Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2024
КОМАНДИРОВКИ
Очередной рапорт Станиславскому, который, как и прочие, Настя никак не озаглавливала и составляла в форме письма, но без указания имени адресата, она целиком посвятила строящейся гостинице. Так пожелал сам Константин Сергеевич, с некоторых пор проявлявший к этому объекту повышенный интерес.
Гостиницу Афанасий Петрович задумал уже при Насте, и все детали вызревавшего в его мозгу замысла появлялись на ее глазах. Больше того — они проходили всестороннее обсуждение с ней, и было немало поправок и добавлений к первоначальному варианту, которые Афанасий Петрович сделал после робких, ненавязчивых Настиных советов. Скорее это были даже не советы, а мысли вслух. От каждой из них Афанасий Петрович приходил в радостное возбуждение, чем не переставал Настю удивлять. Даже самое пустяковое Настино предложение он воспринимал с энтузиазмом и начинал его рассматривать как нечто принципиальное, важное, привлекая к этому занятию и Настю, <которой> нравилась такая творческая работа. Скорее все же не само по себе творчество, а та атмосфера увлеченности, которая появлялась в долгих разговорах на тему будущей гостиницы. Разговоры были отнюдь не общие, в них разрабатывались стратегические вопросы, начиная с выбора места.
Кстати, это было одним из тех Настиных предложений, которые после выявления всех плюсов и минусов корректировали проект. Если Насте удавалось доказать свою правоту, что она делала мягко, тихо и как бы через силу, Афанасий Петрович говорил ей:
— Ну что ж, убедила. Умница, Натуля, умница.
Афанасий Петрович сказал, что предлагает построить гостиницу на островах. Именно «предлагает»: когда он что-либо обсуждал с Настей, то всегда предлагал. Настя возразила… «Нет, не так», — робко выразила сомнение. Афанасий Петрович заинтересовался:
— Ну-ну, почему тебе не нравится место?
Настя сказала, что место ей нравится, даже очень. Не нравится другое — на островах богачи начали строить себе дома.
— Знаю, — подтвердил Афанасий Петрович, — ну и что?
— Нехорошо это, — несмело промолвила Настя. — Не любят у нас, когда так вот: среди парков — и чтоб дома шикарные. На глазах у всех это, нехорошо.
Афанасий Петрович, оживившийся уже оттого, что Настя выразила сомнение, сказал, еще более оживляясь от ее аргументов:
— Ну что ж, может быть, может быть. А где ты предлагаешь?
Настя сказала, долго не раздумывая:
— В Лахте.
Она любила тот уголок. Несколько лет назад один крупный исполкомовский чиновник поселил в ольгинском профсоюзном пансионате своего заграничного гостя, которого усердно обхаживал, и нанял для него Настю. Иностранец тот ей в душу не запал, в памяти остался лишь бледным контуром, но неделя жизни на тихом уютном курорте понравилась Насте больше, чем полеты на черноморское побережье, куда одно время ее таскали клиенты провести уик-энд.
— А что, — произнес Афанасий Петрович, устремляя взгляд в окно, — в Лахте — это неплохо. И место хорошее, и от глаз подальше, и в городе, и на природе. Молодец, хорошее предложение. Принимается. Умница, Натуля, умница!
Быть не на виду, но в городе для гостиницы Афанасия Петровича имело немалое значение. Дело в том, что заведение это по замыслу устроителя должно было обслуживать лишь своих, то есть людей его круга, не любивших посторонние взгляды. Он уже провел начальный зондаж и со всех концов бывшего Советского Союза получил самые благожелательные отклики.
Эти не совсем обычные предприниматели, начинавшие свою карьеру в бизнесе, когда за подобное творчество полагалось до пятнадцати лет с конфискацией, предпочитали шумным ресторанам тихое застолье с давними проверенными знакомыми, а гостиничным номерам — частные квартиры, которые приходилось нанимать, даже если приезжали на день. В городе был один шустрый малый, который промышлял по этой части специально для заезжих дельцов, но знакомые Афанасия Петровича его услугами не пользовались, подозревая в нем стукача. Так что с наймом квартир периодически возникали трудности. Почему-то в прежние времена Афанасий Петрович не хотел браться за этот рынок. Как подумалось Насте, когда он рассказывал ей об этом, из-за боязни, что на него тоже начнут коситься. Все изменилось с начала девяносто второго года, когда предпринимательство окончательно вышло из подполья. Тогда же начали появляться частные отели, кемпинги и даже турбазы. Однако партнеры по бизнесу и просто деловые знакомые Афанасия Петровича по-прежнему избегали гостиниц и селились по квартирам. Сам Афанасий Петрович не торопился за разработку этого золотоносного участка, всё чего-то выжидал. И вот наконец созрел. В его обширной и многопрофильной державе гостиница не обещала выйти на первое место по доходам, но, судя по увлеченности Афанасия Петровича, она, еще не появившись, уже стала его любимым детищем. Обсуждая с Настей тонкости проекта, он явственно наслаждался и говорил о гостинице в будущем времени день ото дня всё тверже и уверенней.
Для осуществления этой затеи была создана компания, чей капитал составился наполовину из взносов друзей Афанасия Петровича. Вторая половина требовавшейся суммы была внесена им самим: он приобрел контрольный пакет акций. Для связей с акционерами он учредил должность заместителя генерального директора по финансовым вопросам. И поставил на эту должность Настю.
Она в ответ должна была замахать руками и убежать к себе в комнату — именно так Настя решила встретить это назначение.
О том, что Афанасий Петрович намеревается сделать из нее финансиста будущей компании, она догадывалась раньше, уж слишком подробно рассказывал он, каким уникальным сочетанием качеств должен обладать «заместитель по связям». И выделял при этом главное — умение договариваться. Бессонными ночами Настя прикидывала в уме различные варианты собственной реакции на предложение хозяина и выбрала категорический отказ с испугом.
В действительности вопроса отказываться или нет для нее не существовало: предложение было лестным, чего уже хватило бы для ее согласия, главное же состояло в том, что Настя не на шутку загорелась планами Афанасия Петровича и, поучаствовав в их проработке, стала воспринимать их как свои. Так что назначение на руководящую должность в компании вполне естественно вытекало из совместной работы над проектом и становилось ее продолжением. Заботило Настю другое — опасение совершить ошибку второй жены Афанасия Петровича. Интуиция ей подсказывала, что образ маленькой нежной девочки, доброй и ласковой — самый предпочтительный для хозяина. Поэтому согласиться она решила только после его настойчивых уговоров.
Однако на деле все получилось иначе: Афанасий Петрович положил ей руку на коленку, заглянул в глаза и тихим задушевным голосом сказал:
— Натуля, хочу попросить об одной услуге. Только не отказывайся! Кроме тебя с этим никто не справится.
И Настя тут же раскисла. Вежливое обращение само по себе действовало на нее подобно ворожбе, а если к тому же просили ее о чем-то, Настина душа становилась вроде пластилина, разогретого в ладонях.
Так что никуда она не побежала, испуг также не стала изображать, а вместо этого захлопала глазами и пролепетала, когда хозяин изложил ей свою просьбу:
— Хорошо, Афанасий Петрович. Только я ведь не училась этому. Здесь нужен кто умеет.
Афанасий Петрович притянул ее к себе в порыве нежности.
— Ты справишься, — успокаивающим тоном сказал он, оглаживая ей спину и бедра, — я тебе в помощь хорошего бухгалтера дам, с ним не пропадешь. Мне от тебя не бухгалтерия нужна. С людьми ты можешь ладить, это не всякий умеет, ой как не всякий. А люди нам теперь понадобятся. Сама знаешь, без них мы нашу гостиницу не осилим.
От первого же задания, полученного Настей в новой роли, у нее захватило дух.
Для учреждения компании требовалось заручиться не одной только моральной поддержкой знакомых Афанасия Петровича, но уговорить их стать акционерами. Делать это можно было только приватно. Сам Афанасий Петрович ездить по стране и ближнему зарубежью почему-то не хотел, а поручил это Насте. Он собирался отправить с ней Родиона, однако Настя отговорила его от этого, сказав, что одной в таком деле лучше. Афанасий Петрович надолго задумался, а потом вымолвил:
— Может быть, может быть.
Начинала она свой вояж с рыболовецкого колхоза на берегу Охотского моря. Председатель колхоза был давним приятелем Афанасия Петровича, но сообщаться с ним мог только по телефону или письмами: этот человек был невыездной. Как поняла Настя из скупого пояснения хозяина, «колхозник» в давние времена с трудом избежал высшей меры, истратив кучу денег на подкуп суда. Проведя лет десять в лагере и освободившись досрочно на поселение, он не стал хлопотать о том, чтобы ему разрешили вернуться, осел в Колымском крае и устроился экономистом в рыболовецкий колхоз. Лет через пять колхозники избрали его своим председателем. К тому времени курьеры «колхозника» регулярно посещали Прибалтику, Москву и Ленинград. Афанасий Петрович с «колхозником» после его освобождения дел не заводил, но старой дружбы не прерывал никогда и временами оказывал его посланцам небольшие услуги.
Настю в магаданском аэропорту ожидал персональный вертолет. На Колыме уже наступила зима, по летному полю тянулась поземка, было холодно и пронизывающе сыро.
Возле трапа стоял молодой здоровяк с роскошной лисьей шубой, шапкой из барсука и оленьими пимами в руках.
— Это мне? — спросила Настя, так и загораясь от восторга, и воскликнула: — Ой, как здо`рово!
«Колхозник» встретил ее по-царски накрытым столом. За обедом все дела и уладили. Человек этот с виду был стар, слаб и манерой держаться напоминал Афанасия Петровича: говорил мало, все больше молчал и внимательно слушал, долго обдумывал услышанное. Завершение переговоров совпало с окончанием трапезы, «колхозник» принял все Настины предложения.
— Хорошо, — сказал он, — на следующей неделе подошлю человека, готовьте документы.
Затем он передал Насте билет на самолет, отправлявшийся рано утром в Хабаровск — следующую точку на ее маршруте, и пожелал спокойной ночи.
Ни свет ни заря ее разбудили аккуратным постукиванием в дверь, накормили завтраком, дали в дорогу увесистый пакет со съестным и отправили на вертолете в Магадан. Колхозник появился, уже когда она сидела в вертолете. Настя хотела спрыгнуть к нему на землю, но старик воспрепятствовал этому. Он церемонно снял шапку, поцеловал Насте руку, для чего ей пришлось опуститься на корточки, сказал, что Яцек всегда был везунчиком, и, не прибавляя больше ни слова, удалился.
В Хабаровске Настю принимали в загородной резиденции, где охранники, как ей почудилось, стояли за каждым деревом. Здесь она прожила три дня. Ей сказали, что директор срочно уехал по неотложному делу, просил его извинить и располагаться как у себя дома.
Появился директор на следующий день после ее приезда, и Насте сразу же показалось, что она уже видела этого человека в аэропорту среди встречавших: за ней был выслан целый кортеж автомобилей с безумным количеством охраны. Афанасий Петрович, отправляя Настю в эту командировку, дал ей краткую справку о каждом из ее будущих собеседников, так что она не удивилась, найдя в директоре довольно-таки молодого человека с замашками «нового русского». Афанасий Петрович был знаком с его отцом, но тот недавно отошел от дел из-за прогрессирующего склероза. Заняв директорское место, сынок начал с того, что проехал по всем отцовским связям с рекомендательными письмами отца на руках. Приезжал он и в Ленинград. Афанасий Петрович лично встречал его в аэропорту, поместил в полулюкс «Прибалтийской» и сам отвез на другой день в Маpиинский, тогда еще Киpовский, слушать «Ивана Сусанина». Рассказывая об этом Насте, Афанасий Петрович хихикал и говорил, что ему хотелось поубавить гонора у этого бычка. Молодой директор стойко продержался первый акт, к середине второго скис, а к концу спектакля уже вовсю зевал и тер глаза. Урок Афанасия Петровича, должно быть, запомнился директору: он с почтением отнесся к посланнице Северной Пальмиры. Сквозь маску светской учтивости все время проглядывал живой мужской интерес, но авторитет Яцека, как называли Афанасия Петровича в мире старых дельцов, охранял Настю лучше целого отряда боевиков. Директор лишь намекнул ей, что если она сама пожелает, то он в полном ее распоряжении. Настя потупила взор и сказала, что хорошо бы сначала покончить с делами. Директор обрадовался, и переговоры прошли успешно, заняв не более часа. После этого за обедом Насте стало плохо, ее тошнило, разболелась голова, и перед глазами, как она говорила слабеющим голосом, плавали красные круги. Директор перепугался так, что на него жалко было смотреть. Он просидел возле постели больной всю ночь в окружении сразу трех медсестер и лично менял у Насти на лбу холодные компрессы. Приезжавший днем врач не обнаружил ничего серьезного, но, чтобы не рисковать, промыл Насте желудок и выписал целую гору дорогих лекарств. Настя честно пила все, ночь проспала под бдительным наблюдением трясущегося от страха директора, утром встала здоровехонька и засобиралась в дорогу. Директор ее не задерживал. Он привез Настю на своем спортивном «мицубиси» в аэропорт и сам нес ее вещи. Многочисленная охрана, прибывшая вместе с ними на двух джипах, держалась чуть в стороне, но умудрялась при этом расчищать дорогу, так что Настю и директора все время окружало пустое пространство. После регистрации билета директор вновь усадил Настю в машину и подвез ее к самому самолету. Прощаясь возле трапа, директор взял Настины руки в свои, выдержал мелодраматическую паузу, глаза в глаза, после чего сообщил, что самолично приедет в Питер подписывать бумаги. Настя прошептала, что будет ждать. Директор потянулся к ней лицом, но она трагически изогнула брови, и он сдержался. Проходившие мимо пассажиры с любопытством поглядывали на эту пару. Долгополое пальто директора развевалось на ветру как черное знамя, а волосы облепили лицо и мешали смотреть. Но директор только тряс головой, боясь отпустить Настины руки. Они так стояли до тех пор, пока к ним не спустилась стюардесса. Вся сцена была целиком взята из советских любовных кинофильмов конца семидесятых годов. Наконец директор ослабил пальцы, и Настя смогла вытащить руки из объятий его внушительных кистей. Она вбежала в самолет, плюхнулась на свое место и, стиснув губы, молча расхохоталась.
Из Хабаровска Настя перелетела в Иркутск. Здесь ее поселили в пригородном Доме отдыха с достаточным комфортом, но без каких бы то ни было знаков исключительного внимания. Не говоря уже о том, что помимо нее там было немало отдыхающих. Утром следующего дня ее отвезли на встречу с предполагавшимся партнером Афанасия Петровича. Этому человеку на вид было немного за пятьдесят, он был наслышан о Яцеке, но до сих пор дел с ним не имел. Встреча проходила в городском офисе за казенным столом с чашкой черного кофе, рюмкой коньяку и при коробке шоколадных конфет. Иркутский партнер не скрывал своей заинтересованности в питерской гостинице «для своих», но количество акций, предложенное Настей, его смутило. Он сказал, что должен подумать, и первая встреча на этом закончилась. Затем человек, встречавший ее в аэропорту и привезший утром на переговоры со своим шефом, познакомил Настю с культурной повесткой дня: Байкал, обед в ресторане гостиницы «Ангара», вечером поход в драматический театр на спектакль, название которого Насте ни о чем не говорило. Все это она приняла с благодарностью и в продолжение всего дня не уставала сдержанно восхищаться и заснеженным Байкалом, где ветер едва не сдул ее с крутого берега, и традиционным омулем в гостиничном ресторане, и старательной игрой молодых актеров; пьеса была из жизни целинников, Настя удивилась, но смолчала. На второй встрече иркутский партнер сказал, что прикинул свои возможности и, пожалуй, согласится.
В тот же день Настя вылетела домой. Афанасий Петрович составил маршрут ее поездки таким образом, что через каждые три пункта Настя должна была возвращаться. Он боялся отпускать ее надолго, хоть и получал оперативные сообщения обо всех ее переездах и результатах встреч. Всего таких командировок, по три пункта назначения в каждой, было запланировано около десяти, вплоть до следующего лета.
Это занятие чрезвычайно нравилось Насте — полеты на самолетах и вертолетах, езда на вездеходах, оленьих упряжках. В городе Ош человек, называвший Афанасия Петровича не иначе как «брат», устроил Насте экскурсию на Памир, и неделю она не слезала с коротконогой, лохматой и необыкновенно своенравной монгольской лошадки. В горном селении, где облака проползали по кручам, сливаясь с дымами очагов, их туристическая группа оставила часть хурджинов, а вместо них забрала другие. Сделано это было ночью, однако утром Настины глаза безошибочно определили подмену, едва она взглянула, как ее хлебосольные хозяева навьючивают лошадей: на переметных мешках был другой рисунок. Путешествие по заоблачной стране привело Настю в неописуемый восторг. Она едва сдерживалась, чтоб не завизжать от немыслимо чистых красок природы, от хмельного воздуха и ярчайшего, но нежаркого солнца. Ее покорил тамошний масштаб измерений: все огромное, величественное — и горы и расстояния. Ее поразил нетронутый цивилизацией уклад жизни туземцев — появилось ощущение, что она перебралась на другую планету.
В Туркмении ее принимал владелец большого хлопководческого хозяйства, бывшего совхоза, где он раньше директорствовал. Пять дней этот рыхлый весельчак ухаживал за ней, как не всякий селекционер ухаживает за породистой кобылкой. Ей даже не требовалось произносить вслух желания — хозяин их угадывал. Пять дней она словно купалась в душистом шербете и уехала, не сказав ни слова о цели своей поездки. Верная ученица Зануды, Настя никогда и ни с кем первой о деле не заговаривала, разумеется, в тех случаях, когда предполагался обоюдный интерес. Как выяснилось, хлопковод обладал тем же стилем. Афанасий Петрович встретил ее из этой поездки, хитро улыбаясь.
— Тимур Касымович звонил, — сказал он ей, — просит, чтобы ты снова его навестила. Уж так тебя хвалил, так хвалил. Я даже приревновал немного.
В голосе Афанасия Петровича помимо ставших привычными ее уху ласковых интонаций она различила новые — уважительные.
Вторая поездка к хлопководу была включена в следующую серию визитов. На этот раз переговоры состоялись и были успешными. Хлопковод умолял Настю погостить у него хотя бы месяц, но она улетела на следующий день.
Удивительной была встреча в Узбекистане с человеком по фамилии Тен. Инструктируя, Афанасий Петрович ничего не смог сказать о нем.
— Слышал об этом корейце много, людей его встречал, одного как-то выручил из большой передряги, а вот с самим сталкиваться не приходилось. Ты уж там поглядывай.
Последняя фраза была явно этикетной. От поездки к поездке инструктажи становились всё короче, а голос Афанасия Петровича всё уверенней. Он окончательно поверил в ее способности, Настя это чувствовала.
В Ташкенте Настю встречал молодой красавец с монголоидными чертами лица. На нем была безупречная темно-синяя пара, несмотря на тридцатиградусную жару, белоснежная тонкая рубашка и строгий галстук с таким идеально-ровным узлом, что Настя не удержалась от вопроса, она была помешана на мужских галстучных узлах:
— Как вам удается красиво так галстук завязывать?
Молодой человек посмотрел на нее с удивлением и ничего не ответил. Они в это время ехали по асфальтированному шоссе вдаль от Ташкента. За рулем японского джипа сидел веселый крепыш, тоже, должно быть, кореец — Настя в этом плохо разбиралась. В отличие от своего начальника он болтал без умолку. Вечером того же дня, уже после деловой встречи, Настя попробовала было восстановить в памяти трескотню этого парня и не смогла — он трепался ни о чем. Перед ними ехала армейского типа машина, кажется, уазик, Настя путалась в автомобильных марках, а позади «Нива». Когда джип заморгал поворотником, перед тем как свернуть на грунтовку, обе другие машины сделали то же самое и свернули, не нарушая строя.
Они еще долго пылили проселками, пока не обогнули по боковой дороге большой современный поселок и через несколько минут не остановились возле группы весьма странного вида домиков. Это были типичные времянки, чтобы не сказать хижины, поставленные без всякого фундамента прямо на сухую и твердую, как асфальт, землю. Покрыты хижины были выгоревшим на солнце камышом, а вместо стекол пустые оконные проемы закрывала пленка.
Настя не уставала поражаться всему, что ее окружало, но самое удивительное было впереди. Старый кореец оказался в поле, где срочно ремонтировал земляную дамбу. Последние дни вода в реке безостановочно поднималась и ночью размыла преграду. С утра население хижин кинулось спасать луковичную плантацию. Обо всем этом Насте поведала желтая худая женщина, которую красавец-монголоид называл мамой.
— Отец скоро будет, — сказала женщина по-русски, но с ощутимым акцентом.
Она пригласила Настю в хижину, где угостила холодным кумысом с пшеничными лепешками. Земляной пол хижины устилали магазинные половики и самодельные камышовые циновки. На одной из жердей, выполнявших роль потолочного перекрытия, висела голая электрическая лампочка. В углу на перевернутом дощатом ящике стоял телевизор «Филипс», а рядом с ним не совсем обычный радиотелефон — с чересчур большой пультовой панелью, плотно усеянной рядами кнопок. Сбоку из панели торчала собранная телескопическая антенна. Настя знала, что это такое, подобная штука была и у Афанасия Петровича, он по ней связывался со своим далласким патроном — аппарат спутниковой связи.
Старый кореец приехал на велосипеде в окружении шумной ватаги мальчишек, тоже на велосипедах. Мальчишки сделали круг перед хижинами и умчались назад, откуда приехали.
Старик оказался немногословным, беспрестанно улыбающимся и ненормально-вежливым. Слово «пожалуйста» он умудрялся в одной фразе произнести трижды. Настя блаженствовала.
Деликатность корейца никак не сказалась на его деловых качествах. Он выслушал посла известного ему Яцека внимательно, а затем начал задавать вопросы. Все с той же изысканной вежливостью старик подбирался к сведениям, которые Настя ему передавать не собиралась. Но и прямо отказаться отвечать она не могла, так же как не могла сослаться на неосведомленность: финансовый директор должен знать всё. Пришлось затеять словесную игру, чего ей вовсе не хотелось, ибо она чувствовала, что старый кореец ей не по зубам. Поединок длился целый день и не привел ни к чему. Можно было бы сказать, что победила Настя, ведь она так и не выдала корейцу ничего из того, о чем должна была молчать. Однако и он не торопился принимать Настино предложение, без чего о победе говорить не приходилось.
За время этого долгого и утомившего Настю разговора желтая женщина несколько раз предлагала сделать перерыв для еды, но гостья отказывалась, ссылаясь на чуждый для нее климат. Истинная причина была в другом: одного посещения уборной, кабинки с просвечивающимися камышовыми стенками, оказалось достаточным, чтобы Настя вплоть до самого отъезда воздерживалась от питья.
Так и уехала Настя без результата: старик обещал принять решение после встречи с сыновьями. Младшим из них оказался тот красавец, что привез ее в камышовую деревню, он же сопровождал ее обратно, появившись как из-под земли, едва переговоры закончились.
До Ташкента они добрались ночью. Настю проводили в двухкомнатную квартиру с очень дорогой обстановкой в восточном стиле. Там была хозяйка — миловидная узбечка, которая быстро, пока Настя плескалась под душем, накрыла на стол, придвинутый к широченной тахте под многоцветным ковром, спускавшимся на тахту со стены из-под самого потолка. За ужином хозяйка поинтересовалась, сколько времени желает провести у нее гостья. Настя призналась, что хотела бы вылететь завтра. Хозяйка сказала: «Хорошо». И больше на эту тему не заговаривала.
Утром Настю ждал по-восточному обильный завтрак, билет на самолет, улетавший в середине дня, и младший сын старика-корейца в машине у подъезда.
Потом еще были поездки в Прибалтику, там оказалась наибольшая плотность друзей Афанасия Петровича, в Карелию, дважды летала в Белоруссию, объехала всю южную Украину, но ни разу не побывала на Кавказе: Афанасий Петрович избегал иметь дело с кавказскими бизнесменами.
Из всей череды Настиных командировок поездка в Узбекистан оказалась единственной неудачей: кореец отказался финансировать строительство гостиницы на берегу Невской губы.
Станиславский попросил у Насти отчет о каждой встрече и обязательно все-все детали, даже самые мелкие. Она сначала думала поводить его за нос, в конце концов не сможет же полковник узнать, что в действительности говорил ей хабаровский директор или владелец портового ресторанчика в Клайпеде. Но ангел-хранитель подсказал ей, что рисковать не стоит, да и сама она не слишком стремилась к этому. За тот период, что Настя регулярно подавала Станиславскому рапорты о своем времяпрепровождении, она свыклась с новой ролью и перестала находить ее постыдной. Главное для нее состояло в том, что никто и никогда не сможет узнать об их с полковником отношениях, в этом Настя была твердо уверена, остальное же ее совершенно не тревожило.
ЦЕНА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
Колю Терехина изувечили. Это событие взорвало мир доктора Шеллинг.
Первой о трагедии с отцом узнала Вета. Ей позвонила его соседка, Ветина сверстница, знакомая ей с раннего детства. Вета сразу же сообщила матери, затем быстро закончила стирку — она опасалась до завершения программы отключать машину и тем более оставлять ее без присмотра (новейший итальянский агрегат был недавно куплен, и Вета еще не привыкла к этому чуду бытовой техники, домработницу и подавно к нему не подпускала) и понеслась на Будапештскую, куда с Петроградской стороны переехал институт Джанелидзе.
Коля лежал в реанимации, но к нему разрешили пройти — примета времени. Вета раскрыла двери палаты и первая, кого увидела, была ее мать. Зоя Михайловна сидела возле постели человека, на которого Вета в первое мгновение не среагировала. У него было серое лицо с запавшими щеками, остро торчащий нос и глубоко провалившиеся глаза. Они были закрыты, и опущенные веки напоминали простые складки кожи — до такой степени не ощущалось под ними ничего существенного. Вета не смогла узнать в этом сером человеке своего богатыря-отца.
Зоя Михайловна поднялась навстречу дочери и увлекла ее обратно в коридор.
— Слава богу, из комы вывели, — сказала она, и по ее голосу Вета поняла, что действительно самое страшное миновало. — Сейчас спит. Ты давай-ка домой, а утром сменишь меня, я остаюсь ночевать.
Зоя Михайловна заметила в дочери нерешительность, прочитала ее мысли и сказала уверенным тоном:
— За это не волнуйся, я передам папе, что ты приезжала.
Вета, как всегда, когда мать угадывала, о чем она думает, разозлилась, но говорить ничего не стала, только стиснула губы и вышла с отделения, высоко неся голову. Зоя Михайловна не обратила ни малейшего внимания на этот бессловесный демарш — она уже вновь сидела у кровати мужа.
На Николая Ильича напали средь бела дня в его парадной. Последнее, что он помнил, — дверь своей квартиры, когда выходил из лифта. Следующим видением было уже склоненное над ним лицо Зои Михайловны. Между этими картинками уместилось несколько часов беспамятства. Его обнаружили соседи лежащим навзничь посреди лестничной площадки. В руке он сжимал сетку с разбившимися бутылками молока и батоном. Поодаль валялся обрезок водопроводной трубы.
Удар пришелся в затылочную область чуть выше основания черепа. От неминуемой смерти спасла енотовая шапка, чей длинный и густой мех спускался на шею подобно перьевому убранству индейского вождя. Шапку эту привезла отцу в подарок Вета с Камчатки, но изготовлена она была в Японии. Когда Николая Ильича обнаружили, шапки на нем уже не было, как и часов на руке, и кошелька в кармане, но все были уверены, что спасла его шапка.
Соседи все как один решили, что нападение дело рук наркоманов: несколько парней пристрастились было собираться на верхней площадке их лестницы, оставляя после себя среди мусора и окурков использованные шприцы. Николай Ильич неоднократно гонял их оттуда, а в последний раз даже спустил с лестницы — стоял возле ступенек, хватал очередного за руку и отправлял в полет. Последний, скатываясь по ступеням, грозил расправой. Милиция задержала всю компанию, она была известна в микрорайоне, а наутро выпустила: парни представили твердое алиби, они оказались ни при чем. Личность нападавшего так и не удалось установить.
В больнице выяснили, что череп не пострадал, но на мозжечке образовался обширный абсцесс. Это привело к параличу левой руки и обеих ног. Правая рука действовала, но плохо: сгибалась, однако пальцы не слушались. Нейрохирурги сказали, что надежда на ремиссию есть, но понадобится много терпения. Зоя Михайловна и сама это поняла, как только взглянула на томограмму.
За время, пока она дежурила возле постели мужа, весь персонал нейрохирургии, куда перевели Николая Ильича из реанимации, проникся к ней большим почтением. Это исходило прежде всего от врачей отделения, много наслышанных о докторе Шеллинг; постовых сестер она покорила, кроме того, ночными беседами, а санитарок тем, что полностью взяла на себя все заботы за обездвиженным Николаем Ильичом. Вета дежурила возле отца не так часто, все же на ней был дом. Раза два Зою Михайловну подменял Васька. Правда, в палате от него толку было немного: у Теплова обнаружились психологические затруднения при обслуживании мужчины. За немощной женщиной он мог ухаживать безо всяких проблем, как было с его матерью, а вот подложить судно под мужчину для него оказалось непросто. Зато Васька ежедневно привозил в термосах обед на двоих — на Николая Ильича и Зою Михайловну, приготовленный накануне Ветой.
Когда подошло время выписки, Вета и Васька задумались о том, как быть дальше: Николай Ильич оставался беспомощным. Вета предложила нанять соседку по квартире, ту самую ее сверстницу, в сиделки для отца. Зоя Михайловна узнала об этих планах и сказала Вете с Васькой так, словно бы уличила их в непростительной глупости:
— Какие там сиделки! Коля поедет к нам, другого и быть не может.
Перевозил Николая Ильича Кирилл. От машины до квартиры он его нес на руках. Вокруг толпились и путались под ногами мальчишки — юношеская команда по регби. За все время лежания тренера в больнице они не пропустили ни одного дня, заявляясь туда целыми компаниями. Пользы от них было еще меньше, чем от Васьки, но Зоя Михайловна всячески приветствовала это мальчишечье усердие, каждый раз повторяя им:
— Видели, какой Николай Ильич сегодня веселый? Это он вам обрадовался.
Вообще, если верить постовым сестрам, на их отделении еще не было такого пациента, к кому бы ежедневно выстраивались очереди из посетителей. На самого Николая Ильича смотреть без умиления было невозможно: с утра до вечера он пребывал в состоянии крайнего смущения, и порою на его нижних веках набирались лужицы слез. По вечерам, когда гости уходили и Николай Ильич с Зоей Михайловной оставались вдвоем, он выпрастывал из-под одеяла руку и протягивал ей. Она брала его ладонь в свои, Николай Ильич медленно прикрывал глаза и лежал так до тех пор, пока не засыпал.
Новогодний сбор в ночь на первое января тысяча девятьсот девяносто шестого года, естественно, был посвящен Коле Терехину. Почти все из компании Зои Михайловны побывали у нее дома до праздников исключительно ради того, чтобы поздороваться с Колей, а Елена Степановна Архангельская — так та и в больницу к нему ездила. Что может показаться несколько странным, ведь именно она когда-то устраивала подруге сцены из-за такого чудовищного обмена — перспективного ученого на спортивного игрока.
— В конце концов, — горячилась она в ту пору, едва удерживаясь от повышенных тонов, — если уж тебе так забожилось, держи его при себе в качестве любовника, что тут такого! Но не бросай Германа, подобными не бросаются. Ты все еще, как гимназистка, путаешь брак с любовью. Это разные вещи, милая моя, пора бы повзрослеть.
Последнее утверждение имело под собой основания достаточно веские: им обеим в ту пору исполнилось по тридцати. Архангельская злилась на подругу, что та влюбилась как неопытная девчонка; сама она к тому времени была уже десять лет замужем и гордилась тем, что ни про один из ее многочисленных романов не узнал «секретный специалист». Зоя не прислушалась к ее советам и таки выскочила за регбиста, который был к тому же моложе ее на четыре года. Этого Архангельская простить Коле не смогла и хоть и не отказывалась бывать у них, но все полтора года, что длилась их совместная жизнь, как могла третировала парня.
Теперь все изменилось: Елена Степановна привезла в больницу закрытые хачапури из слоеного теста — фирменное блюдо, что означало ее крайнее расположение. Она обрушила на Николая Ильича такой шквал нежности, что привела его в замешательство, в котором он пребывал во все протяжение визита. Перед уходом Елена Степановна расцеловала Николая Ильича и неожиданно всплакнула.
Когда Архангельская ушла, Зоя Михайловна сказала с каким-то холодным, если не бесстрастным удивлением:
— До меня только что дошло: она была влюблена в тебя.
Коля Терехин ответил ей хвастливо:
— А я это всегда знал!
Вторым событием последнего времени, связанным с увечьем Николая Ильича, явилось примирение со своим былым соперником Германа Алексеевича. Правда, незадолго до этого они уже встречались на новоселье у Веты, но та встреча явилась для обоих неожиданной, и оба ограничились скупыми кивками в знак приветствия, чтобы потом за весь вечер ни разу не взглянуть друг на друга.
Разведясь с первым мужем, Зоя Шеллинг возвратилась в свою комнату тогда еще большой коммунальной квартиры из апартаментов в доме университетской профессуры на Васильевском, где прожило не одно колено рода Германа Алексеевича. Уезжая от него, она больше всего боялась потерять его окончательно.
— Герик, — говорила она ему, — давай останемся друзьями. Что ты глупостями голову себе забиваешь, почему говоришь, что не будешь у нас бывать? Папина мама четырежды была замужем, и все ее бывшие мужья собирались у них по праздникам за одним столом.
— Вот уж этого не будет никогда! — восклицал Герман и махал в воздухе пальцем; он в те дни был взвинчен и временами срывался на крик.
— Но почему? — искренне недоумевала Зоя. — Это для интеллигентных людей так естественно.
— Для интеллигентов возможно, охотно верю. Но я не из них! Я дворянин, у нас это не считается естественным.
В этом был весь Герман, каким его знала одна только Зоя. И в этом заключалось парадоксальное несоответствие самоощущения каждого из них настоящему положению вещей.
Зоя Шеллинг происходила по матери из старинного рода лифляндских баронов, она помнила, как перед войной ездила с бабушкой к родственникам в Вентспилс, и, проезжая какую-то станцию, бабушка шепнула ей, указывая в окно:
— Смотри, Зоя, наши земли начинаются.
Ее мать во всем доме иначе как баронессой никто не называл, хотя формально она таковой не являлась. Был ли у этой женщины страх из-за собственного происхождения? Не могло не быть. Но дочь этого не запомнила. Она помнила «тревожные» чемоданы под кроватью, помнила, как однажды мама топила печку содержимым двух больших резных шкатулок — письмами и фотографиями; помнила, как мама умоляла мужа, Зоиного отца, не подвергать себя опасности и переехать от нее. Отец, будучи представителем угнетенной самодержавием нации, он был евреем, в тридцатые годы мог рассчитывать на хорошую карьеру, тогда как «связавшись» с дворянкой да еще имея от нее дочь, да еще живя в гражданском браке (баронесса отказалась узаконивать их отношения, объясняя это стремлением сохранить свою родовую фамилию), он рисковал уже не карьерой, а самой жизнью. Но также она запомнила, как отец запретил матери говорить глупости и не подумал бросать семью. Запомнила, как мать держала себя — с прямой спиной, «поставленной» ей в детстве у балетного станка, с гордо поднятой головой и независимым выражением лица. Она запомнила случай, который произошел в их прачечной — большой комнате в полуподвале с горячим, влажным и дымным воздухом, бетонным полом и всегда раскрытыми окошками под потолком. На каменных скамьях прачечной стирали свое белье женщины всего дома. Среди них местной достопримечательностью выделялась грузная старая татарка, жившая на первом этаже в дворницкой. Дворника тоже «уплотнили» — их теперь вместо одного там жило двое с семьями — да вот еще эта татарка. Ее имя в памяти Зои Михайловны не закрепилось, хотя, конечно, как-то ее называли. Запомнилось то, как Зоя называла ее про себя, — Яга. Правнучка знаменитого фольклориста, она не могла не знать, что означает это имя, — смерть. Похожа ли была Яга на смерть, мог бы сказать лишь тот, кто со смертью встречался, но то, что страх она вызывала одним своим видом, подтвердил бы каждый.
Яга торговала на Кузнечном семечками, была знакома со всей местной гопотой и, кажется, промышляла сводничеством — об этом поговаривали. По средам и субботам, когда в прачечной дворники топили плиту и над большими чанами и над множеством корыт поднимался тяжелый пар, собираясь под низким потолком плотным грязно-серым туманом, в котором увязали не только многие десятки женских голосов, то и дело сливавшихся в визгливые свары, но и самый дневной свет, Яга на рынок не ходила. Она появлялась в прачечной, грузная и страшная, усаживалась на табуретку и весь день проводила там, вслушиваясь в разговоры и поминутно вторгаясь в них. Время от времени она поднималась, чтобы обойти прачечную и вмешаться в разговоры дальних уголков. Безусловно, домовая прачечная была для этой старухи своеобразным клубом, а прачечные дни — праздниками ее заскорузлой души.
Сама Яга не стирала, но белье приносила и бросала его в корыта женщин. Те безропотно стирали ее грубошерстные юбки и зловонные шаровары: Яга страдала недержанием мочи. Никто и никогда не пытался ей возразить, старуху боялись ничуть не меньше «черного ворона», который пока еще в их дворе не появлялся, но слухи о нем проникали всюду.
Однажды вонючие шаровары плюхнулись на опущенные в корыто руки Зоиной матери. В прачечной тут же стихли все звуки, кроме старушечьего с присвистом дыхания: женщины со злорадным любопытством ждали, чем закончится эта сцена. Баронессу в доме не любили за прямую спину и гордую посадку головы. Зоина мать секунду глядела на вонючую тряпку в своем корыте, внезапно схватила ее и что было силы запустила в самое лицо Яги. Женщины не успели ахнуть по этому поводу, как Баронесса подкинула им другой для будущих бесконечных разговоров: она выхватила из корыта свое белье, а воду плеснула в Ягу, окатив ту с головы до ног. Еще не опомнившаяся от пущенных в лицо шаровар, Яга взвыла и весьма резво бросилась наутек, выкрикивая на ходу:
— Злой шайтан, злой шайтан!
Всю следующую неделю дом ожидал приезда «черного ворона». Никто не сомневался в том, что Баронессу заберут: бабу Ягу если и не отождествляли с «черным вороном», то уж во всяком случае ассоциировали, предполагая между ними родство. Всем было известно, что следователь НКВД, живший в квартире Баронессы, при встрече с Ягой всегда почтительно здоровался.
Однако Зоину мать не арестовали, и она еще три года, вплоть до своей гибели в блокадном сорок втором, раздражала соседей гордой осанкой.
Подобно матери, Зоя никогда не скрывала своего происхождения, это было бы по крайней мере глупо, ведь и так все о нем знали. Но в отличие от матери она к высокородным корням относилась с полнейшим равнодушием. Ее увлекало прославленное имя предка-ученого, а до его баронского герба ей не было никакого дела. Поэтому ее долго смешил Герман неожиданно открывшимся в нем аристократическим высокомерием.
Школьный приятель Игнатия происходил из семьи известных русских психиатров, где и его отец и дед вполне заслуженно пожинали лавры крупных ученых. Оба они получили по окончании университета личное дворянство, тогда как прадед Германа Алексеевича дворянином не был. Свекровь сообщила Зое как глубокую тайну, при этом, коротко улыбнувшись, что основатель рода был «кухаркин сын».
Зоя не стала разочаровывать мужа, но с тех пор его рассуждения о рафинированных генах высшего сословия слушала без прежнего внимания. Экзальтация, которую испытывал при этом Герман, была известна только ей. Даже его собственная мать не знала, что сын трепещет от одной только мысли о своем высоком происхождении. Молодой человек хорошо скрывал это прежде всего из страха за своих близких и себя, что было нормально по тем временам, но, кроме того, еще из-за идеи, которую исповедовал. Он считал, что знания должны располагаться по уровням в соответствии с интеллектуальным развитием индивидуумов и попадание их на нижележащие уровни чревато тяжелыми осложнениями не только для самого индивидуума, получившего не свойственные ему знания, но порой и для всего общества в целом. Генетику он относил к высшим знаниям и разговаривал на ее темы лишь с избранными. Убежденность в этом Герман Алексеевич пронес через всю жизнь и поэтому скрывал свое отношение к чистоте породы даже тогда, когда упоминание о предках-дворянах стало модным.
От Зои Герман своих мыслей и чувств не таил.
— Я не интеллигент, — говорил ей Герман, и в глазах у него сверкала ярость, которую в голосе ему удавалось задавить, — я дворянин. В нашей среде не принято бывать в доме у нового мужа своей бывшей жены.
Она уже скорее по инерции, чем из надежды переубедить его, продолжала уговаривать:
— Герик, но ведь есть же масса примеров обратного.
Он возражал в прежнем спокойном тоне, но ей казалось, что в глазах у него колышутся отблески бушующего в груди пламени.
— Примеры есть, верно. Примеры равнодушия! Если бывшие супруги встречаются как друзья за одним столом в окружении новых жен и мужей, это означает, что либо они никогда друг друга не любили, либо стали друг другу безразличны. Не поверю в то, что мужчина, по-прежнему любящий бывшую жену, сможет дружить со своим преемником.
Слово «преемник» он выкрикнул — и выкрикнул с болью. Зоя поняла, что удержать его подле себя не удастся. В этом была ее личная катастрофа. Романтического чувства к Герману она никогда не питала, но уважение к его отцу, который воспринимался ею как связующее звено между ними и когортой великих русских ученых девятнадцатого столетия, это уважение ярким рефлексом легло и на сына. Тем более что Герман полностью его подтверждал: Зое было с ним интересно. Рядом с Колей она ощущала неизъяснимый физический комфорт, не говоря уже о том, что он ее возбуждал. Рядом с Германом она испытывала комфорт духовный. Разговоры с Германом Зоя ценила так же высоко, как постель с Колей. Впоследствии Мэтр сумел вызвать в ней и романтическую влюбленность, и глубокое почитание авторитета. Но пока что она разрывалась между двух мужчин, одному отдавая душу, а другому тело. И мучилась от мысли, что ей не дано, подобно Зинаиде Гиппиус или Полине Виардо, обладать двумя мужьями разом.
Интеллект уступил натиску молодой плоти: Зоя выбрала Колю Терехина. Герман исчез из ее жизни на долгие годы.
Возобновились их отношения спустя несколько лет. Уже Вета с Васькой выросли из своей коляски, и Прокурорша выходила с ними гулять, держа каждого за ручку, уже прошли не только годы поклонения Мэтру, но и тяжелейший период отрыва от него, когда Зоя ненавидела буквально всех, кроме Веты с Васькой да, пожалуй, еще Архангельской, которой она изливала душу. Все прошло, раны успели зарубцеваться, память успокоиться, и вот однажды любимый Игнашка опять, как в детстве, привел к ней в дом своего давнего школьного приятеля, про которого когда-то сказал, что из него может выйти толк. Герман был женат, и Липа, как звали эту женщину, мгновенно покорила Зою Шеллинг чисто детской наивной добротой. Лишь одно осталось неизменно — Герман по-прежнему не мог слышать упоминания о Коле Теpехине.
Вот почему приход Германа Алексеевича на сбор по случаю встречи девяносто шестого года явился событием местного значения: он был расценен всеми друзьями как знак движения жизни. Герман Алексеевич подошел к Николаю Ильичу, и мужчины молча пожали друг другу руки.
В этот раз столы были накрыты в обеих комнатах. В комнате Зои Михайловны проводили старый год, встретили новый и еще посидели часок, а затем перебазировались к Ваське, давая Николаю Ильичу отдых. Он было запротестовал, но жена сказала:
— Коля…
И он тут же сдался.
В комнате Васьки Архангельская сервировала стол для чая. Здесь разговоры обо всем и не о чем сразу уступили место обсуждению произошедшей с Николаем Ильичом трагедии. Оказалось, что каждый может рассказать хотя бы об одном подобном случае в последнее время. У сослуживицы Архангельской в лифте вырвали серьги вместе с мочками ушей. В доме, где живет Межин, человека убили ударом сзади по голове, подобно тому как это было с Николаем Ильичом. У соседа Беца подростки отобрали пенсию, они сначала свалили его, избили ногами, а когда старик перестал шевелиться, вывернули у него карманы.
— Черт знает что творится в нашем государстве, — возмущенно говорил Бец, — из дома уже днем страшно выходить. А наши доблестные законодатели, вместо того чтобы ужесточить законы, их ослабляют.
Его поддержала Архангельская:
— Не говори. Такие времена жуткие, а эти собрались высшую меру отменять. Можно подумать, на другой планете живут, не знают, что вокруг творится.
Валеев удивился:
— Серега! Ты тоже против отмены смертной казни? Но ведь ты демократ. Что ж, ты, выходит, против вступления России в Совет Европы?
Бец мгновенно вскипел. В этот раз договорились обойтись без водки, чтобы не беспокоить больного; Сергей Францевич согласие дал, но, как видно, переоценил свои силы. Вина, особенно десертного, Бец терпеть не мог и вынужден был всю ночь пить одно только пиво. Сидел он мрачный, какой-то дерганный, глядел на всех исподлобья и молчал. Теперь его прорвало:
— При чем тут демократы? — сказал он зло. — При чем тут Совет Европы? Мы на особом положении. Европейцам вольно` говорить, у них все благополучно. Я по ночному Парижу гулял, на шаги не оглядывался. Все туристы ночью по Елисейским Полям шляются, никто не боится, что на него в переулке нападут. Попробуйте у нас погуляйте ночью по Невскому. Пока мы порядок не наведем, нечего и думать расстрел отменять. Наоборот, нужно ужесточить порядки. На старика напал — расстрел, неважно, что тот жив остался; на женщину, на ребенка напал — расстрел. Вычистим заразу, тогда пожалуйста — отменяйте смертную казнь, вводите пожизненное. Но только когда с преступностью справимся.
Неожиданно мягкий и внимательный к чужим словам Герман Алексеевич высказался по своему обыкновению без какого-либо напора в голосе, словно предлагал для обсуждения идею, в которой был не особенно уверен, он так говорил всегда и обо всем:
— В том, что говорит Сережа, есть биологический смысл. Преступные задатки, как правило, наследуются, в особенности стремление к убийству. Уничтожая убийц, государство, таким образом, прерывает наследственную цепь.
Межин возмутился:
— Помилуйте! Если родился в семье рецидивиста, то на тебе с рождения уже клеймо, так? Да ведь это уже фашизм.
Бец поморщился:
— Костя, что ты вечно на все ярлыки навешиваешь? <…> Неужели непонятно? Все равно к этим средствам обратимся, только чем позже, тем больше людей погубить придется.
Межин сказал на это:
— Если действовать методами уважаемого Сергея Францевича, то придется устроить резню по всему миру: в отдельно взятой стране эксперимент не даст результатов. Представляете картину — Варфоломеевская ночь во вселенском масштабе. Сюжет, достойный кисти Босха.
— Я по крайней мере что-то конкретное предлагаю, — сказал Бец, и в голосе его послышался металл, — а ты болтаешь только. «Мне такая демократия не нужна», скажите пожалуйста. Из-за таких, как ты, в России до сих пор ни разу реформы до конца довести не удавалось.
Межин парировал:
— А такие, как ты, превращаются в сталинистов!
Бец побелел, и губы у него задрожали. Межин знал, где у Сергея Францевича больная мозоль.
— А ты, — прошипел Бец, — ты…
Вмешалась Прокурорша:
— Э, э, пацаны! Хорошь дурью маяться, подеритесь еще!
