Продолжение. Роман.
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2024
ПРОГРАММА
Теплова умерла на Фоминой неделе. Она не болела, организм работал исправно, однако ее уход не стал ни для кого неожиданностью: смерть заявила о своем приближении давно, так что и сын и друзья успели с этим смириться. После смерти Сергея Ивановича мать Василия стала медленно угасать. Поначалу она крепилась, даже пыталась что-то делать по дому для сына, но выходило у нее это неловко и явно без желания. Должно быть, инерцию хлопотливости вокруг мужа эта женщина переключила на сына, но без любви ее хлопоты превратились в пустую суету. Конечно, она сына любила, но любовью необычной, отстраненной, какой любят детей дальних родственников, в особенности если видятся с ними изредка.
Последние три месяца Теплова не вставала. Она лежала в своей старой комнате на Невском и целыми днями смотрела в одну точку на потолке. Иногда она прикрывала глаза, и тогда из-под опущенных век начинали струиться ручейки слез.
За матерью Теплова ухаживала Зоя Михайловна. Она обращалась с ней как с хрупким музейным экспонатом — бережно и равнодушно. Сам Теплов забегал днем с работы, чтобы сварить для матери суп и кашу. Он теперь жил в Купчине в квартире родителей, что было для него не очень удобно из-за долгого пути, зато устраивало по другой причине. Дело в том, что жил там Василий не один, а с Зиной.
Это произошло почти что само собой. Лишь некоторое время после того, как они стали неразлучны, Теплов неожиданно для себя осознал, что женат. Вместе с Зиной он проводил целый день на работе, вместе с Зиной ехал
домой, вместе с Зиной оставался там до утра и вместе с Зиной на следующий день возвращался обратно на радио. В эфире они теперь тоже были вместе: Зина стала его партнершей и полноправной ведущей программы.
На этом настоял сам Теплов. Он считал парное ведение наиболее выгодным, потому что в диалоге можно задействовать сразу две точки зрения на обсуждаемую проблему. Задумался Теплов об участии Зины в программе уже после своего дебюта и тогда же поделился этой мыслью с Алосом. Тот сказал в ответ:
— Идея хорошая, но вот Зина… Она уже пробовала однажды в прямом эфире.
Алос замолчал, и Теплов, не дожидаясь, когда тот соберется продолжить, нетерпеливо спросил:
— И что же?
— Голос пропал, — со вздохом ответил Алос, — переволновалась. От нее и требовалось-то информашку прочитать на четверть страницы, а голоса нет. — Алос посмотрел в смятенное лицо Теплова, как в книгу, и, не меняя интонации, закончил: — Так что имейте это в виду. Я не против, поступайте как знаете, вы хозяин программы. Но имейте в виду.
Теплов не стал повторять Зине весь разговор, сказал только, что Алос разрешил. Она восприняла это не совсем обычно — все черты лица выдали радость и оживление, а глаза стали испуганными. Такими они оставались на протяжении всей недели подготовки программы. Правда, только глаза и говорили о внутреннем напряжении, сама Зина была как никогда энергична и подвижна. Узнав, что становится соавтором программы, она сразу же включилась в работу, причем в работу самостоятельную. Если раньше Зина была на подхвате, что Теплова очень устраивало, то теперь приходилось самому заботиться о своевременной подаче заявки на монтаж, самому созваниваться с выступающими и вообще всё теперь делать самому. Зина, взяв на себя несколько кадров будущей программы, занималась только ими. Это, кстати, отразилось на всей редакции: теперь «Чайный домик» изо дня в день пребывал в запущенном состоянии, заварочный чайник некому было пойти вымыть, и чай заваривали в чашках; печенье, пирожки и слоеные уголки перестали быть обязательной принадлежностью стола, и угощение к чаю теперь бывало лишь тогда, когда кто-нибудь вспоминал о нем по дороге на работу, а случалось это отнюдь не каждый день. Стол теперь постоянно бывал заставлен грязными чашками, засыпан крошками и неоднократно использованными пакетиками чая. Возле машинки сразу иссякла пачка бумаги, на доску перестали вывешиваться общестудийные объявления, и цветы на подоконниках пожелтели. Тем не менее никто в редакции не роптал: все относились к новой Зининой роли с уважением, а иные с искренней за нее тревогой — как бы опять не сорвалась.
Чем ближе придвигался день выхода программы, тем больше нервничал Теплов. Он и сам-то еще не полностью освоился в прямом эфире, а тут еще дополнительная забота. Все чаще Теплов задумывался о том, не поторопился ли, но каждый раз прогонял от себя эти мысли: отступать было поздно.
Зина не замечала его треволнений, она мелькала в помещениях студии словно фантом — только что была в монтажном цехе, как уже сидела в репортажке, проносилась по коридору, врывалась в редакцию и тут же вновь исчезала. Утром она прибегала за «Репортером», днем расшифровывала записанные интервью и бежала на монтаж. В виде исключения Алос для этого выпуска программы разрешил взять двойной лимит пленки, всю ее Зина задействовала на свои кадры. Вечером Тамара сводила их, подкладывая шумы и музыку из своей богатой фонотеки.
Только засев за составление готовых кадров в программу и за разработку сценария, Теплов обнаружил, что две трети программы подготовлено Зиной. Он оказался перед дилеммой: либо отказать Зине в половине ее материалов, либо обзвонить с извинениями своих гостей и попросить их отложить выступления на потом. Теплов выбрал второе, хоть для него это было совсем непросто, а в иных случаях и чревато ударами по самолюбию. Так, например, Виктор Конецкий, которого Теплов долго уговаривал выступить перед открытым микрофоном, узнав, что передача откладывается, назвал Василия скотиной и обругал матом.
В день эфира Теплов явился в редакцию на час раньше необходимого. Накануне он чуть ли не взашей прогнал Зину домой, сказав, что всё сделает сам, а ей необходимо выспаться.
— Все равно я спать не буду, — сказала она, но все же ушла.
Сам Теплов опять закончил в первом часу ночи и побежал домой, чтобы хоть сколько-нибудь поспать. В его комнате теперь постоянно пахло лекарствами, и возле кровати, где лежала больная мать, горел ночник: Зоя Михайловна один раз среди ночи заходила перевернуть соседку с бока на бок и подать судно. На неделе Теплов ездил ночевать в Купчино, предварительно забежав к матери, чтобы сварить для нее обед, он с трудом переносил больничные запахи.
Едва Теплов опустил голову на подушку, как зазвонил будильник. Теплов схватил его в гневе и обнаружил, что проспал четыре часа. На кухне мама Зоя, облаченная в древний шелковый халат, намазывала для него бутерброды, на плите гудел чайник.
В редакции Теплов прежде всего навел порядок на столе в «Чайном домике», перемыл и убрал в шкаф всю посуду, оставив две чашки, сахарницу и большую плоскую тарелку, на которую выложил принесенные бутерброды. Потом он заварил чай и только после этого занялся программой: сверяясь со сценарием, вложил в коробки длинные картонные закладки, на которых стояли крупные яркие номера, затем по порядку этих номеров составил коробки в стопку и проложил их сценариями второй и третьей частей. Сценарий первой части программы он положил сверху. Во всех этих действиях Теплов находил скрытый второй смысл — они настраивали его на торжественную сосредоточенность, выполняя функции священнодействия.
Зина ворвалась в комнату, когда Теплов ставил чайник во второй раз.
— Опоздала, да, опоздала? — зачастила Зина словами, поднимая глаза к настенным электрическим часам.
— Да нет, — спокойно и даже немного певуче сказал Теплов.
Он знал, что с возбужденными людьми нужно разговаривать спокойно, ровно и мелодично. Именно так разговаривала с ним самим мама Зоя в минуты его душевных кризисов. В такие же минуты у дочери она кричала на нее и била тарелки.
— У меня часы встали, — срываясь на высокие ноты, проговорила Зина и, вновь посмотрев на стенные часы, спросила: — Сколько сейчас?
Теплов ответил с ласковой полуулыбкой:
— Столько же, сколько на этих. Может быть, ты свои просто не завела?
Зина проверила, и это оказалось действительно так. Догадка Теплова неожиданно подбодрила ее. Наверное, сам факт, что рядом есть человек, который способен хладнокровно оценивать происходящее, оказал на нее благотворное влияние. Зина перевела дух и только теперь принялась раздеваться. Затем она побежала к «Чайному домику». Там она обнаружила на чистом столе две чашки и бутерброды и подарила Теплову полный нежной признательности взгляд.
Пили чай и говорили о пустяках. Зина все время порывалась сказать что-то о предстоящей программе, но Теплов настойчиво рассказывал бородатые анекдоты. Когда подошло время отправляться в студию, Теплов налил в Зинину чашку заварки и велел захватить с собой. Потом он поднял высокую стопку коробок, присел с ними на краешек стула, произнеся при этом властно:
— Сели! — И умолк с каменным лицом: суеверный страх одержал верх над психотерапией.
Развеселившаяся было Зина мгновенно притихла и послушно выполнила приказание. Мысленно досчитав до тринадцати, Теплов сказал:
— С Богом!
Они вошли в студию за несколько минут до эфира. Как и во все предыдущие случаи, на станке оператора крутилась пленка с записанной передачей, и потому у них было время для подготовки. Зина тут же уселась на свое место за пультом с текстом в руках. Она читала про себя, и губы у нее шевелились. Теплов нахмурился, но промолчал, он посчитал за лучшее выйти до эфира в операторскую: Зинина наэлектризованность начинала передаваться и ему.
Тамара устанавливала на магнитофоны бобины с Зиниными кадрами. Она кивнула Теплову и сказала, продевая пленку через ролики:
— Если ты опять выкинешь какой-нибудь фортель, то, как честный человек, должен будешь на мне жениться.
Теплов смотрел на Тамару и ответил ей:
— Если у нее опять пропадет голос, она уже никогда не сможет выступать.
Когда Теплов заговорил, Тамарины руки сами собой остановились, но уже на втором его слове Тамара продолжила свое занятие. Намотав на бобышку зеленый pакоpд, она пустила станок и подогнала пленку к начальной фразе, сверила ее с записью на этикетке коробки и в сценарии и только тогда распрямилась. Она посмотрела Теплову в глаза с холодной усмешкой на губах.
— Это не самое страшное в жизни, — сказала она. И тут же добавила, не меняя тона: — Осталось тридцать секунд. Попробуй только загуби мне открышку, я убью тебя.
Теплов кинулся в студию, а Тамара буркнула ему в спину:
— Зараза, навязали тебя мне на шею.
Снова раздались в динамиках первые аккорды позывных, и снова донеслась Тамарина команда:
— Наезжайте!
Но теперь к кнопкам протянул руку Теплов. Он усмирил дыхание, прошептал «С Богом» и зажег красный огонек.
— Здравствуйте, уважаемые радиослушатели! — произнес он в космической тишине. — Вас приветствуют ведущие программы Василий Теплов…
— …и Зинаида Фомина! — прозвенел рядом с ним высокий мальчишеский голос.
Теплов тут же пробежал пальцами по кнопкам, микрофон отключился, и в эфире зазвучала первая мелодия из сегодняшнего музыкального оформления. Повернувшись к Зине, Теплов чмокнул ее в щеку.
— Умница ты моя, — прошептал он, уже не скрывая волнения. — Теперь пойдет все как по маслу. Наезжаем.
— Наезжаем! — весело ответила Зина.
Теплов снова включил микрофон и заговорил свободно и легко.
Из-за стекла на них смотрела Тамара, лицо ее было неподвижно.
С этой минуты Теплов и Зина уже не расставались. Программу они отработали без сбоев. До самого момента последнего выключения микрофона Зина оставалась предельно собранной и напряженной. Когда же на табло в студии погасла страшная надпись, девушка вскочила со своего кресла, будто собравшись поскорее убежать отсюда, замерла, а затем медленно осела. Ее плечи опустились, и руки повисли. Черты лица еще были скованны, но глаза уже смеялись. Прошла секунда, и засмеялась вся Зина — рот, щеки, брови, руки, плечи. Все в ней ожило, пришло в беспорядочное движение. Ноги не стояли на месте. Точно от порыва ветра, она поднялась и закружилась по студии, выкрикивая мелодию на три счета.
Теплов схватил с пульта сценарий в одну руку, Зину за локоть в другую и бросился вон из студии, куда уже вбегали «молодежники».
Такой встречи, какую им устроили в редакции, не бывало там никогда. Все журналисты и редакторы ради этого события изменили свои планы и собрались в «Чайном домике» за столом вокруг целой горы сластей и нескольких бутылок вина, в этот раз каждый что-нибудь да принес. Зина была в центре общего внимания, беспрестанно вертела головой, отвечая на сыпавшиеся поздравления, тянулась с рюмкой через стол, чтобы чокнуться по очереди непременно со всеми, и тараторила, тараторила без конца. Периодически она оглядывалась на сидевшего подле нее Теплова, обволакивала его наркотирующим взглядом и спрашивала:
— А где Тамара?
Он отвечал, что Тамара убежала на репетицию своего дипломного спектакля в Учебный театр, Зина кивала головой и через несколько минут снова поворачивалась к нему с тем же вопросом.
В метро они спускались изможденные счастьем. Зина потребовала, чтобы он встал на эскалаторе ниже ее. Теплов исполнил, их лица оказались вровень. Зина положила ему руки на плечи.
— Поцелуй меня, — сказала она просто.
— Люди смотрят, — сказал Теплов и тут же быстро чмокнул ее в подбородок.
Внезапно Зина схватила его шею в «стальной зажим» и впилась ему в губы с жадностью изголодавшегося животного. Теплов едва не рухнул навзничь, но испугаться не успел, потому что неиспытанное дотоле чувство залило все остальные горячей волной.
Зинин язык напористо раздвинул Теплову зубы, нежно огладил его язык, как бы знакомясь, и вдруг частыми сильными толчками загнал его в глубь рта. Потом отступил, снова погладил и снова пошел в атаку. Этот захватчик становился попеременно то мягким и податливым, то сильным и упругим. Он то метался во рту, то ласково касался стенок, вызывая у Теплова нарастающую тяжесть внизу живота. Теплов с присвистом втягивал через нос воздух и с шумным сопением выдыхал его. Зина дышала тяжело, часто и все крепче сжимала его шею.
— Боже мой, — сказала она, оторвавшись от его губ только на выходе с эскалатора. — Теплыш, где ты научился так хорошо целоваться?
Прошло не меньше недели, прежде чем к Теплову вернулась способность оценивать происходящее вокруг.
Новая семейная жизнь подарила ему несколько открытий. Прежде всего Теплов обнаружил, что Зина не хозяйка. Не плохая, не хорошая, а именно третье — полное отсутствие и желания и способностей. Если по дороге на работу он не вспоминал, что нужно что-то купить съестного, то в этот день они ложились спать голодными, потому что возвращались домой только к ночи, когда магазины были уже закрыты. Покупала Зина исключительно все быстрое в приготовлении, побив в этом даже рекорды Зои Михайловны — та хоть иногда картошку варила, а Зина обходилась одними пельменями да сосисками с вермишелью. Когда однажды Теплов попросил котлет, она купила готовые, но жарить ему пришлось самому, потому что Зина чистила картошку, купленную им, он уже не мог смотреть на вермишель.
Эта Зинина особенность одной из первых поразила Теплова — все домашние хлопоты она делила поровну, называя это «по справедливости». Если на выходной, который они устраивали себе после эфира, была намечена стирка, то Теплову поручались полы и обед, если Зина разогревала ужин, то Теплов потом должен был вымыть посуду, если Зина бралась за веник… Впрочем, такого почти никогда и не случалось, во всяком случае по ее собственной инициативе. Теплов как-то попросил Зину подмести в квартире, он заметил, что ее обо всем требовалось просить. Но Зина была занята пришиванием пуговицы, и подметать пришлось ему самому. В другой раз она не смогла этого сделать, потому что разбирала одежду в шкафу. В третий раз… Теплова заело — он решил во что бы то ни стало добиться своего. Кончилась эта затея скандалом — Зина сначала накричала на него, потом убежала в комнату и долго плакала там, зарывшись головой в подушки на кровати. Затем, когда Теплов все же повторил просьбу, схватила веник и, не столько подметая, сколько расшвыривая пыль по углам, прошлась им по всей квартире, после чего со злобой в голосе сказала:
— Ну сделала я, сделала! Доволен?
Больше Теплов не экспериментировал и безропотно брался за веник или половую тряпку, зная, что, кроме него, этого сделать некому. Зинина домашняя бездеятельность удивляла его тем больше оттого, что на работе Зина, как и прежде, следила за «Чайным домиком» и явно получала от этого удовольствие.
Второй неожиданностью для Теплова было то, что Зина отказалась регистрировать брак. Сам Теплов относился к этому без особой страсти, просто как к должному, но полагал, что для всякой женщины штамп в паспорте и рождение ребенка являются символами семейного счастья. Оказалось — не для всякой, во всяком случае не для Зины. Правда, объяснила она это вполне здраво: нужно, дескать, пожить и узнать друг друга получше. Но Теплов отнесся к ее словам без внимания: он разделял точку зрения мамы Зои, говорившей, что рациональные мотивировки человеческих поступков исполняют роль масок на истинных причинах — желании или нежелании. То, что Зина не желала родить, поставило его в замешательство: воспитанный известным психиатром, Теплов до сих пор считал, что неплохо разбирается в человеческой психологии.
Наконец, третьим открытием Теплова явилась Зинина скаредность. Он обратил на это внимание и остро воспринял прежде всего потому, что впервые столкнулся с таким качеством у близкого человека. До сих пор ни одна из знакомых ему женщин подобным не отличалась.
Это нельзя было назвать жадностью, подразумевая гложущее изнутри чувство при расставании с какой-нибудь вещью, ибо Зина никогда и ни с чем не расставалась. Ярче всего это выражалось по отношению к деньгам. Теплов зарплату полностью отдавал Зине, испытывая при этом сладкое чувство добытчика, вернувшегося с охоты не с пустыми руками. Зина тратила деньги свободно, но без мотовства; когда же они заканчивались, начинала экономить на всем, однако свою собственную зарплату в ход не пускала. Это совершенно не вязалось с тем представлением о ней, которое Теплов сам себе создал, едва познакомился с отзывчивой, как ему тогда показалось, внимательной девушкой. Теперь же, убедившись в том, что к Зине, как ни к кому другому, подходит фраза «Что к ней попало, то пропало», Теплов стал размышлять, почему раньше это не бросилось ему в глаза. Перед зарплатой многие в редакции занимали у тех, кто в деньгах не нуждался, были и такие. Теплову тоже приходилось иной раз перехватить до получки. Сейчас он вспоминал, что никто не спрашивал в долг у Зины, и он в том числе. Ему просто в голову не могло прийти обратиться за помощью к этой маленькой женщине-подростку, которая свою беззащитность и боязливость скрывала — в этом Теплов был убежден — напускной энергичностью и деловым азартом. Не у нее просить, а ей предложить всегда хотелось Теплову. И не только деньги, но и свою помощь, поддержку, всего себя. Когда он глядел на Зину,
у него всегда возникало желание защитить. Ему нравилось это желание, ему нравились мысли, которые приходили в голову при виде Зины, ему нравилась она сама. Рядом с ней Теплов ощущал себя сильным мужчиной.
Чем ближе Теплов узнавал Зину, тем чаще задумывался над объяснением открываемых в ней качеств и находил эти объяснения быстро и легко. Так Зинина необычайная скупость, по его мнению, развилась от нищеты, в которой Зина с матерью прожили все предшествовавшие работе на радио годы, — она как-то обмолвилась.
В этом, кстати, состояла еще одна ее особенность — Зина ничего про себя не рассказывала. Теплов невольно сравнивал ее с Леной. Та в первую же ночь выложила ему про себя все, что не успела рассказать в самолете, даже про Катькиного отца на этот раз не удержалась и сказала. Зина ночью вообще не разговаривала, ей было не до этого: она целовала.
Она целовала его всего. Она при этом глухо постанывала и временами содрогалась от пронзавших ее скоротечных судорог. Она испытывала такое сильное наслаждение, что чувство это передавалось Теплову, многократно усиливая его собственное.
Только в этом Лена уступала ей, и только за счет этого маленькая Зина возвышалась над нею на целую голову. Нет — на целый рост. Нет — на целую галактику! То неприятное, что открыл Теплов в Зине, он простил ей, то, что мог открыть в будущем, прощал наперед. Весь этот тяжкий груз с легкостью перевешивало одно лишь наслаждение, которое он получал от нее каждую ночь. Наслаждение сильное, острое, дурманное.
Узнав от матери, что у Васьки появилась женщина, Вета незамедлительно пригласила их к себе. Они пришли в середине дня, и Зина через полчаса убежала на пресс-конференцию Иоселиани, который устраивал неделю своих картин в Доме кино, а Васька также торопился на работу, и оттого встреча получилась скомканная. Решили, что пока это так — для знакомства, а потом выберут день и «посидят» как следует, семьями.
Зина Вете не понравилась. Она просидела все свои полчаса молчком, рассеянно улыбаясь Ветиным шуткам и временами взглядывая на стенные часы. Когда Зина ушла, Вета накинулась на Ваську с расспросами. Прежде всего ее интересовало, как Зина готовит, умеет ли шить и вязать, как ведет дом и сколько тратит. Получив исчерпывающие ответы, она испытала удовлетворение от разочарования.
— Зачем она тебе? — спросила Вета с наигранным изумлением.
Васька смотрел на нее и незнакомо сдержанно улыбался. Такое Вете совсем уже не понравилось: она привыкла, что с нею он улыбался широко, болтал без умолку и смотрел доверчиво. Не дождавшись ответа, она сказала:
— Васенька, родной, эта девица совсем тебе не подходит. Ну, сам посуди — какая же это жена? Что ты нашел в ней?
Васькина улыбка приобрела оттенок застенчивости. Он сказал немного в нос:
— Она сладкая.
На этот раз Вета поглядела на него с вполне искренним изумлением.
Вечером за обедом она подробно рассказала Кириллу о Зине. Потом доложила о ценах за квадратные метры нежилых помещений: Кирилл вновь собрался регистрировать фирму и поручил Вете найти недорогой офис. Затем она сказала, что продукты опять подорожали, а на Сенной пока еще по вчерашней цене, из-за чего туда сбежался весь город. Потом она слушала наставления Кирилла о том, какой ему нужен офис, и вдруг спросила:
— Кир, что такое «сладкая женщина»?
Кирилл запнулся на полуслове.
— Это Теплов про свою подругу сказал? — спросил он с ехидцей в голосе.
Вета внутренне поежилась: Кирилл нечасто, но случалось, что пугал ее неожиданными прозрениями. Она молча кивнула. Кирилл ничего ей не ответил, но выражение лица у него было такое, словно он хотел сказать: «Что ж тут удивляться, это же Теплов». Ей расхотелось продолжать, и она сменила тему.
Все последующие дни Вета занималась выяснением сути столь поразившей ее характеристики. Раньше она представляла себе «сладких» женщин в образе чеховской Душечки, причем «сладкая» воспринималось ею чуть ли не буквально. Но в Зине не было ни единой черточки того образа, что привело Вету к неминуемому выводу: Васька вкладывал в это понятие совершенно другой смысл.
Опросы знакомых женщин ничего не дали: их представления о женской сладости совпадали с Ветиным. Тогда она переключилась на мужчин. Здесь ее ждало еще большее разочарование: большинство вообще не понимали, о чем их спрашивают, а те немногие, кто понимал, реагировали совершенно одинаково — загадочно улыбались. Исследовательский азарт охватил Вету, как это бывало с нею во времена занятия наукой, она уже ни о чем другом не могла думать, как только о решении задачи. Одна только мысль, что другим что-то такое понятно, а ей нет, раздражала. Как бывший ученый, она сразу же подумала об узких специалистах. Но долго боролась с собой, так как специалистом в этой области был Самец, с кем она строжайше запретила себе видеться. Все же неутоленное любопытство одержало верх, и Вета сдалась. Она позвонила Самцу и прежде всего сообщила, что замужем и счастлива и что все мечты сбылись. Затем спросила, что такое «сладкая женщина». Втайне она надеялась, что Самец ответит: «Это ты». Но красавец-палеонтолог только коротко хохотнул.
— Ты что, не можешь ответить? — мгновенно взъярилась Вета.
— Не могу, — смеясь, сказал он. — Знать знаю, а объяснить не могу.
Вета обозвала его идиотом и швырнула трубку. С того дня мысль о Зине изводила ее по ночам. Но как ни старалась Вета, так и не смогла добиться от Кирилла того же, чего добивалась от мужчин «никчемная Васькина девица», даже не задумываясь об этом, — звания «сладкая».
Именно Зина принесла страшное известие, которое Теплов ждал весь последний месяц. Она вбежала в репортажку со словами:
— Теплыш, матери плохо, сейчас звонили!
Зина была перепугана, что Теплов отметил про себя с удовлетворением. Она побежала вместе с ним, и хоть в доме не осталась, а тут же вернулась на работу, но и за порыв Теплов был ей благодарен.
Мать лежала в забытьи, ее губы едва заметно подрагивали в беззвучном бреде. У кровати сидела мама Зоя, она держала на коленях полоскательницу и время от времени обтирала лоб Тепловой влажной губкой. Василий присел на соседний стул.
Вдруг мать глубоко вздохнула. Ее веки поднялись, открывая глаза без взгляда. Понемногу глаза стали оживать, словно бы мозг медленно, нехотя возвращался из небытия. Наконец Теплова осмысленно посмотрела на Зою Михайловну.
— Зоинька, — сказала она голосом слабым, но не шепотом, — как ты думаешь, там есть что-нибудь?
Зоя Михайловна, прежде чем ответить, снова обтерла ей лоб.
— Думаю, что есть, — сказала она.
Теплова помолчала, как видно, собираясь с силами, и снова заговорила, но теперь уже еле слышно:
— А я там… — на большее у нее сил не хватило, и только губы еще слегка шевелились.
— Да, конечно! — убежденно сказала Зоя Михайловна и положила руку на истаявшую кисть матери Теплова. — Конечно, встретитесь!
Теплова шевельнула губами, а затем прикрыла глаза. К ней на лицо сошла благость.
КОНСТАНТИН СЕРГЕЕВИЧ
Настя медленно шла по берегу Лебяжьей канавки, глядя себе под ноги и поминутно обходя лужи. Кислая зима перетекла в раннюю весну без сколько-нибудь заметного контраста: все та же грязь под ногами, та же морось в воздухе и промокшие голые деревья на фоне пепельного неба. Но какая бы погода ни стояла на дворе, если только не проливной дождь, Настя обязательно раз в две недели приезжала в Летний сад. В этом не наблюдалось ни традиции, ни тем более ритуала; от всего подобного Настя была далека, просто ее сюда тянуло — и всё. С тех пор как она поступила на работу к Афанасию Петровичу, у нее появились на неделе три фиксированных выходных — суббота и воскресенье, которые шеф проводил с семьей, и еще среда, когда он посещал церковь и затем уединялся в своей городской квартире. В один из этих дней Настя гуляла по набережным и заканчивала прогулку в Летнем саду.
Квартир в городе у Афанасия Петровича было три. Самую большую и роскошную, помещавшуюся в бельэтаже дома Бибиковой на Миллионной, занимала его жена с двумя дочерьми-школьницами, кухаркой, горничной и молодым атлетом, выполнявшим обязанности широчайшего спектра — от вождения пятидверной «Альфа Ромео» до китайского массажа стоп.
Жена Афанасия Петровича, еще довольно молодая женщина, почти на двадцать лет моложе своего мужа, передвигалась на костылях. Это случилось в Бакуриани: она сорвалась с крутого склона, и последствия были тяжелые — перелом обеих ног и серьезное повреждение тазобедренного сустава. Кости ног срослись нормально, но сустав своего прежнего положения уже не занял. Та катастрофа и свела с ней Афанасия Петровича. Он давно поглядывал на юную горнолыжницу, первым подоспел к ней на помощь после падения и уже потом не отходил. Сначала отвез ее в Москву в клинику Бурденко, потом в Пицунду на реабилитацию, потом в Ленинград в ЗАГС.
Чувства к жене у Афанасия Петровича остыли после рождения второй дочери. Тогда, это было еще в советские времена, он подарил жене подпольную мастерскую, выпускавшую джинсовые костюмы с фальшивой маркой «Ли». Мастерская была крошечная: трое портных и два человека, выполнявших разнообразные функции по организации производства, включая снабжение и сбыт. Кроме того, один из них поддерживал связи с блатными. Связи с милицией и райисполкомом Афанасий Петрович держал в своих руках.
Вскоре после дарения мастерской тот, который контактировал с ленинградскими паханами, звали его Родион, явился сказать, что новая хозяйка прогнала его за «жуткую рожу», которая, честно говоря, действительно была страшновата. Афанасию Петровичу эта история не понравилась, но в дела жены он вмешиваться не стал, Родиона оставил при себе, чем предотвратил мщение, и стал дожидаться гибели мастерской. Однако Афанасий Петрович недооценил свою жену: через год она владела уже пятью такими же мелкими производствами, разбросанными по всему городу, и планировала дальнейшее расширение своей нелегальной сети.
Тогда-то и охладел Афанасий Петрович к жене.
Другую квартиру в доме на углу Греческого и улицы Некрасова, тоже большую и хорошую, но победнее, занимала дочь Афанасия Петровича от первого брака. Отец у нее не бывал и вообще не поддерживал с ней никаких отношений. Это была его кара за ослушание. Когда-то он поставил дочери ультиматум: «Или он, или я!» Речь шла о молодом человеке, которого Афанасий Петрович иначе как «оборванец» не называл. «Этот оборванец зарится не на тебя, а на мои деньги!» — говорил Афанасий Петрович дочери. Он имел некоторые основания так утверждать, поскольку распорядился навести о женихе справки.
Дочь выбрала суженого, и Афанасий Петрович сдержал угрозу. Время показало его правоту: «оборванец» исчез через год после свадьбы и после того, как продал из квартиры все, что можно было вынести. Он сдал бы и квартиру, но такой вариант Афанасий Петрович предусмотрел. Несколько лет после этого отец ждал, что дочь придет к нему с повинной головой, потом ждать перестал. Как видно, дочь получилась характером в него.
Сам Афанасий Петрович занимал маленькую двухкомнатную квартирку в «Кировском» доме на Каменноостровском. Это была часть грандиозной коммунальной квартиры, от которой Афанасий Петрович отгородился стенкой и велел пробить себе отдельный выход на парадную лестницу. Кухоньку, ванную и уборную выкроили из огромной комнаты, которая в результате превратилась в небольшую квадратную столовую с древним резным дубовым столом на толстых витых ногах посредине комнаты и таким же древним шелковым абажуром над ним.
Интересно, что в квартире этой Афанасий Петрович родился и прожил первые десять лет своей жизни. Перед самой войной отец Афанасия Петровича вывез в Киргизию жену и сына, оставив наблюдать за жильем двух своих престарелых теток. Обе пережили блокаду благодаря другому племяннику, работавшему в райпищеторге, и одна из них дожила до середины семидесятых годов, опочив в преддверии своего девяностолетия.
К тому времени Афанасий Петрович уже год как жил в своем родовом гнезде. Он вернулся в Ленинград, имея за плечами пеструю биографию, о которой не любил распространяться, и устроился к двоюродному дяде в райпищеторг на должность бухгалтера. Ту же самую должность занимал когда-то его отец.
Квартира, где Афанасий Петрович родился, откуда десятилетним выехал и куда возвратился на пятом десятке лет, до двадцать шестого года полностью принадлежала их семье. Прадед Афанасия Петровича в семидесятых годах девятнадцатого века приехал в Петербург с намерением выжить. Он был младшим из семерых братьев и потому после смерти отца унаследовал только пару ношеных яловых сапог, которые тут же и продал, чтобы добраться до Петербурга.
Столица встретила его негостеприимно: вся торговля, извоз и ремесленничество были поделены между землячествами центральных и северо-западных губерний, принимали туда лишь выходцев из своих деревень, и белорусскому крестьянину сунуться было некуда. Парень уже вовсю загрустил, как вдруг представилась возможность устроиться рабочим в археологическую экспедицию на далекое озеро Иссык-Куль.
Возвратился он из Киргизии через два года один. Что сталось с экспедицией, Афанасий Петрович понятия не имел, знал только, что прадед сразу же по возвращении купил себе бакалейную лавку на Петербургской стороне. Его сыновья в начале века уже каждый владел подобной лавкой, а младший, самый любимый — дед Афанасия Петровича — был хозяином трактира на Черной речке.
Этот младший своего сына — отца Афанасия Петровича — после окончания им коммерческого училища отправил доучиваться в Германию. Откуда юный коммерсант едва унес ноги перед самым началом империалистической войны, перебравшись сначала в Швейцарию, а оттуда в Англию, где и закончил образование. Вернулся в Петроград сын трактирщика дипломированным экономистом, поступил на службу в I Российское страховое общество и снял квартиру в недавно построенном доме общества на Каменноостровском. В канун Февральской революции он уже владел на паях со своим малолетним двоюродным братом рестораном на Каменноостровском и выкупленной квартирой. Брат по своему малолетству, ему в ту пору шел седьмой год, был формальным владельцем, но за ним стояла его семья.
Февральскую революцию все Яцины, их тогда насчитывалось в Петрограде свыше двух десятков, приветствовали, а некоторые даже приняли в ней участие. В сентябре семнадцатого отец Афанасия Петровича продал свой пай в ресторанном деле семейству брата, целиком переключившись на военные поставки. Жил он теперь безвыездно на своей даче в Шувалове с молодой женой, только что выпустившейся из Смольного института, а дела вел через приказчиков — двоюродных и троюродных братьев.
Промозглой ночью в декабре семнадцатого двухэтажную дачу с мезонином и двумя флигелями спалила ватага революционно настроенных пьянчуг. Что стало с женой-дворянкой, Афанасий Петрович не знал, но только восемнадцатый год отец встречал холостым в своей квартире на Каменноостровском в компании двоюродного брата и двух его теток — единственно оставшихся в живых из всего того семейства после страшного погрома, учиненного толпой в трактире в ночь взятия Зимнего дворца.
Летом двадцать первого года отец Афанасия Петровича открыл на углу Матвеевской и Сытнинской улиц бакалейный магазинчик под вывеской «Петр Яцина и сыновья». Сыновей у него не было, как, впрочем, и жены.
В двадцать шестом году он владел страховым обществом «Товарищ», лабазом на Обводном и финансовым учреждением с несколько странным названием «Общество взаимного доверия». Во всех этих учреждениях директорствовали подставные лица, а сам Петр Яцина оставался хозяином одного только бакалейного магазинчика на углу Матвеевской, называвшейся теперь улицей М. Калинина. Осенью двадцать шестого в «Вечерней Красной газете» появилась заметка, озаглавленная «Благородный жест». В ней рассказывалось о гражданине, который добровольно передал часть своей квартиры райжилотделу в пользу нуждающихся жителей полуподвалов. Этим благородным гражданином был отец Афанасия Петровича.
В начале двадцать восьмого он внезапно свернул все дела, продал магазин и уже на следующий день после того, как передал ключи новому владельцу, вышел на службу в райпищеторг скромным бухгалтером. Через год он женился на дочери начальника райфининспекции, с кем вел совместные дела летом семнадцатого, а еще через год старая повитуха приняла у его жены первого и единственного сына, которого назвали в честь деда — Афанасием.
Обо всем этом Настя услышала от Афанасия Петровича долгими тихими вечерами в доме у лесного озера. Верная не столько правилу, сколько своей натуре, она ни о чем не спрашивала нового хозяина, но смотрела заинтересованно и с ожиданием продолжения рассказа. Это привело к тому же, к чему приводило всегда: он стал рассказывать сам и вскоре увлекся. Настя обладала редким даром, что в ней особенно ценил Зануда, — она была благодарным слушателем. Так непосредственно реагировать на чужие рассказы, так заразительно смеяться и так искренне грустить способны только одаренные актрисы и дети. Актрисой Настя не была, просто она действительно любила слушать, неважно кого. Особенность этого ее качества состояла в том, что все услышанное Настя запоминала.
Некоторое время только в слушании баек Афанасия Петровича и состояли ее служебные обязанности. Она жила тогда вместе с хозяином в лесном доме, с утра до ночи развлекая его своим заинтересованным вниманием. По утрам в среду и субботу он отвозил ее в город, а сам отправлялся либо к себе на Каменноостровский, либо к жене на Миллионную. Машину Афанасий Петрович не водил, хоть и стояла в гараже «Нива», на которой охранники привозили утром из Токсова кухарку, а вечером отвозили обратно, все прочие работы по дому и усадьбе они выполняли сами. Когда требовалось куда-либо поехать, Афанасий Петрович вызывал по телефону черную «Волгу», которая приезжала в сопровождении внушительного вида вездехода с непроницаемыми для взгляда со стороны стеклами. Кто и в каком количестве находился внутри четырехколесного мастодонта, Настя так никогда и не узнала: ни одна из дверей вездехода ни разу при ней не открылась. Правда, Настя и не горела желанием узнать, что там внутри. Просто из-за того, что это самодвижущееся немое чудовище не обнаруживало никакого человеческого участия, у Насти сформировалось к нему отношение как к живому существу. Что поначалу вызывало в ней оторопь, но вскоре прошло.
Делами Афанасий Петрович при Насте долгое время не занимался. Что, вероятно, создавало много неудобств, так как офисом ему служил дом на берегу лесного озера, куда постоянно наезжали по приглашению хозяина самые разные люди. Но происходить это начало, или, точнее, возобновилось, не раньше чем через месяц после Настиного появления там. Первый месяц ее службы дом представлял собой тихий уютный особнячок с жаркими каминами и говорливым старичком-хозяином.
Через месяц служебное положение Насти изменилось: она стала принимать участие в беседах Афанасия Петровича с гостями. Настина роль сводилась к молчаливому присутствию, что поначалу ее изумляло. Настя не могла понять, зачем Афанасий Петрович посвящает ее в свои дела, как вообще не понимала, что она здесь делает и зачем хозяин тратит на нее деньги. А деньги в качестве содержания были положены ей немалые. В конце концов она пришла к выводу, что Афанасию Петровичу понадобился свой собственный переводчик с английского, сам он языками не владел.
Действительно заметная перемена в отношении к ней хозяина произошла в середине марта. Виной тому стало приглашение от Зануды. Как всегда, этот парень сдержал свое слово, в чем она и не сомневалась, хотя немножко все-таки растерялась, потому что ждала вызов не раньше лета.
Получив приглашение в Америку, Настя оказалась перед необходимостью срочно разрешить непростую для нее проблему — говорить или не говорить о предстоящей поездке Афанасию Петровичу. Делать этого ей очень не хотелось. Никому из своих мужчин Настя не рассказывала об их предшественниках. Поступала так она не из одного только сострадания к мужскому самолюбию, хотя было и такое, но по большей части из-за того, что при каждом следующем своем кавалере она мысленно как бы отгораживалась от всех прежних, словно были то не интимные отношения, а дела с различными контрагентами. Ее предстоящая поездка в Штаты Афанасия Петровича никак не касалась, и потому Настя решила пока молчать и сообщить о своем отбытии в последний день по телефону.
В четверг утром хозяин, как всегда, забрал ее на Гражданском возле того места, где она прежде отпускала такси. Едва усевшись в машину, она почувствовала перемену: Афанасий Петрович был настроен на добродушную болтовню. С детства Настя отмечала про себя любое изменение привычной обстановки, о чем бы ни шла речь. В детстве отмечала, а с годами привыкла настораживаться. Она вообще не любила перемен, фраза «Всякая определенность лучше любой неопределенности» могла бы служить ей девизом. Новое пугало ее и заставляло напрягаться — именно это последнее она и не любила. Теперь же ей пришлось напрячься не на шутку, даже под мышками стало холодно и липко: Афанасий Петрович после выходных в машине обычно хранил угрюмое молчание.
Внезапно Настя поняла, что хозяин знает. Это было непостижимо, нереально, абсурдно. Однако затевать по этому поводу внутреннюю дискуссию Настя и не думала: она не представляла, чем рискует, но знала наверняка, что всем. Всем, включая саму жизнь.
— Афанасий Петрович, — сказала она беззаботным счастливым голосом, каким и должна говорить молодая женщина, получившая приглашение съездить на месяц в Америку, — вы помните мистера Краффта? Я переводила в прошлом году вашу встречу.
Решившись упомянуть при хозяине о Зануде, Настя долго конструировала фразу как можно более нейтральную.
Афанасий Петрович сказал, что, конечно, помнит, это ведь мистер Краффт их познакомил.
В этот момент машины въехали в распахнутые ворота усадьбы, и разговор прервался. Пока входили в дом и поднимались на второй этаж в гостиную, Афанасий Петрович молчал, что еще более утвердило Настю в ее предположении. В мозгу у Насти стало как в холодной, ярко освещенной комнате без теней — так всегда происходило с ее мыслями в минуты опасности: сперва хаос, затем четкое понимание того, как надо поступить.
Она не отправилась к себе в комнату переодеваться в домашнее, а подошла к хозяину, который опустился в кресло у разожженного камина.
— Краффт приглашение прислал, — сказала Настя на этот раз тихо: нервы ее сдавали.
Афанасий Петрович шумно обрадовался. Он спросил, где живет Зануда, и, услышав про Техас, принялся рассказывать ей об этом пустынном крае. Сам он в Америке не бывал, как и вообще нигде за пределами Советского Союза, но его рассказы о других странах всегда бывали живописны и полны экзотических подробностей, почерпнутых им из книг.
Чем больше распалялся хозяин, тем жутче становилось Насте. Уже не только под мышками, но и вся спина, и живот, и даже бедра покрылись холодной испариной. Ощущение опасности стало настолько сильным, что Настя уже не могла выдерживать беззаботный тон, даже не могла заставить себя просто улыбнуться, из-за чего пугалась еще больше. Лицо ее застыло, и она со страхом ждала, что Афанасий Петрович посмотрит в него и всё поймет. Но хозяин по-прежнему глядел на трепыхавшееся пламя и увлеченно рассказывал ей о различных версиях убийства в Далласе.
Внезапно ему захотелось взглянуть на приглашение. Настя достала из сумочки и протянула ему конверт. Афанасий Петрович вслух прочитал надписанный по-русски адрес, но английский текст самого письма был ему недоступен, и он только повертел листок в руках. Он вновь сказал, что рад за нее и будет с нетерпением ждать рассказов о поездке. Ведь она же вернется!
Афанасий Петрович сказал об этом утвердительно, однако в его голосе Настя расслышала еще одну перемену — тон стал менее бодрым.
Вдруг ангел-хранитель толкнул ее изнутри. «Так делать нельзя!» — поняла она. Тут же, не раздумывая, Настя шагнула к Афанасию Петровичу, вынула у него из пальцев бумагу и бросила ее в огонь. Помедлив, она бросила туда же и конверт.
В комнате наступила тишина, в слух ворвались потрескивание дров и гудение дымохода. Настя замерла, она считала мгновения. Поступок был импульсивный, неподготовленный, и теперь Настя лихорадочно искала объяснение происшедшего, на случай если Афанасий Петрович спросит. И не могла найти.
— Подойди, — сказал Афанасий Петрович глухим хриплым голосом.
Она подошла к нему близко и с тем же чувством, с каким прыгала с вышки в воду. Он посмотрел ей в лицо снизу вверх, и Настя с омерзением увидела, как дрожат у него обвислые мешочки под глазами. Неожиданно Афанасий Петрович обхватил ее обеими руками и уткнулся лицом ей в живот.
С Насти свалилась неимоверная тяжесть, которую она держала на плечах с того момента, как села в машину на Гражданском. Но легкости она не испытала: облегчение пришло в виде свинцовой усталости, которая мгновенно распространилась по всему телу. Напрягая мышцы, Настя подняла ладони и положила их на плешивую голову хозяина. Почти автоматически, в какой-то полудреме она запустила пальцы в его редкую шевелюру, окаймлявшую голый затылок, и принялась легонько перебирать ими кожу у корней волос, как научил ее когда-то один ее давний клиент.
Если бы только Афанасий Петрович мог себе представить, как ненавидела она его в эту минуту!
В ближайший выходной Настя позвонила с переговорного пункта Зануде сообщить, что не сможет приехать. Разговор оказался коротким: скучный американец выслушал ее бесстрастно — принял информацию, и только. В завершение Настя сказала:
— Занудочка, и не присылай ко мне больше никого. Я лучше буду тебе письма отправлять. И не звони, хорошо? Я сама позвоню, если надо.
Через микропаузу он сказал:
— Понял. Всё понял! Ты самая умная женщина в мире. А я — кретин!
После истории с вызовом у хозяина в его отношении к Насте произошел поистине революционный перелом. В общем виде отношение сохранилось: как и раньше, любимым занятием Афанасия Петровича оставалось рассказывание Насте прочитанных книг. Как и раньше, они забавлялись по вечерам подкидным дурачком. Как и раньше, она по-детски радовалась новинкам кино, доставляемым ей самолетом из страны-производительницы, чаще всего Франции или Австралии — другие кинодержавы Настя жаловала меньше. Как и раньше, она бегала по лесу на лыжах в компании двух тяжеловесных охранников, которые не поспевали за ней и жалобно просили их пожалеть. Все оставалось, как раньше, но было и нечто новое: Афанасий Петрович начал активно вводить ее в курс своих дел. Не только посвящать, но учить! Учить искусству делания денег. Однако самое главное состояло в другом — Насте это начинало нравиться!
Первый крупный выигрыш, организованный при непосредственном участии Насти, принес Афанасию Петровичу полтора миллиона долларов чистой прибыли. После вычета «дележки» остался миллион, который Афанасий Петрович тут же вложил в туристический бизнес в Эгейском море. Настина роль в этом предприятии осталась для него тайной. Но именно эта роль обеспечила предприятию успех.
