Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2024
Игорь Одиноков (1963–2013) — окончил математико-механический факультет Уральского государственного университета. Жил в Екатеринбурге. В 1987 году написал повесть «Наблюдательная палата», которая была напечатана в журнале «Урал» в 2006 г. (Премия им. П.П. Бажова). В «Урале» также публиковались повести «Осточертевший» и «Килька пряного посола» и рассказы.
Первое дело комиссара Мегревского
Было раннее скользкое утро сердитого октябрьского дня, а в кабинете КБР ОНП уже закипал чайник. Директор КБР, он же главный следователь Прохор Мегревский, занимался тем, что потрошил табак из сигарет «Астра» и набивал им недавно купленную в «Сувенирах» трубку. Это был сухопарый усач с седеющими бровями, не так давно комиссованный из вооруженных сил за шизофрению и в связи с этим считающий себя комиссаром. Его друг Эдик Ватсонов, бывший фельдшер ветеринарной службы, уволенный за слабость использовать казенный спирт для внутреннего самолечения, неторопливо просматривал газету. Ватсонов был полнеющим, лысеющим и краснеющим человеком средних лет, считавшим себя неудачником и гением и в связи с этим иногда пописывающим стишки про любовь, смерть и прочую белиберду.
КБР ОНП, или Кооперативное Бюро Расследований Особо Незначительных Преступлений, было создано лишь благодаря огромной инициативе Мегревского. Он же, кстати, являлся пока и единственным членом новорожденного кооператива. Трубку Прохор Мегревский курить не умел, не любил, да и вообще был против курения, но, поскольку всем детективам положено курить трубки, он не решился ломать стереотипы. В кабинете стояла тишина, и лишь чайник нехотя сопел, словно ленясь закипеть.
— Послушай, Эдик, — наконец, просыпав половину табака, Мегревский раскурил трубку, — лично мне не понятно, чего ты ждешь? Я предлагаю тебе место в столь солидной организации, как КБР ОНП, а ты вместо того, чтобы ухватиться за предложение руками и ногами, чего-то ждешь? Не понимаю…
— Дорогой комиссар, — отложив газету, проговорил Ватсонов, гладко выбритый, краснолицый, как ясно солнышко на картинках дебильных детей, — я, конечно, понимаю, что вы проштудировали столько детективов, сколько я не переморил в своей клинике всякого зверья. Вы к тому же человек неглупый и проницательный, но позвольте вопрос. Вы что, серьезно полагаете, что в это КБР будут обращаться люди и, что самое главное, платить? Не верю! Я лучше кошек стану таскать на живодерню, чем…
— Прекрати кощунствовать, Эдик! — поморщился Мегревский. — И нечего марать высокую идею меркантильными поползновениями! Лучше скажи мне, когда люди, как правило, обращаются в милицию? Чаще всего уже в трупном виде, ибо каждый живой человек понимает, что в милиции могут только запереть в камере. Никогда такого не бывало, чтоб милиция вдруг нашла преступника! Что же касается особо незначительных преступлений, благородную обязанность раскрытия которых взял на себя наш кооператив, то никакая милиция ими и заниматься не будет! Люди понимают это и постоянно, повседневно и терпеливо страдают от мириадов мелких преступлений. Простая статистика, Ватсонов! Человека убивают максимум раз в жизни, калечат — два, грабят квартиру — три, насилуют… в среднем четыре раза. В то время как от мелких преступлений люди страдают практически каждый день. И после этого, Эдик, ты продолжаешь утверждать, что мы останемся без работы?
— Сколько за неделю истрачено на чай, комиссар?
— Три рубля четыре копейки.
— А сколько было вызовов? — продолжал насмешничать Ватсонов.
— Ну и что, что ни одного? Инертность, недоверие, неосведомленность… Ведь дело только начинается. И я верю, придет время, когда филиалы нашего кооператива откроются в других городах, а может, даже в странах. А ты, Эдик, не ударяешь палец о палец, ты лишь притворяешься, что весь ушел в творчество, а сам только и знаешь, что бегать в букинистический магазин сдавать книги, а потом толкаться в виннике!
— Ну-ну, — обиженно просопел Эдик, — вот так вот посидите без дела еще пару недель, а потом я с удовольствием посмотрю, как вы потащите в бук свои детективы!
В этот миг дремавший на тумбочке телефон вдруг зазвонил, дребезжаще и нервно. Мегревский, сорвавшись с кресла, судорожно вцепился в трубку.
— Ну да, конечно. Это вызов, — издевательски скривился Ватсонов.
— Да-да! Алло! Да, КБР. Директора? Это я, — с плохо скрываемым возбуждением говорил Мегревский, — Как, говорите? Записываю адрес! Все! Вызов принят.
— А что я говорил! — ликующе воскликнул Мегревский, вешая трубку. — Не все сразу — говорила моя бабушка моему дяде, когда он, будучи алкоголиком, хвастался, что не страдает циррозом. Вот тебе, Эдик, и первая ласточка!
— Съездить, что ли, с вами, — лениво зевнул Ватсонов, — посмотреть хоть, как вы там опозоритесь…
— Тогда поживее! — прикрикнул комиссар.
Через пару минут двое новоиспеченных детективов уже подходили к трамвайной остановке.
…Дверь открыл грузный, увесистый мужчина, роговые очки с толстыми линзами придавали ему неотразимое сходство со старым филином. Тонкие седые волосики дымились на его голове, приходя в движение от малейших колебаний воздуха.
— Вы по поводу моего звонка? Проходите, проходите, — хозяин гостеприимно затряс подбородком, — вот сюда вешайте плащи, вот тапочки…
— Комиссар Мегревский, — влезая в тапки, представился кооперативный следователь, — а это Ватсонов, ассистент.
— А моя фамилия Тягомутский. Семен Ильич. Присаживайтесь, пожалуйста.
Проходя в комнаты, Мегревский цепким взглядом окинул интерьер — мебель с пыльной полировкой, выцветший старый диван да репродукцию Моны Лизы на стене. Улыбка Джоконды показалась комиссару насмешливой, мол, давай-давай, все равно ни черта не раскроешь. «А вот шиш тебе», — подумал про себя Мегревский и, устроившись в кресле, вытащил трубку:
— Разрешите курить?
— Пожалуйста-пожалуйста, — кивнул Тягомутский. Ватсонов полулежал в кресле с таким лицом, точно его после работы заставили отсиживать на профсоюзном собрании. Комиссар деловито набил трубку, прикурил и, облегченно вздохнув, выдул весь табак. Эдик ехидно кхекнул.
— А теперь, Семен Ильич, расскажите о вашем деле, — как ни в чем не бывало заговорил Мегревский, набивая трубку новым табаком.
— Дело, товарищ Мегревский, — почесав лысину, хлюпнул носом Тягомутский, — такое дело, что больно говорить! Это какая-то напасть, несчастье, обман, падение, разорение и раздражение кожи лица…
— Семен Ильич! Вкратце, самую суть.
— Суть! — вскрикнул Тягомутский в негодовании, — суть та, что у меня пенсия 70 рублей, я не какой-нибудь миллионер и не Алла Пугачева, я…
— Я верю вам, — мягко прервал хозяина комиссар, — но можно ли покороче.
— Ох, извините… Склероз, рассеянность, старость, суставы болят, а лекарства по 4,15. Это ж разорение! Это понимай так — ноги подлечишь и их же с голоду протянешь. Но я не опускаюсь! Я бреюсь! Бреюсь и, понимаете, комиссар, привык освежать свежевыбритое лицо одеколоном. Или лосьоном. Вы же знаете, сейчас время наступило такое хорошее, что купить где-нибудь плохой, дешевый одеколон практически невозможно! А если вдруг повезет и в киоске стоит «Шипр», «Сирень» или, прости господи, сама «Лесная вода», то нельзя их купить без того, чтоб продавщица не взглянула на тебя как на деклассированного элемента или в крайнем случае как на врага народа. И вот одеколон, купленный ценой стольких поисков и унижений, вдруг исчезает! Из ванной! Из раза в раз, комиссар! Мне, непьющему больному пенсионеру, остается теперь либо обородеть, как Карл Маркс, или прыщаветь от раздражения кожи, как какому-нибудь замухрышке пацану на пороге половой зрелости. Теперь-то вы вникли, комиссар?
В продолжение страстного монолога Тягомутского Мегревский наконец набил трубку и уже вновь чиркал спичками. Ватсонов молча усмехался, да и Джоконда с репродукции продолжала коситься недвусмысленно.
— Итак, ситуация проясняется, — наконец, пустив дым, заговорил Мегревский. — Вы покупаете одеколон, ставите его в ванной, а он оттуда стал иметь нехорошую привычку исчезать. Я все правильно понял, Семен Ильич?
— Так точно, — устало вздохнул Тягомутский.
— Кроме этого, из вещей ничего никогда не исчезало?
— Нет, слава тебе господи.
— Кто еще проживает в квартире?
— Ну какое это имеет значение, — нетерпеливо поморщился Тягомутский, — я же вам говорю, исчезают одеколоны! Скажите, комиссар, есть хоть какая-то надежда?
— Надеяться можно на что угодно. Хоть на господа бога! — раздраженно буркнул Мегревский. — К вашему сведению, устав нашего кооператива гласит: ни одного нераскрытого преступления! Но мне прежде всего нужны все данные! Эдик, не спи! Скажи лучше, как, на твой взгляд, здесь может иметь место квартирная кража?
— Чепуха, — зевнул Ватсонов, — влезать в хату, чтоб увести один флакон одеколона? Если б вором был я, то уж явно прихватил бы заодно дезодорант, зубную пасту или на худой конец японский кассетник. Одеколон пьет кто-то свой!
— Слышите, Семен Ильич? — отложив трубку, проговорил Мегревский. — Надо сказать, моя собственная точка зрения полностью совпадает с только что изложенным мнением моего ассистента. И, как это ни прискорбно для вас, я попросил бы назвать всех сожителей.
— Ладно, — кивнул Тягомутский, — хотя, по правде сказать, я надеялся, что, раз за дело взялся кооператив, дело обойдется без лишних нервотрепок и протоколов… Есть у меня сын. 30 лет не так давно стукнуло. Работает шофером. Пьет… Но только водку и только в выходные. Всю неделю держится трезвым. А в пятницу покупает пять бутылок водки, ложится и не встает до понедельника… Такой уж режим, что ли…
— А если вдруг гости придут? — поинтересовался Ватсонов. — Он же им нальет? А потом — раз, ему не хватит, и…
— Извините, но друзья у моего сына люди порядочные — с пустыми руками не придут! — тряхнув щеками, воскликнул Тягомутский. — Бывало, человека четыре явятся — и все лежат. Я, конечно, мог бы возмутиться, то да се, но я понятие имею! Трудовой народ отдыхает, нельзя мешать!
— А если все-таки не хватит? — не отставал Эдик. — Неужто никто в ванную не сбегает и к флакончику не припадет, а?
— Вы плохо думаете о людях! — вспылил Семен Ильич. — Как будто бы мой сын — какая-то пьянь! И еще хочу заметить: в выходные одеколон не исчезал ни разу!
— Значит, в понедельник. На опохмел, — усмехнулся Ватсонов. — Все получается проще пареной репы, а, комиссар?
Мегревский, доселе молчавший, вдруг мучительно сморщил лоб и остановил пронзительный взгляд своих черных глаз на лице Тягомутского.
— Это точно? — спросил комиссар.
— Что точно! Я еще и еще раз повторяю: мой сын не пьяница! Его даже месяц назад в клуб трезвости вписали, и, между прочим, взносы он…
— Вы не так поняли, Семен Ильич. Что одеколон не исчезает в выходные, это точно?
— Абсолютно! У меня, к вашему сведению, память хорошая! Вы вот помните, когда родился Пушкин? Нет? А я помню! В прошлом веке! Я все помню!
— Знаете, это, конечно, хорошо иметь такую память, но дата рождения Александра Сергеевича не имеет прямого отношения к делу. Продолжим нашу беседу. Кто еще проживает в квартире?
— Лидия. Сына моего жена, — проговорил Тягомутский голосом, подрагивающим от возмущения, — не повезло Петьке моему со спутницей жизни. Вертихвостка, тьфу! Понимаете, комиссар, художница она! Но ведь нет того, чтобы приличное рисовать, там, портрет передовика производства или натюрморт с бутылкой томатного сока, такое, чтоб на стену приятно было повесить. Я как-то раз на ее картины глянул — срам! Кромешный срам! Десятки картин, а на них голые мужики, голые мужики… Хоть бы один в плавках был! И где она таких гадостей понасмотрелась? Хэ, а на вид такая вся из себя, посмотри-ка ты, я за столом когда перну по задумчивости, или слово «жопа» из уст вырвется, так она губки свои подожмет, мол, фи, какое бескультурье! А сама что рисует? Да с такой женой-змеищей если б мой Петька и вовсе спился бы, я б его, комиссар, по-отечески понял! А ведь вся семья на нем! Этой кукле даже о дочери подумать некогда — лишь бы в мастерских сидеть и вот это самое вырисовывать… гадости. А мы для нее что? Бескультурье! В искусстве ничего не волокем! А! — И Тягомутский обреченно махнул рукой
— Если я правильно понял, Семен Ильич, в квартире живет еще и ваша внучка? — хладнокровно подметил Мегревский.
— А… Да. Внученька, Алеся, — лицо Тягомутского на миг просветлело. — Но ей пять годиков, что ее считать? Если не возражаете, я поставлю чай.
— С удовольствием, — деликатно кивнул комиссар. Через десять минут хозяин с двумя детективами уже тянули из чашек слабенький чаек вприкуску с хрустящей соломкой.
— Итак, о жильцах вашей квартиры у меня уже сложилось примерное впечатление, — вновь заговорил Мегревский.
— И какое же будет заключение, комиссар? — с надеждой спросил Тягомутский.
— Пока я сделал один вывод… Одеколон выпиваете не вы.
— Ну, знаете! — оскорбленно дернул ноздрями Тягомутский. — Я старый, больной человек, пенсионер, в прошлом ударник коммунистического труда, вызываю КБР, прошу о помощи, и что же? Они заявляют, что одеколон пью не я!
— А вам хотелось бы услышать обратное? — усмехнулся Эдик.
— Хватит! Все! — Мегревский решительно взмахнул трубкой, вновь просыпая табак. — Хватит о людях. Поговорим об одеколоне. В какое время суток он у вас, Семен Ильич, если так можно выразиться, любит исчезать?
— Утром… Да-да, всегда по утрам.
— Вы полностью уверены в этом? Может, одеколон пьется поздним вечером или ночью?
— Нет, утром. Я, знаете, плохо сплю и имею одну маленькую слабость — пью горячий чай большими кружками и в связи с этим ночью регулярно навещаю туалет. Так вот, после туалета я мою руки в ванной и заодно проверяю, на месте ли одеколон. А потом, когда все уже разошлись, я встаю, иду бриться и вижу, вернее, не вижу… одеколона.
Мегревский в задумчивости помешивал ложечкой чай. Ватсонов подремывал в кресле с самодовольной ухмылкой, казалось, его лишь радуют неудачи друга. На серванте настороженно тикал большой будильник.
— Странно, — наконец выговорил комиссар, — а я был уверен, что пьют ночью.
— Правильно, для того и ночь, чтоб под шумок до одеколона добраться, — заметил Эдик, — а днем-то и пивка можно подождать.
— Итак, утром, — сосредоточенно хмуря брови, продолжал Мегревский, — утром… У… Стоп! Я не уточнил одной малюсенькой детали, Семен Ильич! Одеколон исчезает вместе с флаконом?
— Нет. Флакончик лежит, а все выпито, — тяжело вздохнул Тягомутский, — я уверен, что пьет его стерва моего сына! Уверен! Если уж голых мужиков малюет, то одеколоны пить ей никакая нравственность не помешает. Ой, господи прости…
— Семен Ильич, вы по утрам хорошо спите? — спросил комиссар.
— Какое там… Я старый, больной, несчастный человек, я и не сплю почти, а уж если в доме начинают жарить картошку, ходить, материться — какой уж тут сон! А снотворное не продают, хотя, комиссар, разве я похож на наркомана?
— Не похожи. Скажите, вы не могли бы указать нам время, которое каждый из членов вашей семьи проводит в ванной? Ну, хоть приблизительно, но желательно поточней.
— Пожалуйста! Сын мой встает полседьмого, забегает в ванную, наспех умывается, бреется и прямо с папиросой в зубах на кухню. В ванной он, ну, пять или семь минут, не больше… Стерва моего сына вообще в ванную не заходит — сразу из туалета и прямо с папиросой на кухню. Богема!
— Хорошо, — кивнул Мегревский — а в туалете члены вашей семьи любят засиживаться? Не обращали внимания?
— Нет. Я, грешник, люблю посидеть, а им некогда. Но ведь какая подлость, — в горле Тягомутского вновь заклекотало от негодования, — раньше одеколоны стояли открыто, на полочке. Потом, когда начались пропажи, я стал их прятать! Куда только не засовывал: в машину стиральную, под ванну, в аптечку, еще бог знает куда… И все равно — через день-другой пустой флакончик.
— У вашего сына, Пети, да, хорошее чутье и завидная сноровка, — ухмыльнулся Ватсонов, — за пять минут найти одеколон, высосать — на работу.
— Не смейте так говорить о моем сыне! Это жена его пьет, стерва! Я так подозреваю, потому что, уж если…
— Дорогой Семен Ильич, — снисходительно улыбнулся Мегревский, — в данном случае подозревать — моя функция. Вы же отвечаете на вопросы. Сноха ваша алкоголичка?
— Сноха, — брезгливо передернулся Тягомутский. — И слово-то какое, вроде как «бляха-муха»… Да я ее и пьяной-то не видел ни разу. И ведь наверняка все ради маскировки это она, все из хитрости.
— Что ж, — решительно выдохнул Мегревский, — значит, одеколон исчезает утром, а ваш сын находится в ванной пять-семь минут. Кстати, Семен Ильич, в данный момент у вас в квартире есть одеколон?
— Есть! «Олимпийский»! 2,50. И чувствую, что завтра его опять не будет! — Глаза Тягомутского вновь непрошенно увлажнились.
— Эдик, хватит дремать, — сказал Мегревский, — я думаю, настало время проводить следственный эксперимент.
— Чего? — удивился Ватсонов.
— Следственный эксперимент. Это, знаешь, такая вещь, которая, как правило, совершенно не нужна, но ее всегда делают, чтобы лишний раз убедиться в ненужности, — популярно пояснил комиссар, — поэтому сейчас ты зайдешь в ванную, включишь воду, побреешься и выпьешь одеколон. Понятно?
— Да, — оживляясь, почесался Ватсонов, — а вообще это уже интересно…
Мегревский откинулся на спинку кресла, с усилием продолжая вдыхать дым из тяжелой трубки. Эдик с хозяином удалились в ванную.
— Вот он, «Олимпийский», — слышался голос Тягомутского, вслед за чем вдруг раздался грохот и хруст, — ой, господи, извините. Это внученьки моей, Алеси, кораблики. Она как из садика придет, так воды наберет и все в них играется, даже «Для вас, малыши» игнорирует. Я не рассказывал вам про Алесю? Пять годиков ей, а до чего взрослая! Сама зубки чистит, сама умывается, самостоятельная. Только вот в садике научилась матерным словам, но ведь в садике хорошему не научат…
— Семен Ильич, — позвал Мегревский, — выйдите пока. Не мешайте эксперименту.