Ее муж, Анатолий Маркович Мунк, слушая друзей, смеялся глазами и с аппетитом уминал торт «Птичье молоко», который Архангельская делала по одному только ей известному рецепту, отчего он получался выгодно непохожим на магазинные.
— Ну а все же, Костя, — сказал Мунк, — что ты можешь возразить по существу? <…>
Межин ответил со вздохом:
— Хорошо, если этот бред приобретает черты цивилизованной дискуссии, это означает, что подобные разговоры ведутся в разных точках планеты. Ведь идеи носятся в воздухе. Следовательно, Толик прав: Серегино предложение, как бы дико оно ни выглядело, может стать реальностью. В таком случае действительно нужно говорить серьезно.
Межин залпом выпил большой фужер «Сангрии», сунул в рот шоколадную конфету и захрустел ею, это оказался грильяж. Все за столом терпеливо ждали, когда он соберется с мыслями. Наконец Константин Павлович начал:
— То, что Герман сказал о генетической чистке, не ново. На Востоке с древних времен существовала традиция уничтожать семью преступника по мужской линии вплоть до грудных детей. Этому обычаю предшествовал закон языческого мира, когда в побежденном племени убивали всех мужчин и мальчиков-подростков, а женщин и детей уводили с собой. По мере развития государственной централизации народы постепенно изжили этот закон, но его рудименты сохранились в области уголовного права.
Межин кивнул в сторону Мунка. Тот слушал с большим интересом, даже торт отодвинул.
— Со временем истоки традиции забылись, — продолжил Межин, — и люди, как всегда, стали искать объяснение своих действий. Такая стратегия мысли заметна у всех народов Средневековья, когда они отходили от этики и нравственности язычества и теряли целый класс носителей традиций — языческое духовенство. Древним привычкам стали подыскивать новое толкование. Мы это хорошо знаем по Масленице, особенно ритуал сожжения чучела, когда всякие недоучки пытаются объяснить это символикой проводов зимы. Чушь несусветная, но зато передает нам логику и миропонимание православных священников семнадцатого века, когда на Руси всерьез принялись бороться с остатками язычества.
— Правда? — удивился Герман Алексеевич. — А меня до сих пор вполне удовлетворяло такое объяснение. Что же в действительности означало сжигание чучела?
Мунк вмешался, чем выдал свою заинтересованность:
— Минутку-минутку, о Масленице после. Давайте не отвлекаться. Как же на Востоке объясняли тотальное уничтожение врага?
Межин ответил:
— В Средние века это касалось уже только преступников: вместе с отцом казнили всех сыновей вплоть до малышей. Как объясняли? Да в точности так же, как это сделал Герман, — уничтожением опасного рода. Великий Саади был горячим сторонником этого метода, у него в Гулистане отдельный цикл новелл посвящен доказыванию мудрости подобного решения проблемы.
Скажем, такая история. К султану привели пойманных разбойников. Он приказал всем отрубить головы — и в том числе двум сыновьям главаря, еще мальчикам. Младший из них был совсем крошка, и главный визирь пожалел его. Он умолил султана пощадить малыша. Султан долго не соглашался, но визирь так горячо обещал вырастить из сына разбойника достойного человека, что все-таки добился своего — ему отдали ребенка.
Визир поместил мальчика у себя во дворце и стал воспитывать его как собственного сына. Когда парень достиг совершеннолетия, он умел читать и писать на нескольких языках, прекрасно знал литературу, теологию, теософию, географию, математику, астрономию. То есть обладал знаниями выходца из аристократической среды. Кроме того, он был умен, превосходно воспитан и хорош собой. Старика-визиря он считал своим родным отцом, а тот не мог нарадоваться на приемного сына.
Вся эта идиллия продолжалась до тех пор, пока однажды юноша не познакомился на улице с людьми, оказавшимися бандой разбойников. Те быстро уговорили его помочь осуществлению их плана. А задумали они ни больше ни меньше как ограбить дворец главного визиря, которого юноша почитал как отца. Несмотря на это, парень открыл ночью разбойникам потайную калитку, провел мимо стражи, самолично зарезал старика-визиря и затем бежал вместе со своими новыми друзьями, прихватив богатую добычу. Вскоре он стал главарем банды, а через несколько лет всех их поймали и отрубили головы. Узнав, кто был главарем разбойников, султан «прикусил палец изумления».
— Ну так, — нетерпеливо сказал Мунк, — любопытно, с чем ты здесь не согласен?
— Все очень просто, — ответил Межин. — Если бы Саади был прав, то вся Азия давным-давно была бы стерильна от преступности. Потому что восточная практика генетической чистки насчитывает многие века. Но, как вы понимаете, результаты далеки от желаемых — преступности в странах Востока ничуть не меньше, чем на Западе.
Мунк воскликнул радостно и даже хлопнул легонько в ладоши от переполнявших его чувств:
— Молодец, Костя! Выдай этим философам от топора. Наркоманов пострелять, убийц, грабителей тем более. Пройдет несколько лет, и опять столько же наркоманов, столько же убийц. Снова стрелять? С причинами надо бороться, дорогие мои, с причинами, а не со следствиями.
Герман Алексеевич, после рассказа Межина имевший вид несколько виноватый, тут воспрял духом:
— Ты, надеюсь, не социальные причины имеешь в виду?
— Нет, конечно, — ответил Мунк.
— Тогда прости, но мне твои слова непонятны. Я говорил о генетике как о причине. Ты считаешь ее следствием. Но что же должно быть причиной, по отношению к которой следствием становится ген убийства?
Мунк не успел ответить, потому что несколько человек, главным образом женщины, чуть ли не в один голос спросили:
— Ген убийства?
— Ну да, да! — закричал Мациевич, вскакивая и взмахивая руками. — Особый ген, этот паразит и подталкивает человека на убийство!
Головы сидевших за столом, за исключением разве что Зои Михайловны, перед тем дружно повернувшиеся на голос Игнатия Семеоновича, теперь так же дружно вновь повернулись к Герману Алексеевичу. Он по своей привычке утопил в щеках уголки губ и сказал:
— Это все довольно образно, но по сути верно.
Сказав, Герман Алексеевич умолк. Но все потребовали объяснений.
— Видите ли, — вновь заговорил Герман Алексеевич, — от природы в нашей подкорке заложены различные поведенческие программы. Некоторые из них включают убийство. Например, пищевое поведение: напал, убил, съел мамонта скажем. Оборонительное поведение: если не удается спастись бегством, нужно спасаться нападением, то есть защищаться и непременно убить, иначе убьют тебя. Даже программа полового поведения допускает возможность убийства: убить соперника — как поступают, например, олени во время гона, львы, ну и различные другие. У некоторых видов обезьян встречаются смертельные схватки из-за самки. А все инстинктивные поведенческие акты, мы говорим сейчас о программах, то есть об инстинктах, начинаются с возбуждения какой-то определенной зоны в подкорке. Именно эта зона и отвечает за конкретный фрагмент поведенческой программы. То же относится и к убийству как поведенческому акту. Возбуждение клеток головного мозга может осуществляться двумя способами: электрическим — по нервным волокнам и химическим — с помощью гормонов. Чем специфичнее область коры или подкорки, тем специфичнее гормон — это понятно, в противном случае он возбуждал бы и другие области.
Наконец, область, стимулирующая тягу к убийству, настолько специфична, что возбуждается гормоном, который может оказывать влияние только на нее, на эту область, и больше ни на что. За производство этого гормона в цепи ДНК отвечает определенный аллель, ну, грубо говоря, ген. Это тоже понятно. В психической норме современного человека этот аллель постоянно заблокирован, и гормон убийства практически не производится. Как-то я сказал неудачно — практически не производится. Ну да ладно, смысл понятен.
Так вот, если человек испытывает тягу к убийству, это означает, что у него названный аллель разблокировался и началось производство гормона убийства. Подобное наблюдается при некоторых душевных болезнях — паранойе, например, при хроническом бреде, теперь это называется параноидальный психоз, при алкогольном делирии, ну и других, не будем углубляться.
Когда Герман Алексеевич объяснял что-либо из теории, он всегда смотрел себе под руки и чем-нибудь их при этом занимал. Сейчас он рисовал пальцем на скатерти складчатые узоры, а затем ладонью разглаживал.
— Не всегда стремление к убийству сопутствует болезни, — говорил он, сминая и приглаживая скатерть, — такое бывает при некоторых навязчивых состояниях. Но что опаснее всего — аллель убийства может разблокироваться в условиях привыкания к убийству. Это прежде всего, конечно, касается палачей и профессиональных убийц по вызову. Как-то они даже называются, киллеры кажется. Но не только их. Солдаты на фронте свыкаются с убийством настолько, что у некоторых появляется к нему тяга. Мне рассказывали, что охотники-промысловики тоже обладают подобной тягой, которую реализуют на охоте в тайге, но якобы и человека убить для них ничего не стоит. Насколько я знаю, тяга к убийству развивается у забойщиков скота на бойнях. На комбинате Кирова в шестидесятых годах был один забойщик, который развлекался тем, что выходил в загон к свиньям и одним ударом ножа закалывал борова — находил удовольствие. В этом не было садизма, потому что он получал удовлетворение не от страдания жертвы, а от убийства. Я веду к тому, что аллель убийства может разблокироваться под воздействием среды.
Герман Алексеевич оставил в покое скатерть и поднял глаза на Мунка.
— Так вот, мне хотелось бы узнать, что может быть первичнее гена?
Анатолий Маркович ответил удивленно:
— Ты же сам назвал только что — среда! Буквально — воспитание.
Межин почему-то заволновался и громко сказал Мунку:
— Минуточку, минуточку, здесь я не согласен.
Бец сказал на это тоном дворового хулигана:
— Ха, Межин и тут не согласен!
Константин Павлович ответил ему:
— Да ладно! Обидчивый ты, Серега, прям как женщина. Назвали тебя сталинистом, так целый год будешь дуться.
В горле у Беца что-то заклокотало, но извержение предупредила Зоя Михайловна. Она положила свою руку на кисть Сергея Францевича и сказала ему:
— Сережа, не реагируй. Разве не видишь, что он тебя поддразнивает? Затем повернулась к Межину: — Ну так с чем ты не согласен? Что воспитание первичней генетики?
— Конечно, — ответил Межин, — я и на этот случай могу пример из восточной литературы представить. Великий Фирдоуси, когда ему султан Махмуд Газневид не заплатил за «Шахнаме», сочинил… А Газневид был сельджуком, тюрком-кочевником, и в глазах просвещенной саманидской аристократии являлся, конечно, варваром. Так вот, наш поэт сочинил сатирическую касыду, можно смело сказать — про Махмуда. Говорится в касыде о том, что, даже если дикую яблоню посадить в райском саду и каждый день поливать ее из райского арыка чистейшим медом, она все равно принесет кислые яблоки. Понимаете, да? Вы станете поить ее сладостью, но внутри яблони сладость будет превращаться в кислоту. Потому что такова природа дикого дерева. Фирдоуси говорит, что воспитанием не изменить сущности человека, — каким он родился, таким и вырастет.
Герман Алексеевич охотно закивал, а Мациевич подхватил за Межиным тему.
— Я бы уподобил воспитание обработке материала, — сказал он. — На стальную рукоятку шпаги можно нанести алмазную гранку, и она будет сверкать ничуть не хуже настоящего бриллианта. Но стоит рукоятку опустить в воду, как она в тот же день потускнеет, а на следующий — покроется ржавчиной. Для того чтобы алмазная гранка сверкала, требуется содержать ее в особых условиях, в которых бы исключалась провокация натуры стали — ее склонности к окислению. Это означает, что условия жизни рукоятки не должны ей напоминать, что она из стали. А вот истинный алмаз можно помещать в какие угодно условия, хоть в царскую водку, ему ничто не страшно, он везде будет сверкать. Потому что он алмаз не по воспитанию, а по рождению! Он алмаз не только снаружи, но и внутри.
— Браво, браво, — произнес улыбающийся Мунк и снова придвинул к себе тарелку с недоеденным куском торта. — Про алмаз очень красиво, не хуже, чем у Фирдоуси с яблоней. Но защиту своих клиентов в суде я бы тебе не доверил, нет. И знаешь почему? Ты себя не слышишь. Тебя увлекает метафора и порабощает. Это всё издержки образного мышления. Мы тут как-то говорили, помнится, об объемно-пространственном мышлении, а вот вам пример образного — ничуть не лучше. Вывод — надо совмещать. Совмещать, батенька, надо, не то увлекаешься. Всё-всё, перехожу к доказательствам, не злись. Итак, друзья, предложенный Игнатием образ как нельзя лучше противоречит своему создателю и подтверждает мои слова. Именно о том, что среда способна подавить, не изменить, а только подавить свойства натуры. Да, я согласен с Игнатием, что воспитание — это всего лишь обработка. Но если к нему, как Игнатий говорит, добавить условия существования, то мы и не узнаем об истинных свойствах натуры, пока условия не изменятся.
— Пока не изменятся! — повторил Мациевич.
— Да, — подтвердил Мунк, — а зачем им изменяться? Ты прав: если на стальную рукоятку попадет вода, рукоятка заржавеет. Ну так оберегай от воды свою алмазную гранку, коли она такая красивая, а если все же вода попадет, то вытри сухой тряпочкой, вот и всё. Скажи мне теперь: можно изготовить рукоятку из цельного алмаза? А вот из стали — возможно. Так что же, по-твоему, правильнее: сетовать на несовершенство мира, в котором не найти подходящего алмаза, или же нанести алмазную гранку на сталь и потом ухаживать за ней?
Я к твоему образу могу и свой прибавить. Медь можно так отполировать, что она станет сверкать как золото. Но если ты не будешь каждый день ее полировать, то медь быстро потускнеет. Так в чем проблема? Полируй, не ленись, неужели трудно?
— То есть ты пропагандируешь культуру суррогатов? — вставила Архангельская реплику, улучив момент, когда Мунк отправил в рот ложечку с тортом и оттого на секунду умолк. — Если у вас нет кофе, то воспользуйтесь кофейным напитком из ячменя. Правда из всех признаков оригинала у него присутствует всего один — коричневый цвет, но при хорошо развитом воображении все недостающие вы сможете создать в своей фантазии. Так?
Мунк фыркнул, тут же подавился тортом и, кашляя и смеясь, прохрипел:
— Елена, сначала ты загубила в себе оратора, а теперь хочешь погубить во мне слушателя.
Откашлявшись и отсмеявшись, Анатолий Маркович вновь забрал инициативу в свои руки, тем более что все ждали его ответа:
— Когда ты не можешь позволить себе купить настоящий кофе, кто тебя осудит за кофейный напиток? Да, городской романс — это не оперная ария, не тот уровень. Но у большинства мещан прошлого века не было денег на билет в оперу, не говоря уже про деньги на музыкальное образование. Так что, ты на этом основании готова отказать им в стремлении к самовыражению? Да, городской романс — это суррогат поэзии и музыки. Но представь себе петербургские кварталы доходных домов, лишенные мещанской культуры. Все правильно — суррогат, подделка, но без нее там жизнь стала бы невыносимой! Другое дело теперь, когда вместо подлинно высокого искусства человек выбирает кич просто потому, что не нужно задумываться, напрягать душу, нервы, иногда просто потому, что лень поехать в музей или в театр, а проще с дивана смотреть по телевизору какую-нибудь лабуду. Тут и говорить не о чем — дрянь.
Но я-то про другое веду речь — когда выбора нет, тогда лучше суррогат, чем вообще ничего. Если в райском саду Фирдоуси не было других яблонь, кроме диких, то что же, уже и яблочек не поесть? Разве нельзя их полить медом из райского арыка? Мед подсластит кислоту, но не заглушит ни вкуса, ни аромата яблочного. То есть я все про то же — про создание дополнительных условий.
Анатолий Маркович протянул свою опустевшую тарелку Архангельской со словами:
— Положи-ка мне, Леночка, еще кусочек.
Эля Валеева спросила:
— А с чего мы заговорили про суррогат? Мы же про что-то другое говорили.
Мунк ответил:
— Сейчас, сейчас, дайте тортика куснуть. Ну вот, продолжаем. Так я считаю, что если результаты воспитания все время закреплять условиями жизни, иначе говоря — средой, то натура человека может никогда и не проявится. Каждому из нас знакомо неожиданное открывание в себе самом каких-нибудь качеств, о которых прежде и не догадывался. А не догадывался потому, что не сталкивался с условиями для их проявления. Если б не столкнулся, то и не догадался бы никогда. Так что внешняя среда имеет громадное значение. Однако вернемся к началу разговора. Тут многие говорили об ужесточении законов и непременном сохранении смертной казни. Эти разговоры, эта убежденность в необходимости карать убийство смертью есть не что иное, как психологическая среда, вы согласны? Она соответствующим образом влияет на всех и в том числе на преступников. Их естественные качества, я говорю о прирожденных убийцах, в такой среде расцветают: они убивают, их убивают. Жизнь человеческая становится вторичной к обстоятельствам. Общество казнит человека за то, что тот убил человека, считая это достаточной причиной, чтобы самому убить. А преступник убивает из корысти, полагая это за достаточную причину. Чем ниже цена человеческой жизни, тем больше тяжких преступлений. Кстати, и нетяжких тоже. С этим спорить бесполезно, потому что здесь не догадки, а результаты многовековых наблюдений. Давно замечено, что по окончании войны резко возрастает преступность.
— Да-да, точно, — быстро сказал Мациевич. — Милюков со своими кадетами из Думы рассчитывали на победу в войне. Они думали, что, когда победившая армия возвратится домой, в России создастся революционная ситуация. И сталинские психологи об этом знали: в сорок шестом началась массовая посадка фронтовиков.
Мунк терпеливо ждал, когда Мациевич выговорится. Игнатий Семеонович умолк внезапно, поглядев на Мунка. Тот слушал и кивал. После того как в комнате установилась тишина, Мунк выждал еще секунду, а затем сказал Мациевичу:
— Фронтовиков сажали, а преступность все равно подскочила. Я не спорю с Германом, наверное, все так и есть — на фронте ген убийства разблокируется, и потом какое-то время после войны этот человек сохраняет и способность убить, и даже, может быть, испытывает к этому тягу. Я просто о другом хочу сказать: психологическая среда после войны способствует тому, чтобы ген убийства подольше не блокировался. Ведь на войне жизнь человеческая приравнивается к пуле. После снятия блокады в сорок четвертом на площади Калинина стояли виселицы, и каждый день там вешали пленных гитлеровцев. Тела оставались висеть до следующей казни. Я помню, как мальчишки из нашего двора гоняли мимо них на велосипедах и раскачивали повешенных. Жуткое зрелище? Но это теперь кажется жутким, а тогда мы относились к нему спокойно: цена человеческой жизни в блокаду равнялась ста двадцати пяти граммам известкового хлеба. Ничего удивительного нет в том, что все три года осады в городе сохранялся высокий уровень тяжких преступлений, включая каннибализм. Между прочим, людей убивали не истощенные голодом дистрофики, а сытые мордастые уголовники. И милиция не дремала, и расстреливали на месте без суда и следствия, а ничего не помогало.
Так вот, единственно, что может снизить уровень преступности, — исключительно высокая цена человеческой жизни. Когда люди будут убеждены в том, что на свете нет ничего дороже человеческой жизни, когда они родятся с этим убеждением, потому что их отцы, деды, прадеды исповедовали его, тогда никто из них не посягнет на жизнь другого. Пусть даже это будет человек с врожденной тягой к убийству, все равно и он не решится пойти наперекор среде. Подобное возможно лишь через несколько поколений беспрерывной практики. Но другого пути нет. И начинается он, как вы понимаете, с отмены смертной казни. Ты говоришь — алмаз и алмазная гранка. Среди людей алмазных не бывает, потому что у всех у нас в архетипе дикое хищное животное, и, следовательно, все мы обладаем способностью к убийству. У кого-то она лучше заблокирована, у кого-то хуже. Так что мы с тобой можем говорить только об алмазной гранке, алмаз в нашем случае это — Бог!
— Хорошо теоретизировать. А как быть с маньяком, который зарезал пятьдесят человек?
Мунк тут же ответил:
— А как быть с тигром-людоедом, когда всех тигров на Земле останется всего одна пара, убить? Ничего подобного — его выловят и запрут в клетку, изолируют от человеческого общества. Но почему же не убьют? Да потому, что цена его жизни будет неимоверно высока. Вот когда человеческая жизнь будет цениться так же, тогда ни у кого не возникнет вопроса, почему убийцу изолируют, а не казнят.
Анатолий Маркович допил из чашки остывший чай, а потом сказал Бецу:
— Спел бы ты, Сережа, а?
И голос у него при этом был просительный и даже как будто заискивающий.
АРХИТЕКТОР ЮЛЯ
К Восьмому марта этого года Вета приготавливалась, как ни к какому другому празднику в иное время не готовилась. Впервые, если не считать неудачную попытку с Деркачом, она устраивала прием. Пожалуй, кто-нибудь более циничный или просто обделенный романтическим чувством назвал бы это обычным приглашением в гости, но только не Вета.
Быть хозяйкой дома, устраивать салонные вечера, слушать остроумные пикировки, наслаждаться светскими анекдотами — к этому она испытывала интерес еще с детства. И с тех пор он рос безостановочно. Собрать умных, талантливых людей и стать центром их орбит — в этом заключался ее сокровенный идеал. Который был для нее даже вожделеннее, чем сотворение мужниной карьеры. После того как в юности мать рассказала ей о Зинаиде Гиппиус, Вета жила в плену этого образа. Стать царицей света — вот в чем состояла истинная цель ее жизни, тогда как сотворение из мужа личности было средством для ее достижения.
В своих робких, но стойких мечтах она видела себя в кресле на небольшом подиуме в глубине гостиной. Ее правая рука опирается на подлокотник, а в пальцах зажат длинный белый мундштук палисандрового дерева с вправленной в него тонкой папироской, которую она только что свернула на машинке.
Вирджинский табак неспешно тлеет, испуская горьковато-приторный аромат, столбик белого пепла нарастает на конце папиросы, Вета изредка заносит руку над серебряной пепельницей в форме египетской курильницы, что стоит подле ее кресла на круглом столике вместе с мозаичной табакеркой, бокалом рубинового вина, а также заложенным шелковой закладкой французским романом в переплете золотого тиснения, и легким одиночным постукиванием указательного пальца по мундштуку сбивает пепел. Ее взгляд рассеянно задумчив, она слушает молодого человека, читающего стихи. Вокруг нее в креслах и на диванах расположилось изысканное общество утонченных в своих взглядах на искусство людей — писателей, поэтов, композиторов, художников. И чтоб ни одного психиатра! Все они привлечены сюда умом, вкусом и красотой хозяйки дома. Все стремятся прочитать здесь свой новый рассказ или показать за роялем новую музыкальную пьесу. Демонстрация сопровождается обсуждением, всегда бурным и заинтересованным. Гоpничная разносит на подносе чай, и начинается милая, полная остроумных шуток беседа о последних новостях культуры и светской жизни. Сплетни в салоне Иветты Шеллинг не допускаются, но беззлобным рассказам из жизни крупных деятелей искусства недавнего и отдаленного прошлого препятствий не чинится. В особенности если они способны вызвать у красавицы-хозяйки признательную улыбку.
В этой картине, сопровождавшей Вету всю ее жизнь, лишь одна деталь не имела принципиального значения, а появлялась скорее как традиционная сервировка стола, нежели кушания на нем, — горничная. Но только эта деталь и смогла пока что осуществиться. Правда, то была не горничная, а домработница, нанятая Кириллом в подтверждение своих обещаний. Эта женщина работала за комнату в коммуналке, для которой Кирилл долгое время не мог подыскать удобного съемщика. Сделка оказалась выгодной обеим сторонам.
Домработница была счастлива, что нашла жилье. В девяносто четвертом году за два месяца до штурма Грозного она бежала из Чечни, захватив с собой только документы и чемодан с носильными вещами. Еще за полгода до этого убили ее мужа. Убили на глазах у жены: пришли вечером к ним домой человек пять или шесть, выволокли его на площадку и сбросили головой вниз в лестничный пролет с девятого этажа. Она кричала, звала на помощь. Потом больше месяца обивала пороги милицейских чиновников в поисках — не справедливости, нет — защиты. Ей угрожали, что если она не освободит квартиру, то последует за мужем. Ехать ей было некуда: она родилась и выросла в Грозном, как и покойный муж. Оба были детьми русских специалистов, приехавших когда-то на строительство нефтеперегонного завода. Туда же оба устроились на работу после школы. И оттуда она вышла на пенсию, муж не успел. Когда к ней вновь пришли, дали билет на самолет и сказали, что больше разговоров не будет, женщина уже ни на что не надеялась. Утром она покинула родной город навсегда.
В Питере ей несказанно повезло: дочка ее давней сослуживицы и подруги работала у Кирилла секретаршей. Кирилл не только сдал беженке комнату по такому сказочно-выгодному для нее варианту, но и помог быстро оформить статус беженца. За что она не уставала его благодарить, не зря ей всю жизнь нахваливали ленинградцев.
Седьмого марта Вета ездила за покупками для родителей, а затем, поминутно останавливаясь и отдуваясь, приволокла к ним две тяжеленные раздутые сумки. Вообще-то она могла воспользоваться такси, Кирилл для походов на рынок выдавал ей отдельную сумму на транспорт, из-за чего, кстати, отказал в покупке тележки на колесиках. Но Вета экономила и ездила на троллейбусе, прибавляя «транспортные» к своим «карманным». Рыночные гостинцы для тещи Кирилл и прежде одобрял, он отнюдь не стремился наладить отношения с Зоей Михайловной, даже вовсе не вспоминал про нее, но любая возможность оказать Ветиной матери денежную поддержку использовалась им неукоснительно. Удивительно было то, что, обычно прижимистый, Кирилл в этих случаях не только не скупился, но, более того, как заметила Вета, тем охотнее доставал бумажник, чем большую сумму на покупки для матери она запрашивала. Вета понять его не могла да и не стремилась: с некоторых пор ее перестал увлекать анализ поведения мужа. С матерью она тем более его не обсуждала: если бы Зоя Михайловна узнала, что покупка гостинцев для нее обставляется в доме дочери особо торжественным ритуалом
выдачи дополнительных сумм, она бы, не задумываясь, тут же от всего отказалась. И так-то Вета могла угостить ее только по праздникам: в будни та продуктовых наборов от дочери не принимала. Наверное, отказалась бы и в праздники, но сделать этого не давал очередной сбор, для которого их с Еленой Степановной средств не хватало уже даже на самую скромную закуску.
— На какие деньги шикуете? — спрашивала Прокурорша, подозрительно косясь на стол, к которому вдруг возвратилось былое великолепие.
— На нее родимую, на пенсию, — со вздохом отвечала Архангельская, выкладывая из вакуумной упаковки в селедочницу тонко нарезанную осетрину.
В этот раз, набирая продукты для гостинца, Вета отдала предпочтение рыбе, овощам и фруктам: был разгар Великого поста.
Последнее время она стала замечать за собой внимание к церковным нормам. Ее это не удивило, потому что объяснение лежало не так уж глубоко в душе и серьезных поисков не требовало. Ни истовой веры, ни обрядовой религиозности, ставшей едва ли не повальным увлечением, у Веты не было. Но все же какая-то робость появилась, не позволяя ей слишком грубо нарушать церковные установления, так — на всякий случай.
«Чтобы Его не сердить», — с усмешкой думала она про себя, насмехаясь над вдруг появившейся у нее манерой избегать во внутренних диалогах упоминания Бога. «Все равно что в древности примитивные племена», — думала она, имея в виду обычай эпохи зооморфизма заменять имена богов и в особенности тотемных животных местоимениями. Она подтрунивала над собой, но каждый раз, проходя мимо церкви, посылала распахнутым дверям взгляд, полный почтительного смирения.
Обсудив с родителями политические новости, к чему она была всегда равнодушна, но покорно слушала материны рассуждения и периодически вставляла какие-нибудь звукосочетания типа задумчивого «М-мм…» или неопределенного «Ну-у…», Вета поспешила домой. К приготовлению праздничного стола она домработницу не допустила.
Известие о том, что отныне ей не нужно мучиться у плиты, Вета восприняла болезненно, но смиренно и даже нашла в себе силы изобразить на лице что-то вроде ликования. В действительности ее чувства в ту минуту было бы правильнее назвать отчаянием. Годы она прилежно внушала Кириллу мысль, что без нее он пропадет, и это было похоже на правду. Но тут появилась домработница, и все Ветины старания исчезли как сон поутру. Она знала страшную судьбу этой женщины и потому никогда не позволяла себе не то что грубость, избави бог, но даже простую холодность в разговоре с ней. Напротив, Вета держалась приветливо, иногда заставляя себя поболтать с домработницей, однако в душе она боролась с неприязнью к женщине, которая, сама не подозревая, разрушила крепостные укрепления, возводившиеся с любовью и тщанием. Разрушила без усилий, вовсе без каких-либо действий — одним только фактом собственного существования. Еще вчера Вета почти без напряжения смотрела в будущее, уверенная в четкой работе отлаженного механизма их жизни, а сегодня вдруг стало ясно, что любую его деталь можно заменить в одночасье. Это наводило на мысль, что и сам механизм отнюдь не уникален. Радовало лишь то, что готовила домработница попроще, чем Вета, и ассортимент блюд был куда как беднее. Правда, Кирилл этого, кажется, не замечал. Вета никогда просто так не сдавалась, в положенные домработнице выходные она принялась создавать кулинарные шедевры и добилась-таки своего — возвратила авторитет незаменимого человека на прежнюю высоту.
— А кухарке до тебя далеко, — сказал Кирилл, почему-то упорно называя домработницу кухаркой, когда Вета в первый такой выходной приготовила ему манты с тыквенным соком, рыбный пирог и картофельный суп по-немецки.
Слышать это было, конечно, радостно, однако полного успокоения так и не наступило.
Напряжение в ее душе вновь возросло от следующего благодеяния мужа — ей было сказано бросить работу. Кирилл последовательно проводил в жизнь свои обещания, на что не забывал указывать:
— Я ведь говорил, что тебе не придется работать, говорил? Вот, пожалуйста — держу слово. Увольняйся из своей конторы и принимайся за дом. Могу себе позволить!
Они тогда только что переехали в новую квартиру, и Вета, увлекшись обустpаиванием гнезда, первое время не ощущала сколько-нибудь значительной перемены в своей жизни из-за ухода с работы. Ощутила она ее спустя несколько месяцев. Может быть, год прошел с ее прощальной вечеринки в лаборатории на Фонтанке, прежде чем она стала испытывать какую-то неудовлетворенность. Начавшись едва заметным, скорее даже фоновым дискомфортом, это новое чувство вскоре выросло до размеров значительных. Оно уже подчиняло себе Ветино настроение, и Вета все больше усилий затрачивала на то, чтобы не прорвались наружу непонятно откуда взявшиеся озлобленность и раздраженность. Теперь по утрам она просыпалась без аппетита к жизни, что для Веты значило очень много.
Со всеми своими прежними мужьями она рано или поздно вступала в эту полосу, словно в моховое болото, где ноги утопают в теплой мягкости, и ни широко шагнуть, ни побежать уже невозможно. А можно лишь медленно и равномерно шагать, по очереди вызволяя ноги из ватного плена и вновь их туда отдавая. Раньше Вета объясняла себе это состояние тем, что ее очередной избранник оказался иным, нежели она его себе представляла вначале. То есть когда его энергия, пробужденная Ветой для подвигов, устремлялась совсем не в то русло. Она пыталась направить поток вспять, тщетно, и понимание безрезультатности дальнейших усилий приносило в душу ощущение тупика. Тогда-то и наступало состояние, из-за которого по утрам Вета просыпалась без аппетита к жизни. Такое знакомое и такое страшное состояние. Прежде она боролась с ним самым решительным образом: уходила от разочаровавшего ее мужчины и всё начинала сызнова.
Теперь былая уверенность в том, что причина хандры связана с неудачным выбором, не сработала. Кирилл не только не разочаровал ее надежд, но оправдывал их всё больше и больше. Его энергия, воля, целеустремленность, его естественная потребность в непрерывном движении вперед и вверх, его несокрушимая убежденность в конечной победе бурлили в нем с прежней силой. Эти его качества в начале их знакомства оказывали на Вету экстатическое воздействие, она испытывала что-то сродни восторгу, когда думала о муже и общем для них будущем. Кирилл остался прежним, он все так же вызывал в ней уважение, но экстаза отчего-то больше не возникало. А теперь вот еще и старая знакомая пожаловала — тоска. Лишенная столь привычного многим людям качества — убежденности в собственной тотальной правоте, Вета призналась себе, что причины ее хандры были не в мужьях, а в ней самой. Эта мысль утешения не принесла. Все чаще Вета вспоминала слова геолога из бригады строителей, что ремонтировали их квартиру, когда тот с отчаянием рассказывал о готовящейся экспедиции на Новую Землю. Ох, как хорошо она поняла его отчаяние тогда и как остро испытала сама теперь!
Если бы ей сейчас в экспедицию! Все равно кем, все равно куда. Умолять бы стала начальника, чтобы взял. Чтобы вновь испытать радостную взвинченность предотъездных хлопот, сладкую тяжесть лямок рюкзака, пение ног на пути к самолету и, наконец, непередаваемое обострение всех чувств в момент, когда родной город стремительно уносится вниз за пелену облаков. Что бы она отдала за рассвет на таежной речке! Или за крейсирование вдоль берегов Курил на старичке ТРБ — траловом рыболовном боте, купленном у рыбаков и наспех переоборудованном под «научник», с единственной каютой, куда вели пять рассохшихся ступенек из дощатого скворечника на баке, где деревянные двухъярусные нары стояли по стенам и где угол, персональный Ветин, был отделен от остальной каюты брезентовым пологом. Она его потом сняла из-за невыносимой духоты и в конце концов привыкла раздеваться при мужчинах, приказывая им отвернуться, чего не всегда можно было достичь спокойным тоном. Или за полярную ночь в Тикси с фантастическими сполохами северного сияния и кашей, пригоревшей к стенкам котла в портовой столовой, куда Вета бегала на лыжах за восемь километров от своей экспедиционной станции подрабатывать судомойкой: часть запасов мужики пропили еще в самом начале зимовки, и, если бы Вета не зарабатывала в столовой крупу и макароны, все пятеро зимовщиков протянули бы ноги. Или за…
Да что там говорить! — всё бы она отдала за это. Покидала бы в рюкзак свои походные вещи, только б ее и видели. Ни разу бы не оглянулась.
Но не было ничего — ни Тикси, ни речки, ни моря Лаптевых. И никогда уже не будет в ее жизни, Вета знала. Еще она знала, что нужно обо всем прошлом забыть, а жить настоящим — радоваться каждому новому дню и, просыпаясь, благодарить жизнь за то, что она пока еще с тобой. А на улице, проходя мимо нищей, думать: «Господи, как хорошо, что это не я». И мимо калеки. И мимо квартиры на первом этаже, откуда стабильно по выходным пьяный муж выгоняет жену с трехлетней дочкой, и те ночуют на лестничном подоконнике, прижимая ноги к батарее отопления. Ведь могло все это выпасть на долю ей, но пока миновало, и надо радоваться. А чтобы в будущем не выпало, нужно каждый день благодарить судьбу и не гневить ее пустыми жалобами заевшейся барыньки.
Вета не жаловалась. Вета благодарила. По утрам, лежа в постели с закрытыми глазами, она твердила про себя, словно зубрила урок: «Жизнь прекрасна! Боже, как жизнь прекрасна! Я самая счастливая на свете. Боже, какая все-таки я счастливая…»
Однажды утром она выскочила на улицу, не позавтракав и даже толком не умывшись. Мысль, пронзившая ее в самый момент пробуждения, погнала Вету из дома. То была не мысль, а скорее уверенность, что если она сейчас не сделает этого, то уже…
Она ворвалась в Спасо-Пpеобpаженский собор, словно боялась опоздать, в накинутом на голову шерстяном платке, в пальто нараспашку. Она скорым шагом прошла мимо киоска, спохватилась, поспешила назад и купила свечку, среднюю, дорогую не стала брать: побоялась, что будет выглядеть как подкуп. Она суетливо бродила по собору, всматриваясь в лики на иконах, пока наконец в левом нефе не обнаружила Богоматерь Одигитрию. Она запалила свечу, поставила ее в подсвечник и, сделав шаг назад, вперилась в страдальческие глаза Богоматери.
«Дай мне ребенка, — мысленно обратилась она к этим глазам, — умоляю, дай мне ребенка. За мной нет никакой вины, никому я не причинила зла, не обидела, не унизила никого. Дай мне ребенка! Всю жизнь я старалась делать людям добро, как могла, как получалось, но делала. Нет человека, который бы держал на меня обиду, нет человека, кто смог бы обвинить меня хоть в малой провинности. Дай мне ребенка! Везде и всегда меня любили, потому что я сама никогда не скупилась на любовь. Голодному я давала хлеба, неимущему — денег, отчаявшемуся — ласковое слово. Дай мне ребенка! Ни разу я не оттолкнула ищущего помощи. За что же мне эта кара? Почему я лишена того, что другим дано сверх меры? Разве я не женщина? Я хожу по городу и заглядываю в чужие коляски. Я слышу во сне детский плач, это плачет мой сын! Я схожу с ума. Дай мне ребенка. Умоляю, сжалься, дай мне ребенка. Дай!»
Она уже не шептала, не говорила — стиснув побелевшие губы, немо кричала, и крик ее вырывался из пылающих глаз. Он заполнял ее, как заполняет звук органные трубы. Он выходил сквозь кожу и устремлялся ввысь, под купол. Он возвращался с лучами солнца из барабанных окон, и в ушах у нее гудело отраженное от солнечных лучей «Дай мне ребенка! Дай!».
Под Старый новый год Кирилл вернулся домой очень поздно — прямо к столу. За последние несколько месяцев Вета привыкла к его поздним возвращениям. Она не волновалась, не трусила, не принюхивалась к воротникам его рубашек. Вета знала, что пропадает Кирилл на работе. Не в фирме, которой руководил по поручению Афанасия Петровича с десяти до пяти, а где-то еще, о чем его патрон не должен был знать. Как-то раз вечером зазвонил телефон и глухой мужской голос спросил Кирилла. Услыхав, что тот еще не вернулся со службы, «голос» помедлил, должно быть, обдумывая ее слова, и лишь затем в трубке раздались частые гудки.
— Это Родион, — сказал Кирилл, выслушав объяснения Веты. — Неужели пронюхал?
Его лицо при этом было откровенно испуганным.
— Если Афонька узнает, — произнес Кирилл сам себе и умолк.
Вета догадалась, точнее, она подумала вслед за ним, у нее все чаще стал проявляться материн талант читать по чужой душе как по открытой книге. Она спросила:
— Ты опять играешь на бирже?
Кирилл вздрогнул, выходя из задумчивости. Но говорить ничего не стал, только посмотрел на Вету взглядом растерянным и одновременно хмурым. Ему уже приходилось сталкиваться с умением жены перехватывать его мысли, словно приемник радиоволны, и радости это Кириллу не доставляло. Вета понимала, но не всегда ей удавалось смолчать.
— А если до Наськиного дружка все-таки дойдет, что будет? — вновь спросила она.
— Не дойдет! — ответил он, громкостью голоса компенсируя недостаток уверенности в нем.
Вета смотрела на мужа остановившимися глазами. Кирилл заговорил мягче, как бы уговаривая ее не волноваться:
— Да правда не узнает! Я такую комбинацию придумал, ему нипочем не расшифровать. Короче, я через подставных работаю. И тех несколько, цепочка настоящая. Там хитро все устроено, я тебе рассказывать не буду, все равно не поймешь. Ты не бойся — не узнает, гарантирую!
С той поры Родион иногда вечерами позванивал. Вета, изображая ревнивую жену, отвечала ему злобно и отрывисто:
— Не знаю, где он, позвоните позже!
Но уверенности в том, что Родион покупается на игру, у нее не было: она чувствовала этого человека и в его молчании слышала угрозу.
Едва успели наполнить бокалы, как в репродукторе запищало и диктор пожелал всем спокойной ночи. По телевизору началась развлекательная программа. Ведущий кокетливо подивился тому, что в России дважды встречают Новый год. Нынче, как и год, и два назад, все выступавшие перед телекамерой считали своим долгом отметить эту русскую особенность.
«Потому что русские работать не любят, вот и придумывают себе праздники», — обычно говорил им в ответ Кирилл. Не удержался и теперь.
Вета подняла бокал и задала вопрос, превратившийся в их семейную традицию:
— За что пьем?
Кирилл приподнял одну бровь, что должно было вызвать у Веты чувство заинтригованности. Вета послушно заинтриговалась. Тогда Кирилл голосом конферансье, объявляющего выход иллюзиониста, произнес:
— Пьем за дачу!
На слово «дача» у Веты был выработан рефлекс, несколько схожий с рвотным. Ее усилия создать из мужей что-нибудь стоящее дважды разбивались об это изобретение обывательской фантазии. Последний случай явился особенно для нее болезненным: физик, на которого Вета возлагала большие надежды и была уверена в их оправдании — у него было все, начиная с влиятельного папы и заканчивая неглупой головой, — забросил тему и переключился на возведение хоро`м. За этим делом она его и оставила.
Теперь, услышав, что и Кирилл подхватил тот же вирус, Вета нисколько не встревожилась. Во-первых, она знала, что Кирилл самолично заниматься строительством не будет, а наймет бригаду. Тут Вета усматривала существенное различие между Кириллом и физиком. Для физика дача стала точкой приложения его творческой энергии, на нее он променял загадки термоядерного синтеза вместе с наполовину готовой докторской диссертацией. Для Кирилла она была материальным доказательством его деловой состоятельности, вехой на его альпинистском маршруте. И не более того. Отказаться ради чего бы то ни было от бизнеса означало для него сойти с маршрута, то есть попросту умереть. Вета распознала главное качество Кирилла еще в первые дни знакомства, и вся дальнейшая жизнь только подтверждала ее правоту, так что за верность Кирилла своему делу она не волновалась. Но если б случилось невозможное и Кирилл вдруг повторил судьбу физика, то для Веты такой оборот навряд ли явился бы трагедией. И в этом состояла вторая причина того, что слово «дача» она теперь воспринимала спокойно: с недавних пор Вета перестала развлекаться мыслями о мужниной карьере. В ней с нарастающей быстротой развивалось безразличие к его делам.
Она лишь спросила:
— Ты надумал покупать дачу?
На что Кирилл ответил громогласно:
— Уже´!
Дача представляла собой маленький аккуратненький домик, сошедший с картинки к детской сказке. Окошко с торца, два по фасаду, верандочка, явно пристроенная к дому спустя несколько лет после строительства, крылечко, пристроенное к верандочке еще позже. По фронтону незатейливая деревянная резьба, топорная в буквальном смысле, но старательная. Резные наличники на окнах и входной двери. Водосточные трубы, изготовленные, без сомнений, прежним владельцем самостоятельно. Перила на крыльце с фигурными балясинами, вырубленными топором из доски.
От всего дома в целом и от каждой его частицы веяло старательной самодеятельностью. Это был тот случай, когда слово «дилетантство» читается в его первоначальном смысле — любовное отношение к делу, не ставшему профессией, но заполнившему досуг радостью творчества.
Стоял конец января. Ослепительный день, какие выпадают на всем протяжении зимы, но ассоциируются только с январем, возбуждал в крови молодую игру. Пушистые нагромождения снежных перин и подушек вдоль узкой улочки вносили в окружающий мир домашний уют. Деревянные дома, по большей части скромные, светились сквозь паутину веток деревьев разноцветными фасадами. Черные гроздья крупных ягод, покрытые белыми остроконечными крышами, свисали с веток тяжело и солидно. Вокруг была такая тишина, что тонкий голос синицы воспринимался звоном небесным, а не земным, казалось, что это поет пронзительно-синее небо. Воздух обжигал грудь холодной чистотой и хмельно кружил голову. Хотелось кричать от восторга, прыгать на месте, бегать взапуски и кидаться снежками.
— А-а-а! — закричала Вета от полноты чувств и подставила солнцу зажмуренные глаза.
Они вышли из машины на пересечении улиц, потому что дальше проехать было невозможно: полоса неестественно белого чистейшего снега убегала вперед, протискиваясь меж круглых сугробов, скрывавших кусты палисадников. Только одинокая лыжня туго натянутой струной прорезала снежную целину посередине.
— Эх, лыж нет, — мечтательно сказала Вета.
— Будет тебе дудка, будет и фонарь, — сказал Киpилл, делая решительный шаг с накатанной дороги на представлявшуюся твердой опорой лыжню.
Его нога тут же провалилась выше щиколотки. Кирилл охнул, рассмеялся и побежал вперед, высоко задирая ноги и поднимая вокруг них снежные буруны. Вета кинулась за ним по его следам. Она быстро выбилась из сил и опустилась прямо в снег. Кирилл тут же вернулся. Наклоняясь к ней, он спросил встревоженно:
— Ты что?
Вета подняла разрумянившееся лицо.
— Я люблю тебя, — сказала она и задохнулась от собственных слов.
Кирилл сказал:
— Ах, вот оно что!
Он погрузил руки в снег по самые плечи, крепко обхватил Вету и поднял легко, словно ребенка. Она обняла его столбообразную шею, а затем впилась ему в губы. Тут же оба рухнули навзничь и скрылись под снегом.
К дому они подошли выбеленными с ног до головы.
В отличие от соседних, он стоял в глубине участка и был хорошо виден с дороги — этакая ладная желтая игрушка на фоне дымчато-розовых деревьев и синего неба.
— Ты мой сладкий, — проговорила Вета умиленно, — да какой же ты ладный! Да как нам хорошо-то будет в нем!
Кирилл хмыкнул и посмотрел на жену скептическим взглядом.
— Ты, мать, обижаешь меня, — в минуты благодушия он так именовал Вету. — Я не собираюсь жить в такой халупе. И тебе не позволю.
Вете стало грустно. Она уже поняла, что намеревался сказать Кирилл, и жалость к этому симпатичному домику, словно к живому существу, кольнула в сердце.
Кирилл между тем произносил вслух те слова, которые за секунду до этого проникли в мысли Веты:
— Этот сарай я уберу. Здесь будет настоящий дом. Большой, каменный, с черепичной крышей. Сейчас это модно, смотрится — класс. Я еще хочу, чтобы эти… ну… Слово вылетело. Под крышей комнаты как называются?
— Мезонин?
—— Да нет. Мансарды! Хочу с мансардами. И чтоб камин в холле. Огромный, во всю стену. Как в английском замке.
— Почему именно в английском? — поинтересовалась Вета.
— Не знаю. В кино видел, здо`рово смотрится.
Разговаривая, они пробирались через снежную целину к дому, здесь уже было снегу по талию, и приходилось помогать себе руками. Со стороны они должны были напоминать купальщиков, заходящих в воду, — так думала Вета.
Кирилл отпер дверь. На Вету дохнуло промерзшим стоячим воздухом с примесью чего-то кислого, как пахнут сени деревенских домов по всей России. Под ногами заскрипело: одно стекло в верандной раме оказалось разбитым, и в помещение намело снега.
Прошли в дом. Он состоял из одной комнаты и узкой веранды, сделанной заодно со всем домом, тогда как та небольшая верандочка, на которую они попали с крыльца, была пристроена позднее. На старой веранде размещалась кухня — стояла газовая плита на две конфорки с подведенной трубой, появлявшейся из стены под окном, должно быть, от металлического пенала для баллонов. Вдоль застекленной стены вытянулись три разнокалиберных кухонных стола. Напротив них по глухой стене были развешаны полки, на которых еще осталась кое-какая посуда. На полу валялись куски шпагата, обрывки бумаги — следы поспешной эвакуации. Посередине кухни и вплотную к стене почти отвесно была установлена садовая лестница, верхним концом опиравшаяся о край люка в потолке и закрепленная там.