А дело было так. Афанасий Петрович кроме многого другого, приносившего ему доходы, представлял в России интересы одного крупного финансового спекулянта из Техаса, проще говоря, был его брокером, неплохо на этом зарабатывая. Его действия техасский финансист контролировал двумя способами: при помощи финансовых отчетов, которые Афанасий Петрович отправлял ему ежеквартально и в которые тот не верил, и посредством отчетов Зануды, целиком составленных из донесений Насти.
После того как Настя начала присутствовать на деловых встречах Афанасия Петровича, ее посланиям цены не было. Опираясь на них, Зануда сделал вывод, что мистер Яцина жуликоват, это вполне соответствовало образу современного российского предпринимателя, но крадет по мелочи: из осторожности, и в крупной игре на него можно положиться. Получив такие рекомендации, техасский финансист решил, что испытательный срок закончен. Вскорости он поручил своему агенту приобрести контрольный пакет акций нефтяного месторождения на полуострове Ямал, которое выставили на торги.
Афанасий Петрович незамедлительно отправил в Москву гонцов со своим проектом. Его план в столице понравился и был принят к действию. Аукцион выиграл мистер Яцина. Техасский патрон был очень доволен: назревало очередное политическое осложнение на Ближнем Востоке, в результате чего акции нефтяных неарабских компаний неминуемо должны были вырасти в цене.
Однако прежде этих событий произошло другое — акции ямальского месторождения стремительно пошли вниз. Это произошло из-за мощного выступления общественности в защиту родной природы. На месторождении случилась авария, и нефть залила большую территорию. Да еще к тому же пастбища оленей. Да еще к тому же загорелась и сожгла поселок местного оленеводческого колхоза. Разъяренные аборигены разгромили лагерь вахтовиков, там была перестрелка, и несколько человек с обеих сторон погибли. После этого местные зеленые направили спонтанные выступления в русло организованного протеста, выставили пикеты у вышек, послали делегацию в Москву и пригласили к себе журналистов. По телевидению о жертвах перестрелки говорить не стали, но горящую нефть показывали с различных точек, а также обездоленных местных жителей, и сказали про срочные государственные субсидии. Администрация Ямало-Ненецкого национального округа во всеуслышание потребовала ликвидации нефтяных вышек на полуострове. В тот же день акции этого месторождения упали на пятьдесят пунктов. На следующий день уже на триста, начался обвал, и техасский финансист распорядился срочно продавать. Когда Афанасий Петрович выставил акции, они уже котировались как один к восьми. Потери техасца составили пятнадцать миллионов долларов. Гонорар Афанасия Петровича соответствовал его обычным десяти процентам, то есть полтора миллиона.
Самое поразительное состояло в другом — Афанасий Петрович сохранил доверие техасского финансиста, что самого Афанасия Петровича привело в замешательство, так как заокеанский патрон был калач тертый.
Техасец действительно славился как прожженный деляга, но доверял он не мистеру Яцине, а мистеру Краффту как известному специалисту в области экономического шпионажа. Зануда же целиком доверял Настиным отчетам, даже мысли не допуская, что в них может быть заключена ложь. Тогда как в действительности ложь там была и прописалась в тот момент, когда Афанасий Петрович стал разрабатывать свои проекты при Настином участии. Добивался ли он этого сознательно или, не думая ни о чем, играл с любимой Натулей во все свои погремушки, никто, кроме него, сказать не сможет, но только с той поры Настя относилась к его операциям как к своим, и Зануда из близкого друга превратился в соперника.
Доверие техасца Афанасий Петрович укрепил несколькими удачно проведенными операциями на рынке строевой древесины, и хотя ни в какое сравнение с теми потерями эти прибыли не шли, его реноме они поддержали. Доверие к Насте ни одна из сторон и не думала подвергать сомнению.
Нефтяная операция завершилась, и Настя смогла поехать на выходные в город: пока крутилось это дело с момента получения из Москвы одобрения проекта, Афанасий Петрович от себя ее не отпускал и сам в город не ездил. Перво-наперво она побежала на переговорный рассказать, что у мистера Яцины из-за «нефтяных неприятностей» случился сердечный приступ и ей пришлось за ним ухаживать, так что очередное письмо отправить не было никакой возможности. Зануда отнесся к этому сообщению с пониманием: Афанасий Петрович действительно страдал ишемической болезнью сердца, и в Техасе об этом знали. Сеpдечный приступ мистера Яцины добавил убедительности в слова Зануды своему клиенту о том, что неудача с ямальским месторождением не более чем трагическое стечение обстоятельств.
Выйдя с телеграфа, Настя отправилась гулять по городу.
Блуждания по улицам и каналам всякий раз носили случайный характер, но что касается набережных Невы, то здесь у Насти был один раз и навсегда заведенный маршрут. Начиная с набережной Красного Флота, недавно вернувшей себе название Английская, по Дворцовой — в Летний сад. Там она проходила Центральной аллеей к заветной площадке и устраивалась на скамейке напротив своей любимицы богини Ночи. Настя могла часами любоваться этой статуей. Плавная, безостановочная и упругая линия фигуры не занимала Настю, ее покоряла грусть, скрытая под нависшей над лицом ладонью, тихая печаль в опущенных глазах и покорность судьбе, заключенная в позе ненаглядной «Ноченьки». Настя видела в этой статуе не произведение искусства, а собственное отражение. В былые времена она приходила сюда плакать.
Теперь все фигуры были спрятаны в дощатые футляры, аллеи покрывал кочковатый слой льда с разлитой по нему талой водой. Подошвы скользили, приходилось балансировать руками и все время смотреть под ноги. Тем не менее Настя прошла через сад и даже немножко посидела на уголке мокрой скамейки возле укрытой на зиму Ночи. Затем она прошла до пруда, обогнула его полностью, как это делала всегда, и вышла в калитку напротив Инженерного замка к Мойке. Теперь ее маршрут лежал по берегу Лебяжьей канавки до Института культуры, в просторечье Кулька, где она садилась на автобус.
На полдороге к институту ее окликнули. Поскольку было произнесено полное имя, Настя тут же напряглась: по имени-отчеству к ней обращались телохранители Афанасия Петровича и его гости. Встретить кого-нибудь из деловых партнеров или тем более подчиненных Афанасия Петровича без его санкции ей не хотелось: после случая с приглашением Настя стала жить с оглядкой.
От остановившейся у поребрика серой «Волги» к ней шагал высокий, тучный пожилой человек. Он улыбался ей как хорошей знакомой и уже издали тянул в приветствии руку.
— Анастасия Васильевна, вот так встреча!
Настя смотрела на него во все глаза, она могла бы поклясться, что видит этого человека впервые. Он подошел и сказал немножко обиженно:
— Неужто не признали?
Настя смутилась, она боялась обижать людей, в особенности пожилых. К тому же незнакомец относился к тому типу пожилых людей, который особенно ей нравился. В этом человеке все было крупное и мягкое, начиная с пушистого темно-серого джемпера из ангорской шерсти, неглубоким вырезом открывавшего белую рубашку и галстук, до широкого круглого второго подбородка, делавшего лицо удивительно добрым и располагающим к себе. Настя любила такие подбородки у стариков, они ей напоминали бабушку.
Незнакомец обладал еще одним качеством, привлекшим внимание Насти: он полностью совпадал с ее воображаемым портретом комиссара Мегрэ.
— Неужели не помните? — повторил двойник Мегрэ. — У Кузьминского на даче прошлым летом. Ребята еще гонки на водных мотоциклах по заливу устроили. Вы тогда первая пришли.
Гонки Настя помнила, приз — живого тигренка, от которого она с визгом отказалась, — помнила, даже Кузьминского, начальника какого-то управления в Смольном, и того помнила. Мегрэ вспомнить не могла. Но это был не повод обижать человека, так что Настя улыбнулась незнакомцу как доброму приятелю и сказала немного смущенно:
— Ну что вы, помню, конечно. Здравствуйте!
Она хотела сказать, что запамятовала его имя, но постеснялась. Тем временем незнакомец с удовольствием, проступившем на лице, как проступает пот от напряжения, обнял ее руку своими безразмерными пухлыми ладонями, и Настя ощутила их сухое тепло. Мегрэ долго держал Настю за руку и говорил, как рад этой встрече. А Настя и не пыталась вытянуть руку из его мягких тисков: она всегда испытывала удовольствие от прикосновения к большому и доброму.
— Вы разрешите вас подвезти? — спросил Мегрэ, наконец отпуская Настину ладошку.
Настя сказала:
— Ой, да что вы! Не надо. Мне далеко.
По тону, с каким это было произнесено, незнакомец, безусловно, понял, что Настя не возражает, и повторил свое предложение, добавив просительных интонаций. Когда же выяснилось, что оба отправляются на Гражданку, Настины возражения стали просто неуместны. Да она больше и не возражала.
— Только на минутку заскочим ко мне на работу, это по дороге. Надо хотя бы изредка перед начальством появляться, не то забывать начнут, — сказал Мегpэ, открывая перед Настей дверцу.
Настя отметила про себя, что Мегрэ не распахнул дверцу перед ней, демонстрируя фальшивое джентльменство, а степенно открыл, не теряя собственного достоинства и в то же время проявляя уважение к ней. Насте это понравилось, движения незнакомца выдавали в нем породу.
Они выехали на Кутузовскую набережную и неспешно поехали к Литейному мосту. Мегрэ вел машину спокойно, что Настя восприняла с удовольствием. Частники, когда ей приходилось пользоваться их услугами, непременно устраивали гонки, а молодые при этом считали за должное еще и отвернуться от дороги, чтобы молоть ей какой-нибудь вздор. За это Настя ненавидела частников. Она любила быструю езду, но в широком поле, а не на городских улицах.
Мегрэ свернул на Литейный проспект и тут же влево — на улицу Воинова, которую теперь называли ее старинным именем Шпалерная. Миновав Большой дом и еще несколько зданий, они ловко «вписались» в узкую и темную подворотню. Уличных ворот здесь не было, но были внутренние, сплошные, отчего под сводами царила непроглядная темень. Не успел Мегрэ толком остановиться, как ворота дрогнули и быстро раскрылись, так что машина смогла по инерции вкатиться в маленький круглый дворик, уставленный легковыми автомобилями разных марок и цветов. Ворота за ними тут же сами собой закрылись.
Во дворике было тихо и на удивление чисто, что составляло разительный контраст мостовым и тротуарам на улицах. Мегрэ заглушил двигатель и, поворачиваясь к Насте, предложил:
— Анастасия Васильевна, давайте поднимемся вместе, неудобно заставлять вас в машине ждать. Да и, признаюсь, появиться в вашем обществе перед сослуживцами мне доставит удовольствие.
Настя очень любила изящную и учтивую речь. Как-то, еще в пору вольной охоты, она обслуживала некоего старичка в бабочке — крупного театрального деятеля из Москвы, она его не раз видела по телевизору. Целый день Настя наслаждалась его манерами, ощущая себя дворянской барышней на великосветском балу. Но вечером в гостиничном номере ее ждало разочарование: старичок оказался садомазохистом. Пришлось Насте ретироваться: подобные штуки были ей не по вкусу. Но хотя в тот день она и не заработала ни цента, досады на старичка не держала, уж больно ей понравилось его обхождение.
— Хорошо, — согласилась Настя и вышла из машины.
Из дворика в здание вела только одна дверь, наглухо закрытая. Но стоило Мегрэ подойти, как в двери что-то щелкнуло, и она легко подалась вперед. Настя переступила порог этой двери и сразу поняла всё.
Небольшой, совершенно пустой и ярко освещенный неоновыми лампами вестибюль открывался нешироким зевом в сумеречный коридор, уходивший в сторону, так что лишь тусклый фрагмент стены был виден от входной двери. У входа в коридор, еще более зауживая его, помещался невысокий полукруглый барьер из лакированного светлого дерева. За барьером стоял солдат в фуражке с темно-синим околышем, такими же петлицами и погонами. В петлицах у военных Настя не разбиралась, но буквы «ГБ» на погонах солдата расшифровала мгновенно. И в тот же миг она поняла, отчего не могла вспомнить Мегрэ среди гостей Кузьминского. Единственное, чего она понять не могла, — почему ее ангел-хранитель промолчал?
В это время из-за спины солдата на свет вышел офицер. Он козырнул перед Настиным спутником, а солдат вытянулся в струнку. Проходя мимо них, Мегрэ обронил сухо:
— Эта дама со мной, пропуск потом спущу.
— Есть, товарищ полковник, — ответил караульный офицер.
Все трое, включая солдата, повернулись к Насте. Она все так же стояла возле защелкнувшейся за ее спиной двери. Ей не хотелось двигаться дальше.
— Ну что же вы, Анастасия Васильевна, — сказал ей громко Мегрэ, — смелее!
В его голосе не было прежней доброжелательности, а на лице выражение ласковости поменялось на равнодушное.
— Смелее, — повторил он голосом более жестким, а затем, не оглядываясь больше, зашагал по коридору.
Настя поплелась следом. Они почти сразу же вышли на лестничную площадку, поднялись на следующий этаж и потом довольно долго шли по длинному коридору с бесчисленным количеством дверей без табличек, но с номерами на красных бумажных ромбиках под стеклом. В конце коридора Мегрэ открыл дверь на другую лестницу, пошире и посветлей, чем первая. Поднявшись по ней двумя этажами выше, Настя вновь шагала по коридору вслед за Мегрэ, который двигался уверенной размашистой походкой и кивал на приветствия, сыпавшиеся ему слева и справа от выходивших из кабинетов или попадавшихся навстречу людей. Этот коридор упирался в широкие
застекленные двери. За ними оказалась еще одна лестничная площадка, на этот раз устланная искусственным мрамором. У противоположных дверей Настя увидела точно такой же пост, как у выхода во двор. Здесь Мегрэ предъявил офицеру удостоверение. Тот взял книжечку в руки и секунду глядел в нее, после чего вернул обратно, при этом отдавая честь.
— Это со мной, — сказал Мегрэ постовому офицеру, но с места не сдвинулся.
Офицер положил перед ним на барьер узкий и длинный бланк. Мегрэ заполнил его и передал офицеру. Тот разделил бланк надвое, половинку протянул Мегрэ, а другую оставил у себя. Мегрэ обернулся к Насте:
— У вас при себе какие-нибудь документы имеются?
С тех пор как Настя поселилась в доме у лесного озера, она паспорт из сумочки не вынимала, он лежал там и сейчас, тем не менее на вопрос Мегрэ она отрицательно замотала головой.
— Под мою ответственность, — сказал Мегрэ офицеру.
Тот смерил взглядом Настю и только после этого кивнул Мегрэ в знак согласия.
Мегрэ нажал на массивную бронзовую ручку, и высоченная дверь тяжело приоткрылась. За ней Настя увидела большое круглое помещение вроде зала, освещенное театральной люстрой, подвешенной к высокому куполообразному потолку. Лакированный паркет этого зала покрывали широкие ковровые дорожки. Слева к залу примыкал коридор с таким же высоким сводчатым потолком. Этот коридор смотрел на стену зала, где в неглубокой нише стоял на постаменте гипсовый бюст Ленина.
Мегрэ не пошел через зал, а сразу же за дверьми свернул на очередную лестницу, счет которым Настя уже потеряла. Лестница была узкая, с короткими маршами, так что, поднимаясь на следующий этаж, пришлось их преодолеть немалое число. Там Настя и Мегрэ вошли в коридор низкий, узкий и уютный из-за того, что был он коротким. Простые крашеные стены, непритязательные матовые шары светильников, обычного размера двери с такими же, как в других коридорах, номерами и, наконец, диван от дешевого гарнитура с вытертой матерчатой обивкой, журнальный столик перед ним, а на столике пепельница, полная окурков, — эта обстановка была куда как более живая, чем те бесконечно-длинные и бесконечно-холодные коридоры-тоннели, по которым только что прошла Настя.
— Вот мы и дома! — произнес Мегрэ, открывая одну из дверей.
Но заходить в комнату он не стал, только что-то сказал, заглядывая внутрь, а затем прошел к следующей и отпер ее ключом. Повинуясь приглашающему жесту Мегрэ, Настя вошла в его кабинет. Он оказался совсем небольшим, но со старинным, фанерованным красным деревом, громадным письменным столом под зеленым сукном и с громадным же — и тоже, несомненно, старинным — бронзовым чернильным прибором. Этот стол выглядел нелепо в современной комнате трехметровой высоты и с коричневым линолеумом на полу. Лишь неопределенного возраста обшарпанное кресло с подлокотниками скрашивало одиночество мебельного долгожителя.
Первое, чем занялся Мегpэ, войдя в свой кабинет, — стал поливать цветы на подоконнике из полутоpалитpовой пластиковой бутылки, стоявшей подле цветочных горшков. В другое время Насте это понравилось бы, но не теперь. Она безучастно смотрела на его движения от двери, где осталась стоять, и не испытывала совершенно никаких эмоций. Ее здесь ничего не интересовало, и она чисто механически отмечала про себя детали обстановки или поступки своего провожатого. Так Настя с полнейшим безразличием заметила у него стоптанные внутрь каблуки ботинок, подумала, что, должно быть, этот человек много ходит пешком, и не удивилась тому, что относит свой вывод к владельцу пепельной «Волги».
Позади Насти раздался стук в дверь, и Настя отпрянула от нее в сторону. Страха в ней не было, но тупое усталое безразличие ко всему вокруг каким-то непонятным образом уживалось сейчас в душе с напряженным ожиданием чего-то неотвратимого.
Мегрэ закончил свои манипуляции с бутылкой, уселся за стол и лишь тогда громко сказал:
— Войдите!
В кабинете появился молодой человек в темно-вишневой тройке, которая была ему тесновата; наверное, костюм шился еще до того, как молодой человек располнел.
— Сережа, — сказал Мегрэ вошедшему, — отнеси, будь добр, к нашим воротам пропуск на имя Ветошки Анастасии Васильевны.
Молодой человек быстро кивнул и остался стоять на месте.
— Милиционер здесь? — спросил Мегрэ, одновременно с тем доставая из ящика стола, развязывая тесемки и раскрывая белую канцелярскую папку.
— Да, здесь. Мы с ним в шахматы играем, — ответил молодой человек в тройке.
— Очень хорошо, — сказал Мегрэ, углубляясь в чтение бумаг, — пусть подождет. А ты снеси пока пропуск, ладно?
Только после этого молодой человек, вновь качнув головой, исчез, и дверь за ним закрылась.
В ту же секунду Мегрэ отложил папку с бумагами. Он встал, прошел к противоположной стене комнаты, где в плотную шеренгу выстроились несколько простых деревянных стульев, какие в прежние годы можно было увидеть во всех советских присутственных местах, взял один, перенес его к столу и поставил в точности против кресла.
— Прошу, — сказал Мегрэ Насте, а сам возвратился за стол.
Настя уныло повиновалась. Весь ее вид говорил об усталой покорности: не из страха, а за неимением сил бороться.
— Давайте сначала познакомимся, — к Мегрэ частично вернулся тот радушный тон, каким он разговаривал с Настей на улице. — Меня зовут Константином Сергеевичем. Как видите, запомнить несложно — совсем как Станиславского. Кстати, здесь, в Управлении, меня так за глаза и называют, думают, что я не знаю, чудаки. По мне так это вовсе даже неплохо. Как вы считаете?
Настя уловила перемену в интонации, сообразила, что ее о чем-то спросили, и равнодушно пожала одним плечом, как бы говоря: «Заканчивайте скорее».
Мегрэ-Станиславский слегка приподнял бровь и посмотрел на нее взглядом добродушным и все понимающим.
— А ведь у нас есть общие знакомые, — вновь заговорил он. — Эдуард Эдуардович много хорошего мне о вас рассказывал.
Эту фразу Настя поймала и даже расшифровала ее смысл. Однако никакого Эдуарда Эдуардовича она не знала и решилась спросить:
— А кто это?
Станиславский опять вскинул брови, на этот раз обе:
— Эдуарда Эдуардовича не помните? Ваш комсомольский секретарь в институте.
Лицо у Насти вытянулось книзу, словно кто-то потянул за подбородок.
— Командир? — с изумлением прошептала она.
Станиславский не понял ее:
— Кто командир, Эдичка?
Он спросил это сердито-растерянным тоном, каким обычно произносят: «Не мелите чепуху!» Но тут же поправился:
— Хотя можно и так сказать. Все же он теперь крупный банкир, так что — командир.
Произнесено это было всерьез, но легкий оттенок усмешки таился во взгляде Константина Сергеевича. Настя заметила и обиделась за свою первую любовь. В свою очередь ее недовольный взгляд не остался незамеченным Станиславским.
— Что же вы не спросите, как он поживает? — задал вопрос Константин Сергеевич, опуская массивный, но мягкий подбородок на подставленную руку, что придало ему вид задумчивый и лиричный.
Настя в ответ сделала лицом движение, заменявшее фразу «Зачем это мне?», но вслух ничего говорить не стала.
— Ну хорошо, — сказал Константин Сергеевич и снял голову с руки. — Если Эдуард Эдуардович вас больше не интересует, перейдем к делам менее серьезным.
Станиславский откинулся к спинке, и старое кресло жалобно простонало.
— Я знаю, что вы женщина редкого ума, — сказал он и на секунду замолчал. Он внимательно следил за выражением Настиного лица, и от него не могла укрыться мимолетная смущенная улыбка, что едва коснулась ее губ. — Но что я больше ценю в вас, так это незаурядную проницательность. Поэтому, думаю, ни к чему нам с вами долгие разговоры вокруг да около. Вы давно уже поняли, кто я и зачем наша встреча. Ведь так?
Настя смотрела на краешек стола и молчала.
— Ведь так? — повторил Станиславский, не меняя тона.
Настя кивнула, продолжая разглядывать лакированную столешницу.
Такой ответ Станиславского вполне удовлетворил, и он задал следующий вопрос голосом почти веселым:
— И что вы мне на это скажете?
Произнеся это, Станиславский склонил голову набок, а взгляд сделал таким же ласковым, каким смотрел в Настины глаза, приглашая ее в машину.
Настя посмотрела на него, снова опустила голову и медленно, как-то задумчиво покачала ею в знак отказа.
Станиславского такая реакция не смутила. Он даже несколько оживился, словно втягиваясь в азартную игру.
— Вы, конечно, понимаете, что я такой ответ предусмотрел. — Станиславский сделал паузу, а затем добавил: — Ваше слово.
Настя ответила сразу же:
— Я ничего плохого не сделала.
Станиславский довольно кивнул, всем своим видом показывая, что Настины ответы им заранее предугаданы.
— При вашей профессии чересчур смелое заявление, — сказал он и стал с нетерпением дожидаться ответа.
А дождавшись, чуть ли не рассмеялся, так расцвело у него лицо: наверное, Настя слово в слово повторила его мысли:
— Я работаю секретарем-референтом в фирме «Яцина и сыновья», могу справку принести.
Станиславский положил перед собой на стол локти и посмотрел на свою гостью взглядом строгого, но доброжелательного учителя. Было заметно, что он любуется ею, но старается это скрыть. Настя коротко взглядывала на него исподлобья и все замечала. Но делаемые ею наблюдения никак не проявлялись в поведении — она по-прежнему была подавлена и апатична.
— Хорошо, — сказал Станиславский, меняя позу, о чем тут же сообщило несчастное кресло, — эту тему закроем. Так вы думаете, Анастасия Васильевна, что у меня на вас ничего нет? Очень хорошо. Тогда что вы имеете сообщить про вашего знакомого Федора Качана?
— Я не знаю никакого Качана, — ответила Настя все тем же ровным флегматичным тоном.
Кресло под Станиславским взвизгнуло: его хозяин резко подался вперед.
— То есть как не знаешь? — спросил он разочарованно. — Федьку Цыгана не знаете?
Глаза у Насти заблестели, а губы сами собой растянулись в короткую, сдержанную улыбку.
Станиславский нахмурился: такая Настина реакция была ему непонятна. Он сухо повторил вопрос:
— Что можете рассказать об этом человеке?
Настя ответила с воодушевлением:
— Он же ваш, что же вы спрашиваете! Его милиция специально арестовала, потому что Федя следил, кто с преступниками связан. Будто бы не знаете.
Станиславский вновь удовлетворенно качнул головой: разговор вернулся в предначертанное русло. Константин Сергеевич взглянул в лежавшую перед ним папку, надел очки, достав их из внутреннего кармана пиджака, и прочитал:
— Качан Федор Гойкович, тысяча девятьсот пятьдесят девятого года рождения, город Ивано-Франковск, национальность гуцул, образование среднее незаконченное, семейное положение холост. Клички: Цыган, Ухарь. Впервые осужден в… — Станиславский повел взглядом по строчкам, бормоча отдельные слова: — Разбойное нападение… кража со взломом… ограбление… Ага, вот! Последнее время специализируется на ограблении мелких предприятий по торговле промышленными товарами, главным образом пушными изделиями. В тысяча девятьсот девяносто втором году решением Народного суда Выборгского района города Санкт-Петербурга Качан осужден на восемь лет исправительных работ с отбыванием срока наказания в колонии общего режима по статье… Так, ну это понятно. Вот здесь интересно! Характерный стиль поведения: приезжая в очередной город, Качан знакомится с молодой одинокой женщиной. Выдавая себя за секретного агента Управления собственной безопасности Министерства внутренних дел, он просит содействия у своей новой знакомой, под этим предлогом поселяется у нее и вскоре становится ее сожителем. Показательно, что ни одна из этих женщин на допросах в ходе предварительного следствия, а также в судебном разбирательстве ничего не показала против Качана. Сожительницу Качана в Санкт-Петербурге следствию установить не удалось. Также не были обнаружены вещи, украденные Качаном из… Ну, дальше перечень магазинов и вещей — мехов, часов и прочего.
Закончив чтение документа, Станиславский посмотрел поверх очков на ошеломленную Настю, которая выражением лица напоминала сейчас легко контуженного человека: такое же бессмысленное, оторванное от реальности, да еще и рот приоткрылся.
— Ну что? — спросил Станиславский, с трудом удерживая торжествующие интонации. — Вы, так же как эти несчастные дурочки, продолжаете верить его басням, несмотря ни на что?
Настя перевела на Станиславского взгляд, совершенно далекий от всего, что происходило в комнате. Внезапно ее дурашливо приоткрытый, как у маленькой девочки, рот захлопнулся, глаза обрели осмысленный взгляд и послали Станиславскому заряд ненависти.
— Нет! — четко произнесла Настя.
Секунду она оставалась открыта, но вот глаза вновь погасли, ожесточенность спряталась, уступая место прежней апатии, голова склонилась, и распрямившиеся было плечи снова обвисли.
Станиславский оценил эту вспышку по достоинству: во взгляде появилось что-то уважительное и в интонациях тоже.
— Тогда что же вы теперь ответите мне? — спросил он.
Настя опять покачала головой, но в этот раз прибавила на словах:
— Там сказано, что… — тут она запнулась и, пропуская слово «сожительница», закончила фразу: — в Санкт-Петеpбуpге не обнаружена.
Станиславский добродушно усмехнулся:
— Желаете провести опрос соседей?
Настя тяжело засопела. Станиславский ждал. Настя сказала:
— За любовь не судят.
Станиславский навалился грудью на стол и громким хриплым шепотом произнес:
— За всё судят, дорогая девочка, за всё.
Он довольно долго оставался в таком положении, буравя Настину макушку тяжелым взглядом, но Настя головы так и не подняла. Наконец Станиславский снова откинулся к спинке кресла и сказал ровным безличным тоном:
— А уж за соучастие в преступлении так и подавно.
В ответ прозвучало глухое:
— Я не соучаствовала.
Станиславский на это спросил громко:
— Уверена? Я спрашиваю — ты в своих силах уверена?
Он помолчал и продолжил так же громко:
— Как ты думаешь, я готовился к этой встрече? Как ты думаешь, кто из нас выиграет? Где ж твоя хваленая проницательность? Ты проиграла, так смирись с этим, к чему упорствовать? — Внезапно Станиславский гаркнул: — Настя! Подними сейчас же голову, я не могу разговаривать с затылком!
Настя вздрогнула и тут же подняла испуганное лицо.
— Твое решение? — коротко спросил полковник.
— Нет, — прошептали Настины губы.
Станиславский поднялся из кресла и сказал:
— Ты видела, я не хотел доводить до крайностей. Сама вынудила, себя и вини. Я тебе зла не хотел, ты это видела.
Он снял с телефонного аппарата трубку, четырежды крутнул диск и сказал:
— Сережа, давай сюда капитана.
После этого Станиславский ушел к окну и принялся глядеть в него, заложив руки за спину и едва заметно покачиваясь на каблуках.
В дверь постучали. Не оборачиваясь, Станиславский сказал:
— Да!
И не обернулся, когда дверь отворилась, пропуская в кабинет коренастого офицера милиции с кожаной папкой в левой руке.
— Товарищ капитан, — произнес Станиславский четко и отрывисто, — прочитайте нам документ из Усть-Вымской колонии.
Милиционер с готовностью раскрыл папку и сразу стал читать:
— Согласно вашего запроса мною, старшим оперуполномоченным Забродиным В. С., произведен допрос заключенного Качана Ф. Г. На допросе заключенный Качан показал, что в середине октября одна тысяча девятьсот девяносто первого года приехал в Санкт-Петербург и в тот же день познакомился с молодой женщиной, которой представился сотрудником органов внутренних дел. Имя женщины — Анастасия. Отчество и фамилию заключенный Качан не знает. Также не знает почтовый адрес, но может указать на плане города или визуально. Проводив свою новую знакомую домой, Качан остался у нее ночевать и вступил с ней в половую близость. Через несколько дней Качан принес на дом к Анастасии сумку с крадеными вещами. На вопрос женщины, откуда столько добра, Качан признался ей, что он вор, а вещи украдены из коммерческого ларька. Анастасия расплакалась, а потом сказала, что вещи надо поскорее продать…
— Хватит! — произнесла Настя громко и отрывисто.
Милиционер поглядел на нее с недоумением, а затем направил вопросительный взгляд спине полковника.
Станиславский сказал:
— Товарищ капитан, прочитайте нам последнюю фразу из протокола.
Милиционер перевернул две страницы и прочитал:
— С моих слов записано верно, мною прочитано. Дата и подпись — Качан Федор Гойкович.
Станиславский спросил:
— Анастасия Васильевна, желаете удостовериться в подлинности подписи?
Настя молча покачала головой. Станиславский этого не видел, но повторять вопроса не стал.
— Товарищ капитан, — сказал он, по-прежнему глядя в окно, — спасибо за помощь. Документы оставьте в соседнем кабинете у майора.
Милиционер осторожно закрыл папку. Он развернулся и направился к двери, взялся за ручку, но открывать не стал, а в нерешительности оглянулся на полковника. Станиславский, точно глаза у него были на затылке, тут же сказал ему:
— Я не забыл. Позвоните мне завтра после одиннадцати.
Милиционер произнес с чувством:
— Спасибо, товарищ полковник.
И тут же скрылся за дверью.
Едва в кабинете установилась тишина, как Станиславский сказал:
— Усаживайся на мое место, бери бумагу и пиши.
— Что? — не поняла Настя.
— Согласие на сотрудничество, что же еще.
— Я не умею.
— Форма произвольная.
Настя повторила жалобно:
— Я не умею.
Станиславский вздохнул и повернулся.
— Садись, пиши, — коротко приказал он, а затем начал диктовать: — «Полковнику Министерства безопасности Василевскому К. С. Я, Ветошка Анастасия Васильевна, прошу зачислить меня в штат секретных сотрудников МБ. О мере ответственности за передачу своим кураторам заведомо ложной информации, равно как и за сокрытие информации, предупреждена». Поставь сегодняшнее число, распишись, подпись расшифруй. Всё!
Станиславский подошел к Насте, забрал у нее листок с заявлением и прочитал.
— Две запятые пропустила, — буркнул он.
— Где? — недоверчиво протянула Настя. — У меня по русскому всегда пятерки были.
Станиславский молча показал. Настя поджала губы и потянулась за ручкой, чтобы исправить текст. Станиславский не дал, он забрал у нее бумагу и вложил в белую папку с тесемками.
— Не надо, пусть будет как есть.
Он присел перед низким коричневым сейфом, стоявшим прямо на полу возле окна, из-за чего Настя поначалу его не заметила, и убрал туда папку.
— Ну вот, — сказал он, выпрямляясь и засовывая в карман брюк связку ключей, — теперь можно и чайку попить.
Он позвонил по телефону своему помощнику:
— Сережа, принеси нам чаю, пожалуйста. И загляни в холодильник, я там пирожные оставил, так ты их все тащи. Мы с Настенькой до сладкого большие охотники.
Выбралась Настя после этого на улицу довольно быстро — попили чаю с эклерами, к которым она не притронулась, и пошли. Но со Станиславским рассталась нескоро. Он намеревался отвезти ее домой, от чего она в панике отказалась. Станиславский ворчливым голосом сказал на это:
— Но от Управления надо отъехать подальше, тебя здесь видеть не должны. Давай в Тавригу поедем, а? Мои внуки так Таврический называют.
Он припарковал машину возле боковой калитки Таврического сада, что выходит на Таврическую улицу, и Настя уже хотела прощаться, но Станиславский вышел из машины вместе с ней.
— Пойдем-пойдем, — сказал он, беря ее под руку, — погуляем по саду, давно здесь не был.
Кое-как они добрались по скользкому и залитому водой льду до ближайшей скамейки и присели на ее спинку.
— Здесь и поговорить можно, — сказал Станиславский.
Настя спросила:
— У вас не найдется сигареты?
Станиславский прищурился на нее:
— Ты же не куришь. И не начинай, потом не отвыкнешь. А что понервничала немножко, так домой приедешь и сразу в постель. Наутро все пройдет, можешь поверить. А пока что слушай.
Разговор оказался длинным, так что под конец Настя стала замерзать. Вначале полковник инструктировал ее о способах связи, называл почтовое отделение и абонентский ящик. Туда раз в две недели, совсем как у Зануды, Настя должна была отсылать подробные отчеты о своей жизни в «лесной избушке», как назвал дом в лесу Станиславский. Потом он заставил ее вызубрить номер своего служебного телефона, но предупредил, что воспользоваться им будет можно только в самом крайнем случае.
— И никаких объяснений по телефону, просто поздоровайся и молчи, я назову тебе место и время встречи. Да вот здесь, скорее всего, и будет это место.
Затем Станиславский рассказал ей о варианте обратной связи.
После этого он стал расспрашивать про Афанасия Петровича. Это Настю удивило, она была уверена, что ее «замели» из-за связи с Занудой, но про скучного американца Станиславский ничего не спрашивал, и Настя даже подумала, что в госбезопасности о нем ничего не знают.
Обращался теперь к ней Станиславский исключительно ласково и к тому же голосом, каким разговаривает любящий дедушка с внучкой. И называл — Настенькой.
— Настенька, — сказал он ей на прощание, — только заклинаю тебя: не выкини фортель, не вздумай рассказать обо всем Афанасию. Я с такими случаями сталкивался, они всегда заканчивались печально. А про Афанасия и говорить нечего — ты просто исчезнешь, будто и не рождалась никогда.
Это предупреждение было излишним: уж о чем о чем, а об этом Настя подумала в первую очередь, как только сообразила, куда ее привез добродушный толстяк, похожий на комиссара Мегрэ.
Когда Станиславский ушел, Настя перебралась на другую аллею и уселась там на скамейку, прямо на мокрые перекладины. Она подняла воротник пальто, зажала руки под мышками и опустила голову к самым коленям. Ее знобило, но не то, чтобы подняться, а даже открыть глаза Настя не могла. Все вокруг сейчас вызывало у нее отвращение. Сами собой пришли мысли о сутенерах: сколько лет бегала она от них, порой демонстрируя чудеса изобретательности, и вот надо же такому случиться — когда окончательно развязалась с проституцией, тогда и попалась! Во рту появился скверный привкус, а затылок начал тяжелеть, обещая вскорости разболеться.
Вдруг Настя подумала, что давно уже не рыдала. Она внутренне встрепенулась, зажмурилась еще сильнее, всхлипнула раз-другой, собралась заплакать и… не смогла. Ни одной слезинки не вытекло из плотно сжатых, абсолютно сухих век.
Просидев так битый час, Настя все же встала и, не вынимая рук из-под мышек, понуро побрела к выходу из сада.
Возвратившись в тот вечер домой, она, не раздеваясь, вытащила с антресолей раздутую от набитых туда вещей сумку Цыгана и вновь отправилась на улицу. Настя прошла по Гражданскому проспекту несколько кварталов, прежде чем решилась свернуть в глубь дворов. Там она разыскала первую же помойку — бетонный навес для мусорных баков — и зашвырнула свою поклажу в самый темный угол.
УИК-ЭНД
Май пришел, как всегда, желанным и задолго ожидаемым. День солидарности трудящихся, еще недавно собиравший на улицах веселые многоголосые толпы, несколько лет как официально не праздновался, но, в отличие от иных советских отмененных и тут же забытых, этот праздник сохранился без участия в его судьбе календарей. Дело было не в лозунгах и транспарантах, которые, изменив свое содержание, призывали теперь сторонников различных партий к борьбе друг с другом, а в том, что Первое мая открывало ворота близкому лету.
Для Веты Первомай с детства был предчувствием радости. Когда училась в школе, он заявлял, что учебный год вышел на финишную прямую и скоро летние каникулы, это даже в институте сохранялось. Когда пошла работать, с Первого мая начинала отсчет дней до очередной полевой командировки, которые у нее длились месяцами, однажды и вовсе круглый год, но почему-то
всегда начинались после майских праздников. Экспедиции Вета любила, испытывая потребность в смене обстановки и свежих впечатлениях. Когда перешла из своего НИИ в Гидрометслужбу, стала воспринимать Первое мая как преддверие сезона отпусков, что также настраивало на праздничный лад. Прежде Вета отпусков не знала: возвращаясь из экспедиции, она с нетерпением бралась за обработку собранного материала, что занимало ее мысли и время вплоть до следующего «поля». С мужем-физиком она впервые съездила в отпуск. Сын академика свозил ее на государственную дачу в Гаграх, и ей там понравилось. До того Вета на Черном море не бывала. Охотское, море Лаптевых, Тихий океан вблизи Шикотана были ей знакомы, а вот к Черному выбраться все не удавалось. Ее научные интересы и оттого служебные поездки были связаны с миграциями арктических воздушных масс на востоке страны. Праздное путешествие на теплый берег долгие годы оставалось недосягаемым: в детстве из-за постоянной нехватки денег, потом — времени.
Став женой и опорой начинающего бизнесмена, Вета забыла не только про отпуск, но даже про элементарные выходные: Кирилл был занят своими делами с утра до позднего вечера, не разбирая дней недели. Возвращаясь к ночи домой, он брался за телефон и не выпускал трубки из рук даже за ужином. Чуть ли не ежевечерне Вета улаживала конфликты с соседями. Это у нее получалось, но стоило немалых унижений, к чему она не была приспособлена и каждый раз смиряла характер усилием воли. Живя в таком ритме и напряжении долгие месяцы, Вета ждала май с привычной надеждой на радостные перемены. Прошедшее лето подарило им квартиру. И хотя они вскоре потеряли ее, но случилось это уже осенью, тогда как получали летом, что оправдало майские надежды. Наступающий май Вета ожидала все с тем же знакомым с детства предощущением счастья.
Первого мая Кирилл приобрел автомобиль. Точнее, он купил его за неделю до этого, но молчал, готовил для Веты праздничный сюрприз. Это было совершенно непохоже на Кирилла, для которого значение имел только сам факт, а его подача не играла никакой роли. То, что впервые Кирилл позаботился обставить покупку как радостную неожиданность для Веты, было оценено ею по достоинству. «Он меня любит, любит!» — повторяла она себе целый вечер, и сердце билось в такт немым восклицаниям.
Машина была куплена у одного из многочисленных партнеров Кирилла по его коммерческим операциям. Видавший виды «москвич» еще неплохо справлялся со своими прямыми обязанностями, но кузов уже просился в утиль. Тем не менее с лица Кирилла месяц не сходило выражение блаженства. Личный автомобиль был для него не роскошью и не средством передвижения, как о том возвещал в начале века печатный орган Общества автолюбителей, а в первую очередь — символом приобщенности к сонму деловых людей. Благосостояние и его атрибутика, в том числе престиж автомобильной марки, пока мало заботили Кирилла.
— Богатство — дело наживное, — сказал он Вете. — Сейчас «москвич», потом «жигули», через годик-другой «мерседес» купим.
Вета уже знала, что Кирилл ощущал жизнь только как движение вперед. Пусть с черепашьей скоростью, но только бы двигаться, только бы новый день хоть на малую малость делал ближе его заветные мечты. Покупка квартиры была осязаемой демонстрацией поступательного движения, к тому же рывка. Ее потеря в понимании Кирилла явилась откатом, утратой завоеванных позиций. Но это вызвало в Кирилле не уныние, а ярость.
— Проблемы страшны, когда их пугаются, — сказал он тогда Вете, чем приятно поразил жену афористичностью речи, дотоле в нем не наблюдавшейся.
Теперь покупка машины стала не только заслуженной наградой и подтверждением его правоты, но, что важнее, обозначила собой новый рывок. Так же как завоеватель на пути к сверкающим дворцам столицы богатого соседа вынужден брать одну крепость за другой, раз от раза все более мощную, при этом наращивая собственную силу захваченными богатствами, так же как альпинист, покоривший вершину, задумывается о восхождении на более сложную, так и Кирилл, ставя перед собой задачу, рассматривал ее только как очередную высоту, с которой можно будет начать восхождение на следующую, более значительную. Красота или престиж этой вершины его мало интересовали, главное — чтобы она была выше предыдущей.
— Завтра устраиваем праздник, — сказал Кирилл первого мая за ужином. — Поедем кататься. У вас здесь, я слышал, море какое-то имеется?
Вета поняла, что за реакцию ждет от нее муж, и послушно надула губы. Кирилл тут же рассмеялся:
— Не обижайся ты, глупенькая, я же пошутил. Если есть море, значит, есть и взморье. Туда и махнем, отдохнем как белые люди!
Весь остаток вечера и бóльшую часть ночи Вета дрожала от счастья, как от озноба. Утром они проспали.
Приморское шоссе привело Кирилла в восторг.
— Вот здесь будет наша дача, — сказал он, когда проезжали Солнечное.
Где-то перед Комаровым у дороги возник указатель в виде белой стрелки с надписью «Частный отель».
— Это еще что такое? — поразилась Вета, много лет не бывавшая здесь.
Кирилл усмехнулся не то вывеске, не то Ветиному незнанию и добродушно пояснил:
— Гостиница обыкновенная пряного посола. Заедем сюда вечерком и возьмем номер. Если понравится, конечно.
Вета сказала, удерживая в груди ликование:
— Разве можно сразу номер получить? Надо же заранее бронировать.
Кирилл посмотрел на нее с такой широкой и ясной улыбкой, что Вете захотелось петь. Она давно не видела мужа безмятежно счастливым.
— Иветта, — сказал он, — птичка моя, ты отстала от жизни. В таких местах цены лучше любой брони. — Он снова взглянул в ее лицо, заметил в нем испуг и добавил громко: — Нас они не испугают. Могу себе позволить!
День прозвенел, как протяжное ля верхней октавы. В Комарове шоссе вынырнуло на берег и помчалось между рядов густого кустарника, недавно опушившегося новорожденной листвой. Сосны повсюду сопровождали Кирилла и Вету, но там, где дорога прорезала боры с расположившимися в них поселками, сосны росли корабельные — высокие и прямые, как швейная игла; здесь же, обдуваемые морскими ветрами, они стояли коренастые и своим видом вызывали в памяти гриновских моряков.
Сквозь быстро редеющий кустарник замелькали солнечные зайчики, и в автомобильную форточку ворвался терпкий запах морской пены, сорванных штормом водорослей, черной морской гальки и рыбы. Кустарник внезапно закончился и словно бы отлетел назад. Взгляд, до того сдерживаемый зеленой преградой, тут же умчался вдаль, как стрела с уставшей от долгого натяжения тетивы. Умчался туда, где за узкой полосой каменистого пляжа открывалась бесконечность.
Море лежало гладкое и безмятежное, как полированный лед. Цвет у него был не морской, а такой же, как у некогда модных девичьих косынок из сизого полупрозрачного газа. И на ощупь оно представлялось под стать им, нежным, мягким и невесомым. Ничем не отличалось от моря небо, зависшее над ним, точно уснувшее, — ни цветом, ни безмятежностью. Разве только на горизонте оно слегка дрожало, тем самым его и определяя. Без этого вполне можно было бы подумать, что небо начинается возле берега, сначала уходит вдаль, а там медленно поднимается, чтобы опрокинуться назад куполом. Кроме дрожащего марева границу воды и неба отмечали несколько белых мазков — парусов яхт, лежавших в полном штиле. В небе над морем вблизи берега плавали чайки, распластав косые плавники-крылья. Они ими не шевелили, а лишь изредка покачивали, отчего медленно смещались в сторону, а затем возвращались назад. Время от времени то одна, то другая чайка молча бросалась вниз, выхватывала из недвижимого моря ослепительно-яркую золотую искру и уносилась с нею прочь. Но это периодически случавшееся быстрое движение нисколько не смущало общего покоя и тишины. Даже крики чаек, довольно громкие, воспринимались отдельно, как нечто отнюдь не принадлежавшее картине вселенской расслабленности. Море отдыхало после зимних вьюг и весенних штормов, и все вокруг замерло, дабы не потревожить его сон.
Кирилл сбросил скорость, направляя машину к небольшой укатанной площадке в тени толстенных приземистых сосен, что полукругом росли возле самого шоссе. Там уже стояло несколько машин, а поблизости на белом песке лежали такие же белые тела и были так же неподвижны, как всё вокруг.