— Хорошо-хорошо, я, извините, старый, больной человек…
— Комиссар! Я начинаю! — крикнул Эдик. Мегревский молча скосил глаза на часы. На некоторое время воцарилась тишина. Тягомутский с опаской косился на ванную, будто там заложили бомбу, комиссар не спеша выпускал изо рта дым. Надо сказать, в курении Мегревский достиг определенного изящества, так что пускал дым не примитивными колечками, а в виде разных фигурок — ежей, кабанов, пьяниц и просто комсомольцев.
Прошло пять минут. Десять, пятнадцать… На исходе 17-й минуты из ванной вразвалочку вышел Ватсонов с флакончиком «Олимпийского» в руках. Эдик задорно подмигнул Тягомутскому и сделал последний глоток.
— А… — сказал он, зажмурясь, — все пьют одеколоны, но не все крякают. Люблю одеколоны, а-а-а… Хорэ! — И, вытерев губы рукавом, он вдруг запел раскатисто и чувствительно: — До свиданья, наш маленький Ми-ышшшша, убирайся в свой сказочный ле-э-э-эсссс.
— Итак, 17 минут, — невозмутимо констатировал Мегревский, — а надо сказать, мой ассистент пьет одеколоны умеючи. Кстати, Эдик, ты брился?
— О! Запамятовал, комиссар. Семен Ильич! А давайте повторим эксперимент, а? Для полной ясности!
— Не вижу смысла, — сказал Мегревский, — Эдик! Отдохни часок.
— Эдик сделал свое дело — Эдик может удалиться, — глупо рассмеялся Ватсонов и направился к дивану, не прекращая пение. — На палубу вышел — сознанья уж нет, в глазах перед ним закружилось!
— М-да, — мрачно процедил Тягомутский, едва не задыхаясь от возмущения, — теперь-то я вижу, что это за кооператив! Я надеялся на помощь — и что же? Один курит и в ус не дует, а другой выдул мой одеколон!
— Семен Ильич, не волнуйтесь, — мягко проговорил Мегревский, — подобные запутанные дела не решаются наскоком. Но кое-какие мысли…
— А я проститутка! Я фея из бара, — страстно распевал распластавшийся на диване Эдик, — я че-орная моль, ха-ха-ха! Я летучая мышь!
— Шарлатаны! — вскричал Тягомутский, и седые волосики на его лысине пришли в хаотическое движение. — Мошенники!
— Ну уж, знаете, — покачал головой комиссар, — я не привык к подобному обращению! Если вы не прекратите грубить, мы просто уйдем.
Тягомутский обреченно вздохнул, но промолчал, не зная, на что решиться. Напряженность и взаимное недоверие надолго воцарились в комнате.
Хозяин подчеркнуто смотрел в пол, Мегревский курил, подчеркнуто покашливая. Ватсонов громко икал на диване, но делал это тоже подчеркнуто.
Громкий звонок в дверь неожиданно разрядил обстановку. Путаясь в шлепанцах, Тягомутский побежал открывать, и вскоре из передней донеслось его ласковое сюсюканье:
— Ай! Кто к нам пришел! Алесечка, кисучечка! А кушаньки хочешь? Нет? В кораблики будешь играть, да? В кораблики?
В комнату, бросив неодобрительный взгляд на Мегревского, прошел средних лет мужчина с пятью бутылками водки в сетке — сегодня была пятница. Вслед за ним появилась лупоглазая девчонка с некрасивым бантом, в правой руке она держала большую игрушечную матрешку.
— Вот моя внучечка, — нараспев тараторил Тягомутский, — Алесечка. Пять лет ей, а уже читает, пишет и считает до 21-го. Алесечка, поздоровайся с дяденькой комиссаром.
— Здрасьте, — настороженно зыркая глазами по сторонам, тихо пролепетала девочка.
— Здравствуй, — скроил улыбку комиссар, а про себя подумал, почему это, интересно, при общении с детьми принято или орать, или улыбаться, — матрешка твоя?
— Моя, — Алеся испуганно, как показалось Мегревскому, прижала игрушку к груди.
— Ее-ее, — подтвердил Тягомутский, — разве из садика такую большую сопрешь? Там на проходной воспитательница всегда дежурит. А матрешку эту зовут Маша, да, Алеся? Представляете, комиссар, так привязалась к матрешке, что и спит с ней, и в садик ходит. Боюсь, как бы вещизмом не кончилось, надо бы, конечно, живую собаку купить или черепашку, но пенсия маленькая, вот и…
В продолжение разговора девочка волновалась все больше. Комиссар раскурил потухшую трубку и, прищурясь, вгляделся в глаза Алеси.
— Как, говоришь, матрешку твою зовут?
— Маша, — пролепетала девочка и, густо покраснев, опустила глаза.
— Дай мне Машу. Посмотреть. На минуточку, — мягко попросил комиссар.
Девочка покорно протянула матрешку. Мегревский бережно взял игрушку в руки, краем глаза замечая, как волнуется Алеся, следя за каждым его движением. Комиссар открыл матрешку почти без усилия, внутри стояла пустая баночка из-под майонеза. Лицо девочки вспыхнуло краской, которую вмиг сменила могильная белизна.
— А? Это что же тут у тебя? — Щеки Тягомутского растерянно вздрогнули.
— Неужели не видите, Семен Ильич? — улыбнулся Мегревский, а глаза его торжествующе блеснули. — Банка… из-под одеколона.
— Что? — охнул Тягомутский. — Вы… Вы хотите сказать…
— Я уже сказал. Можете понюхать, Семен Ильич.
Пока Тягомутский в недоумении обнюхивал банку, Мегревский пытливо смотрел на Алесю. Девочка, вздрагивая, грызла ногти.
— Алеся, кому ты носила одеколон? — спросил комиссар. Девочка разревелась.
— Действительно одеколоном прет! — воскликнул Тягомутский. — Но, Алеся, внучечка… Зачем?
— Я… Я… Я нянечке носила, — сквозь всхлипывание выговаривала Алеся, — ей все одеколоны из дому приносят — тогда она не дерется… А я… А мне… Вы меня, дядя, прямо сейчас в тюрьму увезете?
— Нет. Немного погодя, — сказал комиссар и, затянувшись, удовлетворенно прикрыл глаза.
***
— Комиссар! Я не люблю льстить и рассыпаться в комплиментах, поэтому я не говорю вам, что вы гений. Но должен вам сказать, что это так! — на другой день, захлебываясь, тараторил Ватсонов, зашедший поутру в помещение КБР, то есть на квартиру Мегревского. — Но как, скажите, как вам бросилась в глаза эта злосчастная матрешка?!
— Дело не в матрешке, мой друг, — благодушно улыбнулся полулежащий в кресле Мегревский.
— Я понимаю, дело в голове! Но как вам явилась догадка, что в квартире алкаша одеколоны исчезают по вине пятилетней соплячки?
— Является господь бог. Моя версия, как ты выразился, не явилась, а была выстроена на основе логической цепочки фактов. Не перебивай, пожалуйста. В нашем деле главное — это умение слушать. Я терпеливо слушал Тягомутского, и получалось так: одеколон исчезал по утрам. Следственный эксперимент подтвердил, что сын Тягомутского вряд ли успевал бы опрокинуть одеколон и остаться незамеченным. Что еще больше меня насторожило, так это то, что одеколон не пропадал в выходные, в те дни, когда в квартирах, наоборот, имеют тенденцию пропадать одеколоны, духи и прочие парфюмерные напитки. Тягомутский сообщил также, что стал прятать одеколоны, но вскользь упомянул, что внучка Алеся целыми вечерами режется в ванной в кораблики. Ей нетрудно было проследить, куда старик хоронит одеколоны. Короче, еще до прихода Алеси я был на 99 и 37 сотых процента уверен, что все дело в ней.
— Но, комиссар, неужели вы полагали, что пятилетняя девочка пьет одеколоны?
— Что ж в этом странного, Эдик? Современные дети рано взрослеют. Но одна деталь заставила меня отмести эту версию. Ты заметил, одеколон исчезал, а флакончик оставался? Зачем же сыну Тягомутского или его жене его куда-то переливать?
— Хм… А зачем переливала Алеся? — Ватсонов растерянно почесал лысину.
— Надо разбираться в детской психологии, — набивая трубку, улыбнулся Мегревский. — Что такое для детей одеколон? Пахучая водичка — и все. А флакон — он же такой изящный, такой стеклянный, это же вещь! Естественно, она полагала, что флакон много ценнее его содержимого. Итак, я знал почти все… Но доказательства? Их почти не было… Матрешка! Да, бесспорно, тут сработала интуиция. Но ведь без нее тоже нельзя в нашем деле.
— Блестяще! — только и смог выговорить потрясенный Эдик.
— Пустяки, — махнул рукой Мегревский, — думаю, в будущем предстоит пораскусывать и более крепкие орешки. Но, главное, начало положено.
— Да, я забыл спросить. Вы говорили с той нянькой?
— Была беседа. Это пятидесятилетняя алкашка заставляла всех детей воровать из дома одеколоны. Тех, кто не нес, била кулаком по голове. Я с ней поговорил. Поначалу она держалась нагло и засыпала меня матюгами, но под напором неопровержимых доказательств все-таки раскололась, уплатила в счет КБР штраф в размере пятидесяти рублей и в тот же день подала заявление об уходе. И по этому поводу я сегодня разрешил себе купить бутылочку коньяку. Открывай холодильник, Эдик.
— Ошеломительно, комиссар! — приложив руку к груди, прошептал Ватсонов. — Комиссар! Я каюсь! Я был не прав в своих легкомысленных насмешках! Простите же меня и окажите мне честь — примите в КБР. Ну, хоть в качестве грузчика.
— Ну, конечно же, конечно же приму, — прикуривая, кивнул Мегревский, — и даже в качестве младшего детективного сотрудника. Но только в том случае, если ты наконец откроешь холодильник…
Просиявший Ватсонов благодарно кивнул головой и вприпрыжку устремился на кухню…
Козлом назвали
В то утро мне крепко повезло, причем сразу по нескольким пунктам: и проснулся в одиннадцатом часу, и пять рублей было в кармане, и пивом уже торговали в ближайшем киоске, и народу за пивом стояло негусто. Жаждущие не извивались вокруг «точки» безысходной, набухающей в устье рекой, не пульсировали тяжело дышащим клубком сдавленных тел и бидонов, а спокойно переминались с ноги на ногу в мирной, деловитой обстановке. И даже погодка в этот январский денек выдалась солнечной и тихой, без всяких метелей или каких-нибудь еще ублюдств. От силы человек двадцать стояло у киоска, и я занял очередь за благонамеренным мужчиной с трехлитровой банкой. Средний возраст, средний рост, средний нос, средний вес, средний прикид и средние же запросы навели меня на мысль о благонамеренности впереди стоящего. Впрочем, какое мне было дело. Я закурил и в ожидании вожделенного предался созерцанию.
Похоже, пивом только-только начали торговать. Ибо многие завсегдатаи этого ларька еще не успели отовариться и расползтись.
— Сперва берут шарамыги! — с хрипловатым смешком вещал пропитой мужик лет пятидесяти с деревянной ногой и металлическими зубами.
Этот оратор и сам был шаромыгой, а я уважал людей, с юмором относящихся к своему социальному статусу. У этого ларька пошаромыжней калеки был только дед с куцей седой бороденкой, неизменно покупающий четыре литра пива в один и тот же серый, но прочный, надо думать, полиэтиленовый кулек, да маленькая беззубая бабка, появляющаяся то с одним, то с двумя фингалами на глубоко морщинистом, будто из дерева вырезанном лице. Без фонарей ее никто не видел, создавалось впечатление, что синяки сдавали и принимали друг у друга пост на ее колоритной физиономии, временами объявляя усиление караула.
— Сначала шарамыги, а потом шакалы. Потом шакалы! — громко комментировал калека. Шакалами он величал небольшие стайки алкоголиков лет под тридцать, которые подходили и набирали без очереди столько пива, сколько им было надо, даже не поворачивая головы на чьи-нибудь неуверенные призывы к совести. Сами себя они предпочитали величать мафией, но никогда не опускались до выяснения отношений со старым, полоумным шаромыгой. Сегодня шакалы были малочисленны, а те, что пришли к ларьку, уже отоварились и сейчас в стороне, невзирая на легкий морозец, пили пиво, передавая по кругу трехлитровую банку. Казалось, никакая сила не могла мне помешать минут через тридцать закупить десять литров пива и припасть губами к холодной горьковатой жидкости, которая медленно, но верно сделает мое мироощущение уютным до самого позднего вечера.
— Давно продают? — спросил очкастый костлявый, не заматеревший еще гражданин, занявший за мною очередь.
— Где-то с полчасика, — сказал я.
— А емкостей сколько закачали?
— Черт его знает.
Я не был любителем заводить разговоры в очередях. Не из нелюдимости, не из застенчивости, не из-за человеконенавистничества даже, а просто скучно это. Сначала было дело. Вот купишь пива, выпьешь, тогда и беседа завяжется, глядишь. А на трезвую-то голову помнишь, что обо всем двести двадцать раз переговорено. Нет, я не хочу сказать, что в очереди за выпивкой всегда стою трезвый, понятно, что и в подпитии приходится нередко срываться за добавкой. Но стоит мне выпить хотя бы кружку пива, я моментально становлюсь шакалом, а когда внагляк прешь к окошку ларька, сами понимаете, не до разговоров задушевных, одни междометья да ругательства.
— Очередь, — проговорил стоящий за мной очкарик тоном не бытовым, а заумным, отчасти поэтическим даже, что заставило меня насторожиться и прислушаться. — Она настолько обыденна, что многие даже не понимают, что это. Очередь вокруг нас, внутри нас, там, где нет нас. Это не просто порождение, не символ даже, нет! Очередь — суть нашего бытия. Очередь за пивом, очередь на квартиру, очередь на кладбище. И это еще не все! Очередь страниц читаемой книги, очередь тарелок за нашим обеденным столом, очередь детей, рождаемых нами, очередь болезней, терзающих нас. Говорят, в раю не было очередей, но я атеист и не верю в это, в то же время очередь на Страшный суд представляю свободно, даже с открытыми глазами. А как красиво и монументально изображают очередь карикатуристы и фотохудожники. Затылок в затылок, затылок в затылок, извивающиеся петли до самого горизонта. Простая, красивая модель. Здорово?
— Были б они покороче, было б еще красивее, — машинально обронил я. — Сегодня-то очередь так себе, и…
Не договорив, я спохватился и, отойдя в сторону, чтоб никого невзначай не обслюнявить, тщательно сплюнул три раза через левое плечо. Сознаюсь, хотя я и презирал болтунов в очках, мне интересно было слушать сейчас нечто возвышенное об опостылевшем, тем более что все равно ведь я стоял в очереди, и некуда было деваться.
— Человечеству суждено пребывать лишь в двух социальных ипостасях, — мой придурковатый очкарик, почувствовав мое внимание, все крепче и крепче входил во вкус. — Есть очередь. Но есть и толпа. Люди стекаются к месту предполагаемого завоза пива и ждут. Привозят пиво — рождается очередь. Пива нет — и толпа, рассредоточившись, движется в другие точки, и ежели таковых точек оказывается непропорционально мало, то очереди рушатся, и побеждает толпа. Что есть толпа? Бытует мнение, что толпа — это равенство, а при наличии вождя — вообще единство. Но это лишь на первый взгляд. Кто смел — тот два съел. Вот сущность толпы. Толпа — стихия, где царит естественный отбор. Очередь — начало цивилизации. Очереди не нужны вожди и герои, очередь — самодостаточная, саморегулирующаяся структура. Да, в очереди нет и не может быть равенства. В очереди есть справедливость. Чем раньше ты очередь занял и чем дольше стоишь, тем больше у тебя возможности быстрее отовариться, тем больше шансов купить желаемое, пока все не продали. Стоящий рядом с прилавком неизмеримо выше только что пристроившегося в хвосте. Да, неравенство, в основе которого лежит опыт, ибо надо знать, в какую точку и в какое время надежнее отправляться, и труд, ибо стояние в очереди отдыхом не назовешь. И это справедливо. Нравственный уровень нации виден прежде всего по тому, с каким уважением и серьезностью человек судит о своем и чужом месте в очереди.
Заслушавшись чуждой мне пропагандой, я даже не сразу обратил внимание, что продвижение в очереди сильно замедлилось, если не совсем приостановилось. Оно и понятно — крупная стая студентов-шакалят, пробившись к окошку, покупала 134 литра пива, кульки пустые и полные, как по конвейеру, двигались в поднятых над головами руках, и казалось, конца этому не предвидится.
— Купаться, что ли, собрались, — со сдержанной злобой плевался благонамеренный. — Хоть бы захлебнулись, салажье…
— Так что же, — закурив по новой, покосился я на своего увлеченного собеседника, — значит, толпа — это зло, очередь — благо. Я правильно понял?
— Если принять за аксиому, что добро — это меньшее зло, то так.
— А по мне, так лишь бы взять быстрее и побольше. А уж как это будет называться: очередь, толпизм, доля, задняя дверь…
— Как это знакомо, — покачал головой очкарик, сокрушенно кашлянув, — из-за таких, как вы, у нас столь слаба структура очередей. Правильно, ведь человек, купив пива, тотчас перестает быть социальным элементом. Что ему до очереди, что до толпы? У него есть пиво, и он идет в свою скорлупу и пьет пиво, и хоть трава не расти. Я сам в определенном смысле такой, но я стыжусь этого и горжусь своим стыдом. Да-да, не смейтесь. И пусть слова «каждый народ достоин своих очередей» — горькие слова, но это правильные слова. Есть индивидуумы, желающие получить вожделенное в обход справедливого стояния в очередях. «Кто я: тварь дрожащая или право имею?» — задаются они вопросом, искусственно навязанным школьной литературой, и в поисках ответа бросаются толкаться плечами у окошка пивного ларька. Увы, чаще всего ответ положителен. А почему? Да потому, что те, что уже почти достоялись, думают примерно так: «Да ну, хрена ли связываться. Пусть пролезет шакалье, я ж все равно возьму, минутой раньше, минутой позже». И невдомек этому обывателю, что люди не могут не понимать этого! Не могут. Понимают, но делают вид. А если бы очередь всегда сплоченно действовала против шакалов, ничего подобного не было бы. Сколько их, шакалов? Трое? Пятеро? Семеро от силы? А в очереди тридцать, сорок, пятьдесят человек! Подавляющее преимущество, если бы все вместе да на шакалов. Только без дезертиров, нейтралов всяких, пятых колонн. Я понимаю, бывают в очередях женщины, больные люди, люди тупые. Но если бы…
Я уже приготовился выслушать из уст моего неравнодушного собеседника идею о создании из идейных, физически крепких очередников регулярных отрядов контршакального заслона, как вдруг тревожней сирены воздушной тревоги над очередью прокатилось: «Пиво кончается! Не занимать!» Пиво кончается… Что может быть тоскливей, неумолимей и безжалостней этих незамысловатых слов? Кончается! Ты уже мысленно пил его, медленно, но верно приближаясь к окошку. И вдруг… Но если от слова «кончилось» обреченно опускаются руки и все обрывается внутри, то слово «кончается» еще несет в себе надежду, а значит, мобилизует, встряхивает, будит агрессию. Нервная дрожь пробежала по очереди из конца в конец. Было полнейшее впечатление того, что прибавили звук и увеличили частоту кадров, громче зазвучали голоса, резче, суетливей сделались движения, и пусть даже я как стоял переминающимся столбом, так и остался стоять, но ощущал, как сердце внутри меня прибавило обороты. Лихорадило. Крайне затруднительно было оценивать обстановку. Конечно, я был не первым, но и, хвала господу, последним был тоже не я. Длинный хвост жаждущих дышал мне в спину, передо мной же стояло четыре человека, с благонамеренным пять. Неплохие шансы на успех, но это если не считать шакалов. Страсти накалялись, и в этот миг я увидел бегущего к ларьку седого, коротко стриженного мужчину в ватнике. Над головой он обеими руками держал длинную металлическую трубу, недвусмысленно занесенную для удара.