Пока Вета с порога оглядывала кухню, Кирилл уже скрипел половицами в комнате. Наконец и Вета ступила в дом. Но пошла не в комнату, а направилась прямиком к лестнице. Взобравшись по ней, она откинула крышку люка и вылезла на чердак.
Он был невысокий, этот чердак, головой Вета едва не задевала деревянные косынки, связывавшие стропила под коньком крыши. Свет попадал сюда через два полукруглых окошка во фронтонах, и, кроме того, висела электрическая лампочка под жестяным конусом-абажуром. На чердаке был постелен пол, стояли, как и положено, ломаные стулья, валялись корзинки, старые сумки, еще какой-то хлам. На веревках, привязанных к стропилам, висели серые от многолетней пыли банные веники и забытая, скорее всего очень давно, рваная тельняшка. Но не это привлекло Ветино внимание.
Между крайними стропилами возле самого окна висел гамак. Это, судя по размерам, был детский гамак. В нем осталось стеганое ватное одеяло и небольшая подушка без наволочки. На гвоздике, вбитом в оконную раму, была подвешена подзорная труба, склеенная из серого упаковочного картона и окантованная по торцам золотой фольгой.
Вета смотрела на гамак, и сердце у нее наливалось тяжестью.
Кирилл позвал ее, она не откликнулась, все стояла без движения и смотрела на гамак.
— Да где ты там? — раздался снизу нетерпеливый голос Кирилла.
Вета молчала и не двигалась. С лестницы на доски под ее ногами передалась ритмичная шагам вибрация, и над раскрытым люком появилась голова Кирилла.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Кирилл недовольно. — Пошли, мне твоя помощь нужна.
Вета нехотя двинулась следом за мужем. Спускаясь в люк, она не удержалась и оглянулась на гамак. Так оглядываются на человека, когда видятся с ним в последний раз.
Кирилл в комнате ворочал старинную двуспальную металлическую кровать с никелированными спинками. Вокруг, так же как на веранде, валялась бумага, тряпки. В углу стоял шифоньер пятидесятых годов с широкой зеркальной дверкой и другой — узкой, украшенной наверху квадратным окошечком с пузырчатым, словно посыпанным чем-то стеклом.
— Давай помогай! — прикрикнул на Вету Кирилл, он уже начинал сердиться. — Что ты все замираешь как в столбняке каком? Берись за спинку, потащим в сарай, нужно сохранить кровать. У меня знакомый есть — любитель до такого барахла. Подарю ему, век будет благодарить.
Вета ухватилась за раму пружинного матраца, Кирилл оторвал от пола свою сторону и с душераздирающим скрипом заржавевших колесиков по дереву развернул кровать. Теперь он стоял спиной к дверям, а Вета лицом. Ее взгляд скользнул по двери, на стену и вниз.
Под стеной на полу возле дверного косяка выстроилась в ряд забытая домашняя обувь. Каким-то чудом ее не задели, когда вытаскивали из комнаты вещи, и коротенькая шеренга осталась в том виде, в каком встречала хозяев по весне. Две пары женских матерчатых тапочек, черные лакированные галоши с подкладкой из красной байки и мальчишечьи сандалии с замятыми задниками.
Сердце захолонуло у Веты. Она с окаменевшей спиной направилась к двери.
— Ты что? — не понял Кирилл.
Вета ничего не сказала и не взглянула на него. Он окликнул вновь, но она и на этот раз не ответила. Спустившись с крылечка в глубокий снег, Вета стала молча пробиваться сквозь него к дороге. Взметая снежные валы перед собой, ее обогнал Кирилл.
— Да чего ты? Что случилось такое? — крикнул он, хватая ее за плечи и заглядывая в лицо.
Она вырвалась от него, все так же молча и отводя глаза.
Через полчаса они ехали в машине обратно в город. Из магнитолы неслось верещание каких-то эстрадных исполнителей. Кирилл и Вета не разговаривали, каждый думал о своем.
Кирилл затеял строить дом по индивидуальному проекту.
— Чтобы ни у кого больше такого не было! — торжественно объявил он Вете.
Кто-то из его знакомых посоветовал Кириллу архитектора, тот строил ему дом. Кирилл сперва наведался на дачу к знакомому, остался домом доволен, после чего пригласил архитектора в гости.
Им оказался Ветин ровесник, человек, сдержанный во всем — в словах, в жестах, мимике. Даже глазами он водил неторопливо и, казалось, только по необходимости. Кирилл угощал его французским коньяком и долго рассказывал, каким хотел бы видеть свой дом. Потом они ездили на место, и архитектор, его звали Юля, фотографировал участок с разных точек, делал наброски в большом блокноте, а еще выяснял у соседей, приехавших кататься на лыжах, какие здесь грунты.
Затем он два раза с интервалами в неделю бывал у них — приносил черновые наброски. Кирилл уводил его к себе в кабинет, и они подолгу совещались, причем слышен был только голос Кирилла, ему нравилось обсуждать проект своего дома. И наконец в конце февраля Юля принес готовые чертежи и цветные планы, включая акварельный эскиз на двадцать четвертом формате, где в окружении декоративных кустов и деревьев был изображен особняк под высоченной красной черепичной крышей, разрезанной прямоугольными мансардами. Окна в доме располагались на двух уровнях, поскольку с одной стороны под домом разместился гараж. Над ним Юля запланировал широкий, огибавший дом с двух сторон, застекленный балкон под низко спускавшейся на него крышей. Вообще дом не выглядел одним цельным объемом, а казался составленным из нескольких за счет изломов стен или того же балкона, который на декоративных, стилизованных под германский стиль деревянных кронштейнах смотрелся очень эффектно.
У Кирилла проект вызвал настоящий восторг. Они с Юлей выпили по этому случаю полбутылки коньяку — для Кирилла случай из ряда вон, и архитектор даже слегка разговорился. Он рассказал про два своих давних проекта; один для какого-то богатого дельца, которого недавно убили, а другой для его партнера по бизнесу, тоже очень богатого человека, которого теперь обвиняли в том убийстве. Расстались Кирилл с Юлей очень довольные друг другом — один из-за проекта, другой из-за гонорара.
Пока Юля бывал у них, Вета надумала пригласить его с женой без каких-либо деловых предлогов, а просто из взаимной симпатии. У нее обострилась не замиравшая никогда мечта о собственном салоне. «Не всё сразу: сначала один, глядишь, он приведет своих друзей, так в скором времени и соберется кружок», — рассуждала Вета.
Идею званого вечера Кирилл одобрил. Программу приема Вета составила из двух частей: вначале компания должна была отправиться в театр, Вета решила, что театральный спектакль хорошая затравка для знакомства. За столом сложнее: первое время не знаешь, о чем с незнакомыми людьми говорить, нет ни общих друзей, ни общих воспоминаний. Тогда как совместный поход в театр, как думала Вета, дает прекрасный повод для приятной интеллигентной беседы. Затем обед, только чтоб неторопливо, за разговорами. Ну и, наконец, десерт в креслах под легкую музыку. «Ах, если б это все получилось!..» Вета принуждала себя не увлекаться мечтами, чтобы не сглазить. Ей так хотелось удачного дебюта, это было необходимо для нее.
Из драматических театров она выбрала ближайший к дому — Драмы и комедии на Литейном. Как это ни удивительно, Вета не была театралкой, хотя ее мать любила театр без памяти, долгие годы знала весь городской репертуар и активно приучала к тому же дочь. Что на деле оборачивалось откровенным насилием. Лишь с началом девяностых годов и на седьмом десятке лет жизни страсть к театру у Зои Михайловны пошла на убыль. Причем до того быстро, что уже в девяносто пятом она посетила свой любимый БДТ только раз. Судя по тому, что в обязательном ежевечернем разговоре с дочерью по телефону она не прожужжала ей уши о премьере, как это бывало прежде, а только вскользь упомянула, театр перестал ее волновать сам по себе.
Вету он не волновал никогда. Это не было противоречием матери, Вета не любила его искренне. Ее раздражали характерные театральные интонации в речи актеров из-за необходимости говорить на сцене неестественно громко, ее выводил из себя скрип половиц в минуты напряженной тишины, ее бесила бездарная игра или постановка и оставляла равнодушной талантливая. Однажды с юной горячностью она возненавидела Ирину Соловьеву и с тех пор перестала ходить в театр вообще.
То произошло в девятом классе. Что за пьесу играли именно, тогда Вета не помнила, они с Васькой пересмотрели весь тюзовский репертуар — результат героической настойчивости матери. Спектакль был сыгран, и состав вышел на поклон. Зал хлопал от души, пьеса была из числа популярных. Вета и Васька сидели во втором ряду слева от сцены. Прямо над Ветой стояла у рампы Ирина Соловьева. Зал не хотел отпускать артистов, и они терпеливо ждали завершения оваций. Вета посмотрела на Соловьеву, и руки ее сами собой перестали хлопать: актриса глядела в зал с откровенной неприязнью. Ее лицо казалось изможденным, а глаза и вовсе больными от усталости, и взгляд они посылали злобный. Негодование Веты было так велико, что, когда дома надо было отчитываться о полученных впечатлениях, она не без удовольствия, но в то же время с искренним возмущением кричала матери:
— Актриса не имеет права! Подумаешь, плохо себя чувствует! Подумаешь, устала! Нечего на сцену выходить. Она мне, может быть, одним только своим взглядом настроение испортила. Мне так ее игра понравилась, так хотелось поблагодарить за спектакль! А увидела ее глаза, больше уже ничего не хотела. Смотрит, будто хочет сказать: «Да задавились бы вы все, осточертели». Скажите на милость! Я что, у нее в долг попросила?
Вета объявила в заключение, что ноги ее в театре больше не будет, и действительно долгие годы свое обещание выдерживала. Дело было, конечно, не в Соловьевой, Вета не любила театр в принципе. Ей всю жизнь, а в юности наиболее остро, претила любая фальшь. Все неискреннее отталкивало ее, в особенности аффектация. Когда на сцене актер произносил страстный монолог с патетическим накалом в голосе и надрывными интонациями, у Веты сводило челюсти как от оскомины, и хотелось сказать ему: «Ну что ты мучаешься? Ведь врешь каждым звуком, хоть и лезешь из кожи. Занялся бы чем-нибудь серьезным, а не балаганом». И не было такого актера, кто сумел бы увлечь ее своей игрой, кто сумел бы заставить ее позабыть про стены, про скрип половиц, про качающиеся декорации. Такого актера просто не могло быть, потому что в отличие от благодарных зрителей, которые, приходя в театр, жаждут, чтобы их обманули, Вета не любила обманываться никогда и ни по какому поводу.
С годами табу на посещение театров ослабело. Это не означало, что Вета полюбила театр, но и прежняя неприязнь, во многом подогревавшаяся максимализмом юности, больше не возбуждала нервы. Биолог, бывший пятым по счету ее мужем, сходил с ума по театру. Вета считала, что ей не удастся добиться своей цели — сделать из мужа человека — без того, чтобы не создать ему комфорта абсолютного — и материального, и плотского, и духовного. Поэтому ей волей-неволей пришлось разделить с ним эту его страсть. Испытание оказалось не таким страшным, как вспоминалось из юношеских лет, поскучала немного, и всё. Зато биолог был счастлив и благодарен ей; вечером он, таясь от Веты, выпил полтора десятка сырых яиц, что вызвало у нее жалостливую материнскую улыбку в душе´: любовником он был никудышным.
В тот раз Вета усвоила мысль, что театр можно использовать как средство общения, и впоследствии иногда пользовалась им.
Кирилл относился к театру с благоговением. Это, правда, не мешало ему критически оценивать постановку, здесь он бывал трезв и порою беспощаден, а порою восторжен; такое нечасто, но случалось. Но театр как явление воспринимался им примерно с тем же чувством, с каким Вета смотрела на двери храма. Для него поход в театр был событием. Ни пьеса, ни актеры к этому не имели ни малейшего отношения. Ничего не значило даже то, в какой именно театр они намеревались идти. Вета, как ей казалось, понимала Кирилла: в отличие от конкретного театра, конкретной постановки, театр вообще воспринимался им в виде метафоры. Должно быть, поэтому особым его почтением располагала Мариинка. Однажды, сидя там в партере, он простодушно шепнул Вете:
— Вот бы в царской ложе посидеть.
Поэтому идею Веты о совместном походе в театр он одобрил.
Архитектор принял приглашение с учтивой и в то же время сдержанной благодарностью, что, по-видимому, соответствовало его натуре. По крайней мере Вета ни разу не видела, чтобы в проявлении чувств Юля перешел бы черту, за которой бесцветная констатация обретает эмоциональную окраску. Так же спокойно он отнесся и к Ветиному заявлению, что билеты покупает она в качестве подарка. Неизбалованная с детства деньгами и еще не успевшая привыкнуть к ним, Вета предполагала в людях собственные мучения в подобных обстоятельствах: хватит ли средств расплатиться? Билеты она купила заблаговременно, их было пять. Пятый предназначался Ваське.
Она знала его рабочий график и поэтому заранее не стала звонить, а сообщила, что Восьмое марта он празднует с ними, уже после того как билеты были куплены. Еще Вета распорядилась хорошенько подготовиться. Когда они учились в десятом классе, за Ветой ухаживал один архитектор, к сожалению, в годах и семейный. Вета помнила, что он слышать не мог ее рассказов о дворцах Петербурга, но сам с удовольствием говорил о живописи.
— Архитекторы мнят себя нереализовавшимися художниками, — говорила она Ваське по телефону, — так что покопай в этом направлении. Закажи в Публичке Лармина, мне кажется, Юля должен интересоваться модернизмом. С Игнашей поговори, он в экспрессионизме большой дока. Постарайся, дорогой, хочется, чтобы вечер получился.
С выбором спектакля Вета больших затруднений не испытала, хоть все без исключения пьесы, объявленные театром, были ей незнакомы. Зато среди авторов она увидела имя Алексея Константиновича Толстого и без колебаний купила билеты на инсценировку его «Упыря». Немного смутило название и неясные воспоминания из детства: кажется, она это читала, что-то из жанра святочных рассказов. Но никакие сомнения не могли поколебать ее решимости: Алексей Константинович был признанным классиком, и одно только это гарантировало от разочарования.
В ночь на Восьмое марта Вета не спала. Задуманное меню требовало большого усердия и времени на его осуществление. Утром проснувшийся в одиночестве Кирилл нашел жену в состоянии, которое Зоя Михайловна, не задумываясь, определила бы как стрессовое и потребовала бы от дочери немедленно принять горячую ванну с хвойным экстрактом. Вета бегала по квартире в одних трусиках и фартуке, это был ее излюбленный утренний наряд, то появлялась из кухни с большой кастрюлей и устремлялась в ванную, где ставила кастрюлю в таз под холодную проточную воду, то вбегала в гостиную с тряпкой, чтобы вытереть пыль с мебели, которой с момента покупки квартиры набралось там уже изрядное количество, то вновь скрывалась на кухне. Она так часто пересекала эту сакральную для многих семей черту, что портьера из стеклянных трубочек звенела почти беспрерывно.
Кирилл некоторое время следил заспанными глазами за беготней жены, должно быть, в ожидании обязательного поцелуя и фразы «Доброе утро, любимый», но не дождался даже взгляда и, пробурчав себе под нос что-то беззлобное, хоть и басовитое, поплелся исполнять свой ежеутренний ритуал — кросс по бегущей дорожке, кручение велосипедных педалей, гребля и отжимание от пола в стойке на руках. Был еще силовой тренажер, но его Кирилл задействовал по вечерам, приезжая с работы. Все это великолепие заполнило пустовавшую «детскую» до того времени, когда ее можно будет использовать по прямому назначению.
Ветина зарядка оказалась более эффективной, чем у Кирилла: Вета была оживлена и легка в движениях, тогда как он появился из своего спортзала весь блестящий от пота и явно утомленный. Обычно в такой момент Вета повторяла ему слова Зои Михайловны, не рекомендовавшей большие физические нагрузки по утрам. Он отвечал, что и сам знает, да некуда деваться: жир нарастает, и нет с ним никакого сладу. Кирилл действительно полнел на глазах и уже мог только единожды отжаться от пола, стоя на руках, тогда как еще недавно Вета насчитывала до десяти таких отжиманий. Она любила наблюдать за его физическими упражнениями, это ее возбуждало.
Выйдя из «детской», Кирилл задержался, чтобы выслушать привычные слова о сердечной мышце, но ничего не услышал: Вета проносилась мимо, все так же не замечая его.
— Светопреставление какое-то, — пробормотал он не без растерянности в голосе. — Вечером дождь пойдет, это уж точно.
И понуро направился в ванную.
По замыслу Веты, прием должен был начаться бокалом шампанского с ломтиком российского сыра и непродолжительной беседой для знакомства. Затем — поездка на машине в театр и по возвращении долгий обед с четырьмя переменами, не считая десертного стола. Ради осуществления этого плана билеты были приобретены на дневной спектакль.
Первым явился Васька. Гостем он в этом доме, разумеется, не считался и поэтому, разглядев его макушку на экране монитора, установленного на кухне в пару к тому, что висел у входной двери, Кирилл выходить в прихожую не стал, а только крикнул ему:
— Василий, давай сюда, дело есть!
Когда минут через десять Вета, уже в вечернем платье, благоухающая тонкими духами и прекрасная как никогда, появилась из стеклянного занавеса как из пены морской, мужчины уже пребывали в полном благодушии. Васька сидел на табурете у стойки маленького бара, оборудованного в углу возле окна, а Кирилл стоял за стойкой с пузатой салатово-зеленой бутылкой.
— Да, — говорил Васька в момент Ветиного появления и при этом ставя на барьер в ряд из трех уже использованных четвертую рюмку, — тот был грубее.
— Это что еще такое?! — вскричала Вета. — Ну-ка марш отсюда!
Она еще не закончила фразы, как Васька уже сидел в гостиной на антикварном диване и спешно листал альбом Мыльникова, схваченный им с журнального столика, функции которого выполнял турецкий кофейный столик времен заката Оттоманской империи. Следом выкатился Кирилл, выражением лица напоминая нашкодившего мальчишку. Он плюхнулся рядом с Васькой и стал через его плечо заинтересованно разглядывать репродукции. Вета не успела продолжить; едва она ступила в гостиную, как во входную дверь позвонили.
— Васька на место, Кир за мной! — скомандовала Вета, и хозяева удалились встречать гостей.
Спектакль произвел на Вету обескураживающее впечатление. Претензий не было: это был действительно святочный рассказ, вполне выдержанный в жанре и для своего времени, наверное, привычный. Ее удивило другое — серьезность, какую актеры прилагали к исполнению этой белиберды. Поначалу она пребывала в уверенности, что из старинной страшилки для провинциальных барышень современный режиссер сделал что-то на манер водевиля, однако по мере развития действия ее надежды истаяли. Когда же вампир, скрывавшийся под маской благообразного старца, поднялся от своей жертвы с губами, испачканными чем-то красным, заиграла устрашающая музыка и часть софитов погасла, создавая на сцене полумрак, Вета испытала тоску и острое чувство неловкости. Она представила себя после спектакля с деланно веселым лицом, и ей стало тошно. Виде´ния салонного вечера с разговорами о современном прочтении классики исчезли, оставив после себя горький дымок несбывшихся надежд.
«Первый блин комом, обычное дело», — утешала себя Вета и пыталась сосредоточиться на обеде как на окопах для отступления.
— Иветта, как я вам благодарна! — сказала жена архитектора, когда, выйдя из театра, они погрузились в машину, чтобы ехать домой. — Вам удалось вытащить нас в театр. Я мечтала об этом несколько лет. Да разве с моим байбаком куда-нибудь сходишь?
«Байбак», зажатый на заднем сиденье между женой и Васькой, безмятежно поглядывал на мелькавшие за стеклом огни улицы и всем своим видом утверждал вокруг себя микроклимат спокойствия и довольства жизнью.
Вета приняла бы слова жены архитектора за приличествующую моменту любезность, если бы не радостный напор в голосе — кажется, та и вправду осталась довольна. У Веты слегка отлегло от сердца, и она несмело выдала встречный комплимент, а затем добавила:
— Жаль только, с постановкой не повезло.
Жена архитектора удивилась:
— Разве это имеет какое-нибудь значение?
Вета даже оглянулась на нее, чтобы удостовериться в серьезности произнесенного.
— Ну да, — подтвердила свои слова жена архитектора, — ни малейшего значения! Театр — это сверкание люстр, нарядная публика, праздничное настроение, встреча со знакомыми, демонстрация туалетов. Разве не для этого люди ходят в театр? Кто теперь смотрит, что там на сцене происходит? Да и раньше не смотрели. Театр — это выезд в свет, тем и прекрасен!
— Не скажите, — произнес Васька ехидно, что побудило Вету снова оглянуться и метнуть в него угрожающий взгляд, впрочем, не достигший цели. — Публика даже очень живо реагировала. Сбоку от меня сидела молодая парочка, так парень в какой-то момент даже оставил в покое коленку своей дамы, так увлекся происходящим на сцене.
Жена архитектора подхватила:
— Да, вы правы, я тоже заметила — зрители увлечены были. Это радует. Если бы только не эти радиотелефоны: то там звонят, то здесь, а то одновременно в разных концах зала. Очень раздражает.
В разговор включился Юля:
— Публика занятная, что и говорить, — сказал он своим ровным голосом, по которому невозможно было определить, какой подтекст заключает Юля в слова. — В антракте мы с Василием курили в вестибюле, а рядом двое «качков» стояли. Ну, такие обычные, их еще «гоблинами» называют: стриженые затылки, черные костюмы из блестящей ткани, радиотелефоны в руках, плечи от ушей — бизнесмены, одним словом. И вот один говорит другому: «Эх, видели бы мои, где я сейчас». Сказано это было мечтательно.
Юля не смог развить тему: машина остановилась возле дома на Радищева.
Обед удался! Признание заключалось в уважительном взгляде жены архитектора, когда та обращалась к Вете за разъяснениями об очередном блюде. Судя по вопросам, гостья была сама неплохой хозяйкой, что удваивало цену ее скрытой похвалы: она лишь уточняла неизвестные ей особенности Ветиной технологии.
После чая и сластей Вета подала испанское десертное вино, фрукты, сыр, ради которого она заставила себя забыть про Великий пост, и предложила переместиться из-за стола на диван и в кресла. Это был условный сигнал для Кирилла: он тут же включил свой музыкальный агрегат, и на присутствующих со всех сторон комнаты и даже как будто сверху посыпались серебряные аккорды Вивальди.
Из-за музыкального оформления вечера у Веты с Кириллом накануне произошел бурный спор. Кирилл требовал разрешить ему поставить компакт-диск группы «Нирвана», отчего Вету только что не трясло. Ей нравилась музыка «Нирваны», но не понимать, что для салонного вечера она не подходит, значило быть совершенно дремучим. Вслух Вета не произносила, но про себя думала, что над Кириллом нужно еще много трудиться. В конце концов она воспользовалась своими правами устроительницы домашнего мира — заявила, что Кирилл вторгается в ее епархию, и это подействовало: для него разделение сфер влияния было свято, быт принадлежал Вете.
С выбором музыкальной программы Вета долго не мучилась: то, что это должна быть классика, сомнений не вызывало. Проблема состояла в том, кто и какие произведения. С раннего детства Вета любила музыку, причем всякую, но предпочтение оказывала классике — она не надоедала. Троекратное повторение «Черного кота» или «Топ-топ» могли вызвать у нее стойкую неприязнь к этим песням и надолго закрыть им доступ к Ветиному проигрывателю. Чего не происходило с записями музыкальной классики: Вета могла слушать одни и те же с утра до вечера, а на следующий день они приносили ей ничуть не меньшее наслаждение. И вот здесь скрывалась одна любопытная Ветина особенность: она не запоминала имен композиторов и названий произведений. Например, Вета прекрасно знала, что «Лунную сонату» написал Бетховен, любила ее до оцепенения и слышала за свою жизнь бессчетное количество раз. Но стоило ей включить репродуктор в момент исполнения «Лунной…», как она уже не могла с уверенностью сказать, что это именно Четырнадцатая соната, а не, скажем, «К Элизе». Что до реже исполняемых произведений, то с ними и подавно Вета путалась, так что даже и не стремилась запоминать названия и авторов, все равно бесполезно. В особенности авторов: спутать Альбинони с Перголези для нее ничего не стоило. Причем с музыкальной памятью все обстояло более или менее благополучно: по первым тактам она мысленно могла восстановить всю мелодию. Но ассоциировать с нею название и композитора не могла.
Этот вопрос однажды дискутировался ее матерью и Германом Алексеевичем. Тот высказал предположение, что всему виной Ветин рациональный ум и созданная им избирательная память.
— Ее миндалины отбирают информацию не по принципу «нравится — не нравится», а по принципу «полезно — бесполезно», — говорил он, как всегда, мягко и ненастойчиво. — Все, что бесполезно, тут же забывается.
Зоя Михайловна горячилась, ее лирико-романтическая натура восставала против того, чтобы дочь считали прагматиком:
— У Веты ослаблены связи между музыкальным полем и речевым, она запоминает музыку и композитора изолированно друг от друга и не может впоследствии их связать. Это же элементарно! Проблема с мозолистым телом, а не с миндалиной.
Вета присутствовала при разговоре, и радости он ей не доставил. Как уже однажды случилось с подачи матери, в этот раз ее вновь трясло от страха при мысли о своей психической неполноценности. Хотя теперь был выбор, и она, не задумываясь, приняла сторону Германа Алексеевича: уж лучше быть рационалистом, чем «органиком».
Посылая Кирилла в магазин за компакт-диском для вечера, Вета опять столкнулась со знакомым затруднением — распознать звучащие в памяти мелодии. Старые пластинки остались у матери, и призвать их на помощь не было возможности. Выручила песня «Под музыку Вивальди».
— Спроси Вивальди, — сказала она мужу, — это наверняка подойдет.
Это подошло: жена архитектора откинулась к спинке дивана и сказала, взгляд устремив в потолок:
— «Времена года» действуют на меня как душистые цветы, — так, будто голова вот-вот начнет кружиться.
Вета посмотрела на нее с завистью.
Тем временем Юля поставил свой бокал на турецкий столик и взялся за журналы. Вете некогда было специально ходить по книжным магазинам за новинками, она прихватила от матери свои давние приобретения — несколько выпусков «Курьера Юнеско» да альбом Мыльникова, он ей нравился. Юля в альбом даже заглядывать не стал, только обронил бесстрастно:
— Какой у вас раритет хранится. Когда он вышел, все говорили, что по этому альбому можно изучать историю искусств.
Его внимание привлек раздел архитектуры в «Курьере». Пролистав несколько номеров, он вдруг повернулся к жене и молча показал ей журнальный разворот. Та округлила глаза и сказала удивленно:
— Точно! Ты случайно не украл у него?
Юля ответил:
— Обижаешь. Просто мы с ним работаем на одной волне.
Он поднял голову и встретил заинтересованный взгляд хозяйки. Жена тут же сказала ему:
— Давай, это интересно.
Юля отнекиваться не стал, но прежде развернул к слушателям журнал. Всю полосу занимала цветная фотография роскошной островерхой оранжереи со стрельчатыми секциями в виде готических окон. Благодаря им вся конструкция напоминала фасад Мюнстеpской ратуши.
— Представьте себе, — сказал Юля, — что совсем недавно я сдал точно такой проект. А ведь ни разу этой фотографии не видел.
Его жена продолжила:
— Знали бы вы, кто заказчик, — она сделала паузу на два вздоха и сказала со значением: — Бугор!
— Кто? — переспросили ее Вета с Кириллом, Вета удивленно и непонимающе, а Кирилл недоверчиво и в то же время с восхищением.
— Вы не знаете, кто такой Бугор? — искренне удивилась жена архитектора.
— Еще как знаем, — усмехнулся Кирилл.
— А мы нет, — громко сказал Васька, переглянувшись с Ветой.
Она подтвердила кивком.
— Самый крупный бандит в Питере, вор в законе, — объявила жена архитектора, и в голосе ее раздались нотки если и не уважения, то во всяком случае признания масштаба личности.
— Один из самых крупных, — поправил Юля. — Фамилия Бугров, отсюда и кличка. Правда, называют его так журналисты да милиционеры, окружение же исключительно по имени-отчеству.
— Это не тот, которого недавно за торговлю отнятыми квартирами судили? По телевизору еще несколько раз показывали? — спросил Теплов.
— Тот, — подтвердил Юля, — отпустили за недоказанностью. Это уже не первый случай.
— Ну и какой же он по жизни? — спросил Кирилл, весь даже будто бы вытягиваясь навстречу Юлиным словам.
— Да разве меня к нему допустили, — ответил Юля. — Я с управляющим дело имел, даже в дом не смог войти.
Снова в его рассказ вмешалась жена:
— Короче говоря, мадам Бугрова, кстати, у них разница чуть ли не в тридцать лет, пожелала иметь оранжерею. В их владении кусок земли на границе одного из парков Пушкина гектара два, если не больше, а на участке четырехэтажный дворец в виде средневекового замка. Поэтому Юля и решил оранжерею в готическом стиле. Говорят, мадам осталась довольна.
— Да, — снова подтвердил Юля, — управляющий сказал, что все нормально. Но обращались они со мной как с дворником, даже охранники глядели с пренебрежением. Заплатили, правда, неплохо, обижаться грех.
Едва он произнес это, как на руке у него заиграл электронный брегет. Юля, не торопясь, выключил механизм и тут же поднялся. За ним встала и жена, она сказала со вздохом:
— Нам пора. К сожалению, у Юли еще встреча с клиентом.
Вета удивилась:
— Так поздно?
Жена архитектора ответила с новым вздохом:
— Заказчик всегда прав. Если ему удобнее встречаться ночью, значит, так тому и быть.
Юля попрощался, вышел в прихожую и стал одеваться. Вид он имел сосредоточенный, должно быть, настраивался на предстоящий разговор.
Жена архитектора долго благодарила хозяев и грозилась вскорости ответным приглашением. Юля в это время уже спускался по лестнице.
Вета возвратилась в гостиную с восклицанием на устах:
— Какие чудесные люди! Правда?
Вопрос адресовался Ваське. Теплов отреагировал без энтузиазма — слегка пожал плечами да еще скроил на лице некую гримасу, которая могла означать что угодно.
Вета едва не поперхнулась от возмущения.
— Что это значит? — спросила она строго и одновременно заинтригованно.
Ее веpховодство в их дружеском дуэте было чисто внешним, или, лучше сказать, — поведенческим, событийным. Когда дело касалось оценок и суждений, Вета всегда прислушивалась к Васькиному мнению. Но вида не показывала, так что Теплов и не догадывался о том, как часто она повторяла его слова.
— Ну-ка выкладывай, — вновь потребовала Вета, усаживаясь на стул прямо перед Васькой.
Кирилл тем временем сменил Вивальди на «Нирвану», выкатил одно из кресел в заветную «акустическую» точку, грузно опустился в него и, прикрыв глаза, отдался музыке.
— Как ты относишься к бандитам? — спросил Васька у Веты и тут же поспешил добавить: — Ну это я так, риторически. Понимаешь, бандиты отнимают деньги не из любви к искусству, а ради того, чтобы с их помощью устроить себе вольготную жизнь. Согласна? Если бы не было тех, кто готов им такую жизнь организовать, не имело бы смысла грабить. Ну действительно — чтоб нажраться от пуза, миллионов не требуется. Нет! — им нужно, чтобы слуги были, охрана, чтобы маникюрши и парикмахеры на дом, чтобы дворец в заповедной зоне. Чтоб оранжерея. И так далее. Не было бы тех, кто готов им служить, не было бы стимула к грабежу. Конечно, порядочными людьми они не стали бы от этого, но и миллионы им бы не потребовались.
Понимаешь, с этим самым Юлей расплачивался не Бугор, а те сотни несчастных, кого он выгнал на улицу из собственных домов. Кого-то споили и сунули купчую на подпись, кого-то запугали до смерти и заставили сменять квартиру на коммуналку. Какому-нибудь владельцу «запорожца» подставили под удар у перекрестка «мерседес», а затем потребовали его купить. Где у него такие деньги? Тогда отдавай квартиру. А кого-то и просто убили. Да что ты думаешь — таких случаев предостаточно. И вот все они, эти несчастные, своими деньгами, слезами, кровью, горем своим, загубленными жизнями заплатили Юле за его творчество. Получается, чтобы ему заплатить, кого-то выгнали на улицу или даже убили. Как-то раз маму Зою попросили посмотреть одного больного, крупного жулика. Знаешь, что сказала твоя мать на это? — «Я достаточно хорошо воспитана, чтобы не иметь дело с мразью!»
Вета сказала тихо и нерешительно:
— Но кроме Юли полно архитекторов. Отказался бы он, нашлись бы другие.
Произнося эти слова, она смотрела в пол. Васька покачал головой.
— Хороший довод, — сказал он тоже негромко, но твердо. — Если б ты и вправду так думала, я бы…
Вета не дала ему закончить — она вскинула голову и посмотрела на него так страстно-умоляюще, что Васька тут же замолчал, и лицо у него стало почему-то виноватым.
— Ну ладно, — пробормотал он, — пойду я, завтра на смену, вставать рано.
Вета не задерживала. Пока Васька одевался в прихожей, Вета смотрела на него жалобно и так, словно собиралась с духом, чтобы попросить прощения. Когда он, уже одетый, снова повторил «Пойду я», она порывисто обняла его за плечи и поцеловала в нос.
В этот момент в прихожую вышел Кирилл. Васька смутился. Кирилл издали кивнул ему на прощание. Теплов ушел.
Вета, не говоря ни слова, скрылась в спальне. Кирилл вернулся в свое кресло. Через несколько минут Вета вышла в гостиную уже в домашнем халате и направилась прямиком на кухню. Кирилл последовал за ней. Вета принялась мыть посуду, Кирилл уселся на табурет возле стойки бара и налил себе полную рюмку коньяку. Если раньше такое можно было назвать большой редкостью, то последнее время подобное становилось все более обычным.
Вета первой нарушила молчание:
— Что ты думаешь о Васькиных словах? — спросила она, будучи совершенно уверенной в том, что Кирилл только делал вид, будто слушает музыку, а на самом деле внимательно следил за их разговором.
— Я думаю, что твой Теплов ханжа, — ответил Киpилл.
Вета повернула к нему лицо, выражавшее крайнее изумление: ей не удавалось сдержать своих чувств, когда в речи мужа проскальзывало не свойственное ему слово.
— Как? — вырвалось у нее невольно насмешливое.
— Кверху каком, — прозвучал угрюмый ответ.
Вета не нашлась, что ответить, ей не хотелось сегодня ссориться, поэтому она сочла за благоразумное вновь углубиться в свое занятие — мытье посуды.
Но Кирилл не собирался умолкать, его неожиданно прорвало. С неподдельной злобностью он сказал:
— Ишь ты, каков молодец твой братец или кем он там тебе приходится.
Вета молчала, сжав зубы. Тема их с Васькой отношений уже не впервые всплывала во время семейных конфликтов. Она знала, что это не ревность: Кирилл не держал Ваську за соперника. Просто Васька его раздражал. Она заметила это давно и последнее время старалась встречаться с Васькой вне дома.
— Чистенький весь, — продолжал тем временем Кирилл, — как младенец. А что же этот младенец тогда деньги у нас занимает? Сколько он тебе уже задолжал?
Вета с грохотом опустила кастрюлю в мойку, ей все труднее становилось сдерживать ярость: выпады в адрес Васьки были для нее нестерпимы.
— При чем здесь это? — спросила она с вызовом.
— Как это при чем? — с не меньшим вызовом откликнулся Кирилл, он уже опустошил одну рюмку и налил другую. — Деньги-то ворованные!
Вета повернулась к нему вся, словно по военной команде. В глазах у нее дрожал испуг, что было на нее так непохоже.
— Да-да! — радостно подтвердил Кирилл, — в слезах наши денюжки.
Он специально исковеркал слово, чтобы прозвучало как издевка.
— Что ты говоришь такое? — прошептала Вета. — Разве ты не директор фирмы?
Кирилл хмыкнул, он пребывал в злобно-веселом расположении духа.
— А ты, значит, и не догадываешься, что можно быть директором и воровать, да? Ишь какой наивняк! Тоже чистенькая. А вот послушай, что это за деньги, я расскажу тебе. Есть такая штука, называется комбикорм, слыхала конечно. Без него куры на птицефабриках передохнут от голода. Везут его со всей России. Думаешь, кому этот вонючий комбикорм продают, фабрикам? Нет, милая, — мне продают. Потому что я — фирма-оптовик. Я беру у производителя и передаю потребителю, посредник, одним словом. И за это имею больше, чем они оба, вместе взятые. Потому что один тратится на выращивание зерна, другой — на выращивание птицы, а я ни на что не трачусь. У меня даже склада нет: машины прямиком на фабрику катят. Приезжают, а директор, прежде чем принять, мне звóнит.
— Звонит, — машинально поправила Вета.
— А я говорю звóнит, — громыхнул Кирилл неожиданным басом, — звóнит и спрашивает, пришла ли мне от него платежка за этот груз. Я отвечаю — пришла, можно разгружать. Думаешь, чего он так волнуется, получил ли я его деньги или нет? Бывает, что какой-нибудь комбикормовый завод пытается связаться с фабрикой напрямую. Я плачу заводу за килограмм комбикорма, ну, скажем, восемь условных единиц, а птицефабрике продаю за одиннадцать. Вот представитель завода и предлагает директору фабрики — давайте, мол, обойдемся без посредника, я, мол, возьму с вас по девяти с килограмма. Он знать не знает, почем я продаю фабрике, но уверен, что дороже, и не ошибается. Ему это выгодно — он дороже продаст, фабрике это выгодно — она дешевле купит. Но директор фабрики все равно не соглашается и посылает этого шустрилу ко мне, говорит, что у нас договор. Договор точно есть, но дело не в нем. А дело в том, что с каждой сделки я передаю директору фабрики наличными в конверте. Немного, зато его собственные, нигде не учтенные и налогами не обложенные. Так что лично ему выгоднее заплатить мне подороже фабричными деньгами, чтобы от меня получить конвертируемыми. Ясно тебе?
Но и это еще не всё. На одной фабричонке директор сменился. Молодой пришел, честный, не захотел со мной дело иметь, решил напрямую с комбикормовыми заводами договориться. Я уж и так его обхаживал и эдак. Не берет конверт — и всё тут, сколько ни вложи. Тогда вместо меня поехал к нему Родион на трех джипах. Его мордоворотам даже из машин вылезать не пришлось: как только директор увидел Родионову рожу, так с перепугу согласился на всё. И теперь как миленький приезжает ко мне за конвертиками, больше в рыночного предпринимателя не играет. Так что вот так вот!
Этой фразой он закончил свой монолог, который произнес не без страстности, после чего налил себе третью рюмку и тут же ее опустошил.
Вета спросила, цепляясь за вопрос как за последнюю возможность отбиться от беспощадных слов Кирилла:
— Но ведь они же неворованные, почему ворованные-то?
Кирилл ей крикнул:
— Ты чего, и вправду не понимаешь или прикидываешься? Да ведь фабрика-то затраты на меня в отпускные цены на товар вбивает! Если б не я, куры да яйца могли бы процентов на пятнадцать дешевле быть, а может, даже и поболе.
Он замолчал, раза два хмельно взмахнул веками и вдруг прошипел:
— Почему это я? Нет уж — мы! И я, и Афонька, он девяносто процентов с прибыли фирмы берет, недаром его за глаза прозвали Червонцем: кругом у него десять процентов. И Родион со своими бандюгами. И ты, голубушка! Да! Чего таращишься, а как ты думала — это все с неба упало?
Он развел руками, обводя жестом кухню. Затем соскочил с табурета, покачнулся, но устоял на ногах, подбежал к окну и отдернул дорогую портьеру из арабского шелка.
— Смотри! — снова крикнул он, — люди идут. Все они покупают кур и яйца. Это выходит, что каждый из них содержит нас с тобой. Они этого не знают, но, если узнают, все равно поделать ничего не смогут. Выходит, что я у них отбираю деньги силой. Мы с тобой отбираем! Чтобы мне было, что в дело пускать, а тебе — на что гостей звать. И чтобы Ваське твоему было чем одалживаться. Можно подумать, он не догадывается, что денежки у нас с тобой того — припахивают. Не такой он дурак. Я ничего не произвожу, не торгую, никаких услуг никому не оказываю, а квартиру купил, а машину купил и снова купил, и в третий раз собираюсь, а дачу купил! Всё он понимает. Но пока вслух ему не скажешь, он виду не подаст. Вот скажу, тогда он, конечно, возмутится, даже к нам таскаться перестанет. Он же чистый, а с нами запачкаться можно! Если б эта дура сегодня промолчала, то и не было бы ничего. Верно говорят — бабий язык точно ботало коровье. Вышло, что Юлька бандюгана обслуживает навроде шестерки. А мы-то с тобой разве не такие?
Вета со всего маха треснула об пол тарелкой из немецкого сервиза и заорала, щедро пересыпая речь матом:
— Это я шестерка?! Ты что же думаешь, я держусь за это барахло? Да мне плевать на квартиру, на дачу, на машину твою дерьмовую. Хоть сейчас манатки соберу и свалю отсюда!
Кирилл не ожидал такого. Обычно Вета слушала его истерики молча, и если возникали ссоры, то все, что она себе позволяла, так это раздраженный тон, не больше.
— Ты это, — сказал Кирилл, мгновенно трезвея, — не горячись. Пошумели и будет. Пошли спать, утро вечера мудренее.
Сказав это, он поспешно скрылся за стеклянным бликующим облаком.
Вета продолжала стоять, широко расставив ноги и сжав кулаки. Побелевшими глазами она смотрела прямо перед собой. Лицо ее было неестественно бледно, дыхание часто и тяжело.
Через минуту она стала успокаиваться: грудь уже не так вздымалась, и лицо слегка зарумянилось. Вета бездумно посмотрела на куски тарелки под ногами, затем перевела взгляд на мойку, пустила толстую шумную струю холодной воды и сунула под нее голову.
УЧЕТ И КОНТРОЛЬ
Афанасий Петрович Яцина скоропостижно скончался солнечным утром в понедельник второго декабря тысяча девятьсот девяносто шестого года. Он раскроил себе череп, спускаясь с отлогого, но длинного склона на лыжах.
К лыжам он пристрастился под влиянием Насти. Она всегда замечала тоскливый взгляд, каким Афанасий Петрович провожал ее на лыжные прогулки вместе с молодыми охранниками. Отказываться ради него от лыж Настя и не думала: слишком большая жертва. Хоть участие в финансовых разработках хозяина и приносило ей большое удовлетворение, но плотские утехи были необходимы. Тогда как из них у нее остались только баня, тренажерный зал, где с утра до вечера охранники накачивали себе мышцы и она с ними заодно, летом купание в озере и волейбол, а зимой лыжи — с ними же. Все это, вместе взятое, Настя, не задумываясь, променяла бы на постель с ласковым, умелым и выносливым любовником. Даже пусть неумелым, даже пусть не слишком выносливым, но лишь бы на что-то был способен, хоть на что-то. Коль скоро ей на это надеяться не приходилось, она расходовала силы и радовала тело на лыжне и в парилке. Если бы еще и от этого ей пришлось отказаться, тогда вообще зачем жить?
Афанасий Петрович видел, с какой радостью Настя отдавалась спорту, и не препятствовал ей в этом. Однако лыжные прогулки им переживались тяжело. Заплывы по лесному озеру или волейбол были на виду, а вот многочасовые отлучки в лес в компании молодых людей… Конечно, по его наущению Родион объяснил этим бычкам, что их ждет, если они посягнут на хозяйскую собственность. И должно быть, растолковал доходчиво: охранники боялись лишний раз посмотреть Насте вслед. Можно только представить, какие мучения они терпели, когда Настя жарким летним днем загорала после купания на берегу: не любоваться ею в эту минуту было невозможно, а любоваться — смертельно опасно.
Было бы логично ждать от них ненависти к ней, но в действительности охранники Настю любили за веселый нрав и простоту в общении, восхищались ее красотой и спортивностью — это выдавали их глаза, когда поблизости не было Афанасия Петровича, — и наконец, преклонялись перед ней как перед человеком, способным изменить жизнь каждому из них вплоть до полного ее прекращения. Ни на что подобное она даже не намекала, и за это они ее боготворили. Стариковская любовь хозяина и рабское почитание со стороны Родиона — он даже глаза опускал, разговаривая с Настей, — добивали в парнях остатки смелых желаний и в то же время возносили ее авторитет за облака. Понемногу она становилась для них живым кумиром.
Афанасий Петрович это видел и все равно страдал, когда Настя в сопровождении двух парней убегала на лыжню. Кончилось тем, что он поддался на очередные Настины уговоры и сам встал на лыжи.
Поначалу тихонько, боязливым шажком, затем все смелее и смелее — сердце молчало. И наконец он стал бегать за Настей, а не ползти по ее следу. Так продолжалось всю прошлую зиму, доставляя обоим радость. С лыж началась и эта, последняя его зима.
Вторгшиеся своими участками в лес невдалеке от поместья Яцины садоводы проложили дорогу, связав ею отдельные пятна застройки, напоминавшие лесные хутора. Этими садоводами оказались какие-то большие чины из Главного штаба, так что Афанасий Петрович вынужден был смириться с их присутствием. Садоводческую дорогу Настя в первую же зиму облюбовала под лыжную трассу. Там было впору организовывать серьезные гонки: трасса выдерживала любые требования; были на ней и спуски с подъемами. В этих местах лес покрывал большие, вытянутые с севера на юг холмы, столь характерные для окрестностей Токсово. В конце дороги перед последним «хутором» располагался самый значительный на этой трассе спуск. Он был пологий и потому нестрашный, что таило в себе коварство: дорога спускалась поначалу медленно, но все круче и круче, так что лыжник успевал набрать приличную скорость, и на крутом участке у него не оставалось выбора, как только продолжать нестись вперед, положившись на судьбу.
Афанасий Петрович в конце спуска неизменно падал в сугроб. Там лыжня огибала снежный намет, который у Яцины все никак не получалось миновать без того, чтобы не угодить в него головой. Афанасий Петрович на это громко смеялся, но от Насти не укрывалась досада в его глазах. Последняя прогулка того сезона ознаменовалась победой над трассой — Яцина съехал с холма благополучно. Таким счастливым Настя его до сих пор еще ни разу не видела, никакие финансовые победы не приносили ему столько радости. Раззадорившись как мальчишка, Афанасий Петрович тут же полез в гору, чтобы скатиться снова. И опять получилось!
То было в марте девяносто шестого. А в декабре спуск вышел из подчинения: Яцина вновь полетел головой в сугроб. И остался лежать недвижим. Охранники бережно подняли его и в страхе отпрянули, выронив безжизненное тело: у хозяина не было лица. Вместо головы на плечах держался какой-то осклизлый ком. Под снегом оказались привезенные сюда еще летом кирпичи, они были сложены в аккуратные четырехугольные клетки. В угол такого штабеля прямехонько и угодил своею головой Афанасий Петрович.
Его хоронили на Смоленском кладбище в семейном некрополе.
Народу прощалось немного — и все по большей части для Насти незнакомые. Родион сиротливо громоздился на фоне чужих людей. Охраны видно не было: родионовские бойцы рассредоточились поодаль за деревьями. Еще дальше от них за группой мраморных крестов притаилась Настя; у могилы стояли вдова Яцины с двумя дочерьми и своим окружением, а также старшая дочь Афанасия Петровича.