Кирилл сказал, выходя из машины:
— Не догадались мы с тобой, что позагорать удастся.
Вета пожала плечами и, не говоря ни слова, начала раздеваться. Кирилл сказал строго:
— Иветта, с ума сошла?
Она ответила, не прерывая своего занятия:
— Я сойду с ума, если не разденусь. Кирка, посмотри, какое солнце! Я тыщу лет не загорала, неужто упущу возможность?
Кирилл сказал умоляюще:
— Иветта, люди смотрят.
Вета сказала:
— Ну так что, украдут они тебя, если посмотрят? Пусть завидуют, нам есть что показать.
Она сняла телесного цвета лифчик, а затем, не раздумывая, стащила с себя джинсы заодно с колготками и трусами. Кирилл прошептал в ужасе:
— Иветта…
Вета сжалилась над ним и обмотала бедра кофтой. Но свою по-девичьи крепкую грудь прятать не стала и в таком виде ступила на прогретый песок. Солнечные лучи тут же бросились на ее янтарное тело и зажгли его. Вета подставила лицо солнцу, раскинула руки и замерла в наслаждении. Кирилл не выдержал и хрипло крикнул ей:
— Ложись!
Это возымело действие, к которому он совсем не стремился, — некоторые загорающие тела шевельнулись и кое-где поднялись головы. Вета с гордо поднятым лицом прошествовала мимо них к зарослям камыша, начинавшимся на некотором отдалении от рощицы. Там она неспешно сняла кофту с бедер, расстелила ее на песке и, грациозно прогнув спину, села, а затем легла на спину, разметав по песку руки, чтобы ни один участок тела не оказался бы лишенным солнечной ласки. Ноги она все же оставила сомкнутыми.
Ее короткое путешествие мимо загорающих было отмечено тихим присвистом. Двое молодых людей приподнялись на локтях, проводили Вету веселыми взглядами, а затем стали о чем-то совещаться. Увидев такое, Кирилл выматерился сквозь зубы и начал торопливо стаскивать с себя одежду. В носках и трусах он поспешил к жене. Его шарообразные плечи, без видимых изъянов перетекавшие в массивные трицепсы, впечатлили парней: те вновь повалились на песок и затихли.
Едва Кирилл улегся рядом с Ветой, как приступил к бесконечно долгой и нудной нотации. Подобным он изводил ее каждый вечер по самым различным поводам вплоть до наспех изобретенных. Обычно Вета слушала его молча, понимая, что возражениями только удлинит экзекуцию, но тут, должно быть, нетривиальная обстановка растормозила ее характер: она стала отвечать.
— Я кого-то обидела? — спросила она ленивым голосом и не поднимая век. — Может, украла что-нибудь? Или ударила? Разве это грех, что я родилась не косматой обезьяной, а человеком с голой кожей? Почему я должна стыдиться своей наготы? У меня что, фигура уродливая?
Кирилл прошипел:
— Дома поговорим. Теперь молчи, не то я тебя в песок зарою.
В ответ она зевнула и подставила солнцу другую щеку.
Однако надолго злости у Кирилла недостало. Первое после зимы настоящее тепло, нежные прикосновения к распаренной коже едва ощутимого ветерка, горячий песок и тишина сделали свое дело — Кирилл разомлел и вскоре уже спал, слегка посвистывая носом.
Они проснулись одновременно и тут же разом вскочили, словно ужаленные.
— Сгорели, сгорели, — причитала Вета по пути к машине, который они преодолели спринтерским бегом.
— Всё ты, — ворчал Кирилл, с кряхтением натягивая брюки и рубашку.
Он уже не обращал внимания на людей, по большей части собравшихся в редкой тени сосен возле своих машин. Одни играли в волейбол, другие возились у костров, третьи чинно сидели за раскладными столиками и обедали. В ноздри назойливо лез сладковатый дымок и аромат шашлыков. Вета простонала:
— Поехали скорей, я сейчас лопну от злости.
Они дружно и оглушительно хлопнули дверками. Кирилл газанул, прежде чем тронуться с места, и после них в рощице несколько минут стелилось по земле сизое вонючее облако. Толстый усатый дядька, сидевший за походным столиком перед тарелкой жареных «ножек Буша», поглядел им вслед и понимающе усмехнулся.
Сперва Вета потребовала заехать в молочную, чтобы купить сметаны. Сейчас она требовала, а Кирилл послушно исполнял, причем никто из них не замечал этого обмена ролями. Голод точил обоих, но если у Веты он вызывал раздраженность против тех, кто так вольготно расположился под соснами со своими раскладными столовыми, то Кирилл, по всей видимости, испытывал те же чувства, но уже направленные на самого себя. Он боялся невыгодных сравнений и по мере возможного избегал их. В этот раз избежать не удалось, и Кирилл должен был ощущать стыд и вину перед женой, полагая, что она также мучается, если в чем-то проигрывает другим. Он бы удивился, если б узнал, что Вета никогда не страдала подобными комплексами. В настоящую минуту единственно, что ее мучило, так это голод. Что до сравнений, то в своей жизни она встречала не так много людей, на которых обращала внимание, а уж сравнивать себя с кем-то — это ей и вовсе в голову не приходило.
Они разыскали магазин, купили два пакета сметаны и всю дорогу до «частного отеля» молчали. Только на стоянке перед двухэтажным параллелепипедом с огромными витринными стеклами от пола до потолка в вестибюле, когда Кирилл заглушил мотор, Вета сказала ему ласково:
— Кирочка, ты такой у меня молодец, я горжусь тобой.
Он посмотрел на нее ошалело, она же положила горячую ладошку ему на руку и вновь прошептала:
— Хороший ты мой.
В холле гостиницы царили прохладные сумерки. С широкого солнечного крыльца в открытую стеклянную дверь неслышный ветер лениво задувал пыль. Это вернуло Вете праздничное настроение. «Совсем как летом», — подумала она, глядя на бурунчик пыли.
Оказалось, что поселиться здесь еще проще, чем думал Кирилл, у него даже паспорта не спросили: требовались только деньги. Сумма также превзошла его ожидания. Кирилл вернулся к Вете, сидевшей на кожаном диване возле входных дверей, со смущенным лицом.
— Ну и цены здесь, — пробормотал он, убирая бумажник во внутренний карман пиджака. Но тут же улыбнулся приунывшей было жене и подбросил на ладони ключи от комнаты. — Шут с ними, — сказал он, забирая с журнального столика пакеты со сметаной, — один раз живем.
Вета вскочила и обвилась двумя руками вокруг его каменного бицепса. Она положила голову мужу на плечо и в такой позе дошла с ним до самого номера. Кирилл сдержанно улыбался, но не возражал: в пустынном холле озираться было не на кого.
В жарко натопленном солнечными лучами номере Вета перво-наперво распахнула балконную дверь и задернула толстые портьеры, отчего в комнате сразу же стало темно и прохладно. Кирилл уже лежал на постели поверх покрывала, благодушно отдуваясь и охая. Вета раздела его и вымазала с ног до головы сметаной.
— А теперь, — сказала она, — дай мне денег, я схожу за едой.
Кирилл было вознамерился сам пойти, но тут же рассмеялся, поглядев на себя.
— Ладно, — сказал он, — вечером спустимся в ресторан, поужинаем как белые люди, а пока что можно и здесь.
Попытка Веты разыскать коридорную, чтобы узнать, нет ли поблизости дешевой столовой — ей жалко было денег на гостиничный ресторан, — оказалась безуспешной. Тогда она спустилась в холл и увидела, что и портье с администраторшей куда-то исчезли. Гостиница была пуста и даже представилась Вете безжизненной. «Глупости, — подумала она, — такого быть не может».
Вета отправилась на поиски местного ресторана и случайно обнаружила его на улице во флигеле, когда, пройдя гостиничным коридором первого этажа, в недоумении толкнула дверь во двор. В ресторане было почти многолюдно, что так не соответствовало пустым коридорам гостиницы. На эстраде играл ансамбль, а перед ним на танцевальном пятачке раскачивалось несколько пар.
Вета присела за свободный столик и была удивлена тому, что к ней сразу же подошла официантка.
— Мне с собой в номер, — сказала Вета, опасаясь, что официантка воспротивится этому.
Но та кивнула в знак согласия, и Вета быстро сделала заказ, выбрав из меню самое доступное.
В это время из центра зала донесся возмущенный мужской голос:
— А я тебе говорю — она моя жена!
Тот, кому адресовались эти слова, вероятно, не поверил, потому что восклицавший начал доказывать, чем привлек внимание всего зала. Вета поглядела туда с досадой и неприязнью: она боялась за свое праздничное настроение. Поэтому обрадовалась официантке как родной и, переложив принесенное ею в одну тарелку, прикрыв другой и зажав под мышкой две бутылки пива, поспешила назад в номер.
Она была почти уверена, что Кирилла придется будить, но ошиблась — он ждал ее и приветствовал трубным кличем. Вета быстро разделась и улеглась рядом с ним, тарелку с едой и бутылки она пристроила на постели.
— Вот увидишь, — сказала Вета, — мы будем вспоминать эти шницели как самые вкусные в жизни. И вообще весь этот день нам запомнится на всю жизнь!
— Угу, — ответил Кирилл, уже набивший рот жареной картошкой.
Они заморили червячка, и Вета принялась намазываться сметаной. Кирилл следил за ней сытыми сонными глазами.
— А теперь спать! — скомандовала Вета, откидываясь на подушку. — Эту ночь я посвящаю любви! Так что нужно хорошенько выспаться.
Их разбудил щелчок дверного замка. В ту же секунду вспыхнул яркий свет, и в комнату ввалилось существо в камуфляжной форме и в черной маске, изготовленной из вязаной шапочки, в которой прорезали отверстия для глаз, носа и рта. На груди у «существа» висел короткий автомат, на рукаве была заметна незнакомая эмблема, а поверх нее надпись «ОМОН».
— Одеваться! — рявкнуло существо, наставляя на голых Вету и Кирилла ствол автомата.
Кирилл встряхнул со сна головой. Вета крикнула:
— Вы что, с ума сошли? Кто вы такой?! — и спряталась под простыней.
— Милиция, проверка документов, — ответило «существо» в маске. — Живо вниз, паспорта не забудьте.
Сказав это, оно спешно ощупало разбросанную на стульях одежду, а затем кинуло ее Кириллу и Вете, повторив при этом команду:
— Одеваться!
Из коридора доносился топот, в приоткрытую дверь были видны пробегавшие полуодетые люди в сопровождении омоновцев.
Когда Вета с Кириллом спустились в холл, их глазам представилось нетривиальное зрелище: на полу лицом вниз с руками на затылке лежали постояльцы гостиницы. Вокруг, широко расставив ноги и взяв автоматы наизготовку, стояли люди в камуфляжной форме и с черными масками на головах.
— На пол! — приказал омоновец, и Вета повисла на Кирилле, умоляя не возражать.
До этого Кирилл дважды пытался возмутиться и дважды получил прикладом по плечу, в третий раз ему было обещано выбить зубы.
Их очередь подошла нескоро, так что Вета успела замерзнуть на каменном полу. Стояла глубокая ночь, из распахнутой входной двери тянуло холодной сыростью. Наконец кто-то бесцеремонно толкнул ее носком ботинка в щиколотку, и Вета поднялась. За стойкой портье, куда ее отвели, восседал один из непрошеных ночных гостей в точно такой же, как у других, маске и форме. Но этот, скорее всего, был офицером, потому что к нему обращались уважительно, тогда как он отдавал приказания. «Как они друг друга различают?» — подумала Вета.
Кирилл был бы немало поражен, если бы узнал, что его жена воспринимает этот кошмар как приключение. Весело ей, конечно, не было, но и от психологического шока, в котором пребывал Кирилл, она была далека. Подобного с ней еще никогда не случалось, и Вете было любопытно, чем все закончится.
Офицер потребовал у нее документы. Паспорт Вета с собой не носила, но в заднем кармане джинсов оказалось забытое там когда-то служебное удостоверение.
— Что вы здесь делаете? — прозвучал из-за стойки вопрос.
— Отдыхаем вместе с мужем, — ответила она безропотно, в ту же секунду поражаясь своей догадке: человек в маске не воспринимался ею как человек, и поэтому его действия не оскорбляли ее, а только пугали и доставляли неудобство.
«Надо будет это с мамой обсудить», — успела подумать она, прежде чем офицер скомандовал своим подручным:
— Мужа сюда!
Привели Кирилла. Его лицо было как снег, на который легла бледно-зеленая тень. А растерянные глаза зыркали из-под опущенных бровей на манер глаз фанерной совы на корпусе старинных ходиков. Вета испытала страстное желание защитить его. «Он такой самолюбивый», — с болью в сердце подумала она.
У Кирилла оказался с собой паспорт, так что не только его личность, но и супружеские отношения были тут же установлены.
— Свободны! — сказал офицер, возвращая документы.
Кирилл забрал паспорт, но уходить не торопился. К нему на лицо быстро возвращались естественные краски, а взгляд из растерянного превратился в злобный.
— И всё? — спросил он у сидевшего за стойкой.
Офицер услышал грозный тон и поднял голову. Выражение его лица скрывала маска, но ответ достаточно красноречиво передал состояние этого человека:
— Всё! — отрывисто сказал офицер, вкладывая в это короткое слово и презрение, и надменность, и вполне различимое предупреждение о возможных последствиях.
Вета схватила Кирилла за руку и что было сил потащила его к лестнице на второй этаж. Он упирался не слишком сильно, однако раза два все же оглянулся на офицера. Но тот был уже занят другим гостиничным постояльцем, которого подняли на ноги, так же как Вету, небрежным пинком.
В номере Вета убежала в ванную и встала под горячий душ. Едва струя коснулась ее тела, как она вскрикнула от боли и отпрянула в сторону. Только сейчас Вета вспомнила про солнечный ожог и заодно сообразила, что происходит с ее кожей: засохшая сметана сползала с груди струпьями.
Когда Вета, кое-как ополоснувшись прохладной водой, возвратилась в комнату, она застала Кирилла сидящим на краю постели. Отрешенным взглядом он смотрел в пол. Вета порывисто обняла его за плечи.
— Кирюша, — произнесла она мягко, — сходи помойся, не так противно будет.
Голос жены вернул Кирилла к действительности. <…>
В этот момент за стенкой раздался мужской крик:
— Я же тебе говорил — это моя жена!
И сразу затем грохот, напоминающий падение человеческого тела.
Кирилл поднялся и вздохнул.
— Поедем домой, — сказал он устало, — напраздновались.
ВЕЗУЧАЯ НАСТЯ
Накануне Дня Победы Вета забежала к матери; она возвращалась с Кузнечного рынка, где накупила свиных отбивных с расчетом половину отдать матери в подарок. Назавтра, как обычно по большим праздникам, Зоя Михайловна собирала друзей.
Последнее время стол на таких вечерах начал оскудевать. Архангельской приходилось напрягать фантазию, чтобы изобрести из дешевых продуктов нечто стоящее, и хотя это ей удавалось, но раз от раза становилось все труднее. Прошли те времена, когда Анатолий Маркович Мунк черпал большой ложкой из глубокой суповой тарелки свое любимое ароматное сациви. Всевозможные бланманже и фрикасе исчезли со стола еще раньше. Не говоря уже про дичь и копченого лосося, которых по заказу мужа Елены Степановны привозили в былые времена с одного из ладожских островов, где располагался испытательный полигон его «почтового ящика». Теперь все было скромное, но по-прежнему обильное. Главенствующее положение среди холодных закусок заняли овощные салаты и винегрет с селедкой. В качестве горячего все чаще появлялись американские куриные окорочка, из которых Елена Степановна умудрялась изготовлять рулетики с черносливом. Прокурорша уже несколько раз предлагала хозяйкам свою помощь в виде дорогой провизии, но Зоя Михайловна с Архангельской пока держались: уже около сорока лет они накрывали для друзей стол, предоставляя им возможность заботиться только о спиртном, и считали это делом своей чести.
С тех пор как Вета обзавелась своим домом, она перестала бывать на вечерах у матери. Она скучала по сборам, ее тянуло туда, но Кириллу в тещиной компании не понравилось. Вета чувствовала свою вину перед матерью и старалась по возможности подкинуть ей к сбору что-нибудь из продуктов. По этим гостинцам Зоя Михайловна могла судить о том, как идут дела у зятя: был период, когда Вета ограничивалась одной только картошкой. Теперь она тащила матери сразу четыре килограмма парной свинины, купленной на самом дорогом рынке города. Правда, по собственной воле она бы туда и заглядывать не стала, но Кирилл в этот раз приехал за ней, чтобы отвезти на рынок. Вета усаживалась в собственный автомобиль и темечком чувствовала взгляды сослуживцев, прилипших к окнам лаборатории.
В магазинах она, как всегда, долго выбирала подешевле, но Кирилл однажды сказал ей:
— Отвыкай от нищенских замашек. Если вещь нужна, надо купить дорогую, но хорошую. Скупой платит дважды, не забывай.
Что до продуктов, то здесь Кирилл и вовсе поставил ультиматум: покупать исключительно на рынке.
— Хватит гнилье по овощным ларькам выбирать! На столе должно быть все добротное. Могу себе позволить.
В мясных рядах Вета «потеряла лицо» и в переносном, и в буквальном смысле. Она была так подавлена окружающим ее великолепием, что торговцы не снисходили до нее даже в простом «Чего желаете?». Кирилл, должно быть, проверяя, как жена усвоила его наставления, держался поодаль. Наконец ему надоело, он подошел и, не глядя на продавщицу, кивнул в сторону нарубленных котлет:
— Вон тех.
Вета ойкнула, услыхав, сколько это сто`ит. Но Кирилл совершенно спокойно раскрыл бумажник.
— Кирочка, — зашептала ему Вета, — давай чего-нибудь подешевле выберем: надо еще для мамы купить к завтрашнему сбору.
Услыхав про гостинец для тещиной компании, Кирилл блеснул глазами.
— Еще два раза по столько, — сказал он торговке, источавшей на него масляный взгляд, — но только самых лучших!
Подниматься с женой к ее матери Кирилл не стал, даже во двор не заехал.
— У меня еще дела, — обронил он скупое объяснение, когда высаживал Вету на Невском. — Не задерживайся долго, и так по телефону каждый вечер разговариваете.
Вета, нагруженная как носильщик, ввалилась на кухню, отперев дверь своим ключом, и первого, кого увидела, — Настю. Та сидела за кухонным столиком Зои Михайловны и пила из блюдечка чай с брусничным вареньем, которое прошлой осенью сама же и сварила в подарок Ветиной матери. Табурет, на котором она сидела, был особый, «Настин» — высоченный мебельный монстр, притащенный в незапамятные времена Колей Терехиным из комиссионки на Разъезжей. Сидя на этом табурете, Настя могла болтать ногами, что ей очень нравилось. Зоя Михайловна сидела напротив перед нетронутым чаем и внимательно слушала Настину болтовню.
Подруги обрадовались встрече, как близняшки после долгой разлуки, Настя даже взвизгнула, кидаясь обнимать Вету. Они тут же скрылись в Васькиной комнате, Вета едва успела поздороваться с матерью, и оттуда сразу же понеслись взрывы хохота и громкие голоса. Так бывало всегда, когда Вета и Настя встречались после длительного перерыва. Вслед за бурным дебютом разговор мало-помалу втягивался в спокойное русло и мог продолжаться часами: этим двум женщинам не было скучно друг с другом.
С той поры как Настя поступила на службу к Афанасию Петровичу, встречи подруг стали большой редкостью. Вета была осведомлена о Настиных выходных, но самой выбраться было непросто: мало того что домашнее хозяйство съедало все свободное время — свободное от службы в лаборатории, так еще и Кирилл постоянно давал ей задания, связанные с его бизнесом. Так что дорогу на Гражданку она давным-давно позабыла. К себе же Вета не приглашала Настю, зная, что Кирилл брезгует ею, да и вообще старалась при нем не произносить имя подруги, чтобы не ронять собственную репутацию в глазах мужа.
Любимой Настиной темой в разговорах с Ветой были долгие подробные рассказы о том, кто, как и при каких обстоятельствах познакомился с нею за последнее время. Речь шла, разумеется, о мужчинах. Вета не уставала в душе поражаться Насте: с ее опытом, внешностью, длинным списком несчастливых влюбленностей — и не привыкнуть, не очерстветь, не успокоиться наконец. Как бывало на первом курсе, когда она врывалась к Вете с вытаращенными глазами и, захлебываясь восторгом, рассказывала, как только что к ней на улице пристал парень, после чего следовало подробное воспроизведение уличного диалога: «Он сказал…», «Я отвечаю…», «А он и говорит…», так и теперь, по прошествии стольких лет, Настя начинала все с того же: «Он мне сказал, а я ему в ответ…»
— Что я тебе расскажу! — начала трещать Настя, лишь только они уединились в комнате Васьки. — Настоящий водевиль! Ей-богу, чистая правда, ты все равно не поверишь. Сегодня утром гуляю по Фонтанке и надо же — приспичило. А вокруг ничего подходящего! Я пошла быстрее. Нету ничего. Еще быстрее. Нету. А меня уже поджимает. Тут бац! — молодой человек. Ничего такой, в итальянских ботинках. «Девушка, — говорит, — вы, конечно, на улицах не знакомитесь?» — «Конечно», — отвечаю, а сама уже рысцой бегу. Он бежит рядом, да смешно так, будто на пружинках подпрыгивает, и спрашивает: «Куда это мы бежим?» Я отвечаю: «Не знаю, куда вы, а вот куда я — тоже не знаю». А сама перехожу на легкую рысь. Он говорит: «Не понимаю». Я отвечаю: «Тут все понятно, только сказать не знаю как». И перехожу на крупную рысь. «Почему нельзя?» — спрашивает, и слышу — задыхаться начинает. «Потому, — говорю, — что обхохочетесь». А сама в аллюр три креста, хорошо, что без каблуков. Паренек отставать стал, кричит сзади: «Не так быстро!» Я в ответ кричу: «Не могу, помираю!» А и правда, еще немного и лопну. Решила так: если через минуту ничего не найду, забегаю в парадную, черт с ними со всеми, будь что будет. Тут мой ухажер делает рывок, догоняет меня и спрашивает: «Что случилось?» Я говорю ему: «Да писать я хочу, пи`сать, а туалета нет нигде!» А все это на бегу, на бегу. Прохожие от нас шарахаются, перекрестки на красный перебегаем, машины гудят. Как только под колеса не попали? Я ничего не вижу, не слышу, только и думаю: «Вот сейчас, вот сейчас». Парень этот кричит: «Бежим со мной, я тут кафе одно знаю!» Через дворы выбегаем с ним на какую-то улицу, там кафе, я врываюсь, кидаю ему сумочку, плащ, а сама — вперед с криком «ура!». Успела в самый последний момент.
Сижу это я в кабинке и думаю: в сумочке деньги, документы, плащ — подарок Афанасия Петровича, дорогущий, а в кармане золотой «Ролекс» на золотом браслете, тоже Афанасий Петрович подарил. Я в городе их снимаю и в плаще держу, чтобы дома не забыть, — раздражают они меня, на руке ерзают. Вот, думаю, лихо будет, если этот молодец барахлишко мое сопрет, что я Афанасию Петровичу скажу? Вылезаю на свет божий, гляжу — стоит мой дорогой спаситель. Да не один — перед ним баба какая-то с химией передержанной. Напирает баба на этого парня, и слышу, допрашивает его: чья это сумочка? чей это плащ? кого ты пасешь у женского сортира? Представляешь — это жена его оказалась. Вот хохма! У бедного такое лицо, хоть выжимай. Я подхожу, говорю: «Это моя сумочка, это мой плащ, спасибо, молодой человек, очень вам признательна». Тут он поворачивается к жене и говорит: «А что ты здесь делаешь?» Она рот захлопнула и слова вымолвить не может. Представляешь, дуреха решила мужику рога наставить, а как его с другой увидала, так про все на свете забыла. Скажу тебе, личико у нее — не приведи Господь! Ну, я ждать, как ты понимаешь, не стала, вещички забрала и ходу. Дверь на улицу открываю, а сзади уже такой визг стоит — жуть! Ну, скажи, что не водевиль!
Когда Настин смех пошел на убыль, Вета спросила:
— Посоветуй ночной клуб самый приличный. Хотим с Киркой отдохнуть по-человечески.
— Не поняла, — сказала Настя, все еще фыркая после собственного рассказа, что было ей свойственно: не могла рассказывать анекдоты, потому что начинала смеяться, не дойдя до концовки.
— Что здесь непонятного? — в свою очередь растерялась Вета. — В какой клуб ты со своим Петровичем ходишь?
Настя от удивления захлопала глазами, словно кукла.
— Что ты, Веточка, — сказала она и в голосе послышалась обида, — мы с Афанасием Петровичем в таких местах не бываем. — И повторила: — Что ты!
Вета растерялась еще больше и протянула неуверенно:
— Да?.. Отчего же, позволь спросить?
Судя по выражению лица, Настя недоумевала: смеется над ней подруга или действительно так наивна.
— Так ведь в клубах одна шелупень собирается. Разве ты не знала?
Вета машинально повторила:
— Да?.. — И после некоторого молчания спросила: — А куда же вы ходите?
Настя пожала плечами:
— Не знаю… Дома все больше сидим.
Вета спросила недоверчиво:
— Так-таки никуда и не ходите? Может, в театр?
Настя подхватила:
— В театре бываем! В Мариинском, оперу любим. Недавно в бэдэтэ на премьеру ездили, нам не понравилось. Где еще? Ну вот мэр тут прием устраивал в Елагином, небольшой такой, для узкого круга. В американском посольстве месяц назад на приеме были, новый посол приглашал.
Вета с ехидцей в голосе перебила ее:
— Посольство в Москве.
Настя ответила как ни в чем не бывало:
— Ну да, где же еще. Туда и летали. Но Афанасий Петрович приемы не любит. Опера — это другое дело: театр он очень уважает.
Вета спросила равнодушным голосом:
— В драгоценностях на приемы ездишь?
Настя сказала не менее равнодушно:
— Немножко: гарнитурчик жемчужный и золотые колечки, вот и всё. Мы с Афанасием Петровичем не любим выпячиваться: нескромно это.
Вета искоса взглянула на подругу, тут же отвела глаза и вдруг со вздохом прошептала:
— Везучая ты, Наська.
Настя тут же умолкла. Ее руки принялись как-то по-особому бережно разглаживать уголок скатерки на Васькином столе, а голова начала медленно клониться к рукам. Когда Настя подняла лицо, на ее губах подрагивала печальная улыбка.
— Везучая… — нараспев повторила она за Ветой, но не глядя на нее. — Эх, Веточка, знала бы ты, до чего мужика хочется. Прям как из ружья! Хоть какого-нибудь, хоть любого. Бессонница проклятая житья не дает, до утра ворочаюсь. И знаешь — бедра худеть стали, представляешь? Такого не было даже когда десятку по утрам бегала. — Она вновь опустила голову и с тяжким вздохом прибавила: — Самообслуживание замучило вконец, свихнусь скоро на этом деле. Бывает к вечеру так захочется попросить хозяина: дедушка, миленький, отпусти ты меня за ради бога! Ну что я тебе плохого сделала? Так захочется ему в ноги кинуться, что набью себе рот какой-нибудь жрачкой и жую, жую, ну точно корова, лишь бы язык занять. Или в сауну залезу и потею до красных мушек в глазах. Потом в койку упаду, а заснуть все равно не получается.
Вета обомлела. Таких удивленных глаз, какими она сейчас посмотрела на подругу, не бывает даже у маленьких детей.
— Наська, — сказала она, — что я слышу! У тебя нет мужика? Да ведь ты по улице пройти не можешь без того, чтобы к тебе тут же не пристали, я сама видела сколько раз. Выбери себе любого и пользуйся, пока не надоест, а там возьми другого, третьего. Ты что?
Настя по-старушечьи замахала на нее руками, испугавшись уже только одному Ветиному предложению:
— Что ты, что ты! Афанасий Петрович любого убьет. В том-то и беда.
Вета сказала пренебрежительно:
— Скажите, какой Командор выискался. А ты что ж, сноровку потеряла? Сделай так, чтоб не узнал.
Настя ответила:
— Афанасий Петрович все может узнать, от него не скроешься. У Афанасия Петровича повсюду глаза и уши.
Произнесено это было с гордостью.
ЛЮБОВЬ
События октября девяносто третьего напрямую затронули кружок доктора Шеллинг: Василий Теплов уволился с радио.
Все свои без малого тридцать три года за вычетом армейской службы и трех лет, проведенных в Якутии, он прожил на глазах у этих людей. Собираясь у Зои, друзья ходили гулять с Ветой и Васькой, когда те были еще малышами, укладывая их в одну коляску валетом, и затем по очереди менялись на уличном посту, так что ни застолье детям, ни дети застолью не мешали. Подрастали Вета с Васькой на глазах у всей компании и при непосредственном участии каждого из друзей. Например, в садик их определили с помощью Анатолия Марковича, у которого однокашник заведовал юридическим отделом какого-то крупного строительного треста, чей детский сад помещался в соседнем доме. На Сергее Беце лежала обязанность укладывать малышей, благодаря чему первую половину вечера он держался трезвым. Пока они были совсем крошечными, их обоих в дни пирушки укладывали спать в одну коляску на кухне, и Вету спасали таким образом от шумной компании, а Ваську выносили на кухню, чтобы спасти его отца, которому ребенок не давал заснуть своим криком. На удивление малыш всегда успокаивался на кухне и, пока лежал рядом с Ветой, помалкивал. Сама же Вета в детстве почти не плакала, чем вызывала у матери тревогу, а немного подросла и перестала плакать вовсе.
Укладывая детей, Бец пел им под гитару. Из-за этого девятичасовой рубеж имел значение для всей компании: друзья выкатывались на кухню, чтобы послушать Сергея Францевича. К тому времени коляску сменила кроватка, приобретенная вскладчину. Специально для нее развернули кухонный буфетик Тепловых так, чтобы отгородить в углу закуток. Дети по-прежнему засыпали только вдвоем, что уже начинало беспокоить Германа Алексеевича. Зоя Михайловна сказала ему, что годам к трем все это закончится. Так оно и вышло.
Но опеку над Васькой и Ветой друзья Зои Михайловны не сняли ни к трем, ни к десяти годам, помогали им и позднее. Все затруднения, с какими сталкивались матери, поднимая детей, разрешались сообща всей компанией. Больше всех усердствовала Прокурорша: у нее своих детей не было, и она нигде не работала. Интересно, что ее энтузиазм на этом поприще развивался обратно пропорционально вырастанию детей и совершенно сошел на нет, когда они стали школьниками.
Немудрено, что всю компанию начало трясти, едва только Вета почувствовала себя достаточно самостоятельной. Когда же появился геодезист, в комнате Зои Михайловны что ни вечер проходили штабные совещания. Изменить они что-либо не могли, но искренность переживания друзей за судьбу в общем-то чужого им ребенка трогала Зою Михайловну, и она терпеливо слушала дружеские советы, лицом выражая готовность им следовать.
Пик треволнений всех членов кружка за Вету пришелся на то время, когда она жила с Самцом. Начиная со следующего мужа накал переживаний начал стихать: то ли привыкать стали, то ли взрослеющая Вета вызывала меньше сочувствия, чем прежде, когда была ребенком, а скорее всего, и то и другое. Так что ко времени появления Кирилла Ветины замужества вызывали у друзей только горькие вздохи.
— Бедная малышка, — говорила жена Германа Алексеевича Липа.
— Мало я ее порола, — ворчала Прокуpоpша, которая на самом деле детей ни разу не шлепнула: управлялась одним только грозным видом и энергичностью.
Самое трогательное в коллективном воспитании Веты и Васьки было то, что никакого различия между ними друзья Зои Михайловны не делали и любили соседского мальчика не меньше, чем дочь своей подруги. Единственно, что к этому можно добавить, — с некоторого возраста детей началась перегруппировка воспитателей: на первый план все больше выдвигались мужчины, Васькой теперь занимались Мациевич с Межиным, а к Вете тянулись Мунк и Валеев. Герман Алексеевич сохранял ровное отношение к обоим. Но вот что странно: Бец, подобно Прокурорше, к детям охладел. Это, конечно, не означало, что Васька и Вета стали ему безразличны, Сергей Францевич вместе с другими искренне переживал все детские неприятности. Можно представить, что было бы, расскажи Зоя Михайловна о Васькиной попытке самоубийства. Но доктор Шеллинг не рассказала об этом даже Герману Алексеевичу.
Немудрено, что на сообщение Теплова о его уходе с радио последовала бурная реакция. Компания собралась обсудить последние события в стране, и все были несколько взвинчены.
— Идиот! — закричал Теплову Бец, успевший принять стопочку. — Другого такого шанса в жизни не представится!
Герман Алексеевич нахмурился и промолчал. Зоя Михайловна принялась тут же звонить Вете. Валеев сказал:
— Погорячился парень.
Мациевич повернулся к Юрию Семеновичу, но сказал, обращаясь к Ваське:
— Правильно сделал! Нечего вообще было залезать в этот гадючник!
Архангельская воскликнула:
— Игнашка, что ты мелешь?!
Межин сказал раздумчиво:
— Странно как-то все, непонятно. Может быть, Василий и прав, может быть.
И только Мунк дождался, когда все выскажутся, чтобы затем обратиться к Теплову:
— Ну, Васька, рассказывай, что там произошло.
Теплов должен был выходить в эфир четвертого октября. Программа посвящалась любви. В редакции шептались, что Зиночка творит чудеса. Теплов действительно заметно переменился: он стал продуктивнее на идеи. Замыслы программ теперь возникали у него легко и без всякого его собственного напряжения, сами собой. Оставалось только раздать задания журналистам, пригласить выступающих и написать сценарий.
На этот раз толчком к зарождению идеи стал подслушанный в троллейбусе разговор. Это было утром, они ехали на работу, и Зина, как всегда, досыпала у него на плече, а Теплов тоже намеревался вздремнуть, как вдруг внимание его привлекла пара, вошедшая на остановке.
Он и она. По виду — десятиклассники, максимум — первокурсники. Он, пользуясь выражением Зины, — никакой: вялый, апатичный, с глазами сонными и глядящими как бы внутрь себя. Она — вся скрытое движение, кажется, очутись в темноте, засветилась бы от собственной наэлектризованности. Он навалился локтями на поручень у заднего стекла и свесил голову, так что Теплову, сидевшему напротив, были видны только вздыбившиеся острые лопатки. Она прильнула к его плечу и в полный голос, должно быть, получая особое удовольствие оттого, что демонстративно игнорирует всех вокруг, спросила:
— Ты меня любишь?
Лопатки качнулись, из-за них донеслось что-то, напоминающее «да».
Она спросила еще громче, но теперь томно и почему-то низко:
— Тебе было хорошо со мной?
Реакция последовала та же.
Девушка немного помолчала, затем отодвинулась от своего кавалера и следующую фразу произнесла голосом Аллы Константиновны Тарасовой, читающей на просцениуме монолог Нины Заречной:
— Ты хочешь меня?
Теплову на миг показалось, что парень сейчас рухнет. У того и вправду подогнулись коленки, но, возможно, из-за того, что машину в этот миг сильно тряхнуло. Юноша резко выпрямился, повернулся всем корпусом к спутнице и сказал ей:
— Нет!
Это слово он произнес четко, громко и вложил в него столько ужаса, что Теплову стало не по себе. Он успел подумать о том, какой удар по девичьему самолюбию нанес этот паршивец, но не успел как следует прочувствовать чудовищное состояние девушки, потому что услышал ее ответ — она радостно и безо всякой театральности рассмеялась.
Когда вышли у Дворца пионеров из троллейбуса, Теплов сказал Зине:
— Будем делать программу о любви!
Теплов задумал композицию из песен, стихов и разговоров о любви с людьми разного возраста и положения. В тот же день были розданы задания журналистам на интервью со счастливыми супругами, отпраздновавшими золотую свадьбу, с молодоженами, с женщиной, потерявшей мужа на афганской войне, с женщиной, от которой муж ушел к другой. Саша Харьковский, музыкальный редактор, начал подбирать бардовские песни, составляя из них свою композицию, Теплов же обложился поэтическими сборниками. Машина завертелась, и все шло, как всегда, по накатанной колее, но Теплову все чего-то не хватало.
— Изюминки нет, — сказал он Зине, когда вечером они пили чай в редакции.
— Не знаю, — ответила Зина, отламывая от батона хрустящую корочку, — по-моему, всего хватает. <…>
К вечеру третьего октября программа была готова, но не хватало, как всегда, мелочей: один материал задерживался на монтаже и потому неизвестен был его точный хронометраж, песня во второй части не «влезала», и Саша Харьковский обещал переписать ее в сокращенном варианте, но пока не принес; наконец, в разговоре с «золотыми» супругами молодой оператор оставил много грязи — эканье-мэканье, плескание губами, скрип стула и другие отвлекающие звуки. Теплов заставил автора перемонтировать, и тот ждал своей очереди в цехе. С остальными сюжетами было проще: они планировались для прямого эфира.
Следуя недавно сложившейся традиции, Теплов отпустил Зину, чтобы она могла выспаться перед эфиром, а сам остался доводить программу до кондиции. Последний материал он получил уже в десять вечера и засел за перепечатку сценария. Его особенностью было то, что начисто он мог перепечатать сценарий, только имея на руках все пленки. Наконец в начале двенадцатого все было готово, коробки с закладками сложены по порядку, этот порядок дважды проверен, чтобы утром быть проверенным в третий раз, листы сценария в нужных местах торчали из стопки коробок, можно было уходить. Тут-то и вошла в редакцию Серафима Ниловна Сергеева.
Несмотря на архаичные имя и отчество, это была еще довольно молодая дама, что-то в пределах сорока пяти, очень деловая, энергичная, с цепкой хваткой и рациональным типом мышления. Однако все эти качества были известны лишь сослуживцам, потому что внешне она смотрелась как мягкая в движениях, ласковая в речи и добрая в улыбке милая женщина. Единственно, чего не хватало ее наружному облику — женственности.
Серафима Ниловна исполняла должность директора петербургского филиала радиостанции, осуществляя центральное руководство главным образом через двух своих первых заместителей — главного редактора и главного инженера. Напрямую она крайне редко вмешивалась в редакционные дела и даже не приходила на еженедельные общестудийные опеpативки, где главный редактор, желчный, сварливый старик, всю жизнь проработавший редактором на Ленинградском радио, устраивал сокрушительные разносы молодым ведущим и их редакторам за речевые огрехи в эфире. Тем не менее ни для кого на студии не было секретом, что все решения, замыслы или критика, имеющие принципиальное значение, исходят из кабинета Серафимы Ниловны. Когда Сергеева останавливала в коридоре какого-нибудь редактора и в разговоре вскользь, с милой улыбкой говорила ему, что во вчерашней его передаче прозвучало чересчур много симпатии к советскому прошлому, бедняга по возвращении в редакцию хватался за валидол. Потому что мягкая критика Серафимы Ниловны почти всегда имела жесткие последствия.
Теплову за три года работы на студии довелось побеседовать с директрисой всего несколько раз. В первом же разговоре она поразила его, обратившись по имени-отчеству. До этого Теплов был уверен, что Сергеева понятия не имеет, кто он такой. Второе, что удивило его, — четкий, лаконичный разбор по существу абсолютно всех выпущенных на тот момент «Хронографов». Что-то Сергеева похвалила, что-то назвала не вполне удачным и все свои замечания аргументировала. После того разговора Теплов проникся к Сергеевой уважением и впредь старался с нею не сталкиваться: он избегал женщин, которые заслуживали взгляда снизу вверх. Исключением для Теплова были представительницы поколения мамы Зои, включая, конечно, ее саму, и те, кто старше.
Серафима Ниловна была, как всегда, спокойна тем спокойствием, которое отличает людей, уверенных в своей силе. Она поздоровалась с Тепловым, и тот едва удержался, чтобы не вскочить, подобно школьнику при появлении в классе учителя. Он все же поднялся, но степенно и выдержав несколько секунд. По его мнению, этого было достаточно, чтобы сохранить достоинство.
— У вас радио выключено? — спросила Сергеева с легким оттенком удивления.
— Программу заканчиваю, завтра эфир, — ответил Теплов, по-прежнему озабоченный тем, чтобы ответ не показался оправдыванием.
— Напрасно, напрасно не слушаете, — сказала директриса, направляясь к окну, где возле стола Алоса на подоконнике стоял транзистор.
Она включила приемник и быстрым вращением колесика перевела его на волну «Маяка».
— Все попытки блокировать эту группу оказались безуспешными, — раздался взволнованный голос ведущего. — Сейчас бронетранспортеры уже в Останкине, там идет бой!
Теплов спросил растерянно и не заботясь больше о сохранности своего достоинства:
— Что это?
Серафима Ниловна уже не скрывала своего удивления:
— Вам ничего не известно? Василий Сергеевич, вы поразительный человек. Во всяком случае среди журналистов я таких еще не встречала, извините за прямоту. И про Белый дом не слыхали?
Теплов почувствовал, что краснеет, испугался этого и потому нахмурился.
— Почему же, — сказал он, — окружили дом сплошным кольцом солдат, ничего глупее и придумать нельзя. Те, кто внутри, изображают из себя защитников Брестской крепости, клянутся держаться до последней капли крови своих подчиненных. В общем, все как в дешевой трагедии.
— Трагедии, уважаемый Василий Сергеевич, дешевыми не бывают, — назидательным тоном произнесла Серафима Ниловна. — Сторонники Верховного Совета прорвали оцепление, это случилось еще днем, а теперь, как вы слышали, их отряд на бронемашинах атакует телецентр.[1] Гайдар обратился к москвичам с призывом: все, кто не хочет возвращения тоталитарного режима, — на защиту демократии. Они сейчас стоят живой стеной перед зданием Моссовета.
Теплов поинтересовался:
— Им выдали оружие?
Сергеева сказала недоуменно:
— Нет, конечно.
— Постойте-постойте, тогда я не понимаю. Вы представляете, что там начнется, если хотя бы один бэтээр появится на Тверской? Как это можно вести безоружных людей на пулеметы? Мне это, знаете ли, напоминает Девятое января.[2]
Серафима Ниловна ответила голосом спокойным и ничем не отличавшимся от обычного, каждодневного:
— Василий Сергеевич, давайте отложим дискуссию. Сейчас надо спасать страну от государственного переворота. Вы у нас редакция публицистики, вам и карты в руки.
Теплов едва ли не в полный голос вскричал:
— Я?! Но что же я могу?
Серафима Ниловна посмотрела на него, как показалось Теплову, жалостливо и сказала терпеливым тоном:
— Вы редактор на радио. Это значит, что вы можете почти всё. Сейчас двадцать три двадцать, через полчаса начнется ваш эфир, я дала команду, чтобы сняли все передачи. Действуйте!
Сергеева повернулась и вышла из комнаты с той же невозмутимостью, с какой входила.
Теплов, наверное, с минуту оставался без движения и тупо смотрел на закрывшуюся за директрисой дверь. Потом он внезапно ожил и кинулся к телефону.
Алос был дома и ответил голосом бодрым и несколько более громким, чем обычно:
— Я уже выезжаю. Пока, Василий Сергеевич, обзвоните выступающих. Номера телефонов найдете в моем блокноте в столе, в среднем ящике. Записывайте фамилии.
Алос назвал тех, кого необходимо было срочно вызвать на радио, и Теплов побежал к его столу за блокнотом. Там он расположился у аппарата своего начальника и начал методично обзванивать людей из алосовского списка. Все, кого он застал дома, говорили оживленно и выступать соглашались с готовностью и какой-то приподнятостью духа. Разговаривая с ними, Теплов явственно представлял Исаакиевскую площадь в ночь на двадцатое августа девяносто первого года и то взвинченное, зажатое до времени напряжение и восторг, которые царили там и которые сам Теплов ощущал тогда в себе. Нынче он не испытывал вслед за другими тех чувств. Одна мысль затмевала в его мозгу все прочие своей яркостью — программу о любви выпустить не удастся.
Исполнив поручение главного редактора, он позвонил домой сказать Зине, что остается ночевать в редакции. Зина ответила сонным голосом «Ладно», и, прежде чем возникли частые гудки, из трубки довольно долго доносился грохот — это Зина с закрытыми глазами на ощупь пыталась положить трубку на место.
Когда все эти «телефонные» дела были сделаны и осталось только ждать, Теплов с горестным вздохом откинулся к спинке вращающегося кресла и пробормотал:
— Черт бы вас всех подрал.
Внезапно ему на глаза попался белый листок, что лежал под стеклом на столе начальника. Теплову никогда не приходилось сидеть за столом Алоса, и потому листка этого он прежде не замечал. На прямоугольнике размером чуть более визитки было аккуратно выведено черным фломастером единственное слово — «Спасибо». И стоял жирный восклицательный знак.
Ночь прошла шумно и в хлопотах. Сначала Теплову пришлось побегать: он, как всегда, забыл о пропусках, не догадался выписать единый список и потом бегал встречать каждого по звонку из вестибюля. Алос приехал к самому началу эфира, чем снял неимоверную тяжесть с плеч Теплова. Страха от мысли, что ему придется выйти в эфир вместо Алоса, Василий не испытывал, он давно уже освоился в вещательной студии, и его воображение раз от раза все туманнее рисовало заполненные людьми необозримые просторы по ту сторону стекла операторской. Он знал, что до приезда главного редактора публицистических программ будет сам вести эфир, знал, как это делать, что говорить, и никакого стресса не испытывал. По крайней мере не из-за техники исполнения задачи. Но стресс, или, точнее, некое гнетущее состояние, он испытывал от другого. Теплов должен был, выйдя в эфир, произносить гневные фразы, клеймить позором и направлять ярость слушателей на головы мятежников. Это и было причиной его угнетенного состояния, потому что Теплов не хотел ни проклинать, ни направлять. Ему были одинаково безразличны как осажденные в Белом доме, так и штурмующие его. Ничего, кроме досады и раздражения, события в Москве у него не вызывали.