— Ваня! Ваня! Ты что, сдурел? — голосили сзади две его спутницы, благополучно отягощенные, кстати, банками с пивом.
— Э, мужики. А ведь сейчас прибьют кого-то, — рассмеялся кто-то из очереди, — может, знает кто, по чью душу это, а?
Седой гражданин с трубой, по всей видимости, спешил свести счеты с двумя прилично одетыми мужичками в соку, которые, кстати, оказались в щекотливом положении. Именно сейчас они наливали пиво в кульки, руки их были заняты. Оказав самооборону, они обречены были часть пива пролить, не реагировать же было чревато, бешеные глаза нападающего были красноречивее любых слов и словосочетаний. Шутками не пахло.
— Ну, ты, урод! — не вполне уверенно крикнул один из мужичков в соку, торопливо связывая узлом кульки с пивом. — Попробуй только…
— Вы говорили, что отоварившиеся социально нейтральны, — с усмешкой подметил я, — а сейчас что скажете?
— Я про человечество говорил, а не про болванов отдельных, — нервно подернул плечами мой очкастый оппонент. — И нет правил без исключений. Да он, наверное, пьяный просто. Или псих. Или борец за идею, который без личной корысти в каждую дыру нос сует.
Тем временем нарушитель спокойствия приближался, и очередь заволновалась. Оно и понятно. Произойди сейчас пусть не убийство даже, а так, кровопролитие, кто мог поручиться, какими последствиями это чревато. Пускай пиво и кончалось, но пока его еще продавали. А если что? Ларек мог вовсе закрыться. Очередь была монолитно настроена против агрессора с трубой, но никто не нашел в себе мужества встать на пути злодея, боясь, конечно, не потенциальных увечий, а потери места в очереди. Грамотно и находчиво проявил себя лишь лохматый дылда с шестилитровой канистрой в руках, молодой шакал-одиночка, минуты две назад нарисовавшийся у ларька.
— Спокуха, берите, мужики, — коротко сказал он, — все путем будет. Вот еще шесть литров налейте сюда, ладно? Ага? Деньги вот.
— Ваня! — одна из спутниц борца за идею тоже рванулась к ларьку. — Ваня! Ну, ты совсем, что ли?
Как раз в этот миг шакал-одиночка ловко перехватил руку с трубой. Какое-то время они стояли, толкались и пинались молча, потом седой борец за идею упал, поймавшись на подножку, однако трубу из рук не выпустил.
— Ваня! Ты что? Ну ты что? — трепыхалась подбежавшая спутница.
— Козлом назвали! — с гневным придыханием выпалил упавший. Лохматый дылда-шакал не давал ему подняться. Один из мужичков в соку, оставив на снегу связанные кульки, уже спешил на помощь.
— Слыхали? — подмигнул я очкарику. — Видали? А то заладили: очередь, толпа, структура, социальность. А у человека просто достоинство взыграло.
— А что ему делать оставалось? — пренебрежительно усмехнулся благонамеренный, и от моего взгляда не ускользнуло, каким злым, въезжающим, конкретным сделалось его лицо. «Вот те и благонамеренный, — подивился я, — кто бы мог подумать. Вот что значит: в тихом омуте…»
— Псих, — сказал очкарик, — разве у него были шансы?
— При чем тут шансы, — выразительно проговорил я, ощущая одобрительное молчание благонамеренного. — Козел… До чего же страшное слово. У мужчины, названного козлом, есть лишь три пути: броситься в драку и убить обидчика, броситься в драку и быть убитым либо смолчать и действительно стать козлом со всеми вытекающими…
Я говорил, а сам думал, сколь действительно ужасно слово «козел», сколь смертоносно оно для нашей маленькой голубой планеты. Страшно подумать: ведь стоит какому-нибудь нашему генеральному секретарю на встрече в верхах обозлить президента США… А ведь с них, с генеральных, станется. Горячие головы думать о последствиях не имеют привычки. Вот тогда всяким-разным «ястребам» во главе с Дядей Сэмом и карты в руки. Они же спят и видят Третью Мировую Войну, только повода убедительного ждут, дабы История не осудила. Страшно, страшно.
Тем временем седого агрессора обезоружили, а трубу его закинули подальше на гаражи. Сам он стоял, отряхивался, время от времени порываясь в погоню за обидчиками, но его крепко держали две верные спутницы. Пиво наливал в двадцатилитровую канистру парень в вязаной шапочке, потом должен был брать так называемый благонамеренный, в котором я ошибся, потом шла моя очередь. Но пиво кончалось, а напряжение росло. Два диких шакала плотно прилепились ко мне.
— Вы рассуждаете в лоб, — прорезался за моей спиной голос осмыслившего проблему очкарика, — не так страшно слово «козел», как его малюют. В подобной ситуации грамотней всего было бы слово «козел» попросту не расслышать. То, что человек туговат на ухо, ни на грамм не умаляет его достоинства.
Решительно тесня плечом шакалов, уже наливал свои три литра так называемый благонамеренный. Шакалы же всерьез готовились захватить плацдарм у окошка. Один стоял у киоска впритык, другой терся чуть сзади меня. Я раскусил их маневр. Положение осложнялось тем, что у окошка от проливаемого пива образовалась ледяная площадка. Один неверный шаг, один неразгаданный толчок — и я оказался бы отброшен в сторону.
— Даже более того, — ровным тоном продолжал рассуждать мой очкастый оппонент, проявляя то ли железное хладнокровие, то ли непроходимую тупость, — допустим, меня назвали козлом в оскорбительном для мужчины контексте. Что мне мешает притвориться некомпетентным и приравнять слово «козел» по ругательной силе, скажем, к слову «баран». С точки зрения скотоводства невелика разница.
Благонамеренный, или как уж его там, отшатнулся от ларька, волей-неволей оттесняя мое правое плечо, кулак шакала с зажатыми трешками уже, казалось, ворвался в окошко, но шакалье не разгадало мой маневр, и, когда я подал деньги не правой рукой, а левой, для них это было полнейшей неожиданностью.
— Десять! — сказал я, вслед за деньгами пропихнув в окошко канистру. Сейчас за моей спиной стоял шакал, мертвой хваткой вцепившись в ларек обеими руками.
— Эй! Я за ним! Вы что? — психовал очнувшийся очкарик. — Кончается же пиво! Я час целый стоял, ну, вы, я…
— Ну и стой дальше, — дружески посоветовал шакал. Когда я забирал свою полную пивом канистру, агонизирующая очередь окончательно деформировалась в толпу. Я отошел шагов на пять, припал к горлышку канистры, и в организм мой полилось долгожданное холодное, разбавленное не больше обычного «Российское» пиво. Когда я, тяжело дыша, оторвался от канистры, пиво в ларьке кончилось. Но что мне было за дело до тех, кто не успел купить и кто сейчас побредет с пустой тарой к какому-нибудь ларьку, где еще наливают. Я не спеша завинчивал канистру.
— Слушайте, я же всю дорогу за вами стоял, — ко мне, рассеянно комкая в руках пустые кульки, подошел умный мой собеседник.
— Судьба, значит, такая — улыбнулся я, скучающе взглянув на очкарика. Минуту назад мы были с ним товарищами по несчастью. А теперь, когда я взял пиво, а он нет, небо и земля выросли между нами.
— Может, отольешь литра три, — доверительно переходя на «ты», закинул он не прельщавшую меня удочку.
— Не-а — сказал я, закуривая, — я же беспринципная тварь. А за содержательную беседу спасибо. А ты съезди лучше к точке на Куйбышева. Может, пива и там не хватит, но свободные уши найдешь, это точно.
— Ну, ты и… — в голосе очкарика прозвучали отчаянные нотки.
— Что я? Нет, договаривай! — выпрямившись, сказал я. Моя канистра была крепко завинчена, так что я мог свободно побеседовать в полную силу, не опасаясь пролить то, ради чего все это было. И этот козел очкастый стоял передо мной, мучительно осознавая, что я не стану прикидываться ни глухим, ни бараном. И страшное слово, готовое сорваться с его распоясавшихся уст, оперативно поджало крылышки.
А потом он молча пошел прочь. Нет, он был не глуп, этот очкарик, незадачливый проповедник народной социологии. Он понял, что в любом споре последнее слово будет за мной. Возможно, он даже догадывался, какое слово это будет.
Во всеоружии
На незамысловатом прямоугольнике стола стояла бутылка с 72-м незамысловатым портвейном и несколько тарелок с закусками того же пошиба. Колода замусоленных карт валялась в углу, старый кассетник, посвистывая, тужился глуховатой записью «Инструкции по выживанию», а посреди стола громко тикал круглый красный будильник. За столом расположились четверо молодых людей, столь же незамысловатых и потасканных. Пьянка — что еще можно было бы добавить по этому поводу. И все атрибуты налицо. И все как у людей. Но наметанный взгляд не мог бы не отметить какую-то странность, непонятную червоточинку, незримо парящую в атмосфере. В глазах трех парней и подруги нет-нет да мелькала тревога, смех звучал не часто, но нервно, и, хотя все то и дело косились на часы в ожидании полуночи, Новым годом здесь и не пахло. Просто в 24.00 прогнозировалось появление вурдалака.
Все началось с того, что накануне Тамара поведала Петьке, оказавшемуся в ту ночь ее соседом по постели, жуткую историю. Начало истории казалось вполне бытовым: четыре года назад был у Тамары жених (они уже документально подали заявление в загс), и звали жениха Сережа. Незадолго до свадьбы Сергей скоропостижно скончался от самоубийства. Записки он не оставил, так что оставалось только гадать, чем был продиктован столь дерзкий поступок: ревностью, несерьезностью, приколом? В день похорон кто-то из приятелей Тамары метнул шкварку по поводу того, что в подобных трагических ситуациях женщин охватывает не только законная, уважаемая всеми скорбь, но и обостренная нимфомания. Под эту крамольную посылку подводилась и философская демагогия. Женщиной, схоронившей близкого, подсознательно движет сила жизни и, чтоб смерть не особенно заносилась, толкает к зачатию. Для равновесия. Логично. То, что зачатию предшествует половой акт, уже давно не тайна, но тут-то и маскировалась неувязка. Никому ведь не придет в голову считать миллионером недоумка, разорившегося на билет «Лото-миллион». С половым общением на половозрелом уровне случай аналогичный, не зря же смерть веками смотрит на это сквозь пальцы. Но вывод был однозначен: оставлять Тамару после похорон одну просто не по-джентльменски. И джентльмены нашлись. Жизнь текла дальше тихо-мирно, без приключений, но в годовщину смерти Сергея нагрянула мистика. В полночь он явился к Тамаре в обличье страшного вурдалака. «Много кровушки, Томка, ты мне при жизни попортила, так что теперь не обессудь», — сказал он, присосался и, игнорируя оправдания, просьбы и визги, отхлебнул крови солидную пропорцию — в компенсацию якобы. На другой год Тамара хотя и помнила чреватую дату, но, понадеявшись на авось, глубоко погрузилась в запой, и вновь Сергей-вурдалак нагрянул в полночь и хлебнул от души, так что Тамара чудом жива осталась. Наверное, красный портвейн ее выручил, крововосстанавливающее пойло. В третью годовщину Тамара, решив не встречать полночь в одиночестве, вписалась в подгулявшую компанию, но к вечеру всех завернули в вытрезвитель, где Тамару, за отсутствием женской палаты, закрыли одну в камере. Наша милиция нас бережет — этим и интересна, но в полночь вурдалак явился снова. Не смущаясь обстановкой казенного дома, он опять совершил становящееся традиционным кровопийство.
И вот теперь красный, цвета крови, день календаря приближался, что и заставило Тамару разговориться с Петей, вверив в его руки свою безопасность.
— Все будет нормально, — пообещал Петя, — ты только денег на бухало отстегни, а уж я надежных парней приведу. Встретим во всеоружии!
Желающих проучить вурдалака Петя набрал без особого труда. Юрка, его старый приятель, услышав про предложение, сплюнул, сказав, что «у Томки крыша поехала», но, узнав про халявную выпивку, с воодушевлением согласился. «С этого бы и начинал! — посмеивался он. — А уж крыша пусть себе хоть едет, хоть течет, хоть дымится!» Восемнадцатилетний Вадик тоже с готовностью подписался в борцы с вурдалаками. Его, сделав скидку на юные годы, Петя соблазнил ночью страсти с покладистой Тамарой, заверив, что никто не станет мешать ему хоть до утра облегчать неизношенные чресла. Говорил Петя и еще с одним приятелем, Мишкой. «Слышь, — объяснив ситуацию, Петя перешел на заговорщический тон, — ровно в полночь подходи по этому адресу, позвони, ну, а сам чуть под вурдалака загримируйся, что ли, откроют, а ты шухер наведешь, зарычишь, завоешь или что-нибудь вроде того. Как тебе?» Миша согласился с энтузиазмом. Никогда в жизни не упускал он шанса безнаказанно дурака повалять.
И вот они сидели и ждали. Выпили, но не сильно, чтоб только уста разомкнуть. Пытались было скоротать время за картишками, но игра не задалась. Читать никто не любил. По телевизору о чем-то с умными лицами дискутировали политики, но в их способность изменить жизнь к лучшему все собравшиеся на квартире у Тамары верили еще меньше, чем в вурдалаков. За окном давно стемнело. Будильник оттикивал двадцать первую минуту одиннадцатого.
— Давайте еще по чуть-чуть, что ли, пока вурдалак не подкатил, — нарушил молчание Юра. Длинный, сутулый, тощий, с волчьим огоньком в замутненных глазах, он сам сейчас здорово смахивал на вурдалака, по крайней мере на такого, каких показывают в кино, с маниакальной настойчивостью внушая зрителям, что это ужасно.
— А есть, Тома, еще грибки маринованные или что-нибудь вроде того? — спросил Петя, распределяя по стаканам остатки портвейна.
Тамара поднялась нехотя, выискала банку соленых бычков. Двадцатипятилетняя, незамужняя, она вроде бы и подпадала под категорию «девушка», но любой непредвзятый посторонний, едва взглянув на ее физиономию, комплекцию и интеллект, понял бы, что перед ним натуральная бабенция. Вадик изредка останавливал на ней любопытный, вожделеющий взгляд. Как мужчина он много терял из-за кругловатости своей фигуры, ямочки на щеках и вовсе бессовестно молодили бедолагу, а ведь ему уже шел девятнадцатый год. И все же сегодня он готовился в герои, даже принес с собой заточенную ручку от лопаты, выдав ее за натуральный осиновый кол.
— Я одному удивляюсь: какие же дураки раньше на свете жили! — сказал Вадик, желая, видимо, показаться не только смелым, но и умным. — Знали, что осиновый кол надо воткнуть, чтоб вурдалака уконтрожопить. Но ведь это же близкая дистанция, риск. Почему б не наделать стрел с осиновыми наконечниками? Тогда б одному можно было с десятью упырями разделаться, если, конечно, стрелять из лука хорошо, как Робин Гуд из Шервудского леса, а?
— Сходи к оккультистам, может, оценят рацуху, — не поднимая глаз, посоветовал Юра, широко зевнул и вышел из комнаты.
— Упыри, вурдалаки — это, конечно, не самое страшное, — задумчиво почесался Петя. — С василисками куда как опасней дело иметь. Василиски пьют кровь только из мертвых, так что…
— Сперва прикончат! — догадался Вадик.
— Но разве может вурдалак стать василиском? — округлила Тамара густо затушеванные глаза.
— Почему нет? Профессии смежные, — негромко заметил Петя. Он один знал сценарий полуночи, а пока ненавязчиво подогревал страсти. Часы показывали 22.40.
— Я так скажу, что раз в год по вурдалаку — это еще по-божески, — громко начал Юра, заходя в комнату. — А вот бумбарашка в хате заведется — тогда совсем труба!
— Барабашка, — печально поправила Тамара.
— Полтергейст, — неуверенно добавил Вадик.
— Какая разница? Ну, домовой, скажем, всем понятно.
— Полтергейст — явление, домовой — предрассудки, — пояснил Вадик.
— Короче, я прикол один вспомнил, — закурив, улыбнулся Юра, пьяный румянец контрастно озарил его лицо, — про эту самую бурундалашку. Прикатываю я однажды летом к бабусе, а у нее две сестренки мои, ну, малолетки, лет под тринадцать им, что ли, было. Бабуся и говорит: «Ой, Юра-Юра. В доме домовой завелся — просто спасу нет, то посуду разобьет, то таблетки с настойками стырит, а то вдруг бутылка пустая или мыла кусок мне по голове прилетит». Я сижу, слушаю и прочухать не могу: то ли тронулась бабка, все нормально тогда, то ли и впрямь я как кур в ощип. Потом наблюдаю, сестренки перемигиваются что-то втихую. Я им вопросик провокационный, они в смех, ну, и рассказали потом, что к чему. Наслушались они передач про всяческих барабашек, бабуся, понятно, тоже наслушалась, вот сестрички и решили приколоться. Ловкость рук — и никакого явления. Понятно, дети, им вроде как положено проказничать. За руку возьмут — под статью не подведешь. Но я-то не детский сад уже, соображать стал. Вскоре ночью у буфета то ли взрыв, то ли вспышка. Ну, там, конечно, крик, бардак, паника. Но все обошлось, не только пожара не было, буфет и то не загорел, так, подрумянился мальца, закоптился. Правда, наборы ложек серебряных, колечки золотые, перстни и прочая дребедень из буфета сгинули. С концами. А как я потом все это пропивал, можно до утра рассказывать, — закончил Юра и, откинувшись на спинку кресла, зевнул широко, самодовольно.
Рассказ был выслушан вяло, ни одобрительного хохота, ни остроумных замечаний, ни даже завистливых взглядов. Лишь Петя, давно знающий Юру, не мог не подметить, что язык приятеля стал заплетаться непропорционально выпитому. Загадка диспропорции разрешилась скоро, когда Петя, открыв холодильник, недосчитался одной бутылки.
— Юра, — тихо сказал он маячившему на кухне приятелю, — у тебя есть совесть или что-нибудь вроде того? Пузырь где?
— Что значит «где»? Подумаешь! — оскорбленно выпучился Юра. — Еще осталось до фига, а Томка тормозит до полуночи, а душа…
— Ладно, — прервал Петя грозящую затянуться тираду, — я же спросил тебя, где пузырь. Приговорил?
— Осталось там… Стоит. За буфетом. Я, правда, стакана не нашел.
Петя вытащил несанкционированно початую бутылку, в ней оставалось не более трети. Не заморачиваясь поисками стакана, он загорлил остатки. Закурил. Икнул. Посмотрелся в зеркало, словно соскучился по встрече со своим скучающим взглядом. «До чего же все осто…» — начало было думаться ему. Но мысль споткнулась. С каким бы подцензурным или нецензурным словечком Петя ни пытался скрещивать трехзначное числительное, все равно получалось бледно, жидко, слабо. Часы уже показывали 23.15. Петя знал, что в полночь явится ряженый Миша, кое-кто струхнет, возникнет некоторое оживление. Потом похохочут, а Юра, конечно, скажет, ну, опять шутки пьяного Мишутки. Миша будет давиться штрафной порцией портвейна. И все будут пить и… Петя вздохнул тяжело, надломленно. А чему удивляться? Предстоящая пьянка окрыляет трезвых, но, когда предвкушение уходит и начинается непосредственное питье, чему радоваться? И так всегда. Не жизнь — жвачка. Вроде бы какое-то шевеление происходит, но ни вкуса, ни калорий. Одна изжога. И рожи кислые.