Внезапно Настя ощутила чье-то близкое присутствие. Она быстро повернулась. В двух шагах от нее стоял Константин Сергеевич. Полковник был одет в старомодное двубортное драповое пальто с каракулевым воротником и такую же каракулевую шапку-пирожок, которая над поднятым воротником выглядывала лишь своей верхушкой. Лицо до самого носа Станиславский опустил в пушистый шарф, так что Настя узнала его больше по наитию, нежели воочию. В руках полковник держал большой черный пластиковый пакет.
— Почему не сообщила? — спросил Константин Сергеевич, подходя и вставая рядом с Настей.
Она действительно не позвонила Рите, и только когда Станиславский сказал, удивилась его присутствию: как же он узнал? Последние три дня Насте было не до полковников. Двое суток она провела, не выходя из своей комнаты в лесном доме, то и дело принимаясь рыдать. Слез не было вовсе, разве что поначалу всплакнула от души и, видно, тут же весь запас и выплеснула. Но окружавшая ее атмосфера нервозности и суетливых приготовлений вызвала в ней ощущение потерянности и полнейшей собственной ненужности; единственно, чем она могла оправдать свое нахождение в доме, — тяжело переживаемым горем. Никакой хитрости в этом не было: с детства Настя защищалась от жизни слезами, поступила так и теперь.
Дом с утра до вечера полнился чужими людьми. Наехали адвокаты Афанасия Петровича, их у него было двое, экономические советники, разъезжавшие по стране с его секретными поручениями, руководители некоторых наиболее крупных из числа негласно принадлежавших ему фирм. Бо`льшую часть этих людей Настя прежде встречала, но поодиночке. Изредка на совещания, как то было во время операции с нефтяным месторождением или в период «Черного вторника», съезжались ближайшие советники, но такого наплыва гостей лесной дом еще не испытывал. Многие из них прибыли со своими телохранителями, которых местная охрана в дом не впустила, и под окнами возле машин целый день болтались скучающие молодые люди в одинаковых коротких кожаных куртках на меху. В кабинете Афанасия Петровича приехавшие беспрерывно совещались, разбирали его бумаги, постоянно куда-то звонили и сами отвечали на бесчисленные телефонные звонки.
Возле комнаты Насти охранники по собственной инициативе установили пост, чтобы никто ее не беспокоил. Родион похвалил их за это и велел исполнять любые Настины желания. Сказано это было исключительно для проформы: Родион знал, что парни и так готовы ради Насти на всё.
На третий день Родион отвез ее домой. Почему он этого не сделал сразу, Настя не знала, но интуитивно чувствовала, что какой-то смысл здесь присутствует, и сама ничего не предпринимала. Про Станиславского в эти три дня Настя не вспомнила ни разу.
Все время похорон они простояли друг подле друга в полном молчании. Процедура затягивалась. Молодая вдова привезла с собой некоего человека, который принялся что-то говорить над гробом. Настя догадалась, что это актер, по тому, как он первое время держался в стороне и ждал приглашающего жеста заказчицы. Говорил он, должно быть, вдохновенно: оттуда, где стояли Настя со Станиславским, были видны его скупые, но исполненные страсти жесты и взмахи головой. Кажется, женщины плакали. Неожиданно вдова поднялась из своей коляски, шагнула к открытому гробу и пала на грудь покойного, обхватив гроб руками. Станиславский брезгливо поморщился.
— Сейчас будут заканчивать, — сказал он, переступая с ноги на ногу от холода.
Действительно, после того как вдову усадили обратно в кресло, гроб заколотили, и через полчаса все было кончено. Процессия в черном спешно удалилась по заснеженным дорожкам в направлении центральной аллеи.
Когда родственники скрылись из вида, к могиле стали подходить телохранители. Эти не задерживались, клали на временно установленную раковину цветы и чуть ли не вприпрыжку устремлялись прочь. Станиславский с усмешкой в голосе сказал:
— Ишь ты…
Наконец последний из числа молодых людей в коротких дубленках положил свои цветы на могилу и быстрым шагом ушел вслед за прочими. Настя выдвинулась было вперед, но Станиславский придержал ее за локоть и глазами указал еще на одного. Какой-то человек, гуляючи, медленно прошел по дорожке, задержался возле свежей могилы и затем так же неспешно скрылся за деревьями.
Настя спросила у Станиславского взглядом.
— Уголовный розыск, — ответил он. А потом добавил, еще глубже пряча лицо в шарф: — Подождем минутку.
Минутка растянулась едва ли не на четверть часа. Настины ноги во французских сапогах одеревенели до бесчувствия, да и к телу сквозь норковую шубу начинал пробираться холод. Вдруг вдали между деревьями мелькнула тень. Человек не стал выходить на дорожку, а прошел среди могил и так быстро исчез, что Насте стало не по себе.
— Кто это? — со страхом прошептала Настя.
Станиславский не ответил. Он пристально смотрел туда, откуда показался незнакомец. Потом вместо ответа сказал:
— Теперь можно.
И первым шагнул из-за укрытия.
Могила была усыпана живыми цветами, так что они полностью укрыли серую раковину и превратились в красное подножие желтому, из свежих сосновых досок, временному кресту. Рядом возвышались кресты из черного полированного мрамора на могилах отца и деда Яцины. Во второй шеренге стояли кресты попроще, гранитные — там, должно быть, покоились женщины из этого семейства.
— Не тяни, знаю, что принесла, — сказал Станиславский.
Настя распахнула шубу и бережно сняла с груди букет белых роз. Она положила его поверх прочих цветов, в основном пунцовых роз. Константин Сергеевич снова с легкой усмешкой в голосе произнес:
— Надо же, какие мы с тобой похожие.
С этими словами он вынул из пакета букет белых калл. Настя смотрела на него во все глаза. Станиславский снял шапку, а затем положил свой букет впритирку к Настиному, так что белые розы и белые каллы слились в единое жемчужное пятно на кровавом фоне роз и гвоздик.
Минуты две Станиславский молча стоял, опустив голову, и вдруг сказал задумчиво:
— Это был мой лучший агент. Тридцать лет вместе. Без него я теперь как без рук.
Настя ахнула.
— А я тогда зачем же? — пролепетала она в изумлении.
Станиславский ответил не сразу. Он еще постоял со склоненной головой у могилы, затем со вздохом надел шапку и повернулся к Насте. Она продолжала смотреть на него широко распахнутыми глазами и только часто моргала, что придавало ее лицу трогательную детскость.
— Учет и контроль — основа нашей с тобой профессии, — сказал ей полковник очень серьезно и тут же повторил: — Учет и контроль.
АНАСТАСИЯ ВАСИЛЬЕВНА
Кирилл вернулся с работы в радостном возбуждении. Вета была дома.
Первое время после того, как у нее появилась масса досуга, она дни проводила в галереях, благо их появилось множество, не пропускала ни одной выставки в Эрмитаже и Русском, ходила на дневные концерты в Филармонию и Капеллу. Но скоро ей это наскучило. Выставки менялись не так часто, чтобы можно было заполнять ими дни; концерты стали раздражать: Вета не привыкла к такому количеству и быстро «переела». Магазины ее никогда не интересовали, а бесцельные прогулки по городу, столь излюбленные Настей, Вету не привлекали именно из-за своей бесцельности. Она должна была что-то делать. Увлеклась было покупкой антикварной мебели, быстро освоилась в этом тесном и непростом мирке, начала вникать в тонкости коллекционного подбора, проштудировала несколько книг по мебельному искусству, главным образом немецких и французских, непереведенных, так что пришлось обложиться словарями. Но забросила это занятие в самом разгаре: Кирилл начал беспокоиться о расходной части бюджета. Он каждый день записывал в бухгалтерскую книгу денежные траты за день и в период увлечения Ветой мебельным коллекционированием ходил по большей части хмурый. Наконец он заявил, что «барахла» уже достаточно и больше денег на мебель давать не будет.
Вета приняла это спокойно: ей самой наскучило блуждание по комиссионкам и частным реставрационным мастерским.
Следующим увлечением едва не стали картины. Но не вернисажи, а собирание своей коллекции. Против этого Кирилл восстал заранее: из выпусков телевизионных новостей он знал о ценах на аукционах «Сотбис» и «Кристи», проецировал их на свой масштаб и каждый раз приходил в ужас. Ему было известно, что картины чаще всего приобретаются не из любви к искусству, а ради вложения денег. Но, понимая умом, Кирилл никак не мог принять сердцем то, что за кусок грубой тряпки, измазанной красками, спрашивали сумму, часто превышавшую стоимость его дачи. Большой жилой дом с множеством комнат, с двумя системами отопления, печной и водяной, со службами, гаражом, баней, отдельной ванной комнатой, примыкавшей к хозяйской спальне, этот дом, построенный по индивидуальному проекту, никак не хотел соотнестись в мозгу Кирилла с чем-нибудь вроде половинки желтовато-бурой от времени бумаги, на которой когда-то Пикассо, возможно с тяжелого похмелья, начертал нечто среднее между лошадью и каракатицей, чья художественная ценность заключалась лишь в том, что автор ни разу не оторвал пера от бумаги. Кирилл терялся, узнавая, сколько выложили на последнем аукционе за эдакий шедевр. Он знал, что рисунок рассматривался уже не как произведение искусства, которым в общем-то никогда и не был, но как символ определенного количества материальных ценностей вроде стотысячной облигации казначейства Соединенных Штатов. Но смириться с этим не мог.
Нечего и говорить, что затея жены собрать коллекцию современной живописи встретила в его лице самого яростного противника. Вета не особенно огорчилась.
Последнее время Вета проводила дни по большей части дома, созревая для претворения в жизнь Настиной идеи заняться спортом. Настя советовала шейпинг и плавание. Вета никогда спортивных секций не посещала, и поэтому, чтобы решиться начать, ей требовалась некоторая раскачка. Пока она проводила время перед телевизором, чередуя записи мировой классики с латиноамериканскими сериалами, к которым начала приобретать вкус.
Кирилл вошел в гостиную и с порога объявил:
— Афонька помер!
Вета смотрела «Санта-Барбару». Она перевела с лица Сиси на лицо мужа отсутствующий взгляд и спросила рассеянно:
— Да?..
Кирилл выдернул у нее из рук пульт и выключил телевизор. Вета вскрикнула:
— Ну зачем! Там важный момент.
Кирилл положил ей на плечи свои массивные кисти, одновременно с тем заглядывая в лицо.
— Иветта! — позвал он жену. — Ты меня слышишь? Ты поняла, что я сейчас сказал тебе? Афанасий Петрович отдал Богу душу.
Рассеянный Ветин взгляд мгновенно обрел концентрацию и осмысленность. Ее глаза слегка прищурились, что для Веты означало напряженную работу мозга, а в голосе появилась жесткость.
— Ты рад? — коротко спросила она.
— Свобода! — ответил он. — Никто больше не пасет.
Лицо его светилось изнутри подлинным ликованием.
— Иветта, — сказал Кирилл, и голос его сорвался от волнения, — Иветта, как мы теперь заживем. Ой как заживем!
Он бросился рядом с нею на диван и, обхватив жену за плечи, принялся говорить часто и как-то жадно, взахлеб, словно долгое время был лишен возможности вообще разговаривать:
— В январе отправлю тебя в Альпы на горный курорт. Хочешь на курорт в Швейцарию? Научишься кататься, позагораешь. А заодно приглядишься к заграничной жизни. Это будет пробная поездка, ознакомительная.
Вета угнездилась под мышкой у мужа, и на лице у нее появилось выражение блаженства. Она любила эти редкие минуты, когда Кирилл принимался мечтать вслух. К словам его она особенно не прислушивалась: в такие моменты ее зачаровывало полное согласие между ним и ею вплоть до слияния душ, как это было в те времена, когда им кроватью служило старое раскладное кресло, где с боку на бок переворачивались по команде и спать могли, только крепко обнявшись. Тогда она каждую ночь испытывала то, что теперь лишь в эти редкие минуты, — ласковое, дремотно-щекотное чувство между лопатками. Оно всегда предвещало упоительную ночь, и Вета заранее погружалась в предвкушение скорого наслаждения.
— Есть у меня одна идея, — продолжал Кирилл. — Надо бы нам с тобой на европейский простор выбираться. Хочу сделать из тебя…
Договорить не дал телефонный звонок. Мобильный аппарат лежал перед ними на ломберном столе середины прошлого века, последнем приобретении Веты, перед тем как она забросила это занятие. Кирилл со вздохом сожаления взял в руки черную коробочку, откинул сенсорную крышку и сказал в нее раздраженно:
— Да!
В то же мгновение, как ему ответили, он снял руку с Ветиного плеча, поднялся на ноги и сделал два шага в сторону от жены, повернувшись к ней спиной. Вета нетерпеливо ждала завершения телефонного разговора, подвернувшегося так некстати.
— Ты уже едешь? — спросил Кирилл в трубку. — Через сколько будешь? Хорошо, жду.
Кирилл закрыл аппарат, положил его обратно на стол, несколько секунд глядел на него в полной недвижимости и вдруг выбил ладонями по бедрам звонкую дробь.
— Оппа! — вскричал он весело. — Родя едет, ха-ха! Засуетился, питекантроп. Хозяина не стало, пес оказался не у дел. Наверное, будет на службу проситься. Как думаешь, взять или выгнать?
Вета непонимающе улыбнулась.
— Родион сейчас приедет? — спросила она. — Надо чайник поставить.
Она собралась было отправиться на кухню, но Кирилл остановил ее:
— Еще чего, — сказал он развязным тоном, — лакеев чаем поить, невелика честь. Пусть радуется, что вообще дома принимаю.
Вета снова улыбнулась все той же непонимающей улыбкой.
— Пойду переоденусь, а то еще подумает, что ради него в костюме торчу, — сказал Кирилл. — Откроешь в случае чего.
Он скрылся в спальне. Через минуту после этого во входную дверь позвонили.
Неожиданно Вета ощутила волнение. Она много слышала о Родионе, но не рассказы про его отталкивающую внешность вызвали у нее теперь нервное напряжение, а та реакция мужа, которую Вета не раз наблюдала, когда Кирилл разговаривал с Родионом по телефону. Кирилл явно трусил, хотя был отнюдь не робкого десятка. Вете давно хотелось взглянуть на человека, который вселял робость в ее самоуверенного мужа. Снедаемая любопытством, она вошла в прихожую.
На экране монитора ничего не было видно: лестничные лампочки в который раз оказались выкрученными, так что на площадке царила кромешная тьма. Кирилл все собирался поменять телекамеру на более современную, оборудованную инфракрасным излучением, но пока этого не сделал. Хорошо еще, что чувствительный микрофон работал исправно. Вета прибавила громкости у обычного бытового репродуктора, соединенного не с радиорозеткой, а с лестничным микрофоном, и услышала тяжелое сопение, как если бы перед дверью стоял какой-нибудь крупный лесной зверь: лось или медведь. Других звуков с площадки не доносилось: зверь был один.
— Кто? — спросила Вета.
— К Кириллу Владимировичу, — раздалось в ответ.
Вета отперла тяжелую металлическую дверь, толкнула ее и тут же попятилась: из темноты на нее надвинулся прямоугольный обломок стены. Обломок был увенчан приплюснутой головой с глыбой-лбом и снабжен двумя манипуляторами, больше похожими на пожарные рукава, нежели на человеческие руки.
Вета не испугалась, она вообще редко пугалась, а тут еще частые упоминания Родиона Кириллом с непременным прибавлением таких титулов, как «горная горилла» или «питекантроп», подготовили ее к встрече с незаурядной внешностью подручного «Наськиного дружка».
«Действительно питекантроп», — подумала Вета, глядя на ожившую реконструкцию из мастерской академика Герасимова.
— Здравствуйте, Иветта Николаевна, — раздалось во рту у вошедшего.
Звук был такой, как если бы говорили в большую оцинкованную кастрюлю.
— Вы меня знаете? — удивилась Вета, позабыв поздороваться.
Питекантроп на это ничего не сказал. Он переступил через порог и тут же направился в гостиную. Причем, если бы Вета не посторонилась, он бы снес ее своими каменными плечами. Вета заперла дверь и поспешила следом за ним. Родион уже сидел в центре дивана, почти не изменившись в росте: такие у него были короткие ноги. Его удивительное лицо не выражало никаких эмоций. Маленькие тигриные глаза уставились, не мигая, на Вету, словно бы на конце их взгляда висел клещ, который впился ей в переносицу, — именно туда смотрел Родион. Вета ощутила прилив научного азарта, так бывало с ней прежде, когда по возвращении из экспедиции она приступала к обработке собранного материала. Ее уже интересовал этот образчик человеческой аномалии, она уже собралась заговорить с ним. Но тут вошел Кирилл.
Кирилл поздоровался с Родионом за руку и пригласил гостя к себе в кабинет. Тот пропустил эти слова мимо ушей. Вновь прозвучал гулкий голос, поражавший не меньше, чем лицо или фигура Родиона:
— Афанасий Петрович скончался.
Кирилл взял от стены мягкий стул, поставил его возле ломберного стола напротив Родиона, так что стол разделил их, сел и только тогда ответил:
— Я знаю.
Было хорошо заметно, что Кирилл нервничает и пытается это скрыть.
— Вчера хоронили, — прогудел Родион.
Кирилл снова сказал:
— Я знаю, Настасья звонила.
Родион с четверть минуты молчал, затем издал новую фразу. Вета воспринимала все проиходящее как разговор с роботом.
— Сегодня читали завещание.
Кирилл сказал на это несколько обескураженно:
— Да?.. Наська мне ничего не сказала.
Диван под Родионом скрипнул. Вета метнула в гостя настороженный взгляд. Но в Родионе ничего не изменилось, через четверть минуты он произнес:
— Твоя фирма переходит к жене Афанасия Петровича.
— К вдове, — нечаянно вырвалось у Веты, из-за чего она тут же прикусила язык.
Родион не обратил на нее внимания.
— Ну и что? — сказал с безразличием в голосе Кирилл.
— Леонора, — он сказал так: «Леонора», — назначила своего директора. Ты уволен.
Кирилл и на это ответил равнодушно:
— Ей виднее.
Родион, не изменяя позы, интонации, выражения лица и своей манеры выдерживать паузы, сказал:
— В понедельник она пришлет бухгалтера принимать фирму. У тебя четыре дня, чтобы вернуть деньги.
Кирилл замер. Потом медленно спросил:
— Какие деньги?
На этот раз Родион ответил без предварительной паузы:
— Которые ты вложил в ценные бумаги на бирже.
Кирилл посмотрел на Родиона с таким откровенным страхом, что у Веты подкатила под сердце горячая волна.
— Откуда? — прошептали его губы.
— Четыре дня, — повторил Родион.
— Я не знаю ни про какие деньги, — вырвалось у Кирилла и прозвучало жалко. — У меня бухгалтерия в порядке, могу хоть сейчас предъявить.
Родион в этот раз молчал дольше обычного. Ответил он, уже только когда поднялся, по пути к дверям:
— Как знаешь, дело твое. Мы вмешиваться не будем.
Кирилл не понял:
— Кто «мы»? Ведь Афанасия Петровича нет.
Родион задержался на пороге гостиной и теперь разговаривал полуобернувшись:
— Вместо него Анастасия Васильевна.
Кирилл медленно опустился на стул, с которого только что вскочил.
— Наська? — прошептал он.
На это Родион вовсе не стал отвечать; он молча, не прощаясь, вышел из квартиры. Вета заперла за ним.
Настя прилетела через полчаса после звонка Веты и ворвалась в квартиру запыхавшаяся, словно весь путь с Гражданки преодолела бегом.
— Бедного частника загнала совсем, — сказала она, переводя дух. — Чуть было не врезались на Литейном. Что случилось, Веточка?
Тут в прихожую вышел Кирилл и увел Настю за собой в кабинет.
Вета отправилась на кухню. К приезду подруги она затеяла испечь любимую Настей шарлотку. Вета принялась чистить яблоки и тут же порезала палец. Кирилл не сказал ей ничего, не объяснил, о каких деньгах идет речь и почему он так испугался, лишь распорядился позвать Настю и сказать, что это очень срочно. Конечно, Вета понимала: Кирилл завел у себя в фирме двойную бухгалтерию, но ей так хотелось, чтобы он сам ей об этом рассказал. Однако все было как всегда: разделение сфер и неприкосновенность границ.
Совещались Кирилл с Настей долго, не меньше часа. Шарлотка давно уже была готова, чай заварен и стол накрыт. Вета бродила по кухне, то включая маленький телевизор, установленный в стенке бара, то принимаясь чистить морковку для завтрака — следующий день был выходной у домработницы, то хватаясь за тряпку, чтобы протереть линолеум на полу. Любопытство боролось в ней с безотчетной тревогой. За благополучное разрешение проблемы с деньгами, позаимствованными у фирмы, Вета не беспокоилась: она знала, что Настя выручит, и даже не задумывалась об этом. Ее интересовало, о чем они так долго беседуют, если все дело можно было уладить двумя словами: «Поможешь?» — «Помогу!» Ведь о чем-то говорили они столько времени. Вета грызла зубочистку и мерила шагами кухню.
Наконец хлопнула дверь кабинета, и в гостиной раздался голос Насти, заканчивавшей начатый в кабинете разговор:
— Значит, Кирюша, договорились: с завтрашнего дня приступаешь. На следующей неделе мебель начнут завозить, дел выше крыши. Как ехать, понял? Ну и хорошо.
Настя замолчала, но всего лишь на секунду, и вновь заговорила:
— Вот еще что, Кирилл. Ты это… На службе обращайся ко мне на «вы», хорошо? И по имени и отчеству. Сам понимаешь: я теперь официальное лицо.
Голоса Кирилла не было слышно, должно быть, он молча кивнул.
Вета едва не вскрикнула от поразившей ее догадки. Она до боли закусила кожу на правом запястье и рухнула возле плиты на табуретку. Любопытство больше не мучило ее. На душе стало пусто и темно.
Снова раздался Настин голос:
— А где твоя жена?
Через мгновение после этих слов занавес с тихим звоном раздался, пропуская сквозь себя голову Насти.
— Как пахнет! — сказала Настя восхищенно, как будто в гостиную не проник аромат печеных яблок. — Веточка, ты шарлотку спекла? Ах, умница ты моя! Да как же я люблю тебя дорогушечку!
Она впрыгнула в кухню, захлопала в ладоши, легко и часто при этом подскакивая на носках, как это делают маленькие девочки, когда родители дарят им дорогую куклу, и оглашая кухню ликующими восклицаниями.
Вета сидела у плиты, опустив локти на колени и свесив безвольные кисти. Она сначала подняла голову, а затем глаза. Вета смотрела на торжествующую подругу взглядом, выражавшим сложный набор чувств, два из которых читались явственнее других. То были омерзение и ужас.
СБОР
Такого шумного новогодья, какое случилось в ночь на первое января тысяча девятьсот девяносто седьмого года, в доме доктора Шеллинг не было давно. Тон всему празднеству и общему настроению задало известие, что у Коли, как было сказано районным невропатологом, «наступил прогресс» — к верхней половине туловища возвратилась нормальная подвижность. Он теперь самостоятельно садился на постели, ел, читал книги, не выпуская из пальцев кусок оконной замазки, которую постоянно разминал, а также пробовал заново учиться писать. Это пока ему не давалось, но Николай Ильич не унывал и настойчиво вырисовывал на больших листах разлинованной почтовой бумаги каракули, посвящая урокам письма все свободное время. Которого было у него не так уж и много, во всяком случае меньше, как он сам признавался, чем до болезни. Теперь все дни были расписаны по часам и отданы главным образом физическим упражнениям. Курс лечения разработала Зоя Михайловна, она же проводила занятия лечебной физкультуры.
Зоя Михайловна сильно изменилась с того времени, как в доме спустя тридцать шесть лет снова поселился Коля Терехин. Ее нынешняя жизнь напоминала бегущую киноленту. Мизансцены менялись с частотой автобусных остановок, и каждая представляла собой законченный сюжет: Зоя Михайловна руководит лечебной гимнастикой; Зоя Михайловна перестилает мужу постель; Зоя Михайловна делает влажную уборку комнаты, проветривает, вытирает повсюду пыль, чего, кстати, отродясь не делала — этим всегда занимались сначала ее мать, потом Коля, потом Вета; наконец, Зоя Михайловна ходит по магазинам, и Зоя Михайловна готовит еду. Последние два пункта ежедневной программы буквально потрясли Вету, когда Васька пересказывал ей домашние новости.
Они сидели в парикмахерской в ожидании, когда освободится знакомая Ветина мастерица. Утром Васька спросил Вету по телефону, не подстрижет ли она его, и добавил: «Как раньше?»
Отчего у Веты стало сладко на сердце.
В детстве Ваську стригла только она. Это началось в шестом классе, когда у старшеклассников прошел конкурс «А ну-ка, девушки, а ну-ка, парни!». Одним из конкурсных заданий была стрижка. Зал погрузился в напряженную тишину, нарушаемую только ритмичным позвякиванием ножниц на эстраде. А затем взорвался восторженным ревом: девчонки справились с заданием на славу.
В тот же вечер ученик шестого «А» класса Вася Теплов стал жертвой бесчеловечного эксперимента. Он сидел в центре кухни на высоком табурете, а его одноклассница, соседка и подруга Иветта Шеллинг кружила вокруг, звонко лязгая портновскими ножницами его матери. Ей никак не удавалось подрезать «височки» на одном уровне. Закончился этот изуверский опыт драматично: Васька увидел себя в зеркале и громко разревелся.
На следующий день ученица шестого «А» Иветта Шеллинг подошла на перемене к десятиклассницам, участвовавшим в конкурсе, с просьбой научить ее стричь. От нее отмахнулись. Она оскорбилась и разозлилась не на шутку. После уроков Иветта направилась в ближайшую парикмахерскую с той же затеей. Поначалу и там не хотели с ней разговаривать, но девочка предложила на время учебы работать у них бесплатной уборщицей и этим добилась от мастериц согласия: парикмахерши были покорены таким горячим желанием овладеть их профессией. Две недели школьница проводила вечера в парикмахерской. Стричь ей, конечно, не доверили, но все движения объясняли подробно. Ученица оказалась способная, теорией овладела накрепко, дело оставалось за практикой.
Вета с трудом дождалась, когда у Васьки отрастут волосы: после ее первого опыта мальчишку пришлось подстричь под полубокс. Затем нужно еще было сломить его упорство — Васька ни за что не соглашался на повторную жертву. Вета израсходовала весь свой арсенал средств воздействия на друга, начиная с требовательного крика и вплоть до ласкового умоляющего шепота:
— Васенька, ну что ты упрямишься, это совсем не больно.
Когда Вета убедилась в бесперспективности своих попыток вызвать парня на подвиг, она, сжав губы, усадила на табуретку вместо него свою единственную и горячо любимую куклу Мотю. Приказав Ваське держать ее крепко, Вета расплела у Моти роскошные льняные косы и на глазах у обалдевшего от такого самопожертвования друга подстригла куклу под «канадку». После этого сконфуженный Васька уже не мог отказаться.
Вета справилась с задачей великолепно и с тех пор до самой Васькиной армии стригла его под все известные модели, совершенствуя мастерство по модным журналам и салонам причесок.
Васька позвонил в субботу, когда Кирилл с утра был дома. Вета и подумать не могла, что на известие о предстоящей стрижке может последовать от мужа какая-то реакция, она была уверена, что Кирилл воспримет ее слова абсолютно равнодушно. Но вышло иначе — он оскорбился и, возмущенный, воскликнул:
— Мой дом не парикмахерская, а моя жена не парикмахер! Что это еще за новости?
Вета растерялась и пробормотала:
— Но, Кир, у него нет денег на парикмахерскую. Знаешь, сколько теперь стоит?
Она не решилась сказать об их «семейной» традиции, опасаясь еще одной непредсказуемой реакции.
— Ха! У него нет денег, — вскричал Кирилл с язвительной злостью в голосе. — А почему у него нет денег?
Вета собиралась ответить, но Кирилл ответил сам:
— Потому что он бездельник! Шел бы работать — я могу его устроить в ларек продавцом, будет неплохо зарабатывать, или грузчиком на рынок, золотое дно, туда, между прочим, не пробиться, только по блату и за большую цену, а я его бесплатно, или мойщиком в автосервис, тоже зарабатывать будет нормально, там еще и чаевые неплохие. Но ведь не согласится, знаю! Ему бы придурком сутки отсидеть, чтобы потом трое ни черта не делать. Зато гонору — что у Мурки блох! Ну как же! Настоящий русский интеллигент, бедный, зато чистый. А стричь его будут грязные буржуины, так? Вот уж хрена ему лысого! Пусть сэкономит на папиросах и подстрижется там, где положено!
— Хорошо, — сказала Вета, избегая смотреть на мужа, чтобы не взъяриться. — Дай мне денег, я отведу его в парикмахерскую.
Кирилл еще больше удивился:
— Каких это денег? А твои карманные? Что, уже нету? Извини, но это твоя проблема, в следующий раз будешь экономней.
На том разговор и закончился. Вета перехватила Ваську на подходах к дому, наплела про тупые ножницы и увела его в салон, где обычно стригся Кирилл. Остававшихся у нее перед очередной выдачей карманных денег едва хватало на дорогую модельную стрижку, которую, кстати, она сама выполняла не хуже салонных парикмахерш, но Вета, не колеблясь, вывернула кошелек. Это был ее немой протест.
Пока сидели в очереди, Теплов развлекал ее рассказами о домашних делах.
Зоя Михайловна преобразилась, к ней вернулась былая энергия. Еще недавно она часами просиживала у телевизора, не в силах заставить себя даже помыть утреннюю посуду, так что к вечеру, когда Теплов возвращался из библиотеки, его ждала заполненная посудой раковина на кухне и пригар на сковородке или в кастрюльке: Зоя Михайловна так увлекалась телевизором, что могла забыть об оставленной на огне сковородке. С момента возвращения в дом Коли пригоревшие кастрюльки отошли в прошлое. Отныне Теплова ждала не только чистая посуда, но и чистая кухня, что прежде случалось только накануне сборов. И это не всё: приготовленный обед стоял в кастрюлях на плите, вполне съедобный, даже вкусный, и что важно отметить — без малейшего участия полуфабрикатов. Из комнаты Зои Михайловны то и дело раздавались шумные восторги, которыми Николай Ильич отмечал едва ли не каждую отправленную в рот ложку. Теплов подтвердил Вете: мама Зоя действительно стала готовить весьма и весьма сносно.
Пораженная и заинтригованная, Вета сказала, что такого не может быть, произнеся фразу, которую с детства привыкла повторять вслед за матерью:
— Из ничего ничего не бывает.
Пришлось Теплову нарушить данное маме Зое слово и выдать ее тайну. Своими кулинарными достижениями Зоя Михайловна была обязана Светлане Архангельской. Выписывая ее к себе в наставницы, доктор Шеллинг объяснила свои действия Архангельской-старшей как закамуфлированную психотерапию. Действительно, как говорил Вете Теплов, Светлана приходила серая и словно в воду опущенная, а уходила с порозовевшим лицом и веселая. Также и Елена Степановна в своих ежевечерних полуторачасовых беседах по телефону с подругой отмечала благотворное влияние сеансов на дочь. Однако ни для Теплова, ни тем более для Веты не могла укрыться первопричина этих кулинарно-психотерапевтических сеансов — возникшее у самой Зои Михайловны впервые на седьмом десятке лет желание создать свой собственный уютный семейный мир.
Вета согласилась с таким предположением, а затем сказала:
— Все равно не верится. Ведь это моя мама! Для нее домашние дела всю жизнь были досадной тратой времени. Ты же помнишь, она раньше часто говорила: «Мне жизнь дана не для набивания брюха жратвой, а для набивания головы знаниями». И она же проводит дни у плиты. Нет, я должна это видеть!
Так заявила Вета и выполнила свое обещание — после шести лет отсутствия пришла на новогодний сбор.
Она пришла одна, Кирилл встречал Новый год на работе. Он теперь служил директором по общим вопросам и кадрам новой гостиницы в Лахте. Кроме него там был еще финансовый директор, директор ресторана и директор транспортной службы: каждому постояльцу по его желанию предоставлялась машина с водителем.
Тридцать первого декабря строители сдали гостиницу. Последние месяцы они работали по три смены и фактически без перекуров. Их прораб ввел у себя японскую систему: два пятиминутных перекура и получасовой обеденный перерыв, остальное время посвящалось работе. Строительное начальство, зная, для кого возводится гостиница — это была не совсем обычная строительная фирма, — принимало каждый квадратный метр чуть ли не с лупой в руках. За любой, даже самый ничтожный и незаметный брак рабочий немедленно увольнялся или в лучшем случае облагался драконовским штрафом.
По договору работы должны были завершиться в канун Нового года. Но случилась непредвиденная задержка при закладке нулевого цикла: из-за неверно определенных водоносных горизонтов пришлось уже на ходу изменять проект фундамента. На это ушло порядочно времени, и окончательные сроки нужно было отодвигать. Пока был жив Афанасий Петрович, строители о таком и не мечтали, но Яцины не стало, и к заказчику приехал управляющий строительной фирмой.
Строитель знал, что на место Червонца, как звали Яцину в деловых кругах теневого Петербурга, заступила его пассия — хорошенькая и добродушная бабенка, поэтому вооружился ослепляющим букетом орхидей, бутылкой «Сотерн» и веселым расположением духа.
Настя встретила его ласково, а при виде орхидей сама расцвела и долго носилась по кабинету, не зная, куда пристроить эдакую красоту. Вино она пригубила и тоже осталась в восторге. Встреча катилась как по писаному, и строитель, уже не сомневаясь в успехе, перешел к делу — небрежным тоном сказал о необходимости переноса конечных сроков.
Настя поинтересовалась у него, как бы на это отреагировал Афанасий Петрович.
— Он бы меня подвесил за… — начал было строитель и осекся.
Осекся не из-за медицинского термина, застрявшего у него в гортани, а из-за выражения лица хозяйки: в какой-то миг оно изменилось до неузнаваемости. Если до сих пор в нем улыбалось все, не только глаза и губы, но каждая клеточка, то теперь улыбка касалась одних только губ, которые по-прежнему растягивались, демонстрируя красивые здоровые зубы.
— Я подвешу за то же, — произнесла Настя неожиданно жестко.
— Но, Настенька! — кокетливо взмолился строитель, еще не веря в свое фиаско. — Такая красивая девушка — и будет заниматься таким грязным делом. Вы меня разыгрываете.
— Меня зовут Анастасия Васильевна, — поправила его Настя, — а грязными делами я не занимаюсь. В договоре записано, что за каждый день просрочки мы вам платим на десять процентов меньше. Вы договор подписывали?
— Настенька, ох, простите, Анастасия Васильевна! Так ведь непредвиденные обстоятельства, — сказал гость таким тоном, словно хотел продолжить фразой «Мы же свои люди, про что базар?».
В ответ Настя спросила:
— В договоре они есть? Тогда это ваши трудности. Нас они не касаются.
Строитель снисходительно улыбнулся. Он понял, что хозяйка играет в бизнесмена, и решил говорить с ней откровенно:
— Анастасия Васильевна, вы женщина умная и понимаете, что договор этот — чистая фантастика. Ну кто поверит, что за день просрочки нужно заплатить десятую часть от стоимости объекта? Просто Афанасий Петрович был верен себе: он всегда и везде считал десять процентов. А я не перечил ему из одной только вежливости. Потому что понимал — это формальность. Не стал бы Афанасий Петрович выполнять эту формальность, детьми клянусь! Мы с ним столько лет проработали, мне ли его не знать.
Настя сказала:
— Договор есть договор, мы формальность выполнять будем. И не нужно клясться детьми, нехорошо это.
Строитель перестал улыбаться и тоже заговорил жестко:
— Тогда поступим иначе. Я выполнил работу на шестьдесят процентов и расторгаю договор. Аванс покрывает мои расходы на две трети, но эти потери меньше, чем по десять процентов за каждый день. Все равно мы в сроки не уложимся, это невозможно. А даром я работать не собираюсь. Не хотите по-хорошему, будем говорить по-плохому.
Настя улыбаться не перестала, разве что улыбка ее незаметно перетекла в усмешку.
— Я по-плохому разговаривать не умею, — сказала она внезапно мягко и задушевно. — По-плохому вы будете разговаривать с Родионом.
При этих словах она сняла трубку с громоздкого телефонного аппарата, нажала одну из клавиш запоминающего устройства и почти сразу же заговорила, откидываясь к спинке роскошного вращающегося кожаного кресла с подлокотниками из полированного ореха:
— Родион Мефодьевич, тут у наших друзей-строителей проблемы возникли, ваша помощь требуется. Подъезжайте сегодня вечерком, ладно? Обсудим.
Настя положила трубку и посмотрела на управляющего строительной фирмы. У того лицо побелело и тряслись губы. Он был до того напуган, что перестал владеть собой.
— Не надо Родиона, — не сказал, а пролепетал строитель. — Я все понял, все сделаю, как договаривались. Только не надо Родиона.
Ровно в девять часов утра тридцать первого декабря комиссия заказчика во главе с Настей приступила к приемке новой гостиницы. Еще за два дня до этого, когда Родион принимал у службы безопасности строительной фирмы объект под охрану, Настя в сопровождении Кирилла обошла все помещения, осталась довольна и к тридцать первому числу приготовила строителям сюрприз. Тем не менее приемка состоялась основательная и дотошная. Вновь назначенный начальник вновь учрежденного отдела капитального строительства и ремонта самолично облазал все вентиляционные шахты и канализационные колодцы. Начальник отдела эксплуатации вместе со своими водопроводчиками и электриками бегал по номерам гостиницы с желанием придраться к какой-нибудь мелочи. То же усердие проявляли телефонисты, автомеханики и работники отдела зеленых насаждений: в договоре предусматривалось благоустройство прилегающей территории, и хотя стояла зима, торфяные компосты строители всё же завезли и сформировали из них аккуратные газоны.
Все члены приемочной комиссии были потрясены тем, что не смогли отыскать ни единого недостатка. С подобным качеством работы они еще не сталкивались.
Когда акт приемки подписали, Настя торжественно объявила, что единодушным решением совета директоров все строители приглашаются на встречу Нового года в гостиничный ресторан. Только чтоб непременно все, кто участвовал в строительстве, включая сторожей и шоферов, и непременно с женами или кто холостой, то с подругами. Гостиничный штат, разумеется, должен был присутствовать в обязательном порядке.
Никто отлынивать и не подумал — Настя на этот праздник денег не пожалела. Единственным из мужчин, кто явился в одиночку, был Кирилл: Вета отправилась встречать Новый год к матери. Настя из-за этого очень огорчилась. Она так и сказала Кириллу:
— Я очень, очень огорчена.
Прибытие Веты на сбор было встречено радостными возгласами. Все, кто приходил после, завидя ее или услышав ее голос, бросали, не глядя, на кухонном столе пакеты с бутылками и спешили к ней. Столько поцелуев, нежных слов и ласковых улыбок ей в жизни еще не доводилось получать разом. В конце концов это привело к совершенно небывалому событию: Вета растрогалась, и на глазах у нее выступили слезы. Пожалуй, то были ее первые слезы во взрослом состоянии. Друзья отметили столь незаурядное происшествие немой сценой. Даже Зоя Михайловна, никогда и ничему не удивлявшаяся, и та вскинула свои густые темные брови. Дочь вконец растерялась и убежала к Ваське в комнату, на ходу бросив:
— Как я люблю вас всех! Господи, как же хорошо-то с вами!
Мать проводила ее задумчивым взглядом, а затем сказала, обращаясь к Герману Алексеевичу, и так, словно обдумывала вслух пришедшую на ум догадку:
— Герик, похоже, у Иветты начал убывать тестостерон. Ты что об этом думаешь?
За мужа ответила Липа, она сказала с возмущением:
— Зоя, как ты можешь! Это ведь дочь твоя, а не лабораторный кролик.
Зоя Михайловна на это промолчала. Она взглянула на своего мужа, словно ища его поддержки. Николай Ильич улыбался ей глазами, и она улыбнулась ему в ответ.
На сбор Вета явилась в своем экспедиционном облачении — джинсах и серо-голубом свитере. Правда, это были не те джинсы и не тот свитер, в которых она когда-то взбегала по самолетным трапам. Те, подлинные, видавшие виды и вконец изношенные сгинули прошлым летом в дачном камине. Кирилл, не глядя, сгреб в один большой ком всю старую одежду, отвез ее на дачу и сжег. Когда Вета узнала, что погибли дорогие ее сердцу реликвии, она сказала мужу:
— Лучше б ты и меня сжег вместе с ними.
В тот же день Вета купила себе точно такие же свитер и джинсы. Этот поступок имел для нее какое-то значение, которого она и сама не понимала, но руководилась чувствами. Последнее время она все больше ощущала в себе растущее желание поступать наперекор мужу. Вета пыталась бороться с собой, но скорее по инерции: новое открытие в собственной душе не произвело на нее сильного впечатления.
Когда-то в далеком теперь уже семьдесят шестом десятиклассница Вета появилась из-за своей ширмочки перед собравшимися друзьями в купленных у архитектора джинсах. Вернее сказать, они ей были подарены, но Вета наотрез отказалась от подарка и уплатила назначенную сумму, как потом выяснилось, символическую. Это было время, когда Центральный комитет комсомола при помощи Центрального телевидения пытался реанимировать молодежные идеологические диспуты шестидесятых годов. Излюбленной темой подобных обсуждений в семидесятые были джинсы: нравственно ли комсомольцу носить американскую одежду, и не претит ли советскому человеку появляться в людных местах в штанах, в которых заокеанские фермеры пасут скот и убирают навоз. Эта стержневая идея подавалась если и не в императиве, то в занудно-настойчивом повторении, что вызывало у Веты протест. Именно из протеста она купила джинсы и впервые надела их на сбор.
Встречена Вета была тогда восторженно: джинсы очень выгодно подчеркивали ее спортивную фигуру и полностью соответствовали ее независимой демократичной натуре. С тех пор платьям и юбкам она предпочитала эту одежду. Первым, кто восстал против джинсов, был, как ни странно, Самец. Красавец-палеонтолог заявил, что хотел бы видеть в жене женщину, а не «своего парня». Вета удивилась такому неожиданному консерватизму, да к тому же исходившему от жеребца в человеческом облике, но промолчала и запомнила. Так что, когда Кирилл окинул скептическим взглядом ее наряд, она была уже к этому готова и, не раздумывая, сменила «демократичное» одеяние на сугубо женское. Теперь, спустя много лет, она вновь облачилась в джинсы и чувствовала себя в них превосходно.
Служить тамадой была очередь Мунка.
Давным-давно, еще во времена первых студенческих пирушек у Зои Шеллинг, когда вокруг нее начал составляться дружеский круг, однажды на вечеринке встал с бокалом в руках студент-юрист Толик Мунк и предложил разработать устав их братства. Предложение было принято с бурным одобрением, вполне отражавшим и возраст компании, и романтизм эпохи. Но больше всего идея Толика соответствовала интеллектуальным ориентирам собравшихся: была в ней реминисценция лицейского братства, о чем вслух не говорили, но каждый ощущал, испытывая от этого дрожь экзальтации. Устав действительно был тут же сочинен, записан на половинке ватмана и приколот к стене под портретом Лермонтова.
Последним пунктом Устава значилось обязательное ведение мужчинами застолий по очереди. Против него было много вполне обоснованных возражений: говорили, что искусство тамады — это действительно искусство и не каждому дано. Однако предложение утвердили, потому что за него вступилась Зоя:
— Все должно делиться поровну! — крикнула она весело и тем предрешила итог голосования.
С годами Устав братства превратился в сладкое напоминание о прошедшей юности, но очередность в управлении застольем, как ни странно, сохранилась. Теперь уже все трогательно оберегали эту традицию, и связывавшую их с прошлым, и связывавшую их друг с другом.
По установленному и вписанному в грамоту правилу, все разговоры за столом должны были прекратиться, как только тамада поднимется со своего места с бокалом в руке. Мунк встал, и все притихли.
— Ребята, — сказал он, — мы провожаем старый год и готовимся встретить новый. Я тут недавно задумался, откуда пошло это деление времени на равные периоды. Ну то есть с чего вдруг люди придумали себе календарь? Считается, что скопировали с неба. Дескать, движение светил циклично, из-за этого процессы в природе цикличны, и люди, глядя на небо, также разбили время на подобные циклы. Все это, наверное, правильно, но было уже потом, когда идея календаря вызрела. Мне же интересно, почему она вообще возникла? Все же философия формулирует уже осознанное мировоззрение. А есть ведь изначальное, которое не сознается. Которое существует во вкусах, привычках, потребностях.
Вот я и подумал, что замысел календаря появился у кочевников из их привычки воспринимать время в образе расстояния. А расстояние в человеческом сознании непременно связывается с ходьбой. Отсюда, мне кажется, и возникло уподобление времени движению, разбитому на равные периоды, — шаги. Двадцать четыре шага сделал — сутки прошел. Сутки — шаг по месяцу, месяц — шаг по году. А год? Шаг по жизни, так получается. Недаром греки говорили, что рождение — это начальная точка на пути к смерти. Жизнь как путь! Вот образ, понятный всем без объяснений. Правильно сказал как-то Герман — объемно-пространственное мышление. Оно и есть корень всему. И в том числе тому, что жизнь мы уподобляем череде вех, мимо которых движемся.
А ведь это неверно! Неправильно это, дорогие мои. Мы давно уже не кочевники, не бродим одними и теми же маршрутами по степям. Пора отказаться от утилитарного отношения к жизни. Она не дорога, она — храм! Идольское капище, но не обычное, а с множеством кумиров — пантеон. Люди в нем стоят каждый у своего идола. И не то чтобы молятся им, а просто держатся возле них, собираясь в группы. Все в такой группе между собой родственники, потому что идол — это их пращур. Вот что, мне кажется, здесь важно — оказаться в своей группе, возле своего кумира.
Это далеко не всякому удается. Может быть, даже большинство людей тянутся не к своим идолам. И получается, что среди родичей затесываются чужие. У них другая кровь, они по-другому воспринимают мир и оттого по-другому к нему относятся. Из-за них в группе возникает разнобой, несогласие, непонимание, теряется стройность, вносится сумятица. Не знаю, возможно, в этом есть какой-то биологический смысл, какая-то особая прелесть. Но только для человека нет большей трагедии, чем прожить жизнь возле чужого кумира.
— Так про что тост? — нетерпеливо спросил Бец, у которого рука устала держать поднятую рюмку.
— Про что тост? — задумчиво повторил Анатолий Маркович и так же задумчиво сказал себе на это: — Да вот за то, чтобы не попасть в чужую стаю. Не оказаться возле чужого идола. В этом, наверное, и состоит смысл жизни — отыскать своих.
Он смотрел, прищурившись, в пространство стола взглядом, который называют обращенным внутрь себя. Но продолжалось это недолго, веки Мунка расправились и взгляд «вывернулся» наружу. Анатолий Маркович быстро закончил:
— Если уж в культуре человеческой закрепилась традиция отмечать календарные вехи, то воспользуемся ею, чтоб хотя бы по этому поводу, хотя бы на рубеже лет, провожая старый год, задуматься — так ли мы живем, своему ли идолу молимся.
Выпили молча, не чокаясь. После этого разговор затеялся не сразу, почему-то слова Мунка оказали на друзей гнетущее впечатление, словно бы он взвалил им на плечи груз, который они вовсе и не собирались нести. Прошло минуты три или даже пять сосредоточенного поглощения закусок, прежде чем кто-то решился наконец прервать затянувшуюся паузу. Этим «кем-то» оказался Константин Павлович Межин, он сказал:
— Вот странно, мне с годами всё больше нравятся банальные истины. Честное слово, я серьезно. — Он вдруг спохватился и поспешно сказал Мунку: — Толик, я это не про твои слова, я вообще. Нет, правда, чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что это действительно истины.