К полуночи в редакции собрались все приглашенные. Алос уже десять минут как был в студии, его временами звенящий голос доносился из включенного на полную громкость приемника. Периодически в комнату вбегала Тамара за следующим оратором, а предыдущий устраивался в «Чайном домике» и присоединялся к беседе взволнованных людей, обсуждавших стратегию борьбы с силами реакции. Около часа ночи экстренные включения из Петербурга во всероссийский эфир закончились, и Алос вместе с последним из своих гостей возвратился в редакцию.
Там было неспокойно. Дело в том, что по распоряжению Сергеевой для редакции публицистических программ из недр заповедных территорий главного инженера извлекли цветной телевизор, который тут же установили на подоконнике возле алосовского приемника. Студия на Шаболовке в отсутствие Останкина приняла на себя обязанности первого глашатая страны и вела передачу, чрезвычайно напоминавшую то, что только что делал Алос: перед камерой в прямом эфире, сменяя друг друга, появлялись популярные в стране люди — артисты, кинорежиссеры, тележурналисты, писатели и те из политиков, кто яркими выступлениями с трибун различных форумов снискал себе горячую любовь одних и беспощадную ненависть других. Алос появился в комнате в тот момент, когда в Останкине Политковский заканчивал свое выступление словами «Поэтому лично я ухожу спать».
— Вот! — воскликнул Теплов и даже будто бы подскочил на месте, так разволновался. — Вот, — повторил он, — и я так думаю! Нельзя сейчас тормошить людей, пусть сидят по домам, пусть не вмешиваются!
Собравшиеся в редакции люди, в основном это были члены руководящих органов правых партий, отреагировали на тепловское высказывание недовольными возгласами. Что было вполне понятно, ибо сами они только что в эфире занимались прямо противоположным тому, о чем заявил Теплов, — звали народ на защиту демократии. Сразу несколько человек изъявили желание вступить с ним в спор. Но Алос остановил их:
— Минутку, господа! У меня к Василию Сергеевичу срочное дело.
Теплов подошел к нему с поспешностью, не совсем для него характерной в разговорах с начальством. Но ему так не хотелось сейчас вступать в полемику с людьми, разгоряченными страстью борьбы за правое дело, что он был рад всякому поручению, лишь бы избежать этого разговора. Мысленно Теплов клял себя за невоздержанность на язык.
— Василий Сергеевич, сходите, пожалуйста, к Серафиме Ниловне, скажите, что мы закончили. Она просила сообщить.
Теплов тут же отправился выполнять поручение, радуясь, что без ущерба для «лица» сможет избежать риторических баталий, которые последнее время не вызывали у него былого энтузиазма. В приемной директора было темно и пусто, а кабинет Сергеевой оказался заперт. Когда Теплов вернулся к себе, то обнаружил, что пуста и его редакция. Только Тамара, стоя перед зеркалом, укрепленном на внутренней стороне дверки одежного пенала, застегивала «летучую мышь», да Алос сидел за своим столом и задумчиво перебирал какие-то бумаги.
Теплов сказал ему, что директриса давно уехала домой, и Алос воспринял это сообщение совершенно равнодушно. Даже, как показалось Теплову, не сразу понял, о чем речь.
— Ну что ж, — сказал он, — уехала так уехала. Вот что, Василий Сергеевич, нужно будет сделать. Завтрашнюю утреннюю программу проведу я, сейчас дежурная машина доставит наших ребят, они пойдут опрашивать людей: как те относятся к московским событиям. Я хочу попросить вас подготовить их репортажи к эфиру, чисто редакторский контроль.
Теплов не поверил, что Алос говорит всерьез.
— Сейчас ночью? — переспросил он. — Кого же они будут опрашивать?
Алос ответил:
— За это не переживайте, ваша задача отследить все ляпы, мне самому не успеть. Ну как, согласны? Спасибо!
Теплов пробормотал:
— Хорошо, я готов.
Он хмуро поглядел на Тамару, которая все еще стояла перед зеркалом, и заметил ее знак глазами. Вслед за нею Теплов вышел в коридор.
— Ой, Вася, — сказала она неожиданным для Теплова задушевным тоном, — не нравится мне все это.
— Ерунда, — ответил он, — история мерзкая, но закончится быстро, не забивай себе голову. Это столичные дела, нас они вряд ли коснутся.
Тамара покачала головой, а потом грустно прошептала:
— Нехорошо у меня на сердце, предчувствие недоброе.
Часам к четырем утра возвратился первый из журналистов, вскоре подтянулись остальные. Все они доставили богатый материал — множество интервью, где люди обрушивались на московских бунтовщиков с возмущением, а иные даже с проклятьями. Другие интервью, в защиту Верховного Совета, были также, но лишь самые первые фразы: ребята просто выключали микрофон, поняв, о чем пойдет речь, экономили пленку.
— Где вы это набрали? — Теплов слушал записи в монтажном цехе, и удивление не сходило с его лица.
Журналисты ответили:
— Да мало, что ли, мест в лесу. — И тут же попросили: — Вась, отмонтируй, ладно? Мы пойдем поспим немножко. С утра опять по городу рыскать.
Алос вызвал из вещательной студии дежурного оператора, и та смонтировала короткие репортажи, которыми Владимир Николаевич намеревался вместо песен «отбивать» беседы с политологами и крупными чинами из мэрии, уже приглашенными в утренний эфир. Теплов сидел рядом с оператором и со слуха руководил ее действиями: какую фразу убрать, где подчистить шумы, а где, напротив, оставить и даже в некоторых случаях усилить. К завершению монтажа, занявшего около трех часов, оператор сказала Теплову:
— Василий Сергеевич, с вами работать одно удовольствие.
В ответ Теплов пробормотал:
— Благодарю, с вами тоже. — И поплелся с коробками к Алосу. Он устал.
Теплов ждал той минуты, когда Алос уйдет в студию и можно будет подремать за своим столом: диваны в «Чайном домике» были заняты спящими журналистами. Но прибежала Зина, принесла большой кулек свежих слоеных языков из кулинарии «Елисеевского», разбудила ребят и заставила всех пить кофе. Теплов жевал рассыпавшуюся во рту выпечку и глядел прямо перед собой. До возвращения из студии главного редактора он все же умудрился заснуть на часок, но ничего, кроме тяжести в затылке, это ему не дало.
Алос вошел в редакцию, как всегда, собранный, подтянутый и деловито-серьезный. Он был чисто выбрит, источал едва уловимый аромат дорогого одеколона и, что раздавило Теплова, сверкал белоснежным воротничком свежей рубашки. Сам Теплов был измят и одеждой, и лицом, и, как он это ощущал, душой. Его усталость телесная усугублялась усталостью психологической. Теплову было не по себе от мысли, что все последние часы он участвовал в деле, с которым был принципиально не согласен. И все же обеспечил выход программы Алоса, где каждое слово вызывало в нем агрессивный протест.
— Это неправильно, — горячо сказал Теплов Алосу, едва тот уселся на диванчик, чтобы выпить кофе, который ему уже наливала Зина в его персональную чашку.
Алос взял чашку в руки, сказал:
— Спасибо, Зина.
Отхлебнул кофе, поставил чашку обратно на блюдце и лишь после этого обратил свой взгляд на Теплова.
— Что случилось, Василий Сергеевич? — спросил Алос, при этом чисто механически наблюдая за движениями Зины, убиравшей со стола грязную посуду.
— Я не согласен с нашей позицией, — твердо сказал Теплов.
Зинины руки остановились, и она сама перестала суетиться и присела на диванчик. Алос коротко вздохнул, должно быть, реагируя не на слова Теплова, а на то, что Зинины руки прекратили свои движения. Он мельком взглянул ей в лицо и столкнулся с таким же быстрым встречным взглядом.
— Василий Сергеевич, — сказал Алос, вновь поднимая чашку, — через десять минут редакционная оперативка. Я предлагаю отложить принципиальный разговор на после совещания. Согласны? Спасибо!
Теплов хотел было возмутиться, но внезапное безразличие ко всему овладело им, так что, даже случись в этот момент землетрясение, он и тогда нисколько бы не оживился. Теплов лишь вяло пробормотал:
— Извольте, как вам будет угодно.
После чего откинулся к спинке дивана и поднял голову. На него тревожно смотрела Тамара.
К началу оперативки в редакционной комнате собрались все сотрудники Главной редакции художественно-публицистических программ, включая двух отпускников, среди которых одна дама была в декретном отпуске, а также Ильича, вторую неделю бюллетенившего. Вид у него действительно был простуженный, он держался в стороне от всех, закрывал рот пушистым шарфом и говорил, чтобы к нему не приближались. Алос приблизился, поздоровался за руку и что-то ему сказал вполголоса, отчего Ильич зарумянился и начал беззвучно смеяться.
Совещание Алос начал с преамбулы, которую произнес на нехарактерной для него патетической высоте:
— Друзья! Реакция снова взялась за оружие и наша молодая демократия опять под угрозой. Мы с вами на переднем крае борьбы. Сейчас от нас зависит многое, недаром оппозиция мечтает вернуть себе управление средствами массовой информации. Таким образом они мечтают уничтожить одно из главных завоеваний последних лет — свободную прессу. Свои методы они продемонстрировали сегодня ночью. Маски сорваны, теперь уже ни для кого не осталось иллюзий — эти люди не остановятся ни перед чем. Сейчас опять, как два года назад, решается судьба России: откат к временам коммунистического тоталитаризма или продолжение курса демократических реформ. То есть курса на построение цивилизованного государства по европейскому образцу, курса на создание такого гражданского общества, где все члены будут наделены равными правами, где все будут равны перед законом фактически, а не декларативно, где справедливое избирательное право обеспечит полноценный контроль народа над властью. Как видите, за это приходится бороться. И не только в парламентских дискуссиях, но даже с оружием в руках. К этому нас принудили те, кому демократические свободы не нужны. Кому нужна свобода для себя и несвобода для нас. Переломный момент настал, он требует ужесточения методов борьбы. Еще раз повторяю: к этому нас подтолкнули противники. Они лишили нас возможности широко и свободно, под разными углами зрения освещать и анализировать события. Они создали такие условия, в которых мы вынуждены временно отказаться от плюрализма. Вопрос поставлен так: либо мы, либо они. Это вопрос жизни и смерти, в чем весь мир убедился этой ночью. Надо спасать демократию, друзья, сейчас не до плюрализма!
Дальше Алос начал объяснять специфику работы в условиях ужесточения методов борьбы. Главная нагрузка и ответственность ложились на ведущих.
— Отныне ни одна программа не выйдет без санкции Серафимы Ниловны, — говорил Алос. — Пустые папки без сценария больше никто вам подписывать не будет, отнеситесь к этому со всей серьезностью. Программы должны быть нацелены на пропаганду демократических идей и критику тоталитаризма. Главная мысль, вокруг которой мы будем строить свою работу: демократии нет альтернативы, потому что альтернатива жизни — смерть.
Задержавшись какое-то время на раскрытии этого тезиса, Алос наконец перешел к обычному на оперативках разбору передач. Начал он с только что прозвучавшей собственной программы:
— Что это такое? — обратился он сухо к журналистам, собиравшим ночью интервью для утреннего эфира. — Буквально все выступления в поддержку президента. Неужели не было ни единого против?
За столом установилась растерянная тишина. Судя по лицам, все без исключения были обескуражены таким поворотом.
— Но вы же сами сказали, что сейчас не до плюрализма, — подал в свою защиту робкий голос один из репортеров.
Алос уничтожил его взглядом. Парень вдавился в спинку диванчика и даже как-то сжался, словно бы усох.
— Плюрализм, — начал объяснять Алос подчеркнуто терпеливым тоном, — это когда несколько мнений конкурируют между собой на равных, подчеркиваю — на равных условиях, а зритель, слушатель или читатель выбирает из них наиболее убедительное. Сегодня мы не можем себе этого позволить, не тот момент. Наша задача — добиться, чтобы слушатель сделал однозначный выбор в пользу демократии. Для достижения данной цели есть два пути. Первый — тот, который вы мне сегодня подсунули. Это путь кретинов!
Теплову почудилось, что вокруг стола пролетел быстрый шелест от множества взметнувшихся ресниц. Алос никогда не позволял себе не то что резкости в разговоре с подчиненными, но даже малейшей интонации превосходства. О том, что Владимир Николаевич способен на личные оскорбления, никто из его сотрудников даже не подозревал. По-видимому, сказалась крайняя утомленность и нервная обстановка последних полусуток.
— Да-да, вы не ослышались, — продолжал между тем Алос, забираясь сразу на два тона выше. — Кретинизм состоит в том, что этот метод ведет к прямо противоположным результатам. Любого нормального человека должно раздражать однообразие оценок. Вы что же, хотите, чтобы нас обвинили в тенденциозности? Человек сидит дома перед репродуктором, слышит, как ему вдалбливают в уши одно и то же, и у него возникает естественный протест. Он, может быть, с симпатией относится к нашим идеалам, но послушает несколько дней кряду что-нибудь вроде той подборочки, которую этой ночью вы мне подсунули, и задумается: если демократы докатились до тенденциозности, то, может быть, они и вправду не правы? Мыслимое ли дело, чтобы во всем городе не нашлось ни одного защитника оппозиции?
Он перевел дух, но продолжил с прежней горячностью:
— Когда я говорю, что сегодня мы вынуждены временно отказаться от плюрализма, я не имею в виду полное устранение из эфира голоса противной стороны. Но пусть этот голос всегда проигрывает нам, всегда! Пример: только что в утренней программе прозвучало пятнадцать интервью, взятых ночью у горожан. Все говорившие как один истовые сторонники президента, и других мнений не нашлось. Нужно было так: десять за и пять против. Одним только числом уже выигрываем. А теперь качество: пусть наши единомышленники говорят убедительно, трезво, разумно, а противники горячатся, путаются, несут околесицу. В итоге получаем заслуженную победу нашей точки зрения. Можно еще композиционно так расположить выступления, что даже при одинаковом количестве мнений в памяти останутся только наши убедительные доводы вместе с ощущением справедливой борьбы. Как в профессиональном боксе: зритель ни за что не должен догадаться, что результат поединка решен до его начала; если это будет заметно, никто на бокс ходить не станет. Мы также должны создать видимость справедливого поединка. И совесть наша чиста, потому что мы не карманы набиваем, а боремся за счастливое будущее нашего народа.
Алос обвел сгрудившихся вокруг стола подчиненных тяжелым взглядом и в заключение сказал:
— Я вынужден объяснять азы профессии людям, которые пять лет этой профессии обучались. Ведь чему-то должны были учить вас в университете. Или наш журфак уже окончательно деградировал? На сегодня все свободны. Завтра оперативка после утреннего эфира. Теперь каждый день после эфира — подробный разбор программы. Так — месяц. Потом будем решать.
Последняя фраза явилась для всех загадкой: будем решать, стоит ли продолжать ежедневные разборы или будем решать судьбу авторов программ? Но уточнять никто не стал, все быстро разошлись. На столе остались нетронутыми чашки с остывшим чаем.
Зина протискалась сквозь суетливо покидавших редакцию сослуживцев к Теплову и принялась что-то быстро шептать ему. Он ее не слышал. Подойдя к своему столу, Теплов достал из ящика чистый лист бумаги и, не усаживаясь на стул, а только слегка наклонившись, размашисто написал заявление об уходе.
Зина изогнула шею и читала у него из-под руки. Не говоря ни слова, она попыталась выхватить у него бумагу. Но Теплов поймал ее руку и откинул в сторону. Взяв листок, Теплов отправился в противоположный угол комнаты.
Алос читал единственную фразу, из которой состояло заявление Теплова, долго, очень долго, словно бы пытаясь понять. Наконец он отложил бумагу и поднял на Василия глаза. Только сейчас Теплов увидел, какие они у него усталые. Теплов подумал, что, если сейчас Алос произнесет «Подите вы все к чертовой матери! Надоели дальше некуда», он поймет его.
Алос произнес:
— Уважаемый Василий Сергеевич, вы как профессионал должны понимать, что бывают моменты, когда журналист обязан говорить не то, что думает, а то, что надо.
Теплов посмотрел Алосу на переносицу и ответил ей, этому перешейку между двумя озерами со стального цвета водой:
— Я не журналист. Я историк!
Выйдя из Дома прессы, Теплов не поехал в Купчино, а отправился в квартиру на Невском, так как на вечер был назначен сбор. Теплов ушел к себе в комнату, упал на кровать, не раздеваясь, и тут же заснул, точно провалился в черную яму. Он спал без сновидений, без движений, даже головы ни разу не повернув, до вечера. До самого того времени, когда в дом начали собираться друзья.
— Ну, зачем все это? — спросил не в меру возбужденный Бец, лишь только Василий закончил рассказывать. — Что за мальчишество! Разве твой Алос не прав — демократию спасать не надо?
Теплов ответил:
— Надо. Но не любой ценой. Это большевики могли себе позволить любой ценой удерживать власть. Недаром «дедушка» говорил, что вступит в союз хоть с дьяволом, лишь бы это было на пользу революции. А мы не можем, понимаешь, дядя Сережа, не можем! Союзы с дьяволом не проходят бесследно.
Бец вскричал:
— Так проиграем, дурья башка!
— Ну и пусть! — выкрикнул в ответ Теплов. — Бывает, что поражение дороже победы.
Архангельская вмешалась:
— Да про что спор-то? Эти вон резню устроили, так об этом говорить, значит, любой ценой?
У нее спросили:
— Кто эти?
— Да те, кто в Белом доме, — коммунисты.
Межин задумчиво произнес:
— То-то и оно, что не совсем понятно.
Теплов подхватил:
— Вот-вот, непонятно! Как я могу кого-то из них поддерживать, когда все это на спектакль смахивает?
Пpокуpоpша охнула:
— Хорош спектакль, когда люди гибнут!
— Да, — подтвердил Теплов, — кровавый, страшный, но спектакль. Разве не слышали про ложные плацдармы во время войны? Это ведь, по сути, спектакль, но люди гибнут там во множестве: их на заклание отдают во имя победы.
Межин задумчиво спросил:
— Так ты думаешь, что противостояние Верховного Совета и президента инсценировано?
— И к тому же бездарно, — подтвердил Игнатий Семеонович Мациевич. — Взять, к примеру, этот идиотизм с блокадой Белого дома. Сначала те завезли к себе оружие и призвали сторонников, потом их там окружили сплошной цепью.
— Чем создали внутри соответствующую психологическую атмосферу, — вступил в разговор Герман Алексеевич.
— Да, они там сразу почувствовали себя героями, — продолжил Мациевич более энергично, и Герман Алексеевич конфузливо умолк. — Ну как же, весь мир на них смотрит! И что показательно: власти в оцепление поставили необстрелянных салажат. Казалось бы — абсурд. Чего проще: вызвать специальные части, натасканных головорезов, сквозь них муха не пролетит. Может быть, в правительстве балбесы сидят, кто приказ отдавал? Ничего подобного, все логично: если бы в оцеплении стояли надежные части, то никакого прорыва бы и не было. И не было бы вояжа по ночной Москве бронетехники и боя за телецентр в Останкине. То есть не было бы спектакля!
Бец, Прокуpоpша, Валеев и Архангельская в один голос закричали:
— Зачем?!
— Чтобы показать всему миру, в каких муках рождается российская демократия, — ответил Мациевич.
Валеев недоверчиво протянул:
— Как-то чересчур сложно. Извини, Игнатий, но придуманностью отдает.
Почему-то Мациевич не обиделся. Он даже не разгорячился от этих слов, что было бы на него более похоже, а довольно спокойно начал объяснять ход своих мыслей:
— С чего началась перестройка? С решения Политбюро. С чего начался переход к рынку? С решения вновь избранного Верховного Совета. То есть новая жизнь началась в стране по распоряжению сверху. Это мне напоминает одну вологодскую частушку. Году в сорок втором правительство включило навоз в число налоговых поставок от населения. Тут же в Пошехонии родилась частушка: «Сталин пишет телеграмму, чтобы срать по килограмму. Как же высрать килограмм, если жрешь по двести грамм?»
Понимаете, решения сверху хороши, когда общество готово их воспринять. Разве можно сказать про Советский Союз конца восьмидесятых, что общество в нем готово было к рыночной экономике? Конечно, нет! Такие перестройки только снизу возможны: сперва формируется частный сектор в государственной экономике, скажем, сфера мелких услуг. Ну, там чистильщики ботинок, уличные сапожники, парикмахеры, фотографы. Со временем эта сфера укрепляется и начинает расширяться: появляются частные мастерские. Дальше — больше. То есть вот что здесь важно: постепенно формируется общественная группа. Не вынужденно, не ради того, чтобы хоть как-то выжить, а сугубо добровольно. Это значит, что в нее попадают по призванию, по естественному отбору. Проходит много времени, сменяется не одно поколение, и наконец частный сектор в экономике укрепляется настолько, что уже может отстаивать свои интересы в диалоге с властью. Кончается это тем, что власть документально оформляет уже существующий порядок вещей — в стране признается де-юре свободное предпринимательство. По этому пути прошли все европейские страны.
Но у нас путь свой! Мы решили поменять уклад жизни не в столетия, а в одночасье. Сформировать общественную группу или класс не в поколениях, а за год. И наконец, произвести смену экономической формации не эволюционным путем и не революционным, а третьим, чего, кстати, до сих пор в истории не наблюдалось, — решением сверху! Это как раз и вызывает сомнения в искренности. Например, в девятьсот пятом году Николай дал согласие на учреждение Государственной думы, и многие до сих пор из-за этого считают последнего императора либералом. А просто-напросто французское правительство довело до сведения русского правительства, что ни франка кредитов больше не выделит, если император не проведет хоть какую-то демократизацию власти. Николай решил — да ради бога, сейчас Думу соберу, завтра получу очередную пайку кредитов, а послезавтра Думу разгоню. Так он и поступил. Но просчитался: разогнать-то разогнал, но вскоре пришлось собирать снова. Французы оказались не так глупы, они на своем опыте изучили, что революционизация общества начинается не при ухудшении, а, как это ни парадоксально, при улучшении жизни, в особенности при скачкообразном. Логика здесь есть: после такого скачка хочется еще больше и еще скорее.
— Давай вернемся к Белому дому, — аккуратно попросил Герман Алексеевич.
— Вернемся-вернемся, — пообещал Мациевич, — сейчас на повестке дня стоит задача убедить западный мир, что процессы установления в России рыночных отношений необратимы. Это необходимое условие для притока инвестиций.
Мациевич вдруг смущенно улыбнулся, чем всех удивил, и сказал:
— Я еще отвлекусь, ладно? Что нужно было Ивану Грозному от Западной Европы? — военные технологии и торговля, то есть, можно сказать, те же инвестиции, только косвенные. Что Западу нужно было от Ивана? — связать с его помощью турецкие силы на восточном театре и тем самым разгрузить западный. Что делал Иван? — изображал готовность. В чем это выражалось? — в демократизации власти: страной больше десяти лет правила «Излюбленная рада», набранная из прозападных политиков. Чем все закончилось? Иван получил технологии, организовал первую в русской истории чисто национальную регулярную армию с западными инструкторами, как сказали бы сейчас, с помощью западных технологий разгромил Казанскую и Ногайскую Орды, после чего разогнал «Излюбленную раду» и перевел направление главного удара с востока на запад: вместо Крыма пошел на Ливонию, священную корову ганзейской торговли на восточном направлении. Начиная с Ивана Грозного почти все русские цари, а затем императоры втягивались в подобные игры с Западом. Мало кто сохранял верность данным обещаниям, как Петр, больше было тех, кто, подобно Ивану, создавал видимость.
Валеев перебил Игнатия Семеоновича, явно желая вернуть его в русло беседы:
— Так ты хочешь сказать, что нынешние власти по старой русской традиции затеяли игры с Западом? Но зачем?
— Да все за тем же, что и прежде, — инвестиции, проникновение на рынки, западные высокие технологии.
Архангельская сказала:
— А на Западе, конечно, дураки живут. Они историю не изучают. Один Игнашка всё знает!
Наконец-то Мациевич разозлился. И сразу же стал похож на себя обычного, чем снял с присутствующих некоторую неловкость. Он покраснел, засопел и сказал с мальчишеской запальчивостью в голосе:
— Дура ты, Ленка! Вот как баба рот раскроет, так жди какую-нибудь глупость.
Архангельская посмотрела на Игнатия Семеоновича умильным взглядом: такой Мациевич явно был ей больше по вкусу.
Он между тем продолжал, но уже в агрессивной манере:
— Для того и нужны все эти спектакли, чтобы там поверили.
Тут вмешался Герман Алексеевич:
— Постой, Маца, но ведь Лена права: там не дураки сидят. К тому же разведка у них деньги не даром получает, я уверен. Так что обмануть их теперь вряд ли удастся.
Неожиданно сторону Мациевича принял Валеев:
— Ты, Герман Алексеевич, не совсем верно акценты расставил. Данными разведки и дорогих аналитических служб могут пользоваться крупнейшие бизнесмены, но фокус весь в том, что в наше время более выгодно иметь дело с мелким и средним инвестором. Вот представь, что некий мощный промышленный концерн надумал строить у нас свой филиал и под это дело выделил миллиард долларов. Деньги немалые, хозяева следят за ними внимательно. А тут очередной политический кризис, скажем, в Африке, где у «нашего» концерна другой филиал. Тот завод приносит большие доходы, потеря его будет означать гибель всей промышленной империи, поэтому концерн замораживает строительство в России до лучших времен, а миллиард кидает на поддержку африканского филиала. Но ведь у нас-то строительство уже началось. Уже съехались люди, уже выкопаны котлованы, уже началась укладка бетона в фундаменты. В расчете на миллиард долларов местные власти набрали кредитов, назаключали договоров, начали свои стройки. Все теперь должно замереть. Кроме процентов на кредиты, разумеется. Люди останутся без зарплаты, множество фирм разорится, власти региона станут банкротами. Этим воспользуется их внутренняя оппозиция, и в области начнутся политические сражения. Что еще больше раскачает пошатнувшуюся экономику региона. Прежде всего это отразится на пенсионерах и бюджетниках. Вот и выходит: заполучи к себе миллиард, а потом трясись от страха, как бы его не забрали обратно.
С мелкими инвесторами такого не может быть в принципе. Предположим, что миллиард пришел не от единого вкладчика, а от тысячи фирм и частных лиц. Главная черта этих — в Россию они подались не от хорошей жизни, а в последней надежде выжить. Отступать им некуда, свой миллион они набрали по сусекам, заложив все, что только можно было, залезли в чудовищные долги, поставили на карту всё, абсолютно всё! Долги они теперь смогут отдать, только если появится прибыль. Поэтому даже при угрожающих обстоятельствах забирать из России остатки денег для них нет никакого резона. Так что они будут здесь когтями и зубами землю рыть, но добьются успеха. Что нам и требуется. Поэтому главная задача наших властей — привлечь как можно больше мелких и средних инвесторов.
Архангельская сказала:
— Ребятки, вы отвлеклись от темы.
Мациевич, который еще дулся на нее, ответил с остатками раздражения в голосе:
— Ничего и не отвлеклись. Для мелкого инвестора что самое страшное? — возвращение в Россию советской власти. Ничего другого он не боится: с рэкетом поладит, чиновникам на лапу сунет, с конкурентами общий язык найдет. Даже экономический кризис, даже инфляция его не пугают, потому что — Юра верно сказал — деваться ему некуда. Но возвращение прежних порядков — тут все планы его рухнут безнадежно.
Герман Алексеевич внезапно улыбнулся:
— Вот оно что, — сказал он добродушно, — теперь понятно. Меня жутко раздражают все эти латинизмы нынешней жизни: вывески на английском языке, на телевидении все с американцев перелизали, реклама повсюду такая же, как на Западе. Я все никак не мог взять в толк, неужели у нас ни грана национальной гордости нет? А тут вон оно что. Ну теперь понятно.
Липа сказала ему что-то тихо. Герман Алексеевич ответил ей:
— Липушка, всё для потенциальных инвесторов делается. Вылетает бизнесмен из Нью-Йорка, последнее, что видит на своей земле, — рекламу кока-колы. Прилетает к нам, первое, что видит, — рекламу кока-колы. Вроде как дома едет по городу — кругом знакомые рекламные плакаты, понятные вывески. В гостиницах швейцары обряжены так же, как в западных отелях. Придет в номер, включит телевизор, а там программы отличаются от американских только языком, все остальное — точная копия, даже ужимки и интонации ведущих такие же. Раньше этому человеку рассказывали про Советский Союз всякие ужасы, затем он услышал, что в России началась перестройка и стали говорить о переменах: гимн изменился, флаг, компартия разжалована, памятник Дзержинскому с Лубянки убрали да еще на дверь кагэбэ напи`сали. Это по телевидению показали и, следовательно, по всему миру разошлось. Какие вам еще нужны доказательства? Бизнесмен все еще не верит. Летит сюда, а здесь и впрямь сплошной Запад. Можно заводить дело.
— А при чем здесь стрельба у Белого дома? — раздраженно спросил Бец.
— При том, что не дебил же этот американец, — сказал Мациевич, — он же понимает, что полюбовно революции не делаются. Для начала ему показали агонию старого режима — августовский путч. При этом он увидел, что весь народ за рыночную экономику, потому что даже армия — и та не стала защищать путчистов. Сегодня второй акт борьбы — силы реакции рвутся к реваншу.
— Этак они все, наоборот, разбегутся от страха, бизнесмены ваши, — сказала Пpокуpоpша.
Мациевич снисходительно возразил:
— Они побегут, если увидят слабость власти, которая не способна защитить их интересы. Тогда как сегодня инвесторы увидели силу. В стране должна быть оппозиция, в этом они уверены. Оппозиция должна бороться за власть, это естественно. Инвесторам важно знать, насколько сильна власть, которая провозгласила рыночную экономику. Специально для них выкатили танки на Калининский мост и устроили артиллерийское шоу. Да еще заранее российское бюро Си-эн-эн предупредили, чтоб те «рублевые» места заняли. Американцы и показали с лучшей точки всему миру, как четыре идиота шмаляют прямой наводкой в центре Москвы по совершенно новому зданию. Инвесторы ведь не знают, что у этого дома под землю уходит столько же этажей, сколько над землей, и ходы ведут в разные стороны вплоть до Кремля. Они же не догадываются, что, если б в действительности понадобилось то здание захватить, сделали бы это без единого выстрела, без шума, войдя в него через подземные коммуникации. В том-то и дело, что требовался шум, треск и молнии. Как там Жеглов у Вайнеров изъясняется: порядок не в отсутствии преступников, а в способности власти вовремя их обезвреживать. Как-то так. Вот и в нашем случае подобное: несмотря ни на какие поползновения оппозиции, рыночная экономика в России крепнет, президент стоит на ее страже, и дело здесь заводить не страшно.
Валеев сказал:
— Как-то это излишне мудрено. Мне кажется, все проще: Международный валютный фонд заморозил решение о выдаче очередного кредита. Вот ему и показали: не будете поддерживать эту власть, победит другая.
— Хоть так, хоть эдак, — грустно сказал Герман Алексеевич, — все равно спектакль. Но люди-то в нем погибли реальные!
— И ни в чем не повинные, — добавила Прокурорша.
Бец сказал:
— Ишь ты, молодцы какие, все рассудили, всё объяснили. Даже сомнений никаких нет — правы. Пикейные жилеты. А вдруг Игнатий ошибается? Вдруг действительно оппозиция, взаправду мятеж, на самом деле попытка переворота государственного, что тогда?
— А тогда надо твоего тимуровца как врага народа, — произнес Мациевич, сразу же наливаясь краской. — Надо же, что удумал — выставить окружение вокруг Моссовета из безоружных людей. Чтобы они своими телами пустое здание от пуль защищали. Если я прав, то гайдаровский поступок имеет хоть извращенный, но все-таки смысл: он, предположим, заранее знал, что ничего страшного не случится, опасности никакой нет, и можно воспользоваться моментом, чтобы показать потенциальным инвесторам в других странах: вот какая страсть у русских до демократических реформ, готовы голой грудью их защищать. А это, как ты понимаешь, самая надежная гарантия необратимости процесса. Но если только все было всерьез, то кто сможет оправдать его, этого провокатора, который повел людей на гибель ради своей идеи? Ну-ка, Сергей Францевич, скажи! Ты же убежден, что это всерьез. Объясни поступок своего кумира.
Бец смутился и сдвинул брови.
— Ну вот еще, — пробубнил он, — какой такой кумир, скажешь тоже.
Анатолий Маркович Мунк произнес громко:
— Друзья мои! Все это чрезвычайно интересно, но мы забыли о главном — что теперь с Васькой будет?
Это восклицание вернуло собравшихся к действительности, и все, как незадолго до этого Бец, смутились. Тогда как Сергей Францевич, должно быть, обрадовавшись перемене темы, оживился и произвел лицом несколько быстрых движений, указавших на его нешуточную взволнованность.
— Да-да, — сказал Бец, — про Ваську забыли. Надо его срочно пристроить куда-нибудь.
Теплов сказал в нос:
— Не нужно меня никуда пристраивать, я сам пристроюсь.
Бец отмахнулся:
— Ну ты еще!
Зоя Михайловна встревожилась пуще прежнего.
— Васенька, — сказала она кротко, — Сережа прав, надо с работой определяться. Ты куда хочешь?
Теплов сказал:
— В кочегарку пойду. Или дворником.
Зоя Михайловна посмотрела на него так, словно недослышала, но стесняется переспросить.
— За книгу хочу засесть про Февральскую революцию, — пояснил Теплов Мациевичу. — Пора уже. Не то прособираюсь, а годы пройдут. Времени нужно много свободного, суточная работа нужна.
Мациевич кивнул и понимающе, и одобрительно. Мунк поджал губы, что всегда означало одно и то же — ему надоело слушать вздор. Он спросил у Мациевича:
— Игнатий, а в библиотеке у вас нельзя парня пристроить? Там и писал бы книгу свою.
Мациевич ответил:
— В библиотекари идти смысла нет, на этих местах одни женщины работают, которых мужья содержат, потому что на их зарплату прожить невозможно. А библиографы пока не требуются. Я, конечно, очередь займу, но в ближайшее время навряд ли что-нибудь подвернется.
За столом наступило грустное раздумье. Зоя Михайловна обводила лица друзей тревожным взглядом. Друзья тут же хмурились и убирали глаза.
Теплов сказал весело и бесшабашно:
— Да будет вам из пустого драму сочинять! Не пропаду, не бойтесь. Буду ждать вакансии в Публичке, а пока поработаю где-нибудь. Почтальоном я уже был, теперь стану дворником.
На этих словах в комнату ворвалась запыхавшаяся Вета. Распахнув обе створки двери, она закрыла их за собой, привалившись к двери спиной и убрав руки за спину, отчего ее поза стала несколько картинной или, во всяком случае, несовременной. Она сейчас напоминала собой тургеневскую барышню. Впрочем, Вету с детства именно так и называли на домашних сборах.
— Васька, ты с радио ушел? — спросила Вета, борясь с дыханием.
Потом сделала глубокий вдох, сразу успокаивая грудь, и добавила почти весело:
— Ну и правильно! Надо серьезным делом заниматься, а не тратить жизнь на всякую ерунду. Давай к нам, у Кирилла планов громадье, работы на всех хватит.
Возвращаясь в тот вечер к себе в Купчино, Теплов знал, что его ждет пустая холодная квартира, но все же на что-то надеялся. Надежды не оправдались: дом действительно оказался пуст и холоден.
Разговор с Алосом ввел Теплова в некоторое замешательство. Честно говоря, он рассчитывал на иную реакцию своего начальника. За три года совместной работы Теплов привык к тому, что его мнение для Алоса значило немало. Подавая свое заявление, он ждал взрыва эмоций, ему представлялось, что Алос запаникует, бросится к нему с вопросами, начнет уговаривать отказаться от скоропалительного решения. И тогда Теплов намеревался объяснить Владимиру Николаевичу всю степень его неправоты. Объяснить развернуто, аргументированно. Он собирался доказать ему, что выбранный Алосом путь спасения демократии убийствен прежде всего для самой же демократии. Теплов не сомневался, что ему удастся переломить ситуацию.
Нельзя сказать, что заявление Теплов писал, не собираясь ему следовать, совсем нет: он был искренен в своем желании не участвовать в том, о чем услыхал на оперативке. Увольняться он задумал всерьез, но реакцию на заявление ждал иную. Услышав от Теплова, что он историк, а не журналист, Алос произнес бесстрастно:
— Воля ваша.
После чего размашисто написал на заявлении «Не возражаю» и протянул бумагу Теплову.
Тот спросил, не особенно, впрочем, интересуясь ответом, а лишь для того, чтобы подтвердить серьезность своих намерений:
— Кому передать программу?
— Венедиктову, — незамедлительно раздалось в ответ.
Это были последние слова Алоса, обращенные к Теплову. Впредь им еще не раз придется столкнуться в коридорах студии в период тепловского увольнения, но во всех этих мимолетных встречах Алос будет ограничиваться кивком головы. В Теплове надолго поселится уверенность, что Алос затаил на него обиду как на дезертира с места решающего сражения, и даже случится период, когда Теплов будет собираться с духом, чтобы прийти и растолковать бывшему шефу, насколько для него было принципиальным то решение. Но не придет и не растолкует, потому что вовремя одумается. Потому что вовремя поймет истинную причину холодности Владимира Николаевича. А поняв, испытает скуку.
Но в то утро, отходя от стола главного редактора художественно-публицистических программ с подписанным заявлением, Теплов думал лишь об одном: «Вот и всё!» Эта коротенькая фраза так громко звучала в его мозгу, что не замедлила слететь на язык, лишь только Теплов увидел перед собой остановившееся лицо Зины.
Зина ответила:
— Дурак! Дай сюда заявление.
Теплов насупился. Он большое, возможно, излишне большое внимание уделял интонациям, и то, как Зина произнесла это универсальное слово, ему не понравилось.
— Дома поговорим, — сказал Теплов неприязненно и принялся вынимать из стопки коробок программы записи песен, чтобы вернуть их Саше Харьковскому.
— Никакого дома не будет, — жестко сказала Зина.
Теплов ответил, не прерывая своего занятия:
— Вот как!
Зина сказала:
— А ты чего ждал? Чтобы я, как декабристка, за мужем на край света, да?
— Ну не то чтобы ждал, — пробубнил Теплов, — но, призна`юсь, в глубине души надеялся.
Зина усмехнулась одним углом рта, другой оставив неподвижным.
— Почему я, а не ты? — спросила она.
Теплов посмотрел на нее удивленно.
— Не понимаешь? — язвительно спросила она. — Даже в голову прийти не может?
Теплов сказал умиротворяюще:
— Зачем так драматизировать? Не надо за мною следовать. Работай как работала. Разве я против?
Зина сказала:
— Ну надо же — он не против! Спасибо, дорогой. Ладно, хватит глупости болтать, ты устал, бессонная ночь, все понятно. Поехали сейчас домой, поспим, отдохнем, а завтра все прояснится.
Теплов улыбнулся ей:
— Зинуль, ты и правда меня за ребятенка держишь? Я своего решения не изменю.
Зина сказала злобно:
— Тогда про меня забудь!
Теплов среагировал не на слова, а на интонацию: его бросило в жар, и он ответил с не меньшей злобой в голосе:
— Не в моих правилах настаивать.
Зина тряхнула шевелюрой и быстро вышла из редакции. Но тут же возвратилась и заговорила часто, яростно:
— Ты сам решение принял. Меня спрашивать не надо, так ведь? Я же не человек. Разве жена человек? Так, да? Думаешь, меня это не касается, да? Мы партнеры или нет? Программа на двоих, а решения принимаешь ты один. Во всех программах моих материалов на две трети. А у тебя и нет никаких. Я и монтировала все сама, ни разу оператора не заказывала. Везла как лошадь ломовая. Пока тебя устраивало, ты помалкивал, даже похваливал иногда. А теперь решение принял. Разрешил милостиво — оставайся, работай. Спасибо, барин! Как работать-то? Назад в администраторы? За слоеными пирожками в булочную бегать? Гаденыш малохольный, глаза б мои тебя не видели!
Она вновь тряхнула шапкой жестких медных волос, ушла из комнаты и больше уже при Теплове не возвращалась.
Эта словесная очередь отхлестала Теплова, словно состояла не из слов, а из камней. Он всегда проигрывал споры, когда противник начинал доказывать свою точку зрения агрессивно. Теплов пасовал перед неистовым натиском, в особенности если собеседник бывал убежден в своей правоте. Даже в тех случаях, когда для Теплова было очевидным заблуждение оппонента, он ретировался из боя, стоило противной стороне впасть в ярость. Дело тут было не в трусости, а в чем-то таком, чего и сам Теплов толком понять не мог. Мысли у него в подобные минуты путались, и он действительно пугался, но не противника, а того, что скажет какую-нибудь глупость. К тому же чужая искренность всегда подкупала его, и даже теперь, когда Зина выстреливала ему в лицо обидные слова, Теплов молчал уже хотя бы потому, что говорила она искренно.
После того как Зина выговорилась и убежала, Теплов почувствовал, до чего он устал. Плечи обвисли и руки тянулись к полу, точно их тянули силой. Но больше всего устала голова, в ней было гулко, как под сводами собора, и пусто.
В комнату вошел Венедиктов и сразу же направился к Теплову.
— Василий Сергеевич, я только что узнал, что подменяю вас в эфире. Программа готова? Разрешите взглянуть?
Теплов с готовностью пододвинул ему стопку коробок. Венедиктов начал перекладывать ее, читая вслух этикетки и спрашивая у Теплова о содержании записей. После третьей коробки он поднял на Теплова глаза:
— Простите, Василий Сергеевич, а что за тема у программы?
— Любовь, — одним словом ответил тот.
— Любовь?! — воскликнул Венедиктов, пораженный услышанным, словно речь шла о сексуальном воспитании новорожденных. — Какая любовь? Кровь льется!
Произнеся это, Роальд Натанович отошел от стола Теплова с видом человека, оскорбленного в самых своих лучших чувствах.
— Вы правы, — сказал ему вслед Теплов, — здесь теперь действительно не до любви.
Он схватил сумку и поспешил из редакции, опасаясь, как бы его кто-нибудь не остановил по дороге: ему хотелось поскорее очутиться на улице.
В коридоре маялась ожиданием Тамара. Как только Теплов появился в дверях, она шагнула ему навстречу.
— Только не сейчас, Томик, умоляю, — сказал Теплов скороговоркой и вихрем пронесся мимо.
На лестнице он столкнулся с ведущим «Крыши дома». Ильич стоял на площадке нижнего — не их — этажа и сосредоточенно пыхал трубкой. Завидев бегущего Теплова, он перегородил ему путь.
— Василий Сергеевич, — заговорил Ильич тихо и быстро, — я считаю, что вы правы: в такое время политизация общества крайне опасна, крайне. Я тоже считаю, что мы сейчас должны призывать людей к спокойствию, а не на баррикады. — Он коротко оглянулся и продолжил: — В Москве сцепились две банды, а мы это будем представлять как борьбу нового, прогрессивного с разлагающимся старым, ретроградным. И все потому, что одна из банд нам платит. Мерзость, но что же поделать? А вы молодец, желаю вам удачи.
Последнюю фразу он произнес на быстром выдохе — сверху донеслись чьи-то шаги, — пожал Теплову руку и скрылся в чужом коридоре.
Теплов обалдело посмотрел ему вслед, а затем произнес слова, которые всегда бормотал в минуты растерянности:
— Вот тебе и здрасьте…
После чего закинул сумку на плечо и побежал вниз по лестнице, мысленно уже переживая тот момент, когда зароется под одеяло на своем старом диване и будет спать, пока мама Зоя не позовет его на сбор.
«А Лена бы мною гордилась, — подумал он, выходя из дверей Дома прессы, и тут же нахмурился, и одернул себя мысленно: — Это-то здесь при чем!»
КОНСПИРАЦИЯ
Насте позвонила Рита и сказала, что все готово для первой примерки.
Это был условный знак, он извещал Настю, что Станиславский вызывает на экстренную встречу. Рита приходилась ему какой-то дальней родственницей, и встречи с Настей он проводил у нее дома. Правда, случилось пока это лишь однажды, и встреча была учебная: Станиславский знакомил Настю с этим вариантом связи.
В том памятном разговоре на скамейке Таврического сада Станиславский уделил больше всего времени различным способам связи. Но заговорил об этом, начав с денег:
— Давай теперь, Настенька, урегулируем вопрос с оплатой.
Она повернула к нему лицо, глаза ее были серьезны и говорили, что Настя настроена слушать внимательно. Это должно было бы вызвать у Станиславского если и не замешательство, что применительно к нему вряд ли было реально, то, во всяком случае, удивление. Но ни того ни другого он не испытал, как видно, неплохо представляя себе психологию своей новой сотрудницы.
Конечно, на первый взгляд, такая реакция Насти на денежный разговор казалась странной: ясно было, что гонорары Станиславского рядом с ее обычными заработками могли вызвать одну лишь усмешку. Об этом сказал сам же Константин Сергеевич и тут же очень точно определил Настино отношение к этой теме:
— Платить мы тебе много не сможем, ты это и сама понимаешь, с твоими деньжищами не сравнить, но не бесплатно же ты будешь работать.
В этом и состояла причина внимания, с каким Настя отнеслась к словам Станиславского: работать на него, да еще задаром — это было бы чересчур. Ее не интересовало, много или мало он будет платить, Насте было важно, чтобы Станиславский платил ей на пределе своих возможностей. Только в таком подтверждении ее неординарности и неординарной заинтересованности в ней конторы Станиславского видела она частичную компенсацию тому чудовищному моральному урону, который нанес ей старый полковник.