Нет, Петя не претендовал на карнавальное веселье. Душа тосковала по чему-то действительно значимому, пусть опасному, страшному даже, но серьезному. Петя вдруг поймал себя на мысли, что ему хочется, чтобы в полночь пришел настоящий вурдалак. Да и будь что будет. Главное, скуки тогда не будет.
Будильник показывал 23.35. Все четверо опять сидели за столом. Курили, переговаривались, переглядывались. Напряжение нарастало, ни у кого не спросясь. Самопроизвольно. Все чаще возникала тишина, все труднее становилось ее нарушить. Отдельные реплики либо провисали без ответа, либо спотыкались на чем-нибудь раздраженном, односложном. А сколько он выпивает крови? Не надо кощунствовать. Ну, а все-таки? Мензурок не держат. Где-то с литр. Это по-божески? Не совсем. А сколько сейчас платят за кровь донорам? Мало? Месяц назад платили 740 за поллитра. А что сейчас эти семьсот сорок? 23.47. Почему не поспорить на бутылку, что никто не придет? Почему нет? Это не кощунство. Ну да, это удаль. Почему не поспорить? На бутылку чего? Хоть чего. Это не спор. 23.56.
— Ты, Тома, будильник сверяла с радио? — спросил Петя.
— Да! Третий раз спрашиваешь, — устало и зло прогудела Тамара. Петя сам знал, что спрашивает четвертый раз, он нагнетал обстановку.
— А если, например, не открывать дверь, когда приходит вурдалак? — как бы между прочим проронил Вадик. — Тогда что?
— Сам откроет, — глухо ответила Тамара.
— Это как? — заинтересовался Петя. — Я, конечно, понимаю, что иногда с кольцами на пальцах хоронят, ну, с другой бижутерией. Но разве хоронят с ключами от квартиры, где деньги лежат, или что-нибудь вроде того?
Никто не ответил. Внимание всех приковал к себе будильник. Минутная стрелка заслонила собой часовую. «Если бы часы с боем, было б эффектней», — успел подумать Петя. В следующий миг дверной звонок звякнул. Все резко посмотрели друг на друга. Каждый понял, что не ослышался.
— Однако же, — сказал Юра, растерянно облизываясь.
— Приличные люди так поздно в гости не ходят, — заметил Петя. Звонок повторился.
— Звонят — откройте дверь! — рявкнул Юра на повышенных тонах. — Эй, Вадик! Где твой кол осиновый? Ты ж гостя встречать собирался?
— Кол, ой, блин, кол, — забормотал Вадик, суетливо хлопая себя по карманам. «Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды», — озорно подумалось Пете, и он еле сдержался от смеха. Вадик нервничал на всю катушку, не только голос, руки дрожали. Тамара будто окаменела за столом, затаив дыхание.
Звонок прозвенел третий раз столь же тихо, коротко, деликатно.
— Да ну вас! — вскочил Юра, незамысловато ругнувшись. — Я сам сейчас открою и все выясню, а то этот Рубин Гуд из Пердячего леса до утра свою палку не сыщет!
— А может, милицию вызвать? — нерешительно предложил Вадик. Он все же подобрал кол и двинулся следом за Юрой. Поднялся и Петя. Он ободряюще мигнул Тамаре и, закуривая на ходу, поспешил к порогу.
Глазка в двери не было. Юра распахнул дверь решительным рывком, даже не спрашивая, кто там. Дальнейшее озадачило Петю. Он ждал прихода Мишки, и Мишка действительно появился в квартире, даже изо рта его торчали аккуратно склеенные из ватмана клыки, как и договаривались. Вот только вошел он не горделивой поступью ужасного призрака, а так, будто его впихнули за шкварник, да еще и ускорили пинком под зад. Юра ошарашенно замотал головой. Петя не успел ничего сказать, подумать — и то не успел, как порог переступил Тамарин жених-вурдалак. По виду он был обычным застарелым трупом, но с человеческим лицом, своеобразным, выразительным.
— Что, Томка? — задорно усмехнулся он, обнажая кривые клыки. — Значит, кодлу собрала? Думала, у меня там друзей нет? А на-кось! Сейчас тут всех управа прищучит!
— Они меня это, того, в подъезде хапнули, когда я шел просто, я не знаю, ни при чем, и вообще… — бормотал Миша, непонятно перед кем оправдываясь: перед Петей ли или, скорее всего, перед вурдалаками. А упыри все прибывали. Молодые и старые, одетые прилично и полуголые, скелетообразные, с топорщащимися, не прикрытыми мясом костьми и еще вполне в теле.
Вадик позорно и протяжно заревел от страха, прижался к стене. В прихожей становилось тесновато. Кол валялся под ногами полуночных гостей, бесполезный теперь, как все остальное.
— Б… Бабуся? Ты, что ли? — икая, изумленно булькнул Юра, пристально вглядываясь в одного приземистого, невзрачного упыря.
— Узнал! Вы поглядите, трупы добрые, бабушку свою узнал внучонок мой дураковатый! — сквозь торжествующий смех выговорила бабушка-упырь и выразительно клацнула не по возрасту крепкими клыками.
— Сережа! — С перекошенным, заплаканным, трясущимся лицом из комнаты выбежала Тамара. — Сережа, милый! Прости меня, миленький, прости! Умоляю… А может, замнем все, ты не подумай, у меня бухало есть, сядем все, выпьем, а? Мир, а? Сережа!
— А? Б-э-э, — не моргнув глазом, передразнил ее Сергей. — Прости? Бухало? Мир? А вот это ты видела? — Он повернулся спиной и сдернул штаны, заголяя трухлявые, погрызенные червями тазобедренные кости.
В продолжение всех этих экстравагантных сцен Петя стоял столбом и безмолвствовал с рассеянной улыбкой на лице. Больше всего его смущало, что получилось так, как он и мечтал час назад, даже значительно круче получилось. Нечто вроде благостной волны очищения страданием едва не прокатило по его захмелевшей душе. Но мозг Пети не был парализован. «Второй этаж, балкон, на газонах сугроб. Туфта!» — четко и категорично отстукал мозг, и Петя неспешно двинулся в комнату. Хвоста не было. Не рассусоливая, Петя подбежал к окну, рывком отдернул занавеску, распахнул первую дверь и уже потянулся к шпингалету второй, но вдруг замер. Руки медленно опустились. Два вурдалака переминались на балконе с ноги на ногу. Петя узнал мертвецов, вспомнил, сколько крови попил у них в свое время, и понял, что исход однозначен. Вурдалаки широко скалили клыкастые пасти, улыбаясь ему скорее снисходительно, чем злорадно. И Петя тоже улыбнулся им понимающе, обреченно. Да, он свалял дурака, и хорошая мина при плохой игре оставалась теперь единственным утешением. Встретим во всеоружии. Это же его неповторимый перл! И лишь теперь, когда было поздно, Пете пришло в голову, что все оружие, выдуманное людьми, от ножа до водородной бомбы или чего-нибудь вроде того, предназначено было для того, чтобы убивать. Но ведь и дураку понятно, что убивать можно живых, а ведь Пете заведомо было известно, с кем придется иметь дело. С мертвыми. А для этого… Убить память, конечно, возможно, но делается это не в одночасье, не с бухты-барахты, да и то далеко не у всех получается.
Мишка
Однажды утром Мишка Пакутицын сошел с ума. Взял и сошел, никого не спрашивая. Очнувшись ото сна на полчаса раньше обычного, он долго лежал, смотрел в потолок и никак не мог отдать себе отчет в том, что с ним такое происходит. Казалось бы, все при нем, все на месте, но какие-то непривычные ощущения щекотали мозг, короче, что-то было не так. Может, Мишка еще долго лежал бы так да терялся в догадках, если б вдруг не расхохотался над потолком — какой он ровный, гладкий, без сталактитов, как бильярдный стол. «Хоть бы пару сисек туда навесили для камуфляжа», — подумал Мишка да так грохнул смехом, что все клопы в недоумении попадали с тела. Потом сотрясаемый хохотом Мишка вскочил с кровати, подбежал к зеркалу и с наслаждением харканул в отражение своей прыщеватой хари. Харя же, нисколько не обидевшись, продолжала хохотать, и в этот миг Пакутицын все понял. Да! Он сошел с ума. Спятил, говоря по-русски. Двадцать лет Мишка продержался в рассудке, и вот на двадцать первый крыша наконец-таки поехала. Пакутицын несколько раз пробежался из угла в угол, не зная, за что бы схватиться, а потом бросился к телефону — не терпелось поделиться новостью с друзьями.
— М-м-м-м… Да, — послышалось в трубке хриплое, полуживое мычание. На проводе был Костя Зык — ближайший друг Пакутицына.
— Привет! Ет я! — бойко затараторил Мишка. — Как самочувствие?
— Издеваешься, гад? — мрачно процедил Константин. Действительно, бестактно спрашивать с утра о самочувствии почтенного двадцатилетнего человека — но что возьмешь с сумасшедшего?
— Приезжай! — воскликнул Мишка. — Только быстрее! Не пожалеешь!
И Пакутицын, швырнув трубку, вновь забегал по комнате, время от времени разражаясь идиотским гоготом. Он упивался своим новым состоянием и с наивным эгоизмом юности полагал, что все обязаны разделить с ним эту радость.
…Вскоре на пороге квартиры нарисовался Костя Зык. Его плоское, опухшее, вылинявшее от времени лицо было серьезно и озабоченно. Надо заметить, Константин принадлежал к той зловредной категории молодых людей, которые злоупотребляют спиртными напитками. В противовес многочисленным статьям о врожденном отвращении человеческого организма к алкоголю Зык, впервые попробовав водку в 14 лет, был в неописуемом восторге от ее вкуса и с тех пор ничего даже равного по вкусовым качествам не хотел принимать. «Это призвание», — говорили Косте друзья. Недоброжелатели же никогда не упускали случая заметить, что Зык не живет, а существует, хотя сам Константин читал в какой-то брошюре, что жизнь на Земле тоже именно не живет, а существует, под жизнью же, надо полагать, подразумевались не только простейшие инфузории и туфельки, но и гомики-сапиенсы, к числу которых имел честь принадлежать и сам Костя Зык.
— Наливай, — сказал Зык вместо приветствия, — чума давит!
— Кроме одеколона — ничего.
— Как? Еж твою мать! — охнул Константин. — Звонит с утра, я-то думал, а он жлобина. Господи прости… Что за одеколон-то хоть?
— «Ермак Тимофеевич».
— Тащи!
— …Скотство это, конечно, свинство и примитивизм — с утра с одеколона начинать, — подергавшись после выпитого, заметил Константин.
— Похохотать хочешь? — вкрадчиво подмигнув, поинтересовался Мишка.
— Ну? — насторожился Зык.
— А я с ума сошел!
— На хрена?
— А я че, знаю? Меня крыша не спрашивала. Взяла и поехала!
— Когда?
— Утром. Просыпаюсь и чувствую — нелады какие-то. Лежу, лежу, а потом — бац! Как озарение. Да я же обезумел! Вот это да! Здорово!
— Колес, поди, переел?
— Не-а! Неделю, как не употребляю. На халяву чокнулся!
— Безумству храбрых поем мы песню, — философски заметил Зык. Одеколон начинал оказывать на организм свое благотворительное действо, мускулы на лице Константина размякли в ласковой эйфории, глаза тоже повеселели. Поначалу, слушая захлебывающегося от возбуждения Пакутицына, он думал, что тот просто придуривается или съел чего-нибудь. Но Мишка все трещал и трещал, не переставая, и тогда Константин понял, что шутками тут не пахнет.
— И как же ты теперь, — забеспокоился он, — поедешь в психбольницу?
— Зачем? Еще успеется. Поживу на воле, пока не схватят.
— Правильно. Ладушки. А то ведь я с Юркой и двумя шкурами к тебе сегодня зайти попьянствовать навострился. Ты как?
— Приемлемо. А не боишься?
— В смысле? — не понял Зык.
— Меня. Я же с ума сошел, и мало ли…
— Ну, так что ж теперь, не бухать, что ли, — подернул плечами Константин. — Я так понимаю, такая хреновина с каждым может случиться. Одеколон-то есть еще?
— Нет.
— Совсем нет? — расстроился Зык.
— Ну, в баре стоит «Ромео». Так я его для гостей держу — этикетка красивая.
— А я кто, не гость, что ли?
— Гость. Все мы гости на земле. Я же, Костя, не жмусь, просто не хочу, чтоб у нас с этими одеколонами демьянова уха получилась.
— Не боись, не будет никакой ухи, — заверил Зык, и Мишка полез в бар.
Костя Зык и Мишка Пакутицын дружили еще со школьной парты. Смешные это были ребята, даже внешне. Когда коренастый, плечистый и низколобый Зык вышагивал по улице рядом с длинным, костистым длинноносым Мишкой, редкий прохожий мог сдержать добрую улыбку. И фамилии-то друзья носили не от мира сего, будто в день, когда была раздача фамилий, они забухали и пришли на склад лишь под вечер, когда все достойное и солидное было разобрано, а осталось одно барахло. С тяжелой головой копошились ребятки в дурацких фамилиях, но и тут при выборе каждый проявил свой характер. Константин взял фамилию под стать себе — коротко и мрачно. Мишка же, вечно витающий в облаках, вытащил для себя странную, даже загадочную фамилию. Действительно, что такое Зык, более-менее ясно, но кто ответит, от какого слова произошла фамилия Пакутицын? Мишкин отец, покойник, пока был жив, утверждал, что фамилия эта происходит от слова «покудова». После смерти он вообще перестал рассуждать на этот счет. Мишка же имел собственное мнение, утверждая, что фамилия его возникла от слова «пакут». Что такое самое пакут — этого Пакутицын не знал, но все равно чувствовалось, что это что-то нехорошее, нездоровое.
…Вечером в квартире Пакутицына запела музыка. Пришли гости. Сегодня Зык привел с собой несовершеннолетнего Юру Еркина, юношу, решившего встать на путь порока и в связи с этим снюхавшегося с такими отпетыми ублюдками, как Мишка и Константин… Дамское общество представляли Светочка и Еленочка. Светочка отличалась непритязательной косоглазой внешностью и угловатостью форм, Еленочка же почти ничем от нее не отличалась. Обе девушки были не очень сложного поведения, но ведь и Мишка с Костей были ребята простые, так что стороны могли быть довольны друг другом. Сообщение Зыка о том, что хозяин хаты сошел с ума, общество встретило без особого интереса, лишь Светочка пренебрежительно подернула плечами да Еленочка бросила, мол, эка невидаль, сама месяц назад вышла из дурдома.
— А не злоупотребить ли нам спиртными напитками? — как бы невзначай предложил Константин, ставя к стенке набитую портвейном сумку.
— Обязательно, обязательно, — хором поддержали дамы. Юра Еркин воздержался от высказываний и лишь застенчиво улыбнулся. В школьной форме да еще с комсомольским значком на груди, он в этом обществе выглядел несколько пикантно. На столе как по мановению волшебной палки явились стаканы и несколько карамелек на закуску. Зык взял бутылку, ласково взглянул на этикетку и ловким движением клыка сорвал пластмассовую пробку. Все движения Константина были полны скромного изящества, чувствовалось, как приятно это занятие душе. «Люблю открывать бутылки, — иногда в кругу друзей откровенничал Зык, — это неотъемлемая и немаловажная часть процесса пьянства. Для меня откупорить бутылку все равно что для какого-нибудь донжуана женщину раздеть!»
— Я вот смотрю и думаю, а есть ли мне смысл с вами злоупотреблять, — с сомнением покосившись на свой стакан, сказал Мишка, — ведь для чего люди пьют? Чтоб одуреть, ведь правильно? Пьянство — добровольное сумасшествие. А если я и так свихнулся, так стоит ли добро переводить?
— Ты прав, не стоит, — с готовностью согласился Зык, тотчас переливая в свой стакан Мишкин портвейн, — ну что, все готовы? Вздрогнем!
Все осушили стаканы единым духом, лишь юный Юра цедил краску маленькими, птичьими глоточками, и плечи его вздрагивали от отвращения. Юра краснел, смущался, видно было, как ему тяжело и совестно.
— Ничего, ты не расстраивайся, — подбодрил Еркина Пакутицын, — не все в жизни сразу приходит. Учиться надо, тренироваться. Я тоже раньше бормоту не мог залпом глотать. Смеялись все. Я думаю, да что ж я на самом-то деле, хуже всех, что ли? Стал покупать вино, вечером в комнате запрусь и тренируюсь, пью, тренируюсь. И через месяц стало отлично получаться, теперь я, наверное, даже не смогу так, чтоб припасть к стакану и там бы что-то задержалось на донышке.
— Да я нет, я ниче, я букет смакую, — неуклюже стал оправдываться Юра.
— А не сыграть ли нам в азартные игры? — лукаво подмигнул Константин, выудив из кармана замусоленную колоду.
— Вы играйте, а я на кухню пойду, — сказал Мишка, — что-то к одиночеству потянуло. Такое предчувствие, что если не уйду в себя, то выйду из себя.
— Хозяин — барин, — заметил Зык, — так в че срежемся? Кинг, покер, бридж?
— А давайте в «какашку»! — с энтузиазмом предложила Светочка.
— Нет, лучше уж тогда в «говно», — заспорила Еленочка.
— Как скажешь, — кивнул Зык, — значит, в «говно»?
— Я, это… в «говно» не умею, — смущенно выдавил из себя Юра Еркин.
— Не умеешь — научим, а не хочешь — заставим, — бесстрастно проговорил Зык. — Игра несложная, для средних умов. Ну что, сдавать? Или вздрогнем?
Из кухни донеслись раскаты громового хохота, словно филин в форточку влетел. Затем раздался визг. Все невольно притихли.
— Мишка! — крикнул Зык. — Ты чего там фордыбачишь?
— Спокуха, всем оставаться на местах! — сквозь хохот прокудахтал из кухни Пакутицын. — Это я просто над своей шизой прикололся.
Константин тяжело вздохнул, увеличил громкость магнитофона и стал сдавать карты… Когда через два часа Мишка вернулся в комнату, веселье находилось в стадии разгара. Была откупорена пятая бутылка, и игра пошла на раздевание. Сражались по такой своеобразной ставке сравнительно недавно, все выглядели еще более-менее пристойно, за исключением Юры Еркина. Карта упорно не шла ему, и бедный юноша уже восседал за столом в красных трусиках, не зная, куда спрятать свои белые, без намека на волосатость, ноги. «Наверно, мы сошли с ума», — ненавязчиво распевал с кассеты Леонтьев. Мишка немного послушал песенную исповедь товарища по несчастью, потом обвел взглядом гостей, и лицо его расплылось в восторженном умилении.
— Ребята! Девчата! — воскликнул он. — Вы просто не можете вообразить, до чего интересно и содержательно проводите сейчас свой досуг! Вдумайтесь: вы слушаете музыку, удовлетворяя духовно-эстетические запросы, пьете портвейн, удовлетворяя запросы душевные, играете в карты, развивая при этом свои умственные способности, и снимаете с себя одежду, возбуждая друг в друге половые потребности, а главное, все это одновременно! Я горжусь вами и по-хорошему вам завидую!
— Присоединяйся тогда! — задорно кивнула ему Еленочка.