— Потому и банальные, что ты не единственный, кто в этом убеждался, — пробурчал Мациевич.
Герман Алексеевич обратился к Мунку:
— Толик, у меня такое ощущение, что в тебе что-то изменилось.
Прокуpоpша фыркнула и сказала, едва удерживая злость:
— Ощущение тебя не обмануло.
Зоя Михайловна быстро взглянула на нее. Прокурорша заметила и сказала так же быстро:
— Не то, что ты подумала.
Архангельская-старшая, была еще и младшая — Светлана впервые присутствовала на сборе, воскликнула:
— Замечательно! У нас еще один телепат.
Прокурорша округлила ноздри и, прежде чем произнести следующую фразу, коротко сопнула, хватая ими воздух. Она сказала тоном, каким говорят «Ваше поведение неуместно, в доме покойник»:
— Он вышел на пенсию!
Можно было подумать, что от слов этих обрушился потолок: общая реакция наводила на это сравнение. Все как-то разом выдохнули и дружно воскликнули:
— Толик!
Получилось эффектно. Мунк заулыбался. Прокурорша скорчила гримасу, которая читалась однозначно: «Видали дурака, он еще и ухмыляется!»
— Разве у адвокатов бывает пенсия? — спросила Эля Валеева.
— Что же, они не люди, что ли? — ответила ей Архангельская-старшая, не обращая внимания на самого героя обсуждения.
— Некорректная постановка вопроса, — сказал Мациевич; он недавно сдал заказанную ему статью-обзор авторефератов по социологии, и речь его обогатилась социологической терминологией. — Нужно спросить так: «Уходят ли адвокаты на пенсию?» Отвечаю — нет, сами не уходят, но бывает, что их провожают.
Межин сказал:
— Такого с нашим Толиком не могло случиться.
Архангельская-старшая сказала:
— Очевидное-невероятное!
Зоя Михайловна сказала:
— Черт знает что, вы говорите о пенсии как о чем-то ужасном. Я на пенсии уже одиннадцать лет и чувствую себя замечательно.
Вета посмотрела на мать любовно, перевела этот взгляд на сидевшего подле нее Ваську и в порыве чувств ущипнула его под столом за коленку. От неожиданности тот громко ойкнул.
Мунк сказал:
— Хочу обратить ваше внимание на то, что я пока еще не умер. Так что с моим присутствием все-таки придется считаться.
Возможно, где-нибудь в другой компании такой пассаж вызвал бы замешательство и смущение окружающих, но только не здесь. Елена Степановна махнула на Мунка рукой. Зоя Михайловна возмутилась:
— Чего ты на него машешь, это его личное дело.
И обсуждение Анатолия Марковича в его присутствии покатилось дальше. У Веты по лицу растекалось блаженство. Соответствующим этому выражению голосом она сказала:
— Как на партийном собрании.
Прокурорша снова фыркнула, на этот раз смешливо, все на миг замолчали и тут же рассмеялись.
Герман Алексеевич спросил у Мунка:
— Ты устал?
Анатолий Маркович посмотрел на него с благодарностью и кивнул.
— Не выдерживаю, — сказал он, — нервы сдают. Я всегда защищал исключительно невиновных и допустивших непроизвольную ошибку. Никогда не брался за дело, где было видно преднамеренное преступление. Но теперь их все больше и больше. <…>
Мунк замолчал, и непривычная тишина в комнате заставила его обвести взглядом друзей. Он вдруг словно бы опомнился и быстро сказал:
— Да нет, вы что! Я последние годы веду исключительно имущественные споры и дела по налогам. Никакой уголовщины, вы что!
После этой фразы за столом появилось некое движение, словно оцепеневшие было друзья вернулись к жизни.
Межин сказал:
— С моей стороны тоже, наверное, прозвучит цинично, но все-таки странно слышать от опытного юриста такие признания. Ты не обижайся, Толик, но как-то по-дилетантски звучит. Сегодня даже абитуриенты юрфака так не рассуждают.
— Да абитуриенты пошли другие, — вздохнул Мунк, — и в этом все дело.
Он подался вперед и наклонил над столом голову, чтобы можно было через двух человек, отделявших его от Межина, заглянуть тому в глаза.
— Разве не ты говорил только что про банальные истины? — спросил он. — А мне, значит, в этом праве отказано?
Межин смутился и пробормотал что-то невнятное.
Мациевич сказал громко и злорадно:
— Наш суд уподобился древнеримскому, какой позор! А всё демократы со своими реформами.
Говоря это, он скосил ехидный взгляд на Беца. Расчет был верен, Бец незамедлительно взорвался:
— При чем тут демократы?! Чуть что, сразу демократы! Тебе пора на митингах выступать, созрел, поздравляю.
Мациевич изобразил на лице удивление:
— Как это при чем? А позвольте вас спросить, кто затеял в стране всю эту вакханалию? Разве это не результат ваших реформ? Вам умные люди говорили — реформы в многонациональной, многоукладной, многоконфессиональной, огромной да к тому же еще такой безалаберной стране, как наша, — это безумие. Только эволюционным путем, постепенным совершенствованием возможно добиться результата. Но ведь вам неймется, вам нужно сейчас, чтобы при вашей жизни все свершилось и вас бы увенчали лаврами. Вот они ваши лавры — выйди на улицу, оглянись по сторонам.
Бец вскричал с негодованием:
— Да ты же сам хочешь, чтобы сразу, не желаешь подождать!
Мациевич тут же ответил:
— Извини-ите. Кто это всю вторую половину восьмидесятых поливал советскую власть за то, что она только обещала? Еще Сталина постоянно цитировали — «Потерпите, бабоньки, скоро легче станет», не вы, демократы? А теперь сами запели — потерпите.
— Да ведь тут же совсем другое, — зачастил словами Бец, — тут же дикий капитализм, этап накопления первичного капитала. Не понимать этого — значит быть совсем уже этим…
Он захлебнулся эмоциями.
— Ничего это не значит, — сказал Мациевич. — Начитались статеек, забили себе голову всякой чушью. Где ты увидел дикий капитализм? В Штатах на пустом месте начинали, с нуля. Там грызлись друг с другом без правил, пока не остались самые сильные. Все равно что крысы в бочке. Это и был период накопления и всякое такое. У нас разве на пустом? Разве с нуля? Столько добра в наследство от Союза досталось. Мы в девяносто втором, дурачье старое, ждали — скоро зацветем и запахнем. Мол, это все добро сейчас приумножаться начнет. Ну и что? Где это ваше приумножение, я вас спрашиваю? Год от года все хуже и хуже!
Бец произнес чеканно:
— Экономический кризис.
Мациевич хлопнул в ладоши и воскликнул:
— Превосходно! — после чего повторил за Булгаковым: — Вот еще слово, которого я совершенно не понимаю. Что оно означает это ваше «кризис», старуху с клюкой?
Бец со страдальческим терпением пояснил:
— Промышленность стои`т — вот что оно означает. Закономерная особенность переходного периода. Когда промышленность заработает, тогда кризис закончится.
Произнеся это, Бец оглянулся на Валеева и сказал ему обиженным тоном:
— Юра, подтверди. Он же только специалистов слушает, я для него не авторитет. Скажи, что дело в промышленности.
Валеев молчал. Бец позвал его:
— Юра!
Валеев нехотя откликнулся:
— Я не знаю, что сказать.
Эти слова вызвали живую реакцию за столом. Даже Прокурорша, бывшая сегодня вдалеке от всех проблем за исключением отставки мужа, и та посмотрела на Юрия Семеновича недоуменно. Общее настроение передал вопрос Германа Алексеевича:
— Разве ты с этим не согласен?
Валеев ответил:
— Нет, не согласен.
Теплов протянул так же удивленно, как и Герман Алексеевич:
— А в чем же причина кризиса?
— Не знаю, — был ответ. — Я правда не знаю, — повторил Валеев, заметив направленные на него подозрительные взгляды, — сам теряюсь в догадках. Но знаю, что дело не в промышленности.
Мунк заволновался:
— Постой, постой, может быть, я чего-то не понимаю? Ведь если завод стои`т, он не платит в казну налоги с реализации.
— Ну и что, — вяло ответил Юрий Семенович, — импортеры везут аналогичную продукцию из-за границы и тот же объем налогов отчисляют в виде таможенных пошлин. — Он вздохнул и нехотя продолжил, всем своим видом показывая, до какой степени ему не хочется сегодня говорить на эту тему: — Я вам больше скажу: с экономической точки зрения выгоднее, когда промышленность стои`т. Кроме экспортеров, разумеется.
Он умолк, должно быть, ожидая вопросов. Но за столом было тихо, все ждали объяснений.
— Давайте вот какую модельку представим, — вновь заговорил Юрий Семенович, постепенно все более оживляясь, точно каток, пущенный под гору. — Живут в большом селе по соседству две богатейшие семьи. Свой капитал они нажили на торговле, ну, скажем, водой. Во всем селе нигде нет питьевой воды, кроме этих двух участков. Хозяева отрыли колодцы и торгуют себе водой, рады-радешеньки. Один хозяин — рачительный, деловой, экономическую литературу выписывает, старается еще больше разбогатеть. Его хозяйство и впрямь отлажено, как швейцарские часы. Все, что только возможно, он производит сам, лишь бы поменьше тратить денег в магазине. У него и скотина, и огород, и картошка своя, и сад. Молодец, одним словом. Но это еще не всё. Он завел у себя в семье финансовую систему: нарисовал бумажных дензнаков в количестве, равном притоку настоящих денег от продажи воды, и на все работы по хозяйству установил расценки. Например: подметет дочка пол — заработает бумажку, принесет сын дрова — заработает свою. Старуха-мать сварит обед, жена обиходит скотину, отец отобьет косу — всем бумажки в соответствии с расценками. Оттого члены семьи сами не свои до работы. Детей едва удается за уроки засадить: всё бы им работать. Накопят бумажек — и к отцу, а тот, как меняла, обменивает внутреннюю валюту на рубли, и ребята бегут покупать себе сласти, игрушки, в кино. Растратят все деньги, а на следующий день приступают зарабатывать заново. Так семейство живет, богатеет, горя не знает.
Рядышком с ними за общим забором другая семья водяных магнатов. Хозяин там — разгильдяй и бездельник. Ничего-то у него в хозяйстве нет, ржавого гвоздя не сыщешь. Дети его целыми днями со сверстниками в лапту играют, на речке пропадают с удочками, зимой с горки катаются, к хозяйству рук не прикладывают. Да и не к чему прикладывать, потому что нет ни скотины, ни сада с огородом, земля бурьяном поросла. Но дом тем не менее полная чаша: всё — от еды до одежды — хозяева покупают на деньги от продажи воды и живут себе в сладость.
Представим теперь, что у рачительного хозяина случилась беда: крыса свалилась в колодец, а может, кто и кинул, и обнаружили ее, только когда она разлагаться начала. Весть об этом тут же облетела село, и воду здесь покупать перестали. И вот вам картина новой жизни рачительного хозяина. За исключением торговли водой все осталось по-прежнему — скотина, сад, огород, картофельное поле. Казалось бы, живи не тужи: все свое. Но лопнула лопата, надо покупать новую, а деньги где? Заболела корова, надо звать ветеринара, а деньги где? Выросли из одежды дети, разбил очки старик-отец, закончились лекарства у матери. Нужно идти в магазин, но нет для этого денег, потому что воду больше никто не покупает, а те бумажки, что нарисовал хозяин, имеют хождение только внутри семьи, то есть это — неконвертируемая валюта. Семья, как и раньше, трудится в своем хозяйстве не покладая рук, но дела идут всё хуже и хуже. Внутренняя экономика скатывается в глубокий кризис. Корова издыхает, садовый инвентарь постепенно выходит из строя — и вот уже нечем землю обработать, одежда изнашивается, но заменить нечем, и бывшие магнаты ходят в рубище. Они трудолюбивы, дисциплинированны, энергичны, да всё без толку!
А сосед? Как был тунеядцем и пьяницей, так и остался им. Дети его как болтались без дела целыми днями, так и продолжают гонять собак по селу. Хозяйка как не умела дом вести, еду готовить, одежду чинить, так и не умеет. И по-прежнему живут они в богатстве и сытости, щеголяют в дорогих нарядах, повариха им варит роскошные обеды. Живут, горя не знают.
— Ну и в чем мораль твоей сказки? — спросил Бец.
— А в том, — ответил Валеев, — что на внутреннюю экономику наплевать и забыть, если только она не имеет выходов во внешний мир. Хорошо ли она устроена, плохо ли — все это не больше чем архитектурные излишества. Каркас экономического здания состоит из валютных поступлений извне.
— Да, да, да! — задорно возгласил Мациевич. — В тысяча семьсот семьдесят пятом году Парижская академия прекратила принимать заявки на регистрацию вечного двигателя!
— Игнаша, — сказала Елена Степановна жалостливо раздраженно, — это-то здесь при чем?
— А при том, — ответил Мациевич. — Теоретически доказали: вечного двигателя быть не может, потому что капэдэ всегда меньше единицы.
— Ну и что?
— Это главнейший закон природы! — вскричал Мациевич. — В мире нет ничего самодостаточного. Ни одна природная система не может существовать без подпитки извне. Даже такое совершенное устройство, как человеческий организм, и тот должен есть, пить, получать ультрафиолетовые лучи. То же самое и экономика государства — ей все время необходима подпитка. Экономика — это ведь не что-то абстрактное, экономика — это мы с вами. Как раз об этом и говорит Юра.
Валеев с улыбкой подтвердил:
— Да, взгляд с другой точки зрения на то же самое. Но я еще не закончил. Мною был выдвинут тезис, что для экономики государства остановившаяся промышленность выгоднее, чем работающая. Тут важно не забывать — та промышленность, чья продукция не идет на экспорт и не приносит тем самым валютных поступлений. Видите ли, у каждой вещи есть своя себестоимость. Эта себестоимость постоянна и не зависит от условий изготовления, то есть вручную или на станке. То есть себестоимость — это константа.
— Как это? — удивился Мунк. — Мне моя дражайшая половина недавно связала изумительный свитер.
Анатолий Маркович взял в ладони пухлую ручку Прокурорши и церемонно поцеловал у нее кончики пальцев. Прокурорша судорожно вздохнула, прошептав при этом:
— Подлиза…
— Работала она пять дней, — продолжал Мунк. — Если бы у нас не сломалась вязальная машина, то этот же свитер она связала бы за день. Выходит, что стоимость вложенного труда у «ручного» свитера в пять раз выше, чем у «машинного», а значит, и себестоимость его будет много больше. Разве не так?
Последнее адресовалось Валееву. Тот слушал Мунка внимательно, но в уголках глаз таилась улыбка.
— Не так, — сказал Юрий Семенович. — Для того чтобы сделать вязальную машину, необходимо построить завод, привезти на него материал, который производят еще заводов пять, для этих везут сырье из рудников и шахт, везут по железной дороге. Это значит, что для строительства ее в свою очередь требуются еще заводы и шахты. То есть в изготовлении вязальной машины прямо или косвенно участвуют десятки производств. Все они потребляют электроэнергию, которую им поставляют две или три ГЭС и штук пять, если не больше, тепловых станций. А для строительства этих станций требуются иные заводы, иные дороги, иные проектные и академические институты. Можно сказать, что над изготовлением одной вязальной машины трудится вся страна.
Конечно, эти затраты учитываются в ее себестоимости и отражаются в себестоимости свитера. Но есть статья расходов, которую учесть невозможно. Это — экологический ущерб. Совсем недавно такого понятия не существовало, хотя ущерб природе уже наносился. Но его последствия сказываются не сразу, и потому в первой половине нашего столетия они были еще не видны. В наши дни они вполне ощутимы. Эти последствия по большей части накапливались десятками лет. Они будут накапливаться чем дальше, тем больше. Значит, каждое следующее поколение будет их сильнее ощущать. То есть все больше денег тратить на борьбу с ними. Вот почему невозможно подсчитать экономический ущерб от деятельности завода или водохранилища, чтобы включить его в себестоимость продукции. Поэтому изготовленный на машине свитер только в первый момент будет дешевле «ручного», но с каждой минутой его себестоимость начнет расти, и наступит время, когда она превысит себестоимость «ручного». Самое удивительное здесь в том, что свитер давно сгниет на свалке, а его себестоимость будет продолжать свой рост, потому что останутся последствия от его производства и останется борьба с этими последствиями. Поэтому сегодня становится ясно, уже стало ясно, что изготавливать промышленные товары на своей территории дороже, чем покупать их за границей.
— По-твоему, надо остановить всю промышленность, которая не работает на экспорт? — недоверчиво спросил Межин.
— Такого я не говорил, — ответил Валеев.
— А только что? — возмутился Бец. — Ты же заявил, что внутренняя промышленность убыточна.
— Если бы ты слушал внимательно, — наставительно сказал Валеев, — то не пропустил бы моей начальной фразы: «Убыточна с экономической точки зрения». Надо бы еще уточнить: с точки зрения кабинетной экономики. Но абстрактно-теоретическая экономика — это абсурд. А вот с позиций практической, то есть реальной экономики, производство товаров для внутреннего рынка обусловлено многим. Это не значит, что на практике их себестоимость меняется, все остается таким же, как в теории, но подключаются новые факторы.
Внутреннее производство служит инструментом автоматического распределения денежных средств. Этот фактор весьма значителен, когда-то из-за его перекоса в Соединенных Штатах разразилась Великая депрессия. Но все же он не самый главный, его можно обойти, введя систему пособий. Другой фактор — психологический. Его обойти уже не удастся. Кто служил в армии, тот знает главное правило ротного старшины: чтоб солдат не сидел! «Вот тебе лопата, — говорит старшина, — и копай траншею от этого забора и до обеда». А после обеда он заставит ее закапывать, лишь бы солдат был занят. Тут проявляется опыт многих поколений командиров: старшина знает, что от безделья в солдатской голове зарождаются только пакостные мысли. Кстати, давно замечено, что дедовщина процветает главным образом от солдатского безделья. Так вот система пособий может разрешить проблему распределения денег, но не ликвидирует психологическую проблему незанятости.
— Физиологическую, — поправил его Герман Алексеевич и тут же извинился: — Прости, пожалуйста, я только хотел сказать, что здесь главным образом речь идет о реализации энергии. Но ты прав, есть и психологическая грань — самоутверждение. Незанятый человек острее ощущает потребность в этом. Извини еще раз, продолжай, пожалуйста.
Валеев кивнул.
— Есть геополитический фактор, — вновь заговорил он, — заселение необжитых или опустошенных территорий. Самое простое — организовать на такой территории какое-нибудь производство. Наконец, сугубо политический фактор, характерный для внутренней политики многонациональных государств — организация крупномасштабного производства в зоне компактного проживания отдельной нации. Скажем, в лесу с одной стороны живут гориллы, с другой — шимпанзе, а с третьей — собакоголовые обезьяны. Шимпанзе и гориллы по взаимной договоренности с собакоголовыми возводят на их территории комбинат по обработке бананов сухим паром. На строительство переселяются целыми семьями, там и остаются. Таким образом производится незаметная, между прочим, гуманная взаимоассимиляция.
Кроме того, есть еще два фактора — военный и фактор технического развития. С военным понятно: оружие должно быть собственного производства. А с техническим развитием тоже ничего сложного. Для того чтобы производить конкурентоспособные товары на экспорт, нужно иметь развитую техническую базу и высокую культуру производства. Здесь экспортная продукция напоминает верхушку пищевой пирамиды в природе: чтобы прокормить одного льва, нужно много антилоп, а чтобы прокормить много антилоп, требуется много-много травы. Так и здесь: чем больше будет развиваться внутренняя, назовем ее так, промышленность, тем больше вероятность, что какой-то ее товар прорвется на международный рынок. Но бо`льшая часть все равно будет работать на внутренний.
Тут, конечно, нельзя забывать про главную функцию экономики вообще: оборот денежных средств. Говорят, что коммерцией движет не прибыль, а оборот. Во всей экономике так же. Но к нашему разговору это не относится, потому что для оборота нужно по крайней мере иметь предмет оборота, то есть деньги. А если мы говорим, что внутренняя промышленность убыточна, то, следовательно, деньги она оттягивает на себя и оборот нарушает. И вообще, все эти факторы к нашему разговору отношения не имеют, потому что убыточная промышленность стои`т, убытка, следовательно, от нее нет, а кризис тем не менее есть. Получается, что кризис вызван чем-то другим. Если он вообще существует, а не выдуман.
— То есть это как? — спросил Бец, выкатывая глаза.
Он втихаря, пока все увлеченно слушали Валеева, выпил стопки три водки, что являлось нарушением Устава: пить можно было только заодно со всеми после тоста.
— Да так, — ответил Валеев. — Опять представим нашу модельку с водяным магнатом. Рачительный хозяин пережил кризис, опять у него стали покупать воду, опять все хорошо, денег хватает на то, чтобы содержать не только свою семью, но и семьи тестя, шурина, собственного брата и еще жертвовать на школу и больницу. Предположим, что мы оставили его в момент нового процветания, а спустя какое-то время опять навестили. И вот вам картина: корова сдохла, землю обрабатывать нечем, хозяева перебиваются с хлеба на квас и ходят в рубище. Ну всё, как тогда, когда крыса в колодец свалилась. Мы так его и спрашиваем: что, мол, опять воду не покупают? «Да нет, — отвечает хозяин, — покупают, а толку-то? Домашние от рук отбились, не хотят работать: дочка на танцах пропадает, хахаль у ей завелся, сына соседские мальчишки с панталыку сбили, старики вконец обессилели, работать по дому некому, вот хозяйство прахом и пошло».
«Как же так, — говорим мы ему, — сосед ваш за всю жизнь ни единого гвоздя не вбил, а живет не тужит, все у него есть за счет одной только продажи воды. Вы продаете столько же, за те же суммы, а денег у вас не стало. Еще недавно вы на тот же самый доход содержали целую ораву родственников, а теперь вы не содержите никого, то есть расходы сократились, доходы остались прежними, значит, должны еще больше разбогатеть, а вы вместо этого нищенствуете. Что-то здесь не так».
— Ну и в чем здесь мораль? — вызывающим тоном спросил Бец.
Елена Степановна сказала строго:
— Сережка, ты закон нарушаешь! Пьешь без нас.
— Никак нет, — испуганно сказал Сергей Францевич, — это меня с первой маленько шибануло, натощак пришлась. — И, обращаясь уже к Валееву, он быстро сказал: — Юра, ты продолжай, продолжай. Очень интересно.
Юрий Семенович продолжил:
— Ну так мораль сей басни в аналогии с нашей действительностью. До перестройки Советский Союз получал свой доход главным образом от продажи сырья — нефти и газа. Этого хватало, чтобы поддерживать уровень жизни населения, сопоставимый с тогдашним уровнем в Испании, скажем, или в Греции. Плюс к тому Союз дотировал страны СЭВ, в довольно большой степени поддерживал экономику Кубы, практически полностью содержал некоторые африканские государства — то ЦАР, то Анголу. Кроме того, Вьетнам — огромные расходы на войну, а затем на восстановление, всё ж за наш счет. Потом Афганистан — содержание марионеточного режима и затраты на войну. Кроме того, содержание собственной огромной армии и флота и развитие космической отрасли. Кроме того, развитие оборонной промышленности, убыточной по определению. Ну и много-много всего другого. Да! — еще не стоит забывать о денежной помощи компартиям по всему миру, это немалые средства. Про Никарагуа не сказал — тоже были затраты большие. На все это хватало доходов.
Теперь обратимся к нынешнему времени. Начнем с расходной части. Она существенно сократилась в сравнении с первой половиной восьмидесятых. Государства-сателлиты исчезли, на Ваpшавский договор больше тратиться не надо, Куба, Вьетнам, Ангола и другие выкручиваются нынче самостоятельно, компартиям больше не помогаем. Корабли не выходят в море из-за нехватки горючего, значит — экономия. Военные самолеты почти не летают — экономия. Военно-промышленный комплекс почти остановился, самолетов и кораблей не строим — огромная экономия. Академическая наука в состоянии коллапса, государство урезало субсидии до минимума — экономия. На культуру отпускается меньше средств, хотя раньше нам казалось, что меньше уже некуда, — экономия. Вспомним теперь про остановившуюся промышленность; экспортеры, естественно, продолжают работать, а встали «внутренние», то есть убыточные, — колоссальная экономия для страны. Но самое главное — значительно упал жизненный уровень населения. Если среднестатистический работник в Советском Союзе зарабатывал в месяц сто пятьдесят рублей, будем считать сто пятьдесят долларов, плюс бесплатное образование, плюс бесплатное медицинское обслуживание, плюс практически бесплатные транспорт и жилье, то сегодня при курсе доллара в шесть тысяч рублей и средней зарплате в пятьсот тысяч тот же работник за ту же работу получает уже восемьдесят три доллара, минус платная стоматология, минус вздорожавшие лекарства и платное обслуживание в больницах, минус вздорожавшие транспорт и жилье. То есть можно смело говорить, что оплата труда в целом по стране сократилась не менее чем вдвое. Это огромная экономия средств! Ко всему сказанному добавим значительные сокращения на Север — там пустые поселки стоят. У Госкомгидромета, к примеру, на побережьях северных морей не осталось ни одной станции наблюдения, тогда как прежде там работали целые региональные управления со своей инфраструктурой. Да! — про космос забыли. Эти бедолаги нынче сами деньги зарабатывают, а прежде их целиком государство содержало. Если суммировать все вышесказанное, получается колоссальная экономия средств. Затратная часть бюджета в сравнении с той, что была раньше, напоминает Моську рядом со слоном.
Теперь обратимся к доходной части. И увидим, что она осталась прежней — главным образом торговля газом и нефтью. Тут нам говорят, что объемы продажи нефти упали. Но мы на это скажем, что, во-первых, упали незначительно, во-вторых, поднялись мировые цены, в-третьих, выросли объемы продажи газа. А плюс к тому появились статьи дохода, которых раньше не было. Например, торговля оружием. Или тот же космос, который теперь устраивает коммерческие запуски и, следовательно, выплачивает с них в казну налоги. Подытожим: доходы остались в прежнем порядке, расходы сократились, во всяком случае, на порядок, а то и на два. Что имеем на деле? На деле каждый год верстают бюджет с дефицитом, задерживают пенсии, зарплату бюджетникам и говорят, что денег в казне нет. То есть полная аналогия с нашим водяным магнатом, который говорит, что денег в семье не стало из-за дочки, которая бегает на танцы, вместо того чтобы мыть посуду.
Юрий Семенович откинулся к спинке стула и сказал звонким от волнения голосом:
— Я не знаю, о каком экономическом кризисе идет речь, когда налицо предпосылки для бурного процветания. Я не знаю, в чем тут дело. Я не знаю, куда пропадают средства. Я закончил.
Межин сказал:
— Налоги платят не полностью.
Валеев сказал:
— Согласен.
Липа сказала:
— Воруют.
Валеев сказал:
— Согласен.
Теплов сказал:
— За рубеж большие средства переводят.
Валеев сказал:
— Согласен. — Оглядел всех и спросил: — Всё? Тогда я вам скажу, что, если суммировать ваши статьи, они не закроют собой одного только прежнего военного бюджета. Сколько за границу вывезли? Говорят, что сорок миллиардов долларов за последние десять лет. Да пусть хоть сто — Советский Союз тратил на оборонные цели около ста миллиардов долларов каждый год. Много воруют? То есть некая группа мерзавцев живет за счет всей страны. Но нельзя же сравнить с тем, что отпускалось странам-сателлитам, ведь тогда целые режимы существовали за наш счет. Налоги утаивают? Но деньги-то при этом не испаряются, в печке их не сжигают. Следовательно, остаются в обороте и затем либо переводятся за рубеж, о чем мы уже говорили, либо материализуются в машины, дачи, квартиры, развлечения. Соберите весь этот хлам вместе, и он не закроет одной только прежней статьи расходов на Север. Нет, ребята, все это несерьезно, похоже на камуфляж, на пищу для журналистских расследований, не больше. Средства есть, я в этом уверен. Огромнейшие, колоссальнейшие средства. Но где они? Ведь и невыплата пенсий, и бюджетный дефицит — это все реальность. В чем тут дело, не могу понять!
Валеев с горестным видом умолк. В комнате установилась тишина. Однако это продолжалось недолго. Мациевич вскочил на ноги и закричал, потрясая пальцем, указующим на Беца:
— Вот у кого надо спрашивать! Всё они, всё демократы! Погубили страну! У них надо спрашивать, у них. Бец, где деньги?!
Лицо его при этом выражало кликушескую неистовость, а глаза откровенно смеялись.
Сергей Фpанцевич тоже вскочил, покачнулся и, вцепившись в край стола, заорал на Игнатия Семеоновича вполне серьезно:
— Да очумел ты, что ли?! Уберите от меня этого ненормального!
С двух сторон стола к ним одновременно кинулись Прокурорша и Архангельская. Прокурорша подбежала к Бецу, а Елена Степановна стала делать внушение Мациевичу.
— Сереженька, успокойся, — говорила Прокурорша, усаживая Беца на место. — Нашел на кого обижаться.
Тот ерепенился:
— А чего он цепляется ко мне постоянно? Сам ни хрена делать не желает, критиковать только может.
Мациевич весело спрашивал из-под руки Архангельской:
— Что это я делать не желаю?
— Да ничего, — отвечал Бец, — хорошо устроился, знай покрикивай: то не так, это не эдак. А сам что сделал, чтобы было как надо? Мы хоть делаем, не получается сразу, верно, но стараемся, а ты лишь критиковать способен, лежа на боку.
Мациевич, давясь от смеха, отвечал:
— Мне это напоминает ссору двух хирургов. Один говорит другому: все больные, которых ты прооперировал, умерли. А тот ему отвечает: да, но я хоть что-то делал, хоть старался, а ты лишь критиковал.
Бец со злостью крикнул:
— Не паясничай! Я серьезно говорю. Ты даже на выборы не ходишь. Понятно вам? Он выше демократии.
— Выше, не скрываю, — сказал Мациевич на этот раз без шуток. — А скажи мне, дорогой Сергей Францевич, в чем суть разлюбезной твоему сердцу демократии?
Бец ответил:
— Если будешь в таком тоне, я вовсе с тобой разговаривать перестану. — И, обращаясь уже ко всем: — Ребята, ну что он, в самом деле? Тамада, ты куда смотришь?
Мунк строго посмотрел на Мациевича.
— Игнатий, ты увлекся, — сказал он ему.
Игнатий Семеонович ответил быстро, он вошел в азарт:
— Виноват, погорячился, Серега, извини. Но скажи все же, какой главный принцип демократического устройства?
Бец демонстративно отвернулся. Мациевича это не смутило, он сказал:
— Хорошо, я сам отвечу. Главное — это равенство всех перед законом, — он загнул один палец, — и всеобщие, тайные, справедливые выборы.
Загнул второй, после чего торжественно показал всем два загнутых пальца.
— Комедиант, — буркнул Бец.
Но остальные заволновались, так как видели, что Мациевич говорит серьезно.
— Игнаша, ты с чем не согласен? Я не понимаю тебя, — сказала Вета.
Игнатий Семеонович сверкнул глазами.
— Не согласен, — ответил он, — что эти два принципа могут обеспечить справедливое государственное устройство. Про законы говорить не буду, Толик расскажет, как ими можно манипулировать. Но выборы! Что может быть справедливее? А я вам скажу — это как раз и есть самое несправедливое из всех политических изобретений. Потому что придуманы ради одного — переложить ответственность с государства на общество. Как говаривал один мой знакомый старый еврей: «За свои пончики ты же еще и педераст».
Что такое автократия? Прежде всего это личная ответственность. Не надо думать, что монархи или диктаторы так уж легко ее игнорировали, вовсе даже наоборот — тяготились ею. Иначе не стал бы Николай Второй сидеть в Цаpском, изображая непричастность, когда в столице расстреливали мирную демонстрацию. Или во время войны: в пятнадцатом верховным был Николай Николаевич, продул кампанию с треском. Другого и быть не могло: вэпэка саботировал армейские поставки. Требовали от императора смены главнокомандующего и всего правительства. Николай согласился ввести в кабинет либералов. Тут же поставки наладились. Он дождался, когда будет полностью укомплектован «тыл» для следующего года, а затем выполнил другое требование думцев — отстранил от командования двоюродного дядю и назначил себя. В Думе по этому поводу была коллективная истерика. Ну как же: они-то рассчитывали добиться утверждения главкомом своего Алексеева или еще кого-нибудь из числа сочувствующих идеям либеральных преобразований, Гурко например. Все подготовили для будущей победы будущего своего выдвиженца. Чтобы потом говорить: вот, мол, пришло к власти правительство «народного доверия» и сразу показало работу — наладилось снабжение армии, встал к управлению армией способный, порядочный человек — начались победы на фронтах. А победы были гарантированы, военные специалисты их заранее рассчитали, не только наши, но и союзники. Но вместо ставленника Думы Николай утвердил верховным главкомом себя. Родзянко из-за этого в Мариинский ездил, вызывал с заседания Госсовета Горемыкина, требовал, чтобы старик повлиял на царя. Депутацию в Царское отправляли уговаривать императора изменить свое решение. Уж так переживали, что Николай на себя ответственность взваливает, уж так боялись за престиж монархии. Через Распутина пытались действовать, тот записочки свои знаменитые Алисе писал, чтобы «папа» не ездил на войну. Но «папа» был не дурак, он знал, когда других слушать, а когда по-своему поступить. Расчет оправдался полностью: кампания шестнадцатого года стала победной и переломила ход войны. Кто в глазах общества оказался виновником победы? — Верховный главнокомандующий, то есть сам император. Если бы он о своем авторитете не задумывался, стал бы такой огород городить?
Из всех русских монархов только два не боялись личной ответственности — Петр да Павел. И оба помешанные были. Забыл еще про одного — Петр Третий, тоже ненормальный. А нормальные-то думали, как бы ответственность с себя на других спихнуть. Сталина вспомним — ничего самолично не подписывал, все на Политбюро да на цэка перекладывал. Да на идиотов вроде Ягоды или Ежова. Казалось бы, чего ему бояться? А вот поди ж ты…
Теперь возьмем олигархическое управление. Партократия — самый близкий пример. Ответственность коллективная, значит, размытая. Но всё же есть, и в этом загвоздка. В начале восьмидесятых, вспомните, за все глупости, творившиеся в стране, мы вину возлагали не на кого-то конкретного, а на партию. А за «умности»? За это хвалили конкретное лицо, но не партию. И снова внутреннее противостояние государства и общества. Что сказывается на крепости государственной власти: если она не обладает авторитетом в глазах общества, то рано или поздно сойдет на нет. Но только не при демократическом устройстве. Здесь — разлюли малина: у государства вообще никакой ответственности, никакой и ни за что. Оно принимает решения, а отвечает за них общество. Спросим Сергея Францевича: есть ли моя вина в том, что сейчас творится в стране?
— Конечно, есть! — ответил Бец. — Ты на выборы не ходишь!
— Вот! — сказал Мациевич торжественно. — А если бы ходил, то Сережа обвинил бы меня в том, что я не за того голосовал. В крайнем случае он согласился бы с тем, что мы оба ошиблись. Ведь нынче только и слышишь: чего ругаете власти, вы их сами выбирали. То есть кругом я виноват. Красота, а не система! Государство может принимать любые решения, даже самые дикие, все равно отвечать за них будем мы. За свои пончики…
Герман Алексеевич сказал:
— Нет, не понимаю. Что тебе мешает сделать правильный выбор? Я думаю — политическая малограмотность. Следовательно, надо совершенствоваться в этой области. По-моему, так.
— Как это выглядит на практике? — сразу же спросил Мациевич, он завелся оттого, что Герман Алексеевич не поддержал его рассуждений.
— На практике — интересоваться политической жизнью страны, быть в курсе событий, знать, как ведет себя твой депутат, сравнивать его с другими, — ответил Герман Алексеевич своим ровным, убаюкивающим голосом.
— Очень хорошо! — воскликнул Мациевич, его убаюкать было невозможно. — К осознанному выбору я могу подойти только двумя путями: либо выбрать исходя из персональных качеств, либо по партийной принадлежности. В первом случае — авторитет персоны, во втором — его партии. Авторитет партии я могу оценивать только после того, как она придет к власти и начнутся реальные дела. Пока она заседает в Думе, ее действия могут объясняться политической конъюнктурой. Скажем, популистские лозунги — чем не способ понравиться? Предположим, я сделал выбор в пользу какой-то партии, он оказался ошибочен, на следующих выборах я изменил свое предпочтение, снова мимо. Так можно ходить по кругу без конца: партий много, когда круг закончится, появятся новые, или старые выдвинут новую программу.
— Игнаша, — сказала Вета, — но почему обязательно верить лозунгам? Самому анализировать разве нельзя?
— Нельзя! — категорически отрезал Мациевич.
— Почему?
— Из-за недостатка информации, даже полного ее отсутствия. Но другого и быть не может: большая политика — это постоянное сражение. Как можно требовать от генерала открытости его замыслов? О полководцах поэтому судим по результатам баталий. Так же и с политиками. Откуда было российским обывателям в восемнадцатом году знать, что в Германии подготавливается революция, которая аннулирует Брест-Литовский договор, если даже Троцкий, между прочим верховный главнокомандующий, и тот об этом не знал. А Ленин знал! Ведь Троцкий был прав, когда говорил, что условия договора погубят Россию. Он был прав исходя из тех условий задачи, которыми владел. Но условия на деле оказались иными, и прав оказался «дедушка», который до этого представлялся совершенно не правым, потому что упорно настаивал на подписании кабального договора. Если б в тот момент от меня зависел выбор, я бы выбрал Троцкого и погубил бы страну. А ты говоришь — анализировать.
— Да ты просто боишься ответственности! — громким и напряженным голосом сказал Бец.
— Конечно, боюсь, — невозмутимо подтвердил Мациевич. — А с какой стати мне за дядю отвечать? Вы всякие глупости будете творить, на которых ворье жирует, а нормальные люди хиреют, а отвечать предлагаете дуракам-избирателям? Не хочу быть дураком.
— Это что такое разэтакое мы творим? — спросил Бец — и сам ответил, уже гневно: — Мы свободу творим! Свобода не нравится? Замечать перестали? Что имеем, не храним. Кто вам ее дал? Демократы дали, которых вы теперь проклинаете.
— Минуточку, минуточку, — загорячился Мациевич. — А что такое, по-твоему, свобода?
Друзья не уставали удивляться на него: Игнатий Семеонович, прежде демонстрировавший безразличие к чужому мнению, теперь не только спорил, но спорил азартно, совсем как это бывало с ним в детстве.
Бец поморщился, гримаса даже в интонации сказалась:
— Не надо схоластики, мы не в британском суде. Я знаю, что такое несвобода, на собственной шкуре проверил. Еще недавно за такие разговоры, какие мы здесь разговариваем, люди по «пятьдесят восьмой» уходили. А теперь на улице можно услышать про президента такое, что не всякая баба про соседку скажет. И ничего — никто не сажает, не стреляет. В газетах, на радио, на телевидении журналисты свободно свое мнение выражают. Попробовали бы они это сделать десять лет назад.
— У Васьки спросим, — быстро вставил Мациевич.
— Он осёл! — прогремел Бец в ответ. — Обиделся на Алоса, что тот ему выступить не дал. Правильно не дал — момент был неподходящий.
— Неправда, ничего я не обиделся! — крикнул со своего места Теплов. — Дядя Сережа, не то говоришь. Я из принципиального несогласия!
— Не встревай, когда старшие лаются, — строго осадил его Мациевич. И тут же, перехватывая инициативу, продолжил спор: — Свобода слова — в этом, по-твоему, свобода? Чуднó, чуднó.
— А тебе мало? — возмутился Бец. — Про сталинские лагеря забыл?
Мациевич спросил ехидно:
— Сережа, почему, когда ты говоришь о западной демократии, ты приводишь в пример сегодняшние Штаты, а когда говоришь о советском тоталитаризме, то вспоминаешь сталинское время и ГУЛАГ? Это все равно что сравнивать гусеницу с бабочкой. Ты уж давай не лукавь. Сталинское время можно считать подростковым возрастом Советского государства. В истории Северо-Американских Штатов ему соответствует середина прошлого века — окончание гражданской войны и начало колонизации западных земель. Вот и сравнивай сталинский беспредел с беспределом Дикого Запада — правовой нигилизм, суды Линча, костры ку-клус-клана, уничтожение индейских племен и захват их территорий, вот где этнические чистки-то были, чудовищный расцвет всех форм дискриминации, но прежде всего расовой. До гражданской войны и близко такого не было, что началось после разгрома южан. Сравнивай — какой лучше.
— Можно подумать, брежневские времена были медовыми, — парировал Бец.
Игнатий Семеонович сделал удивленное лицо.
— А что тебе не нравится в тех временах? — спросил он голосом опереточного простака. — За политические анекдоты в лагерь уже не отправляли.
— И за это скажем родной партии спасибо, — подхватил Бец. — Не расстреляли — спасибо! Не задавили голодом — еще раз спасибо! Дали возможность батрачить на себя — низкий поклон! Всю жизнь так и кланялись.
— Ты не завирайся только, — перебил его Мациевич. — Кому это ты кланялся, партии? Герка — тот, верно, кланялся, потому что вступил в нее. Так он был волен в своем выборе.
Герман Алексеевич вмешался, впрочем, добродушно:
— Ну-ну, не передергивай.
Мациевич не обратил на его слова внимания. Он сказал Бецу:
— Знаешь, давай, как Юрка, представим себе модельку.
К раздражению на лице Сергея Фpанцевича добавилась недоверчивость. Мациевич продолжал, загоревшись пришедшим ему на ум приемом:
— Герман как-то уже использовал весы, когда говорил о компенсаторном поведении, давай и мы возьмем весы. На одну чашу положим негатив от резкой смены уклада жизни, а на другую — позитив. Смотрим по сферам. Труд — безработица. Правовая сфера — скачкообразный рост преступности, снижение среднего возраста преступников, многократное увеличение тяжких преднамеренных преступлений, расцвет коррупции, разговоры об этом уже стали общим местом. Что характерно: эмвэдэ отчитывается о десятках тысяч заведенных на чиновников дел, а преступности во власти становится все больше и больше. Здравоохранение — в больницу ложатся со своими лекарствами, бельем и уходом, врачам платят гроши, да и те подчас задерживают, отчего повсеместно распространились платные операции. Я про государственную медицину говорю, которая, как нас убеждают, по-прежнему бесплатна. Образование — утверждение платного высшего образования де-факто. Я про государственные вузы говорю, где учат бесплатно, но, чтобы туда попасть, нужно столько в конверт вложить, сколько честным трудом немногие зарабатывают. Как прямое следствие — падение уровня знаний у выпускников. Это уже распространяется и на коммерческие вузы. Зависимость понятная: во-первых, естественный отбор при поступлении, когда в институт попадают лишь те, чьи родители могут заплатить; во-вторых, отношение молодых людей к учебе, когда за нее уже заплачено. А главное — отношение к своим обязанностям преподавателей, которые не считают себя вправе строго спрашивать с тех, кто им за учебу заплатил. Да и наплевать им, какие знания будут у сына чиновника-казнокрада или банкира, наживающегося на росте доллара или отмывании грязных денег. Так, пойдем дальше…
Его перебил Герман Алексеевич:
— Я бы к здравоохранению добавил. Ухудшилась эпидемиологическая обстановка в стране. С венерическими болезнями какой-то кошмар творится, один только сифилис вырос в тридцать пять раз, в уме не укладывается. А ведь это, братцы, звонок! Подобного даже в восемнадцатом не наблюдалось. И что самое-то ужасное в этой связи — эпидемия СПИДа началась. Венерологи пока цифры придерживают, но факт налицо. Кроме того, возродились забытые эпидемии: тиф, холера, дифтерит. Холера и раньше проявлялась в жару на юге, но ее быстро купировали, теперь же нам сообщают о случаях заболевания в Центральной России. То есть она расползается по стране. Катастрофическое положение с туберкулезом. В начале века, как вы знаете, излюбленной темой сентиментальной литературы была смерть героини от чахотки. А знаете ли вы, что сегодня чахотки больше, чем тогда? Я уж про свою область не говорю, у нас тоже обвал: психопатия растет, аффективные психозы растут, невротиков небывалое количество. Теперь еще психическая зараза появилась. Пока мы жили в информационном голоде, этого не было, а теперь стоит в «Новостях» рассказать о том, что солдат расстрелял сослуживцев и сбежал с автоматом, как через несколько дней такое же происходит на другом конце страны вскоре снова. То же самое и с суицидом.
— Неужели это влияет? — шепотом спросила Эля Валеева.
— А как же, — горестно отозвался Герман Алексеевич. — в Средние века демономания только за счет информации и распространялась. После каждого аутодафе — всплеск болезни. Так и называется — эпидемические психозы. Или взять «вьетнамский синдром». Русские психиатры изучали состояние центральной нервной системы у солдат еще в последнюю русско-турецкую войну, в империалистическую это направление усилилось. После Гражданской кавалеристы Первой конной проходили курс реабилитации в санаториях на Черноморском побережье Кавказа. Но впоследствии такое отношение к солдатам, вернувшимся с войны, исчезло. После Отечественной с фронтовиков спрашивали без оглядки на состояние их нервной системы. То же было и во время Афганской войны. И, как ни странно, это оказалось благотворнее для фронтовиков, чем режим бережного отношения. Когда такого человека не выделяли по причине того, что он пришел с войны, его психика быстрее адаптировалась к мирной жизни, а постстрессовые явления, в особенности агрессивность, гасились условно-рефлекторным способом. В годы перестройки начали писать о «вьетнамском синдроме» у наших «афганцев». Тут же он приобрел эпидемический характер. Тут же период ремиссии увеличился. Теперь солдаты узнавали от журналистов о том, что нуждаются в особом к ним отношении, и «отпускали тормоза». В Чеченскую войну, кажется, только ленивый из журналистов не говорил об изменениях в психике солдат, вернувшихся из Чечни. В результате ситуация с «вьетнамским синдромом» еще больше ухудшилась. У меня целое отделение занято ребятами, воевавшими на Кавказе. Лечение очень тяжело идет, потому что внутренние силы организма не подключаются. Ребята и не думают себя контролировать, их состояние начинает приобретать черты истерии. Им явно нравится, что про них говорят, пишут, снимают фильмы, рассуждают об их психике. Одно дело, когда врачи обсуждают сугубо медицинскую проблему между собой и в специальной литературе, и совсем другое, когда о том же «со знанием дела» начинают говорить неспециалисты и безответственные психиатры, выступающие с результатами своих наблюдений перед телекамерами. Это приводит к тому, что медицинская проблема превращается в социальную, ею начинают пользоваться политики в своих целях. Как следствие — эскалация проблемы. Я думаю, постстрессовые неврозы тоже можно поместить на чашу негативных последствий реформ.
Мациевич было открыл рот, чтобы продолжить, но вступила в разговор Зоя Михайловна:
— К состоянию здравоохранения нужно еще демографию добавить. Вымирает нация! Это совершенно официальные данные. Если наши статистики о чем-то плохом открыто говорят, это значит, что на деле положение аховое. Рождаемость ниже смертности, шутка сказать. Мы сейчас организовываем демографическую яму, которая проявится через восемнадцать лет и дальше с той же периодичностью будет проявляться. До сих пор нам были известны такие ямы после Гражданской и Великой Отечественной войн. Но теперь — в мирное время, без природных катаклизмов, без моровых эпидемий. Черт знает что, абсурд какой-то!