Что до оплаты, то задача эта решалась Настей всегда по-разному, и бывали случаи, когда от денег она отказывалась вовсе. Так, например, произошло с веселым американцем: у того адвокат жены забрал со счета все деньги. В аэропорту, когда Настя прощалась с ним, у веселого американца в карманах не было ни цента, и потому деньги за последнюю неделю он ей не выплатил. Насте достаточно было намекнуть адвокату, что устроит скандал, как тут же получила бы недостающую сумму. Но об этом Настя даже и не думала, усердно поливая пальто своего милого горючими слезами. Или же история с ее соседкой по лестничной площадке. Настя любила эту старушку и частенько приносила ей первосортные фрукты и овощи из своего супермаркета, называя за них цену дешевых лоточников: старушка даром принимать отказывалась. Когда же соседку разбил паралич, Настя не меньше полугода ухаживала за ней, пока родственники оформляли документы в дом престарелых. Родственники давали Насте деньги, она брала их, но все до копейки расходовала на соседку. Настя жалела бабушку.
Однако назвать Настю бессребреницей значило бы извратить смысл этого слова. Потому что в огромном числе других случаев Настя деньги брала, и весьма охотно. Была, правда, и здесь у нее одна особенность, чрезвычайно редко встречающаяся среди женщин ее профессии: Настя никогда не «заряжала» клиента и тем более не требовала предоплаты. Вообще на протяжении всей встречи разговор о деньгах если и возникал, то лишь по инициативе клиента, Настя же о них стыдливо помалкивала. Зато и рассчитывались с ней утром по высшему разряду, оплачивая не только ласку, но и доброту. Настя же думала об этом просто: если мужик решит обмануть, он все равно обманет, тем более иностранец. Но таких она замечала издалека и с ними не связывалась. А те, кого Настя выбирала себе в ложах Мариинского, залах Эрмитажа или гостиничных ресторанах, не скупились для нее никогда.
— Много платить не сможем, — повторил Станиславский, — но тут есть закавыка одна: чтобы платить побольше, нужно тебя оформить как положено, тогда деньги пойдут через бухгалтерию. Там и премиальные будут, и подарки к празднику. Но мне кажется, что ты оформляться не захочешь. Ведь так?
Настя отчаянно замотала головой.
— Вот и я не хочу, — продолжал Станиславский. — Пока что про тебя знаю только я да мой помощник. Если попадешь в карточку, станешь известна гораздо большему числу моих сотрудников, да и не только моих. Этого мне не надо, я и так нарушил все правила, когда привел тебя в контору. Но согласись — по-другому разговор не состоялся бы. Так что больше, чем уже есть, я тебя, Настенька, засвечивать не намерен. И тут возникает проблема с оплатой: бухгалтерия выдает деньги только под реальных людей. У меня есть свой фонд на оперативные расходы, деньги небольшие, а то, что я смогу оттуда выкраивать, и вовсе будут крохи, но зато можно будет сохранить твою секретность. Ты как на это смотришь?
Настя сказала без раздумий:
— Я согласна.
— Вот и ладно, — так же быстро сказал Станиславский, было заметно, что Настино согласие удивления в нем не вызвало.
— Теперь надо будет нам с тобой решить, как будем связываться, — сказал он, меняя тему, и больше уже к разговору о деньгах не возвращался.
В тот раз они условились, что свои отчеты, которые она будет писать раз в две недели и включать в них все события, связанные с Афанасием Петровичем, Настя станет посылать на номер абонентского ящика. На случай, когда Насте понадобится увидеть Станиславского срочно, ей разрешалось воспользоваться его служебным телефоном, но никаких разговоров о деле по телефону она вести не должна была, а, назвав Станиславского «дедушкой», вызвать на улицу, после чего стремглав нестись в Таврический сад на «их» скамейку. Записывать свой номер телефона Станиславский ей не разрешил, а заставил выучить и посоветовал ежедневно утром и вечером повторять его. Настя послушно кивнула, ни на минуту не сомневаясь, что так поступать не станет. Она сделала иначе: выбрала в телефонной книге близкий номер, только первые цифры не совпадали. Принадлежал этот номер пункту проката. Настя выписала на бумажку номера телефонов нескольких пунктов и вложила ее в записную книжку.
Сам Станиславский звонить ей домой отказался категорически, чем вселил в нее надежду, что «старик» не подведет. Вместо него звонить должна была его дальняя родственница, с которой Насте следовало незамедлительно подружиться.
— Пусть она будет моей закройщицей, — предложила Настя.
Станиславский задумался. Он быстро согласился, но, как потом выяснилось, эта его задумчивость дорого обошлась родственнице: ей было приказано окончить курсы и затем постоянно практиковаться. Шила она для Насти всякую домашнюю дребедень и шила так себе, без души. Настя не была в претензии: носить этого она не собиралась.
Услыхав о примерке, Настя с досады чуть было не выругалась: она в этот день собиралась в Капеллу на концерт хора мальчиков. Музыкальные вкусы Насти отличались крайним разнообразием: она любила музыку вообще, лишь бы та содержала мелодию. Но были два жанра в музыкальном искусстве, которые забирали Настину душу без остатка, — духовые оркестры и детские хоры. Их она готова была слушать до физического изнеможения.
«Родственница» встретила Настю, как и в первый раз, молчаливо. Это была плоская высокая женщина без возраста и без эмоций на бесцветном вытянутом лице. Она дождалась, когда Настя повесит шубу на вешалку и переобуется в принесенные с собой тапочки, а затем открыла дверь комнаты и закрыла ее, когда Настя туда вошла. От стола у окна ей навстречу поднялся Станиславский, он радостно повторил несколько раз:
— Здравствуй, здравствуй, Настенька!
И долго держал ее озябшие руки в своих горячих сухих ладонях. Все было как в прошлый раз, только на блюде в центре стола сегодня вместо эклеров лежали корзиночки.
Настя со Станиславским прошли к столу и, пока родственница не принесла чай, о деле не говорили. После того как хозяйка удалилась, оставив на столе в их распоряжении фарфоровые чайники, Станиславский разлил чай и взялся за пирожное. Настя последовала его примеру. Она ограничивала себя в сластях, сама их не покупая, но отказаться от угощения было выше ее сил.
Разговор, как и в прошлый раз, начался с расспросов о событиях, происшедших в лесном доме за последние дни. Настя подробно рассказывала обо всех гостях Афанасия Петровича, но помалкивала о цели их визитов. Здесь она могла свободно врать, ибо ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову мысль подпустить содержанку к своим делам. Поэтому Настя живописала визитеров, их манеры за столом, вспоминала анекдоты, которые те рассказывали, и на этом умолкала в ожидании следующего вопроса. Станиславский довольно кивал и спрашивал о городских вояжах. За последние две недели, отчет о которых Станиславский еще не получил, в свет удалось выбраться только единожды — знаменитый питерский режиссер, известный среди знатоков прежде всего коллекцией акварелей мирискусников, устроил небольшой прием по случаю своего последнего приобретения. Ни фамилии художника — автора маленькой невзрачной картинки, ни названия этого шедевра Настя не запомнила. Она была равнодушна к изобразительному искусству, разве что громадные полотна Брюллова, Бруни и Семирадского поражали ее размахом. Сердце Насти было отдано «Ужаленной нимфе» Лоренцо Бартолини да богине Ночи. Скульптура, в особенности станковая, была ей и ближе, и понятней. Поэтому она охотно рассказала обо всех гостях режиссера, но ни слова не смогла вымолвить о его коллекции.
Станиславский добродушно сказал «угу» и спросил:
— Настенька, почему ты не предупредила Зануду, что Афанасий Петрович собирается «опустить» ямальское месторождение?
Отличительной чертой Насти было то, что, застигнутая врасплох неожиданным вопросом или признанием, она никогда не пыталась скрыть своих чувств и всегда в подобных случаях разевала рот от удивления. Поступала так она совершенно неосознанно и оттого выглядела естественно, хотя в то же время ее мысли крутились со скоростью веретен прядильных автоматов.
Так и сейчас Настя распахнула глаза, открыла рот и в таком виде уставилась на Станиславского, демонстрируя полнейшее изумление. В тот же миг она «прозванивала» один за другим варианты ответов на вопрос, откуда Станиславский мог узнать.
То, что ему было известно, как Настя называла Стивена Краффта, говорило о прослушивании ее телефона. Это Настю не удивило, но с большим неудовольствием она отметила про себя, что «слушают» ее давно. Осведомленность Станиславского о содержании ее американских отчетов ударила Настю сильнее: она мгновенно сообразила, что нарвалась на статью о государственной измене, потому что в одном из отчетов она писала Зануде о состоянии дел с финансированием работ на крейсере «Петр Великий», стоявшем у достроечной стенки Балтийского завода. Об этом специально Зануда не спрашивал, но коль скоро у Афанасия Петровича тема постройки крейсера обсуждалась на совещании с тремя его помощниками, Настя включила ее в свой отчет.
«Влипла», — сказала бы она себе, имей привычку к внутренним монологам, но поскольку этим сроду не занималась, то лишь ощутила холод в спине и жар на лбу. По непонятной причине чувство опасности молчало, это Настю и удивило, и немного успокоило, насколько она могла позволить себе успокоиться в эту минуту. Все-таки больше всего она доверяла этому своему мистическому благодетелю, хоть и подвел он ее во время знакомства со Станиславским. Если он молчит, значит, обойдется — так можно было бы объяснить быструю Настину успокоенность.
— Ну что, всё успела передумать? — спросил Станиславский резким голосом, отчего Настя мгновенно захлопнула рот.
Полковник презрительно скривил губы, сразу же напомнив ей того Станиславского, каким она видела его, шагая по бесконечным коридорам Управления.
— Ты что же, девочка, поиграть со мной решила, да? — спросил он все тем же чужим резким голосом, после чего повторил вопрос: — Почему не сообщила о месторождении?
«Врать нельзя!» — мелькнула в мозгу не мысль, но осознание сути происходящего: то проснулся ангел-хранитель и толкнул ее изнутри. Она тут же безоговорочно приняла его распоряжение к действию.
— Афанасий Петрович взял меня в дело, — тихо сказала Настя и замолчала, опуская голову.
— И тебе стало невыгодно сообщать Краффту истинное положение, так? — продолжил за нее Станиславский.
Настя закусила губу и кивнула. Станиславский сказал:
— Не кусай губы, отвратительная манера! И не играй со мной в деревенскую клушу, на меня это не действует. Почему не говорила, что посвящена в дела Афанасия?
Настя вдруг икнула. Она сама удивилась — такого с ней до сих пор не бывало. Станиславский вздохнул, а затем сказал прежним тоном доброго дедушки:
— Ну хорошо, хорошо, успокойся. Пей чай, давай разговаривать без оглядки.
Он взял пирожное и откусил маленький кусочек. Настя еще в прошлый раз заметила у него хорошие манеры: он всегда вынимал из чашки ложечку, никогда не говорил с набитым ртом, да и не набивал его никогда, пил и ел бесшумно и все движения за столом производил с замечательным изяществом, чем нравился Насте необычайно. Она любила аристократических мужчин.
— Ты вот что уразумей, Настенька, — сказал Станиславский, сделав маленький глоток чая. — Пока я рядом, тебе в жизни нечего бояться: ни сума, ни тюрьма тебе не страшны. Любые невзгоды мы с тобой вдвоем сможем преодолеть, любые. Но это лишь в том случае, если я смогу верить тебе, не задумываясь. Ты понимаешь меня? Ты знаешь, как это — верить, не задумываясь?
Настя кивнула — она так верила своей бабушке.
— Сама посуди, — продолжал Станиславский, — к чему мне с тобой возиться, если я не смогу тебе верить? Заставлять я не хочу, передумал, раньше был готов на любые средства, лишь бы получить твое согласие, а теперь передумал. Просто забуду о тебе и живи как знаешь, на мою поддержку не рассчитывая. Так что решай сама — вместе мы или порознь.
Станиславский умолк в ожидании ответа. Он, конечно, не мог знать, что в острые моменты судьбы апеллировать к Настиному разуму было бесполезно: решения в таких случаях Настя принимала исключительно по сигналу ангела-хранителя. К примеру, сейчас он уже толкнул ее, когда Настя решала, врать или нет, и раз уж он дал ей команду ничего от Станиславского не утаивать, то Настя тут же и смирилась с этим. Если бы ангел велел противоположное, то никакое красноречие не помогло бы полковнику: Настя принялась бы водить его вокруг пальца, что рано или поздно, безусловно, раскрылось бы. Но интуиция сразу предупредила Настю об опасности этого пути, так что от нее уже не требовалось никаких рассуждений. А увещевания Станиславского и вовсе не имели никакого смысла.
Но Константин Сергеевич этого не знал и, судя по гладкости речи, готовил выступление тщательно.
— Ну так что, Настенька, — повторил он вопрос несколько напрягшимся голосом, — вместе мы или порознь?
Настя подняла на него безмятежный взгляд своих чистых голубых глаз и сказала так просто, как если бы он спрашивал, возьмет ли она еще пирожное:
— Вместе.
Лицо ее при этом отражало внутренний покой человека, пришедшего со своей душой в полное согласие.
Станиславский несколько секунд глядел в Настино лицо недоверчиво, потом глубоко, и не скрываясь, вздохнул и улыбнулся по-доброму, без подвоха.
— Ну и слава богу, — быстро прошептал он. А в полный голос спросил: — Будешь еще пирожное?
Тот день закончился для Насти не Станиславским. Он закончился для нее Ветой.
Телефон звонил, когда Настя отпирала дверь. Настя бросилась к нему опрометью: она ценила телефонные звонки, вид молчащего аппарата вызывал у нее острое чувство одиночества. Звонила Вета, она закричала в трубку сразу же, как только Настя сказала «Алло!»:
— Наська! Наконец-то! Где тебя черти носят? Господи, как хорошо, что ты появилась. Я скоро буду!
На этом разговор оборвался. То, что Вета собралась к ней приехать, должно было вызвать в Насте душевный подъем. Но не вызвало, потому что радость от предвкушения встречи уравновесилась тревожными мыслями: у подруги что-то произошло. Последнее время Настя старалась не волноваться.
Вета действительно приехала очень быстро, должно быть, поймала частника. Все же Настя успела до ее прихода смолоть по куску свинины и говядины и приняться за тесто для пельменей. Это было единственное блюдо, с которым она справлялась лучше Веты, у той на пельмени не хватало терпения.
Вета отперла дверь ключом, который сохранился у нее еще с тех времен, когда она пользовалась квартирой подруги, и скорым шагом прошла на кухню: только там горел свет. Настя сидела за выдвижной доской кухонного буфета и, склонив голову набок, катала из теста колбаски. Она поцеловала Вету, а затем вернулась к прерванному занятию, о цели визита спрашивать не стала.
Вета вымыла руки, деловито обвязалась широким банным полотенцем и включилась в работу. Первые минуты прошли в молчании, наконец Вета не выдержала:
— Наська, мне твоя помощь нужна, — сказала она не то чтобы весело, но как-то легко и свободно, может быть, даже излишне.
Настя поинтересовалась:
— Что-то случилось, Веточка?
Вета тяжело вздохнула. Она никогда не справлялась с исполнением роли: артистические наклонности отсутствовали в ее характере полностью и были невозможны для нее в основе своей, потому что создавать некую видимость, изменяя своей натуре, было для Веты унизительно и оттого противно. Вета с большой симпатией относилась к актерам, но в глубине души презирала их.
— Да, — произнесла Вета и опять вздохнула.
Настя понимала, что беда, из-за которой подруга решилась просить о помощи, может быть только денежного свойства. Это означало, что проблема была, скорее всего, связана с Кириллом. Поэтому, не отвлекаясь от нарезания круглых толстых бляшек из тестовых колбасок, она спросила:
— У Кирилла неприятности?
Вета посмотрела на нее с удивлением и некоторой подозрительностью во взгляде.
— Да, — сказала она. — А ты откуда знаешь?
Настя пожала плечиком:
— Ну что ты, Веточка, откуда же мне знать. Догадалась.
Они снова замолчали, и снова первой заговорила Вета. Потому что Настя принялась раскатывать из бляшек маленькие круглые блинчики и, казалось, этим занятием увлеклась.
— У нас беда, — глухо сказала Вета, — бандиты наехали.
Настя посмотрела на Вету недоуменно. Она среагировала не на страшное известие, а на то, что подруга применила сленг. До сих пор Ветина речь являла собой не столь уж редкое сочетание литературной лексики и матерных слов, которые она использовала в качестве украшения фразы и только в разговорах с Настей, то есть с ближайшей подругой. В своих дальних и трудных экспедициях, оказываясь одна в сугубо мужском и часто далеком от интеллигентности окружении, Вета никогда площадной бранью не пользовалась, даже когда приходилось отчаянно ругаться с запившими бичами, нанимавшимися в качестве сезонных рабочих. Об этом Настя знала от самой Веты и была уверена, что это правда.
«Не могу же я разговаривать с ними на их языке», — сказала ей как-то Вета.
Настя тогда не удивилась тому, что в разговорах с нею у Веты нет-нет да и проскакивало запретное слово. Настя понимала, что в данном случае это свидетельствовало об интимном доверии: при ней Вета могла полностью раскрепоститься и говорить тем языком, на котором думала. Поэтому Настя удивилась, услышав от подруги слово, которое раньше слышала от охранников Афанасия Петровича, а также от некоторых из его гостей. Сам Афанасий Петрович изъяснялся на архаичном литературном языке писателей прошлого столетия. Что до Насти, то она обычно своей речью копировала ту языковую среду, в которой последнее время находилась, но никогда, ни при каких обстоятельствах не пользовалась ни матом, ни сленгом.
— Обложили нас, деньги требуют, — сказала Вета.
— Рэкет? — спросила Настя.
Она закончила раскатывать блинчики и теперь чайной ложечкой накладывала в них фарш, после чего сводила и защипывала края, вылепливая тем самым аккуратные, тугие пельмени. Вета без малейшего энтузиазма делала вслед за ней то же самое.
— Нет, не рэкет, — ответила Вета, — хуже. Долг за Кириллом оказался большой. Такой большой, что не знаем, как расплатиться. Даже если дом в Александровке продать, и то не хватит. А счетчик уже включили, платить нужно срочно.
Настя, не отводя глаз от пельменей, сказала удивленно:
— У Кирилла долг? Вот уж никогда бы не подумала.
Вета сказала:
— Он и сам узнал только что.
Настя еще больше удивилась. Вета принялась объяснять, и на лице у нее при этом было написано вынужденное смирение. С тех пор как у Веты появился Кирилл, положение старшей сестры во многом утратило свою яркость, но самоощущение все еще оставалось таким, каким оно было в прежние времена, когда Настя рыдала, уткнувшись носом ей в подол из-за очередной своей личной трагедии, а Вета гладила ее по волосам и певучим голосом успокаивала. Теперь она сама пришла искать защиты у «младшей сестры». Такое положение было ей непривычно и тяжело, оно уязвляло ее гордость.
Вета рассказывала через силу, с внезапными длинными паузами. Настя слушала ее вполуха: она почти сразу поняла, в чем дело, и не останавливала подругу только потому, что хорошо усвоила один из многочисленных уроков Зануды — никогда не прерывать собеседника, чтобы он мог выговориться до конца. Единственно, что занимало Настю во время Ветиного рассказа, так это вопрос, откуда та узнала про Настины деньги. Ибо Настя уже не сомневалась, что разговор закончится просьбой о деньгах и сумма должна была оказаться значительной. У Насти такие деньги были, она уже решила, что выручит подругу, ни на миг не сомневаясь в возврате долга: Вета была слишком горда, чтобы не подчинить всю свою жизнь расплате. Так что получением денег назад Настя не тревожилась, а лишь поражалась Ветиной догадливости, ведь сама она ни взглядом, ни словом не давала той понять о своих накоплениях.
История, рассказанная Ветой, была Насте в общих чертах знакома: подобные дела время от времени возникали в практике Афанасия Петровича, правда, в иных сферах и масштабах, но, по сути, такие же. Кто только не попадал к нему на строгий ошейник долговой кабалы.
Однажды, это случилось на заре Кириллового предпринимательства, кто-то из приятелей подсказал ему быстрый путь к обогащению. Речь шла о деревянных поддонах, на которые укладывали товары для погрузки их в контейнеры или автомобильные фуры. Без поддонов перевозчики не принимали грузы, а стоили эти несколько досок, прибитых особыми гвоздями к трем продольным брусьям, громадные деньги — аж пятьсот долларов за штуку. Кирилл поначалу не поверил, но вскоре убедился, что сведения верны. Объяснялось просто: изготовитель поддонов был монополистом и мог назначить любую цену. Тогда как покупатели особо по этому поводу не переживали, включая затраты в стоимость перевозимого товара.
Тем не менее предложение Кирилла брать у него поддоны в пять раз дешевле тут же нашло благодарный отклик у грузоотправителей. Особенно легко пошло дело с поставками для небольших питерских фабрик, отправлявших свою продукцию мелкими партиями в разные уголки страны. Количество поддонов, которое им для этого требовалось, было такое, что влияло на себестоимость товара уже заметно, а наладить производство собственных поддонов на фабриках не могли: транспортники соглашались брать грузы только на фирменных поддонах, якобы гарантированных от разрушений в дороге. Поэтому возможностью сэкономить на этой дорогостоящей ерунде фабричное начальство пренебрегать не стало, и предприятие Кирилла начало приносить доход. Подтолкнуло его предпринимательскую фантазию известие о том, что грузополучатели задыхаются от совершенно ненужных им поддонов и время от времени складывают из них огромные костры. Кирилл установил такие адреса и поначалу перевозил отобранные им в хорошем состоянии поддоны от тех, кому они были уже не нужны, тем, кому они были еще необходимы, используя для этого случайно пойманные на улице машины. Покупал он свой товар по пять, а продавал по сто долларов за штуку.
Постепенно, впрочем, довольно быстро, предприятие по снабжению всех желающих бывшими в употреблении поддонами расцвело и окрепло. Теперь уже Кирилл не бегал по утрам к перекрестку ловить машины. Он снял небольшой ангар по договоренности платить аренду ежедневно наличными, чем избежал оформления бумаг: у него тогда еще не было зарегистрированной фирмы и, следовательно, юридического адреса, а домашний адрес он давать не собирался. Два постоянно работавших на него шофера свозили в ангар поддоны, отбирая лучшие по указанным Кириллом адресам. Расплачивался Кирилл поштучно, и водители грузовиков были заинтересованы привозить только хороший товар. Когда грузовики уезжали, Кирилл обзванивал фабрики, откуда присылали свои машины и забирали все подчистую, расплачиваясь тут же поштучно, но уже в другом порядке исчисления.
Дело закрутилось, и весьма успешно. Но, как это ни покажется странным, Кириллу оно не приносило радости. То есть деньгами он был вполне доволен, но морального удовлетворения не получал. Его тяготило нелегальное положение. Не то чтобы он боялся налоговой инспекции, хотя и это, конечно, было, но прежде всего положение кустаря-одиночки унижало его. Он страдал оттого, что не может завести официальный офис, открыть счет в банке, учредить свои почтовый и юридический адреса. Наконец, Кирилл переживал, что вынужден помалкивать о делах в письмах отцу, потому что тот подобный бизнес не уважал. Кирилл едва ли не выше всего в жизни ставил похвалу отца, а неодобрение отцовское, тем более неуважение с его стороны, представлялось Кириллу горшей из бед. Он мечтал стать «белым воротничком» и знал, что отцу это понравится.
Поэтому Кирилл легализовался, как только представилась возможность, и тут же бросил «поддонный» бизнес, ухватившись за предложение Деркача заняться финансовыми операциями. После сокрушительного провала Кириллу пришлось вернуться к обкатанной схеме с поддонами. Правда, былых сверхдоходов он уже не получал, потому что поддоны почему-то упали в цене и теперь никто дороже двадцати долларов за штуку не платил. Но все же прибыль шла, и Кирилл понемногу начал «распрямляться». В этот раз он решил не торопиться с квартирой, чтобы купить сразу большую и в центре. Для этого ему пришлось отложить на время исполнение своих заветных планов и бросить все силы на расширение торговли поддонами. Годы шли, и становилось уже неприличным откладывать долее приезд отца. Но принимать «батю» где бы то ни было, кроме как в роскошной квартире на Невском, Кирилл не мог. Поэтому он зарегистрировал торговое предприятие, арендовал под офис небольшой полуподвал и склад во дворе на Расстанной, после чего во всех рекламных газетах появилось объявление о продаже недорогих поддонов. Заказчики откликнулись на эти объявления молниеносно и косяком повалили за ходовым товаром.
Дело вновь стало набирать обороты и обещало нешуточный доход, когда однажды возле дверей полуподвала остановился черный «гранд чероки» и в офис Кирилла вошли двое молодых людей.
Одеты молодые люди были в дорогие костюмы, белоснежные рубашки при шелковых галстуках и сверкали лаком и медными пряжками кожаных ботинок с широкими плоскими носами. С первого же взгляда Кирилл понял, что перед ним высокооплачиваемые «бандиты», с которыми его «крыше» не справиться. Дело в том, что ему пришлось-таки смирить гордыню и принять настойчивое предложение местной шпаны охранять полуподвал за умеренное вознаграждение. Они действительно раза два помогли ему разрешить денежные споры с заказчиками и однажды вразумили зарвавшегося шофера. В последнем случае Кирилл справился бы и сам, но очень не хотелось пачкаться. Однако в этот раз местные рэкетиры были бессильны.
Гости вежливо поздоровались, а затем уселись без приглашения возле стола Кирилла и сказали, что разговор предстоит серьезный, поэтому будет лучше, если он отключит телефон и выставит у входа того «придурка», что сейчас во дворе перетаскивает поддоны: пусть никого не пускает. Кирилл отказался выполнять эти распоряжения, чем вызвал на лицах гостей недобрые усмешки. Они сказали Кириллу, что не в его интересах портить им настроение, но препираться из-за ерунды у них времени нет, так что, мол, черт с ним, с дураком, пусть ему будет хуже.
После этого молодые люди изложили суть своего визита. Выяснилось, что они представляют фирму, изготавливающую поддоны, ту самую — монополиста. Она до последнего времени эффективно расправлялась с конкурентами, и потому никто в городе не решался заниматься тем же бизнесом. Это давало возможность фирме держать умопомрачительные цены на свою продукцию. Так продолжалось до тех пор, пока не появился Кирилл. Его деятельность не сразу, но все же сказалась на оборотах фирмы, постепенно монополисты стали все больше ощущать присутствие на рынке конкурента. С самого начала они устремили свои поиски не в том направлении, решив, что кто-то занялся изготовлением поддонов наравне с ними. Прежде такие поиски очень быстро давали результаты, готовая продукция конкурента в одну ночь сгорала, а сам он безропотно закрывал предприятие.
В случае с Кириллом все обстояло иначе: изготовителя все никак не удавалось обнаружить, тогда как он был, это ощущалось по сократившемуся потоку заказчиков. В конце концов поимка нарушителя спокойствия стала делом чести для службы безопасности фирмы. Наконец она напали на след, но Кирилл тогда об этом так и не узнал, потому что именно в тот день, когда к нему должны были нагрянуть визитеры, он торговлю поддонами закончил. Кирилл даже не узнал про пожар в ангаре.
К тому моменту, когда Кириллу пришлось вернуться к своему занятию, фирма гонялась по всему городу за добрым десятком, если не больше, мелких, оттого трудноуловимых конкурентов. Кириллу было невдомек, что своим уходом с этого рынка он подтолкнул к действию почти всех своих шоферов, включая фабричных. Все они в той или иной степени потеряли в заработке и все решили продолжить это дело уже самостоятельно. Объемы перевалки каждого в отдельности не могли существенно сказаться на делах фирмы, но все вместе они ударили по ее доходам весьма болезненно, сбив цены на поддоны по всему городу. В самый разгар борьбы фирмы с этими, вдруг расплодившимися, конкурентами и появилось в рекламных газетах объявление Кирилла.
— Теперь вы понимаете, — сказали Кириллу молодые люди, — сколько вы нам доставили неприятностей. Наши экономисты подсчитали убытки, вам придется их оплатить.
Кирилл знал, что препираться бессмысленно, и тем не менее стал: уж больно жалко было ему наработанных денег. Да и недавно обретенное официальное положение придавало уверенности в собственных правах.
Он стал говорить этим вежливым горлохватам о законах частного предпринимательства, о справедливой конкуренции, о рынке и тому подобных вещах, без которых, по его словам, невозможно было развитие экономики всей страны. Поэтому, сделал вывод Кирилл, на стороне частного предпринимателя не только правда в лице закона, но и государство в лице прокуратуры, милиции и других карательных органов.
Молодые люди слушали его с нескрываемым изумлением. Наконец один из них подался к Кириллу через стол и сказал:
— Братан, ты чё, мозги отсидел, что ли? Тебе говорят — за тобой полста тонн, ты чё, еще не понял? Счетчик включаем сегодня, через неделю навестим. Не советую линять, лучше бабки ищи.
Молодые люди тут же ушли. В дверях один из них буркнул:
— Экономист.
И оба хохотнули.
Вета с ужасом прошептала Насте:
— Пятьдесят тысяч долларов. За дом в Александровке можно выручить тысяч пятнадцать, не больше, где взять остальные?
Где взять, Настя знала — в ее старом портфеле, хранившемся под диванчиком в доме Ветиной матери. Там как раз лежало пятьдесят тысяч, все Настины сбережения за долгие годы. Это и занимало сейчас ее мысли: все отдавать было страшно. Она не предполагала, что долг окажется таким большим. Афанасий Петрович иногда проделывал подобные штуки с конкурентами некоторых своих фирм, но никогда не обирал их до нитки.
— У человека нельзя отбирать всего, — поучал он Настю. — Когда человеку нечего терять, ему нечего и бояться.
Как видно, конкуренты Кирилла придерживались иной точки зрения, они были явно из «нынешних», которые, по словам Афанасия Петровича, жили одним днем.
— Наська, — сказала Вета, окончив свою невеселую повесть, — попроси у патрона взаймы. Он тебе не откажет. Скажи, что сестра пропадает. Мы отдадим, ты же знаешь.
Подобного оборота Настя не ожидала. Она никогда не думала об Афанасии Петровиче как о возможном защитнике. Он был ее патроном, учителем в бизнесе, партнером по коротанию долгих вечеров у камина. Наконец, его можно было назвать ее любовником, хотя эта мысль и вызывала у Насти содрогание: каждый вечер она укладывалась с ним в постель и позволяла себя ласкать в ожидании, когда он уснет. Потом Настя брела к себе в комнату и полночи грызла уголок подушки, чтобы не завыть. Именно это последнее амплуа Афанасия Петровича и не позволяло расценивать его в качестве спасителя в трудную минуту. Настя была так устроена, что за помощью могла обратиться лишь к симпатичному ей человеку, например, к Вете или ее матери. К Афанасию Петровичу она испытывала сложные чувства, среди которых на симпатию не было ни малейшего намека.
Ветина просьба застигла ее врасплох, и тут же она испытала знак от ангела-хранителя: так поступать нельзя!
— Нет, — категорически замотала она головой.
Вета не поняла:
— Что нет? Не поможет?
Настя ответила растерянно:
— Не знаю… Я и спрашивать не буду. У нас отношения не такие, чтобы деньги спрашивать.
Вета прошептала:
— Какие не такие? Спите вместе, что еще нужно?
Настя поникла головой и вялым голосом сказала:
— Не спим, сама же знаешь, что не спим.
Вета вскричала:
— Да какая разница! В койку к нему залезаешь, а отношения деловыми остаются, так, что ли? Бред!
Настя ответила через силу:
— Не то это, другое. Не знаю, как объяснить.
Вета сказала так, словно бы постигла страшную истину:
— Ты не хочешь мне помочь.
Настя уставилась в засыпанный мукой стол и угрюмо сказала:
— Не могу.
Вета смотрела на нее с неподдельным страхом в глазах. Настя быстро взглянула на подругу и тут же вновь опустила взгляд.
Вета сказала:
— Ты бросаешь меня.
Настя воскликнула умоляюще:
— Нет, Веточка, не тебя. Но не могу!
— Да что же тут сложного?! — закричала Вета. — Убьет он тебя, что ли, если спросишь?
Настя в ответ замычала как от зубной боли и вдруг выпалила:
— Не хочу Кириллу помогать!
Вета ахнула, а Настя закивала:
— Да, не хочу. Думаешь, я не видела, как он смотрел на меня? Помнишь, когда новогодние наборы мы с ним развозили по училищам? Даже за стол потом не стал со мной садиться. Я все видела!
Вета изобразила непонимание, что у нее плохо получилось:
— Что ты несешь? Как он так на тебя посмотрел?
— Брезгливо! — с вызовом ответила Настя.
Она решила, что нашла удобную отговорку, и ее тут же понесло — с каждым словом она все сильнее верила в собственную ненависть к Кириллу.
— Ненавижу твоего мужика! — почти кричала она Вете. — Ему даже смотреть в мою сторону противно. Я видела, видела! Это небось ты ему рассказала про меня. Да, рассказала?
Вета вскочила и закричала:
— Как ты можешь! Ты моя единственная подруга. Ты мне ближе, чем младшая сестра. Неужели же я про тебя что-нибудь плохое скажу? За что ты меня так?
Она рухнула обратно на стул, ее лицо было испуганным, и губы тряслись, точно Вета готовилась расплакаться. Это поразило Настю. Она схватила Ветины руки и прижала ее ладони к своим глазам.
— Прости меня, родненькая, — часто и горячо зашептала Настя. — Дура я, сама не знаю, что говорю. Прости!
Вета потянулась к ней лицом и лбом прижалась к ее лбу. В этой позе они затихли и сидели так долго без движений и не говоря ни слова.
Потом Вета, не отнимая своего лица от Настиного, сказала:
— Настена, мне без Кирилла не жить. Если его убьют, я тоже погибну. Спаси меня, сестренка.
Настя жарко прошептала:
— Конечно, Веточка. Ничего не бойся, все будет хорошо.
На следующий день она рассказала Афанасию Петровичу, что произошло с мужем ее подруги. Решение это пришло к ней не сразу. Сначала, поддавшись душевному порыву, она собралась отдать Вете все свои накопления, но чем дольше думала об этом, тем тяжелее становилась для нее мысль о предстоящем расставании с деньгами. Не сами по себе банкноты были дороги ей, а та возможность преодолеть очередной удар судьбы, которую они в себе таили, та успокоенность, какую они приносили в Настину вечно испуганную душу.
Но не давать значило потерять единственного человека, на которого она могла положиться в трудную минуту. Давать деньги или не давать? Эта дилемма разрывала Настино сердце. Она уже металась мыслями между двух решений, когда вдруг третье всплыло в ее сознании вполне приемлемым вариантом. «Не убьет же он тебя, если спросишь» — пришли на память слова Веты, и Настя тут же успокоилась.
Афанасий Петрович выслушал Настю внимательно и обещал подумать. Это было в понедельник. В среду утром они, как всегда, уехали в город, и Настя пошла в баню — в лесном доме была только сауна, тогда как Настя любила парилку, — а вечером, возвратившись домой, отключила телефон, боясь Ветиного звонка. Утром следующего дня она вместе с Афанасием Петровичем вернулась в лесной дом и провела этот день и следующий, как обычно. В субботу она ехала в город, смирившись с мыслью, что придется расставаться со своим неприкосновенным запасом: за всю неделю Афанасий Петрович ни разу не вспомнил про тот разговор. По своему опыту Настя знала, что напоминание таким людям не только не имело смысла, но и могло навредить делу. Она не сомневалась в том, что Афанасий Петрович обо всем помнит и, скорее всего, наводит о Кирилле справки. В этом состояла одна из его особенностей: прежде чем вступить в отношения с новым человеком, он старался разузнать о нем как можно больше. Если бы он решил ответить Насте согласием, он сделал бы это до субботы, потому что именно в субботу заканчивался срок, отпущенный Кириллу для поиска денег. В молчании Афанасия Петровича содержался его ответ. Как видно, сведения о Кирилле не внушили ему доверия. А может быть, их оказалось недостаточно, чтобы рассчитывать на быстрый возврат денег. В любом случае спрашивать было глупо. Оставалось одно — распечатывать кубышку.
Машины свернули на Гражданский и, проехав три квартала, остановились возле «Настиного» магазина. Настя было уже собралась выбираться из «Волги», когда Афанасий Петрович сказал ей:
— Приведи сегодня вечером ко мне на Кировский этого парня, надо познакомиться.
Настя быстро сказала, задохнувшись от теплого чувства к Афанасию Петровичу:
— Вечером уже поздно будет. Днем встреча с этими, ну которые деньги требуют.
Афанасий Петрович погладил ее по коленке и сказал голосом, полным нежности:
— Недооцениваешь ты меня, Натуля, недооцениваешь. Я всё помню. Никакой встречи не будет. Команда эта нам знакома, Родион там уже договорился, так что всё в порядке. Теперь долги паренька перешли ко мне. Рассчитываться он будет работой. Есть у нас с тобой одна фирмочка, директора я недавно на пенсию отправил, не справился он. Вот думаю поставить на его место твоего знакомого, говорят, он парень хваткий. Как считаешь, получится у него?
Настя ответила смущенно:
— Что я могу сказать, если не знаю эту фирму?
Афанасий Петрович ласково улыбнулся.
— Умница ты моя, — сказал он, — как всегда, права. Ну, беги. Часам к восьми жду вас у себя.
И на прощание поцеловал ее в мочку уха.
СБОР
Сбор девятого мая был посвящен Теплову.
Вот уже полгода он пребывал в новой для себя ипостаси, и всех его старших друзей заботило, как воспитанник справится с поворотом в судьбе.
Известие о том, что Васенька устроился работать вахтером, состарило маму Зою лет на десять. Это случилось в самый разгар ее хлопот по выискиванию для воспитанника приличного места. Оказалось, что теперь ей совсем не так просто, как раньше, справиться с такой проблемой. Большинство связей Зои Михайловны утратили деловую ценность: ее пациенты состарились, повыходили на пенсию, на службе их сменили молодые энергичные люди, озабоченные карьерными устремлениями и перспективными знакомствами. Ни Зоя Михайловна, ни ее протеже не попадали в этот разряд. Конечно, легендарная доктор Шеллинг была по-прежнему известна и уважаема, но авторитет ее все больше напоминал звание почетного академика. Она это чувствовала, осознавала, стремилась доказать себе, что на покой еще рано, и не могла. Васькин поступок явился для нее самым наглядным подтверждением заката благословенной поры, когда к Зое Михайловне прибегали страждущие в поисках защиты от нападок жизни. Ей никогда не приходило в голову, что многих она излечила от депрессии не сеансами гипноза, не долгими задушевными беседами и уж тем более не фармакотерапией, а устройством их судьбы. До тех пор пока доктор Шеллинг была в состоянии это делать, от пациентов не было отбоя, и ощущение собственного могущества не покидало Зою Михайловну. Но вот практическая жизнь изменилась, и возможности Зои Михайловны по разрешению житейских проблем быстро иссякли. Вместе с ними сошла на нет ее популярность. Именно популярность, а не известность, потому что слава чудесного психиатра осталась с ней, но переместилась из области живой заинтересованности в область живого предания. Имя доктора Шеллинг неудержимо приближалось к той категории славных имен, про которых говорят «Как, неужели он еще жив?».
Теплов не задумывался над тем, что, разрушая амбициозные планы своей названной матери на его счет, он тем самым убивает в ней веру в собственные силы. В тот момент его интересовало другое. Впервые Теплов столкнулся с вопросом «Что дальше?».
Не столкнулся, а налетел на него, как на стену, внезапно возникшую из темноты. До сих пор он жил, словно шел по лесной тропинке, свободный от заботы, куда поставить ногу, — тропинка вела сама. Но вдруг она закончилась, и Теплов остановился в испуге и растерянности. Где-то впереди, за чащей бездушных и мрачных деревьев его ждало обещанное в детстве счастье. Но в каком направлении нужно было идти, чтобы достичь его, а главное — в чем оно состояло, его счастье? — об этом Теплов до сих пор не задумывался. Только сейчас он стал осознавать, что дорога и путь суть разные понятия. Но даже и дороги не было. Требовалось самостоятельно выбрать направление и впоследствии самому за этот выбор отвечать. Как было не вспомнить слова Германа Алексеевича, слышанные им давно, но прочувствованные только теперь: «Самое страшное в жизни — это выбор».
Все последние годы он жил с мыслью о самостоятельном историческом исследовании. Интерес к этому пробудился в нем еще в детстве под влиянием Мациевича и Межина. Вернее будет сказать — под влиянием бесконечных и ожесточенных споров между ними. Игнатий Семеонович в ту пору увлекался историей Месопотамии; как всегда, его ищущая натура находила нетрадиционные решения исторических загадок, против чего восставал Межин, воспитанный в строгих академических традициях петербургской-ленинградской востоковедческой школы. Гипотетические построения Мациевича, в основу которых он клал главным образом принцип наибольшей вероятности,
почерпнутой, естественно, из логики современной жизни, вызывали у Константина Павловича яростный протест.
— Как ты можешь судить великого Саади за убийство, если не в состоянии представить нравы той эпохи? Если хочешь знать, Саади оклеветал себя, дабы оправдаться перед мусульманским духовенством за то, что добровольно жил среди неверных и участвовал в идольских богослужениях.
Межин входил в число тех немногих, кто удостаивался чести не только быть выслушанным Игнатием Семеоновичем, но и принять его язвительные опровержения. Разгорался очередной спор, в котором дуэлянты едва только не вцеплялись друг другу в волосы, на радость всем собравшимся и к отчаянию малолетнего Васьки, слушавшего своих наставников в благоговейном трепете.
Постепенно в юной душе вызрела тяга к аналитической работе со свидетельствами прошлых времен. Уже в институте абстрактные устремления получили конкретизацию — Февраль семнадцатого. Так в двадцать с небольшим Теплов определил для себя путеводную звезду.
Мысль о том, что главное дело жизни спокойно ждет, когда он сможет приступить к нему, поддерживало в Теплове несознаваемую убежденность в кратковременности и вторичности всего происходящего с ним. Все свои тридцать три года он прожил с ощущением, что жизнь еще не начиналась, что пока еще звучит увертюра и даже занавес не раздвинут. Сутью предстоящего зрелища и являлась к нему в мечты книга о Февральской революции. За годы эта идея очистилась от каких бы то ни было черт реального существования и превратилась в некое состояние души. Это состояние можно было определить одной фразой — всё еще впереди!
Так воспринимал Теплов собственную жизнь, поселяясь на Сентачане, те же чувства временности владели им все два года жизни у Лены, даже к работе на радио, которая нравилась ему, Теплов относился без привязанности, будучи априорно уверен, что это ненадолго. Восприятие собственной жизни как чего-то преходящего не угнетало, а, напротив, давало силы, потому что таковым было преддействие. Действие же должно было стать истинным наполнением жизни. Теплов намеревался наслаждаться этим действием как пьесой и не задумывался о том, что является автором этой пьесы, а не зрителем.
Но вот неожиданно увертюра оборвалась и занавес раздвинулся. Сцена оказалась пуста.
Пришло время браться за дело. Мысль о том, что всё еще впереди, сама собой растворилась. Впереди была пустота, и от самого Теплова зависело ее наполнение. Был, правда, иной, уже обкатанный путь — дождаться, когда поиски мамы Зои увенчаются успехом, и вновь погрузиться в привычное тепло преддействия. Пожалуй, именно так он и поступил бы, умудрись Зоя Михайловна подыскать ему новое место в кратчайшие сроки. Но ее поиски затягивались, и Теплов поневоле оказался перед проблемой «Что дальше?». И ответ, который казался таким знакомым и простым, дался совсем не просто. Все же Теплов произнес его сам себе после того, как сделал это на сборе в октябре девяносто третьего, — работа над книгой. Он понимал: глубинный смысл ответа на проклятый вопрос заключался в том, что ожидание закончилось.
Сделанный выбор предопределил выбор службы: для долгих занятий в библиотеке требовалось много времени, его могла предоставить лишь суточная работа. Давно обдуманные варианты напомнили о себе, но радости тем не доставили. Однако поворачивать назад Теплов боялся пуще неизвестности впереди. Нога была занесена, и требовалось сделать первый шаг.
В этом Теплову помог случай. Последнее время он передвигался по городу главным образом пешком и к своему удивлению то и дело встречал знакомых, кого не видел много лет. Однажды он столкнулся с приятелем по институту, с которым потерял связь тотчас после выпуска. Приятель сильно изменился, и Теплов прошел бы мимо, так и не признав в нем сокурсника, если бы тот не воскликнул:
— Теплов! Это же надо — столько лет прошло, а ты все такой же. Ну и счастливчик!
Теплов узнал насмешливые интонации голоса, а вслед за тем и автора их. Молодые люди обнялись. Приятель спешил, и разговор оказался коротким, но с взаимными заверениями в скором и более обстоятельном продолжении.
— А ты небось на транспорте экономишь? — спросил приятель и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Я тоже, не тушуйся. Так много знакомых лиц встречаю! — все ходят. Помнишь Тунцова с кафедры психологии? Ему скоро восемьдесят, я его уже трижды видел — тоже ходит. Ну как ты, чем занят, хоть в двух словах?
Теплов двумя словами и обошелся, сказав, что намерен засесть за книгу.