— Да, — заметил Зык, — почему ты решил, что сумасшествие освобождает тебя от обязанности поддерживать компанию, умственно тренироваться и исполнять свою половую функцию?
Ой, не надо было бы Косте говорить этих последних слов, ой не надо. Но он сказал. И теперь было поздно что-либо поправить.
— Половая функция, как ты сказал, — обомлев, переспросил Мишка, — а разве есть такая?
— А как же! — радостно подтвердила компания.
— Да-да-да, — скоропостижно забормотал Пакутицын и несколько раз в волнении пронесся по комнате, — есть! Я ведь тоже когда-то слышал про такую, но никогда не вдумывался. А как она записывается? Знаешь?
Все промолчали в растерянности и недоумении.
— Функция, функция, — тем временем неустанно повторял Мишка, нервно колупаясь в растрепанных волосах головы. Надо заметить для ясности, что Пакутицын, прежде чем стать законченным ублюдком, успел два года проучиться на математическом факультете, и теперь под влиянием безумия усвоенные когда-то знания стали обильно изрыгаться из воспаленного мозга. — Половая функция, раз она функция, то, как всякая функция, должна выражаться и какой-нибудь формулой. Ведь так? Следовательно, при желании можно построить ее график!
— График гармонических колебаний! — подливая масла в огонь, сострил Зык.
— Как-как? Колебания по закону синуса? — с живостью откликнулся Мишка. — А ты отвечаешь за свои слова? Ты эту гипотезу откуда взял: с потолка, интуитивно или априори?
— Мальчики, ну хватит пошлить! — с неудовольствием заметила заскучавшая Светочка. Но одержимый новой идеей Мишка уже не слушал никого и ничего.
— Нет, друзья, вы что, не понимаете всю грандиозность задачи, неожиданно вставшей перед нами? Вывести формулу половой функции!
— А на хрена? — не преминул поинтересоваться неисправимый прагматик Зык.
— На хрена, ты спрашиваешь? — И Мишка взглянул на друга взглядом, полным недоумения, разочарования и жалости. — Эх, Костя… Интеллигентный человек не стал бы спрашивать «на хрена». Неужели тебе не интересно? Как можно не понимать, что открытие половой функции явится переворотом в международной науке, в социологии, демографии, не говоря уже про гинекологию?! И даже, может быть, решена будет проблема выращивания в лабораторных условиях искусственных людей!
— А на хрена? — стоял на своем Зык. — Естественных уродов, что ли, мало?
Пакутицын взглянул на Константина сверху вниз, как на мерзкую бактерию, уничтожающе сплюнул и, громко махнув рукой, вышел в коридор. Из чулана на пол попадали толстые книги.
— Я ухожу работать на кухню! — грозно возвестил Мишка. — Прошу никому меня не отвлекать! Музыку убавьте, а можете вовсе погасить! Ишь разгулялись тут, стиляги! Прожигатели жизни. Половая функция им не нужна! Мракобесы!!!
Дверь кухни захлопнулась с укоризненным грохотом.
— Еж твою мать, — вздохнул Зык, потянувшись к бутылке, — безумие прогрессирует.
— Может, вызвать психиатрию? — робко предложил Юра Еркин.
— Сиди! — гаркнул на него Константин. — Где ты, вьюноша, внуськался корешей закладывать. Мне Мишка лучший друг! Мишка мужик! Но его гордый ум сегодня изнемог… Вздрогнем!
И компания в очередной раз сдвинула стаканы.
…Постепенно наступила ночь. Компания, утомленная картами и возлияниями, рухнула спать, затих домотавший кассету магнитофон, смолкла наконец возня на кроватях, квартира уснула. Лишь на кухне оставался гореть свет, там, обложившись умными книжками, ссутулился над столом Мишка Пакутицын. Размашисто, смело и неутомимо чертил он на бумаге длинные формулы, зачеркивал, переправлял, переписывал вновь и вновь, с жадностью выкуривая между делом сигарету за сигаретой. Время уже перевалило за первый час ночи, когда в задымленную кухню просунулась страдальческая мордашка Юры Еркина. Юноша был не очень пьян, но так печален, будто не человек это был, а сам пессимизм из плоти и крови. На то были причины, хотя не каждый бы признал их достаточно уважительными. Только что Юра посредством Еленочки пытался смыть с себя позорное пятно целомудрия, но все потуги показать себя мужчиной оказались безжалостно тщетными. Впервые оказавшись в голой непосредственности с девушкой, Еркин страшно волновался, дрожал руками, как закоренелый хроник, а тут еще пьяный Костя Зык громко отпускал сальные шуточки, смущал этим бедного юношу, в результате чего он и опозорился полнейшей немощью. Обманутая Еленочка в сердцах обозвала Юру пацаном и, отвернувшись, к стене, уснула в знак протеста. Еркину же было не до сна, он ощущал себя жалким, ущербным существом, глубоко страдал от этого, наконец ему стало невмоготу находиться среди полноценных людей, потому-то он и вышел на кухню к умалишенному Пакутицыну.
Мишка к появлению Юры отнесся почти безучастно, раскурив очередную сигарету, безумец перелистывал страницы большой черной книги с устрашающим названием «Функциональный анализ».
— И ведь каких только функций нет! — глубоко и разочарованно вздохнул Мишка. — А про половую — ни полслова! Замалчивают проблему, не хотят бессилие собственное признать. Эх вы, Келдыши-Капицы…
Юра Еркин молча набулькал себе стакан вина, посмотрел на него как на негодяя, собрался с духом и проглотил залпом.
— Понимаешь, Юра, эта половая функция — дьявольски интересная вещь! — не отрывая взгляда от записей, с увлечением продолжал Мишка. — Во-первых, это должна быть функция двух переменных, скорее всего, с производными. Функция эта интегрируема и в то же время дискретна. Спросишь, почему так? Я тебе отвечу, что это очевидно. Иначе это была бы не половая функция, а какая-нибудь задрипанная парабола. Константин выдвинул гипотезу, что половая функция есть функция периодическая. Что ж, может быть, и так. Главное не в этом. Полчаса назад я пришел к выводу, что половая функция суть на самом деле половой функционал, а значит… Ты понимаешь, о чем я говорю, Юра?
Юноша моргнул мутными глазами и отрицательно повел головой.
— Конечно, не понимаешь… Или не хочешь понять, хочешь отмахнуться от проблемы, сделать вид, что ее не существует. Конечно, так проще, ну и живите себе… Да, а что же ты не спишь? Ты чем-то расстроен, Юра?
— Расстроен, — глухо повторил Юра, — не то слово… Думал, жизнь только начинается, все впереди, то да се… А я, оказывается, импотент уже. Все кончено…
— Я, Юра, сошел с ума и то не ропщу, — резонно заметил Пакутицын. — Да и что есть импотенция, как не незнание численного выражения половой функции.
— Но как же так! — воскликнул юноша, чуть не рыдая. — Значит, мне никогда не дано познать восторгов любви! Как жить теперь… Зачем жить…
— Ну, если ты так ограничен, что задаешь такие вопросы, тогда действительно незачем. В жизни столько интересного и прекрасного, а ты… Эх ты!
— Но ведь хочется же…
— Стань онанистом, — не задумываясь, посоветовал Пакутицын, — это же просто замечательное занятие! Ты только подумай: человек — раб инстинктов, сильнейший из которых — половой. Онанист же полностью подчиняет половой инстинкт своей железной воле, а значит, приближается к сверхчеловеку.
Юра был неутешен и выпил еще полстакана.
— А как мама завтра заругается, — вдруг спохватился он, — я же ночевать не пришел. У! А ведь еще не поздно. Пойду…
Еркин ушел. Мишка еще немного поработал, а когда сигареты кончились, решил немного вздремнуть. «А может, мне пригрезится во сне половая функция? — с надеждой думал он. — Ведь приснилась же Менделееву его дурацкая таблица!» Ощупью он добрался до кровати. Зык тотчас подвинулся, он тоже не спал.
— Не спится, — пожаловался он, — недопил, наверное. А тебе как, полегчало?
— Как бы не так, — усмехнулся Мишка, — еще дурнее стал. Юрка ушел.
— Слышал. К маме заторопился, козел… А знаешь, Мишка, жалко мне вдруг стало матерей. Растят они деток, растят, заботятся, волнуются, манной кашкой кормят, чтоб здоровенькими выросли. Все для них! И вот выросли сволочи и только и знают, что травят себя бормотой, одеколонами, колесами всякими. Весь материнский труд — коту под хвост. Ты вон и вовсе с ума сошел, я тоже человек конченый… Странно еще, что какие-то бабы при нас. Считается ведь, что это более возвышенные твари, чем мужики, а поди-ка ты…
— Ничего удивительного. В каждом человеке заложено подсознательное стремление к разгадке тайны половой функции.
— Началось, — проворчал Костя, — переляг-ка лучше к Еленочке, может, разгадаешь тайну. А то она сегодня злая.
— Рад бы, да не могу, — вздохнул Мишка, — я дал себе обет целомудрия, пока не выведу половую функцию. Лучше давай вместе подумаем, в скольких точках на графике половой функции может наблюдаться экстремум. И если есть экстремумы, то в чем заключается физический смысл максимумов и минимумов?
— Мишка!
— Интуитивно я чувствую, что математическое ожидание числа экстремумов — бесконечность, но следует ли из этого, что…
— Если ты не перестанешь, я уйду ночевать на вокзал! — пообещал Зык.
— Вокзал! Это же прекрасно! Да, вокзал! Мы сядем в любой поезд, будем как дети, забудем, к чертям, о всяком билете, укатим с концами из этого пыльного Херовограда, сойдем на случайной станции и начнем новую жизнь, полную радости творчества, лишенную дурных привычек, насыщенную исследованиями половой функции…
— А-а-а-а-а! — не выдержав, завопил Константин, сорвался с кровати, схватил с пола первые попавшиеся трусы, майку и, бормоча матерные фразы, метнулся к дверям. Пакутицын захохотал. С минуту было тихо, затем Зык вернулся и упал обратно на постель.
— Смалодушничал? — ехидно поддел его Мишка.
— А толку-то, еж твою мать! Тебя ж, волка, все равно угрызения не пробьют!
— Мальчики, может, хватит базарить? — прорезался вдруг голос Светочки.
— Ты тоже не спишь? — удивился Зык.
— Уснешь, кажется, в этом дурдоме, — подала голос Еленочка. — Миш, а Миш, а пожрать у тебя что-нибудь будет?
— Поищем, — сказал Мишка.
— Только, Мишка, прошу тебя, ни слова о половой функции. Умоляю тебя, — жалобно попросил Зык, — здоровьем твоим тебя заклинаю! А то ведь я психопат, у меня нервы, я такое могу сделать. Мишка! Мишенька!!!
***
Шли дни. Медленно, угрюмо, словно под конвоем, но шли. Мишка Пакутицын полностью погряз в собственном сумасшествии. Почти перестав выходить из дому, он дни и ночи напролет листал справочники, чертил формулы, в напряженной работе мысли выкуривая по три пачки в день. Коварная половая функция не желала выводиться. Один раз Мишка написал письмо в передачу «Очевидное — невероятное».
Текст был таким:
Многоуважаемый мистер Капица. Я всегда с большим интересом смотрю ваши репортажи о различных проблемах науки. Несомненно, вы знаете, как в настоящее время весь научный мир и остальное более-менее прогрессивное человечество волнует проблема алгебраического выражения половой функции. Очень хотелось бы услышать в одной из очередных ваших передач, каких рубежей достигли ученые в определении вида половой функции, построении графика.
С уважением, М. Пакутицын.
Сойдя с ума, Мишка не чувствовал ни малейшей потребности в человеческом обществе. Лишь Костя Зык изредка посещал больного друга, заодним осушая в его квартире бутылку-другую или пузырек-другой. Пакутицын не отказывался поддержать компанию, хотя сам не пил.
— Пишут, что продажа алкоголя для государства вещь экономически невыгодная, — рассуждал он, бывало, сидя напротив пьянствующего Константина, — на своем примере мне трудно с этим согласиться. Раньше я пропивал в среднем пять рублей в сутки. Это 300 рублей в месяц! Теперь же, обезумев, я не пью, веду паразитический образ жизни, пользы с меня как с козла меда, а государственный бюджет понес ощутимые убытки.
— Слушай, Мишка, а может, вмажешь? — однажды предложил Зык. — Мозги промоются алкоголем, и поправишься.
— Сомнительно, — сказал Мишка, — но проэкспериментировать можно.
Друзья приняли на грудь по бомбе «Анапы».
— Полегчало? — с надеждой спросил Зык.
— Нет, — зевнул Пакутицын, — только опьянел и потерял работоспособность.
— А пошли в кино, раз такое дело.
Тернии и звезды утомили друзей сравнительно быстро. Константин, усевшись поудобнее, начал кемарить.
— Слушай, — толкнул его Мишка, — ссать охота как из ружья!
— Сиди, — сквозь сон отозвался Зык, — бог терпел и нам велел…
Пакутицын остался сидеть, хотя мочеизнурение отравляло жизнь хуже зубной боли. «А что, если…» — вдруг осенило Мишку.
Чуткий слух Константина вдруг уловил, что на пол закапало. Зык покосился на Пакутицына — Мишкино лицо удовлетворенно блаженствовало. Константин чуть не выругался на весь зал от злобы, с трудом подавив в кашле готовый вырваться из пересохшей глотки нелитературный мат.
Фильм кончился. Приятели молча брели по пыльной, с обрубленными кустами на газонах, улице Херовограда. Долго никто не решался заговорить.
— Ну и жлобина же ты, Михаил! — наконец выговорил Зык. — Надо же так опуститься, еж твою мать!
— Ну-ну. Как денег занять или на хате у меня поверещать с телкой, так Миша, а как сумасшедший друг в кино обоссался — так сразу уже и Михаил. Вот в этом, Костя, ты весь!
— Значит, сучий ты сын, напустил под себя и кайфуешь, а я терпеть должен!
— Должен. Ты ведь еще не сошел с ума, с тебя и спрос другой. А с меня что взять. Недееспособен и имею льготы. Ой, а погодка-то какая! Тепло, хорошо, и штаны моментом сохнут. Тебе бы сейчас чего больше всего хотелось?
— Глупый вопрос. Еще бы фуфырь всосоть да поблевать где-нибудь.
— Примитив. А вон, видишь, оперный театр. Весь белый, красивый, чистенький. Жопу бы им вытереть было по кайфу…
Зык выразительно вздохнул.
— Думаешь, неосуществимо? — загорелся Мишка.
— Жопу-то не жалко тебе?
— Есенин жизни своей не пожалел, а мы жопу жалеть будем? И не стыдно тебе? Обыватель. Я говорю тебе сейчас о научном аспекте этой проблемы. Вон, видишь, на афише оперный театр нарисован. Афишей же можно жопу вытереть, а?
— Мусора за жопу возьмут.
— Абстрагируйся от этого. Итак, что такое афиша? Это плоскость, она двумерна. Жопа же наша, как ты сам понимаешь, есть трехмерное природное образование. Давай рассуждать дальше. Ты, конечно, знаешь, что наш мир четырехмерен?
— Впервые слышу.
— Какой же ты еще дурачок, — покачал головой Мишка.
— От дурака и слышу, — мрачно буркнул Зык.
— Нет, Костя, ты не путай, я не дурак, я шизофреник, а вот ты кретин безмозглый, и путать эти два понятия, ну, я не знаю, это все равно что спутать половую функцию с половой тряпкой. Значит, двумерной афишей мы вытираем трехмерную жопу. Теперь пойдем дальше, мир, в котором мы живем, трехмерен, и он, как гондон, натянут на четырехмерное пространство это уже научно доказано. Теперь-то ты понимаешь, что нашим оперным театром подтереться можно запросто. Нужна четырехмерная жопа!
— Угу-угу, — согласился Зык, — давай-ка лучше в аптеку зайдем, может, корвалол дают, хоть чуть-чуть подгонимся, а?
— Ты иди, Костя, а я лучше домой пойду. Протрезвел я, и перед сном немного поработать можно.
***
Как-то раз телефонный звонок поднял спящего на полу Константина посреди самой что ни на есть кромешной ночи. В трубке захлебывался возбужденный голос Мишки Пакутицына:
— А и Б сидели на трубе, — тараторил безумец, — а что есть А и Б?
— О-о-о-о, — только и мог простонать полуживой Зык.
— Да, правильно! Я тоже вдруг понял, что это иероглифы!
— Еж твою мать, — процедил Константин, бросив трубку. Но это был не последний звонок за ночь. Мишка горячился, распинался, доказывал.
— Убивец, — наконец сказал Зык, — если еще раз позвонишь, напишу писульку «В моей смерти винить Мишу П.» и сожру спичечный коробок! Нет, два коробка!
Пакутицын испугался и больше не звонил. Костя Зык же, продав пальто, вошел в многодневный лежачий запой, только спал и пил, теряя даже счет бесцельно прожитым дням, и, конечно, в таком состоянии не мог навещать больного товарища. Когда же все оказалось выпитым, Зык обнаружил себя в таком глубочайшем похмелье, что колотился всем телом, слышал многочисленные голоса и, перепуганный, рискнул приплестись к Пакутицыну.
— Спасибо, — с порога воскликнул Мишка, безуспешно пытаясь поймать для рукопожатия вибрирующего в треморе товарища, — это гениально, Костя, я не ожидал от тебя, но твой вклад в науку…
— П-п-пить, — с трудом разлепив ссохшиеся губы, выговорил дрожащий Зык.
— Но ничего нет.
— Пить! — хрипло выдохнул Зык.
— Так сам посуди, нету. Да не грусти ты, Костя, ты послушай.
Но Константину трудно было не грустить.
— Пи-и-и-и-и… — застонал он и осел на пол. Начинались конвульсии.
— Есть только «Лесная вода», но хотел оставить ее на 7-е ноября, — нехотя признался Пакутицын.
— Скорее!
С неистовством одержимого Зык поймал губами горлышко бутылька, после наполнил весь коридор чмоканьем и постаныванием, сидя в кухне, можно было бы с успехом предположить, что за стеной общаются уж очень страстные возлюбленные. Потом на минуту воцарилась тишина.
— Так, — приходя в себя, проговорил Зык и, поставив ополовиненный лосьон на тумбочку, стал подниматься на ноги, — так что ты такое, м-м-м, говоришь?
— А ты разве не помнишь, что сказал мне, когда я звонил? — удивился Мишка.
Константин отрицательно повел головой. Только сейчас он обратил внимание, что на тахте прямо в одежде и сапогах валяется какая-то женщина лет тридцати, явно опойного вида.
— Ты сказал «еж»!
— Это кто? — спросил Зык, кивнув на спящую незнакомку.
— Вероника, моя жена, — отмахнулся Пакутицын, — проходи пока на кухню, садись. Так вот, значит, еж. Как я сразу-то не догадался! Иероглифы А и Б на самом деле расшифровываются как Еж. А — это Ё. Б — это Ж. Проще пареной репы!
— С чего ты взял? — Константин был весьма благодарен другу за исцеление и посчитал, что сейчас было бы просто невежливо не поддержать беседы.
— Ха! Это же очевидно, — рассмеялся Мишка.
— И на каковском таком, значит, языке? — продолжал допытывать Зык.
— На ежином, конечно! — воскликнул Мишка и с азартом продолжал: — Ты, конечно, в курсе, что ежи — единственные живые существа, прилетевшие на Землю с другой галактики. Потом они, само собой разумеется, деградировали от пьянства, а через миллионы лет и вовсе одичали, но структуру-то тела при этом сохранили прежнюю, это-то и сказало ученым об их инопланетном происхождении. Ведь ни у одного земного существа не растут на теле иголки!