Тотчас после Зои Михайловны заговорил Мунк:
— А наркомания? У меня мурашки по спине, когда я смотрю цифры. Вы не поверите — около тридцати процентов всего молодого населения страны употребляют наркотики, когда такое было? С восемьдесят девятого года смертность среди наркоманов увеличилась в двенадцать раз. А среди детей-наркоманов — в сорок два раза. Ужас, ужас! На что у меня шкура дубленая, всего за свою жизнь навидался, а и меня страх пробирает. Что будет?
И вновь Мациевичу не дали продолжить — в разговор буквально ворвалась Прокурорша. Своим грубоватым и резким голосом она сказала:
— Про детский спорт не забудьте!
Друзья отнеслись к этому сообщению бесстрастно, но Прокурорше, должно быть, почудилось что-то другое, потому что она с вызовом продолжила, добавляя в голос резкости и силы:
— А что, думаете это пустяки? Я сама начинала в детской секции при ЖЭКе, везде были такие секции. На любой вкус: хочешь — борьба, хочешь — легкая атлетика…
Она принялась перечислять виды спорта и, скорее всего, перебрала бы их все, но Герман Алексеевич помешал. Мягко, однако не без нажима, он прервал ее:
— Конечно, это очень важно! Именно подростковый спорт. Ведь чем опасен возраст полового созревания? В крови половые гормоны появляются. А мужские гормоны, я вам скажу, штука опасная, в особенности для девочек. Они притормаживают неспецифическую кору — те отделы мозга, где зарождается и хранится интеллект, там же и условные рефлексы, и, напротив, возбуждают подкорку, то есть инстинкты и энергетику. Из инстинктов главным образом активизируется половое поведение. И конечно, агрессивность! Возбужденная подкорка посылает в надпочечники сигналы, и те выбрасывают в кровь катехоламины…
Валеев взмолился:
— Герман Алексеевич!
Тот опомнился и смущенно пояснил:
— Тоже гормоны, другие только, один из них агрессивность вызывает и еще больше интеллектуальную кору затормаживает вплоть до временного помутнения рассудка. Он вызывает состояние гневливого аффекта. Дело-то вот в чем: у взрослых клетки головного мозга уже адаптировались к влиянию половых гормонов. Этим, кстати, объясняется возрастное снижение потенции у мужчин. А у детей-то мозг еще не успел привыкнуть. Да к тому же у них еще не закончилось формирование коры, лобные доли только к двадцатиоднолетнему возрасту становятся полноценными. Без них прежде всего страдают зоны самоконтроля — и вообще координация работы отделов неполная. Так что гормональная манифестация застигает мозг врасплох. Поэтому в переходном возрасте ребенка словно подменяют: он становится грубым, легковозбудимым, раздражительным, злым. У многих появляется стремление рвать, крушить, ломать.
— В этом возрасте много немотивированных преступлений, — сказал Мунк.
— Да, да, это ужасно, — тихим, взволнованным голосом поддержала его Эля Валеева. — Недавно по телевизору показывали. Две девочки, симпатичные такие, из хороших семей. Сами не пьют, не курят, нынче это редкость. Не наркоманки. Самые обычные девочки, учились неплохо. Обеим по тринадцать с половиной лет. Убили старушку-соседку, зарезали, восемнадцать раз ударили кухонным ножом. Их спрашивают — за что? Они и сказать ничего не могут, сами не понимают. Просто так.
— Много таких случаев, — подтвердил Мунк, горестно качнув головой. — Для суда очень тяжелая ситуация. Осудить таких означает собственными руками сотворить закоренелых преступников, когда знаешь, что пройдет этот возраст и ребенок выправится. Детская колония самая жестокая, выйти оттуда нормальным человеком невозможно. Оправдать — создать пример для подражания. Очень тяжелая ситуация.
— Вот оно что, — сказал Бец каким-то неподходящим к моменту легким тоном, — теперь понятно. Я всю жизнь никак не мог разобраться в одном случае. Сколько лет прошло, а помню в точности. Лет двенадцать мне было, сижу на кухне и ножиком перочинным режу стул. А стулья у нас были красивые, гнутые, старинные. И вот режу его, а сам думаю — что же это я делаю, ведь порчу же. Думаю так и продолжаю резать. Тот стул до сих пор у меня стоит. Гляжу на него всю жизнь и понять не могу, что тогда моей рукой водило. Может, и правда гормоны?
Герман Алексеевич сказал:
— Но я все же с вашего разрешения продолжу. Так вот что я хотел сказать. Снижать влияние половых гормонов на детский мозг необходимо. Это задача государственная! Она решаема — детский спорт. Физические нагрузки эффективнее всего снижают уровень мужских половых гормонов в крови. Не забывайте, что у женщин они тоже есть, почему я и говорю об особой опасности этого возраста для девочек.
Вета спросила:
— А секс?
Липа воскликнула:
— У детей?! Вета, как ты можешь.
Герман Алексеевич сказал:
— Секс, напротив, повышает уровень. Он же стимулирует секрецию желез. Нет-нет, спорт и только спорт!
Прокурорша обвила рукой руку мужа и воркующим голосом спросила у него:
— Дорогой, я ведь не агрессивна, правда?
На что Анатолий Маркович со вздохом ответил:
— Нисколько.
Мациевич, проявлявший растущее нетерпение, пока говорил Герман Алексеевич, спросил раздраженно:
— Всё? Выяснили с детским спортом? Слава богу! Кладем на чашу негатива детский досуг. Не знаю о гормонах, а проблему детского безделья спорт, конечно, решает. Переходим к чаше позитива.
— А беспризорные? — спросила Липа.
— Да, верно, — сказал Мациевич, — слона-то мы и не приметили. Я слышал, что такого количества беспризорников не было даже во времена НЭПа.
— Нищенство! — сказал Теплов.
— С нищими сложнее, — сказал Мациевич, — среди них много жуликов.
— Бомжи — вот проблема из проблем, — вздохнул Мунк.
— Их тоже демократы из дома выгнали? — язвительно спросил Бец.
— А как же! — откликнулся Мациевич. — Бо`льшая часть бездомных — это беженцы из деревень и маленьких городков. Твои друзья своей экономической политикой лишили их средств к существованию. Стояла раньше в поселке фабричонка, шлепала какую-то ерунду. Наступили рыночные времена, и фабричонку закрыли. Все правильно: «ерунду» не покупают. Ее и раньше не покупали, но государство делало вид, что «ерунда» нужна, и фабричонка кормила целый поселок. Понимаешь, поселок был на содержании у страны, только и всего. Важно было, чтоб люди просто населяли тот край. Без государственной поддержки поселок исчез: земля там родит скудно, промыслом не проживешь, никаких ископаемых нет. Куда людям деваться? Кто-то где-то пристроился. А кто-то поехал в крупные города и стал бомжом. Или взять бывших зэков, их тоже среди бомжей немало. В прокля`тые советские времена власти на местах обязаны были устраивать их на работу. Теперь же этого нет, никто ничего не обязан. Куда деваться отбывшему срок? В подвал или на чердак.
Вспомним теперь о тех, кто потерял жилье: одни пропили, других обманули. Раньше такого не было, это появилось с появлением рынка жилья. Если уж он так вам понадобился, почему вы сначала не разработали законы, которые бы смогли предотвратить преступления на этом рынке? Что, скажешь — невозможно? Или не знали? Всё вы знали, у вас под рукой был готовый опыт Польши. Просто дела вам не было до таких мелочей.
— Да с какой стати мы должны заботиться о них? — возмутился Бец. — Что это, малые дети? Взрослые, самостоятельные люди. Пусть сами о себе думают. Я всю жизнь со своими проблемами сам боролся, никого на помощь не звал. Разве только Зоя подлечивает меня время от времени, остальное все сам. Пусть и эти сами разбираются со своими проблемами.
— Ошибаешься, старичок, — сказал ему на это Мациевич, — то не их проблемы, то наши с тобой проблемы. Потому что в подвале, где они ночуют, и эпидемии, и преступность. Пока они в своем поселке на своей фабричонке штамповали свою «ерунду», у нас с тобой одной заботой было меньше.
Он выпрямил спину и оглядел сидящих за столом.
— Ну так! — возгласил Игнатий Семеонович. — Больше нет предложений? Переходим к позитиву. Если он перевесит негатив, это будет означать, что все жертвы оправданы. Что кладем на эту чашу?
Герман Алексеевич сказал:
— Свободу слова.
— Принято, — сказал Мациевич тоном заправского аукциониста. — Что еще?
— Свободу передвижений, — сказала Прокурорша, которой так до сих пор и не удалось съездить в «капстрану».
— Принято, — откликнулся Мациевич. — Что еще?
В разговоре возникла недоуменная пауза. Все молчали, и по напряженным лицам было видно, что собравшиеся усиленно ищут предложения.
— Так уж и нет ничего? — неприязненно спросил Сергей Фpанцевич. — Холодная война закончилась, границы открылись, можно куда хочешь поехать, мир поглядеть.
Герман Алексеевич спросил:
— Разве для этого требовалась рыночная экономика?
Почему-то Прокурорше он этого не сказал.
Бец ему не ответил.
— Ну что еще, предлагайте, — нетерпеливо сказал Мациевич. — Неужели всё?
— Бизнесом теперь можно заниматься, — неуверенно сказал Теплов.
— Это не в счет, — категорично заявил Мациевич.
— Почему? — тут же вскинулся Бец.
— Потому что для бизнесмена — это позитив, а для его покупателя, который еще помнит прежние цены в государственной торговле, — стопроцентный негатив.
Сказав так, Мациевич вновь обвел долгим взглядом друзей, после чего объявил:
— Значит, всё! — И, поворачиваясь к Бецу, сказал: — Вот, Сережа, перед тобой две чаши. Одна нагружена как тележка у старьевщика, на другой свобода слова и передвижений, больше ничего. Что тяжелее?
Бец ответил с вызовом:
— Свобода! — И тут же крикнул друзьям: — Что вы на меня так смотрите, будто я какую-то небывальщину несу? Вспомните у Гомера: когда Цирцея превратила моряков в свиней, что она сказала Одиссею? «Зачем, — говорит, — хочешь ты, чтобы я вернула им человеческий облик, разве не видишь, что твоим спутникам хорошо? У них есть все: теплый дом, сытная еда, им ничто не угрожает. Разве не к этому они стремились в своей жизни? Я дала им счастье, а что дашь им ты? Скитания по морям, страх, боль, невзгоды, холод и голод. Этого ты хочешь для них?» И Одиссей ответил: «Я хочу, чтобы они сами могли выбирать свой путь». Ясно вам? Свобода выбора — вот в чем человеческое счастье! И возможна она только при демократии.
Его слова прозвучали гулко в безмолвной комнате. Казалось, одно упоминание Гомера лишило оппонентов Беца всех возражений. Но это было не так: во взглядах, устремленных на Сергея Фpанцевича, читались сожаление и грусть. Первым нарушил молчание Теплов, он сказал:
— Дядя Сережа, так не у Гомера, так у его интерпретаторов. Но дело не в том. Вот со мной в смене вахтерит рабочий высшей квалификации. Ему пришлось уйти с завода, отработал там тридцать лет, но последний год им совершенно ничего не платили. Ему за пятьдесят, никуда устроиться не может, считает, что крупно повезло с вахтерством. Сейчас он в месяц получает в переводе на валюту двадцать пять долларов и делит их с безработной женой. Они на завтрак едят овсяную кашу, черный хлеб и пьют чай без сахара. На обед — пустой суп, овсяную кашу с жареной салакой, черный хлеб и чай без сахара. На ужин — по куску хлеба и чай без сахара. Так изо дня в день, из месяца в месяц с перспективой — до конца жизни. Из одежды они ничего купить себе не могут, заплатить за жетон в метро для него серьезная трата. Скажи мне, дядя Сережа, о какой свободе выбора для этого человека ты говоришь? Неужели ты хочешь повторить пропагандистский бред про общество равных возможностей? То есть мой товарищ волен стать бизнесменом и дорасти до Рокфеллера, волен стать политиком и баллотироваться в президенты. Ты это имеешь в виду? Нет, дядя Сережа, он не волен даже наложить на себя руки, потому что в ответе за жену. Он высококлассный фрезеровщик, но как бизнесмен или коммерсант — ноль. Разве кто-нибудь может обвинить его в том, что он родился без предпринимательской жилки? Между прочим, таких большинство. Куда же нам деваться, вымирать?
«Нам» у него вырвалось нечаянно, однако поправляться Теплов не стал.
— Я тоже скажу, — тихо произнес Герман Алексеевич, сосредоточенно разглядывавший рисунок на чашке. — Цирцея по-своему решила, что для людей счастье, но ведь и Одиссей не спрашивал у своих товарищей согласия; он, так же как нимфа, решил это за них. О какой же в таком случае свободе идет речь, если тебе говорят, в чем состоит твое счастье? Ты вот сказал, что вы людям дали свободу. А ведь не зря Игнатий спросил, что ты имеешь в виду. Каждый человек понимает свободу по-своему. Разве вы спрашивали у людей, хотят ли они свободу такую, какой вы ее представляете? Нет, не спрашивали. Вы просто заставили их быть счастливыми, как Одиссей, как Цирцея, как Ленин. Вы все из одного рода. А знаешь, что вас объединяет? То, что до людей вам нет никакого дела. И в этом вся трагедия. Не ваша, нет. Трагедия тех, кому вы приносите счастье.
— Нету, да! — зло и обиженно закричал Бец. — А им до меня было дело? Фрезеровщик шестого разряда десять лет назад получал по четыреста в месяц, как народный артист, знаю, что говорю. В отпуск он свою бабенцию выкатывал на юга на собственной машине. Никаких проблем у него с деньгами не было, одевался дорого, ел досыта. А я тогда же сидел на шестидесяти рублях. Бутылка кефира и полбатона — вот мой завтрак в те годы. Ходил в китайских кедах и в брюках от рабочего костюма, благо они были черные. Да вы же помните! Все время по друзьям кружил: сегодня обедаю у Мунков, завтра у Межиных… А почему? Разве я бездельник был? Мои песни вся страна распевала, мои строчки в афоризмы превращались. Да вы сами знаете! На Западе я бы давно уже миллионером был, жил бы где-нибудь в Майами, выступал бы на лучших площадках мира. Но вместо этого мне приходилось швырять уголек в своей кочегарке, а что до концертов, то их и не было никаких. Помните, чем закончился мой творческий вечер? Боже ж ты мой! Автору устроили встречу со зрителями. Ну да — забыли спросить разрешения в Управлении культуры, так что из того? Мы же ничего противозаконного не делали, с доходами не нарушали, потому что вход был свободный, я ни копейки за то выступление не получил. Пришли с милицией, разогнали, меня на следующий день в Большой дом потащили. За что, я вас спрашиваю?
И ведь не раз я туда ходил. Какие-то ловкачи сколотили из моих записей альбом и стали продавать. Я об этом узнал от следователя кагэбэ. Чуть было не посадили, между прочим. Я не воровал, не тунеядствовал, за чужой счет не жил, никому вреда не делал. Но, пока не началась перестройка, я был изгоем. Много в те годы ваш фрезеровщик высшей квалификации обо мне думал? А ведь я помощи не просил, убыточные заводы или колхозы ради меня организовывать не требовалось, о дотации и мысли не было, даже слова такого не знал. Мне одно было нужно — чтоб оставили в покое. Чтоб не мешали, не запрещали, чтоб не гонялись за мной с дубиной.
Мне полтинник стукнуло, когда перестройка началась, и я человеком себя почувствовал. Не надеялся уже ни на что, так и думал век доживать в китайских кедах. Вы хотите, чтобы я об этих оборванцах из подвала голову ломал или о фрезеровщике, который овсяную кашу жует, и ради этого, чтобы снова в кочегарку? Чтобы снова песни на бытовой магнитофон? Чтобы снова на Литейный дом, четыре, таскаться доказывать свою невиновность? Хрена с маслом! Я за демократию зубами и когтями драться буду!
— Но фрезеровщик-то не заставлял тебя жить той жизнью, какой ты жил, ты сам ее выбрал. А его ты заставил. Тебе было из чего выбирать, а его ты выбора лишил! — еще громче Беца закричал Мациевич.
— Наоборот, ему выбор дали: чем хочет, может заниматься, никто в Большой дом не потащит, если закон нарушать не будет. А если не может, пусть сидит на овсяной каше, моей вины в том нет! — заорал в ответ Бец еще громче.
Из-за стола медленно и важно поднялся Мунк. Спорщики не обратили на это ни малейшего внимания. Они продолжали кричать друг другу доказательства своей правоты, быстро теряя аргументы и восполняя их нехватку силой голоса. Спор на глазах превращался в свару. Мунк позвенел вилкой по хрустальной вазе, но желаемого эффекта не добился, Мациевич и Бец всё никак не могли остановиться. Тогда Анатолий Маркович произнес громовым голосом, чего никак от него ожидать не приходилось:
— Вы что же, отказываетесь Устав признавать?!
После этих слов в комнате мгновенно установилась тишина. Оба крикуна стояли с такими лицами, точно их неожиданно окатили холодной водой.
— Присаживайтесь, — сказал Мунк официальным тоном.
И Бец с Мациевичем тут же беспрекословно исполнили приказание.
Для кружка Зои Михайловны Шеллинг, пожалуй, не было страшней угрозы, чем распад их братства. Поэтому все условности, охранявшие дружеские связи этих людей, выполнялись сознательно и добровольно. В особенности Устав, от которого хоть и осталась всего одна статья о тамаде, но ее оберегали как осколок фрески Акротерия, а само упоминание Устава производило магическое действие. За сорок лет дружбы дом Зои Михайловны превратился для этих людей в осязаемый образ корабля, на котором они спасались от жизненных бурь. Оказаться теперь, на седьмом десятке лет, порознь означало для них спрыгнуть с палубы в волны и барахтаться там поодиночке. Подобного боялись все без исключения и вне зависимости от взглядов и пристрастий.
— Вот что я вам скажу, дорогие мои, — произнес Анатолий Маркович, и в голосе его зазвучали патетические нотки. — Нам повезло как мало кому: мы в храме жизни отыскали своего кумира. Пусть весь мир треснет пополам, пусть разлетится на куски и опять соберется в новом виде. Для нас было и останется главным — держаться вместе возле родного идола. За это я и предлагаю выпить, встречая Новый год. До полуночи осталось три минуты, срочно открывайте шампанское!
— Батюшки! — вскрикнула Прокурорша. — Чуть было Новый год не прозевали. А всё скандалисты эти. Телевизор, телевизор включайте!
Бец с Мациевичем бросились откупоривать бутылки, к ним со всех сторон потянулись руки с бокалами. Зажегшийся телевизионный экран явил зрителям торжественное лицо президента, заканчивавшего поздравлять российские народы с наступающим годом.
Межин взволнованно сказал:
— Прошу алаверды!
И вскочил на ноги, высоко поднимая свой бокал.
— Я поклонник Заратуштры, — произнес Константин Павлович, — люблю нечетные числа. Наступает девяносто седьмой год. В этом числе соединились сразу две волшебные цифры: девятка — магическое число Дальнего Востока и семерка — магическое число Месопотамии. Пусть же этот год осеняют монгольская настойчивость и персидское благодушие, китайское трудолюбие и арабская твердость!
— А мудрость чья? — весело спросила Вета.
— Мудрость должна быть своя, — серьезно ответил ей Межин.
Из телевизора донесся первый удар кремлевских курантов, его заглушил звонкий треск старенького будильника, заводившегося по традиции еще с тех времен, когда в комнате Зои Шеллинг не было радиоточки. Под эти звуки друзья радостно сдвинули бокалы.
ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ДИРЕКТОР
«Наследство» свалилось в Настины руки нежданно-негаданно. По завещанию Афанасия Петровича все его немалым числом предприятия достались законной жене Элеоноре в опекунство до совершеннолетия дочерей. Исключение составила еще недостроенная на тот момент гостиница, лесной дом, несколько точек с игровыми автоматами в подземных переходах и квартира на Каменноостровском проспекте. Эти «мелочи» в общем объеме Яцининых богатств перешли к Насте Ветошке, числившейся по бумагам референтом в фирме «Яцина и сыновья».
Это завещание составлялось не для суда и на соответствие закону о наследстве не претендовало. Хотя бы потому, что формально Яцина Афанасий Петрович владел посреднической фирмой да еще бакалейным магазинчиком на углу улиц Ленина и Сытнинской, что на Петроградской стороне. Этот магазинчик он приобрел за два года до своей гибели, летом девяносто четвертого, вторично отступив ради него от давно усвоенного правила не обременять своей фамилией официальные бумаги; впервые он решился на это, учреждая фирму. Однако хоть завещание и не имело юридической силы, оно было обеспечено не менее, а возможно, даже более серьезно, чем согласием с законом. А именно — этикой и балансом сил той среды, в которой Афанасий Петрович провел всю свою жизнь и где оставались сотворенные им богатства, распределяясь между новыми владельцами. Никто из этих людей к помощи суда прибегать не собирался, для них значение имела только достоверность воли покойного, что гарантировалось нотариусом — единственной смежной гранью между правовыми системами двух миров.
Завещание, вскрытое нотариусом в присутствии обоих адвокатов Афанасия Петровича, адвоката Элеоноры и под тяжелыми взглядами Родиона и спутника Элеоноры, молодого атлета с красноречивой припухлостью у пиджака слева под мышкой, оказалось неполным. Это стало известно Насте спустя немного времени. В квартиру на Каменноостровском, куда она перебралась с Гражданки, оставив прежнюю за собой — Настя ее выкупила еще несколько лет назад, явился адвокат Афанасия Петровича, перешедший, как и другие люди из ближайшего окружения Яцины, к ней «по наследству». Это был третий Яцинин адвокат, но двое других о его существовании не подозревали. Третий адвокат никогда не бывал в лесном доме: Яцина встречался с ним исключительно на Каменноостровском. Про него знали только Настя и Родион, регулярно переселявший к себе жену и сынишку адвоката, когда тот уезжал в заграничные командировки. Третий адвокат вел дела зарубежных предприятий Афанасия Петровича, о которых никто, кроме Насти и Родиона, и не догадывался. Тех предприятий было два: туристическая фирма на греческих островах и небольшое риелтоpское агентство на Брайтоне в Нью-Йоpке. Сам Афанасий Петрович там никогда не бывал, поскольку ни разу не выезжал за пределы страны. Контроль за этими фирмами, оформленными на пожилую чету русских эмигрантов, осуществлялся посредством третьего адвоката. Явившись к Насте на Каменноостровский, он сказал, что ждет распоряжений новой хозяйки, а ежели ей будет угодно дать ему отставку, то отнесется к этому с пониманием. Настя его успокоила, сказав, что не намерена изменять заведенный Афанасием Петровичем порядок, и назначила третьему адвокату день для полного отчета.
Теперь по будням в двадцать минут десятого возле громоздкого черно-серого дома на Каменноостровском, называвшегося когда-то в среде петербургской интеллигенции «домом Бенуа», а затем усвоившего себе неофициальное название «Кировский», останавливалась роскошная «Аврора» темно-синего цвета. Вслед за ней чуть поодаль парковались «жигули» восьмой модели, другая «восьмерка» проезжала вперед. После того как Настя запретила Родиону высылать к ней дополнительную охрану на джипе-мастодонте, ее начали сопровождать во всех поездках две «восьмерки», стараясь держаться в стороне и на глаза не показываться.
Ровно в девять тридцать из подъезда появлялась Настя. К этому времени приехавшие на «Авроре» двое личных ее телохранителей из числа охранников лесного дома успевали проверить снизу доверху лестницу, после чего один из них вставал на пост снаружи, а другой — внутри, одним маршем выше Настиной квартиры. Настя выходила из дома в строгом костюме деловой женщины, который, однако, воспринимался не как вицмундир бесполого существа, а как одеяние женщины, исполняющей серьезное дело. Над новым служебным гардеробом трудилась давняя Настина знакомая — та самая модельерша, которую отыскал когда-то для нее Зануда. Модельерша позвонила год назад, и по голосу можно было понять, что дела ее совсем плохи. Настя не отличалась мстительностью, хотя и не забывала никогда причиненное ей зло. Она прекрасно помнила, как модельерша бросила ее на Невском в полуобморочном состоянии. Однако напоминать модельерше о ее предательстве Настя и не думала. Наоборот, она тут же заказала ей два строгих костюма, пальто и демисезонный плащ. Модельерша от радости заплакала.
Настя усаживалась в «Аврору», и машина уносила ее к новому месту службы — в курортный поселок Лахту, где в конце тихой зеленой улочки на самом невском берегу просвечивало сквозь густую листву старых кленов новое четырехэтажное здание, фасадом напоминавшее заводские пансионаты советских времен. Скромному подъезду вполне соответствовала вывеска; под стеклом на темном фоне бронзовые буквы «Гостиница Невская».
Маленький гостиничный вестибюль был всегда пуст. Здесь не томились на диванах в ожидании конца формальностей туристические группы, здесь не сновали носильщики, не переминались с ноги на ногу в короткой, но бесконечной очереди к окошку администратора люди с терпеливыми лицами. Здесь вообще никого не было, кроме двух среднего возраста дам — портье и администратора, судя по ячеистому стенду за спиной у одной и табличке перед лицом другой, а также здоровенного малого, скучавшего на банкетке возле распахнутых дверей в темные и прохладные недра здания. В вестибюль с улицы мог легко войти каждый желающий, что изредка случалось, и через минуту не менее легко выйти назад. Потому что свободных мест в обозримом будущем здесь не предвиделось.
Вероятно, любознательный лахтинец, если бы ему случилось заночевать в кустах на другой стороне улицы, был бы немало удивлен тому, что гостиницу почти никто не посещал, за редким исключением таких же, как он, праздно любопытствующих. Еще больше он поразился бы действительно незаурядному обстоятельству, а именно тому, что администратор, отказывая гостям в ночлеге, на самом деле не имела ни малейшего представления о том, есть ли места и вообще живет ли кто-нибудь в гостинице. Книга регистрации велась исправно и была действительно заполнена, но записи в ней делала не она, эта книга уже с новыми данными ждала ее на рабочем столе по утрам, когда женщина приходила на службу, чтобы поскучать положенные ей двенадцать часов, пересмотреть все латиноамериканские сериалы и связать очередную спинку очередного свитера.
Администpатоp и портье обладали качеством, наиболее ценившимся у персонала этой гостиницы, — они были нелюбопытны.
Но, случись им проникнуть мимо недремлющего охранника в глубь здания, как любопытство в них проявилось бы непременно. Прежде всего их ждало удивительное открытие: гостиница была действительно заполнена, что вызвало бы законное недоумение — откуда? Впрочем, ответ был несложен: постояльцев «Невской» привозили и увозили гостиничные шоферы. Позади гостиницы за густыми зарослями акации, бережно сохраненными при строительстве — кстати, об этом был специальный пункт в договоре: Афанасий Петрович очень любил зелень, — так вот позади акаций к зданию примыкал глухой бетонный забор, огораживавший довольно-таки значительную территорию. Воротами двухметровый забор открывался прямо на Приморское шоссе, так что сновавшие сквозь них двухсотые «мерседесы» не беспокоили живших вблизи гостиницы лахтинцев.
Едва миновав автоматические ворота, машины скатывались на освещавшуюся ярким неоном и широкими стеклянными фонарями, выполнявшими также роль вентиляционных колодцев, подземную автостоянку. В правом дальнем углу этой обширной площадки была оборудована временная парковка машин с клиентами. Она представляла собой низенький, не выше тротуара, пандус, своею дугой упиравшийся в стеклянные двери.
Любого гостя, приезжавшего в «Невскую», машина ожидала уже в аэропорту или на вокзале, причем водитель знал своего пассажира в лицо, так как, заказывая номер, клиент пересылал по факсу свою фотографию. Это значительно упрощало процедуру встречи: шоферу незачем было торчать посреди зала прибытия аэропорта с табличкой своей гостиницы. Клиентам такое обслуживание нравилось: они принадлежали к тем людям, которые не стремятся обращать на себя внимание.
Едва клиент показывался из автомобиля на подземном пандусе, как стеклянные двери распахивались перед ним, и молодой человек, одетый в белоснежную рубашку при строгом галстуке, приглашал вновь прибывшего пройти внутрь, а сам устремлялся к машине за багажом. В круглом холле, где зеркальная стена скрывала целый взвод охраны, вооруженной и экипированной, подобно милицейскому спецназу, гостя встречал другой молодой человек, уже в брючной паре, приветствовал его, обращаясь по имени и отчеству, провожал к лифту и далее в отведенный тому номер.
Клиенты «Невской» относились с предубеждением к казенной роскоши, если она не была функциональна, и потому все номера представляли собой скромные трехкомнатные квартирки, состоявшие из гостиной, спальни, комнаты прислуги — почти все клиенты приезжали со своими телохранителями — раздельных ванной и туалетной комнат, а также маленькой кухоньки. Последняя особенность возникла посреди смутных контуров будущего проекта в ходе Настиного турне по странам ближнего зарубежья. У азиатских партнеров Афанасия Петровича была привычка отправляться в поездку вместе с личным поваром.
Архитектура гостиницы, снаружи неказистая, изнутри продолжала традиции южноевропейского зодчества. Все номера обладали лоджиями, выходившими в патио, скопированный с образцов флорентийского Возрождения и с тем лишь отличием, что у «Невской» внутренний дворик, тоже с фонтаном и цветником, перекрывался стеклянной крышей. Она представляла собой остроконечную пирамиду, наподобие тупо заточенного карандаша, грани которой могли откидываться на крышу здания, что и проделывалось по утрам в жаркие летние дни. Лоджии номеров сильно походили на ложи оперного театра: тремя ярусами, начиная с бельэтажа, они опоясывали патио и отделялись друг от друга высокими коринфскими колоннами, поддерживавшими арочные перекрытия с лепниной в виде гирлянд виноградных лоз. Стены, колонны и лоджии внутреннего дворика были отделаны серовато-охристым песчаником, что как нельзя лучше роднило их с южноевропейскими средневековыми прототипами.
Единственная из всех местных командиров, Настя попадала в гостиницу не через подземную стоянку, а с парадного, то есть самого неказистого входа. Каждое утро ее «Аврора» бесшумно останавливалась перед убогим крыльцом с бетонными ступенями и бетонным козырьком на двух черных металлических трубах-опорах, и Настя впархивала в застекленные деревянные двери.
Свой рабочий день она открывала болтовней с администраторшей и портье. Опершись локтями о стойку, она минут пять трещала на всевозможные темы, главным образом ни о чем, но все же попутно выясняя, как сдал вступительные экзамены в институт сын администраторши или чем закончился конфликт с соседями у портье. Затем она передавала охраннику обещанные для его матери редкие лекарства и задерживалась возле него еще минуты на две, выясняя, как прошла в гостинице ночь. После этого Настя отправлялась прямиком на кухню ресторана.
Откуда у нее взялась эта привычка, Настя и сама не знала, но с самого первого дня она взяла себе за правило обязательно навещать кухню. Явного смысла такая проверка не имела: кухня готовила главным образом порционные блюда по индивидуальным заказам, и пробы снимать было не с чего. Но существовал скрытый смысл, он состоял в том, что бдительное внимание хозяйки вызывало у шефов, их было двое, служебное рвение. Этим здешние порядки разительно отличались от царивших на кухнях других ресторанов, в особенности крупных отелей, где шеф-повар является полновластным хозяином и куда директор заглядывает с видом гостя. Такие же нравы едва не установились и в ресторане «Невской», однако Настя этого не допустила.
Шефа она выбрала по рекомендации преподавателей Техникума общественного питания из числа техникумовских выпускников. Именно выбрала, а не пригласила, ей не требовался известный художник с авторским почерком и неуемными амбициями. Настя искала молодого, еще не испорченного вниманием повара с хорошими крепкими знаниями, любовью к профессии и главное — с творческой жилкой. Из десяти представленных кандидатур ей приглянулся задумчивый паренек. Настя взяла его к себе и сразу отправила в долгую командировку. Сперва он обучался в Самарканде тонкостям восточной кулинарии, затем переехал в Душанбе и закончил стажировку в городе Ош, где давний партнер Афанасия Петровича устроил для Настиного повара отличную практику в горных кишлаках. Задача парня состояла в том, чтобы освоить восточную кухню такой, какой ее знали будущие Настины гости. Настя в свое время обратила внимание, и Афанасий Петрович подтвердил, что большинство этих людей — выходцы из дехканской среды, правда, не из бедняцких семей, а все больше сыновья бывших председателей колхозов, сельских бухгалтеров и торговых работников. Настя решила, что если восточный гость, отведав в ее ресторане плов или кебаб, узнает в нем тот плов или тот кебаб, который ел, приезжая к отцу, то в конце концов перестанет возить с собой личного повара. Почему-то Настю задевала эта привычка, и она поставила делом чести ее искоренить.
Пока Настин посланец обучался на Памире выпускать кровь из живого барана, что вряд ли могло пригодиться ему в будущем, но было необходимо для постижения философии национальной кухни, из Парижа возвратился посланец Афанасия Петровича. Это был зрелый мастер, отработавший полтора десятка лет в горячих цехах интуристовских ресторанов и даже успевший побыть в роли шеф-повара какого-то нового частного заведения. Откуда и сманил его Афанасий Петрович, наслышанный о нем как о специалисте французской кухни. Специалист не отказался за счет нового хозяина посовершенствоваться в мастерстве на родине своей школы и полгода жил в Париже. Когда он возвратился, Афанасия Петровича уже не было в живых. Настя приняла хозяйского избранника ласково и тут же отдала его попечению ресторанную кухню. Сразу же она его огорошивать не стала, подождала недельку-другую, а потом рассказала о своих планах устроить кухню по двум направлениям, французскому и центральноазиатскому, с отдельным для каждого штатом поваров и двумя шефами.
Узнав, что помимо него на кухне будет еще один хозяин, шеф-«француз» закатил непродолжительную и негромкую, зато яростную истерику с бросанием колпака и хлопаньем дверью. Настя следом за ним не побежала, а удалилась к себе в кабинет весьма опечаленная. «Француз» ей был необходим, она по опыту знала, что деловые люди из Прибалтики, еще те деловые — с советских «подпольных» времен, прекрасно разбираются во французской кухне и предпочитают ее своей национальной. Без серьезного специалиста затевать французское меню не имело смысла.
Буквально через минуту после того, как она опустилась в кресло, один из ее телохранителей вошел в кабинет, почти что на весу держа под локоть строптивого повара. Настя всполошилась, выскочила из-за стола, вырвала из лап «гориллы» его жертву и стала хлопотать вокруг несчастного, возвращая его к жизни; тот был в прострации, должно быть, получил по дороге оплеуху или что похуже. Когда к «французу» вернулись адекватные реакции, Настя задушевным тоном объяснила ему, что на повышение квалификации в Париже истрачено около восьми тысяч долларов. Если повар захочет уйти, ему придется эти деньги возвратить.
На следующий день «француз» встретил Настю подобострастной улыбкой и предложил ознакомиться с меню. Его штат, пять поваров и три подсобницы, стоял за ним в шеренге как на разводе. Настя осталась ими очень довольна.
С ее избранником никаких проблем не возникало, парня все устраивало, и в первый же день он всех поразил своим искусством. Кухню разделили надвое, привезли из Лисьего Носа батюшку, он освятил вначале «француз-скую» половину — об этом его тихонько попросила Настя, — затем «восточную», откушал и того и другого, от всего остался в восторге, с важным кивком принял от Насти конверт и удалился в чудесном расположении духа. Жизнь в ресторане началась.
Поздоровавшись с поварами, которые по закрепившейся традиции встречали ее стоя в шеренге, и ознакомившись с меню, Настя отправлялась дальше и навещала все службы, заканчивая ремзоной подземного гаража, где она любила поболтать с механиком о лахтинских поселковых новостях.
Механик был из местных. Он прославился в округе своими искусными руками, а еще веселым нравом. Настя любила веселых. К тому времени, как «Невская» начала закупать «мерседесы», у механика расстроился бизнес. Несколько лет он держал авторемонтную мастерскую, загубив ради нее большую часть усадьбы, где ремонтировал все марки от «москвича» до «линкольна» за исключением разве что «запорожца» — из-за неимоверной сложности в устройстве и трудностей с запчастями. Все шло превосходно, как вдруг рэкетиры ни с того ни с сего взвинтили плату, и мастерскую пришлось закрывать. Механик уже было загрустил не на шутку, но внезапно все его проблемы разрешились неожиданным и самым благополучным образом: ему предложили место в штате новой гостиницы. Зарплата в сравнение с его прежними прибылями, конечно, не шла, но сама по себе была немаленькая. А поскольку о тех прибылях вспоминать не приходилось, то механик и не вспоминал, он радовался счастливому избавлению от свалившихся на него бед и не уставал благодарить за это Настю.
Единственное неудобство, которое он испытывал на новой работе, состояло в том, что Настя категорически запретила ему брать сторонние заказы. О гостиничном гараже и речи не было, но даже в свои выходные механик не мог заниматься авторемонтом у себя дома. Он своего удивления демонстрировать не стал, условие принял и в первую же субботу попался. Узнал он об этом в понедельник от Насти. Она пришла утром в гараж и, как всегда, ласково попросила его впредь договора не нарушать. При этом Настя обронила фразу, которая произвела на механика сильное впечатление:
— Уговор дороже жизни, — произнесла она, заглядывая ему в глаза.
Он попросил у нее прощения и больше не нарушал.
Гаражом заканчивался маршрут ежедневного утреннего обхода, отсюда Настя отправлялась к себе в кабинет, на табличке которого значилось: «Генеральный директор ЗАО „Гостиница Невская“ Ветошка Анастасия Васильевна», и начинала вызывать к себе по очереди всех начальников служб, чтобы сказать им о замеченных во время обхода недостатках. При подчиненных, и вообще при свидетелях, Настя своим заместителям замечаний не делала.
В этот день она вызвала только одного — метрдотеля. Разговор предстоял тяжелый, и Настя заранее принялась вздыхать, у нее это происходило непроизвольно.
Ресторанные залы (основных было два — восточный и европейский; кроме того, бар и маленькая турецкая кофейня) доставляли Насте головную боль чуть ли не каждый день. Во всей гостинице они единственные, не считая парадного входа, были открыты внешнему миру. Когда-то Настя убеждала Афанасия Петровича не делать этого. Но Яцина был тверд в своем решении, которое объяснил Насте так:
— У нас обычная гостиница, пусть думают все только так, а не иначе. Если ресторан сделать закрытым, начнутся шушуканье, пересуды, слухи. Это нам ни к чему.
Настя возражала в том смысле, что постояльцев может смутить присутствие в зале посторонних.
— А вдруг киллер заявится? — говорила она, делая глаза круглыми от страха.
Афанасий Петрович отвечал с улыбкой:
— Аборигенов отпугнут цены, по разу заглянут, и больше ты их не увидишь, ну а против киллера мы современную систему телеконтроля установим, за каждым посторонним бдительное наблюдение. Не бойся, успеем перехватить, если что.
Настя все же уговорила Афанасия Петровича вынести этот вопрос на обсуждение акционеров. К ее скрытой досаде все они поддержали Яцину. Настя смирилась, хотя знала, что расплата неминуема. И она не ошиблась. Киллеры, а тем более местные жители, ее на самом деле не волновали. Те, кто не давал Насте покоя в ее мрачных предположениях, оправдали их полностью и не заставили себя ждать.
В кабинет вошел степенный господин с генеральской осанкой. Это был метрдотель, взятый на службу не столько за познания в ресторанном деле, сколько за важный и неприступный вид. Он с достоинством склонил голову в ответ на приглашение садиться и опустился в кресло возле Настиного стола с видом почетного гостя на приеме у губернатора.
Настя вздохнула и сказала:
— Петр Федотыч, в зале «бабочки».
«Почетный гость» повернул к ней красивую седую голову и сказал низким голосом:
— Анастасия Васильевна, на этот раз вы ошиблись, простите старика за прямоту. Но там действительно приличные девушки. А тех мы сегодня не пустили.
— Тех нету, — согласилась Настя, — зато есть другие. Да с ними еще два кота заявились.
Петр Федотович сказал, разводя руками:
— Анастасия Васильевна, голубушка, с чего вы взяли? Нормальные молодые люди, я так думаю — бизнесмены. Зашли перекусить и обсудить дела, ведут себя тихо, пристойно. Что в этом плохого?
Настя дала метрдотелю закончить, после чего продолжила свое, будто не слышала его слов:
— Петр Федотыч, мы с вами уже об этом говорили, вы мне обещали.
Метрдотель сказал, не повышая голоса, но учащая речь, из-за чего создалось впечатление некоторой взволнованности:
— Как вы их определяете, поделитесь секретом? Я, например, на взгляд их распознать не могу. Или что же, вы предлагаете на всякий случай молодых людей, кто в гостинице не проживает, на порог не пускать? Для профилактики, так? Но это же нонсенс!
Петр Федотович прежде работал на «Ленфильме» актером и сыграл там чуть ли не в полусотне картин. Везде он появлялся среди массовки, изображая то царского сановника на приеме в Зимнем, то советского академика на приеме в Смольном. Его называли «королем массовки», чем сам Петр Федотович гордился.
— Милейшая Анастасия Васильевна, у вас предубеждение к незнакомым девушкам, уверяю вас, — добавил к сказанному «король массовки».
Он считал своим долгом обращаться к генеральному директору с профессорскими ужимками и не предполагал, что Насте известно, как он виртуозно матерится и с каким смаком рассказывает скабрезные анекдоты.
Настя снова вздохнула, после чего надавила пальцем клавишу на широком пульте и сказала громко:
— Кирилл Владимирович, зайдите, пожалуйста.
Кирилл появился в кабинете через несколько секунд. Он встал у стола в выжидательной позе и вперил в Настино лицо тупо-сосредоточенный взгляд.
Настя сказала ему с новым вздохом:
— Петр Федотыч больше не хочет у нас работать.
«Король массовки» обмяк в кресле. Лицом он больше не напоминал почетного гостя, а мгновенно перевоплотился в старика-пенсионера у дверей собеса. Кирилл скосил на него равнодушный взгляд и вновь обратил глаза к Насте.
— Я вас прошу: сегодня же его отпустите, не затягивайте, — продолжала она. — Отложите все дела, только чтобы Петр Федотыч не ждал. И еще вот что: к расчету прибавьте месячный оклад. Нет — полтора. Пусть вспоминает нас добрым словом.
Сказав это, Настя посмотрела в полные мольбы о пощаде глаза «короля массовки» и подарила ему на прощание обворожительную улыбку.
День катился как обычно, без чего-то особенного: будничная текучка с бумагами, которые Настя долго изучала, прежде чем подписать, и принесший их заместитель или главбух переминался с ноги на ногу возле стола. По непонятной причине Настя в этих случаях не приглашала садиться, так что, пока она знакомилась с документами, человек, подготовивший их, томился на ногах. Исключение составлял Кирилл. Он вообще был на привилегированном положении, что не могло укрыться от сотрудников. Надо отдать ему должное, он этим не пользовался, был с начальницей подчеркнуто вежлив, даже почтителен, но не более того.
Затем случились два конфликта между заместителями, это происходило почти ежедневно: коллектив только недавно составился, и люди еще не приработались друг к другу. Настя всегда успешно разрешала подобные недоразумения, так что к ней уже начинали относиться как к умудренной жизнью наставнице. В особенности это касалось охранников, все сплошь молодых парней, которые любили посекретничать с Настей о своих проблемах в личной жизни.
Перед обедом Настя, как и в любой другой день, съездила на острова размяться — там при теннисном клубе был неплохой тренажерный зал. В «Невской» зал устроили куда как более роскошный, однако Настя считала для себя недопустимым тренироваться на глазах у подчиненных.
Обедала она по будням в своем ресторане, чередуя залы, хотя втайне предпочитала восточной европейскую кухню: она не любила острого и резкого, кстати, не в одной только еде. За обед Настя обязательно расплачивалась и всегда давала официанту щедрые чаевые, так что между теми шла борьба за право обслужить хозяйку. Настя об этом знала и два раза подряд за один и тот же столик не садилась. Тем более она не заводила своего персонального стола, как это делают иные владельцы ресторанов.
Стоило Насте появиться в зале, как сразу же она становилась центром всеобщего внимания и любования, включая гостей. В дневные часы в залах обедало немного постояльцев, основная их часть разъезжала по городу, улаживая дела. Тем не менее столиков десять бывало занято, от каждого из них к Насте летели слова приветствия и просьбы украсить своим присутствием компанию. Она, застенчиво улыбаясь, обходила их всех, задерживаясь возле каждого ненадолго, чтобы спросить о настроении, узнать, нет ли жалоб на обслуживание, а кроме того, перемолвиться с гостем двумя словами о каком-нибудь пустяке, имевшем сугубо персональное значение. Например, тучный краснощекий дядька из Мелитополя, отрекомендованный Насте украинским акционером, сходил с ума по Софии Ротару. Его приезд в Питер совпал с ее гастролями в «Октябрьском», так что у Насти был повод спросить, удалось ли ему побывать на концерте. Конечно, удалось, и восторгам не было конца.
Отобедав, Настя возвращалась в кабинет. На послеобеденное время она обычно назначала деловые свидания. С некоторых пор петербургские бизнесмены, из крупных, наперебой стремились познакомиться с ней. Слухи о «Невской», pаспpостpанившиеся Настиными стараниями от Камчатки до Балтики задолго до открытия гостиницы, уже после ее постройки быстро разошлись среди определенной категории местной деловой знати. Настины постояльцы через этих людей участвовали в финансовой жизни города, получая в ответ, опять-таки посредством их, различные компенсации своим затратам. Город-порт, оставшийся тем более практически единственным на западе страны, обладал большими скрытыми возможностями насытить алчущих денег и власти.
Быстро растущая популярность гостиницы и ее хозяйки существенно усложнили жизнь Родиону. Он увеличил штат охраны втрое против изначального, переселил из соседней с Настиной квартиры на Каменноостровском жильцов и устроил там настоящую дежурку, где круглые сутки несли службу охранники. Они наблюдали за лестницей через миниатюрные телекамеры, установленные на каждой площадке во время косметического ремонта, также организованного Родионом. Ни Настя, ни ее личные телохранители об этом не знали. Из той же квартиры с помощью цейсовской оптики велось наблюдение за домом напротив, особенно за крышей и слуховыми окнами. Во всех передвижениях по городу вокруг Настиной «Авроры» теперь постоянно крутились две «восьмерки», периодически меняясь местами, — одна впереди хозяйки, другая сзади. Об этом сопровождении Настя знала от своих охранников, которые, впервые обнаружив «восьмерки», доложили о них Родиону и по его молчаливой реакции поняли, что так надо.
Все намечавшиеся знакомства в первую очередь «прозванивались» Родионом, о чем он по крайней мере раз в неделю докладывал своей богине, используя встречу как возможность снова пожурить ее за легкомысленные пешие прогулки. Настя, вообще по натуре очень консервативная, оставалась верной своей привычке по выходным отправляться гулять на реку. Она и не подозревала, что ее невинная традиция стала настоящим проклятием для Родионовой фирмы — он формально руководил охранным предприятием. Все свободные от службы поднимались по тревоге, чтобы обложить Настю на улице так плотно и в то же время незаметно, как это не делает даже правительственная охрана. Здесь, впрочем, Настя догадывалась, что обилие встречаемых ею на улице молодых людей спортивного вида объясняется не магнетическими свойствами ее тела, а вполне прозаическими вещами: она узнавала некоторых из парней. Тем не менее Настя и не думала изменять привычкам, изображая полную неосведомленность в делах своей охраны. Только теперь она по достоинству оценила дальновидность Станиславского, навязавшего ей в подруги-помощницы Риту. Без этой «дружбы» встречи с полковником стали бы невозможны.