— Давай на мое место! — воскликнул приятель. — Я как раз увольняться надумал. Караулю входные двери в одном НИИ. Отличная, скажу тебе, работенка. Институт — «почтовый ящик». Народ там вышколенный, мимо вахты только что не строевым проходят. Я однажды ради хохмы сделал вид, что сплю: нос опустил и глаза зажмурил. Что бы ты думал? — показывают пропуска, как ни в чем не бывало. Во условный рефлекс как въелся! На меня и не смотрят, реагируют на табличку «Предъявлять пропуска в раскрытом виде».
Приятель за несколько лет работы вахтером подготовил и защитил кандидатскую, выпустил немало статей, дождался вакансии на кафедре в родном Педагогическом и теперь перебирался туда.
Теплов секунду подумал над предложением, а затем сказал обреченно:
— Это судьба.
Через неделю он заступил в смену институтского караула. Как это часто бывает, действительность оказалась несколько иной, чем представлялось по рассказам приятеля. Точнее, она была такая, но стремительно менялась. Дело в том, что над этим НИИ, как и над подавляющим большинством научных учреждений, нависла угроза гибели. И как повсеместно, здесь в борьбе за выживание начали первым делом сокращаться.
Вахта Теплова помещалась в лабораторном корпусе. Слово «корпус» относилось в данном случае к нескольким разнокалиберным зданиям, одно из которых подавляло своими внушительными размерами. Здания образовывали замкнутую территорию, разделенную флигелями на внутренние дворы. Когда-то, впрочем совсем еще недавно, институт, будучи единственным в своей отрасли научно-проектным центром всего Советского Союза, владел большим и весьма дорогостоящим хозяйством. Помимо лабораторий со всей необходимой оснасткой в отдельных флигелях размещались и механический участок, по сути, настоящий заводской цех, и столярная с макетной мастерской, и литейное производство, и автохозяйство, и даже свой собственный физкультурно-оздоровительный комплекс с баней и бассейном.
Все это из-за резко сократившегося числа заказчиков и также резко возникших финансовых проблем подлежало ликвидации. Огромный штат института исчезал на глазах, подобно шагреневой коже, убавляясь в основном с научного края. Несколько меньше «подтаивала» проектная часть, и совершенно не затрагивали перемены внушительный отряд администрации.
Наконец число научных сотрудников и рабочих достигло тех пределов, которые можно было втиснуть в главное здание, стоявшее в отдалении от лабораторного корпуса, а сам корпус совет директоров института постановил раздать в аренду всем желающим. Для того, вероятно, чтобы арендаторы не почувствовали себя хозяевами, институтскую охрану оставили и к тому же сохранили все ее прежние функции. То есть сотрудники какой-нибудь фирмы, арендовавшей в институте несколько комнат под контору, должны были предъявлять на входе пропуска, встречать в вестибюле своих клиентов и выписывать для них разовые пропуска, а также выносить собственное имущество только с материальными пропусками, которые сами тут же и выписывали.
Метаморфоза произошла быстро и от начала до конца на глазах Теплова, так что он еще застал институт в первозданном виде, который ему описывал приятель, а ко времени майского сбора, то есть через каких-нибудь восемь месяцев после устройства на работу, он мог уже рассказывать о нравах «новых русских». К тому времени все институтские были из корпуса выселены, оборудование лабораторий выброшено во двор, а помещениям лабораторий трое маляров спешно придавали товарный вид.
— Мало, — ответил Теплов на вопрос Прокуpоpши, сколько ему платят. — Но сколько бы ни было, все равно затрат не покроет.
Бец спросил:
— Вас там что, заставляют вагоны разгружать?
Сам Сергей Францевич в семидесятые годы отработал несколько лет вахтером и потому закричал Теплову, войдя в дом:
— Привет, коллега!
— Я не про те затраты, — сказал Теплов, — нам за унижение платят.
Друзья не поняли. Зоя Михайловна трагически изогнула брови. Прокуpоpша произнесла почему-то торжествующе:
— Начинается!..
Липа прошептала:
— Господи, Васенька…
Анатолий Маркович отхлебнул из бокала хванчкары, подозрительно покосился на него и отставил в сторону, затем спросил:
— Ну-ну, любопытно, что это еще за такое унижение испытывают современные вахтеры?
Теплову не понравился снисходительный тон Мунка. Это был всегдашний тон, каким еще со времен тепловского детства разговаривал с ним Анатолий Маркович, но только теперь Василий обратил на это внимание. Он не подал вида, что задет, и все же интонации стали суше.
— Вот представьте: идет научный сотрудник института, неважно, младший ли, старший, начальник ли отдела. Безо всяких призывов раскрывает пропуск. Целый день будет ходить туда-сюда и каждый раз доставать пропуск. А вот идет молодой арендатор, владелец какой-нибудь перекупочной, или, как там у них это называется, фирмы. У него на лице размещено столько достоинства, сколько хватило бы на десятерых падишахов. Меня он не видит, таблички о том, чтобы предъявлять пропуск, тем более, и вообще у него взгляд человека, который в выходном костюме и лаковых штиблетах перебирается через жидкую грязь. Я вежливо спрашиваю у него, куда он идет. Спрашиваю достаточно громко, чтобы он расслышал. Предположим, падишах отреагировал на мой вопрос, что бывает отнюдь не всегда. Но если он все же решил ответить, то это нужно видеть. Судя по выражению его лица, я самим фактом обращения к нему посягнул на достоинство небожителя. Отвечая мне, он старается продемонстрировать все презрение, на какое только способен. Иные же до разговора с вахтером не опускаются, а проходят мимо и в лучшем случае, не поворачивая головы, бросают через плечо название своей фирмы. О пропусках никто и не вспоминает. Мне кажется, само наличие пропуска оскорбляет их.
Мациевич сказал, громко прищелкнув языком:
— Как изъясняется-то, слышите? Что значит — дни в библиотеке проводит. Давай, Васька, дальше, хорошо поёшь.
Теплов ответил ему ясным и доверчивым взглядом, каким всегда смотрел на своего друга.
— Ты что же, выходит, пренебрегаешь служебными обязанностями? — спросил Мунк.
— Да нет, — со вздохом ответил Теплов, — приходится окликать, бежать следом. Так вот целый день тебе дают понять, что ты недочеловек, и к вечеру начинаешь даже уставать от этого. Задевать, конечно, не задевает, не станешь ведь обижаться в зоопарке на обезьяну, которая в тебя плюнет, но, если все в обезьяну станут плеваться, это в конце концов начнет раздражать.
Зоя Михайловна спрятала улыбку. Ее глаза по-прежнему выдавали тяжелые переживания за дорогого Васеньку, но, услышав повторение ее собственного урока, она ненадолго расцвела.
— Мальчик открывает мир, — сказал Анатолий Маркович шутливо, но ласково.
Ему самому, как никому другому, была известна эта вновь появившаяся категория людей, и свежие впечатления со стороны вызывали в нем добродушную снисходительность.
— Неужто все бизнесмены такие? — спросил он, поспешно напуская на лицо серьезность.
Этот вопрос вызвал у Теплова живую реакцию.
— Как раз об этом я и хотел рассказать. В том-то и дело, что не все. Я наблюдаю их.
Он бросил смущенный взгляд в сторону Германа Алексеевича и мамы Зои. Герман Алексеевич ответил одобряющим кивком, а Зоя Михайловна не смогла удержаться от горделивого взгляда, которым она обводила компанию всякий раз, как Васенька демонстрировал следы ее воспитания.
— Я наблюдаю, — продолжал Теплов более уверенно, — и прихожу к выводу, что их можно классифицировать. По внешним признакам этот вид разделяется на две категории. Есть бизнесмены, которые своим отношением к вахтеру напоминают институтских сотрудников. То есть дисциплинированно показывают пропуска, реагируют на обращения к ним, даже могут перекинуться с вахтером парой фраз. Этот подвид также делится надвое: бывшие сотрудники института или же других НИИ, в общем, научная интеллигенция, и, самое любопытное, — преуспевающие дельцы. Но что здесь важный параметр: преуспевающие, так сказать, заслуженно, кому деньги не от папы свалились и не украдены, а заработаны с помощью собственной головы. Я сразу обратил внимание, что такие люди, во-первых, спокойны, во-вторых, как правило, держатся просто и доступно и, в-третьих, совершенно свободны в выборе одежды. То есть одеваются кто во что горазд без соблюдения стандарта. К сожалению, таких очень мало. Второй подвид гораздо многочисленнее, по отношению к первому — как семь к трем или даже больше. Внешние черты: гипертрофированное чувство собственного достоинства.
— Разве это не внутреннее качество? — спросил Межин.
Теплов словно бы ждал вопроса от аудитории, он тут же заметно воодушевился и заговорил громче и чаще:
— В том-то и дело, что у этих оно внешнее. Понимаешь, дядя Костя, это как рекламный щит. Только реклама кричит — мы самые лучшие, а наши бизнесмены — мы не хуже лучших, мы такие же, как лучшие. Должно быть, поэтому они все одинаковые, стремятся не к индивидуальности, а к усредненности внутри своей касты. Насколько я понимаю, в сознании этих людей укоренился некий набор признаков человека, достойного уважения. А кто достоин? Конечно, тот, у кого есть деньги, чем их больше, тем достойнее. Чтобы сообщить окружающим о своем достоинстве, требуется носить определенную прическу, определенный костюм, определенные ботинки. У вас обязательно должен быть в руках, в нагрудном кармане или на брючном ремешке радиотелефон, по другую сторону бедра пейджер, а под мышкой небольшая кожаная сумочка на молнии, в которой будут лежать толстенный бизнес-блокнот, калькулятор, дорогая ручка, желательно «Паркер», визитница и, наконец, пачка собственных визиток. Обмундировавшись таким образом, вы ощущаете себя человеком с большой буквы. У вас повышается жизненный тонус, наполняется пульс и улучшается аппетит. Вы начинаете подозревать, что мир создан исключительно для вас, и уже готовы вслед за Складовской повторить: «Формула жизни удалась!»
В этот самый момент вашего внутреннего триумфа раздается чей-то гнусный голос: «Предъявите пропуск!» Вот тебе и здрасьте. Столько сил, времени и, возможно, последних денег затратили вы на приобретение реноме преуспевающего бизнесмена, а какой-то мерзкий, никчемный вахтеришка обращается к вам как к равному себе. Что в такой ситуации вы можете предпринять для возвращения душевного равновесия? Конечно, вам нужно дать понять этому насекомому, что между ним и вами — пропасть, которую ему никогда не преодолеть, потому что природа так распорядилась: рожденный ползать летать не может. Вот вы и стараетесь, напрягаете все свои артистические способности: строите презрительные рожи, говорите со снисходительными интонациями в голосе, смотрите не в глаза, а поверх головы и чуть в сторону. Короче — сажаете его на место. И в этот момент вы наверняка думаете с надменным сожалением о том, что русский народ непроходим в своей серости, а вы сами несчастны тем, что родились в такой некультурной стране.
Теплов закончил на высокой ноте. Он раскраснелся и глубоко дышал, его глаза блестели, а губы напряглись, чтобы не растянуться в улыбке. Этот скетч Василий приготовил давно и часто мысленно повторял его, шлифуя неровности, чтобы на сборе произнести в качестве экспромта. Это ему удалось, он перехватывал смеющиеся взгляды и был по этому поводу чрезвычайно доволен собой.
Мунк сказал:
— Мальчику надо писáть.
Валеев мгновенно отреагировал:
— Сразу и писáть! Стоит человеку удачно связать два слова, как уже готово — писатель. Не забивайте парню голову, пусть занимается своим делом. Хватит с нас загубленных жизней!
Это восклицание было понято всеми однозначно, и установившееся молчание в комнате приобрело характер неловкости. Архангельская искоса поглядела на Зою Михайловну. Та сидела с потемневшими скулами и угрюмым взглядом.
Валеев ничего этого не замечал, он продолжал, обращаясь к Теплову:
— Я правильно тебя понял? Ты считаешь, что они чувствуют свое внутреннее убожество и хотят внешними атрибутами его скрыть?
Теплов сказал:
— Ну да, вроде того.
Валеев требовательно взглянул на Германа Алексеевича и спросил:
— Что думают по этому поводу специалисты?
Герман Алексеевич, как это часто с ним бывало, прежде чем ответить, утопил уголки губ в щеки, отчего вышла мягкая полуулыбка.
— На первый взгляд, убедительно, — произнес он и, заметив, как Василий вскинул на него глаза, тут же посерьезнел: — Но только на первый взгляд. У психологов много написано о компенсаторном поведении, это их излюбленная тема. Думаю, они согласились бы с Васей.
Мациевич быстро спросил:
— А ты нет?
Герман Алексеевич ответил спокойно:
— Нет. Эти выводы лежат на поверхности, что меня и смущает. Я по собственному опыту знаю — нельзя хвататься за простые объяснения, когда речь идет о человеческой психике. То, что мы сейчас услышали, можно представить в виде механической модели. Ну, скажем, весы: ощущение своей несостоятельности велико, оно перетягивает в одну сторону. Чтобы чаши уравновесить, нагружаем другую внешней атрибутикой и поведенческими актами, заявляющими о противоположном состоянии, с помощью этого добиваемся компенсации. Так?
Вопрос относился к Теплову. Тот несколько смущенно кивнул. Герман Алексеевич ответил тоже кивком, но не быстрым и не уверенным, как у Теплова, а плавным и исполненным сожаления.
— Вот-вот, — сказал он, интонацией голоса как бы продолжая значение своего кивка. — Твоя модель рождена объемно-пространственным мышлением, она механистична по сути своей. В этом ее порок. Вы, друзья мои, никогда не задумывались, до чего точна фраза «инженеры человеческих душ»? Ведь и правда, писатели строят в воображаемом пространстве душевные характеристики своих героев, а затем собирают из них конструкции — души человеческие. Поэтому действия литературных героев строго мотивированы, их всегда можно объяснить.
— А в жизни? — спросила Прокуpоpша с вызовом. — В жизни нельзя, что ли, объяснить?
Герман Алексеевич ответил все тем же ровным, слегка сожалеющим тоном:
— Не всегда. Я бы даже сказал, далеко не всегда. Хотя таким способом, как это сделал Вася, можно объяснить любой человеческий поступок, чем, кстати, психологи и заняты. Они ведь все могут объяснить. Потому что в основе их логики лежит пространственная модель.
Мациевич произвел некое сложное движение спиной, головой и лицом, точно волна по нему прошла, указывающее на то, что Игнатию Семеоновичу все труднее сдерживать нетерпение и он сейчас заговорит. Предупреждая это, Герман Алексеевич спешно произнес:
— Да вот вам пример. Вася только что нарисовал нам портрет Михайлы Васильевича Ломоносова.
Мациевич громко крякнул и с нескрываемой досадой сказал:
— Мою мысль перехватил!
Липа тихо спросила у мужа:
— Гера, что ты такое говоришь, при чем тут Ломоносов?
Мациевич быстро ответил за Германа Алексеевича:
— Все верно, верно! Если Васькину логику к Ломоносову применить, то получится, что тот был полнейшим ничтожеством. Вот уж у кого спесь через край лилась! Кому это он крикнул, не вспомню сейчас, кому-то из Академии: «На латыни со мной разговаривай, на латыни!» Живи он теперь, ходил бы весь обвешанный радиотелефонами и всякими прочими погремушками. Любил дядька грудь выкатить, любил.
Мациевич хмыкнул, поворачиваясь к Теплову:
— А если б ты у него пропуск спросил, то получил бы по зубам тут же, можешь не сомневаться.
Эля Валеева сказала с укором в голосе:
— Ребята, вы меня совсем запутали. Герман Алексеевич, эти, с радиотелефонами, они пустышки или нет? Я уже ничего не понимаю.
Герман Алексеевич сказал:
— Никаких общих выводов предложить не могу. В каждом отдельном случае требуется отдельный анализ.
Юрий Семенович Валеев сказал задумчиво:
— А мне их жалко.
Все посмотрели на него с удивлением. Один лишь Анатолий Маркович хмыкнул, наливая себе в фужер клюквенного морса.
— Это в тебе, выражаясь языком наших мудрых психиатров, защитная реакция срабатывает. Как там у Эзопа? Виноград кислый, или нет — зелен. Так и ты: они богатые, тебя это раздражает, вот и выискал успокоение — жалко их. А за что, позволь спросить?
Валеев махнул рукой и не стал отвечать. Но возмутился Бец. Сергей Францевич приближался к состоянию притупления чувств, но пока еще был от него на достаточном удалении, чтобы воспринимать окружающую действительность хоть уже и не вполне адекватно, но все же осмысленно.
— Нет уж, ты не отмахивайся, — сказал он языком, несколько утратившим свою гибкость. — Что такого жалкого ты нашел в наших бизнесменах?
Валеев сказал:
— Да ладно, проехали.
Прокуpоpша поджала губы, а затем сказала раздраженно:
— Пожалте вам — красна девица, будет ломаться теперь, как печатный пряник. Не мужик, а кокетка от трусов.
Эля Валеева вспыхнула и стала часто дышать. Видя это, Юрий Семенович поспешил сказать:
— Ну чего накинулась? Пожалуйста, могу объяснить, только потом не говори, что слишком долго и скучно.
Прокуpоpша виновато поглядела на Элю и сказала уже миролюбиво и ободряюще:
— Ничего такого я никогда и не говорила, ты всегда интересно баешь, начинай. Только без трубки, пожалуйста.
В разговор вклинилась Аpхангельская:
— Может, сначала горячего принести?
Она уже было поднялась со своего места, но Прокуpоpша категорически заявила:
— Нет, пусть сперва объяснит!
Елена Степановна опустилась на стул с тоскливым видом: у всех тарелки были пусты, и это угнетало ее хозяйские чувства.
Валеев начал рассказывать с видом насупленным, но быстро оживившимся, так что через несколько минут Юрий Семенович говорил азартно, частил и глотал слова, помогая себе жестами. Такое поведение было для него редким: чаще свои объяснения он подавал как бы с институтской кафедры.
— Ну, держитесь, — сказал он вначале, — сами напросились. Я сперва расскажу вам одну маленькую историю. Есть у меня сосед, биолог, работает в академическом институте. Платят им гроши, и денег в семье не хватает даже на самое необходимое. В прошлом году по весне замечаю, что мой сосед начал ездить на велосипеде. Поначалу я значения этому не придал, но как не увижу его — всё на велосипеде. Тут до меня дошло: экономит на городском транспорте сосед. Хорошо, я помалкиваю, все-таки меня это не касается, его дело. Встречаемся с ним в лифте зимой. Он, естественно, без велосипеда и жалуется мне, как плохо на городском транспорте ездить: дорого слишком, скорей бы сезон да снова на велосипед. Тут я сдержаться уже не мог. Хотите, говорю ему, покажу вам, что на велосипеде вы не меньше тратите, чем на метро? Он, понятно, удивился: велосипед ни копейки не берет, а в метро жетоны только и бросай. Пошли мы к нему на кухню и принялись считать. Он летом проколол колесо камнем, пришлось покупать и покрышку, и камеру новые. Потом у него из строя вышел суппорт, старый уже был. Купил новый. Когда пошли дожди, пришлось обзавестись штормовкой и непромокаемыми брюками. Потом еще у него цепь вытянулась, тросик порвался, еще какие-то мелочи. Короче говоря, насчитал я ему такую сумму, что втрое перекрыла расходы на городской транспорт.
— Но ведь это же служит не один год, — с видом знатока сказал Бец.
Валеев охотно согласился:
— Конечно, я в расчет включил амортизацию, и получилось, что затраты на велосипед уравнялись с затратами на автобус и метро. А бывают еще и нештатные ситуации, говорю ему, аварии например. Вот и выходит, что выгоднее ездить на метро.
Встречаемся вновь месяца через два, в середине зимы. Он мне рассказывает — хожу теперь пешком, дольше, зато экономия чистая. Я ему в ответ — хотите, покажу, что так дороже? Он смотрит зверем, но все-таки любопытно узнать. Тут я рассказал ему давний случай. В Америке дело было. Чудак один на последние свои деньги поместил в газете объявление: «Желающие увеличить срок носки обуви в два раза могут обращаться по такому-то адресу, высылаю ответ наложенным платежом, цена консультации один доллар». Сумма небольшая, и его завалили письмами. Всем он отвечал одно и то же: «Чтобы увеличить срок носки обуви в два раза, делайте шаг в два раза длиннее». Шутка шуткой, но логика безупречная, не поспоришь. А вы, говорю соседу, не то что вдвое, в тысячи раз увеличили нагрузку на свои ботинки. Не успеете оглянуться, как придется покупать новые. Вот и посчитайте сами, что выгоднее.
Уже через неделю мы встретились на автобусной остановке. Так вот, я убежден, что выводы этих пустячных расчетов экстраполируются в любом масштабе и приложимы абсолютно ко всем сферам. То есть эти рассуждения носят философский характер. В чем их суть? — абсолютный прагматизм не имеет под собой реальной почвы, он недееспособен.
— Что ты понимаешь под абсолютным прагматизмом? — спросил Герман Алексеевич.
— Это когда значение имеет один лишь результат, — пояснил Валеев, — цель оправдывает средства. Человек готов что угодно претерпеть ради достижения цели, но когда он добивается ее, то, оглядываясь назад, понимает, что цена заплачена чрезмерная. Я могу приводить десятки примеров из самых разных областей. Здесь и выгодные браки ради карьеры, которые потом оборачиваются пожизненным ярмом, здесь и цель сделать из своего чада лауреата или чемпиона, здесь многое другое, когда добиваются только результата. При ближайшем рассмотрении это элементарно нерентабельно. Не говоря уже о тех случаях, когда цель, несмотря на жертвы, не достигнута.
В чем же, спрошу я вас, альтернатива? В любви! — отвечу я вам. Это когда человек увлечен не результатом, а процессом. История с моим соседом имела ведь продолжение. Весной он снова уселся на велосипед. Я у него спросил — как же так, мы вроде бы рассчитали, что это невыгодно? А мне отвечает: нравится, я удовольствие получаю. Понимаете? — его на самом деле увлекал процесс, а разговоры об экономии были вроде самообмана. Так вот, когда человеку нравится сам процесс, то затраты его не смущают ни теперь, ни после. Вообще разговора о рентабельности быть не может, потому что дело доставляет удовольствие. А когда человек получает радость от дела, то и результат чаще всего получается неплохой.
Теперь к чему я это все. Мы говорили о нынешних бизнесменах. Все они, или во всяком случае подавляющее большинство, нацелены на результат — заполучить побольше денег. Ради его достижения они готовы на многие жертвы, и главное — отказываются от того, что на самом деле доставляет им радость. Я имею в виду любимое, но не приносящее доходов занятие. Большинство из них, как вы понимаете, цели своей все равно не достигнут. Но те, что добьются результата, вряд ли смогут насладиться его плодами в той мере, в какой это им представлялось в самом начале. Потому что их интересовали не сами по себе деньги, а качество жизни, которое они смогут на них купить. Но разве способно будет приобретенное качество окупить многолетние затраты? Ведь приобретают они только материальное, а жертвуют ради этого всем: и совестью, и честью, и любовью, и дружбой. Они жертвуют вкусом жизни ради приобретения сытости. Скажете, это не достойно жалости?
Совсем иное дело те бизнесмены, которые наслаждаются процессом делания денег. Они жертвуют не меньше тех, первых, но удовольствие окупает всё. Это даже не удовольствие, а что-то большее, это сродни исследованиям ученого, творчеству писателя или художника, наслаждению любовников. Все они живут процессом, и даже если в конце концов не достигают никакого результата, потери не чувствуют, потому что наслаждались самим делом.
Теперь обратим свои любознательные взоры на Запад. Штаты — самая преуспевающая держава западного мира. Следовательно, по определению там должна быть наибольшая концентрация предприимчивых людей. Что нам говорит американская статистика? — талантливых предпринимателей всего три процента от всех, занятых в бизнесе. Это означает, что у нас по крайней мере раз в десять меньше: не три, а ноль три процента. Все остальные обречены в конце жизни испытать кромешную тоску. Потому что потратили годы не на то, что могло принести удовлетворение.
Бец сказал:
— Ты уже фантазировать начал.
Валеев ответил:
— У моих фантазий есть исторические корни.
Мациевич оживился:
— Ты имеешь в виду русское купечество? Верно-верно, ни одной сколько-нибудь долгой династии. Английские или немецкие торгаши десятки колен насчитывают в роду, а русские — три, пять, не больше. Разве что Строгановы, да и те от дел еще в восемнадцатом веке отошли, жили на проценты с капиталов. Екатерина говорила: «Строганов пытается промотать состояние, но это ему все никак не удается». Это значит, русское купечество стремилось, как Юрка говорит, к результату — побольше денег нагрести, а сам процесс им радости не доставлял. Когда внуку от деда и отца доставалось состояние, их цель его уже не манила: деньги-то вот они. Ну и начинал их спускать. Савва Морозов, к примеру. Кажется, единственно, чем был озабочен этот человек, — поисками, куда потратить деньги. Какая уж тут радость от их делания. Скучно было ему жить, вот и наложил на себя руки.
Зоя Михайловна сказала строго:
— Суицид трогать не будем, это тема отдельная.
Мациевич поспешно согласился. Самоубийства в доме доктора Шеллинг не обсуждались.
В разговор вмешался Межин.
— Хорошо, — сказал он Валееву, — вот другой пример — я. Пять лет не мог поступить в университет. В те годы еще сохранялись льготы для фронтовиков, нас, мальчишек, потеснили в сторону. Родители мои востоковедами не были, помочь было некому, приехал издаля. Жил по углам, жрал черт-те что, работал кем придется: грузчиком, фасовщиком, разнорабочим на стройке, наконец, санитаром в лечебнице у отца нашего Германа. Пять лет передо мной стояла цель — поступить на восточный факультет. Пять лет я приносил ради этого жертвы. Пять лет я получал от процесса не удовольствие, а мучения. Говоря твоим языком, все те годы мною движил абсолютный прагматизм. Ну и что в этом плохого? Я добился своего, действительно стал получать удовольствие от процесса и продолжаю получать по сей день. Но если б я тогда не поставил перед собой цель, сегодня ничего бы не было.
— Еще пример, — тут же отозвался Валеев, — и тоже с поступлением. Я давно знаю одного известного среди художников живописца. Он поступал в Академию еще похлеще тебя: лет восемь или десять. Так же мыкался, работал дворником, жил в подвале. За все десять лет ни одной встречи с девушкой, если не врет.
— Не врет, — авторитетно подтвердил Межин.
— А некуда было привести, — продолжил Валеев, — и не на что: денег хватало на хлеб да на самую простую одежонку. Весь дворницкий заработок уходил на краски, холсты, бумагу. Добился-таки он своего: поступил и выучился. В институте комсомольскими делами заправлял, по выпуску хорошо устроился, быстро в Союз вступил, там опять общественные нагрузки, всякое такое. Теперь он крупный союзовский функционер, от него многое зависит, художники перед ним на цырлах. У него громадная мастерская на Московском, он регулярно выставляется, ездит за казенный счет по заграницам, иллюстрирует книги, свои альбомы издает. Казалось бы, все хорошо. За исключением одной малости: он не художник. Абсолютный бездарь! Ему все кланяются, но никто его за художника не считает, все знают ему цену. Думаешь, он не чувствует? Еще как! Последние годы пить стал много. Во пьяну однажды плакался мне: жизнь не так сложилась. Говорит, к мольберту за волосы себя тащит, не может писать: радости в этом не находит, а надо, вот и заставляет себя. Я у него спрашиваю: когда готовился к поступлению, была от живописи радость? Нет, говорит, не было. Зачем же, спрашиваю, полез? Да, отвечает, в армии на последнем году пристроился к полковому оформителю помощником и до того понравилось: знай стенды малюй да девчонок-вольнонаемниц по ночам в мастерскую таскай, что решил пойти в художники.
Валеев перевел дух и продолжил:
— Ты, Костик, еще до института получал удовольствие от восточной литературы, иначе с чего бы тебе на востоковедческий идти. Следовательно, ты уже тогда был в процессе. А этого горе-художника процесс никогда не увлекал, поэтому теперь платит.
Теплов обратился к Валееву:
— Я, дядя Юра, так же думаю, когда гляжу на этих — с сумочками под мышкой. Вот добьются они своего, заполучат много денег, поживут несколько лет всласть: курорты на южных морях, дорогие автомобили, прочее разное. А что дальше? Цель достигнута, на это потрачена большая часть жизни, а стоит ли такая цель такой жертвы? Представляете, что было бы с Остапом Бендером, если бы он добрался до Рио-де-Жанейро? Мечта идиота исполнилась, он в городе, где все поголовно ходят в белых штанах. И что теперь?
Герман Алексеевич пробормотал, горестно вздохнув:
— Пропавшее поколение.
Елена Степановна снова поднялась и спросила, заглядывая сбоку ему в лицо:
— Так я несу горячее, да?
Мунк ответил за него:
— Да, Леночка, пора!
И все дружно заулыбались.
РОДИОН
Летом на однодневные гастроли приехал Спиваков. Это событие относилось к тем немногочисленным причинам, которые способны были выманить Афанасия Петровича из лесного дома в нарушение привычного графика. Свой единственный концерт маэстро давал в Большом зале Филармонии в пятницу. В подобных случаях Афанасий Петрович не отпускал вечером Настю домой, а вез ее к себе на Каменноостровский. Она как-то задумалась, почему так происходит, и решила, что Афанасий Петрович соблюдает общее количество проведенных с нею ночей: раз уж заведено с пятницы на субботу быть им вместе, то ничто не должно этот порядок менять.
Концерт вызвал в Насте ощущение невесомости. Она сказала об этом Афанасию Петровичу. Настя давно заметила, что Афанасий Петрович простодушно радуется, когда высокое искусство доставляет ей удовольствие. Поэтому Настя не часто, чтобы не злоупотреблять доверием, но время от времени разрешала себе повосхищаться тем же, что приводило в благостное состояние ее патрона. Это было делать тем легче, оттого что нередко ей действительно нравился оперный спектакль или концерт симфонической музыки, от которой Афанасий Петрович только что не трепетал.
Сложнее было с вернисажами; иногда они выбирались в Эрмитаж. Настя считала, что нужно хотя бы изредка повосторгаться и здесь, но радости от картин она не получала и потому боялась, что ее восторг прозвучит фальшиво. По этой причине выставки приносили ей муки душевные. Неразгаданной тайной оставалось для нее наслаждение, проступавшее на лице Афанасия Петровича, когда он замирал у полотен Ван Гога или Моне. Она поняла бы, если б перед ним висела картина Шишкина, а еще лучше Куинджи. Но в Русский музей Афанасий Петрович отчего-то не ходил.
В этот раз все было удачно: в программу второго отделения Спиваков включил два вальса любимого Настей Штрауса, и возникшее при первых аккордах певучее настроение не покинуло ее даже после концерта. Насте хотелось танцевать, в ногах она ощущала характерную легкость, которую всегда испытывала на танцплощадке, а спина прогнулась больше обычного, словно бы партнер уже положил ей на талию руку.
За Троицким мостом Афанасий Петрович отпустил машину, чтобы прогуляться перед сном. Они брели по аллеям Александровского парка, а перед Настиными глазами сверкали хрустальные люстры Большого зала и в ушах звучали разошедшиеся скрипки. Афанасий Петрович украдкой взглядывал в пылающее Настино лицо и все теснее прижимал ее локоть.
Белая ночь уже завладела городом. Небо окрасилось в охристо-оранжевые тона, постепенно стягивающиеся за стрелку Васильевского острова. Их медленно сменяла неярко светящаяся голубизна. Парк был напоен рассеянным между деревьев небесным светом, который в отсутствие теней на земле представлялся скорее воображаемым, нежели реальным. Этот фантастический свет был неотделим от тишины, вместе с ним растворенной в воздухе. В зоосаде кричали какие-то экзотические птицы, гортанно, с требовательными интонациями. Неожиданно им ответил речной буксирчик коротким истеричным взвизгом. Настя прыснула со смеху, и Афанасий Петрович рассмеялся вместе с ней.
Людей в парке не было, все они гуляли по набережной — их силуэты на фоне подсвеченного небом воздуха над Невой казались вырезанными из темной бархатной бумаги и почти полностью закрывали ажурную решетку. В крепости заиграли куранты, днем неслышные, но теперь ясно различимые в слегка подрагивающей тишине, и голос их дополнил собой картину ирреального мира.
Внезапно Настя боковым зрением уловила движение справа: им наперерез по газону быстро шагала мужская фигура. Стремительность, с какой мужчина пересекал газон, была до такой степени нехарактерна общему состоянию расслабленности, что, казалось бы, Настя должна была ее воспринять как некий диссонанс окружающей гармонии неяркого света и тишины. Но внутри у нее пели скрипки, и быстрый шаг прохожего как раз попадал с ними в унисон. Должно быть, поэтому она задержала взгляд на прохожем и стала за ним наблюдать.
Фигура сошла с газона и двинулась навстречу Афанасию Петровичу и Насте. По непонятной причине Настя вдруг заволновалась. Через несколько секунд она поняла, в чем дело, но прежде волна горячего чувства накрыла ее, глаза заволокло туманом и в ушах стало гулко. К ним подходил Цыган.
Он встал в полушаге, недвусмысленно перегородив дорогу. Афанасий Петрович сжал Настин локоть и потянул его назад, увлекая Настю к себе за спину, сам же выдвинулся вперед. Цыган усмехнулся этим манипуляциям и сказал неожиданно хрипло, незнакомо:
— Дедушка, не наигрался еще?
Афанасий Петрович сделал полшага вправо и закрыл своим тщедушным тельцем Настю, которая была его и крупнее, и выше. Цыган окинул Афанасия Петровича недоуменным взглядом, затем посмотрел поверх его головы в Настины глаза и сказал им, этим застывшим каплям небесной лазури:
— Что, подружка, старичок небось с интересом, да?
Настя не чувствовала себя. Мысли в панике метались где-то в воздухе подле головы, ноги, должно быть, подгибались, потому что Настя медленно опускалась. В горле у нее стоял крик: «Феденька, родной, я все тебе объясню!»
Но вырваться наружу крик не мог, потому что язык онемел.
— Ну так что, красавица, скажешь? — повторил Цыган, ехидно и недобро щурясь.
Афанасий Петрович произнес тихо, но твердо:
— Молодой человек, дайте пройти.
Цыган посмотрел на него словно в задумчивости, а затем снова поднял взгляд и уставился в Настины глаза.
Афанасий Петрович повторил громче:
— Молодой человек, дайте пройти.
Цыган вновь взглянул на него, теперь быстро и злобно. Внезапно он прошипел:
— Ах ты, тля…
Он захлебнулся яростью и, не в силах больше говорить, занес над Афанасием Петровичем растопыренную пятерню, как бы намереваясь вдавить его в землю.
Вдруг Цыган всем телом, даже поднятой рукой, содрогнулся, лицо его приобрело удивленное выражение, которое тут же стекло с лица, как стекает вода, и он, сложившись, упал под ноги Афанасию Петровичу.
За Цыганом обнаружился невысокий коренастый субъект с коротким и вдавленным, как у гориллы, носом.
Настя бессмысленно посмотрела на это курносое лицо, повела взгляд вниз по фигуре и остановила его на правой руке. Она делала это механически, не отдавая себе отчета в том, что видит.
Прострация длилась всего несколько мгновений. Осознание происходящего вернулось к Насте, и она поняла, что смотрит на узкий стилет, с которого часто капает кровь. Курносый перехватил ее взгляд, и тут же стилет сам собой убрался в рукав, точно кто-то втащил его туда.
Афанасий Петрович повернулся к Насте, снова взял ее под руку, но теперь властно, обошел вместе с ней вокруг распластанного на земле Цыгана и повел ее дальше по аллее. Настя шла покорно, коротко и тихо ступая, спина у нее была неестественно выпрямлена, а голова поднята высоко и так, словно бы на шею был надет гипсовый воротник. Она все понимала, все чувствовала, но к случившемуся относилась несколько отстраненно, точно увидела во сне, но уже проснулась. Однако состояние это быстро уходило из нее. Ему на смену в Настю проникал ужас. Он поднимался снизу, от ног и, прежде чем овладеть душой, завладевал телом. Вначале ноги, затем спина, потом плечи начали мелко дрожать. После того как испарина выступила у Насти на лбу, ужас навалился ей на грудь, и дышать стало невмоготу.
— А-а, — дрожащим голосом прошептала она. — А-а, — повторила Настя с подмыванием и всхлипом.
Афанасий Петрович тревожно посмотрел на нее и ускорил шаг. Он было заговорил с ней успокаивающим и ласковым тоном, но тут за их спинами раздался ничуть не менее дрожащий, чем у Насти, сипловатый голос:
— Афанасий Петрович, простите.
Афанасий Петрович пошел еще быстрее, Настя семенила подле него. Она могла ходить широко и быстро, по-мужски, но тут несвойственный ей мелкий шажок связал ноги, принуждая суетливо семенить, поспешая за все ускорявшим ход Афанасием Петровичем.
Сзади вновь раздалось просительное:
— Афанасий Петрович, я не хотел. Афанасий Петрович, я думал, что он просто так, прикурить спрашивает или время. Простите меня!
В последней фразе прозвучало отчаяние. Афанасий Петрович, не поворачивая головы, сказал громко:
— Ступай домой. Сегодня больше не нужен.
Из-за спины вырвалась мольба:
— Афанасий Петрович!..
Афанасий Петрович сморщился, будто раздавил в пальцах что-то мерзкое на вид и дурно пахнущее.
— Ступай, — повторил он, — не бойся ничего, ты все сделал правильно. Передай Родиону, чтобы утром он был у меня. И не ходи за нами, ступай, кому сказал!
Больше присутствие незнакомца с приплюснутым носом не обнаруживалось. До самого дома Настя не поворачивала головы и вообще никуда не смотрела, кроме как прямо перед собой. Афанасий Петрович что-то ей всю дорогу бормотал, должно быть, успокаивал, но она слышала лишь монотонный голос и не разбирала слов. В голове у нее творилась сумятица из обрывков мыслей. И болело сердце, впервые в жизни.
Уже только в квартире, когда она полуавтоматически разделась, обмотала себя поясом бледно-розового кимоно и босиком прошла по коротковорсным турецким коврам, устилавшим весь пол в комнате Афанасия Петровича, ее мысли приняли свое обычное прямое и быстрое течение.
«Его больше нет!» — пронзила ей мозг одна из них.
Настя залпом выпила стакан коньяка, свалилась в постель и тут же заснула. Сон ее был подобен черной, закрученной спиралью бездне.
Утром пришел Родион.
Афанасий Петрович и Настя завтракали. В этот день они встали вместе. В лесном доме, где у нее была отдельная комната, Настя просыпалась много позже своего хозяина и еще долго валялась в постели. На Каменноостровском она изменяла своей натуре: здесь Настя выскальзывала из-под одеяла ни свет ни заря, торопилась под душ, а затем прямиком на кухню хлопотать у плиты. Этим она избегала утренних ласк.
Сегодня Настя проснулась с той же мыслью, что и засыпала: «Его больше нет». Но теперь эта мысль не жалила, а лишь констатировала: что случилось, то случилось, изменить ничего уже нельзя, но жить надо. Эта немудрящая философская доктрина до сих пор успешно вела Настю по жизни, огибая трясины тоски и отчаяния.
Она знала о предстоящем визите и ждала его не без любопытства. Афанасий Петрович рассказывал ей о своем помощнике, и все упоминания об этом человеке были связаны с его незаурядной внешностью. Воображение рисовало жутковатые портреты, Настя уже боялась Родиона и в то же время стремилась с ним поскорей познакомиться, как торопят визит к зубному врачу, смирившись с его неизбежностью. Интуитивно Настя чувствовала, что обойти это препятствие ей не удастся.
Реальность оказалась проще и страшней фантазий. Никаких ужасающих шрамов, сатанинских глаз и львиного оскала она не увидела. Но то, что предстало Настиному взору, вызвало в ней оторопь.
Перед ней стоял человек, лицо которого и притягивало взгляд, и отвращало его от себя одновременно. Черты этого лица сами по себе не были уродливы, но пропорции, в которых природа собрала их воедино, создавали отталкивающую картину. Однако первое впечатление рождалось под воздействием колорита: цвет выжженной солнцем степи вспоминался при виде этого человека, только пепельные и серо-желтые краски присутствовали на его лице. Чрезмерно широкое, оно не было при этом скуластым, но не было и круглым, а скорее прямоугольным и плоским, как лист пожелтевшей бумаги. Глаза держались друг от друга на значительном расстоянии, казавшемся еще больше оттого, что были глаза маленькими и глубоко посаженными, точно вдавленными. Массивные надбровные дуги уступами скалы нависали над ними, откидывая на глазные впадины обширную тень. По краю этих уступов редкими чахлыми кустиками росли белесые брови. Плоский, как само лицо, нос был также и широк. Большой жабий рот с бескровными губами помещался слишком высоко, так что мелкая желтая щетина усов, торчащая кверху, подпирала развернутые вперед ноздри. Все, располагавшееся ниже рта, представляло собой единый монолит нижней челюсти, даже подбородок не выступал из нее. Челюсть больше походила на серпообразный булыжник, подвязанный к ушам, чем на деталь человеческой головы. Все лицо, таким образом, располагалось между этим булыжником и скалой-лбом, также монолитным, без лобных бугров и впадин. Но что вызывало наибольшее отвращение — голые веки. Ресниц не было вовсе, из-за чего желтые, как у тигра, глаза казались неживыми.
«Инопланетянин», — подумала Настя и, приветливо улыбаясь, шагнула навстречу. Лицо Родиона дрогнуло, а глаза выдали мимолетное удивление.
— Здравствуйте, Анастасия Васильевна, — сказал он голосом таким же, как лицо, — сухим и желтым.
Настя широко распахнула свои лазурные глаза, испуская на инопланетянина их чудесный теплый свет.
— Разве вы знаете меня? — спросила она.
— Знаю, — ответил инопланетянин. Потом, не отводя от Настиных глаз немигающего взгляда своих — желтых тигриных, протянул руку и сказал: — Родион.
Настя не видела, как выглядит его рука, она по-прежнему смотрела на лицо и сунула для рукопожатия свою ладошку наугад. Ладонь Родиона оказалась влажной и липкой, Настю едва не передернуло. Она еще более приветливо спросила:
— А по отчеству?
Родион мигнул и быстро взглянул на Афанасия Петровича.
— Мефодьевич, — произнес он, и в голосе послышалось замешательство.
— Только зачем с отчеством, — сказал он тут же более уверенно. — Не надо, для вас я просто Родион.
Настя предложила:
— Тогда и вы меня просто Настей зовите.
Родион сказал на это твердо:
— Нет, вас я не могу.
— Тогда и у меня не получится, — весело сказала Настя. И, давая понять, что дебаты закончены, спросила тоном хозяйки дома: — Вы чай или кофе будете? Давайте с нами завтракать. Я сегодня оладьев напекла, вы таких еще не пробовали.
Афанасий Петрович ответил за своего помощника, который уже не мог справиться с замешательством и явно не знал, как ему поступить:
— Чай! Родион Мефодьевич пьет слабый и очень сладкий чай.
За столом Родион чувствовал себя, как слон в посудной лавке. Он присел на краешек стула, взял чашку в обе руки и прихлебывал из нее, издавая громкие хлюпающие звуки. От Насти потребовалось немало настойчивости, чтобы заставить Родиона взять оладьев, и в конце концов она положила их сама на тарелку, полила медом и пододвинула гостю. Родион что-то пробормотал, затем поставил чашку и съел все. Афанасий Петрович наблюдал за этим представлением смеющимися глазами.
Когда с завтраком было покончено, Настя вскочила, чтобы собрать посуду. Но Афанасий Петрович сказал ей:
— Не торопись, посиди еще с нами.
Настя ждала этого. Она знала, что разговаривать с Родионом хозяин будет при ней, так же как и все деловые переговоры в лесном доме с некоторых пор проходили с непременным ее участием. Но сама она никогда об этом
не заговаривала и каждый раз демонстрировала готовность уйти, в ожидании, что Афанасий Петрович попросит остаться. Он просил.
Настя опустилась обратно на стул и сказала тоном ласковой и домовитой жены:
— Убрать бы надо посуду.
Однако упорствовать не стала.
Афанасий Петрович поднялся, прошел к окну, возле которого в углу комнаты стояло бюро карельской березы, принес оттуда малахитовую пепельницу с золотым ободком по краю полированной чаши и поставил ее перед Родионом.
Тот посмотрел на него только что не с испугом.
— Кури, кури, — благодушно сказал Афанасий Петрович, вновь усаживаясь в свое кресло с резными, в виде львиных лап дубовыми подлокотниками и обивкой из старинной выцветшей камки. — Раз уж хозяйка тебе благоволит, то, значит, можно.
Родион снова что-то пробормотал, кажется, поблагодарил, достал затем пачку «Кэмела» и закурил.
Афанасий Петрович коротко спросил его:
— Как там?
Родион ответил без промедления:
— Тихо. Боксер с ребятами всё подчистили, я проверял. До милиции дело не дошло.
Афанасий Петрович в задумчивости покачал головой и вдруг резким тоном, хоть и негромко, сказал:
— Я Боксера больше видеть не желаю.
Родион деловито поинтересовался:
— Уволить?
Афанасий Петрович помедлил с ответом, словно бы размышляя. Потом сказал:
— Нет, зачем же. В том, что он родился идиотом, его вины нет. Отпусти с миром, пусть живет.
Родион чуть склонил голову и произнес:
— Сделаем, Афанасий Петрович.
Подумав еще, Афанасий Петрович сказал:
— А лучше пристрой-ка ты его так, чтобы на глазах оставался. Нехорошо будет, если он пропадет из виду.
Родион предложил:
— Может, к Зюзе игровые автоматы охранять? Ему человек нужен.
Афанасий Петрович снова подумал и лишь затем сказал:
— Тебе видней, решай сам. Передай Зюзе, чтобы платил Боксеру хорошо. Не то, знаешь, людей без нужды обижать — только врагов плодить.