— Да… А эти ведь еще есть, как их, еж их мать-то… дикобразы!
— Кто-кто? Дикобразы? — снисходительно улыбнулся Пакутицын. — И ты, Костя, веришь в это? Запомни: дикобразы — это миф, плод народной фантазии и больного воображения, все равно как Несси, снежный человек, вурдалаки, летающие тарелки. Ты сам-то видел дикобраза?
— Нет.
— Ну вот видишь?
— Хэ… — Зык покосился на флакончик, прикидывая, на сколько приемов растянуть наслаждение — Ну, если на то пошло, то я и ежа живьем никогда не видел. Сам знаешь, у нас в Херовограде зверинец зверьем не блещет, одни кошки, собаки и вороны. Говорят, была когда-то рысь, да и ту сторожа по пьянке съели.
— Как не видел ежа, — растерялся Мишка, — и в музее не видел?
— Я по кунсткамерам не ходок, — гордо ответил Константин.
Пакутицын наморщил лоб, закурил, задумался.
— Ну, а п..ду-то ты когда-нибудь видел?
— Обижаешь, — осклабился Зык, вновь припадая к флакончику.
— Уже лучше. Так вот, знай, похожа п..да на ежа, хотя, в сущности, не совсем одно и то же. Ты, конечно, спросишь меня, как были расшифрованы иероглифы? Элементарно. Ежи в своем алфавите первыми буквами поставили «ё» и «ж».
— Зачем?
— От мании величия! Они ж себя покорителями галактики возомнили. Ну, так вот, получается, что у нас буква «а», а по-ихнему будет «ё». Понимаешь?
Константин искривился в знак непонимания.
— Правильно, куда тебе. Пропил мозги-то! Вот, смотри, я тут составил краткий человеческо-ежиный разговорник, — Мишка вытащил из многочисленных разбросанных по столу бумаг толстую тетрадь, — вот древне-ежиный алфавит: ё ж а б в г д е з и к л м н…
— Около жо-пэ че-ше-ца, — закончил Зык и неприлично захохотал.
— Несерьезный ты человек, — огорченно вздохнул Мишка, — стараешься ему объяснить, довести, в лепешку расшибешься, а ему хиханьки да хаханьки. Да «Лесная вода». Нельзя же так! Кстати, жопа по-ежиному будет «еопа». Так вот, ежи были люди грамотные и, конечно, тоже пытались проникнуть в тайну половой функции. И вот что они пишут, — Мишка выдержал торжественную паузу и, ломая язык, прочел: — «Полоаёя функция — функция ваух пгргмгнных а чгтырдхмгрком простанствг», что переводится как «Половая функция — функция двух переменных в четырехмерном пространстве». Представляешь, я ведь так и предполагал! Ежи тоже знали о четырехмерном пространстве.
— Четырехмерном, — в памяти Константина что-то нехотя зашевелилось, — это что, которым жопу вытирать?
— Дурак! Оперным театром жопу вытирать будем. Когда, конечно, достигнем уровня развития ежей. На момент, конечно, расцвета их цивилизации.
— А где ты эту заковыристую фразу на ежином мог откопать?
— Нигде пока. В том-то и дело, что копать надо! А деканат истфака не желает средства для раскопок выделить. Ходил на днях, объяснял, убеждал, а они на меня смотрят как на идиота и в упор не видят. Бюрократия чертова!
Из комнаты донесся громкий всхрап.
— Да, а когда это ты поджениться успел? — вспомнив, спросил Константин.
— На днях. Возвращаюсь как раз из деканата, смотрю, Вероника у винника стоит и у каждого прохожего в долг двадцать копеек просит. Я ей дал и еще добавил, чтоб она и мне водки купила, мне ж еще нет двадцати одного.
— Как?! — резко встрепенулся Зык, выронив пустой флакончик. — Есть водка?
— Да. А что?
— Как что? Давай напьемся быстрее!
— Ишь растащило тебя. Халявщик. Нет, а то слишком жирно срать будешь, ни один унитаз проворачивать не возьмется. Купили, значит, водку, я говорю: пошли ко мне пить. Одну бутылку выпили, и тут меня как озарило. Да ведь передо мной существо противоположного пола! Значит, я могу с ним совокупиться. Парадоксально? Не выведя формулу половой функции. А может, это практический шаг в решении проблемы? А? Каково?
— А давай, это самое, водки попьем, — как бы невзначай предложил Зык.
— Я жизнь решил окончить холостую, — не слушал его Пакутицын, — теперь будем, как супруги Кюри вместе в радии ковырялись, а мы половую функцию искать! Хорошо? Нет, это просто здорово!
— Конечно. А давай все-таки немного водки попьем, — не унимался Константин, — да! Ты же меня, злодей, на свадьбу не пригласил. Почему?
— Ты же сказал, что два спичечных коробка съешь, я и не стал звонить.
— Сука ты! Пися ты, Мишка, пися! Лучшего друга со свадьбой пронес… Не стыдно тебе? Спичечных коробков испугался! А много народу на свадьбе было?
— Нет. Мы — скромно. Вдвоем посидели.
— Много выпили, да?
— Да ты что, Костя, не знаешь, что жениху с невестой не наливают на свадьбе? Обычай такой. Все гости водюльником тешатся, а молодые сидят, «колеса» жрут, потому что им нельзя алкоголь. На потомстве плохо сказывается.
— Да? А «колеса» не сказываются? — с издевкой спросил Константин.
— Дурачок! Если колес как следует пережрешь, то у тебя вообще ведь не встанет, так что и никакого потомства не будет нездорового. Тут все продумано, небось, не глупее тебя люди ритуал сочиняли.
— Давай тогда водки выпьем, — Зык не терял надежды, — за твое счастье я с неимоверным удовольствием оприходую бокал. Ну как? Пьем?
— Костя! Опомнись! Посмотри на себя! Сколько можно пить?! — шумно и осуждающе вздохнул Мишка.
— В 1990 году алкоголь исчезнет, — медленно и скорбно заговорил Зык, — и я если, не дай бог, доживу до черного дня, то сразу же сдохну! А ты… Кончается жизнь, рушится все, землю рвут из-под ног, а ты… Не хочешь налить лучшему другу водки-и-и-и…
Константин уронил голову на стол и зарыдал со вскриками, по-бабьи.
— Мужайся, Костя, — Пакутицын положил другу руку на плечо, — все мы сдохнем и завоняем, это страшно. Но будь мужчиной!
— Буду, — пробормотал Зык, глядя от стола заплаканными глазами, — а водки выпьем?
— Не надо, Костя, — мягко стал уговаривать Пакутицын, — ежи вон тоже пили, и посмотри, во что превратились теперь.
— Ежи… Что ты мелешь, — простонал Зык, — ежа же бутылкой убить можно!
— Так ведь и посуда у них была… А! Погоди. Ты же говорил, что никогда не видел ежа? Откуда же тогда знаешь?
Константин вздохнул. Глаза его воровато забегали.
— Поймал-таки на слове, — дрожащим, как в лихорадке, голосом выговорил он, — да на, держи и подавись ты, сука!!!
С этими словами Зык выдернул из-за пазухи мертвого ежа и с бешенством грохнул его об пол.
— Откуда? — изумленно охнул Мишка.
— Убил я его, убил! — стуча зубами, Константин трясся в припадке истеричного дикого хохота. — Что, испугался, ха-ха-ха-ха-ха-ха! Да не еж это, сердце мое колючее, ласки не видевшее сердце, ха-ха-ха-ха! Ты видишь, что происходит, Мишка? А ты еще не хочешь налить!
— Тебе, кстати, не кажется, что ты сошел с ума? — полюбопытствовал Мишка.
— Это ты сошел с ума! — с обидой огрызнулся Зык. — А у меня «белочка» началась просто. Галлюцинация это, понял?
— Угу, — в задумчивости почесался Пакутицын, — кажется, начинаю понимать. А Вероника, по-твоему, тоже галлюцинация?
— Наверное. Хотя тебе видней… Так что, может, водочки? — подмигнул Костя.
— На! — в свою очередь взбесился Пакутицын, с грохотом выставив на стол бутылку «Русской». — На и ужрись, если не можешь без этого! Только меня не отвлекай и не спрашивай ни о чем. Я решил возродить древнюю культуру ежей. Дай сюда стул, бестолочь!
И Мишка, достав чистую тетрадь, занялся переводом романа «Как закалялась сталь» на ежиный язык. Притихший Константин виновато глотал водку, заедал ее дохлым ежом и аккуратно сплевывал на блюдечко окровавленные колючки.
***
Угрюмый, качающийся, задыхающийся от усталости и жизни молодой человек медленно взбирался по ступеням подъезда. От молодого человека пахло табаком, одеколоном, перхотью и мраком. Это был Костя Зык. После того памятного случая он недели две не наведывался к Мишке — боялся галлюцинаций. Но вот нахлынула тоска, и идти было некуда. Зык вновь приперся к Пакутицыну.
Мишка открыл почти тотчас. Он расхаживал по квартире в длинном махровом халате и болотных сапогах.
— Молодец, что зашел, — бросил он вместо приветствия, — я уж думал, не свидимся.
Константин ничего не стал уточнять — мало ли что несет безумный.
— Светочка забеременела, — мрачно сообщил он, заваливаясь в дверь, — Юра Еркин повесился, ты спятил, и я опять остался крайним! Говорит, если не женюсь, в суд подаст на алименты.
— Кто последний, — тот и папа, — рассудительно напомнил Мишка, — а почему бы тебе действительно не жениться?
— Я что, чокнулся?
— Ну почему, женятся же некоторые, и их за это в дурку не увозят.
— Баран! Если я женюсь, меня ее предки махом в ЛТП закроют! — скрипнул зубами Зык. — А выкусите! Я лучше руки на себя наложу!
— Насмешил. Да ты скорее в штаны себе наложишь, — усмехнулся Пакутицын.
— Ах, ты… — глухо прорычал Зык и надолго задумался, подбирая нужное ругательство. Ничего экстравагантного не приходило в голову, зато в нос стала шибать терпкая, неразбавленная вонища. Только сейчас Константин обратил внимание, что всюду — в коридоре, в комнате, на кухне — на полу то тут то там валяется полузасохшее говно. Зеленые мухи ползали по нему, ссорились, спаривались, гудели.
— Ох, и сука же ты, Михаил, — только и смог выговорить Зык, — совсем уже обнаглел. В комнатах срешь!
— Ой, Костя, вечно ты на всякие мелочи тратишь внимание, — раздраженно отмахнулся Пакутицын, — да еще таким тоном, что можно подумать, тут вообще… Как будто трудно понять, что если человек, как я, целиком поглощен наукой, то ему не до всяких тонкостей этикета. Ньютона взять — так он даже бриться забывал!
— Ты опасно болен, — сказал Зык.
— Я? Это в связи с этим, что ли? — Мишка пренебрежительно пнул близлежащее говно и рассмеялся. — Ерунда! Обычная нечистоплотность. Это же еще не капрофагия.
— Капрофагия? Это что? Половое влечение к говну?
— Нет. Тривиальное говноедство, — пояснил Мишка, — ну, а что особенного? Едят же собаки говно и друзьями человека при этом числятся, хотя замечено: с кем поведешься — от того и наберешься. А зайцы — так те совсем без говна жить не могут. Привыкли. Ученые даже как-то эксперимент провели: держали зайцев в клетке и все говно у них тут же отбирали. Так те захирели и передохли вскоре. Не вынесли абстиненции. Страшная это штука, хуже водки, хуже «колес». Так ты в дверях выстроился? Проходи.
Константин скептически передернул носом, но рискнул принять приглашение и осторожно пробрался на кухню.
— Значит, Мишка, уже и говно жрешь, — помолчав, потрясенно проговорил он.
— Да нет в общем-то, — виновато отводя глаза, пожал плечами Пакутицын, — ну, что значит «жру»… Так, баловнулся пару раз — это же еще не еда. Пристрастие пока не появилось. А вообще-то сдаюсь я, Костя…
— В смысле?
— Тошно жить. Не могу так больше.
— Еще б не тошно.
— Да не из-за говна, не подумай. Просто тошно. Цель жизни исчезла — и пустота… Кстати, а Еркин из чего повесился?
— Из ружья, — Зык мрачно сплюнул на пол.
— Кончай плевать, свинья! — на миг вспыхнул Мишка. — Не в хлеву все-таки! Я спрашиваю, из-за чего?
— Из-за импотенции.
— Молодец, — с уважением проговорил Пакутицын, — есть еще люди. Я было тоже думал, да не смог. Да, хочешь взглянуть? Или тебе не интересно?
На листе бумаги было аккуратно выведено: x + y = любовь.
— Что такое? — не понял Константин.
— Что… Половая функция, — грустно улыбнулся Пакутицын, — как все просто. А я-то интегралы, синусы, а тут функция, да, как и предполагал, двух переменных, линейная функция, которая по всем заборам расписана. Я когда вывод формулы кончал, аж руки дрожали, думаю, ну, «Нобель» в кармане… И вот, изобрел велосипед… Ладно, плевать. Простимся, что ли?
— Ты чего?
— Говорю же, сдаюсь я. В психбольницу сдаюсь. С половой функцией я разобрался — и что дальше? Не могу больше. Совесть мучает, тоска, одиночество, стяжательство. А там хоть общество, люди, психологическая разрядка…
— Да, — не зная, что возразить, обреченно вздохнул Зык и выудил из кармана недопитый флакончик «Тройного», — выпьем тогда?
Пакутицын молча выставил на стол стаканы.
— Не знаю даже, какой тост-то произнести, — разливая парфюмерию, задумался Константин, — может, за то, чтоб не в последний раз?
— Угу. И за все хорошее!
Чокнулись, выпили. Мишка ушел звонить. Зык молча закурил беломорину.
— Алло, — слышался из комнаты спокойный, ровный голос Пакутицына, — пожалуйста, пришлите психбригаду. Адрес? Записывайте: Херовоград, улица академика Королева, 3, квартира 70, 4-й этаж, звонить два раза. Случай сумасшествия. Ну, говорю, сошел с ума! Кто-кто, я сошел. Да, с ума, с ума, записывайте. Угу, пожалуйста. До свидания.
— Вот и все, — вернувшись, сообщил он, — вот и все, что было…
— А что было-то? — задумался Константин.
— Вот именно… Ничего хорошего, а если и было что-то, то лучше б и не было. У меня еще будет время поразмышлять об этом…
— Может, там тебя вылечат?
— Исключено. Такое, Костя, неизлечимо. Ты и сам видишь. Да, кстати, шуруй-ка отсюда, — спохватился Мишка, — а то прикатят меня брать, а ты тут, и по роже видно, что тоже с приветом и на грани.
— Да-да, — согласился Зык, вставая, — пора. Пиши.
— Навещать-то приезжай. Курить привози, а у меня, может, «колеса» будут.
— Ага, может быть, ну ладно…
— Если надумаю и удастся сбежать, — сразу же позвоню, — сказал Мишка.
Второпях Константин поскользнулся на говне и чуть было не упал, но ни у Пакутицына, ни у самого Зыка этот маленький казус не вызвал даже улыбки.
— Прощай, — протянул руку Константин, — не поминай лихом!
— Держись! На воле тяжело, я знаю… Ну, счастливо тебе, — пожимая руку товарищу, кивнул Пакутицын.
Дверь захлопнулась. Медленно, преодолевая одышку, Константин поплелся вниз по лестнице. Мишка устало опустился на пол, оперся спиной о стену и, закурив, закрыл воспаленные, измученные глаза.
Две смерти
В какой-то момент он ощутил, что возникший откуда-то и непрекращающийся звон, настойчиво прорывающийся сквозь хаотичное нагромождение причудливых образов, не во сне. Телефон. Назойливой реальностью звона он грубо атаковал забытье. Олег Казанцев лежал на диване с налитой свинцовой тяжестью головой и похмельной слабостью, медленно переливающейся по всему телу. Телефон не умолкал. «А черта лысого я встану», — со злостью подумал Олег, не открыв глаз и не пошевелившись. Но звонки все продолжались и продолжались, кто-то на другом конце провода словно зарекся посостязаться с Казанцевым в терпении. Наконец раздражение от непрошеного звонка, да и отчасти любопытство заставили Олега покинуть диван и сорвать трубку.
— Да! — почти крикнул он и, услышав хрипоту собственного голоса, прокашлялся.
— Але! Ты, что ли, — донесся издалека глуховатый голос, в котором Казанцев узнал Шурку, старого, еще школьного приятеля. — Я как чувствовал, что ты дрыхнешь, пьяный черт.
— Короче, — устало выдохнул Олег, опускаясь в кресло.
— Не слышал новость? Ольга Малышева кони кинула.
— Кончай гнать!
— Да на полном серьезе тебе, я клянусь. Грузовиком сбило. Сегодня хоронят. Мне ее дядя позвонил, сказал, что и как, он и к тебе хотел дозвониться, но телефон же сменился у тебя. Ну, так вот, значит. Такие дела.
— Э-э, — тупо протянул Олег, медленно переваривая как кирпич на голову свалившуюся информацию. — Дак… Сегодня хоронят, говоришь?
— В час поедут в морг. Там пособить надо, людей не хватает, чтоб нести-то, лето, сам понимаешь, да еще воскресенье, кого найдешь? Так будешь?
— В час, значит… Ой, самочувствие, конечно, м-м-м… А ты-то идешь?
— Конечно. Я гроб нести уже пообещал.
— Ой, не знаю… Так, в час… Притащусь, ладно.
— Тогда там и встретимся. Пока, — и трубка забибикала короткими гудками.
Казанцев прикрыл глаза и несколько минут посидел в кресле. В голове ворочалась невообразимая каша, в которой все острее разгоралась мысль: выпить бы! Весь организм жаждал выпить, каждая клеточка. С тяжелым вздохом Олег поднялся на ноги. В другой комнате, безжизненно свесив с кровати руку, валялся Колямба, случайный компаньон Казанцева в последнем, на редкость затянувшемся запое. На столике стояли три пустых бутылки из-под сухого, еще три лежали на полу рядом с невыключенным и сейчас тихонько гудящим магнитофоном. А где седьмая? Олег заглянул за шкаф — и чутье не обмануло его, так и есть, стоит, и в ней еще больше половины. Осторожно, дабы не разбудить Колямбу, Казанцев вытащил бутылку и, запершись в ванной комнате, сделал из горлышка большой глоток. Он с усилием проглотил вино, передернувшись от его теплой кислятины, нашел в пепельнице окурок побольше, закурил. Все куда-то медленно уплывало в тишине, в голове мешались разноцветные пятна, а в сознании набухала, обретая все большую реальность, удивительная мысль: Ольги Малышевой больше нет. Занятно… Казанцев загасил окурок и теперь уже с легкостью залпом осушил до дна всю бутылку.
Колямба спал, едва слышно постанывая.
Олег молча пихнул его в бок.
— А! А… Ой, — пробормотал Колямба, отрывая от подушки опухшее лицо. — А… Утро, да? Здорово мы опять вчера дали. Ой…
Казанцев с удовольствием почувствовал, что начинает приходить в себя. Он перевернул доигравшую кассету, включил магнитофон, и невеселая тишина комнаты была изгнана задушевной хрипотцой Розенбаума.
— Башка трещит, — пожаловался Колямба, присев на кровати и вдруг, вспомнив что-то, проворно заглянул за шкаф.
— Святая простота, — сказал Олег и безжалостно расхохотался. Сверкнувшие было надеждой глаза Колямбы вновь налились пессимизмом.