А между тем выгода, получаемая Настей от этого знакомства, начала приумножаться. Афанасий Петрович унес все связи с властями, городскими и центральными. Настя их быстро восстановила. Родиону она объяснила это помощью гостиничных постояльцев, многие из которых обладали такими же связями. В действительности ей помог Станиславский. Сам он, конечно, ничего не делал, но передал имена людей, бывших на контакте с Яциной, что уже немало, а потом растолковал, как подойти к ним.
В приемной ждал Родион. Настя при каждой подобной встрече укоряла его за излишнюю скромность; Родион давал слово, что впредь будет вести себя по-хозяйски, но в следующий раз вновь держал себя бедным родственником. Его молчаливое и бездвижное присутствие доводило Настину секретаршу до предкоматозного состояния — девица обливалась холодным потом, боялась поднять глаза и ничего не могла делать. Впрочем, дел у нее было не особенно много: секретарша существовала здесь главным образом в качестве декора.
Всякий раз, увидев Родиона, Настя расцветала и певуче говорила:
— Родион Мефодьевич, здравствуйте, дорогой!
Не была исключением и сегодняшняя встреча — Настя расцвела и пропела. Ее забавляла реакция Родиона: он тушевался, краснел, опускал глаза долу и что-то бормотал в ответ. Настю давно интересовало, что произойдет с Родионом, если она, скажем, поцелует его? Возможно, начнет заикаться. «В койке он должен быть неплох», — думала она порой, глядя на его орангутановую фигуру. Однако проверить желания не возникало.
Они прошли в кабинет, и Настя тут же принялась хлопотать вокруг журнального столика, накрывая его к чаю. Специально для Родиона она держала и на работе, и в квартире на Каменноостровском, и в лесном доме орехи, мед, черничное варенье, которое Родион любил прежде всего за то, что сварено оно было самой Настей. А в гостинице она еще посылала за свежими пирожными, их в кондитерском цехе пекли две замечательные мастерицы. Все то время, пока Настя доставала из буфета чашки, вазочки с вареньем и медом, выкладывала на фарфоровое блюдо пирожные, разливала чай, Родион сидел, точно шест проглотивши. Судя по выражению его лица, он в эти минуты испытывал сильное наслаждение, может быть, самое сильное в своей жизни.
Разговор начался с отчета Родиона, собравшего материал на некоего господина, искавшего Настиного благорасположения. Еще прежде сведения об этом субъекте предоставил ей Станиславский, но Родион всегда умудрялся докопаться до чего-то такого, на что в госбезовском досье не было даже намека. За это его высоко ценил Константин Сергеевич, о чьем существовании Родион даже не предполагал. За это же его всегда внимательно слушала Настя. Она переняла у самого Родиона манеру во время разговора ничего не записывать: Родион все держал в голове. Как ни странно, это Настю не удивляло; должно быть, незаурядная внешность Родиона давала основания предполагать в нем феноменальные возможности. Подобными способностями Настя похвастаться не могла и после ухода Родиона спешно записывала все, им сказанное.
Человек, набивавшийся Насте в друзья, оказался «с душком»: он стучал сразу по двум адресам — в Управление по борьбе с экономическими преступлениями и в Налоговую полицию. Кроме того, у него были выходы на Тамбовскую группировку, что уже одно делало его в Настиных глазах непривлекательным: она по-прежнему избегала уголовников. Про «тамбовцев» Станиславский почему-то не знал, хотя среди них у его организации были свои люди. Уже не в первый раз Настя обнаруживала дефекты в осведомленности Константина Сергеевича, и в ней постепенно созревала мысль, что по части сбора информации один Родион сто`ит всей Федеральной службы. Она не думала о том, что сама является частью этой службы и вместе со своим помощником составляет звено одной из ее бесчисленных информационных цепей. Не думала, потому что никогда не отождествляла себя с мрачным домом на Литейном или более презентабельным, но таким же холодным домом на московской Лубянке.
Однако, проигрывая в Настиных глазах Родиону способностями добывать информацию, Константин Сергеевич брал другим, чем покорил Настю и довел ее до состояния безмолвного восхищения. А именно своими организационными возможностями. В этом она убедилась, когда восстанавливала связи усопшего Яцины с российской хозяйственной элитой. Слушая наставления Константина Сергеевича, а затем используя их на практике, она уверовала в то, что Станиславский может всё или почти всё. Для Насти, для ее отношений с Константином Сергеевичем это имело грандиозное значение: из человека, с чьим существованием она была вынуждена мириться, Станиславский превратился в человека, который в ее образном представлении закрывал ей спину.
С детских лет, с периода изматывающей тоски по отцу в Настином сознании закрепился в качестве идеала образ некоей силы, стоящей за спиной. Это не был человек с какими-то реальными чертами, это не был мифический герой из девичьих фантазий. Это была стена, тепло и твердость которой можно было ощутить лопатками. Даже в постели с клиентом, перед тем как заснуть, она прижималась спиной к груди мужчины, а зад устраивала между его бедер, как в гнезде. Только в таком положении Настя могла уснуть сладко и безмятежно. Весь ощущаемый мир делился в ее представлении надвое: на то, что располагалось перед глазами, и на то, что скрывалось за границами поля зрения. Оттуда, из неосвещенной взглядом полусферы окружающего пространства Настя постоянно ждала нападения.
Выслушав Родиона и уже решив, как поступит, она все же спросила его мнения. Так Настя вела себя со всеми, с кем ее сводила судьба накоротко, причем делала это неосознанно, почти инстинктивно, как говорится — в силу характера. Эта черта создавала ей облик женщины, которая без разумного управления погибнет. Родион сказал, что знакомиться с таким скользким типом нельзя. Настя кивнула ему с выражением доверчивого согласия.
После этого Родион перешел к делам внутренним, требовавшим Настиного одобрения. Пришло время в очередной раз обновить технопарк — на Западе появились рации нового поколения. Родион к таким вещам относился с трепетом, сказывалось его рабское почитание техники. Кроме этого, нужно было пополнить боезапас к «Беретте», стоявшей на вооружении Родионовой фирмы, так как ежемесячные тренировочные стрельбы в тире быстро его истощали. Справившись с этими проблемами, то есть получив от Насти кивок, Родион заговорил о следующем деле, без Насти не решаемом. Жена одного из его парней родила больного ребенка: тяжелый порок митрального клапана медленно убивал малыша. Родители были в отчаянии, требовалась срочная операция за границей. Настя приняла рассказ Родиона близко к сердцу, она не на шутку взволновалась — маленькие дети и роженицы всегда могли рассчитывать на ее участие.
— Конечно, поможем, — сказала она с неподдельной тревогой в голосе. — Только надо узнать, может, у нас делают не хуже.
Родион обещал сегодня же выяснить, чтобы назавтра представить смету расходов на лечение.
Он закончил разговор и вознамерился подниматься из-за стола, у него всегда это выходило как-то очень серьезно, впрочем, как и всё, что он делал. Неожиданно Настя остановила его, чем вызвала в ответ признательный взгляд.
— Родион Мефодьевич, задержитесь на минутку, — сказала она и заглянула ему в чашку. — Ой, да у вас чаю не осталось, давайте я вам подолью.
До выражения полного блаженства Родиону не хватало зажмуриться. Но и без того было видно, что он погружается в негу: его лицо, обычно окаменевшее, теперь напоминало большой круглый торт, который черпали столовой ложкой.
— Родион Мефодьевич, — снова заговорила Настя, подливая ему в чашку чая, а в розетку добавляя меда. — Боксер еще работает у Зюзи?
Это было произнесено так незатейливо, как если бы речь шла о соседке по дому.
«Работает», — подтвердил Родион коротким медленным опусканием головы. В его лице произошли мгновенные перемены, словно где-то внутри погасили лампочку.
Настя отхлебнула из своей чашки и снова сказала:
— Я хочу, чтобы его уволили.
Родион ответил:
— Хорошо, Анастасия Васильевна.
А затем осведомился:
— К расчету прибавить что-нибудь? На него не жаловались.
Настя сделала новый глоток, на этот раз затяжной, потом опустила чашку на блюдце и только затем сказала:
— Я хочу, чтобы как Афанасий Петрович увольнял.
Каменное лицо Родиона качнулось вниз. Несколько секунд он смотрел в пол, потом тяжело поднял глаза, вздымая тем самым веки-подушки. Он уставился на хозяйку, и взгляд его сейчас напоминал тусклый дневной свет, едва пробивающийся через мутное стекло и густую завесу пыли.
— Я понимаю, что это означает, — тихим голосом прибавила Настя, глядя в желтые глаза Родиона.
Он убрал их, как убирает собака морду от разыгравшегося ребенка, норовящего засунуть руку в самую пасть. Затем у Родиона из горла донесся хриплый звук, похожий на кашель, и гулкий замогильный голос произнес:
— Хорошо, Анастасия Васильевна, сделаем.
Настя оставалась погруженной в дела до позднего вечера. Она давно отпустила домой секретаршу, чье место тут же заняли двое дежурных телохранителей. Водитель «Авроры» также сидел в приемной, и оттуда в кабинет сквозь плотные двойные двери прорывался его истерически-взвинченный голос. Это повторялось почти каждый вечер в их дежурства; в прошлый раз он доказывал приятелям, что ризеншнауцеры произошли от ротвейлеров, и, разгорячившись, орал на всю гостиницу. До этого Настя с его помощью узнала особенности содержания мастифов, а еще прежде шофер просветил всех, кто мог его слышать, в истории возникновения голых собак. Настя как-то поинтересовалась у своих охранников, не кинолог ли ее водитель, самого спрашивать она постеснялась. Парни рассмеялись и сказали, что их приятель болтун и больше никто, машину, правда, водит неплохо. Тогда до Насти дошло, что, по всей видимости, ее шоферу попалась книга о собаках, и почерпнутые им оттуда знания стали единственным, чем он мог поделиться с другими. Делалось это в агрессивной форме и весьма утомительно для окружающих. Скучающие охранники подзуживали его, играя в недоверие, и водитель расходился не на шутку. От своих телохранителей Настя знала, что этот знаток собак живет с парализованной матерью и сестрой-школьницей, и поэтому не просила Родиона убрать его, хотя крикун ей здо`рово надоел. Характер не позволял Насте приструнить парней: из-за пустяков она себя не насиловала. Приходилось терпеть.
Кроме нее на «командирском этаже», как называли часть бельэтажа с кабинетами администрации, оставался еще Кирилл. Настя поручила ему выяснить, где на территории бывшего Союза оперируют сердца у новорожденных, сколько это стоит и какова репутация хирургов. Кирилл с обеда не выпускал из рук телефонную трубку, но результаты пока что были скромными.
Сама Настя сидела за проверкой квартального отчета бухгалтерии. Их было два, как было две бухгалтерии. Официальный отчет Настя подписала, не заглядывая в него, но с черным знакомилась внимательно и подробно. Цифры в них разнились на порядок. Финансовые органы были бы немало удивлены, если б узнали, что цены в маленькой поселковой гостинице, помещавшейся вдали от центра на самой черте города, выше, чем в «Невском Паласе», и при этом гостиница постоянно заполнена, тогда как «Палас» в межсезонье на четверть пустует. Отразить в документах действительное положение вещей значило бы не только выплатить космическую в масштабе такой гостиницы сумму налогов, но и вызвать к себе интерес компетентных органов, в том числе нездоровый, что было опаснее.
Это был уже не первый ее отчет, и справляться с ними она умела. Еще когда Настя только узнала о том, что становится владелицей «Невской», она первое, что сделала, — наняла себе в репетиторы аспиранта с кафедры бухучета Финэка. Одновременно с этим она попросила Родиона подыскать опытного «черного» бухгалтера, только чтобы без криминального прошлого. Родион с задачей справился, как всегда, успешно, однако бухгалтер обошелся недешево. Его бывший директор заломил такую цену, что Настя даже машинально переспросила Родиона, когда тот докладывал ей об этом. Торговались долго, но сбавить цену удалось незначительно: директор был зол, он не собирался расставаться с ценным специалистом, но отказывать Родиону желающих до сих пор не находилось, и поэтому директор использовал возможность хоть как-то насолить грабителю. Взять без уплаты Родион не мог, это нарушало этику отношений, да и мысли такой не возникало, а разорять фирму, для того чтобы забрать ее бухгалтера бесплатно, обошлось бы еще дороже, они с Настей этот вариант просчитали.
Настя проверяла отчет с калькулятором в руках, компьютером она пользоваться не могла — у нее выявилось психологическое неприятие интеллектуальной машины. Внезапно Настя заметила, что третий раз набирает одни и те же данные. Сосредоточиться все никак не удавалось: из приемной неслись истошные вопли, шофер доказывал охранникам, что бельгийские овчарки лучше сторожат, чем немецкие. В конце концов Настя не выдержала и по селектору вызвала к себе всех троих. Тут же наступила тишина, затем тихонько приоткрылась дверь, нешироко, лишь бы можно было в нее проскользнуть, и перед хозяйкой предстали двое распертых силой, точно надувные игрушки воздухом, короткостриженых парней и рядом с ними третий — тщедушный, маленький, раскрасневшийся от громкого спора. Первые двое были смущены, третий — испуган.
— Вот что, ребята, — сказала им Настя усталым голосом, — езжайте-ка по домам, рабочий день окончен.
После этих слов испуганными стали все трое.
— А вы? — спросил Настю один из крепышей.
— Я еще поработаю, — ответила она. — Да вы не волнуйтесь, меня есть кому отвезти.
Охранники и шофер переглянулись, и все тот же крепыш — он, вероятно, был самым смелым — просительным голосом сказал:
— Мы не можем без вас, Анастасия Васильевна.
Настя махнула на него рукой:
— Перестань, я вас отпускаю. Дуйте домой.
Парни разом, ну в точности школьники на пороге директорского кабинета, протянули гнусавыми голосами:
— Нас Родион убьет, мы не можем без вас.
Настя строго прикрикнула на него:
— Сколько раз говорить, чтоб не смели так называть Родиона Мефодьевича! Он вам что, приятель?
Парни вконец перетрусили, они втянули головы в плечи и, казалось, сократились в размерах.
Настя выдержала грозную паузу, после чего внезапно рассмеялась и кокетливо жалобно сказала своим телохранителям:
— Да за что мне это наказание! Никакой личной жизни! Баба я или не баба? С мужиком уже не могу встретиться из-за вас. Что же вы со мной делаете, так и помереть недолго.
Парни вытаращили на нее глаза. Несмелые улыбки тронули их губы, но, прежде чем заулыбаться откровенно, молодые люди еще раз переглянулись. Им, как видно, не приходило на ум, что их ослепительно красивая и нереально влиятельная небожительница-хозяйка, перед которой даже Родион откровенно пресмыкается, может испытывать такие простые и понятные человеческие желания. Наконец до них дошло это в полной мере; скованность, владевшая ими, частично отпустила свою хватку, так что парни немножко обмякли и улыбались уже во весь рот, хотя и смущенно.
— Как же Родион… — сказал все тот же крепыш, запнулся и поспешно добавил: — Мефодьевич?
Настя ответила беззаботно:
— Не узнает Родион Мефодьевич, не бойся. Доедете до моего дома, выйдете из машины, подниметесь до квартиры, постоите минутку, спуститесь и уедете. Всё как обычно. — И, предупреждая недоуменное восклицание шофера, сказала: — А вместо меня пойдешь ты. Мы с тобой одного роста, наденешь мою шляпу, пальто, оно длинное, издали брюки за сапоги можно принять. Вы двое по бокам встанете, быстро в подъезд войдете, в темноте на улице никто и не заметит.
Охранники казались совершенно сбитыми с толку. Что поступать так нельзя, они понимали без объяснений. Что с ними будет, если узнает Родион, тоже представляли отчетливо. Но как отказать хозяйке, когда она не приказывает, а просит? Да ладно бы кто другой, а то — Анастасия Васильевна, их гордость. Они все были в нее влюблены, как старшеклассники влюбляются в молодых учительниц — это было слишком заметно, и наверняка каждый из них лелеял грезы про то, как он закроет ее своим телом от пули, как она будет ходить к нему в больницу и как все закончится американским хеппи-эндом. Задача, которую теперь задала им хозяйка, казалась совершенно неразрешимой. Отказаться язык не поворачивался, но согласиться не давал страх.
Оба буйволообразных крепыша натужно соображали, как поступить, кося друг на друга глазами, и в это время из-за их массивных фигур шагнул вперед водитель. Его лицо было весело и взволнованно, а глаза блестели, выдавая в парне авантюрные наклонности. Он сказал несколько излишне раскованным тоном:
— А! Чем черт не шутит, попробуем, Анастасия Васильевна. Ради вас не жалко рискнуть.
Настя посмотрела на водителя как на родного, что вызвало на его лице немой восторг, а на лицах телохранителей — завистливые гримасы.
— У вас получится, — уверенно сказала она, вынося из гардеробной комнаты пальто и шляпу. — На лестнице свернете, сунете под мышку и пронесете обратно в машину. Завтра утром тем же макаром доставите все это мне в квартиру.
Услыхав, что хозяйка ночевать собирается у себя дома, крепыши повеселели, но все же не могли окончательно решиться на безумный поступок. Тогда Настя сказала:
— Если даже Родион Мефодьевич узнает, я все возьму на себя. Вы не пострадаете, не бойтесь.
То ли обещание заступиться обнадежило парней, то ли последние слова зацепили мальчишеское самолюбие, но фразой этой Настя добила их. Телохранители согласились, и лица их тотчас приобрели солидность, как у всех, кто выполняет особо ответственное задание, да к тому же связанное со смертельным риском.
Больше Настя никогда их не увидит. Следующим утром за ней приедут другие, а пальто со шляпой она обнаружит на своих обычных местах в гардеробной. На вопрос, почему ей заменили охрану и водителя, Родион ответит, что прежние назначены на менее ответственное место. Впредь они этот разговор возобновлять не будут.
Отправив парней, Настя повеселела. Она еще с четверть часа посидела над отчетом, затем убрала его в свой сейф, занимавший одну из тумб стола, и сладко потянулась. Ее губы оживились от легкой полуулыбки, отразившей нечто загадочное, что происходило в этот момент в Настиной душе. Подобно этому, на поверхности реки отражаются извивы глубинных течений, скользящих по сложному рельефу дна.
Настя уселась в кресло так, чтобы спиной прижаться к нему, и сидела минутку-другую, зажмурив глаза. Потом она нежно коснулась ладошками полированных подлокотников и легонько погладила их, приопустив веки. Вдруг резко выпрямилась и с силой надавила на кнопку пульта.
— Кирилл, зайди, пожалуйста, — сказала она взволнованно.
После этого встала и быстро ушла в гардеробную одеваться. Оттуда она крикнула Кириллу, когда услышала его вопросительное «Анастасия Васильевна?», чтобы он обождал. И появилась перед ним в еще ненадеванном пальто, сшитом ее модельершей из тонкого английского сукна густого василькового оттенка. На голове красовался также новый широкий берет цвета запекшийся крови. А глухую стоечку воротника пальто поверху оторачивал шейный платок из синего шелка с золотым узором.
Кирилл оценил ее новый наряд, Настя заметила по его глазам: какой-то миг они были восхищенными, но тут же вновь стали непроницаемо-равнодушными.
— Я еще не закончил, Анастасия Васильевна, — сказал он. — На Киев линия занята. И в Москве не всех разыскал.
Настя сказала ему укоризненным тоном:
— Ну, Кирюша, зачем ты так. Мы же одни. Какая сейчас Анастасия Васильевна? Сейчас я Настя, не забыл еще? А назовешь Настенькой, не обижусь.
Кирилл смутился, и Насте это понравилось. Он, совсем как Родион, пробормотал что-то неразборчивое, опуская глаза. Скулы у него потемнели.
— Кирюша, выручишь? — обратилась к нему Настя, делая вид, что не заметила его внезапного состояния. — У моего шофера случилось что-то, я отпустила их всех. Подвезешь домой?
Кирилл вскинул голову и быстро сказал:
— Ну конечно! Только я ведь еще не закончил, разве это не срочно?
Вместо ответа Настя с умильным выражением лица обвила его руку своей и вывела из кабинета.
В подземном гараже, когда садились в малолитражный «БМВ», Кирилл осмелился пошутить:
— Небось не ездила никогда на таких, к лимузинам привыкла?
Настя сперва устроилась на переднем сиденье, что, кстати, для нее было внове, потому что всегда ездила исключительно на заднем, после этого деловито оглядела салон, точно собираясь его обживать, и только затем ответила на слова Кирилла, хотя это вовсе и не выглядело ответом:
— Ничего, Кирюша, скоро у тебя у самого лимузин будет какой захочешь.
На это он лишь усмехнулся, то ли недоверчиво, то ли с издевкой над самим собой, но в любом случае недобро.
Они выехали из ворот подземной стоянки на Приморское шоссе и покатили к городу. Настя попросила не гнать, удовлетворенно качнув головой, когда стрелка остановилась на отметке в шестьдесят километров в час. Мимо проносились обгонявшие их машины, и через приопущенное водительское стекло в салон врывался мокрый ночной воздух. Фонари впереди идущих машин ярко светились красными и желтыми звездами в прозрачной синей темноте.
Поселок закончился, и шоссе упруго вылетело на берег Невской губы. Справа открылись высокие хребты речного песка, доставленного сюда земснарядами. За ними заплясали на черной полированной столешнице разлившейся до горизонта реки веселые огни недалекого Васильевского острова. Сам остров обозначился ломаной линией наседавших друг на друга тупоконечных верхушек домов, слившихся на фоне вечернего неба в темную массу, истыканную светящимися точками. По морскому каналу в направлении гавани двигался многопалубный паром, финский или шведский, похожий на огромный неоновый костер, и дорожка от него бежала по воде, как от луны.
Поначалу ехали молча. Кирилл последнее время вообще был неразговорчив. Хотя и прежде он не отличался болтливостью, но все же не до такой степени, как теперь, когда раскрывал рот лишь затем, чтобы ответить на вопрос, да и то односложно. Настя по этой причине не особенно грустила, она была уверена, что Кирилл скоро привыкнет к новой обстановке и новой для себя роли. В гостинице она старалась пореже сталкиваться с ним на людях, чтобы ему не приходилось лишний раз обращаться к ней «Анастасия Васильевна».
— Как Вета? — спросила Настя.
Кирилл неопределенно пожал плечами и ответил:
— Нормально.
— Все собираюсь позвонить и никак не получается, — защебетала Настя. — Пока домой приедешь, пока сваpишь-pазогpеешь, вот уже и спать пора. Только на следующий день и вспомнишь, что звонить хотела. Тебе-то хорошо, небось Вета всё приготовила, не успел рук помыть, а на столе уже обед стоит. Поел — и на диван с газетой. Или к телевизору? А, Кирилл?
Кирилл заулыбался. Видя это, Настя оживилась еще больше. Она полностью развернулась к нему и глядела на его лицо сбоку преданными и доверчивыми глазами. Кирилл ответил ей покровительственным взглядом и тут же строго сказал:
— Сядь как следует. И пристегнись, не в парке на скамейке.
Настя послушно и с явным удовольствием выполнила приказание.
— Тебе-то грех жаловаться, — продолжил он тоном бывшего одноклассника на встрече выпускников. — Захотела и нагнала себе полный дом прислуги, никаких забот. Одни — убирают, другие — варят, третьи — стирают. Лежи себе в кресле перед телевизором да поплевывай.
Настя коротко хохотнула и тут же посерьезнела:
— Не люблю я этого, — сказала она с напускной важностью.
— Чего? — не понял Кирилл.
— Чужих в доме, — пояснила Настя.
Она сдавленно вздохнула, поправила зачем-то шейный платок и, не зная, должно быть, куда деть руку, засунула ее за отворот пальто.
Машина между тем летела по Приморскому проспекту. Кирилл ненароком, а может быть, и умышленно, когда Настя начала болтать, прибавил скорости и тут же повеселел: быстрая езда его взбадривала. Проехали дацан, впереди замелькали движущиеся по Шуваловскому мосту автомобильные огни. Небо уже потемнело, но пока не окончательно утратило прозрачность, так что за мостом еще угадывалась глубина, которая скоро должна была смениться черной ночной плотью.
— Я люблю, когда в доме свои, — вновь заговорила Настя, на этот раз тихо и не отводя задумчивого взгляда от приближающегося моста. — Чтобы семья, дети. Детей хочу.
Кирилл фыркнул, беззлобно, правда, но все-таки неудачно для этого момента. Сам он этого не заметил.
— Спохватилась, — сказал он протяжно. — Раньше надо было думать.
Настя быстро повернула к нему испуганно-удивленное лицо.
— Почему? — возразила она вопросом. — И вовсе даже не поздно. У нас дома соседка, между прочим балерина из Большого театра, так она в сорок родила. Да! Танцевать когда закончила, так сразу и родила. А мне еще тридцати восьми даже нету. Ничего не поздно!
Кирилл снова фыркнул, на этот раз насмешливо, он веселел на глазах.
— Вот исполнится твоей дочке двадцать, — сказал он тоном, каким взрослые поддразнивают малышей, — тебе, значит, шестьдесят; захочет она с тобой про мальчиков посекретничать, совета может какого спросить, а ты и не помнишь ничего. Вот и будет на тебя родная дочь смотреть как на старуху.
Настя ответила тоже весело, но твердо:
— За это я не волнуюсь. Как на старуху смотрят не из-за старости, а когда уважать перестают. На меня никогда мои дети так смотреть не будут. Потому что я всегда им смогу дать все, что попросят. Захотят совета — пожалуйста, захотят в летние каникулы на Багамские острова — нет проблем. Моим детям будет все самое лучшее: лучшая одежда, лучшие учителя, лучшая гимназия, лучший университет. Дочке я найду лучшего жениха, а если она сама выберет, пожалуйста, нет проблем — я из него сделаю лучшего. Сыну такую невесту подыщу, что все его друзья от зависти лопнут. Никогда мои дети меня уважать не перестанут. Кирюша, смотри, пожалуйста, на дорогу, врежемся.
Последняя фраза была произнесена встык предыдущим, так что Кирилл не сразу на нее отреагировал. Он действительно, пока Настя говорила о детях, повернулся к ней и слушал с неподдельным удивлением. Теперь Кирилл опомнился, и вовремя — перед светофором у въезда на мост выстроились машины, так что если бы он не затормозил в последнюю минуту, то врезался бы непременно. Когда благополучно остановились, Кирилл вздохнул. Настя смотрела на него укоризненно. Кирилл скосил на нее глаза и молодецки подмигнул.
— Если так детей хочешь, то чего раньше-то думала? — спросил он, возвращая на лицо уверенное выражение.
Настя ответила задумчиво:
— Раньше было никак, жизнь не давала. — И вдруг, мгновенно повеселев, закончила твердо: — А теперь могу себе позволить!
Машина переехала по мосту через Невку, быстро миновала Каменный остров и вновь затормозила перед светофором у следующего моста. За ним прямой линией вытягивался Каменноостровский проспект. Настя как-то сиротливо посмотрела вперед, а потом сказала с непонятным напряжением в голосе:
— Перед Большим останови, надо в магазин забежать. Только сейчас вспомнила, что дома еды нет.
До Большого проспекта ехали опять молча, разговор по неизвестной причине расклеился. Кирилл задумчиво смотрел вперед, а Настя повернулась к боковому стеклу, и проносившиеся мимо ярко освещенные витрины обстреливали ее лицо световой чересполосицей. Неожиданно в салон ворвался холодный и колючий ветер. Кирилл с неудовольствием поднял свое стекло, после чего сказал:
— Дождь начинается.
Действительно, на ветровом стекле возникли первые дрожащие точки. Кирилл включил дворники, и те превратили точки в стеклянные дуги. Прохожие на тротуарах раскрыли над головами зонты. Настя задумчиво пробормотала себе под нос:
— А у меня и зонтика нету…
Кирилл остановил машину там, где было указано, заглушил мотор и, берясь за ручку дверцы, спросил грубовато:
— Что покупать?
Настя обернулась на голос и мгновение смотрела на Кирилла вопросительно. Но тут же очнулась от задумчивости и решительным жестом пресекла его инициативу.
— Не мужское это дело — в очередях маяться, — сказала она, выбираясь из машины. А когда закрывала дверку, добавила, будто разговаривала с капризным таксистом: — Я быстро!
Она растворилась в потоке пешеходов, как только ступила на тротуар. И лишь тогда Кирилл ощутил в машине ее запах — тонкий, сладкий и незнакомый аромат каких-то экзотических цветов.
Позади машины Кирилла резко, с визгом затормозили «жигули» восьмой модели. Из них выскочил парень в короткой кожаной куртке и бросился в толпу. Мимо медленно, как бы выбирая место для парковки, проехала еще одна «восьмерка», но тормозить не стала, а газанула и, быстро набрав скорость, умчалась вперед.
Кирилл скучающим взглядом водил по вечернему проспекту, не останавливая его ни на проносящихся автомобилях, ни на бегущих огнях рекламы, ни на людях, текущих вдоль домов темными потоками. Накануне у него сломалась автомагнитола, и оттого сегодня в машине он чувствовал себя неуютно, точно в чужом месте. Во внутреннем кармане замурлыкал телефон. Кирилл оживился, словно бы обрадовавшись хоть такому нарушителю тишины.
Звонила Вета, она интересовалась, когда его ждать к ужину. Кирилл сказал, что скоро, минут через двадцать, что он уже едет.
— Ты поужинай без меня, ладно? — попросила Вета. — Я тебе всё здесь приготовила, останется только в микроволновку засунуть. Мне надо к маме сбегать. Она звонила, говорит, что-то с Васькой неладное творится. Я быстро.
— Ладно, — буркнул Кирилл и продолжать разговор не стал — к машине семенила Настя.
Она несла в обнимку раздутый пластиковый пакет и еще длинную, нарядно украшенную коробку, в которой Кирилл признал подарочную упаковку какого-то дорогого вина.
— Ви`ски, — сообщила Настя, передавая Кириллу покупки, прежде чем забраться в машину. — Давно хотела попробовать «Баллантайнс», а тут стои`т, ну я и схватила. — Настя уселась, а затем сказала громко и с каким-то легким подвыванием: — У-уф! Теперь скорее домой, продрогла. Сейчас приеду и сразу — в ванну.
И трех минут не прошло, как они подъехали к массивному зданию, выглядевшему в темноте сентябрьского вечера выступом черного неба, упертым в землю. На мостовой против Настиного подъезда стояли «жигули». Кирилл затормозил сразу за ними. У дверей подъезда прикуривали от трепетавшего в ладонях огонька двое парней. Закурив, они направились к «жигулям» и забрались внутрь.
«А в машине эти балбесы закурить не могли?» — подумал Кирилл.
Настя сказала жалобно и в то же время со значением:
— Кирюша, у пакета ручки порвались.
Кирилл в это время уже открывал свою дверцу.
— Иду, иду, — сказал он ворчливо. — Сумку надо иметь при себе, а не пакеты.
— Так ведь я же несообразительная! — радостно-возбужденным голосом воскликнула Настя.
Она погрузила Кириллу в сцепленные руки покупки и взяла его под локоть.
— Мне так неудобно, — сказал ей Кирилл на ходу.
— Да? — сказала Настя, — извини, пожалуйста, я не подумала.
Но локоть не выпустила.
Они быстрым шагом пересекли мокрый тротуар и вскочили в подъезд. Едва за ними закрылась дверь, как сзади к машине Кирилла бесшумно подкатились вторые «жигули», тоже восьмой модели. Мотор у подъехавшей «восьмерки» затих, и огни погасли, но никто из машины не вышел. Обе «восьмерки» теперь казались безжизненными. Внезапно у обеих разом, точно по команде, включились габаритные фонари, взревели моторы и одновременно заморгали желтые повоpотники. Обе машины синхронно отвалили от поребрика и умчались в дождевую мглу вечернего проспекта.
БЫДЛО
Вета добилась Васькиного прихода на следующий день после того, как прождала его до поздней ночи у родителей. Он так и не появился, хотя библиотека была давно уже закрыта и Мациевич, когда ему звонили домой, сказал, что попрощался с Васькой у стола ответственного дежурного за десять минут до окончания работы. Вета осталась бы и до утра ждать своего названого брата, но дома не было приготовленной еды: домработница вторую неделю грипповала, и Кирилл запретил ей появляться, он боялся инфекции. По утрам после гимнастики Кирилл буквально набрасывался на завтрак, так что, просидев до полуночи у родителей, Вета побежала к себе на Радищева. Едва она вошла, как позвонила Зоя Михайловна сказать, что Васька пришел. Вета потребовала его к телефону и назначила ему назавтра быть у них к ужину сразу же после библиотеки. В эту минуту появился Кирилл. Он вышел из ванной в своем коротком махровом халате и шлепанцах на босу ногу, хмуро послушал, как жена разговаривает по телефону, и отправился спать. Вета ушла на кухню.
На следующий день она приготовила Васькино любимое — салат оливье и тушенную с мясом картошку. Во времена их детства остававшийся после очередного сбора салат Зоя Михайловна складывала в баночку и писала на ней «Для Васи». Дети возвращались из школы, и Васька первым делом заглядывал в холодильник.
Нынче он остался к салату равнодушен. Вета, как только открыла ему дверь, сразу поняла — что-то произошло: впервые Васька не подставил нос для поцелуя, и было видно, что он попросту об этом забыл. Лицо у Васьки было серое, а глаза он прятал, как бывало в детстве, когда, получив от мальчишек трепку за дружбу с девчонкой, пытался скрыть от подруги слезы.
Вета удержалась от немедленных расспросов, она знала, что Васька расскажет сам, еще не было такого случая, чтобы он что-то от нее скрыл. Потому Зоя Михайловна и вызвала ее накануне — с мамой Зоей Васька откровенничал далеко не обо всем.
Из-за Васьки обедо-ужин в этот день отодвинулся, за стол сели с началом программы «Время», так что полчаса молчали — Кирилл слушал новости. Что-то там, должно быть, сказали хорошее, потому что у него вдруг поднялось настроение. Вета не обращала внимания на экран и вообще сидела к телевизору спиной. Она исподтишка поглядывала на Ваську, снедаемая знакомым ей с детских лет желанием защитить его. Наконец отзвучали последние аккорды музыкальной «закрышки» программы, и повеселевший Кирилл выскреб из салатницы к себе в тарелку остатки салата.
— Ты, Василий, сегодня не едок, — сказал он, берясь за ложку, Кирилл салаты по рангу приравнивал к кашам. — Видно, книжная пыль калорийная.
Васька промолчал. Кирилл посмотрел на него и спросил:
— Случилось что?
Васька пожал бровями и снова промолчал.
— Ну-ка выкладывай, — благодушно распорядился Кирилл. — Здесь тебе не чужие.
Васька поднял на Вету глаза и сказал:
— Оказывается, я — быдло. Третьего дня узнал.
Лицо у Веты помертвело, вся жизнь из него перетекла в глаза. Если бы взгляд обладал звуком, то Вета сейчас оглушила бы всех пронзительным криком: «Кто тебя обидел?»
— На вахте, — стал он рассказывать, — остановил я одного посетителя. У нас там фирма есть, торгует всем понемногу, и, когда покупатели оттуда выходят, их материальными пропусками снабжают на вынос товара. А этому забыли дать. Идет мимо вахты субъект из «новых», несет коробку с какой-то аппаратурой, телефакс, что ли, я в этом не разбираюсь, пропуск не отдает, вообще на меня ноль внимания, и прямиком к выходу. Я его догнал, говорю, что нужен пропуск на вынос. «Ну так и сходи за ним», — отвечает. До меня сразу не дошло, думал, что он не понял, даже стал ему объяснять. Как вдруг он поставил свою коробку на пол, взял меня за шиворот, в буквальном смысле, я не сочиняю, и говорит: «Ты здесь кто, вахтер? А как ты со мной разговариваешь? Твое дело двери перед людьми открывать, а не рот. Разве не видишь, что перед тобой, быдлом, солидный покупатель стоит? Не я твой хозяин, а то быстро бы научился как с приличными людьми вести себя». Сказал он так, отпустил меня, забрал свою коробку и ушел. А я так и остался стоять посреди вестибюля. Понимаешь, Вета, я даже подумать не мог, что такое может быть. Если бы где-нибудь прочитал, то решил бы, что автор перегнул, что слишком «лобово», в жизни, мол, такого не бывает. А вот, представь себе, бывает. И главное, слово-то какое нашел — «быдло»!
Вета, у которой внутри все дрожало от ярости, сказала успокаивающим тоном:
— Васенька, ну мало ли человекообразных среди людей ходит, на всех реагировать нервов не хватит.
— Нет, не то, — упрямо сказал Васька, — не обезьяна он, и не этот — со стриженой башкой. В том-то и дело, что вполне приличного вида господин. И что самое главное — говорил спокойно. Уверенно говорил, понимаешь? Он не злость на мне срывал, он поучал меня. Этот субъект убежден, что прав. Казалось бы — абсурд. Но это с нашей точки зрения, а с его — не абсурд. Понимаешь, у него другое мировоззрение, в корне, в принципе другое.
— Почему ж другое? — сухо сказал Кирилл, чем принудил Ваську и Вету повернуться к нему. — Такое же, как у вас. Вон Иветта делит же людей на человеков и человекообразных, и ты, я знаю, тоже. А чем он хуже? Вся разница, что для него человекообразные — вы, а для вас — он. Мировоззрение же одинаковое.
— Неправда! — крикнула Вета.
— Правда, — тихо сказал Васька.
Вета жалобно посмотрела на него. Кирилл усмехнулся, он последнее время часто усмехался по самым разным поводам.
— Это правда, — повторил Васька, уставившись в середину стола. — Кирилл сказал верно. Кто не с нами, тот против нас!
Вета перебила его:
— Это у Маяковского, он всё переврал, у Матфея не так. Помнишь, Костя рассказывал?
Васька твердо сказал:
— Нет, не переврал, а уточнил. Мы все группируемся вокруг своих идолов, Мунк точно подметил. Только не сказал он, что поклонников других идолов мы считаем своими врагами. Христос как раз это имел в виду.
Васька снова поднял глаза на Вету. Теперь его взгляд горел, и в огне этом кипели слезы.
— Знаешь, — сказал он, сдерживая голос, чтобы не закричать, — я теперь понимаю матросов и солдат в Феврале семнадцатого, когда офицеров стреляли. Если б у нас опять началось, если б только началось…
Он замолчал, точно замер у края.
— Тогда что? — спросил его Кирилл.
— Тогда, — ответил Васька, бросаясь вниз, — тогда я бы вышел. Я бы первым вышел. Я бы взял автомат и стрелял бы от живота веером по этим гадам. Стрелял бы до последнего патрона, до последнего гада.
Вета подалась вперед и, протянув через стол руки, схватила в них Васькины сжатые кулаки.
— Васенька, — прошептала она, — но ведь ты и по нам с Киром стал бы тогда стрелять.
Васька смотрел ей в глаза, и было видно, что он не понимает, о чем она говорит.
Вдруг раздался громкий скрежещущий звук. Это Кирилл вместе со стулом подался из-за стола. Он встал и быстро вышел из кухни. Стеклянные нити разлетелись под ударом его широких плеч и затем долго еще звенели не в силах успокоиться.
Вета послала ему вслед взволнованный взгляд, вновь посмотрела на Ваську, погладила его руку, пробормотала:
— Подожди минутку. — И выбежала из кухни.
Кирилл стоял у окна в кабинете и смотрел на улицу.
— Я хочу, чтобы он ушел, — сказал Кирилл, когда Вета ворвалась к нему.
Она подошла сзади, хотела было положить ему руки на плечи, но передумала, сказала просительно:
— Вася погорячился. Его можно понять, если бы тебя недочеловеком назвали, ты бы еще не так разошелся.
Кирилл резко повернулся к ней.
— Меня? — холодно спросил он, из-за чего Вета сделала шаг назад. — Меня никто так не назовет. Что он сделал, чтобы его за человека принимали? Или за здорово живешь, за красивые глазки? Черта с два! Пусть-ка пойдет хлебнет, чего я похлебал, пусть докажет, на что способен. Если у него получится, тогда никто не скажет ему «быдло», всем будет видно, что он — человек. А если не может, то место его — двери открывать, с метлой ходить, на вахте сидеть. Таким нечего в моем доме делать!
Вета машинально спросила:
— Что?..
Кирилл рявкнул в ответ:
— То! Что б духа его здесь не было!
Вета посмотрела в самые зрачки Кирилла, и несколько секунд их взгляды боролись друг с другом. Внезапно Вета почувствовала, что глазам становится горячо, и поспешно опустила их. Виски налились тяжестью, а сердце стучало так громко, что в ушах отдавалось сторонним звуком. Посмотрев на свои руки, она увидела сжатые кулаки с побелевшей кожей на суставах фаланг. Испарина выступила по всему телу, и стало так холодно, что появилась сильная дрожь. Кирилл уже вновь стоял лицом к окну и ничего этого не видел. Вета обхватила себя за плечи, словно бы пытаясь утихомирить дрожь.
Она появилась в холле бледная, в лихорадке, с округлившимися застывшими глазами. Прежде чем вернуться к Ваське, она прошла в ванную, вымыла лицо сперва очень горячей, а потом сразу холодной водой и растерла его полотенцем. Только когда перестало трясти, Вета решилась выйти.
Васька стоял в прихожей, он был уже одет. Вета подошла к нему и молча обняла. Васька так же молча поцеловал ее в нос.
Теплов спешил. Стрелка на часах подбиралась к половине одиннадцатого. Вчера он занял наблюдательный пост в начале двенадцатого, ориентируясь на свой прежний опыт уходить с радиостанции в это время, но никого не дождался. Сегодня он решил прийти на час раньше.
Не успел Теплов подойти к облюбованной накануне скамейке на площади Ломоносова, больше известной под именем «Ватрушка», как его окликнули:
— Теплыш!
В любое другое время он обрадовался бы, но сегодня лишь досадливо поморщился — встреча была некстати.
Через сквер к нему спешила знакомая высокая фигура в модном демисезонном пальто. Богатые темные волосы, отливавшие в свете уличных фонарей полированным буком, колыхались на ветру, как стяг на древке, — лениво и величаво. На ремне, надетом через голову, красовался знакомый портфельчик, а руки в тонких кожаных перчатках сжимали картонную папку, бóльшую по размеру, чем портфель, в которой наверняка лежал очередной сценарий очередной радиопостановки. В общем, всё как прежде.
— Вася, вот это здо`рово! — заговорила Тамара издали.
Теплов изобразил на лице умеренную радость и раскрыл для приветствия ладонь. Тамара ухватилась за нее обеими руками. Ее взгляд обдал Теплова горячей волной. Теплов с горечью подумал: «Жестока жизнь, за что карает несовпадениями? Вот ведь до чего замечательная девушка Тамара. Одно в ней плохо — ни малейшего желания не вызывает. А какая-то никчемная вертихвостка, которой красная цена — дырка от бублика, по ночам снится. Несправедливо это. И обидно!»
— Ты как здесь оказался? — спросила Тамара, приближая свое лицо к лицу Теплова, словно стремясь разглядеть в его глазах что-то особенное.
— Домой иду, — ответил Теплов неправдой: к дому его путь лежал через Аничков, а не через Ломоносовский мост.
Тамара недоуменно повторила: «Домой…» — и вдруг просияла догадкой:
— Верно, у тебя же где-то недалеко здесь тоже квартира есть. А я всё в Купчино названиваю. Уже решила, что ты уехал. Ой как хорошо, что мы встретились!
Теплов улыбнулся ей как мог веселее.
— Слушай, — продолжала Тамара в не свойственной ей манере частить словами, — мы с ребятами с нашего курса театр организовали. Правда-правда, самый настоящий! Уже спонсоров нашли и помещение сняли. Пойдешь к нам завлитом, нам завлит нужен? Пойдешь?
Теплов нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Тамара, как видно, расценила это непроизвольное движение по-своему, она торопливо сказала:
— Ты извини, я очень спешу, даже поговорить некогда. Возьми мой телефон, всё обдумай хорошенько и позвони. Дай я тебе запишу, у меня новый номер.
Зажав папку под мышкой, Тамара наклонилась к портфелю за блокнотом, и Теплов смог посмотреть ей за спину. Набережная была пуста.
— У нас пока еще ничего нет, — говорила Тамара, записывая номер телефона, — зарплаты никакой, всё на общественных началах, денег только на постановку двух спектаклей раздобыли. Сейчас все зависит от них: если сделаем интересно, будет что показывать. Тогда в мэрию сунемся за поддержкой.
Она распрямилась и подала Теплову листок.
— Только обязательно позвони. Хорошо? В любом случае. Обещаешь? Смотри, я буду ждать. — Сказав это, Тамара коснулась руки Теплова и произнесла с очевидным удовольствием: — Теплыш.
Ему пришлось пересечь площадь и выйти к Ломоносовскому мосту, как бы продолжая свой мнимый маршрут домой, пока наконец высокая женская фигура с колыхающимися под ветром длинными волосами не скрылась в створе улицы Зодчего Росси. Тогда Теплов опрометью бросился назад, потому что с моста заметил подходившую по набережной к площади другую фигуру, издали похожую на мальчишечью: в джинсах, в спортивного вида куртке и в вязаной шапочке. Едва он увидел ее, как сердце на миг замерло, а затем начало биться часто и все быстрее, грозя «пойти вразнос».
Зина подняла глаза на Теплова, только когда налетела на него. Она и прежде так ходила — опустив голову и не глядя по сторонам. А еще — засунув руки в карманы. Эту куртку они покупали вдвоем, и выбрала ее Зина из-за карманов — удобные для рук. Теплов, когда глядел на приближающуюся фигурку, чувствовал, что внутри у него становится горячо и сладко.
В тот злой памяти октябрьский вечер девяносто третьего года, когда Теплов, за один день оформив увольнение, приехал в Купчино, увидел в двери записку «Ключи у соседей» и обнаружил исчезновение из квартиры Зининых вещей, он сказал вслух, пребывая в твердой уверенности, что говорит искренне: «Попутного ветра, пташка!» Эта его твердость начала колебаться уже месяца через два, но все-таки год после расставания он продержался, накручивая пружину злости мыслями о предательстве, меркантильности и коварстве.
Прошло года полтора с их последней встречи, и мысли эти уже не срабатывали — злости не было. Как только она иссякла, так сразу же подняла голову и распрямилась в полный рост сосущая тоска. Оставаясь теперь наедине с собой, Теплов ни о чем ином не мог думать, как только вспоминать минуты близости с Зиной. Он замарал номер ее телефона в своей записной книжке, поняв, что воля может подвести. Он каждый вечер дожидался у служебного выхода библиотеки Мациевича и за разговорами провожал его до дома, используя это как помощь для преодоления опасного места, где ноги сами собой могли свернуть не туда. Теплов уже не рассчитывал на себя и подыскивал всё новые ситуационные комбинации, которые сами без него исключали возможность срыва.
Это помогло, и кризис, когда ночами он больше времени проводил не в постели, а с папиросой у окна, Теплов продержался. Дальше пошло легче. Пpичем с нарастающим темпом, так что последние полгода он уже вовсе не вспоминал Зинины платиновые глаза и ее девчоночий певучий голосок с интонациями обиженного мальчишки. Он уже спокойно проходил участок их давнего маршрута, совпадающий с его обычной дорогой домой. Он даже стал изредка появляться в Купчино, что прежде доставляло ему страдания, а теперь, оставшись как-то ночевать, проспал спокойно до утра и безо всяких видений. Он излечился и рад был тому безмерно — хотя бы одна тяжкая ноша свалилась с плеч.
Так думал он. И он ошибся.