Он снова впал в задумчивость и на этот раз оживился, лишь когда Родион загасил в пепельнице окурок. Афанасий Петрович поднялся. Тут же встал и Родион, без поспешности, но быстро. Афанасий Петрович попрощался с ним за руку. Следом подошла Настя. Она протянула инопланетянину ладошку со словами:
— Приходите почаще, Родион Мефодьевич. Я для вас пирог с черникой испеку. Вы любите с черникой?
Вместо ответа Родион внезапно улыбнулся.
Лучше бы он этого не делал. Оскал вампира из американских фильмов ужасов показался бы рядом с улыбкой Родиона кокетливой гримаской. Только замедленность реакции спасла Настю, и она не вздрогнула.
— Приходите, — повторила она, улыбаясь в ответ.
Родион, продолжая улыбаться, направился к дверям. Лишь теперь Настя позволила себе расслабиться и оглядеть его всего.
Это был совершенно квадратный человек с неимоверно большим по отношению к коротким и кривым ногам туловищем и руками такими длинными, что почти доставали до колен. Посмотрев на Родиона сзади, Настя поняла, с кем только что разговаривала.
В детстве она знала человека с точно такой же фигурой. У них в поселке иногда появлялся угрюмый лохматый мужик, неизвестно откуда бравшийся и куда уходивший. В ширину тот мужик был таким же, как в высоту, а руками обладал длинными и больше похожими на совковые лопаты, чем на человеческие руки. Однажды Настя застала загадочного мужика при такой сцене. Плотники рубили избу, странник проходил мимо и спросил закурить. Тот, у кого он спрашивал, был бригадиром.
— Ты у меня работал? — ответил бригадир вопросом и, презрительно усмехаясь, оглядел обезьянью фигуру незнакомца.
Мужик наклонил голову и на несколько секунд замер, как видно, осмысливая услышанное. Вдруг шагнул к бригадиру и сорвал с его головы старую восьмиклинку с треснувшим лакированным козырьком. У Насти замерло сердце: плотники из этой бригады были под стать своему бригадиру — пьяницами и драчунами. Они тут же положили топоры и двинулись к обезьяночеловеку. Но его это нисколько не смутило. Подойдя к срубу, лохматый мужик ухватился одной рукой за угол нижнего венца, оторвал его от камня, подложил туда бpигадиpову фуражку и опустил на нее сруб. Плотники обомлели: в срубе было семь венцов. Они с почтением расступились, пропуская угрюмого мужика. Тот ушел, не оглядываясь, загребая по пыльной улице кривыми короткими ногами и повесив без движения руки-лопаты. Больше у себя в поселке Настя его никогда не видела.
Из прихожей, куда он ходил провожать Родиона, Афанасий Петрович вернулся веселый. Он взял в ладони Настину руку, нежно погладил ее, а затем поднес к своему лицу и поцеловал. Настя не удивилась, Афанасий Петрович проделывал это часто, обычно незадолго до постели.
— Умница ты моя, — сказал Афанасий Петрович и снова поцеловал у нее руку, — теперь я за тебя спокоен. Никогда не видел Родиона улыбающимся.
В тот же день ей на Гражданку позвонила Рита.
— Я сегодня не могу, — сказала ей Настя, — может быть, в среду примерим?
— Нет-нет, — запротестовала Рита, — у меня все готово, так что приезжайте. В среду я не могу.
Каждый раз, когда Настя слышала в трубке Ритин голос, у нее падало настроение. Сегодня же Рита подгадала со своим звонком к такой минуте, что Настя, положив трубку, выругалась — редкий случай.
— Понос ты индюшачий, а не баба, — сказала она телефонному аппарату.
Дверь ей открыл сам Станиславский. Он был взволнован, хоть и старался это скрыть. Настя перехватила тревожный взгляд и напряглась.
Как всегда, разговор не начинался, пока на столе не появились два чайника. Станиславский разлил чай и пододвинул Насте пирожные, на этот раз буше.
— Отнесись к моим словам спокойно, — начал Станиславский и одной только этой фразой привел Настю в состояние скрытой паники. — Из колонии бежал Цыган.
— Как… — вырвалось у Насти начало фразы, но продолжать она не стала.
Станиславский понял это по-своему.
— С этапа, — ответил он. — Подробности тебе будут неинтересны.
Настя наконец-то совладала с собой и задала Станиславскому вопрос, мастерски передавая голосом страх:
— А что теперь будет?
Станиславский ободрил ее взглядом и полной оптимизма интонацией:
— Тебе не о чем беспокоиться. Четыре дня ты под охраной головорезов Афанасия, а в выходные мы тебя прикроем.
Он взял из блюда пирожное, поглядел на него рассеянно и положил обратно.
— Бояться нечего, — повторил Станиславский, — его скоро возьмут, тут и сомнений никаких быть не может. Просто эти дни воздержись от прогулок по городу и дома не открывай никому. Это так — на всякий случай. Мы все равно будем тебя прикрывать.
ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО
Каждое восьмое число сентября, если только Вета не оказывалась в командировке, она проводила с матерью. Сколько помнила она себя, день пожара на Бадаевских складах и замыкания кольца блокады отмечался Зоей Михайловной особо и необычно. Никого из друзей она не приглашала, но непременно бывал у них без напоминаний Герман Алексеевич, причем один, без жены. Вета еще застала время, когда мать с Германом Алексеевичем в эти дни вспоминали эпизоды блокады. С годами память о страшном детстве все меньше заявляла о себе на встречах восьмого сентября, пока и вовсе тема блокады не уступила место обычным разговорам двух дружески любящих друг друга людей при их не столь уж частых свиданиях.
Тем не менее в эти дни блокада присутствовала в доме. То, что про нее почти не вспоминали, вовсе не означало забвение. Сама атмосфера дома — отключенный на весь вечер даже во время новостей телевизор, какой-то подчеркнуто-спокойный разговор, негромкие голоса — указывала на неординарный повод встречи. Вета любила эти дни за необычную для их дома обстановку: она с Васькой, дети, по одну сторону стола, мать с Германом Алексеевичем, взрослые, по другую, и вроде как семья. Ни в какие другие дни года подобного состояния у нее не возникало.
После того как Вета вышла за Кирилла, ее посещения родного дома в дни воспоминаний о блокаде заметно сузились во времени. Если прежние замужества не мешали ей проводить у матери весь день восьмого сентября до позднего вечера, а другой раз и оставаться на ночь, то теперь она торопилась до двадцати ноль-ноль вернуться к мужу. И не то чтобы Кирилл бывал недоволен этими походами, вовсе нет, даже напротив: он с большим сочувствием относился к традициям вообще, а к семейным в особенности; и не из-за приготовления обеда: в виде исключения Вета накануне варила на два дня, так что Кириллу требовалось всего лишь подогреть. Вот именно это, на первый взгляд, незначительное обстоятельство и являлось причиной ее спешки. Она полуосознанно стремилась оградить Кирилла от тех домашних дел, которые считались ее исключительной прерогативой, даже от такой мелочи, как разогревание обеда. Полуосознанно, потому что Вета, конечно же, всё полностью осознавая, старалась на эту тему не задумываться, поскольку подобные мысли уязвляли ее гордость.
С первых дней совместной жизни Вета стремилась воспитать в Кирилле чувство зависимости от нее. Не имея возможности влиять на его дела — он просто ее не подпускал к ним, — Вета нашла свою нишу в быту, утвердилась в ней как единовластная хозяйка и бдительно следила за тем, чтобы муж не вторгался туда. Свою задачу она видела в том, чтобы полностью лишить его самостоятельности, чтобы без нее он не мог сделать ни шагу если не на работе, то хотя бы дома. Чтобы, вдруг увлекшись минутным головокружением, он испугался бы одной только мысли остаться без Веты. Создать такую психофизическую зависимость было тем проще, что родная семья Кирилла существовала как раз по этому принципу: в ней строго соблюдалось разделение мужских и женских обязанностей, правда, уже не с подспудной целью, а просто в силу привычного уклада. Кирилл, как и его отец, был совершенно беспомощен в той части домашнего хозяйства, которой ведала мать. То есть в жизни своей не подходил к плите, не стирал и не чинил одежду. Из-за этого целый год своего лейтенантства Кириллу пришлось давиться столовскими обедами и холодными пирожками за вечерним чаем, а также отрывать от своей невеликой зарплаты существенную часть в оплату стараний вольнонаемной буфетчицы, согласившейся его обстирывать. Эти денежные жертвы были для него особенно мучительны. Так что Вета лишь развила уже готовые качества Кирилла и теперь наблюдала за тем, чтобы его бытовая недееспособность оставалась на уровне абсолюта. Ради этого она ограждала мужа от самых ничтожных домашних дел, вплоть до того, что ему до сих пор ни разу не пришлось нарезать для обеда хлеб. Что уж говорить о таких предательских операциях, как самостоятельное пришивание пуговиц или разогревание готового обеда, способных поколебать в Кирилле уверенность в неспособности обслужить самого себя. Поэтому и бежала по вечерам Вета домой сломя голову, чтобы ровно в восемь поставить перед мужем тарелку супа.
В этот раз она так же, как всегда, торопилась домой, но делала это чисто автоматически, потому что мысли ее были далеки от собственного мужа. Она непрерывно и напряженно думала о матери.
Вета пришла к ней около полудня. Васька был «на сутках», а Герман Алексеевич должен был, как всегда, прийти только к вечеру, после работы. Она не стала звонить в дверь, открыла своим ключом и, войдя в комнату, застала Зою Михайловну в состоянии, в котором не только никогда не видела ее, но даже помыслить не могла, что мать способна на подобное.
Этим столь поразившим Вету состоянием была глубочайшая растерянность. Настолько глубокая, настолько сильная, что даже затормозила движения. Мать стояла посреди комнаты и рассеянным, совершенно отрешенным от всего вокруг взглядом смотрела сквозь стену куда-то вдаль. В пальцах Зоя Михайловна сжимала давно потухшую папиросу, которую изредка подносила ко рту, держала какое-то время возле губ, а затем опускала руку, чтобы минуту спустя вновь поднять и с тем же результатом. Она была скверно причесана, облачена в свой древний, столь ненавидимый дочерью шелковый халат и без чулок.
Увидев халат, Вета было вознамерилась в очередной раз сделать матери выговор, что всегда воспринималось той совершенно бесстрастно, но создавало у дочери ощущение выполненного долга, однако, вглядевшись в ее лицо, она тут же забыла про халат. Подбежав к матери, Вета спросила в крайнем волнении:
— Мама, что случилось?
Зоя Михайловна сфокусировала взгляд на лице дочери, после чего задумчиво произнесла:
— Иветта, здравствуй, я не слышала, как ты вошла.
Вета повторила свой вопрос более настойчиво:
— Мама, ты меня слышишь? Что произошло?
Зоя Михайловна коротко встряхнула головой, точно сгоняя с себя одурманивающую задумчивость, и сразу же превратилась в себя обычную. Лицо тут же выразило предельную степень раздражения, а губы издали фыркающий звук — верный предвестник яростной филиппики. У Веты отлегло от сердца.
Зоя Михайловна подошла к своему письменному столу, смяла, точнее, вбила в пепельницу потухшую папиросу, затем вынула из пачки новую и прикурила ее от спички, которую потом задула полностью, что бывало не так часто. Чаще Зоя Михайловна дула на спичку не глядя, а та, продолжая гореть, непременно обжигала пламенем ей пальцы.
Когда-то материна привычка не гасить огонь использовалась подрастающей Ветой как повод для воспитания: она могла до получаса кричать на мать без устали, накручивая себя угрозами пожара и сильного ожога. На Зою Михайловну дочкины выговоры действовали мало, чтобы не сказать вовсе не действовали, но все же она смиренно слушала и даже кивала, когда Ветин голос переходил на новую высоту. Вета не сомневалась в том, что мать не слушает ее, отчего распалялась еще больше, кричала громче, затем хлопала дверью и шла орать на Ваську — почему тот не делает уроки? Тем не менее она однажды убедилась в том, что мать слушает, и даже весьма внимательно: та неожиданно прервала ее восклицанием:
— Иветта! Ты только что это говорила. Надо срочно показать тебя Герману.
Это не осталось пустой фразой — Зоя Михайловна тут же набрала номер телефона и совершенно так же, как только что Вета, закричала в крайнем волнении:
— Герик! Немедленно приезжай, у Иветты проявились персеверации!
На всю жизнь Вета запомнила сложное чувство, испытанное ею в ту минуту. С одной стороны, она вдруг для себя открыла, что мать любит ее и даже за нее волнуется, это принесло немалую радость. Но, с другой стороны, девочка поняла, что ее подозревают в психической неполноценности. Последнее так сильно ее испугало, что она тут же убежала на улицу и пропадала там до позднего вечера. Впредь же, как бы сильно, в каком бы запале она ни кричала на мать, всегда строго следила за своей речью.
Теперь она по привычке наблюдала за спичечным огоньком и была удивлена, когда мать его загасила. Зоя Михайловна глубоко затянулась, как всегда в таких случаях, закашлялась и, опять же, как всегда, сквозь кашель стала говорить, из-за чего ни кашель не унимался, ни слов ее разобрать было невозможно. Вета от досады даже поморщилась.
— Мама, сколько можно! Откашляйся, потом говори, я ни единого слова не разобрала.
Продолжая кашлять, Зоя Михайловна все же умудрилась выкрикнуть в микропаузах между спазмами:
— Светка разводится!
Вета не поняла:
— Какая Светка?
Зоя Михайловна сказала со злостью, враз прекращая кашлять:
— Да ты что, в самом деле, уже своих забывать стала? Архангельская Светка, какая же еще, у нас других нет.
Вета ахнула. Она присела на свой старенький диванчик с видом не просто удивленным, но ошеломленным и даже испуганным.
— Влюбилась? — спросила Вета первое, что пришло в голову.
Зоя Михайловна вконец рассердилась:
— Ты что, сдурела? Какое влюбилась, при чем тут это? Муж от нее уходит, говорят тебе, а ты чушь какую-то несешь.
Вета еще больше испугалась:
— Как муж? — прошептала она. — Гений?
Зоя Михайловна буркнула:
— Ну да, Гений, чтоб ему… Закопался в своих простейших, сам в червя превратился. — И продолжила с непередаваемыми интонациями обиды, гнева и презрения: — Вонючка поганая! Оказывается, он еще пятнадцать лет назад собрался уходить, представляешь? И Светка никому — ни мне, ни матери — ни полслова. Второго надумала рожать, чтоб только удержать мужа. Ну и что? Гений дождался, когда дети вырастут, а теперь со спокойной совестью намылил лыжи.
Вета сказала грустно:
— Жалко Светку.
Мать отрезала:
— Сама виновата, не надо дурой быть. Почему молчала, почему не пришла, не спросила, что делать? Пятнадцать лет! Мы ей чужие? Я ей чужая? От матери собственной таилась. Зачем, спросить? Сама думала справится, да? Вот вам и результат. Пятнадцать лет назад собрался уходить, ну ты подумай!..
Вета произнесла неуверенно, сама, как видно, не находя в собственном предположении смысла:
— Так он, выходит, бабник?
Зоя Михайловна вытаращила на нее глаза:
— Кто? Гений? Да ты с ума сошла. Кому этот пенек трухлявый нужен, кроме Светки?
— Но ты же говоришь, что еще тогда, — запинаясь, сказала Вета, — и теперь тоже. Он ведь к кому-то уходит, не в пустоту же. Гений один жить не сможет, он даже картошку чистить не умеет, Светка рассказывала.
Зоя Михайловна взъярилась:
— Ты, Иветта, последнее время отупела, видит бог. При чем тут картошка, когда он к жене своей уходит, к жене! К той, что бросила его двадцать с лишним лет назад.
Вета откинулась к спинке диванчика и больше уже ни о чем не спрашивала. Вид у нее был такой, будто ее ударили наотмашь по лицу из темноты и тут же убежали.
— Представь себе, — говорила между тем Зоя Михайловна, — эта его бывшая жена уехала когда-то с молодым лейтенантиком, через пять лет вернулась с ребенком на руках, и Гений стал к ней таскаться. Все эти годы таскался. И помогал им, представляешь? И Светка обо всем знала и молчала!
Зоя Михайловна докурила папиросу и вбила ее в пепельницу между другими скомканными гильзами. После чего закурила следующую.
— Дай и мне, — попросила Вета.
Зоя Михайловна протянула ей разорванную пачку со словами, произнесенными безо всякого выражения:
— Ты же вроде не куришь теперь?
Дочь никак не отреагировала на это. Зоя Михайловна опустилась на стул, движением выдав сильное утомление. Некоторое время мать и дочь сидели друг против друга в полном молчании, и одна рассеянно в пол прямо перед собой, вторая ожесточенно во все стороны, куда поворачивалась ее голова, пускали дым. Вета сидела, по-мужски раздвинув колени, согнувшись и опустив на колени локти. Папиросу она держала подушечками большого и указательного пальцев. Зоя Михайловна теперь, как и всегда, сидела с прямой спиной, сомкнув ноги и гордо вскинув голову. Папироса торчала между средним и указательным пальцами в сторону и вверх. Все, кто когда-либо писал или рисовал портреты доктора Шеллинг, в ее жизни таких было немало, обязательно запечатлевали эту характерную и весьма красноречивую деталь.
Наконец Зоя Михайловна разорвала тишину, произнеся резко и коротко:
— Не понимаю.
Дочь подняла на нее глаза.
— Не понимаю, — повторила Зоя Михайловна не так быстро и на этот раз с явно ощутимой неуверенностью в голосе. — Эта бывшая жена старше Светки на пятнадцать лет. Светка еще вполне молодая, еще хорошенькая, хозяйка каких не найти. Все эти годы ухаживала за своим Гением лучше, чем за детьми. До чего же все-таки мужики неблагодарные свиньи!
Внезапно она закричала на Вету, потрясая руками в воздухе:
— Ну что этому паразиту еще нужно?! — И, уронив руки, добавила тихо: — Не понимаю…
Вета не слушала материны причитания. Она лишь вздрагивала на ее внезапные вскрики и поднимала к ней задумчивые глаза, но тут же вновь опускала их. Вета смотрела в пол и вслед за взглядом посылала густые струи табачного дыма.
Она думала не про Светку Архангельскую и не про Гения, так неожиданно открывшегося с новой для них стороны. Вета думала о собственной матери. За всеми этими гневными фразами, выкриками, злобным фырканьем Вета отчетливо слышала растерянность.
«Мама, не смей! — хотелось крикнуть ей. — Ты не должна теряться, возьми себя в руки! Доктор Шеллинг всегда знала, что надо и как надо, и никогда не ошибалась! Ты еще не так стара, ты не можешь позволить себе сдать позиции. Я еще не готова к этому! Она стареет, — думала Вета, и страх вползал ей в душу вместе с этими мыслями. — Она совсем, совсем не та, что прежде. Как некстати! Почему так рано, ведь лет ей совсем немного».
Тяжелая пустота навалилась на Вету. Жизнь угрожающими безлюдными и холодными далями представилась ей. Простором, где не было для нее ни укрытия от дождя и ветра, ни огня от стужи и ночной темноты. Где не было вообще ничего и никого.
Она зябко поежилась и быстро поднялась на ноги.
— Пойду я, — сказала Вета, принимаясь застегивать пальто, которое так и не успела снять, — пора. Я тебе продуктов к завтрашнему сбору принесла, ты освободи сумки.
Зоя Михайловна отмахнулась:
— Вытряхни на стол. Сейчас Ленка приедет, займемся делом. Она и Светку обещала привезти. Нечего ей дома киснуть, пусть хоть немного развеется.
Сказав это, Зоя Михайловна вдруг произнесла фразу, от которой на Вету дохнуло сырым холодом.
— Куда она теперь? — задумчиво и печально спросила доктор Шеллинг.
В тот же миг Вета подумала: «Я моложе на восемь лет!»
И ей тут же стало от этой мысли легче.
«ЧЕРНЫЙ ВТОРНИК»
В тот день Кирилл вернулся домой раньше обычного и был больше обычного сосредоточен. Взглянув на мужа, Вета сразу же вспомнила времена, когда, возвращаясь домой, он первым делом хватался за телефон и не выпускал его из рук даже во время обеда. С тех пор как он поступил на службу к Афанасию Петровичу, выражение сосредоточенности, какое бывало на его лице прежде, уступило место усталости и скуке. Но сегодня он был вновь собран и напряжен. В руках у Кирилла был дешевый потрепанный кейс. Кирилл, не разуваясь, прошел в комнату и задвинул кейс под диван.
Как ни далеки были сейчас Ветины мысли, а все же любопытство и на этот раз проявилось.
— Что там? — спросила Вета.
— Так, — ответил Кирилл неопределенно, — ценные бумаги. Не вздумай заглядывать, это чужое.
Вета отправилась на кухню разогревать обед, и, когда Кирилл вернулся из ванной, стол был уже накрыт.
За едой Вета рассказала мужу про Свету Архангельскую. Кириллу уже приходилось встречаться с Еленой Степановной, слышал он про ее дочь, но всякий раз спрашивал, кто это такие. Сегодня исключением не стало.
— А кто это? — спросил он, азартно поглощая рассольник.
— Разве ты не помнишь? — сказала Вета без особого удивления. — Я же тебе рассказывала, Света — дочь Лены Архангельской.
— Лены? — переспросил Кирилл, убирая на нижнюю полочку сервировочной тележки, придвинутой к торцу стола, опустевшую суповую тарелку, беря из стопки на верхней полочке другую, плоскую, и принимаясь накладывать из салатницы зеленый салат со сметаной и рубленым яйцом. — Это которая с твоей матерью в одном классе училась?
— Ну да, — сказала Вета несколько обескураженно. — Чему ты усмехаешься?
Кирилл ответил:
— Да нет, ничего. Просто всем твоим Ленам да Сережам по шестьдесят лет, можно подумать, это приятели твои.
— Не приятели, а друзья, — сказала Вета, все еще не понимая, что` в ее словах могло вызвать усмешку.
Но тут же она вернулась к теме нынешнего разговора с матерью и продолжила свой рассказ.
Кирилл слушал и поглядывал на стенные часы. Вета крепилась, но все же не выдержала и, прерываясь на полуслове, спросила его:
— Ты что на часы смотришь, спешишь куда-нибудь?
— Да нет, ничего, — ответил Кирилл своей обычной фразой. Столкнувшись с непонимающим взглядом жены, он все же пояснил: — Звонок нужно один сделать. Это после обеда. Ты говори, говори, я слушаю. Что у нас на второе?
Вета сняла крышку с фаянсового судка, где томились в кипящем сметанном соусе пузатые голубцы, и снова поменяла мужу тарелку.
— Я уже закончила, — сказала она. — Мама все недоумевает, почему Гений уходит?
Кирилл едва не подавился.
— Кто? — спросил он, с трудом проглатывая застрявший в горле кусок.
— Светкин муж. Мы так зовем его, — пояснила Вета, — он знаменитый ученый. А я тоже не понимаю. Ты как думаешь?
— Что? — спросил Кирилл, уминая голубцы.
— Почему он уходит? — не без досады повторила Вета.
— Любит — вот и уходит, — ответил Кирилл, принимаясь вымакивать куском хлеба соус от голубцов.
— Кого любит? — сдавленно спросила Вета.
— Да жену свою бывшую, — ответил Кирилл.
— Что же там любить? — спросила Вета, все еще не желая поверить в то, что услышала это от Кирилла. — Она старше Светки на пятнадцать лет. Делать ничего не умеет, капризная, беспомощная. В сравнении со Светкой полное ничтожество. Что там любить?
Кирилл ответил:
— Выходит, для него это не главное.
Сказав это, он снял с тележки стакан с компотом, медленно, смакуя, выпил жидкость и, не притронувшись к разваренным фруктам, поставил стакан обратно.
— Сегодня ведь среда, твоя подруга должна быть дома? — спросил он, беря в руки телефонную трубку, оборудованную короткой антенной. И, не обращая внимания на вытянувшееся лицо жены, набрал номер и сказал в трубку: — Алло! Здравствуй, Настасья, это Кирилл. Передай шефу, что все прошло нормально. Да, без непредвиденных, я же говорю — нормально. Скажи-ка лучше вот что: ты как считаешь, он меня не кинет? Уж больно сумма велика, если что… Думаешь? Уверена? Ну поглядим, поглядим… Главное, не знаю, сколько ждать. И чего ждать, тоже ведь не знаю. Думаешь? Уверена? Ну-ну… Хорошо, спокойной ночи.
Кирилл вдавил пальцем клавишу на трубке, вызвав короткий писк, положил трубку перед собой и посмотрел на жену. Вета быстро отвела взгляд, встала и начала убирать со стола. Больше в тот вечер она ни о чем Кирилла не спрашивала.
Десятого октября утром Кирилл, завтракая, как всегда, смотрел по телевизору выпуск новостей. Вета, закончив беготню между кухней и комнатой, как всегда, спешно одевалась, чтобы потом, стоя, выглотать чай с бутербродом и бежать вслед за Кириллом, который к этому времени обычно уже сидел в машине и злился, что Вета его задерживает. Он подвозил ее на работу, это ей нравилось.
— Ага! — сказал Кирилл внезапно.
— Что? — не поняла Вета, она не прислушивалась к телевизору.
— Доллар подрос на сто восемьдесят пять рублей, — ответил Кирилл.
Вета все равно не поняла его реакции на эту новость.
— Ну и что? — вновь спросила она, извиваясь в бедрах, чтобы плотнее натянуть колготки. — Он каждый день растет.
Кирилл не успел ответить: запищал его радиотелефон.
— Привет, Настасья, — сказал он, и Вета услышала в его голосе внезапное оживление. — Да уже понял. Хорошо, буду ждать.
Он положил трубку и, глядя в телеэкран, сказал тихо сам себе:
— Неужели Афонька?.. — Кирилл не стал продолжать, а вместо этого повернулся к жене с возгласом: — Готова ты наконец?
По его тону чувствовалось, что мысли Кирилла были сейчас далеко.
Назавтра утром он ждал теленовостей, как ждут опаздывающую на свидание подругу: с радостью, надеждой и страхом. Несмотря на свою обычную суету около стола, Вета заметила в Кирилле возбуждение, которое невольно передалось и ей, — она с тревогой прислушалась к тому, что говорили по телевизору.
Новости начались сообщением с Московской валютной биржи. Едва открылась утренняя сессия, как цена доллара тут же подскочила больше чем на двести рублей и продолжила свой рост. Комментатор объяснил это небывалым до сих пор спросом на американскую валюту, который произошел из-за сокращения предложений.
Кирилл уехал на работу взвинченный, в машине он продолжал слушать новости по радиоприемнику. Все радиостанции передавали о быстром падении рубля. Голоса комментаторов становились все более взволнованными, что воспринималось дикторами как сигнал тревоги — их собственные голоса только что не дрожали. Кирилл высадил Вету на Фонтанке возле угрюмого серого дома, где под крышей помещалась ее лаборатория, и тут же умчался. К входным дверям спешили служащие различных учреждений, населявших это здание, все говорили о росте доллара. «Опять цены подскочат», — слышалось отовсюду.
Пока поднималась в лифте к себе на седьмой этаж, стиснутая набившимися в кабину людьми так, что кровь прилила к лицу, наслушалась угрожающих прогнозов о росте цен и пропиталась всеобщим страхом. В комнате лаборатории никого не оказалось, кроме техника, ремонтировавшего вентилятор вытяжного шкафа.
— А где все? — спросила Вета, запыхавшаяся от нараставшего чувства близкой опасности.
— Сегодня никого не будет, — ответил парень, — по магазинам рванули, пока цены не изменились. Слыхала небось про доллар? И ты беги, к вечеру все раза в полтора подорожает, это уж точно.
«Когда они всему этому обучились?» — подумала Вета о поколении молодого техника и выскочила из комнаты. На лестнице воздух гудел множеством голосов и шарканьем подошв: люди спешили на улицу, словно почувствовали первые толчки землетрясения.
После работы Вета едва доползла до дому. В лаборатории она появилась уже только к вечеру, тогда же собрались и остальные сотрудники, включая завлаба. Все столы были завалены авоськами, из которых торчали макароны, проступали контуры банок со сгущенкой и рыбными консервами. Отдельно в полиэтиленовые мешки были упакованы крупы. Посреди лаборатории стояли два пятидесятикилограммовых мешка с сахаром. У всех сотрудников вид был заморенный, но веселый. Шутки о проведенном в очередях трудовом дне, взрывы хохота перемежались фразами типа «Что же дальше-то будет?», которые произносились горестно то одним, то другим, после чего наступало затишье, тяжкие вздохи, многозначительные задумчиво-протяжные «Да-а…». Затем кто-нибудь хмыкал и, уже начиная смеяться, произносил:
— Стою я на Сенной за гречей, и вдруг…
Все тут же вскидывали глаза, и через минуту комната сотрясалась от хохота.
— Знаете, что мне это напоминает? — спросила Вета, обводя взглядом сослуживцев в очередную горестную паузу. — Поминки.
Завлаб поднялся из своего кресла и сказал, отпирая персональный сейф, где в дюралевой канистре хранился спирт:
— Намек понял. Давайте чашки, помянем вчерашний день.
Это предложение было встречено невиданным энтузиазмом всех сотрудников лаборатории.
Вета явилась домой измученная, но не грустная. Кирилл также был весел. Он ходил вокруг стола, то потирая руки, то засовывая их в карманы. Поминутно он смотрел на часы и вслед за тем принимался насвистывать, ненадолго присаживался к столу, тут же снимался и вновь начинал ходить кругами по комнате. Вид у него был если не счастливый, то во всяком случае весьма и весьма довольный. Вета оставила сумки в комнате и побежала на кухню. Там она взялась за свое ежевечернее занятие — стала резать, шинковать, крошить и молоть, приготавливая свежий обед. И когда бы она ни появилась в комнате, каждый раз заставала Кирилла все за тем же — хождением вокруг стола.
По заведенному в их семье порядку Вета с Кириллом усаживались за стол в восемь, что давало Вете основание называть вечернюю трапезу обедо-ужином. Она как-то поинтересовалась у Кирилла, не имеет ли смысл варить обед на три дня вперед, тогда можно было бы обедать, приходя с работы. Кирилл ответил коротко:
— Не имеет.
И тем снял вопрос с обсуждения раз и навсегда.
Когда начиналась программа «Время», пили чай. В периоды затяжного безденежья Вета пекла к чаю что-нибудь незамысловатое, у нее было несколько рецептов печенья быстрого приготовления, простенького, но вкусного, к тому же любимого Кириллом. Когда деньги появлялись, Вета прибегала к помощи кондитерских, это хоть ненамного сокращало ее трудовую вахту на кухне. Дело было не в приготовлении еды, Вета кулинарию любила, особенно быструю, ограниченную сжатыми сроками, когда она мысленно распределяла все операции по отведенному ей отрезку времени и готовила все блюда одновременно, вихрем проносясь по громадной коммунальной кухне от своего стола к раковине, оттуда к плите и назад к столу. Еще не было случая, чтобы она не уложилась в сроки, и каждый раз, накрывая стол ровно в восемь, она испытывала чувства, которые, должно быть, испытывает бегунья, пересекающая финишную черту первой.
Тем не менее существовало далекое от приготовления еды обстоятельство, из-за которого она старалась на кухне не задерживаться дольше необходимого. Этим обстоятельством было отношение к ней соседок. Вета никогда с ними не скандалила, более того — всегда была приветлива и готова помочь. К этому нужно добавить, что ее характер оставался при ней, и соседки, где бы ей ни приходилось жить, испытывали к Вете уважение вперемешку с опаской. Так что ссор она не боялась, хоть и прикладывала все усилия, чтобы избежать их. Дело было не в ссорах, она просто чувствовала себя неуютно на кухне, кожей ощущая косые взгляды.
Вета знала причину: все мужчины их квартиры ставили ее в пример своим женам. Однажды из уборной она случайно подслушала разговор на кухне соседской пары. Женщина упрекала мужа в том, что за целый месяц он не собрался починить рассохшуюся табуретку. Мужчина поначалу слушал молча. Но его жена слишком увлеклась и перешла черту, за которой мужчина перестает воспринимать женин выговор как справедливое наказание.
«Остановись, — подумала Вета, — не делай глупости, потом пожалеешь».
Но соседка не слышала Ветиных мыслей, ее несло, и останавливаться она не собиралась.
— Да на хрен мне стараться для тебя! — внезапно взорвался мужчина. — Ты сама-то для меня что-нибудь делаешь? Погляди, как Вета вокруг своего мужика вьется, это же мечта, а не баба! Ты, клуша полоротая, не можешь даже картошку толком пожарить. А туда же — с попреками лезешь. Еще раз хайло раскроешь, разорву его до самой…
Дальше все шло по стереотипу — мужской мат, женские слезы и убегание в комнату; тяжелые шаги мужчины по кухне, его кряхтение и сопение; прибегание женщины, частые сквозь слезы причитания, мужской мат с оттенком угрозы, новое убегание; новое прибегание, причитания уже на уровне звукового сигнала электрички, мужской мат с оттенком ненависти, причитания, переходящие в крик, глухой шлепок оплеухи, сменяющийся звуком падающего тела, звона посуды и грохота сыплющихся на пол алюминиевых кастрюлек, женский визг, плач такой громкий, что закладывает уши, частые шаги детских ножек, крик и плач ребенка, еще более громкий плач и еще более громкие причитания женщины, детская истерика, удаляющиеся по коридору мужские шаги, стук входной двери. Продолжающаяся истерика ребенка и на ее фоне слова успокоившейся женщины: «Видишь, доченька, какой у тебя отец!» Затихающие звуки детского голоса по мере его удаления, стук двери комнаты и внезапная тишина.
«Она мне этого не простит», — подумала Вета, тихонько выбираясь из уборной.
Так что пребывание на кухне она стремилась свести до минимума, хотя по вечерам ей частенько хотелось выйти туда покурить и послушать женскую болтовню. В комнате ей курить было строжайше запрещено, да и вообще приказано «завязывать с этой ерундой».
К чаю Вета подала свой любимый шоколадно-вафельный торт.
— С полок метут всё, — сказала она, протягивая Кириллу нож: разрезание торта Вета называла мужской работой. — Последний ухватила. Передо мной тетка аж десять штук взяла. Растительное масло тащат канистрами. На рынке из помойных баков расхватали все пластиковые бутылки — тут же под краном их моют и затаривают маслом. При мне старушку в толпе задавили, скорую вызывали. Драки тоже…
Кирилл не дал ей договорить: он поднял палец, призывая к тишине, и весь обратился в слух. По телевизору начиналась программа «Время».
— Сегодня на вечерних торгах Московской межбанковской валютной биржи установлена цена за один американский доллар в три тысячи девятьсот двадцать шесть рублей, — сказала очаровательная ведущая взволнованным голосом. — Таким образом, доллар за один день подорожал на восемьсот сорок пять рублей. Это рекордные темпы падения рубля.
Тут же запищал телефон, и Кирилл закричал в трубку, не в силах унять волнение:
— Да-да, я понял!
Затем он набрал на трубке номер и сказал уже тихо, но все еще взволнованно:
— Родион, мне завтра потребуется сопровождение. Уже знаешь? Ну хорошо, тогда к открытию банка.
Кирилл положил трубку, после чего воскликнул:
— Оппа! — И отшлепал ладонями по коленям быструю дробь. — Ай да Афонька! — сказал он, не скрывая своего восхищения.
Вета смутно догадывалась об истоках радости Кирилла, но предпочитала не думать об этом: хорошее настроение мужа было для нее важнее выяснения причин.
На следующий день Кирилл уехал раньше своего времени и без Веты, с собой он увез кейс, что лежал под диваном. Вернулся Кирилл до возвращения Веты. Когда она пришла с работы, он лежал на диване и смотрел мексиканский сериал «Богатые тоже плачут». В углу комнаты стояла картонная коробка из-под средних размеров японского телевизора, она была накрепко перевязана куском телефонного провода.
— Это чужое, — строго сказал Кирилл, перехватывая удивленный взгляд жены.
Вечером телевизионные новости всех каналов передавали о стремительном понижении курса доллара, которое наблюдалось на вечерней сессии московской и петербургской бирж. Вчерашний день комментаторы уже называли «Черным вторником».
На следующий день, в четверг, доллар продолжил падение. Сидя у себя в лаборатории, Вета слышала об этом каждый час из репродуктора, обычно включавшегося только на время полуденного концерта. К вечеру доллар приблизился к докризисной отметке, превышая ее на сто рублей. Кирилл в этот день на работу не ездил; по своем возвращении Вета застала его там же, где оставила утром, — на диване перед включенным телевизором; передавали повторение бразильского сериала «Рабыня Изаура», с которого в годы перестройки началось знакомство советских телезрителей с латиноамериканскими мыльными операми. Коробка стояла на месте, но была прикрыта покрывалом с дивана. Вета сказала, что так не годится, и забрала покрывало, выдав Кириллу вместо него траченный молью старый плед, который она собиралась пустить на половую тряпку, но все никак не могла решиться. Кирилл выслушал короткое замечание жены безропотно: домашнее хозяйство всецело находилось в ее ведении.
За обедо-ужином он снова звонил Родиону сказать, что завтра ему понадобится сопровождение, правда, теперь не утром, а за два часа до закрытия банка.
В пятницу утром он остался дома, и Вете снова пришлось тащиться на работу пешком. Возвратившись в тот день, она Кирилла дома не застала, не было и коробки. Кирилл вернулся поздно, с бутылкой шампанского, с колоссальных размеров коробкой импортных конфет и полукругом российского сыра.
— Шампанское нужно пить с сыром, — сказал он и тут же пояснил: — Вчера по телевизору говорили.
Вета достала из бельевого шкафа, где часть полок была занята посудой, бокалы. Кирилл вздохнул с сожалением:
— Для шампанского специальные нужны. Ничего — купим, — он сделал жест, напоминающий движение дрессировщика в цирке, щелкающего кнутом. — Все, что надо, купим!
Вета подняла вслед за ним бокал и спросила, щуря свои миндалевидные зеленые глаза:
— За что пьем?
Кирилл сказал:
— За квартиру!
Он залпом выпил бокал, засунул в рот кусок сыра, наполнил бокал вновь и тут же выпил его, жуя сыр и оттого причмокивая.
— Могу себе позволить! — весело воскликнул Кирилл, отдуваясь.
А затем добавил фразу, которую Вета не раз слышала от него в последние три дня:
— Ай да Афонька!.. <…>
ТОМНЫЕ ГЛАЗА
Теплову улыбнулась удача — ему предложили приработок, напрямую связанный с его постоянным сидением в библиотеке. Он принял это предложение степенно, даже задумался на минутку, но в душе у него все дрожало от радости.
За год ежедневных посещений Публички он сжился с библиотекой настолько, что стал воспринимать ее как собственную квартиру, ему было здесь уютно и тепло.
Вахта в бывшем лабораторном корпусе умирающего НИИ выматывала Теплова творящейся там вокруг него суетой. Одни арендаторы привозили целый фургон товара, расфасованного в коробки, сгружали в вестибюле перед вахтой и начинали перетаскивать их к себе в комнату, приспособленную под склад. К другим прибывала группа заграничных бизнесменов в сопровождении отечественной переводчицы, по виду манекенщицы, одетой как валютная проститутка и с замашками английской королевы. Королева подходила к Теплову, опускала на него взгляд и произносила название требуемой фирмы таким тоном, каким милицейский патруль подзывает к себе бомжа, да и то не всякого. С утра до позднего вечера мимо вахты сновали какие-то люди с озабоченными лицами, с надменными лицами, с лицами, выражающими тупое самодовольство, с лицами, лишенными вообще какого бы то ни было выражения, такие встречались не так уж редко. Всем этим людям нужно было срочно пройти в недра здания, потому что их там ждали, от встречи с ними зависел успех предприятия, результат большой и важной работы, благополучие многих людей, судьба целой страны, наконец, будущее всего человечества. Их не пускал человек за полукруглым столом-барьером, заставлял звонить по внутреннему телефону и заказывать пропуск. Он тормозил их разбег, препятствовал движению, принуждал их затрачивать на его персону часть внимания, энергии. Это раздражало. Они выходили из себя, они требовали, чтобы их немедленно пропустили, наконец, они шли напролом. Теплов бежал следом, грозился вызвать милицию, возвращал нарушителей обратно, выслушивал от них все, на что только была способна их раздраженная фантазия, принимал на себя презрительные гримасы, высокомерные интонации.
Он уставал за день. Он к вечеру ненавидел тех, кто проходил мимо его вахты за одно только движение, за одно только стремление проникнуть в здание, за то, что, входя в вестибюль, они уже этим заставляли его напрягаться в ожидании эксцессов. Один вальяжный посетитель в ответ на просьбу Теплова показать пропуск сказал, что у него, Теплова, комплекс Наполеона. «Господи, — подумал Теплов, испытывая какое-то духовное изнеможение, — кругом сплошь дебилы, где они были прежде, откуда повыползали?» Утром, когда Теплов шагал с работы, ему хотелось петь и приплясывать: на три дня он мог забыть об этой свалке иллюзий и самообмана.
На три дня он погружался в иной мир как в нирвану. Уже от одного вида стен, забранных стеллажами с книгами, на душу нисходил покой. Тишина и шелестение страниц довершали врачевание: Теплов забывал о бурлении мира за стенами библиотеки и отдавался чтению.
Работа над собственной книгой шла медленно. Теплов еще только собирал источники, точнее — все больше увязал в них. От написания первоначального плана книги и подчиненного ему плана отбора источников он отказался сразу. Ему хотелось насквозь пропитаться ощущением времени, он стремился понять людей семнадцатого года, для чего схватился за книги и принялся читать всё напропалую: дневники смолянок, воспоминания фронтовых офицеров, мемуары генералов и министров, книги «Шерлока Холмса русской революции» Мельгунова, монографию о феврале семнадцатого Каткова. Теплов упивался чтением газет предреволюционной поры от «Копейки» до «Русского инвалида». Ему хотелось вобрать в себя культурную атмосферу тех лет, и он заказывал альбомы мирискусников, сборники футуристов, литературные журналы и журнальчики от «Нового пути» до «Гиперборея», зачитывался искусствоведческими эссе в «Старых годах». Разработка конструкции книги отодвигалась им все более на потом. Его согревала мысль, что он еще не готов приниматься за работу: недостаточно прочитал. И, находя в очередном источнике отсылку к десяти другим, с упоением принимался за них.
Однако в его теперешней жизни была одна сторона, которая напоминала о себе постоянно и на вахте, и в библиотеке. То была сторона денежная. НИИ по-прежнему с трудом сводил концы с концами, зарплаты вахтеров хватало на хлеб без масла и чай без сахара.
— Что же вы хотите, — отвечал их начальник на вопросы, когда повысят оклады. — Старшие научные сотрудники получают меньше вашего, ученые дворниками да уборщицами подрабатывают. Что же вы хотите!
Теплов хотел получать больше и не скрывал этого. Но аргумент, что доктору наук платят меньше, чем вахтеру, представлялся ему вполне убедительным, Теплов смирялся и умолкал. Наиболее умиротворяюще на него действовала угроза потерять эту работу. Уволиться «с суток» означало бы для него забыть про библиотеку, что было равносильно катастрофе, от одной этой мысли Теплова бил озноб. Он согласился бы сидеть на воде и сухарях, только бы не расставаться с читальными залами. Но здесь скрывалась еще одна проблема.
Все было бы относительно проще, живи он полностью автономно. Но Теплов отдавал зарплату Зое Михайловне в общий на них двоих «котел». Другого и быть не могло, он не представлял, как можно было бы варить себе еду отдельно от мамы Зои. Тем более что она сама готовила прескверно, хоть и старалась изо всех сил, и Теплов давно уже взял эти обязанности на себя. Тогда Зоя Михайловна переключилась на закупку продуктов, компенсируя тем самым неравномерное распределение нагрузки. Но скоро выяснилось, что маме Зое деньги доверять нельзя. Она покупала то, что привлекало ее внимание, ничуть не сообразуясь с возможностями. Причем руководствовалась она всегда соображениями чисто практического свойства, но лежащими в одной и той же плоскости — чтобы продукт приготавливался быстро и без каких-либо усилий. Поэтому она всю жизнь отдавала предпочтение полуфабрикатам, не изменила себе и теперь. Вслед за Жванецким, воспевшим кефир, она готова была воскликнуть: «За пельмени отдельное спасибо всем!»
Это было бы еще ничего, если бы с некоторых пор закупочные пристрастия Зои Михайловны не вступили в непримиримую конфронтацию с возможностями семейного бюджета. Теплов быстро сообразил, что нужно перенимать инициативу, не то семь дней питания сосисками и пельменями будут стоить трех недель строгого поста до следующей получки.
Зоя Михайловна сопротивлялась долго, однако месяц глубокого финансового кризиса в масштабах одной отдельно взятой семьи вынудил ее согласиться на социально-экономическую реформу: продукты стал закупать Теплов. Ему удалось ликвидировать бюджетный дефицит с помощью строжайшей экономии, а также оптимального с точки зрения цен рациона. Со стола исчезли шоколадные конфеты и бананы, их сменила квашеная капуста собственного приготовления и моченые яблоки, купленные за бесценок у старушки-соседки, большой мастерицы домашнего консервирования. Баланс кое-как свели, но душевного покоя Теплову не было: его взнос в общий «котел» уступал в объемах взносу Зои Михайловны. Сама она, разумеется, не обращала на это внимания, да и вряд ли вообще знала, сколько Васенька кладет в коробку из-под китайского мулине. Но самого Теплова существующее положение с деньгами устроить никак не могло. Его душу растравляла мысль, что он живет на пенсию названной матери. Чтобы хоть как-то смягчить угрызения совести, он свел к минимуму необходимого все свои житейские потребности, так что покупка стаканчика мороженого стала для него событием. Это дало ему возможность попутно установить, что количество радости не зависит от качества предпосылок: теперь он испытывал столько же положительных эмоций от ста граммов крем-брюле, сколько было раньше от заказа представительской тройки для визитов к политической элите страны. Разницу, как определил Теплов, составляла природа предпосылок, духовная или материальная, но не их уровень.