— Ну, не западло ли, Олега, — заныл он, — хоть бы глоток оставил, а то…
— Не верещи, — оборвал его Казанцев. — Это наука тебе. Последнее, значит, пойло за шкаф заныкал, думал втихушку халкнуть, а на-кось…
— Ой! — тяжко выдохнул Колямба и вновь упал на кровать.
— Не падай духом, — сказал Олег, — есть возможность отличиться.
— Это как? В воскресенье-то?
— Пока ты дрых, тут Шурка звонил. Так вот, одна моя знакомая баба загнулась. Сегодня похороны. Всасываешь?
— Да?— Колямба приподнялся на локте. — А что за баба?
— Ты не знаешь ее. Но туфта, скажешь в случае чего, что в институте с ней учился. Да и кто спросит в общем-то.
— Как, молодая, что ли, такая?
— Моя ровесница. Так пойдешь?
— Ничего себе, — покачал головой Колямба.
— Пойдешь, я спрашиваю?
— А ты?
— Тьфу! Водка, по-моему, на дороге не валяется. В воскресенье тем паче.
— Ну и я с тобой, ясное дело, тогда.
— Вот и собирайся шустрее. В час в морг едут. Гроб потащим.
— Ой, гроб… Я сам на ногах еле-еле.
— Не рассыпешься!
Олег вновь вошел в ванную, взглянул в зеркало на свое красное небритое лицо, взлохмаченные волосы, опухшие, гноящиеся глаза. «Хорошо», — усмехнулся он про себя и, как ни лень это было, стал приводить себя в маломальский порядок. Минут через десять, умывшись, побрившись и причесавшись, он вышел на кухню. Колямба кружку за кружкой пил из-под крана холодную воду.
— Сколько ни пей, а похмеляться все равно водой, — заметил он. — А ты как, с этой бабой в универе, что ли, учился?
— Нет, в школе еще. Яичницу будешь жрать?
— М-м. Ничего не хочу. А как ее звали хоть?
— Оля. Ты, кстати, поищи у меня в шкафу рубаху посвежее, свою-то всю вчера краснухой залил.
— Сейчас. А что, красивая была баба?
— Увидишь! — злобно отрубил Казанцев. — Пристал как банный лист. Можешь поцеловать ее в гробу, а теперь одевайся, короче!
— Да че, Олег, спросить уж нельзя, — кротко пожал плечами Колямба и ушел искать себе чистую рубаху. Олег снова закурил. Выпитое вино немного улучшило самочувствие, но измученность от многодневного пьянства давала о себе знать. Тяжело было заставить себя в таком состоянии еще и куда-то идти. Сейчас бы лечь, закрыть глаза и тихо сдохнуть. Поскольку об этом можно только мечтать, то заглотить лошадиную дозу снотворного и трупом проспать весь день. Скорее всего, в другое время Олег так бы и сделал, но возможность сегодня выпить еще окрыляла. А вообще опостылело-то все как. А вот Оля Малышева умерла. Почему-то Казанцев подсознательно всегда был уверен, что не переживет никого из своих знакомых. А вот и нет, выходит.
— Я эту синюю одену? — донесся Колямбин голос из комнаты. Голос перебил мысли, и Олег раздраженно поморщился. Ну какого дьявола, спрашивается, он связался с этим чучелом? Встретились неделю назад у пивного ларька и пошли заряжать день за днем, и пошло… Будто нельзя напиваться в одиночку. Не привыкать, по крайней мере. Так нет же! Всякий раз, когда они пили вместе, Казанцева охватывало раздражение: после первых рюмок ему, смакующему отрешенное умиротворение, не хотелось ни о чем говорить. Колямба же молниеносно впадал в дурашливую веселость, рассказывал бородатые анекдоты и хохотал, и бесил… А на другой день они вновь пили вместе. Непостижимо.
Из комнаты в голубой рубашке появился Колямба.
— Готов к бою? — Казанцев окинул его усталым, слегка придирчивым взглядом.
— Так точно, товарищ лейтенант.
— Тогда вперед, — сказал Олег, гася о тарелку с объедками недокуренную сигарету.
…А на улице было хорошо, просто до неприличия хорошо, если вспомнить, что сегодня должны были состояться похороны молодой девушки. Впрочем, хоронят в городе каждый день, и не по одному десятку, но не все же время погоде, пусть даже и на Урале, быть дождливой и пасмурной. Конец июля. После вчерашнего ливня все деревья чистые, яркие, зеленые, как на картинке. На небе ни облачка, только нежится над крышами мясистое солнце да ласточки совершают в вышине свои бесконечные виражи. Олег и Колямба неторопливо брели к троллейбусной остановке. Было не жарко, но оба сильно потели с похмелья и время от времени сплевывали вязкую слюну. По дороге старались не разговаривать, потому что без пошлых острот и глупостей разговора у них не бывало, а предстояло все-таки худо-бедно настроиться на поминальный лад. Но пройти по летнему городу, не столкнувшись с кем-либо из знакомых, трудно, вот и сейчас, не успев завернуть за угол, они увидели Петьку-нарика. Долговязый Петька деловито шагал по обочине, с отрешенной улыбкой поглядывая по сторонам.
— Э! — окликнул его Олег. — Здороваться-то кто будет?
— А! Ха-ха! — Петька живо обернулся на окрик. — Это вы, поганки? Живы еще? Ну-ну. Жив и я, привет вам всем, привет. Куда стопы направляем? По парфюмерным ларькам в рейд пошли, страдальцы божии?
По неуемной веселости витиеватой Петькиной речи Казанцев безошибочно определил, что тот уже глотнул таблеток с утра пораньше.
— Кстати, чуваки, есть деловое предложение, — Петька не умолкал ни на секунду. — Значит, план такой: сейчас все идем в зоопарк хохотать над дикими зверьми! Заметано?
— Опять под кайфом, Петя, — качнул головой Колямба, которому было явно не до веселья.
— Дела у нас, — сказал Казанцев, — Ольгу Малышеву идем хоронить.
— Хе-хе, Олег, думаешь, если я под «шарами», то и любую вашу лажу проглочу?
— Я серьезно.
Петька долго отмахивался, смеялся и, лишь когда Казанцев забожился, наконец поверил сказанному.
— Ничего себе! Здорово! А давайте я с вами. Я под этим делом на похоронах ни разу не был, интересно, как все будет восприниматься.
— Да ну тебя к черту, — сказал Олег, — будешь там стоять, лыбиться, мы с Колямбой люди нервные, глядя на тебя, тоже разоржемся и испортим всю малину.
— А может, Олег, черт с ними, с похоронами, — вдруг предложил Петька. — Я тебе штучек пять дам, глотнешь, да в зоопарк сходим, потом можно к озеру съездить, отдохнем, поприкалываемся. Давай, а?
На минуту Казанцев заколебался. Соблазнительно было оболваниться по-настоящему, чтоб на три-четыре часа убить в голове все мысли и идти куда глаза глядят, смеяться в счастливой дури.
— Н-нет, — наконец мотнул он головой, — я с перепоя обалденного, боюсь, «колеса» пройдут плохо. Да и с Шуркой я договорился.
— Ты мне «Водопад» когда перепишешь? — вдруг вспомнил Колямба. — Я тебе кассету еще в понедельник давал.
— Перепишу. Видишь, некогда мне, «колеса»-то кто глотать будет? Ну ладно, други, я вас, наверное, застремал, мавр обшарабанился, мавр может удалиться. Вы-то сами куда сейчас?
Петька успел забыть, о чем только что говорили. Казанцев выругался, Петька захохотал, они пожали друг другу руки, и каждый пошел своей дорогой.
…Около дома Ольги Малышевой Олег и Колямба, не сговариваясь, замедлили шаг.
— Что-то мне как-то не того, — поежился Колямба, — как, значит, сейчас зайдем, что ли, и «здравствуйте, я ваша тетя», мы на поминки к вам пришли.
— Да не мохай ты. Похороны — это ж кутерьма сплошная, не до тебя там, — сказал Казанцев, но и в его голосе чувствовались неуверенные нотки. Остановились. Чтоб как-то оправдать заминку, Олег выудил из пачки сигарету, и в этот момент из подъезда вынырнул очкастый и кучерявый Шурка. Несмотря на жару, он был в черном пиджаке, наверное, решил, что в футболке на похоронах появляться неприлично.
— Олег! Слава богу! Здорово! — обрадовавшись, затараторил он. — И ты, Колямба! На халявку прилетел? Ну, хорошо, хоть пришли, а то я тут один, знакомых никого, ну, бабы, понятно, не в счет, полчаса просидел в квартире у них как истукан, напряженка сплошная, неудобняк. Накатить-то хотите? А то я перед тем, как идти, такое, типа, настроение нашло смутное, ну и бутылку «Акстафы» вытащил из заначки, халкнул чутка, чтоб мандраж снять. Ну что, будете?
— Еще и издевается, — с улыбкой покачал головой Олег.
— Тогда давайте за кустами. А то еще засекут, как-то неудобняк…
Зашли за густой кустарник сирени. Сделав два больших глотка, Шурка передал бутылку Казанцеву.
— Дай этому кадру, — Олег кивнул на красного, истекающего потом Колямбу, — пусть освежится. А то еще окочурится, а двоих в гроб не запсотишь, поди.
Колямба надолго припал к бутылке.
— Ой, Шура, ты человек, — сказал он, отдышавшись. Казанцев залпом допил остатки и закинул бутылку в кусты.
— Ну, парни, дела вообще творятся, — прикуривая от зажигалки, заговорил Шурка. — Не знаю, как тебе, Олег, а мне как-то вообще не верится, ну, не то что… Не воспринимается. Олька же! Бывало, пили с ней, дурачились, помнишь? А сегодня мы ее закапываем.
— Водки-то, не знаешь, много закупили? — деловито поинтересовался Колямба.
— М-да, у каждого свое на уме, — невесело усмехнулся Шурка. — Вот так как подумаешь, что всякие ублюдки приползут тебя хоронить, так ведь и умирать расхочется. Э, смотрите, выходят. Поехали.
Из подъезда вышли четверо мужчин, в одном из которых Казанцев узнал Ольгиного дядю.
— А катафалк-то где? — спросил Олег у Шурки.
— Не знаю. Наверное, к моргу подъедет.
По дороге к моргу говорили мало. Трое незнакомых Казанцеву мужчин оказались сотрудниками отдела, где после распределения работала Ольга. Из разговора Олег узнал, между прочим, что водитель, сбивший Ольгу, как будто бы не виноват, она сама резко выскочила на перекресток — торопилась к автобусу. Произошло все это в четверг. Казанцев вспомнил, что в четверг они с Колямбой, затарившись портвейном, поехали к озеру, напились на природе, чуть не заблудились в лесу и, распугав всех одиноких пляжников и ворон, до хрипоты орали блатные песни. От души отдохнули. А Ольгу Малышеву в это время везли в морг. Странные гримасы судьбы. И спрашивается, как после этого не пить и не орать во всю глотку, если знаешь, что завтра, может, и тебя отвезут в это невеселое заведение. Солнце било в глаза, заставляло щуриться, нагоняя на лицо невольную полуулыбку, опьянение все заметнее охватывало Олега, а такое состояние он любил. Интересно вспоминать прошлое, легко в настоящем, без тоски думается о будущем. Если бы еще не эти похороны, а просто было бы выпить, чтоб хватило до ночи. Да…
У невзрачного бледно-желтого здания морга уже стоял катафалк с гробом. На крыльце покуривал паренек в белом халате, на вид ему было не больше восемнадцати. Ольгин дядя подошел к нему, что-то спросил, показал свидетельство о смерти. Парень кивнул и, отбросив сигарету, исчез в помещении.
— Ребята! Беритесь! — крикнул один из мужчин, вытаскивающий гроб из катафалка. — Только, смотрите, осторожнее, тяжелый.
Казанцев на пару с Шуркой подхватили гроб с одной стороны, двое мужчин с другой. Колямба, создавая видимость работы, взялся где-то посередине. В морге царила духота и тащило чем-то похожим на формалин.
— Ставьте сюда, — увидев гроб, кивнула на стол старая толстая санитарка, — и четверо человек вниз спуститесь. Лифт у нас не работает.
Олег, Шурка, Колямба и один из Ольгиных сотрудников гуськом стали спускаться по узенькой, с маленькими ступеньками лесенке. Чем ниже — тем резче шибал в нос запах формалина. Спустились. Паренек-санитар бойко перекатывал по помещению тележки с уже одетыми трупами. Олег представлял, что сейчас увидит, а Колямба, видимо, нет. Казанцев заметил, как он невольно приостановился. Прямо у входа на полку был брошен труп мальчишки лет двенадцати, уже зашитый после вскрытия — огромный шов тянулся от шеи до паха. Рядом бесформенной, уродливой массой лежала толстая, будто искусственно раздутая женщина, даже Олег, глядя на это голое мертвое тело, ощутил легкую тошноту. Еще трупы, много трупов, голые и уже одетые для похорон. Много было маленьких, высохших старух, в тускло-желтом освещении морга они смахивали на уродливых, потрепанных кукол. Казанцев смотрел по сторонам, но нигде не видел Ольгиного трупа.
— Ну, так где? — первым спросил он у санитара.
— Вот сюда проходите, — раздался сзади голос толстой санитарки, она тоже спустилась вниз с носилками в руках.
В самом углу морга на тележке лежала Ольга Малышева. Казанцев подумал, что если б просто, ни о чем не зная, осматривал бы морг, то ни за что не узнал бы ее. Белое, осунувшееся лицо, закрытые глаза, небрежно подвязанная челюсть, руки, неестественно скрюченные на груди, связанные в кистях бинтом, ноги, чуть согнутые в коленях и одетые в белые тапки, были тоже связаны. Одета Ольга была в какое-то серое платье — Олег никогда не видел на ней такого. «А интересно, где продаются белые тапочки?» — вдруг пришел ему в голову неожиданный вопрос.
— Берите втроем, — ставя носилки на полку рядом с тележкой, деловито распоряжалась санитарка, — за плечи, вот так, и за ноги кто-нибудь.
Казанцев подхватил труп Малышевой за ноги — ноги были в чулках и сырые. Конечно, не обошлось без формалина или чего-нибудь подобного — попробуй-ка иначе сохрани тело в такой жаре. Втроем, причем каждый взялся как-то очень неуклюже, переложили труп на носилки. «Интересно, на самом деле, что ли, живое тело легче мертвого, — подумалось Олегу. — При жизни многие в одиночку шутя носили Ольгу на руках, а тут трое здоровых лбов еле подняли».
Потом, когда уже наверху труп с носилок перекладывали в гроб, Казанцев заметил, как Ольгин дядя молча сунул санитарке двадцатипятирублевку.
— Перед тем, как заколачивать, разрежьте, — сказала санитарка, кивнув на связанные руки трупа, и без суеты, деловито опустила деньги в карман. Гроб подняли вчетвером и потащили к катафалку.
— Стойте, стойте! Не так. Ногами вперед, — вспомнил кто-то.
— Э! Принимайте же там! Игорь, спишь?
— А крышку куда?
— Так вот сюда, ребром ставьте. Все?
Все. Гроб в катафалке. Ольгин дядя сел в кабину водителя, остальные разместились на маленьких сиденьях рядом и поехали к дому. Казанцев смахнул со лба пот и почувствовал, что во рту вновь пересыхает. Выпить бы, хоть полстакана вина добавить. Он посмотрел на часы — не так скоро еще будут наливать, но, впрочем, терпимо.
— В квартиру-то, надеюсь, гроб не будем поднимать? — спросил Олег.
— Нет, — сказал Шурка, — я слышал, у подъезда простятся.
— И то слава богу, — заметил Казанцев и, встретившись взглядом с Колямбой, подмигнул: — Ну, а ты чего приумолк? Прибалдел в подвальчике-то?
— Да так, — пожал плечами Колямба, — неприятно. Я ж ни разу в морге не был.
— Вот видишь, а теперь посетил. Развился. Совместил полезное с приятным.
С уст Ольгиных сослуживцев не сходили футбольные дебаты. Так за пустопорожней болтовней доехали до подъезда Малышевой, где уже в ожидании катафалка толпился народ и были выставлены две табуретки для гроба. Из присутствующих Олег узнал лишь мать Ольги да двух бывших одноклассниц. Людей, впрочем, было немало, но, видимо, в основном дальние родственники да теперешние сослуживцы. Гроб вытащили, поставили, рядом села Ольгина мать, расправила черный саван на трупе дочери, какая-то женщина положила цветы. Ждали автобуса. Некоторые негромко переговаривались, но в основном молчали. Колямба, Шурка и Казанцев отошли в сторону перекурить.
— Ты посмотри, Олег, — вполголоса заметил Шурка, — и ни один хахаль ее не явился!
— Так и должно было быть, — подумав, сказал Казанцев.
— Зато Светка притащилась. Вроде они давно уж не контачили.
— Ну, то ж Светка. В последний путь бывшую подругу проводить — это ж долг! А паренькам — ну, кому охота зря в воскресенье киснуть. Не все же алкаши.
— Горло б промочить, — вздохнул Колямба.
— Терпи, немного осталось. Кстати, вон и автобус выруливает.
— А какое кладбище?
— Вроде Сибирское.
— А сейчас ведь сжигать модно, а? — пришло в голову Колямбе.
— Дороговато это, — зевнул Олег, — да и не все в ногу с модой идут.
Привлеченная необычным зрелищем, возле гроба кучковалась дворовая ребятня. Девчонки любовались красивыми венками в черных лентах, а какой-то наголо стриженный мальчуган на трехколесном велосипеде возбужденно тараторил:
— А во, помните, там такой же гроб под потолком летал — жух-жух. В «Вие».
— Ну что, ребята, давайте, — услышал Олег и, обернувшись, увидел бабушку с длиннющими полотенцами в руках. — Беритесь удобнее, понесете.
Олег, встав на пару с Шуркой, поддел полотенце под гроб и, перекинув его через плечо, намотал для верности на руку. Впереди четверо несли крышку гроба. Двинулись к катафалку, было слышно лишь шарканье ног да покашливание, и Казанцев отметил про себя, как не хватает хоть плохонькой, но траурной музыки, которая, заглушив посторонние звуки, навеяла бы ощущение некоторой значительности. А тут шестеро, потея от жары, тащат гроб, будто старый шкаф выносят из квартиры, вокруг шум летнего города, автобус газует, а все идут, и у всех лица непроницаемо серьезные, хотя понятно, что все происходящее всем до фонаря: кому-то надо просто отметиться, соблюсти приличия, для кого-то — поручение с работы, третьим, ему в частности, выпить охота. На миг Казанцеву даже сделалось обидно за человека — кому он нужен, кому он дорог после смерти. Пьяные мысли, можно подумать, что при жизни человек очень уж кому-то нужен. Время коротают за компанию, выбыл — и до свидания. С другой стороны, если б люди дорожили друг другом, то и жить-то было б невмоготу, то и дело кто-нибудь умирает. И только для родных смерть часто является страшным ударом. Тоже еще надо разобраться — почему? Ведь редкость, когда в семьях не то что родство душ, хотя бы взаимопонимание маломальское. Скорее всего, со смертью происходит ломка многолетней привычки. Но ведь и к старым вещам люди тоже привязываются.
Двери катафалка захлопнулись, все потянулись рассаживаться в автобус. Сзади автобуса с несколькими родственниками на личных «Жигулях» катил Ольгин дядя.