Первая мысль, пришедшая в голову, когда Теплов, стоя посреди людного вестибюля, испытал унижение, какого не знавал даже на первом полугодии армейской службы, — первая мысль была о Зине: ему нестерпимо захотелось ей пожаловаться. Уже давно он обнаружил в себе ту перемену, что нашлась-таки женщина, сумевшая потеснить в его сердце Вету. Теплов сделал это открытие в период кризиса, когда проклинал себя за то, что уничтожил номер Зининого телефона. И вот опять он заметил в себе, что не к Вете потянулся душой в тяжелую и горькую минуту.
На следующее утро, выходя от своего начальника, которому относил заявление на расчет, Теплов уже знал, что проведет вечер у радиостанции. Он боялся загадывать, гнал от себя всякую надежду, твердил себе, что ничего не получится, и все-таки шел. Его понесло, и взять себя в руки, остановиться, заставить себя повернуть назад не было никакой возможности. Он сдался и больше не видел в том беды.
Зина посмотрела на Теплова, и он поразился тому, как она постарела. За каких-то три года ее лицо школьницы-подростка превратилось в застывшую маску видавшей виды женщины. В нем больше не было ни малейшего намека на прежнюю непосредственность и того стремления казаться солидной дамой, которое умиляло когда-то Теплова откровенной детскостью.
«Она просто устала», — подумал Теплов, и жалость кольнула сердце.
— У меня такое ощущение, что мы с вами уже встречались, — бесшабашным тоном произнес Теплов заготовленную фразу.
Зина не ответила. Она молча смотрела на него, и в ее лице ничего не происходило. Только внезапные порывы ветра заставляли ее морщиться, не то можно было бы подумать, что Зина спит с открытыми глазами.
— Разве ты меня не узнаёшь? — спросил пораженный такой встрече Теплов.
— Узнаю, — ответила Зина, по-прежнему выжидательно глядя на него.
— Тогда здравствуй, — сказал он и собрался было протянуть к ней руки. Но не стал этого делать — Зина держала свои в карманах, явно не намереваясь их оттуда вынимать.
— Здравствуй, — безучастно произнесла она.
В ее голосе не было ни напряжения от внезапной встречи с давним возлюбленным, что Теплов мог бы оценить, ни удивления и тем более радости, не было вообще никаких эмоций. Это был голос из репродуктора на вокзале.
Теплов почувствовал себя человеком, внезапно очутившимся на осыпи, — ноги перестали ощущать почву, все под ними заколебалось, поехало, начало расползаться. Он уже не знал, как себя вести, и дурацкое, самодовольное выражение, надетое им на лицо специально для этой встречи, быстро превращалось в вымученно веселое.
— Как живешь? — спросил он, мысленно ужасаясь самому себе, но не в силах придумать никакой другой фразы.
Ответом послужило короткое движение Зининого лица при легком пожатии плечами.
— Ага… — неопределенно сказал Теплов, лицо его все больше становилось растерянным, и остатки улыбки делали его жалким. — Я тоже ничего.
Он боялся замолчать, интуитивно чувствуя, что повиснет тягостная пауза и придется прощаться. Но что говорить, Теплов не знал. Он раньше и подумать бы не мог, что при встрече с Зиной будет искать слов и не сможет их найти. Во времена их прежнего знакомства таких проблем не возникало.
— Как Алос? — вновь спросил Теплов.
— Не знаю, — ответила Зина и чуть приподняла плечи, как бы ежась под очередным порывом ветра.
Теплов со скоростью сверхмощного компьютера искал тему для разговора и не сразу воспринял ее слова.
— Что, как это? — удивленно спросил он, когда до него наконец дошел их смысл.
— Он больше здесь не работает, — сказала Зина и снова замолчала; ответ из нее нужно было вытаскивать по кусочкам.
Теплов ухватился за это как за спасение; по кусочкам получалось дольше, что сейчас для него имело первостепенное значение. Уже появилось ощущение бессмысленности встречи, принесшее с собой страх и горечь, но прежние неопределенные представления о ней еще не совсем растаяли, и скорее по инерции, чем из расчета или надежды, он стремился оттянуть момент расставания.
— Где же Алос теперь работает? — вновь спросил Теплов.
— В Москве, — прозвучал ответ.
— Где, кем?
— Зампредом «Радио России».
— Ого! Как это ему удалось?
— Женился на дочке какого-то большого чиновника. Я толком не знаю.
— Да-а… — протянул Теплов и замолчал, как бы обдумывая услышанное, а на самом деле прощаясь с иллюзиями.
Молчала и Зина. Она удерживала взгляд на уровне средней пуговицы тепловской куртки, но глаза ее смотрели не на пуговицу, а в пространство между Зиной и Тепловым.
— Ну, — сказал Теплов и сделал паузу, словно хватаясь за последнюю нереальную надежду на то, что Зина продолжит разговор.
Но Зина молчала. И тогда он произнес страшную для себя фразу:
— Ты, наверное, торопишься?
Зина просто сказала:
— Да.
Теплов сказал:
— Ну… Ну, беги тогда, не буду задерживать.
Он посторонился, давая ей пройти. Зина, не говоря больше ни слова, продолжила свой путь. Теплов сказал вдогонку:
— Зина!
Она встала и оглянулась на него.
— Ты бы хоть попрощалась, — сказал Теплов голосом из ртути — жидким и тяжелым.
Она кивнула, после чего зашагала дальше. Теплов смотрел на нее до тех пор, пока Зина не свернула на улицу Зодчего Росси. Она не оглянулась.
На «переговорном» было шумно и жарко. На диванчиках сидели плотно, а возле кабин с автоматической связью маялись ожидавшие своей очереди.
Трубку сняла Катька. Теплов этому обрадовался, он специально дождался двух часов ночи, когда в далеком Якутске наступит время собираться в школу. Теплов хотел вначале поговорить с дочкой, чтобы набраться от нее смелости для разговора с ее матерью.
— Ихто ето? — спросил Теплов дурашливым голосом.
Еще в те времена, когда они жили вместе, к телефону первой подбегала Катька, и Теплов, если звонил с работы домой, произносил всегда эти слова и слышал в ответ радостное «Это Катечка. Привет, папка!».
— Это Катя, — раздалось в трубке удивленное.
Голос у Катьки совсем не изменился, чему Теплов тоже обрадовался.
— А это я, — сказал он довольным тоном.
— Кто? — еще больше удивилась Катька, и Теплов услышал испуганные нотки.
— Да я это, я! — закричал он как мог веселее. — Папка!
— Какой еще папка? — спросила Катька.
— Папа Вася, — сказал Теплов, стремительно теряя уверенность.
— Какой еще Вася? — уже не спросила, а произнесла Катька, должно быть, намереваясь продолжить: «Вы не туда попали».
Теплов испугался этого и поспешно, уже окончательно серьезным голосом сказал:
— Теплов, какой еще.
Катька секунду молчала и вдруг насмешливо, издевательски протянула:
— Ах, это Теплов!.. Это который от нас в Ленинград сбежал? Тот самый, да?
Теплов хмуро повторил за ней:
— Тот самый, да.
— Здрасьте-здрасьте, — продолжила Катька в том же тоне. — А чего вы звоните? Вам, наверное, маму позвать, да?
Теплов сказал:
— Позови, пожалуйста. И перестань паясничать.
Катька сказала по-взрослому:
— Будете хамить, положу трубку.
После этого он услышал ее удалившийся голос:
— Мам, тебя к телефону! Этот — из Ленинграда, Теплов который. Говорит, что жить без тебя не может. Будешь разговаривать или послать его?
Тут же раздался ее короткий смешок и язвительное:
— О-ой, заполохалась-то! Смотри, ноги не переломай, бегунья!
Дальше в трубке поднялся какой-то грохот, шорох, треск, и сквозь них до уха Теплова донеслось сдавленное расстоянием и злостью:
— Дай сюда…
После чего уже совсем далекий Катькин голос прокричал:
— Только смотри — недолго, мне звонить должны!
Затем наступила ватная тишина. «Трубку ладонью закрыла», — догадался Теплов.
Пауза длилась долго. Теплов дважды опустил жетон, когда наконец вслед за коротким шорохом донеслось до него равнодушное:
— Алло, я слушаю.
Теплов сказал:
— Здравствуй, Лена.
И услышал в ответ:
— Здравствуйте. Простите, не узнаю`.
Теплов горько улыбнулся.
— Не надо, Лена, — сказал он тихо, — не добивай.
Лена ответила не сразу, Теплов бросил еще один жетон, прежде чем она сказала каким-то «съежившимся» голосом:
— Зачем ты звонишь?
— Лена, — сказал Теплов и провел свободной ладонью по лицу. — Лена, можно я приеду?
Ответа он не услышал.
— Лена, можно я приеду? — повторил Теплов громче.
Она молчала.
— Лена! — закричал Теплов, от волнения лязгая зубами. — Я хочу приехать, насовсем! Ответь, у меня жетонов больше нет, последний. Можно?!
Внезапный испуг пронзил его от макушки до ступней.
Она сказала тихо:
— Да.
— Что?! — закричал Теплов, сам не понимая зачем, ведь он расслышал. — Говори громче, связь плохая. Что ты сказала?
— Да, — повторила Лена и вдруг закричала: — Да! Да! Да!
И бросила трубку.
МАШИНА С ЗЕРКАЛЬНЫМИ ОКНАМИ
Над Невой стелились грязного вида облака, напоминавшие пену в стиральной машине. Шквальный ветер нападал из-за моста Лейтенанта Шмидта как из засады, обрушивая на редких прохожих леденящую сырость поостывшей за осень Балтики. Временами принимался идти дождь, его приступы были недолгими, оправдывая прогноз кратковременных осадков, но частыми и немилосердными, в особенности когда совпадали с налетами ветра. Нева сердилась. Вот уже который день она хандрила, медленно накапливая гнев, и сегодня, похоже, вознамерилась излить его на измученные берега. С утра серая бугристая поверхность реки казалась набухшей и, даже не глядя на уровень соприкосновения ее с набережными, было ясно — река поднимается. Всю осень она держалась, но сильный западный ветер всегда был ей не по вкусу, и вот теперь, в последний день ноября, он таки вызвал ее гнев.
На Английской набережной возле Дворца бракосочетания стояло несколько машин, и не было видно ни души, хотя обычно здесь кучкуются нарядные молодые люди, сопричастные торжеству своих друзей или родственников. Теперь, должно быть, все сидели по машинам и ждали сигнала, чтобы выскочить навстречу молодоженам с зонтиками и накидками. Напротив самых дверей стояла роскошная темно-синяя «Аврора», на крыше которой мутно отсвечивали никелем два соединенных кольца. Позади «Авроры» громоздился джип-мастодонт с толщиной колес в ширину танковой гусеницы, а впереди двое «жигулей» восьмой модели.
На другой стороне набережной также вытянулась недлинная череда казавшихся угрюмыми автомобилей. Последним в ней, чуть поодаль от прочих, притулился к толстым гранитным плитам ладный небольшой «форд сьерра» с зеркальными стеклами.
В машине сидели двое. За рулем — мужчина лет сорока с головой, как у римских античных бюстов, — крепкой и массивной. На мужчине был плащ из шелковистой серовато-оливковой ткани, а безупречная белизна сорочки разделялась на груди пополам темно-вишневым галстуком с вычурным кумачовым орнаментом. Мужчина водил унылым взглядом по трагическому пейзажу за окном и откровенно скучал.
За его спиной в драповом демисезонном пальто, в мягкой осенней шляпе, закутанный в пушистый шарф по самый подбородок сидел Станиславский. Он утюжил тяжелым взглядом двери особняка и временами хмурил свои густые, с широкой проседью брови, как будто откликаясь тем самым на невеселые мысли.
Обладатель римской головы протяжно вздохнул, после чего достал из бардачка сигареты и, закуривая, спросил через плечо:
— Не возражаете, товарищ полковник?
Станиславский буркнул в ответ:
— Не возражаю, товарищ полковник.
Молодой полковник приспустил стекло водительской дверцы, и дымные полосы устремились в образовавшуюся щель.
— А странно, что вы не курите, — сказал он почему-то мечтательным тоном, — вам бы трубка пошла. Уж больно вы на Мегрэ похожи.
Станиславский промолчал.
— Вам не говорили об этом, Константин Сергеевич? — спросил молодой полковник, заглядывая в лицо Станиславскому через зеркало заднего вида.
— Говорили, — нехотя ответил Станиславский.
— Удивительно похожи, — вновь сказал молодой.
Больше говорить было не о чем, и полковники вновь погрузились в молчание.
Внезапно Станиславский пробормотал сам себе:
— Да, высоко взлетает, высоко…
Молодому полковнику, как видно, наскучило сидеть молча, потому что он с готовностью подхватил:
— С такими крыльями низко летать — грех.
Станиславский повторил угрюмо:
— Высоко…
После чего, не меняя интонации и не отводя глаз от входа во Дворец, сказал:
— Не могу понять, где я прокололся. Неужели тот единственный раз, когда привел ее в контору?
Молодой полковник сказал на это:
— Константин Сергеевич, вам ли жаловаться, такого кадра подготовили. У нас в отделе только и разговоров о ней. Психологи сказали, что близкие тесты были у Молодого. Мне все завидуют. И раньше-то недолюбливали, а теперь и вовсе возненавидят.
Молодой полковник докурил сигарету и, загасив, оставил окурок в пепельнице.
— В отставку уходите генералом, — продолжил он в том же увещевательном тоне. — Коллегия представление утвердит, никаких сомнений. Всем бы так. Я бы, к примеру, хотел, чтобы моя служба закончилась красиво.
Станиславский перебил его, что было совершенно не в манере старого полковника, но, видно, разговор склонился в неприятную для Константина Сергеевича сторону.
— У нее фиксированная идея, — сказал он, — ребенка хочет.
Молодой полковник выдержал долгую паузу. Не было похоже, чтобы он обдумывал услышанное, скорее понял, что допустил бестактность, и теперь переживал конфуз. Впрочем, применительно к «римской голове» это прозвучало бы излишне комплиментарно — молодой полковник все так же лениво разглядывал набережную и реку, и в лице его не было заметно смущения.
— За предупреждение спасибо, — наконец откликнулся он, — но тревожиться по этому поводу нет оснований.
Его переход на витиеватый слог был слишком заметен, и Станиславский не удержался от ехидной улыбки.
— Программой подготовки предусмотрен такой вариант, — добавила «римская голова».
Станиславский нахмурился и перевел свой тяжелый взгляд с дверей особняка на затылок молодого полковника. Он не видел, что тот наблюдает за ним в зеркало и, судя по глазам, доволен произведенным впечатлением.
Вновь наступило молчание. Не выдержал первым Станиславский, он спросил:
— А без этого нельзя?
Спросил вяло, как бы на излете, явно зная, что услышит в ответ.
Молодой полковник снова достал сигареты, но закуривать не торопился, а долго вертел сигарету в пальцах, будто примериваясь к ней. Когда он заговорил, перед тем все же закурив, Станиславский уже вновь разглядывал Дворец бракосочетания. Правда, теперь его взгляд был потерянный и грустный.
— В моем Управлении не любят рисковать, — сказал молодой полковник, — слишком тяжелые последствия могут быть. Беременная женщина в нашем деле — это на восемьдесят процентов провал. Да вы не переживайте, она никогда об этом не узнает.
— На восемьдесят, — глухо пробубнил Станиславский, — двадцать уже не в счет.
Молодой полковник с удовольствием затянулся, а потом сказал голосом, таким же ленивым, каким был взгляд, которым он рассматривал Неву:
— Константин Сергеевич, вам ее только сейчас жалко стало? А когда вербовали, не жалели?
Станиславский ответил резко:
— Я вербовал ее для себя, а не для вас. Если бы она осталась со мной, то была бы счастлива. Моя совесть чиста.
— Вот-вот, — подхватил молодой полковник, — это и требовалось доказать.
— Не забывайся, — повысил тон Станиславский.
— А чего вы ждали? — парировала «римская голова». — Вы меня будете поливать, а я терпеть? Не собираюсь, с чего вдруг? Вербовали для себя! Так и скажите — личный агент, прямое нарушение должностной инструкции. Ни по одному документу не проходит, совсем как в уголовке. У нас такого не любят.
Станиславский сказал в крайнем раздражении:
— Перестань! У всех есть личные агенты, и всем это известно.
Молодой полковник возразил:
— Известно про тех, кто прокалывался. Это ваше слово. — И уже миролюбиво продолжил: — Константин Сергеевич, если бы на вашем месте оказался кто-нибудь другой, то его загнали бы до конца жизни в Нарьян-Мар оленей считать. А вы уходите на генеральскую пенсию, вам ли жаловаться?
Станиславский произнес медленно и тяжеловесно:
— Достаточно. Я не нуждаюсь ни в чьих поучениях и тем более в ваших, товарищ полковник.
«Римская голова» ничуть не смутился, он отправил в пепельницу докуренную сигарету, после чего вновь уставился скучными глазами на мглистую картину за ветровым стеклом.
Оба полковника просидели в молчании еще не меньше получаса, пока наконец в той картине не произошли изменения.
Двери во Дворце раскрылись, и оттуда на крыльцо вышли Настя и Кирилл. Тотчас из джипа и обеих «восьмерок» выскочили молодые крепкие парни и разошлись по сторонам от молодоженов, перекрывая подступы к Дворцу с набережной. Позади Насти и Кирилла стояли еще двое таких же и держали над молодыми раскрытые зонтики. За ними, непрерывно ворочая головой и оглядывая всё окрест, вышел Родион. Последними из дверей показались архитектор Юля, его жена и толстый важный господин с двумя фотоаппаратами на животе и груди. Господин вышел вперед и стал прицеливаться из аппарата к Насте с Кириллом. Настя робко взяла Кирилла под руку, по бокам от них встали архитектор с женой, и вся группа замерла по команде важного господина.
Настя была так хороша в свадебном платье и короткой голубой вуалетке, до кончика носа закрывавшей ее лицо, что даже фотограф, взглянув на нее через объектив, опустил аппарат и некоторое время любовался ею. Под стать новобрачной был и Кирилл. Ему шел темный строгий костюм, подчеркнувший атлетическое сложение и придавший импозантности солидному джентльмену, в которого он превратился за последний год. Фотограф наконец оправился от шока, произведенного Настиной красотой, и принялся распоряжаться, кому куда встать.
— Красивая была бы пара, — сказал молодой полковник с притворным полувздохом и вновь посмотрел в зеркало на Станиславского.
Старый полковник неотрывно глядел на прекрасную женщину в белых воздушных одеждах. Родион осторожно опустил ей сзади на плечи пальто, но фотограф распорядился снять, и Родион нехотя повиновался.
Станиславский внезапно сказал тихим и просительным голосом:
— Ты, Владик, береги ее там. Эта девочка мне как внучка, — и прибавил не без труда: — Была.
У молодого полковника повеселело лицо.
— Значит, мне будет как сестра, быстрее сработаемся.
Сказал он легко, затем пустил двигатель и толкнул рычаг скоростей. Машина мягко тронулась с места.
Настя стояла на ледяном ветру и не чувствовала холода. Она была полна счастьем, как бывает полна поутру солнцем комната с окнами на юг, как бывает полна рыбой река во время нереста, как бывает полна ребячьего звона школа на перемене. Она была полна счастьем так, что все, глядевшие на нее в эту минуту, видели прежде всего само счастье и уже только потом его обладательницу. Настя отвоевала себе счастье у судьбы и теперь наслаждалась им, растворяясь в собственных сладких ощущениях.
Мимо прекрасной пары медленно проезжал «форд сьерра» с зеркальными стеклами. Родион впился глазами в машину, а руку быстро сунул за борт пиджака. Настя также опустила сверкающий взгляд на зеркальные окна. Внезапно лицо ее помертвело: давно молчавший ангел-хранитель как никогда больно ударил ее в сердце. Настины глаза наполнились страхом. Она оцепенела, как в тот раз, когда Цыган сжал ее локоть на троллейбусной остановке, и только зрачки сдвигались влево вслед за машиной.
«Сьеppа» прополз еще метров десять, затем выбросил сизое облачко и умчался по мокрой набережной в мглистую серую даль. Настя проводила машину напряженным взглядом. Родион бережно надел на нее пальто. Настя не шевельнулась. Она глядела туда, где скрылась машина, и лицо ее не выдавало признаков жизни.
ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА
«Иветта Шеллинг». Эти два слова неярко проступали на фоне краснокирпичной стены под самым свесом крыши старинного одноэтажного флигеля в одном из дворов Невского проспекта.
Говорят, что в достопамятные времена частного извоза здесь помещался каретный сарай. В годы Ветиного детства перестроенным флигелем владела какая-то организация, чью табличку возле дверей с педантичной обстоятельностью разбивали местные мальчишки. Организация была замечательна тем, что ее представители никогда не появлялись во флигеле, отчего глухой двор был всегда свободен от взрослых и необыкновенно привлекателен для ребят. Здесь росли деревья, здесь были песочница и качели для малышей, здесь были три большие парковые скамейки, поставленные треугольником вроде знаменитого «белого треугольника» на набережной возле Адмиралтейства, и, наконец, здесь не было ни единого подъезда. Для всей окрестной детворы этот двор заменял собою клуб. По вечерам на скамейках бренчали расстроенные гитары, и то и дело раздавались вспышки смеха.
Здесь двадцать три года назад властвовала пятнадцатилетняя королева с изумрудными глазами. Один из ее пажей как-то раз в экстазе верноподданнических чувств вскарабкался по дереву на крышу флигеля, чтобы, свесившись вниз головой, начертать куском угля в недоступном для дождя месте кирпичной стены имя своей повелительницы. Это было совсем недавно, каких-то двадцать три года назад.
Вета медленно вошла во двор, где не бывала с той поры, как поступила на завод, чем изменила направление своих маршрутов на сто восемьдесят градусов. Она не случайно забрела сюда, а затем, чтобы отыскать на стене свое имя. Вдруг ни с того ни с сего Вета вспомнила про флигель, про скамейки, про то, как Васька демонстративно отвернулся, когда одноклассник, рискуя свернуть себе шею, старательно выводил на стене буквы, и тут же ей нестерпимо захотелось попасть туда. Прямо так захотелось — «вынь да положь».
Она подходила ко двору, и все тише и короче становился ее шаг. Вета понимала, что двор изменился с той поры. Флигель наверняка арендован какой-нибудь автомастерской, скамеек нет, деревья спилены, и двор сплошь заставлен легковыми машинами. Со всем этим она заранее готова была примириться, лишь бы удалось обнаружить в неприкосновенности бывший каретный сарай. Сейчас именно он был нужен ей. Чтобы положить на бурые кирпичные стены свои озябшие руки.
Вета несмело вошла в подворотню и остановилась. Первый раз в жизни она испытывала чувство робости. Оставалось пройти метров двадцать по гулкой подворотне, но дались они ей непросто. Вета никогда не была сентиментальна, однако сейчас не удивилась себе.
«Старею», — горько подумала она и тут же встрепенулась. Решительным шагом Вета преодолела финишную прямую и с размаху врезалась в старый двор.
Он лежал под нетронутым белым покрывалом снега. Черные деревья скрючили ветки от холода, детские качели замерли в середине площадки возле заснеженной песочницы символом остановившегося времени, громоздкие старомодные скамейки стояли в дальнем углу, образуя собой треугольник. Его острие было направлено на торец приземистого длинного флигеля, притулившегося к глухой стене жилого дома. Вокруг не было ни души. Редкие снежинки хлопьями плавали в морозном воздухе, вызывая странное ощущение неслышного шороха. Вета смотрела на двор, словно в лицо человеку, и часто дышала носом.
Она пересекла двор, как садоводы ходят между ухоженных грядок — с любовью и осторожностью, и присела на краешек в самом центре скамейки, образующей основание треугольника — ее, Ветино, персональное место. Она достала из сумки, что висела на ремешке через плечо, пачку «Беломора», долго мяла в пальцах табак, долго выбирала в коробке спичку, закурила и только после этого медленно подняла глаза на стену каретного сарая. Под са`мой крышей между черными от времени резными свесами стропил на сохранивших в этой части стены свой первоначальный красный цвет кирпичах темнели слова «Иветта Шеллинг».
Прошлую ночь Вета провела у Самца. Он растолстел, что показалось Вете какой-то противоестественной несуразностью; он поскучнел, что вызвало в ней недоумение; он защитил докторскую, что сразило ее полнейшим несоответствием закрепившемуся в памяти образу. Зато в нем осталась ненасытность до женской плоти, что с лихвой компенсировало первоначальные Ветины разочарования от встречи.
Под утро она шепнула ему, готовая рассмеяться знакомому ответу:
— Ну, давай теперь поговорим.
Неожиданно Самец согласился, отчего Вета испытала не только удивление, но и непонятную легкую грусть. Он развалился на постели — как на пляже и с тем же выражением отрешенности от мирских забот на лице — и спросил сытым голосом:
— О чем же мы будем говорить?
Вета не привыкла тянуть. Приняв какое-либо решение, она тут же бралась исполнять его. Будь Вета полководцем, погубила бы армию в первом же бою и геройски погибла бы сама, потому что не умела готовить атаку и всегда бросалась вперед, не разбирая пути. Так и сейчас Вета сказала безо всяких предисловий:
— Я пришла, чтобы остаться. Я хочу за тебя замуж.
Ответом ей был густой, сочный храп.
Утром Вета готовила завтрак. Коммунальная кухня была пуста: работающая часть соседей уже несколько часов как производила продукцию, учащаяся значилась по своим учебным местам, а пенсионеры смотрели по телевизору «Санта-Барбару». Взбивая миксером тесто для блинов, Вета мысленно репетировала ответственный разговор. Репетировала не потому, что готовилась к нему, а потому, что в силу своего характера не могла думать ни о чем другом, кроме как о деле, пока оно не завершено.
Вчера Самец спросил про Кирилла: он избегал замужних женщин, Вета помнила его принцип не способствовать разрушению чужих семей. Сам он полагал, что здесь сказался его личный детский опыт: когда Самцу было восемь лет, отец ушел из семьи к молодой шустрой бабенке. Тогда мальчик с понятным для этого возраста максимализмом проклял и отца, и всех тех, кто ворует чужое счастье. Вета на сей счет придерживалась иного мнения, вслед за своей матерью она сдержанно относилась к памяти детских переживаний, будучи уверенной в том, что первую скрипку в человеческом характере играют врожденные качества. Самец, несмотря на весь его «товарный вид», как называла Вета его способности притягивать женщин, был человеком сострадательным и признался ей однажды, что переживает женское предательство не меньше обманутого мужа. Если верить ему, он лишь однажды не устоял против бешеной атаки одной замужней аспирантки, но ни радости, ни мало-мальского удовольствия не получил, потому что все время свидания угрызался совестью, так что к утру возненавидел аспирантку и довел ее до слез оскорбительной нотацией.
Вета успокоила Самца, сказав, что ушла от мужа.
Это было не совсем так. Она действительно ушла, но не по своей инициативе — ее выгнали.
Применительно к Вете подобное могло бы показаться совершенно невероятным, однако событие действительно произошло, а экстраординарные обстоятельства, ему предшествовавшие, объясняли случай вполне убедительно.
Случился этот фантастический эпизод в середине октября мирной теплой ночью и возник словно бы на пустом месте. Так, по крайней мере, думала Вета, анализируя происшедшее, чтобы установить в нем свою роль и свою вину. Еще в юности она выслушала от Зои Михайловны лекцию про экстернальность, как всегда, сделала вид, что не обратила на материны слова
ни малейшего внимания, но с тех пор все свои сколько-нибудь значительные неудачи детально препарировала для выяснения собственных ошибок. В «октябрьских событиях» ее роль была настолько очевидна, что серьезного исследования не требовалось, Вета во всем обвиняла себя, однако не мучилась самоедством и уж тем более не порывалась исправить положение. Разрыв не доставил ей душевных мук, единственное, что сказала она в ответ на немой вопрос материнских глаз, было: «Трудов жалко, на остальное плевать!»
Итак, собственную роль устанавливать не требовалось, она лежала на поверхности, чего нельзя было сказать о причинах. Вета прекрасно знала, что поступки, как и слова, — это всего лишь видимое продолжение скрытых подвижек в душе´. Она сравнивала их со знакомыми ей не понаслышке циклонами, антициклонами, тайфунами и прочими шалостями природы, которые своим рождением легализовывали незаметную до поры жизнь нижних слоев атмосферы. Как в науке при общении с ураганами и смерчами ее интересовали причины их зарождений, так и в общении с людьми она пыталась докопаться до корней их поступков.
Корни того, что произошло в ее собственной семье октябрьской ночью, ей были не видны. Разумеется, все встало на свои места после того, как Вета узнала о венчании Кирилла и Насти: Светлана Архангельская, которая жила на Театральной площади и последнее время зачастила в Никольский собор, позвонила Вете сообщить о виденном. Тогда Вете стало понятно, но до того момента она пребывала в недоумении: что могло послужить причиной столь резких перемен в Кирилле? В этом, кстати, проявлялась ее ущербность в сравнении с другими женщинами — полное отсутствие интуиции. Там, где любая, пусть наиглупейшая, бабенка неким особым чувством безошибочно воспринимала появление соперницы, там же Вета оставалась непробиваемой для всяких по этому поводу волнений. Правда, и случилось-то подобное в ее жизни лишь однажды, то есть теперь, с Кириллом; у матери не бывало никогда, и бабушка, насколько Вета была осведомлена в семейной истории, также с мужской неверностью не сталкивалась. Не предавали до сих пор женщин из рода Шеллингов.
А произошло в ту ночь вот что. Кирилл вернулся домой около двенадцати. Это продолжалось уже месяца полтора и вошло в привычку. Вета не переживала по этому поводу и вообще не задумывалась, где муж проводит вечера. Она знала, что после работы Кирилл допоздна обрабатывает и анализирует данные, поступившие в течение дня к нему на компьютер с валютных бирж, созванивается со своими брокерами в Петербурге и Москве, разрабатывает стратегию действий на следующий день, и в эти часы его лучше не отвлекать сторонними делами. Вета и не стремилась отвлекать, с некоторых пор она спокойно относилась к отсутствию мужа. Единственно, что ее интересовало, — когда разогревать ужин. Об этом Кирилл предупреждал, выезжая домой, так что никаких неудобств с его поздними возвращениями не было.
Разве что вновь открывшаяся возможность играть на бирже отразилась на его поведении дома: он стал раздражителен, вспыльчив, мелочен и криклив. Если бы Вета наблюдала подобное в чужой семье, она бы сказала, что мужик откровенно провоцирует скандалы, но в своей всё списывала на мужнину усталость. С недавних пор Вета серьезно интересовалась влиянием компьютера на психику человека и подозревала, что Кирилл подвергается избыточному облучению. Это помогало ей сносить грубость мужа, но не полностью, а лишь в значительной степени, в остальном же — благодаря напряжению воли. Раз от разу напрягаться приходилось все сильнее, и Вета не сомневалась, что близок час, когда воля откажет.
Она не ошиблась — час настал, и разразилась катастрофа.
Кирилл сидел на кухне у стойки бара спиной к Вете и пил чай. Столь экстравагантная манера появилась у него недавно и объяснялась тем, что в баре на полке стоял маленький телевизор, и Кирилл смотрел по нему ночной выпуск «Новостей». Чай он пил с громким хлюпаньем — «цедил сквозь усы». В начале их знакомства Вета быстро приучила его есть и пить бесшумно, ученик он в ту пору был покладистый, так что дважды повторять не требовалось. Вообще она немало потрудилась над тем, чтобы привить мужу хорошие манеры, и преуспела в том. Но вдруг недавно все это пошло прахом; сделанное замечание вызвало вдруг такую бурю, что на следующий день Кирилл уже беспрепятственно чавкал, хлюпал, цыкал зубом и ел с ножа. Вета считала, что проявился закрепившийся в подкорке стиль поведения многих поколений его предков, и во всем обвиняла излучение компьютера. Она понимала, что развести Кирилла с опасной машиной не удастся, требуется какая-то новая тактика в отношениях с ним, но программу действий для изменившихся условий пока не выработала.
Точнее сказать, не торопилась с ней. Однажды Вета поймала себя на мысли, что хочет сорваться. Это ей в себе не понравилось, и она усилила самоконтроль. Однако привычка докапываться до причин вывела ее на предположение, что ей уже осточертело изображать из себя бессловесную опору мужниному плечу. Эта роль была до такой степени для Веты неорганична, что лишь первое время увлекала новизной, а все последующее держалась исключительно на аутотренинге и всеподчиняющем желании добиться поставленной цели. Самозаклинания типа «Я машина корабля; сколько бы капитан ни раздувал щеки, он не сдвинет корабль с места, пока я этого не сделаю» срабатывали всё хуже и хуже, особенно при участившейся эксплуатации, а стремление к цели с некоторых пор начало притупляться. Вета не задумывалась о том, что она просто устала постоянно ломать собственную натуру.
Кирилл смотрел телевизор, громко хлюпая чаем, а Вета мыла посуду и думала о Ваське. После того случая, когда она чудом удержалась у последней черты и не сорвалась в приступ бешенства в ответ на слова Кирилла, что их дом для Васьки отныне закрыт, Вета старалась о нем с мужем не заговаривать. Она понимала, что вторично удержаться не сможет. Вета боялась не за себя и не за Кирилла, а за ту многострадальную, многотрудную постройку, которую возводила с самого момента их знакомства. Из последних сил Вета старалась исключить из разговоров с мужем все, что могло его раздражать. Чтобы не дразнить судьбу. Но сегодня промолчать о Ваське было для нее попросту невозможно.
— Вася продает квартиру, — сказала она, глядя в мойку.
Кирилл отреагировал тут же.
— Сколько хочет? — спросил он, по-прежнему не отводя взгляда от телевизора. — У него однокомнатная в Купчино? Далеко от метро? Однушки хорошо идут. Скажи ему, что я возьму, посмотреть только надо.
Кирилл встал с табурета и выключил пультом телевизор. Вета повернулась к нему. Кирилл направился к выходу из кухни.
— Он уезжает, — сказала Вета дрогнувшим голосом.
Кирилл остановился перед ней. По глазам мужа она поняла, что смысл ее слов дошел до него, но никакой реакции не последовало, Кирилл просто смотрел ей в глаза — и всё.
— Васька уезжает навсегда, — срываясь на шепот, как в провал, сказала Вета.
Кирилл и на это не отреагировал. Единственное движение, какое он предпринял, — скосил нижнюю челюсть и цыкнул зубом.
— Васька уезжает в Якутию, — сказала Вета, и в голосе послышался вызов. — Он оттуда уже не вернется, я знаю!
Кирилл вторично цыкнул зубом, а затем произнес насмешливо:
— Скатертью дорога. На одного революционного матроса в Питере будет меньше.
Жар бросился в глаза Вете. Изображение в них исказилось и тут же померкло, виски прострелил электрический разряд.
После помутнения рассудка первым вернулось восприятие зрения. Вета увидела лицо Кирилла — оно было бледно, а изо лба и левой брови обильно текла кровь, ярко выступая на белом фоне и делая лицо двухцветным. Глаза Кирилла переполняла ненависть, рот двигался — он что-то кричал. Еще она увидела свои руки в стальном обхвате его кулаков.
Немая картинка держалась недолго, через несколько мгновений последствия приступа исчезли окончательно, и Вета услышала:
— Пошла отсюда! Чтоб я от бабы побои терпел? — Не будет этого! Катись ко всем чертям!
Вета коротко встряхнула головой, словно желая убедиться, что не спит, а затем в растерянности огляделась. Она уже ясно осознавала происшедшее, но смена ехидно ухмыляющегося лица Кирилла на окровавленное, белое и трясущееся от злобы произошла для нее одномоментно, что делало происходящее ирреальным. Последним из чувств к ней вернулось ощущение боли: она почувствовала на своих запястьях руки Кирилла, и почему-то заныл большой палец на правой ноге. Вета опустила голову и увидела лежащую возле ноги сковородку.
— Отпусти, — сказала она Кириллу спокойно.
Кирилл освободил ее руки, но кричать не перестал. Правда, теперь у него это продолжалось вспышками, в интервалах он молчал и быстро ходил по всей квартире.
— Я сказал, пошла отсюда! — вновь заорал он.
Вета уже направлялась в спальню. Кирилл поспешил за нею следом. Вета достала из шкафа свой походный рюкзак, побросала в него джинсы, свитер, некоторые особенно любимые ею платья, сняла с полки и прямо комом сунула в рюкзак белье, опрокинула туда же ящики комода, где хранились
ее записные книжки и всякая мелочь, смахнула с туалета духи, тюбики крема для кожи. Вета не интересовалась косметикой, но обветренное и в двух местах помороженное лицо требовало ухода. Что касается духов, то это была ее слабость — горьковатые сложные композиции кpасновато-коpичневых тонов. Последним она запихнула в рюкзак червленый серебряный поднос, подарок Германа Алексеевича на новоселье.
Набив рюкзак, Вета привычно села на пол спиной к нему, продела руки в лямки, перевернулась на живот и встала на ноги. Кирилл следил за ее манипуляциями. Он больше не кричал, но дышал все еще тяжело. Кровь никак не могла остановиться и уже заливала рубашку. Кирилл не обращал на это внимания, лишь время от времени отирал ее с левого глаза, из-за чего руки также были перепачканы кровью.
«Хорошо я ему врезала», — с удовлетворением подумала Вета и ушла, напоследок пнув дверь.
<…>[1]
Самец неслышно подошел со спины, сделал чашками ладони, пропустил у Веты под мышками и наложил их ей на груди.
— Ох! — издал он звук на выдохе, прижимая Вету к себе, и повторил то же, только протяжнее на вдохе: — О-ох!
Она потерлась затылком о его ключицу. Потом завела руку себе за бедра и подняла ее, касаясь ног Самца.
— Ого! — воскликнула Вета. <…>
— Нет-нет, — торопливо, но без твердости в голосе проговорил он, — спешу на работу.
Вета произнесла с лукавинкой:
— А то гляди, мне спешить некуда.
— Нет-нет, — повторил Самец теперь уже всерьез, он взял себя в руки. — Сегодня кафедра, надо быть обязательно.
Вета посмотрела на него с полуоборота и сказала томно:
— Какой ты у меня стал…
И не закончила — дыхание перехватило.
Завтракали в комнате. Вета постелила на стол скатерть, которую нашла в шкафу, где оставила когда-то, поверх нее разложив купленные накануне красочные пластиковые салфетки. Покупая их, она думала об этом завтраке.
Вета возвращалась хозяйкой в дом, где хозяйствовала много лет назад и где каждая вещь знала прикосновения ее заботливых рук. В родном доме Веты скатерть ложилась на стол лишь на сборах — Зоя Михайловна терпеть не могла стирку. Впервые оказавшись у Самца, Вета случайно натолкнулась в шкафу на скатерть и, не придавая своим действиям особого значения, взяла да и постелила ее на стол. Она была поражена, когда у здоровенного, мускулистого весельчака и циника Самца раскисло лицо при виде застеленного стола. Оказалось, что с детства он хранил воспоминания о том, как мать, накрывая на стол, первым делом стелила скатерть и поступала так трижды в день, отмечая собрание семьи за столом, словно особо торжественный акт. Вета не подала вида, что удивлена, и с тех пор ежедневно повторяла ритуал накрывания стола к трапезе, хоть сама и не испытывала при том никаких чувств, кроме досады.
Самец взял блин руками, свернул его трубочкой, обмакнул в сметану и откусил половину. Закрыв глаза, он прошептал:
— Блаженство.
Вета довольно улыбалась. Иной реакции она, правда, и не ожидала (блины со сметаной Самец любил больше иных деликатесов), но все равно было приятно. За годы жизни с Кириллом Вета отвыкла от мужской признательности и теперь чувствовала, что плывет от удовольствия, как блин по масляной сковородке.
— Послушай, — сказала Вета, тоном призывая Самца сосредоточиться.
В этот момент в кармане его пиджака, что висел на спинке стула у старинного письменного стола, запищал мобильный телефон. Вета изогнула брови — безалаберный Самец и атрибут преуспеяния мобильный телефон в ее воображении не увязывались друг с другом.
Самец вынул аппарат, уселся за письменный стол и принялся разговаривать с абонентом. С первого же произнесенного им слова Вете стало ясно, что звонит женщина — и к тому же знакомая с ним накоротке.
В этом не было ничего удивительного: у себя в университете Самец регулярно портил по одной студентке в семестр, не оставляя вниманием аспиранток и случайных знакомых. В их первую ночь Вета призналась Самцу, что панически боится скверной болезни, — она была наслышана о его похождениях и действительно боялась. В ответ Самец хмыкнул, сказал, что из всех существующих болезней эти наименее скверные, ибо все прочие от нервов, а эти от удовольствий, и достал затем откуда-то из недр книжной полки бумагу. То была справка из кожно-венерологического диспансера, в которой говорилось, что имярек стерилен. Вета догадалась о причине выдачи справки — окончание курса лечения. Брезгливо поморщившись, она спешно оделась и ушла, не отвечая на мольбы растерявшегося кавалера. Этим закончилась, не начавшись, их первая ночь. Вторая была куда как успешнее.
Тому, что Самец верен себе, Вета не удивилась и, к слову сказать, не испугалась, издавна привыкшая легко побеждать соперниц. Но теперь был такой особенный, ни на что не похожий момент, когда присутствие в сердце мужчины другой женщины могло неверно осветить ее поведение. По-видимому, нужно было прежде всего устранить помеху, а затем уже сообщать отвоеванному рыцарю о своих серьезных планах. Однако на это требовалось время, а Вета не желала откладывать на потом то, что запланировала на сегодня. Коротко поразмыслив об этом, пока Самец разговаривал по телефону, Вета решила не менять планов, тем более что сегодня было тридцать первое декабря и Вета наметила начать новый год вместе с ним.
Когда он положил трубку, она все же не удержалась от вопроса, хотя знала, что пока не должна этого делать.
— Кто это был? — спросила Вета как могла равнодушнее.
— Жена, — так же просто ответил Самец, тем не менее пряча глаза.
— Какая жена? — машинально спросила Вета, все еще находясь в плену своих мыслей о предстоящем разговоре.
— Моя жена, — сказал Самец в прежнем обыденном тоне и по-пpежнему не поднимая на Вету глаз.
— Ты женился?! — воскликнула пораженная Вета и сразу затем начала смеяться.
Самец посмотрел на нее обиженно.
— А что тут необыкновенного? — спросил он.
— Может, и дети есть? — продолжая смеяться, спросила Вета.
— Сын, — ответил Самец, — в первый класс пошел. А что тут смешного, я не понимаю?
— Ничего, — сказала Вета, быстро утихнув, но оставив на лице улыбку. — Только врешь ты всё. Нет у тебя ни жены, ни сына. Это дом старого холостяка. Здесь даже тряпки лежат там, куда их положила я. И никакая другая женщина к ним не прикасалась.
Самец понимающе улыбнулся.
— Вот оно что, — сказал он и улыбнулся шире. — Это верно, здесь другие женщины после тебя не бывали. Я даже собственной жене не позволяю тут хозяйничать — берегу память о нашей с тобой жизни, хочешь — верь, хочешь — нет. Я ведь часто вспоминаю те два года. Почему ты тогда ушла? До сих пор понять не могу.
В его лице отразилась мечтательность, но тут же исчезла.
— А жена все-таки есть, — сказал он серьезно, — и сыну восьмой год. Мы просто давно не виделись с тобой, времени-то уж сколько прошло, а ты небось думаешь, что все было только вчера? У жены отдельная квартира, там и обретаемся. Сюда я работать приезжаю, изредка ночую. Не подумай чего, после тебя на этой кровати ни одна женщина не лежала, хочешь — верь, хочешь — нет. После того как ты бросила меня, я остепенился. Здо`рово ты тогда меня огрела. Была даже минутка, когда руки на себя хотел наложить. Слава богу, не решился. Долго ты у меня из головы не шла, ох, долго. Первое время в постели жену твоим именем называл, и смех и грех. Мне-то все равно было — уйдет так уйдет. Это уж потом стало не все равно.
— Что не все равно? — спросила Вета, впиваясь в него глазами. — Полюбил ее, что ли?
Самец ответил простодушно, но в глазах мелькнуло что-то мстительное:
— Полюбил. Хочешь — верь, хочешь — нет.
Над головой пискнула птица. Вета очнулась от своих мыслей и посмотрела вокруг. Рябину осадила стайка свиристелей. Заледеневшие ягоды осыпались на снег, словно дерево трясли. Вета взяла в руки коробок, чтобы раскурить погасшую папиросу, и увидела у себя под ногами на снегу горстку горелых спичек.
Она вновь подняла голову к своему имени на кирпичной стене. Мысленно она сказала ему, точно клялась: «Отобью! Все силы отдам, жизнь положу, но заберу его у этой бабы. Он только мой!»
Она почувствовала, как бодрость вливается в нее при этих словах. Но не клятва была тому причиной — надпись, сделанная на стене больше двадцати лет назад, отдавала ей силу и безрассудство юности.
На черной лестнице, как всегда, пахло кошками, кухнями и сыростью. Вета дернула за проволочную петлю, ей лень было искать в сумке ключи, и услышала знакомое дребезжание колокольчика. Дверь почти тут же отворилась. Зоя Михайловна с папиросой в руках шагнула назад в полосу тусклого предвечернего света из окна.
— Мама, сколько раз говорить — спрашивай, кто звонит, — сказала Вета усталым голосом.
Зоя Михайловна не обратила на слова дочери ни малейшего внимания.
— Где тебя носит? — громко прошептала она с патетическими интонациями в голосе. — Сейчас Ленка со Светкой приедут, а мы еще даже комнату не разобрали. Или ты что, Новый год не дома встречаешь? Опять, да? Ну-ка посмотри мне в глаза!
Все это было произнесено, как всегда, на едином дыхании.
— Мама, — сказала Вета, пристраивая на вешалку в коридоре пальто, — уймись. Я дома и никуда больше сегодня не выйду. Скажи лучше, как у Коли дела?
— Спит, — коротко ответила мать.
— А Васька где? — снова спросила Вета. — Он будет с нами встречать?
— Ну разумеется! — ответила Зоя Михайловна уже в полный голос, причем возмущенно. — Васенька в театре, обещал быть к одиннадцати. У них сегодня прогон, ты же не помнишь, как всегда, ни черта. Иветта, мне так не нравится выражение твоих глаз. Я чувствую, что ты опять что-то затеваешь.
Вета сказала через силу:
— Мама, мне давно уже не двадцать. И не тридцать. Тоже давно. Оставь меня в покое.
Зоя Михайловна надумала было возмутиться, но тут из комнаты донесся кашель Николая Ильича, он лежал с простудой.
— Проснулся! — всполошилась Зоя Михайловна. — Подержи. — Она сунула в руки дочери потухшую папиросу и поспешила в комнату.
Вета стянула сапоги и надела обрезанные валенки, которые предпочитала любой другой домашней обуви. На плите закипел чайник. Вета заварила прямо в своей фарфоровой кружке темного, как деготь, чая и уселась с кружкой и папиросой перед окном.
На улице смеркалось. Небо над крышей еще испускало бледный свет, но противоположная стена двора была уже непроницаемо черной, и окна напротив горели ярко и весело. Почти в каждом из них была видна елка, белый, пока еще пустой стол, суетящиеся женщины и слоняющиеся без дела мужчины. А еще были видны дети. Они повсюду бегали по комнатам, надоедали отцам, путались под ногами у матерей и резвились от души.
Вета отхлебнула горячей заварки, закурила, после чего опустила голову на руку. Взгляд ее скользил по окнам, но вряд ли различал в них что-либо, потому что был рассеян. Вот он замер и больше прежнего затуманился. Это был верный признак, что мыслями Вета унеслась далеко. Туда, где скиталось ее незнакомое беспризорное счастье.
1999
Окончание. Начало в № 9, 10, 11.
1. Вете после страстных убеждений удалось отговорить Васю от бегства. (Ред.)