Тем не менее, как бы удачно ни заговаривал себе Теплов зубы, денег все же не хватало, и это приносило ему страдания уже чисто духовные: он ощущал свою никчемность. Поэтому надо ли говорить, с каким восторгом он схватился за предложение выполнить книжную работу, не выходя из библиотеки.
Первоначально заказ был адресован Мациевичу. К нему нередко приставали с разными просьбами — от поиска в фондах редкой книги с последующим ксерокопированием фрагментов до перевода с латыни древней рукописи, хранившейся в рукописном отделе. Игнатий Семеонович брал только те заказы, которые могли разжечь его любопытство, иной раз пренебрегая соблазнительными гонорарами, когда работа предстояла скучная. Именно этой причиной он объяснил свое нежелание браться за очередное предложение. Мациевич спросил у своего младшего друга, не желает ли тот попробовать, и Теплов после секундной паузы согласился.
Частное издательство заказало адаптацию «Хосрова и Ширин» для старшего школьного возраста с биографической статьей о Низами. Работа предстояла рутинная и совершенно Теплову незнакомая: требовалось из длинных, монотонных и необыкновенно занудных газелей, которыми была написана поэма, сделать легкое удобоваримое чтиво, но верлибром и с максимальным сохранением авторской стилистики и метафор.
Не мудрствуя лукаво, Теплов заказал себе академическое издание Низами и принялся трансформировать средневековые стихи так, что одна многобайтная газель превращалась у него на бумаге в одно четверостишие с пышными ароматными метафорами, но вполне в современном размере.
Занятие это быстро захватило Теплова. В юности он писал стихи, к восторгу Зои Михайловны и мучениям Юрия Семеновича, который был принужден возиться с не в меру одаренным подростком. Валеев оказался учителем не просто строгим, а жестоким. Много позже он признался Теплову, что поставил себе задачей выбить у него из головы эту блажь: Юрий Семенович не верил в тепловский поэтический дар. И Теплов сердечно поблагодарил своего бывшего наставника за проявленную мудрость. Но тогда, в юности, он чувствовал себя окрыленным нежданной способностью рифмовать слова и повсеместно был занят одним — бормотал под нос очередное сочинение, посвящаемое, как и все предыдущие, Вете. Константин Павлович Межин сказал как-то про него: «Еще один Меджнун».
Усилия Юрия Семеновича ни к чему не привели. То есть он не добился поставленной цели — не смог ни испугать своего ученика сложностями поэтического искусства, ни погасить поэтический жар беспрестанными, но справедливыми придирками. Жар угас без его участия, причем так же внезапно, как возник. Василий еще какое-то время заставлял себя писать, но страсть иссякла, а без нее юношеская натура не в состоянии выдержать длительного усердия. Наконец стихи были окончательно заброшены, к непередаваемой печали Веты и Зои Михайловны.
Однако период Васиного стихотворного ученичества не истерся из его памяти бесследно. Уроки Валеева заложили в душе парня основы литературного вкуса, а также оставили некоторые познания из области стихотворной формы. Спустя много лет этими познаниями и воспользовался Теплов, став соавтором бессмертного Низами Гянджеви.
Как-то раз его соседкой по столу, за которым обычно работал Теплов, оказалась молоденькая девушка. Теплов заметил ее, лишь когда собрался уходить. Он сложил листки рукописи в папку, поместил сверху двухтомник Низами с витиеватым орнаментом из надписей на фарси по контуру обложки и поднялся со своего места. Для того чтобы достичь стойки библиотекарей и сдать книги, требовалось пробраться по узкому проходу между столами и книжными полками. Он уже намеревался двинуться в путь, как вдруг его соседка, о существовании которой он, по правде говоря, и не задумывался, притиснулась вместе со своим стулом к столу, давая Теплову возможность пройти напрямую. Теплов был поражен, такого в библиотеке он еще не встречал. По себе Теплов знал, что, усевшись на место и раскрыв книгу, тут же забываешь обо всем вокруг и думать не думаешь о том, кто сидит рядом с тобой, когда он встает и куда уходит. Преисполненный благодарности, Теплов посмотрел на соседку и на какое-то мгновение ощутил невесомость. Его взгляд утонул в густом темно-вишневом сиропе огромных глаз, смотревших на него с выражением рассеянно-сонным, какое Теплов встречал только у еврейских женщин. Это выражение всегда действовало на него парализующе. Он видел в нем сладостную истомленность, белеющие в полумраке скомканные простыни, ощущал жар натопленной женским телом постели и пряные запахи плотного душного воздуха предутренней спальни. Ни одна женщина, обладавшая таким взглядом, не посылала его Теплову, и, перехватывая, точно воруя, его у других, он каждый раз мучился ревностью.
— Спасибо, — шепнул он владелице темных глаз и зашагал по проходу ненормально прямо, как ходят выпившие люди мимо милиционера в метро.
Весь вечер того дня Теплов пририсовывал в своем воображении к вишневым глазам женские лица одно прекраснее другого: он не разглядел соседку, утонув в ее взгляде. Ночью ему снилась Лена.
На следующий день он торопился в библиотеку как нахлестанный. Его обычное место в углу возле окна было занято. Теплов сел на свободное, разложил книги, взялся за работу и восемь часов писал одну страницу. Ни мысли, ни образы не могли проникнуть в голову, целиком заполненную видением приторно-хмельных, как монастырское вино, глаз. Поминутно Теплов отрывался от рукописи и долгим взглядом обводил зал. Он искал эти глаза, потому что иначе узнать свою вчерашнюю незнакомку не смог бы. Но тщетно; среди множества взглядов, мелькавших и перекрещивавшихся под сводами старого зала как нити лазерных лучей на дискотеке, не было тягучего и обволакивающего — вчерашнего.
Вконец измучившись поминутно вспыхивавшей и тут же гаснувшей надеждой, устав от усилий сосредоточиться на тексте поэмы, раздраженный мыслью, что никогда больше не увидит этих глаз, Теплов собрался уходить. Выстояв, как всегда, очередь к библиотекарю, он сдал книги, повернулся и ощутимо вздрогнул: та, кого он высматривал целый день, стояла за ним в очереди. И так же, как вчера, смотрела на него снизу вверх томно, робко и как-то очень по-домашнему.
— Здравствуйте, — невольно прошептал Теплов.
— Здравствуйте, — беззвучно ответили ему пухлые, лишенные твердой линии контура губы.
Перед ним стояла девушка в свитере с высоким до подбородка воротником. Больше ничего Теплов разглядеть не успел, только успел взглянуть на руки, чтобы с горечью обнаружить в них пустой контрольный листок: девушка только что пришла и стояла за книгами, тогда как он их уже сдал. Проклиная в душе свою нетерпеливость, Теплов поплелся к выходу.
В эту ночь он проснулся под утро от собственного стона: ему приснилась Зина, она творила с ним невообразимые вещи.
Следующие сутки Теплов провел на вахте. Пролетели они легко и быстро, Теплов совершенно никакого внимания не обращал на посетителей, всецело занятый мыслями-видениями девушки с томным взглядом. Вечером старший смены караула сказал ему:
— Шагай, парень, домой. Температура у тебя — щеки горят и глаза блестящие. Заразишь нас гриппом, чего доброго.
На другой день он вбежал в зал и с порога налетел на ставший уже родным для него взгляд. Девушка сидела на первом ряду и тревожно смотрела в открытую дверь. Завидев Теплова, она взметнула над глазами брови, густые и темные, после чего тут же углубилась в чтение раскрытой перед нею книги. Свободное место Теплов обнаружил вдалеке от своей незнакомки. Работал он в этот день с большим аппетитом, но поминутно вскидывал голову, чтобы разыскать глазами среди голов и спин склоненную чуть набок головку с короткой, мягко заплетенной и оттого широкой косой. В своих безудержных фантазиях он уже расплетал эту косу, и сердце у него падало и замирало.
В очередной раз подняв голову, он увидел вместо темной косы розовую бликующую лысину. Девушка сдавала книги, ее взгляд был обращен на Теплова. Внезапно она резко обернулась к библиотекарю (должно быть, ее окликнули, выведя из задумчивости), сдала книги, отошла от стойки и вновь посмотрела на Теплова. Это длилось секунду. Девушка отвела взгляд и медленно, как бы нехотя направилась к выходу из зала.
Не было таких бранных слов, каких не прокричал себе мысленно Теплов в эту минуту. Но кинуться следом за девушкой так и не смог: боязнь показаться чересчур самонадеянным придавила к стулу. Через час он травил себе душу презрительными упреками, потом весь вечер насмехался над собственной трусостью, ночью спал плохо, а на рассвете ему приснилась Катька, она кричала: «Папка! Ну ты даешь!»
Теплов тут же проснулся от звонкого удара по лбу. С минуту он тер ушибленное место, ничего не понимая, пока до него не дошло, что он изо всех сил боднул стену.
«Надо бы заказать в библиотеке сонник», — подумал Теплов.
В следующее мгновение он уже любовался виде´нием чудесных глаз, и глупейшая улыбка растягивала ему губы.
Звали ее Маша. Они познакомились неделю спустя. Целую неделю Теплов принуждал себя последовать за ней, когда девушка, сдав книги, бросала ему на прощание взгляд, но не мог даже просто встать с места. Целую неделю по вечерам он изводил себя самоуничижениями, клятвами набраться смелости и страхами, что больше ее не увидит. Целую неделю он смотрел, как она медленно покидает зал, и отчаяние разрывало у него все внутри своими когтями.
Через неделю девушка и Теплов досидели в зале до самого закрытия библиотеки. Девушка встала в очередь на сдачу книг сразу за Тепловым. Те пять минут, что Теплов ощущал спиной ее присутствие, были временем кровопролитного сражения в его душе. Победила решимость. Теплов дождался у выхода из зала незнакомку и шагнул ей навстречу. Девушка ободрила его внезапной радостной улыбкой. Он задохнулся от сознания, что отступать поздно, и произнес залпом:
— Вы никуда не торопитесь? Можно вас проводить?
Девушка сказала:
— Можно.
И Теплов испытал легкое дрожание во всем теле.
Они неспешно шествовали по Садовой, и прохожие безропотно уступали им дорогу. Лицом Теплов в эту минуту напоминал ярмарочного Петрушку, а его руки беспрестанно жестикулировали. Девушка смотрела прямо перед собой и тоже улыбалась, но лишь глазами; сегодня они не были рассеянно-сонными.
— Маша, — подсказала она Теплову, когда он в очередной раз обратился к ней.
Руки у него сделали круговое движение.
— Я болван, — произнес он и лишь тогда сообразил, что сказал это вслух.
Теплов тут же овладел своими чувствами и, почти не выдавая смятения, творившегося в голове, произнес беззаботным тоном:
— А меня зовут Вася.
Маша посмотрела на него, Теплов прочитал в ее лице то, что не хотел бы услышать произнесенным, и, кашлянув, поправился:
— Ну то есть Василий.
— А по отчеству? — быстро спросила Маша.
Теплов сперва оторопел, а потом умоляющим голосом сказал:
— По отчеству не надо, зачем по отчеству. У меня еще годы не вышли, чтобы по отчеству.
Маша коротко согласилась:
— Хорошо.
С ней вообще было легко и просто. Разговаривала она без жеманства, смеялась от души, на вопросы отвечала не раздумывая. Но что для Теплова было самое ценное — Маша отвечала не односложно, после чего нужно было бы снова о чем-нибудь спрашивать, а так, будто рядом с ней шагал ее давний знакомый. Каждый вопрос, заданный Тепловым, вызывал ее на длинные пояснения, которые она делала охотно. Почему пошла в университет (Маша училась на втором курсе), а не в консерваторию, что было бы естественнее после окончания знаменитой музыкальной десятилетки, а также учитывая, что родители музыканты? Почему сменила истфак на социологию? Почему забросила фигурное катание? Почему не любит Пикассо? Почему у девочек не бывает мутации голоса? — Теплов действительно узнал об этом впервые. И много других «почему». Всякий, кто прислушался бы к их разговору, непременно сравнил бы Теплова с шестилетним ребенком, и лишь немногие опытные мужчины усмехнулись бы с пониманием.
Для Теплова самое трудное при знакомстве с молодой женщиной было найти тему для разговора. Он был убежден, что говорить должен мужчина. Женщины, по всей видимости, рассуждали так же, потому что стойко молчали, а на вопросы отвечали «да» или «нет», после чего вновь умолкали. Теплов каждый раз лихорадочно перебирал в памяти самые разнообразные темы, не находил ни одной подходящей, злился на себя, краснел, вздыхал, молчал и вдруг говорил какую-нибудь глупость типа:
— Представляете, я вчера шел по улице и вдруг на ровном месте растянулся. На совершенно ровном месте. И главное, была бы там рытвина какая-нибудь или торчало что. Так ведь нет — ровный асфальт. А я взял и полетел, представляете? Вчера вечером на улице.
В ответ на это женщина смотрела на него с непроницаемым выражением лица, и Теплову сразу же становилось неуютно, скучно и хотелось домой.
С Машей все было по-другому. Она говорила безо всякого напряжения и тем сняла с Теплова его всегдашнюю скованность в разговорах с незнакомыми женщинами. Он уже взахлеб смеялся ее действительно остроумным и, соответственно возрасту, ехидным шуткам, он уже не пытался острить сам, что можно было расценить как завершение стресса. Он даже смог воскликнуть:
— Маша, глядите-ка машина какая! Я таких еще не видел.
И не боялся получить в ответ на это непроницаемый взгляд.
Казалось, проговори они еще с полчаса, и Теплов дошел бы до такой степени раскованности и доверительности, когда мужчина начинает рассказывать женщине о своих физических недомоганиях. Что бывает только в разговорах с женами и давними подругами, да и то лишь с теми, что уже перешли из категории молодых любовниц в разряд старых друзей. Вряд ли Теплов дошел бы до этого, но состояние домашней расторможенности уже подкатывало. Когда вдруг Маша замедлила шаг, а затем и вовсе остановилась.
— Пришли, — сказал она, — мне во двор. Только вы за мной не ходи`те, хорошо? В это время бабушка собаку выводит.
Она запнулась, словно подумав, что ее объяснение не слишком убедительно и требуется срочно подыскать другое. Теплов пришел ей на помощь:
— Конечно-конечно, — сказал он добродушно, — я понимаю. И не стремлюсь. Мы ведь завтра увидимся?
Фраза, которая всегда оказывалась ему не по силам, теперь слетела с языка легко и непринужденно.
— Ну да, — так же непринужденно ответила Маша, — в библиотеке, как всегда. Но рассказывать завтра будете вы, обещаете?
Теплов расцвел.
— С радостью, — сказал он, — только рассказчик я неважнецкий.
Маша сказала уверенно:
— При вашей профессии быть неважнецким рассказчиком невозможно.
Лицо Теплова остановилось. В ответ на это в лице у Маши появилось заговорщицкое выражение.
— Вы же востоковед, — больше утверждая, чем спрашивая, сказала она.
— Востоковед? — бессмысленно повторил за ней Теплов и так же бессмысленно спросил: — Почему?
— А книги! — произнесла Маша тоном победителя в споре. — Книги на арабском языке разве не вы читаете?
— На арабском? — у Теплова глаза выкатились из орбит. Но тут же он догадался и беспечно сказал: — Ах, вот оно что! Фу ты, я уж испугался, что вы меня с кем-то спутали, — он посмотрел на нее ласково и дружелюбно. — Нет, Машенька, это вполне русские книги. Перевод Низами, обложка просто оформлена персидскими текстами.
Маша ответила в тон ему беспечно:
— Да, не востоковед? А кто же вы?
— Никто, — весело ответил Теплов, — я вахтер. Друг мне халтурку подкинул — пересказать поэму «Хосров и Ширин» для школьников. Но это случайно подвернулось, деньги просто очень нужны, вот я и взялся.
— А по профессии вы кто? — спросила Маша, вглядываясь в лицо Теплова.
— Школьный учитель, — ответил он, — только это в прошлом, дорога в школу мне закрыта. Знаете — неудачный выбор профессии, всякое такое… В общем, теперь я вахтер.
Теплов заметил в лице у Маши некое движение и расценил его как желание закончить разговор.
— Ну, мы завтра еще продолжим эту тему, — поспешно сказал он. — Теперь вам бежать надо, так ведь?
Маша кивнула.
— Вас когда ждать в библиотеке? — спросил Теплов.
— Как всегда, — сказала она, протягивая ему руку, — после универа.
Они расстались как начинающие влюбленные, Теплов уходил с поющим сердцем. Он до ночи бродил по улицам и все никак не мог надышаться вечерней сыростью.
«Как жаль, что из города не видно звезд, — думал он, высматривая в белесом предночном небе редкие светящиеся точки. — А на севере сейчас замечательно: все небо в алмазах».
С тех пор он Машу больше не встречал. Ни на следующий день, ни через пять дней, ни через месяц. Никогда.
Как-то, это случилось недели через три после того единственного разговора с Машей, его спросил Игнатий Семеонович:
— Васька, что с тобой происходит? У тебя последнее время лицо пепельное. Тебя Зойка смотрела?
Теплов без долгих раскачек поведал другу всю эту короткую историю. Он ждал, что Мациевич что-нибудь съязвит, и был готов смолчать. Он даже хотел, чтобы тот потравил ему рану, может быть, она тогда побыстрее бы зарубцевалась. Но Игнатий Семеонович удивил его неожиданным ответом. Он вдруг сказал ни с того ни с сего:
— Да, брат, ничего тут не поделаешь, женщина выходит замуж не за мужчину, женщина выходит замуж за перспективу. И ничего тут не поделаешь, закон природы.
Теплов сказал обескураженно:
— Я не звал ее замуж, и в мыслях не было.
Тут он соврал: в мыслях еще как было, даже о детях успел помечтать.
Мациевич внезапно нахмурился и пробормотал:
— Это я так, к слову пришлось.
Выглядел он при этом не на шутку смущенным.
БРИГАДА
Если бы на Землю упал астероид размером с город или если бы Австралия сдвинулась со своего места и приблизилась к Южной Америке, это не произвело бы на Вету столь сильного впечатления, какое довелось испытать ей весной девяносто пятого года. Кирилл приобрел квартиру. Четырехкомнатную, с громадной прихожей и не менее громадной ванной. В центре города!
Правда, не на Невском, о чем он сказал ей с горестным вздохом, когда сообщал о покупке. Верный себе, он прежде оформил все бумаги, а затем уже поставил жену в известность.
— Но это все равно в центре — на Радищева, до Невского два шага, — прибавил он, как бы оправдываясь.
До покупки это была коммунальная квартира, которую быстренько расселило агентство по недвижимости, предоставив в распоряжение нового владельца разоренное гнездо из семи комнат, с потрясающим воображение туалетом, где разве что не было фонтана, а так текло отовсюду, с кухней, где в двух местах провалился сгнивший пол, с проводкой на изоляторах, поверх которой было наклеено несколько слоев обоев, и с голыми лампочками во всех местах общего пользования за исключением кухни, где по непонятной причине висел древний шелковый абажур.
Познакомившись с новым жилищем, Вета спросила у Кирилла, когда ей приступать к ремонту. Кирилл заулыбался:
— Забудь, — сказал он повелительно и одновременно как бы одаривая милостью, — больше тебе этого не придется делать. Я же говорил, что моя жена будет хозяйкой, а не работницей. Говорил? Держу слово.
Вета обняла мужа сзади, пропустила руки у него под мышками и сцепила их на его груди. Она прижалась щекой к плечу Кирилла и блаженно зажмурилась, словно кошка возле батареи. «Боже, как хорошо, — подумала она и тут же прибавила спешно: — Тьфу-тьфу-тьфу».
Строительную фирму для ремонта квартиры порекомендовал Кириллу Родион, у Афанасия Петровича были какие-то деловые отношения с ее директором. Люди в этой фирме работали интересные — исключительно представители научной интеллигенции. Как это ни удивительно, физики или биохимики оказались первоклассными столярами, плотниками и паркетчиками, а что до покрасочных работ, то здесь им просто не было равных. Конечно, требовалось вначале их всему этому обучить, что решалось по мере вытеснения новым контингентом старого — профессиональных строительных рабочих. Сменив несколько составов бригад, директор зарекся иметь дело с рабочими, как бы ни были они мастеровиты. «Авось» въелся в сознание этих людей так прочно, что вытравить его оттуда не удавалось никакими силами. Привычка работать на глазок сплошь и рядом давала свои плоды, с которыми заказчики, все из числа нуворишей, не только не желали мириться, но и могли выразить претензии в агрессивной форме. Во всяком случае, директору приходилось выплачивать заказчикам штрафы в качестве компенсации за моральный ущерб из-за не вполне отвесного угла в оклеенной плиткой ванной или чуть криво повешенной двери комнаты, отчего она, не защелкнутая на дверной боек, медленно приоткрывалась. Наконец это ему надоело, и он приступил к поэтапной ротации личного состава.
Ученые оправдали его надежды полностью. Во-первых, они были дисциплинированны, что по первости директора удивляло и настораживало своей необычностью. Рабочие те временами (то один, то другой, а чаще несколько сразу) напивались. Ученые на работе капли в рот не брали. Во-вторых, они не воровали. За рабочими нужен был глаз да глаз, закупленных материалов постоянно не хватало: все пропивалось при любом удобном случае. Ученые на этот счет были безукоризненно честны. Но что больше всего нравилось в них директору фирмы, так это их творческий подход к делу. В любой рутинной операции они умудрялись найти возможности то для усовершенствования технологии, то для ими же придуманного нового инструмента. Работали они весело и качественно, разве что несколько дольше, чем рабочие, но зато без малейших нареканий от заказчиков.
Вета влюбилась в ремонтную бригаду сразу и накрепко. Впервые заглянув, чтобы узнать, как идут дела, она тут же почувствовала себя среди своих. В бригаде кроме прочих работали два геолога и один океанолог. Разговорам не было конца: выяснилось, что их экспедиционные маршруты пересекались с маршрутами Веты, причем не в одной точке. Вета сбе´гала в магазин, и после смены бригада задержалась на объекте до позднего вечера. Нашлась и гитара, Вета по-детски обрадовалась ей. Один из геологов сказал, что инструмент помогает, когда становится особенно тошно. На гитаре играл младший научный сотрудник Павловского института, физиолог, единственный, кто работал здесь по совместительству. Чего нельзя было сказать о геологах: они обосновались в строительной бригаде надолго.
— Представляешь, — сказал один из них Вете, — знакомый отправляет партию на Новую Землю. Я поздно узнал, кинулся к нему в ноги — возьми ради Христа! А он и говорит: «Мне вездеходчик нужен, геологами у меня весь штат заполнен, даже повариха с дипломом Горного».
Вета зачастила на стройку. Кирилл не противился, он высказал мысль, что так будет надежнее: все-таки хозяйка, ее присутствие должно настраивать работников на серьезный лад.
Сама Вета менее всего стремилась в этой компании походить на работодателя. Она быстро нашла себе амплуа — принялась варить на всю бригаду обеды. Ремонтники возражали недолго и без особого напора. Единственный в бригаде не ученый, он был художником, еще не пробуя стряпню, признался Вете:
— Хорошо вы это решили, на вас глаз отдыхает. — А когда съел тарелку солянки, произнес только одно: — Ой, хорошо!..
Кирилл ежевечерне подробнейшим образом расспрашивал Вету о том, как продвигаются дела в квартире, и всякий раз оставался доволен. Он хвалил Вету:
— Молодец, грамотно придумала. Гляди, как вкалывают на твоих обедах! Пусть это считается нашим презентом, не будем мелочиться, лишь бы старались.
Квартира оказалась отремонтированной с рекордной скоростью. Директор фирмы был поражен этими темпами и даже признался Вете:
— Если б только это возможно было, я бы вас на работу пригласил. Как только вы появляетесь, ребят словно подменяют.
Вета со вздохом согласилась:
— Да невозможно, к сожалению. Я бы пошла.
В то время она была уже стопроцентной домохозяйкой. Что вскоре приобрело неизведанное ею качество, вполне подходившее значению этого звания, — у нее появилась собственная прислуга: Кирилл нанял домработницу.
Произошло это уже после того, как они переехали в новую квартиру. Денег домработнице не полагалось: эта женщина, беженка из Грозного, сняла у Кирилла их комнату в коммуналке, и ее зарплата шла в счет арендной платы. Все равно других денег, кроме пенсии, у нее не было, как и надежды где-нибудь их заработать.
То, что очевидцы называли «тяжелым наследием предшествующих режимов», превратилось в уютную и одновременно просторную квартиру европейского образца. Все перегородки были снесены, и вместо клетушек образовался круглый холл, куда выходили двери трех комнат, куда широкой аркой открывалась большая комфортабельная кухня и откуда вытекал коротенький изогнутый коридорчик, ведший к туалету и ванной.
Вета была в восторге. Она устроила для строителей вечеринку, что Кириллу уже не понравилось, ведь работа закончилась и деньги выплачены. Однако радостное состояние, которое не покидало Вету с момента знакомства с бригадой и которое Кирилл приписывал исключительно ожиданию переезда в новое жилье, растопило его холодность, и он разрешил ей угостить ребят напоследок. Прощание состоялось в точности таким, каким оно ей виделось, — с бесконечными разговорами, перемежавшимися песнями и гитарой.
Вета с детских лет привыкла считать главным достоинством дружеского застолья возможность наговориться от души. Причем сама она в былые времена говорила мало, но жадно слушала. Теперь же с ней произошла какая-то метаморфоза: прощаясь с учеными-строителями, она говорила без умолку весь вечер, без конца смеялась и с наслаждением пела бардовские песни. Чего прежде добиться от нее никому не удавалось: Вета была болезненно застенчива по части песни и танцев. Когда пришло время расходиться, все записали ей в книжку свои телефоны, и Вета обещала непременно сообщить
им свой новый номер, как только его установят. Она действительно в ту минуту верила, что дружба с этими ребятами продолжится, что они будут звонить, бывать у нее в гостях и этот чудесный вечер далеко не последний.
Новоселье праздновали трижды. Первое оказалось шумным и поначалу влетело в копеечку, но когда на следующее утро выложили на кухонный стол содержимое всех подаренных конвертов, то выяснили, что осталось еще и с прибылью. Это новоселье устраивалось для друзей Кирилла, его недавних партнеров и новых сослуживцев. Вете очень хотелось пригласить Родиона, она много слышала о нем от Кирилла, и ее любопытство разыгралось не на шутку. Но Кирилл со смехом заявил, что жена-заика ему не нужна, и категорически в просьбе отказал.
Дpугое новоселье Вета затеяла для своих друзей. Пришли, к сожалению, не все — Мунк с женой, Бец, Герман Алексеевич, Васька и Коля Терехин. Мать и на этот раз не явилась, что уже напоминало вызов.
Вечер оказался совершенно непохожим на вечера в салоне доктора Шеллинг, но тоже ничего, даже Бец немножко попел. На протяжении всего приема Кирилл натянуто улыбался и пробовал шутить. Это у него не слишком получалось, но все дружно смеялись, и, глядя на довольное лицо мужа, Вета ликовала в душе. Удивительно, что ее отец держался подобно Кириллу, он, правда, не рассказывал анекдотов, но тоже все время улыбался, сидел в углу, молчал и улыбался. Вета то и дело подходила к нему и целовала в нос.
Прокурорша осталась в восторге от квартиры, от Кирилла, от ужина. Анатолий Маркович поддержал жену, пробормотав что-то вроде «Да, да, все очень мило». Бец уходил «винтом» и беспрерывно повторял, что Кирилл славный малый, но с «тараканами». Вета слушала его и наперед знала, что ей придется объяснять Кириллу это выражение, а затем полночи втолковывать, что Сережа не хотел его обидеть. Коля Терехин уходил, все так же молчаливо улыбаясь. Прощаясь с дочерью, он обнял ее и вдруг прослезился. Герман Алексеевич, весь вечер слушавший объяснения Кирилла о биржевых котировках, напоследок с чувством пожал его руку и сказал, что все это необычайно интересно. Кирилл остался им очень доволен. Прием удался, и Вета была счастлива.
Третье новоселье случилось по категорическому настоянию Веты. Подобное происходило крайне редко, но все же случалось — когда Вета стояла на своем. В этот раз причина была в Насте. Кирилла даже передернуло, когда он услышал, что Вета собирается пригласить подругу.
— В моем доме ее не будет! — сказал он как отрезал.
Вета уговаривала несколько дней. Кирилл держался до последнего, но все же она победила. Трудность состояла не в том, чтобы получить разрешение на приход Насти, с этим она справилась довольно легко, а в том, чтобы Кирилл согласился при этом присутствовать.
— Не могу, понимаешь или нет, не могу, — по слогам говорил он Вете. — Брезгую, тошнит меня от нее, противно. Не хочу и не буду!
Вета в который раз повторяла ему, что Настя их неоднократно выручала и уже из одной только благодарности необходимо заставить себя принести эту жертву. Все равно ничего не помогало, пока Вета не изменила аргументацию. Дело пошло на лад, когда она сказала, что Настя прежде всего женщина и, следовательно, способна на мщение из-за обиды. С нею-де лучше не ссориться, не то она того и гляди воспользуется близостью с Афанасием Петровичем и последствия могут оказаться плачевными.
Вета не могла не заметить, что упоминание Афанасия Петровича произвело на Кирилла впечатление — не радостное, но сильное.
— А что мне Афонька! — крикнул он с вызовом. — Знала бы ты, какой я ему доход приношу; тот, кто до меня был, и половины не давал, чего я даю!
Вета поняла, что бить надо в это место, и повторила атаку. Кирилл продержался после этого недолго. Когда победа была уже почти в руках, Вета снова изменила тактику и стала говорить о милосердии к падшим. Не такими словами, конечно, но в этом духе: теперь она стремилась так оформить Кириллово согласие, чтобы оно не выглядело капитуляцией. Вета сказала, что милосердие — удел сильных. Кирилл сдался.
— Ради тебя, только ради тебя! — сказал он с неожиданным пафосом.
Настя подарила гараж.
— От нас с Афанасием Петровичем, он захворал, не смог приехать. Велел поздравить от его имени, — сказала она, передавая Кириллу пластиковый пакет с документами и ключи от гаража.
Вета не сразу поняла, о чем идет речь. Но Кирилл понял и засиял. Их машина хранилась на открытой стоянке, и Кирилл что ни день горевал о ржавеющем кузове. Деньги на гараж у него были, но ближайший гаражный кооператив помещался в сорока минутах езды на автобусе, это Кирилл воспринимал как оскорбление. Гараж, подаренный Настей, стоял во дворе на улице Чехова через два квартала от дома, где жили Кирилл с Ветой. Он был оформлен на инвалида первой группы Яцину Афанасия Петровича, который доверял пользоваться им Кириллу Тяжельникову.
— Ничего не понимаю, — сказал Кирилл, — как это ему удалось?
У Насти на лице появилось выражение, с каким обычно взрослые объясняют маленьким «почемучкам» премудрости мироздания.
— Афанасий Петрович тут рядом прописан, — сказала она, — на Некрасова, там сейчас его дочка живет.
Кирилл сказал, что понял, но, судя по его лицу, он ничего вокруг не видел, не слышал и не понимал. На его губах мерцала смущенная улыбка, глаза блестели, и даже румянец подтемнил скулы.
Настя подошла к нему вплотную и со словами «Поздравляю от всей души!» обняла Кирилла за шею и поцеловала в щеку.
У Веты окаменела спина. Она не видела лица мужа, но представила, что он должен был испытать в эту минуту, и ей стало жутко.
«Наська, дура, что ты наделала!» — мысленно закричала она подруге и собрала всю свою волю, приготовившись к тяжелой сцене.
Но ничего не произошло. Когда Настя отстранилась от Кирилла, он все так же смущенно улыбался. Вета была удивлена и почему-то не обрадовалась. Она ушла на кухню и принялась резать хлеб, хотя плетенная из берестяных полосок корзинка была уже наполнена ломтями доверху.
Настя вошла следом шумная и вся как на пружинках. Она уселась рядом с Ветой, что бывало всегда, когда им удавалось побыть вдвоем и с чего начинались долгие разговоры. Но сейчас, едва присев, она снялась и закружилась по кухне, сперва разглядывая итальянский гарнитур, потом шведский холодильник, затем немецкую газовую плиту. Любой предмет на Ветиной кухне вызывал у нее вопросы, которые она задавала короткими автоматными очередями и, не дожидаясь ответов, переходила к следующему экспонату. Вета стояла к ней спиной, по лицу блуждали тени, а руки безостановочно кромсали батон.
— Пахнет! — сказала Настя, останавливаясь посреди кухни и принюхиваясь. Затем бросилась к плите.
Вета бесцеремонно отпихнула подругу, открыла духовку, вытащила противень, на котором стоял чугунный судок с куском окорока, и принялась переворачивать окорок, поливать накопившимся соком, устанавливать обратно — всё молча и сосредоточенно. Настя сказала весело:
— Не буду мешать. Пойду с Кириллом поболтаю.
Вета сказала тут же:
— Помоги мне — нарежь сыра, колбасы. Вон на то блюдо.
Настя с готовностью взялась за дело. Когда закончила, Вета поручила ей выложить из кастрюль в салатницы салаты, натереть и посыпать сверху сыром и рубленым яйцом. Все это Настя проделала быстро и легко. К тому времени и Вета закончила свои манипуляции с электрическим миксером, она готовила десерт. Настя пристроилась рядом, с любопытством наблюдая за происходящим. Вета налила в кастрюльку с растопленным шоколадом коньяку и перемешала. Затем взяла другую кастрюльку с какой-то густой прозрачной жидкостью и принялась осторожно вливать ее в миску с белоснежной пеной.
— Это что? — поинтересовалась Настя.
Вета уже было принялась объяснять, как на кухню вошел Кирилл.
— Начинай на стол носить, — тут же сказала Вета Насте. — Сейчас уже будем садиться.
Та вспорхнула и с готовностью побежала выполнять задание.
— Это что? — спросил Кирилл, указывая на белые хлопья.
Вета повернула к нему лицо с выражением загадочности и с глазами томными и с поволокой. Кирилл посмотрел в них и сказал предупреждающе:
— Но-но!
После чего вернулся в холл.
— Настя! — крикнула Вета. — Ты закончила?
Настя тут же появилась перед ней и встала, сложив руки за спиной и чуть наклонив голову, как бы говоря «Жду дальнейших указаний».
— Пойдем, квартиру буду показывать, — сказала Вета, мысленно удивляясь на себя, что каким-то непостижимым образом упустила из вида главный пункт повестки дня.
— А я уже всё видела! — как-то уж чересчур озорно сказала Настя.
Вета добродушно проворчала, снимая с себя фартук:
— Пойдем-пойдем, кто лучше хозяйки тебе покажет?
Настя ахнула:
— Веточка, какое у тебя платье! Сама шила?
Вета с гордостью ответила:
— Муж подарил.
Слово «муж» она произнесла чеканно.
Настя, кажется, не слышала ее, она крутилась вокруг, разглядывая платье, трогала материал и беспрерывно цокала языком от восхищения.
— Шикарно! — выдохнула она свои чувства.
Вета сказала с легким укором, но по-доброму:
— Наська, когда я наконец отучу тебя от этого местечкового словечка?
Настя ответила наивно-доверчивым тоном:
— Нехорошо, да? Я больше не буду.
Из гостиной донеслись первые такты «Странников в ночи». Кирилл на днях купил музыкальный центр и все сокрушался, что не успел этого сделать до второго новоселья. Чудо современной радиотехники пленило его сердце, теперь все вечера он просиживал в кресле, установленном в строго выверенную точку, где звук воспринимался наиболее дифференцированно.
Настя коротко захлопала в ладоши.
— Обожаю «Странников», — сказала она с восторгом.
Вета повторила укор:
— И это слово оставить надо. Знала б, что оно значит, не говорила бы.
Она ждала от Насти вопроса, но та лишь скороговоркой повторила:
— Хорошо-хорошо, не буду!
Настя слушала звездную мелодию и, прикрыв глаза, плавно раскачивалась на каблуках.
— Ну всё! — сказала Вета. — Пошли на экскурсию. И сразу потом за стол.
Настя с вежливым вниманием осмотрела кабинет Кирилла, заставленный офисной мебелью, с пластинчатыми жалюзи на окнах и серым ковровым покрытием на полу. А затем прошлась в вальсовом кружении по широкой спальне с громадной кроватью, установленной в простенке меж двух высоких и узких арочных окон.
— Здесь поставлю комод, — говорила в это время Вета, — я присмотрела один симпатичный у антиквара. Стоит сумасшедшие деньги, но очень хочется. Здесь будет стоять туалет. Платяной шкаф я думаю купить современный, высокий, с раздвижными дверьми. И завешу его портьерой до потолка. Как считаешь?
Настя отвечала, продолжая кружиться:
— Чудесно, Веточка, просто очень даже чудесно! А это что за дверь?
Она внезапно остановилась и показала на дверь, оклеенную такими же, как на стенах, обоями и потому не бросавшуюся в глаза.
Вета распахнула ее и показала Насте свободную от мебели комнату, куда были свалены оставшиеся со времени переезда нераспакованные коробки, чемоданы и уже опустевшая тара, предназначенная на выброс.
— Детская, — коротко сказала Вета.
Настя просияла.
— Неужели да? — спросила она со сладостным замиранием в голосе.
Вета сказала без эмоций:
— Решили, что теперь можно. Кирилл сказал: «На следующий год родим парня, а через год второго».
— Здо`рово! — Настя вновь захлопала в ладоши. Но тут же осеклась, увидев, что подруга не разделяет ее восторга. — Ты что, Веточка, — спросила она участливо, — детей не хочешь?
Вета сказала хмуро:
— Еще как хочу. Да вот… — вздохнула и продолжила: — Кир запланировал роды на будущий декабрь, чтобы ребенок родился козерогом. Он последнее время всё астрологические брошюры читает. Мне приказано в начале апреля вынуть спираль.
Она замолчала.
— А ты? — нетерпеливо и несколько подозрительно спросила Настя.
— А я ответила: «Уи, мон женераль!»
— Ну так что же? — не поняла Настя.
— Да то, — резко сказала Вета, — я эту чертову спираль еще два года назад сняла.
Настя с тихим и протяжным выдохом села на кровать.
Вета сказала ей раздраженно:
— Что ты смотришь на меня как на убогую? Не получается пока. Может, и вовсе не получится.
Настя отчаянно замахала на нее руками:
— Не говори так! Все получится, вот увидишь. Надо только очень-очень захотеть. Это проверено, можешь не сомневаться!
Вета удивленно спросила:
— Кем?
— Людьми, — быстро ответила Настя, — люди врать не станут.
Вета поглядела на нее умильным взглядом, и Настя затихла. Потом спросила робко:
— К доктору ходила?
Вета опустилась на кровать рядом с ней, повела глазами по комнате и вслед за взглядом отвернула голову.
— Нет, — сказала, разглядывая край подоконника, — боюсь. Страшно мне, понимаешь?
Настя всплеснула руками, но сказать ничего не успела, потому что Вета поспешно добавила:
— Пойду, конечно. Теперь уже оттягивать нельзя: сроки установлены, задание получено. Будем стараться!
Настя сбоку глядела на подругу, и взгляд ее был преисполнен сострадания. Неожиданно Вета обернулась к ней и сказала жестко и весело:
— Ничего, Наська, прорвемся. Где наша не пропадала! Пошли, выпьем крепко, закусим сладко, вот на душе и потеплеет.
Последнюю фразу она произнесла, уже направляясь к двери.
Вечер прошел тихо, уютно, немного скучно, а в общем хорошо. Готовясь к нему, Вета настроилась на неприятные сюрпризы, так — на всякий случай, но, слава богу, пронесло. Неожиданный и такой удачный подарок размягчил сердце Кирилла. Он вновь, как на втором новоселье, беспрестанно улыбался, но если тогда его улыбка была чуть-чуть напряженной и временами казалась предохранительной, то нынче она выражала лишь благостное расположение духа. Очень кстати пришлось негромкое музыкальное оформление. Кирилл слушал музыку и не мешал подругам увлеченно обсуждать все мелочи жизни, обратившие на себя их внимание за время, прошедшее с последней встречи.
Когда Вета начала приготавливать стол к десерту, она запретила Насте подниматься и сказала командным голосом:
— Сиди и слушай музыку. С Кириллом поболтай, так уж и быть. Отдыхай, одним словом.
Вета унесла посуду на кухню и спешно принялась ее намывать. Она терпеть не могла мытье посуды и поэтому давно приучила себя не накапливать ее; гора грязной посуды одним только своим видом приводила Вету в бешенство. Расправившись с тарелками и приборами, она выключила воду и тут же услышала приглушенный голос Насти. Она обратила на него внимание только потому, что Настя говорила нарочито тихо. Пустой дверной проем в виде арки соединял кухню и гостиную, не препятствуя движению звуков в обоих направлениях, но занавес из множества свободно свисавших из-под арочного свода шелковых шнурков с нанизанными на них цветными стеклянными трубочками — подарок Прокурорши на новоселье — создавал иллюзию отгороженности.
Настя говорила:
— Афанасий Петрович очень недоволен. Ты даже не представляешь, как он огорчился. Ты, Кирюша, совсем его не жалеешь. У него же больное сердце, его беречь надо.
Вета затаила дыхание.
— Я ничего такого не сделал, чтобы он беспокоился, — отвечал Кирилл раздраженно и при этом с ощутимой неуверенностью в голосе.
— Ну как же, — продолжала свои увещевания Настя, — ты скрыл, не предупредил, не спросил разрешения. Афанасий Петрович этого очень не любит.
Кирилл попытался возмутиться, но как-то не слишком убедительно:
— Что я, мальчишка — разрешение спрашивать? Это же не его дело, а мое.
Настя отвечала укоризненно:
— Он тебе в отцы годится, даже больше. Он за тебя душой болеет, боится, как бы ты не ошибся, не просчитался, а ты с ним так. Нехорошо это, Кирюша, не по-людски.
Кирилл защищался:
— Ты пойми, это его не касается.
Настя сказала с беспокойством:
— Что-то Веты долго нет. Короче говоря, Кирюша, я тебе передала его слова, а ты поступай как знаешь. Но я бы на твоем месте прекратила тут же и раздумывать не стала. Афанасий Петрович он ведь дурного не посоветует. Он добра тебе желает.
Вслед за тем раздался шум отодвигаемого стула и Настины слова:
— Пойду помогу Вете.
Но Вета уже сама шла сквозь занавес, расступавшийся и спадавший с ее плеч со стеклянным звоном. В руках она держала старинный червленого серебра поднос, подарок Германа Алексеевича, уставленный фужерами с охлажденным шоколадно-сливочным десертом.
Настя громко и часто захлопала в ладоши. Кирилл смотрел зверем.
Когда поздно вечером к дому подъехало заказанное такси и Настя поспешно распрощалась — она не любила заставлять себя ждать, — Кирилл прямо в прихожей приступил к допросу жены:
— Ты что-нибудь говорила своей подруге про мои дела?
Резкий тон задел Вету, никому другому она подобного не спустила бы, но Кириллу Вета прощала многое. Точнее, она научилась держать себя в руках, когда муж бывал чем-нибудь раздражен.
— Про какие? — спросила она как могла мягче.
— Да про биржу, черт возьми! — взорвался Кирилл. — Что на бирже я играю, говорила ей?
Вета искренне удивилась:
— Я сама об этом впервые слышу. Разве ты мне про свои дела рассказываешь?
Кирилл сказал озадаченно:
— Да, верно. Как же Афонька пронюхал? Неужто и правда у него везде глаза и уши? Вот черт… Черт, черт!
Кирилл — как при ознобе — передернул плечами. Он засунул руки в карманы, ушел в гостиную и принялся ходить по ней из угла в угол, огибая стоящий посредине овальный стол темного благородного дерева и время от времени пиная той же породы стулья. Вета сочла за благоразумное скрыться на кухне. Кирилл пошел следом и стал вышагивать по кухне. Вета распихивала остатки кушаний по полкам холодильника и казалась этим занятием всецело увлеченной. Кирилл не выдержал ее молчания и воскликнул:
— Ну так что же, мне теперь уже и шагу сделать нельзя?
Вета молчала. Он крикнул:
— Иветта, как мне быть, не молчи!
Вета закрыла холодильник, подошла к мужу и взяла его руки в свои.
— Кирилл, — сказала она негромким ровным голосом, — я ваших дел не знаю. Но я знаю Настю. Она попусту настаивать не будет, не тот человек.
Кирилл судорожно вздохнул и вдруг сказал совершенно как обиженный мальчишка:
— Да ну вас всех!
Махнул рукой и отправился в спальню.
Окончание следует
Продолжение. Начало в № 9, 10.
1. Мятежники разъезжали по Москве не на бронетранспортерах, а на обыкновенных машинах. Бронетранспортеры были у тех, кто участвовал в подавлении мятежа, — у подразделений дивизии им. Ф. Дзержинского. Объективную картину этих трагических событий можно найти в воспоминаниях Юлия Рыбакова, опубликованных в № 6 «Звезды» за 2022 год. — Редакция.
2. Собеседники не знали, что по договоренности с вице-премьером Е. Т. Гайдаром министр МЧС С. К. Шойгу был готов выдать защитникам Моссовета тысячу автоматов Калашникова с боекомплектом по первому требованию. К счастью, этого не потребовалось. — Редакция.