Участок кладбища по обилию и свежести цветов дал бы сто очков вперед любому дендрарию. Тут же уже стояли три автобуса, от одной из могил отходила толпа, другую еще закапывали, рядом виднелось еще штук пять свежевырытых, пока не заполненных ям. Гудели шмели, парили стрекозы, нет, природа сегодня упорно не желает прикинуться скорбящей, в отличие от людей. Вшестером гроб донесли до места сравнительно легко и быстро, аккуратно поставив его на доски над могилой. Все выстроились вокруг.
— Сейчас точно Светка выступит, — шепнул Олег Колямбе.
— Думаешь?
— Спорим об рубле. По лицу ее вижу, готовится.
К гробу Ольги Малышевой действительно пробиралась Света, угловатая, некрасивая, временами промакивающая глаза носовым платком. Казанцеву стало даже любопытно — что же Светка собирается сказать, что придумает в своей речи про Ольгу. Ведь не поэтесса же была Малышева и не какой-нибудь герой труда, что про таких людей напоследок скажешь? Закапывай — и все дела. Но Светка что-то сбивчиво залепетала про лучшую подругу, прекрасного человека и нелепый трагический конец. Вскоре она разрыдалась и отошла в сторону.
— Что, они такие подруги были, что ли, обалденные? — тихо спросил Колямба.
— Какое там. Но есть такие бабы, не знаю, то ли сентиментальность это, то ли такие нервные. Помню, еще в универе учился, мы сидели на одной хате, по телику от скуки похороны Брежнева смотрели, а одна баба возьми да разревись. Как ни крути, давит все это на психику.
Наступили последние минуты. Мать Малышевой, наклонившись, поцеловала труп в губы. Олегу подумалось, что он ни разу в жизни не целовал трупы. Малоприятно, наверное, а может, еще и придется когда-нибудь. Саван закрыл белое лицо, и красивая красная крышка легла сверху. Могильщик в драной кепке начал заколачивать гроб.
— Кстати, веревки-то на руках и ногах они так и забыли разрезать, — сказал Олег Шурке.
— Точно ведь, — почему-то удивился тот, — так скажи.
— А, не все ли равно.
Перехватив покрепче ремни под гробом, убрали доски. Покачиваясь, гроб медленно опускался на дно узкой ямы.
— Родственники по три горсти, остальные… лопаты вот, последний долг, — сказал могильщик, подметив, видимо, что среди хоронящих мало знатоков подобного ритуала. Лопат оказалось с избытком, закапывающие толкались, мешая друг другу. Минут через десять над могилой образовался холмик из сухой, сыпучей глины, в него воткнули пирамидку, а на нее навесили венки.
…В раскаленном, душном автобусе все обливались потом, и Казанцеву подумалось, что тяжеловато будет сейчас глотать стаканом теплую водку. Со времен выхода постановления по борьбе с пьянством Олег успел побывать уже на двух похоронах, и всякий раз в связи с тем, что в столовых пить запрещалось, водку разливали в автобусе. Однако странно, автобус без остановок вырулил с кладбища и сейчас газовал по городу прямиком к столовой. Может, вообще решились обойтись без водки? Быть не может! Надо ждать.
В столовой, где по столикам поспешно расставляли простенькие обеды, Казанцев, Колямба, Шурка и еще один парень с Ольгиной работы сели вчетвером поближе к приоткрытому окну.
— Ой, скукотища, — вполголоса выдохнул Шурка.
— Я что-то устал страшно, — пожаловался Колямба, — и башка заболела.
— Переработался, — усмехнулся Олег.
— А водка-то где, я не понимаю?
— Сиди и не мохай.
К столику подошел Ольгин дядя.
— Вы тут, ребята, сами уж распоряжайтесь, — сказал он, передавая Шурке бутылку «Русской», — аккуратно только, а то, ну, сами знаете…
За другими столиками уже потихоньку пили.
— Стаканы бы, — сказал моментом оживший Колямба.
— Компот свой высоси. Или вылей.
Водку разливали под столом. Как и следовало ожидать, она оказалась теплой, будто парное молоко. Олег с усилием проглотил полстакана.
— Какая все-таки пакость, а стоит чирик, — передернувшись, бросил Шурка.
— Оставил бы мне, раз пакость, — нашелся Колямба.
— Подкрался… Э, а котлетка-то с запашком, — поведя носом, заметил Шурка и решительно отодвинул свою порцию второго. Остальные тоже принюхались, брезгливо поковырялись вилками в мясе и отставили тарелки подальше.
— Заказали им пятьдесят порций, а они и рады, и тухлятина не пропала, — усмехнулся Олег. — Да и деньги получены, да и кто ж будет на поминках скандалить из-за котлет. Психология.
— Жара, — сказал незнакомый парень. — Вы-то Олю давно знали?
— Я со школы ее знал, — равнодушно ответил Казанцев.
— Симпатичная была девчонка, юморная такая, — продолжал парень. — Еще несколько дней назад сидела в отделе, в нашей комнате. И вот ведь…
— Наливай! — Олег протянул ему пустой стакан. Оперативно выпили по второму кругу. Колямба заметно раскраснелся, мутноватые глаза его жизнерадостно рыскали по сторонам, и чувствовалось, что лишь траурность обстановки пока сдерживает его от дурацкой болтовни и хохота. За соседним столиком женщины, принявшие по полстакана, оживленно спорили о сортах виктории. Казанцев осмотрелся и, ни слова не говоря, поднялся из-за стола. Привкус теплой водки все еще держался во рту, жар бросился в лицо, но надо было действовать. Минут через пять он вновь нарисовался у столика.
— Ладно, думаю, пора отчаливать, — не присаживаясь, сказал он.
— А че так? — недовольно вскинул голову Колямба.
— А че сидеть? Или котлету догрызть надумал?
— Дак… На поминки на квартиру мы не пойдем, что ли?
— Совсем спятил? Там родственники соберутся, фотографии, небось, начнут перебирать да слезы лить, а тут твоя пьяная рожа в кадр впишется. Соображай! Людей-то надо уважать хоть немного.
— Ну дак… — Колямба был явно растерян. — Так там же выпивка!
— Ну, иди-иди, — кивнул ему Олег.
— Ладно, в натуре, пора, — сказал Шурка, вставая. Основная масса людей тоже двигалась к выходу.
— Вот вам, ребята, всем, кто нес, — к столику подошла какая-то хлопотливая тетка и вручила каждому по белому полотенцу. Олег молча сунул полотенце в карман, Колямба, недоуменно повертев в руках, вытер им со лба пот и оставил на столе.
— Ну, кто куда? — спросил Шурка, когда троица, закуривая, вышла из столовой.
— Не знаю, куда ты, а нас с Колямбой сегодня девочки приглашали.
— Что за девочки? — удивился Шурка.
— Да ты не знаешь. На днях на тусовке одной познакомились.
Колямба начал было недоуменно приоткрывать рот, но Казанцев выразительно мигнул, и тот промолчал.
— Ну, тогда, значит, разбежимся, — сказал Шурка. — Не знаю, то ли к Мишке зайти «вертак» послушать, то ли домой. Скукота. Ну, покедова…
И Шурка ушел в направлении трамвайной остановки.
— Ты че нес? — тут же спросил Колямба. — Какие, я не понял, девочки?
— Женского рода девочки, — усмехнулся Олег. — Есть девочка одна у меня.
— Где?
— В штанах! — Казанцев задорно рассмеялся и приподнял рубаху, из-за пояса у него торчала бутылка водки. — Надо ж было как-то Шурку с хвоста сбросить. Он же алкаш, переживет, а нам до утра жить как-то.
— Молодчик! А как это ты?
— Как-как… Подошел к Ольгиному дяде, рядом с ним сумка с водкой, говорю: можно нам еще одну? И пожалуйста. Стрем ведь на поминках-то отказать. Ладно, хорош трепаться, покатили ко мне. Надо б еще курева не забыть взять по дороге.
Дома первым делом Казанцев скинул с себя рубаху с майкой и с наслаждением освежился под холодной водой из-под крана. Потом он вытащил из холодильника банку соленых грибов, а из серванта две рюмки. Колямба, веселый от предвкушения продолжения выпивки, развалился в кресле и, не замолкая, делился своими впечатлениями от похорон и посещения морга.
— Вот ведь какая вещь, посмотрел сегодня на трупы, а теперь думаю: а жить-то хорошо. И торопиться жить надо. Ну что, по одной?
— Не по две же, — Олег кухонным ножом неторопливо открывал водку, — только гнать не будем. Потянем удовольствие.
— Это-то конечно. Вруби что-нибудь. Во, давай «Наутилус».
— Надоело. Пока так посидим.
Выпили. Колямба заел соленым груздем, Казанцев занюхал пальцем.
— Удачно сегодня вышло, — заметил Колямба, закуривая.
— Куда уж удачнее. Кому жизнь хороша, а кому ни шиша. Так ведь поется?
— Ты об Ольге этой?
— Угу, — кивнул Олег, — действительно, случайность. А ведь могла бы еще запросто покуролесить годочков так десяток-другой. Хотя, в принципе, что изменилось бы? Оборвалась пустая, никчемная жизнь, такая же, как твоя или моя, хоть сейчас сдохни, хоть через 20 лет.
— Ну, так говорить, так у кого она, жизнь, не никчемная? Но она ж, наверное, не так, как мы, бухала?
— Конечно, не так. Но ведь каждому свое. Просто есть люди, которые живут, не двигаясь вперед, а так, пробуксовывают. Ольга была из тех. Скучновато ей было жить, потому что ничто не любила и никого не любила. По-настоящему.
— Мы хоть водку любим, — улыбнулся Колямба. — А ты что, ее хорошо знал?
— Я-то? — задумался Казанцев и потянулся за сигаретой. Он почувствовал, что начинает пьянеть, и опьянение это придало мыслям приятную легкость, пока не нарушив их ход. В таком состоянии хорошо рассуждать о чем-то близком, не раз передуманном.— Я-то… Я-то нет. Но знал одного парня, который в молодости в эту Ольгу был влюблен по уши. И как-то раз, тоже за бутылочкой, невзначай он вдруг мне все очень подробно рассказал. Так что я имею о ней некоторое представление.
— По одной еще давай?
— Ну, давай… Но потом перерывчик.
— Ну, крякнем, — Колямба поднял рюмку. — За что?
— За того парня! — провозгласил Казанцев, одним глотком опрокинув водку. — Тот парень… Кстати, Колямба, ты влюблялся когда-нибудь?
— Я-то? — рассмеялся Колямба. — Нет вроде. Когда за пьянками-то?
— Мне вот тоже теперь непонятно и удивительно, что это такое «любить». Пытаешься вообразить себе такое чувство и… Ну, это что-то вроде четырехмерного пространства. Можно рассуждать о нем, писать разные формулы, а вот чтобы представить его, почувствовать. Всасываешь? Да, я уже куда-то не туда уехал… Ну вот. Тот парень учился в нашем классе. Постепенно у них все начиналось, незаметно, в смысле, даже для него незаметно и не сразу понятно, потому что было такое впервые и… Шутливые разговоры на перемене, на уроках, вместе шли из школы домой, вроде бы потому что просто было по пути. Иногда вечерами встречались на улице, гуляли, болтали, как-то Оля даже пригласила его в гости, пили чай. Почему-то именно после этого, посмотрев на Олю в домашней обстановке, он почувствовал, что с ним что-то неладное. Почти всю ночь не спал, думал о ней. В груди отныне не стало покоя. В ее присутствии душа наполнялась волнением, счастьем, а без нее — тоска, раздумья, томительное ожидание встречи. Он мог в любую погоду часами бродить по дворам, согреваемый одной мыслью, а вдруг случайно встретится Оля? Все это, конечно, скучно и нудно, случается у многих… Правда, не у всех при этом ломается судьба.
— И что случилось? — заинтересовался Колямба.
— Да ничего… Или уж дорассказать. Ничего интересного, но разве что так, побазарить… Она, видимо, тоже что-то к нему чувствовала, тоже искала встреч. Он тогда был страшно застенчив и, конечно, неопытен, не представлял, что делать, что будет дальше. Он просто не мог без нее, но сомневался, а любовь ли это? Тем, кто любит, невыносимо трудно выдавить из себя это слово. Это уж потом «люблю» бросаешь на каждом углу, когда сам ни во что не веришь и часто знаешь, что и тебе не верят, а тогда… Наконец они впервые поцеловались, и он понял, что есть счастье. Он был уверен, что теперь это навсегда, и он никогда не расстанется со своей Олечкой. Она шептала ему то же самое. Он засыпал, думая о ней, видел ее во сне, просыпался и торопился на встречу с ней. Наверное, это и было счастье. Огромное, непостижимое, иногда он даже недоумевал, за что судьба преподнесла такой дар. Он не заметил, как перестал быть себе хозяином, жизнь теперь целиком зависела от настроения Ольги, он прощал ей все нелепые капризы, старался предупредить любые желания. Наверное, поэтому он ей быстро надоел. Легкая школьная влюбленность Ольги остывала, а он даже не позаботился переспать с ней, хотя возможности были, но он просто не хотел, думал, что рано. Ему сполна хватало того, что было. А ей, видимо, нет. Скоро у нее появился новый друг, постарше, посолиднее, поопытнее. А парень этот получил удар, смертельный для него удар, потому что, в принципе, он был слабый человек. И слишком глубоко любил для своих шестнадцати. И не смог оправиться. И стал умирать.
— В смысле? — не понял Колямба.
— В переносном смысле… Ты еще не затрахался слушать? Нет? Ладно, видишь, со смертью человек теряет способность чувствовать, но бывают люди, с которыми это случается и при жизни. Очень долго он ходил оглушенным. Жутко болела душа, и жутко хотелось умереть. Иногда удивляюсь, почему он тогда не покончил с собой. Что это было: слабость, надежда? Наверное, и то и другое. Сколько вечеров потом он бродил по дворам, подходил к ее окнам, в которых горел свет, стоял, курил, истязал себя воспоминаниями. Свет в окнах гас. «Спокойной ночи, Олечка», — шептал он про себя и брел домой по темным переулкам. Интересно, что он не осуждал ее, он думал, что просто оказался ее недостоин и она сделала верный выбор. Действительно, ну кто он такой? Ни на миг не приходила мысль: а кто она такая? Он продолжал любить. Но годы шли. Боль постепенно спряталась в глубину, а на ее месте начинала разверзаться пустота. Любовь к Ольге была его единственным чувством, а остальное — мишура, жизнь тела. Но тело должно было жить, раз не умерло. И тело научилось не скучать, он стал пить, мотаться по компаниям, знакомился и проводил время с веселыми, доступными девочками. До поры до времени это проносилось мимо души, но бесследно ничто не проходит… Да, через знакомых он имел представление об Ольге, ее жизни. Она успела поменять нескольких хахалей, даже вышла замуж, вскоре развелась. И вот однажды она пришла к нему в гости. Это было странно, неожиданно, фантастично, как во сне, ведь прошло столько лет. Он не знал, радоваться ли ему или ждать новых мучений. В любом случае он еще не мог захлопнуть перед нею дверь… Ну-ка, плесни чуть-чуть, во рту пересохло!
Колямба не заставил себя долго ждать. Выпили.
— Ну, пришла, и что? — рассказ явно заинтересовал Колямбу.
— Они открыли бутылку вина. Оля была в мрачном настроении — предал ее очередной ухажер. Конечно, ее мучило оскорбленное самолюбие, никак не разбитое чувство. Ха. Она немного опьянела и заплакала. Она просила у него прощения за прошлое, жаловалась, что жизнь не удалась, говорила, что только теперь все поняла и пришла к тому, кто ее по-настоящему любит. И он тоже всплакнул, и они обнялись, и она заночевала у него. Так возобновилась их связь, теперь уже на новом уровне.
— Наконец-то, — не выдержав, вставил Колямба.
— Но она, конечно, его не любила. Вскоре у нее появился новый друг. И этого она не любила тоже. Она, наверное, была из тех, кто не способен любить, но в жизни больше ничего не было, на нее давила пустота, заставляла сознательно ли, бессознательно, но искать новых встреч. А когда ей становилось плохо, она приходила к нему, к тому, кто ее любит, зная, что всегда найдет сочувствие и утешение. И он понимал это. Но все равно любил, хотя, скорее всего, тогда это уже только казалось. Реальная близость странным образом вытравляла из души остатки того поэтического чувства, что чудом сохранилось со школьных времен. А в жизни… В жизни было много всякого, от чего впору огрубеть душе. Но, главное, с каждым годом пустоту он все обильнее заливал вином. А оно, не знаю даже, благо это или проклятие, но надежно тупит все чувства. Однажды после трехмесячной разлуки Оля вновь пришла к нему, он открыл дверь, увидел ее печальные глаза и ничего не почувствовал. Хотелось похмелиться. И они сели пить, она вновь жаловалась на судьбу, и он обнимал ее, и было нестерпимо скучно. Он понимал Ольгу, но она была неинтересна. И Оля почувствовала перемену. Потом она приходила еще несколько раз. Нет, он не ссорился с ней, он гостеприимно открывал дверь, ему было почти все равно, с кем пить, и почему бы не выпить с Ольгой для разнообразия? Он не думал держать обиды за прошлое, он был всегда ей рад, особенно если она приходила с деньгами. Но ее самолюбие было оскорблено. Она никого не любила, но ей так хотелось чувствовать, что ее любят, а он даже не считал нужным притворяться. И она перестала приходить, а он этого не заметил. Последний год они ни разу не виделись.
Казанцев замолчал и, глубоко затянувшись, отложил в пустое блюдце тлеющую сигарету. Колямба осторожно наполнил рюмки водкой.
— Да, интересно, — проговорил он, решив, что надо хоть как-то прокомментировать столь длинный и непривычно обстоятельный рассказ. — А баба все-таки была здорово симпатичная. М-да… И что, тот чувак так ничего и не знает еще?
— Почему же. Знает.
— И даже на похоронах не был?
— Кто тебе сказал, что не был. Как раз, как ни странно, был…
— Был? — Колямба чуть не поперхнулся. — А помнишь же, Шурка говорил что-то насчет того, что ни один из хахалей не пришел. Или… Это Шурка, что ли?
— Нет. Тоже выдумал, — рассмеялся Олег.
— Ну, а кто же тогда?
— Неужели не понял до сих пор? — с улыбкой покачал головой Казанцев. — Я, кто же еще. Я. Ну, выпьем, что ли?
— Ты… Серьезно? — растерялся Колямба.
— Я, — тяжело выдохнул Казанцев. — Я и не я…
— Ну, вообще, если у тебя с ней все это было… Хм, ты так спокойно, равнодушно совсем держался…
— Ты опять ничего не понял! Для себя я похоронил Ольгу около двух лет назад. Ну, а сегодня пришел попросту отработать водку. И вот от этого-то мне немного страшновато. Ведь я когда-то… И ха… Потому что время не лечит. Время убивает. Ну, ладно, будем пить. Будем здравы, черт возьми!
Казанцев выпил, поднялся на ноги, чтоб включить магнитофон, и по тяжести в ногах ощутил, как хорошо его развезло. Скорее всего, водки хватит, чтоб отключиться. В конце концов, есть элениум догнаться, так что за вечер можно не тревожиться.
— Казанова, Казанова, зови меня так, — дурным голосом подпевал Колямба заигравшей музыке. — Ну, че, Олега, может, в «гусарика»?
— Лень. Да убери ты колоду, так покайфуем, — махнул рукой Олег.
— Ну а пивко-то завтра попьем? На мою «капусту»?
— И завтра, и послезавтра, и через месяц, и через год, — усмехнулся Казанцев.
Пьяный Колямба с готовностью расхохотался.