Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2010
Игорь Одиноков
Осточертевший
Повесть
Легкая музыка без звука еще продолжала играть в голове, когда он понял, что опять проснулся. Сон, где были речка, лес, запах маслят, какая-то девушка, лица которой он никогда не видел и никогда уже не вспомнит, музыка без звука и он сам, но не совсем он, а он с таким необычным ощущением на душе, которое, наверное, только и можно назвать не иначе, как абстрактным словом “счастье”, этот сон кончился. Вот и музыка исчезла. Он вновь выдернут в Явь. Каждое утро из теплого, цветущего сада огромная, когтистая лапища вырывает его, чтобы швырнуть в колючую, топкую вонь жизни, без права блевать, да еще с чувством навек утраченного счастья для полноты кошмара. Хотя на то он и кошмар, что помнишь другое.
В довершение всего сегодня еще и выходной, значит, не ехать на работу, и день вообще растянется до бесконечности. За окнами уже бодро гудел Город — гигантское, ненасытное чудовище, с веселым чавканьем пожирающее само себя. Дурашливые ритмы, кошачьи завывания сирен, истеричный гогот за стеной — сегодня все казалось особенно нестерпимым. Хотя, если подумать, каждый раз, разлучаясь со сном, чувствуешь то же. “Надо вставать”, и он слез с кровати. Рядом стул с обычным набором на сиденье: часы, раскрытая книга, кружка с водой, пистолет, сигареты, зажигалка. Со спинки аккуратно свешивался белый летний костюм. Времени — 8.45. Привыкнув из года в год утром просыпаться на работу, он и в выходной не мог урвать у жизни хоть полчаса лишних на сон. Сон опять кончился. Надо влезать в костюм и перемогать до ночи. Не слишком ли высокую плату дерут за минуты счастливого сна?!
Взгляд остановился на пистолете. Темный ствол смотрел с манящей улыбкой. Хватит! Всё! Сейчас и немедленно! Помучился… Записки никакой он писать, конечно, не будет, некому писать и нечего каким-нибудь дуракам потом читать, а самое главное, что он может написать, кроме: “Осточертело!” Так ведь об этом и без записей догадаются. Пистолет удобно лежал в правой руке, тяжелый, он словно придавал вес задуманному, все-таки не какая-то щепотка яда в ладошке. Хотя не бог весть какое событие. Начальник отдела, конечно, не обойдется без мата — с расчетами и без того завал, а тут опытнейший специалист подкладывает свинью, пускает пулю в лоб, словно бы скуки ради. Впрочем, почему в лоб? В рот, говорят, надежнее.
Он снял пистолет с предохранителя, всунул дуло в рот, непроизвольно дотронулся до него языком. “Холодненький, — подумал он, ощутив на языке вкус металла, — ну, раз, два, три, что ли?” Неожиданно появилась мысль взглянуть, как он выглядит сейчас со стороны. Что ж, и это недолго. Он встал и в одних трусах пошел в ванную. Зеркало отразило бледное, измученное лицо со светло-голубыми глазами, в которых сейчас застыло сосредоточенное, чуть заинтригованное выражение. Костистая, со слабыми намеками на мускулатуру рука всовывала в рот черный пистолет — изящную, престижную игрушку. Что и говорить, не каждый может позволить себе легально стреляться, разрешение на оружие дается лишь тем, кто стоит на одних из первых ступенек этого веселенького общества. “Зато мясо мое пойдет явно по третьему сорту, — подумалось ему, и от этой мысли начал подступать совершенно неприличествующий скорбной торжественности момента смех, — я бы такое жрать не стал. Да и что тут жрать-то? Задницей и десятилетнего пацана не насытишь, а кости глодать — так вроде бы не те времена”.
Не выдержав, он прыснул в голос, и дрогнувший палец нечаянно надавил на спуск. Громыхнуло, то ли в ушах, то ли в мозгах. “Громче ядерного взрыва, — мелькнуло на миг, — да, кстати, а что же это я все еще…” Он стоял с пистолетом в руках и растерянно смотрел вниз, где с развороченной головой, в растекающейся по кафельному полу кровище валялся его невзрачный, зачуханный труп. Жалкое было зрелище. Брызги мозгов оскорбительно напоминали блевотину. Какое уж тут самоуважение. Взял, прикончил себя, как это делает в сутки не один десяток оборванцев. Да, но чего он не ожидал, так этого. Стало не до смеха от подобных сюрпризов. Что это: бред, бессмертие или уже другая жизнь? Нет, жизнь-то та же, возню Города за окнами квартиры трудно было с чем-нибудь перепутать. Что же это такое? Он убил себя и стоит, и к ногам подступает кровь на полу, и тошно до тоски. Не было сил даже рассуждать на эту тему.
Рассеянно выругавшись, он вышел из ванной, закурил и, сунув ноги в домашние тапочки, отправился на кухню готовить утренний кофе. Крепкий, синтетический кофе, что выдается по две пачки в месяц гражданам первой категории как еще одно признание их общественной полезности. Общественной? Не абсурд ли? Он опять поймал себя на том, что думает штампами древних книжек, а мир вокруг настолько переменился, что за какое понятие ни схватись, так и кажется, что оно тут не к месту. Но вот факт: он, осточертевший сам себе, для кого-то или чего-то полезен. Зря кофе давать не станут. Но сегодня… Что-то странное творилось сегодня. Он давно ощущал на себе неумолимую силу провидения, силу, которую и слепец не обозвал бы слепой. Как будто бы так надо, и ничего от него не зависит. Возможно, поэтому-то он и жив. Его привыкший во всем видеть строгую логику мозг математика отказывался принять подобный конец. Вот лет семь-восемь назад, пожалуй, логично было бы застрелиться, но после стольких лет терпения взять и шутя все кончить? Нет, здесь логика нарушалась. И ничего не вышло… “Но не до сверхъестественного же!” — хотелось воскликнуть ему. “Может, с ума схожу?” — опять попросился старинный штамп. Надо же до того начитаться древней литературы, чтобы самому походить на питекантропа, родившегося до Новой Эры. А современная медицина справедливо объявила лженаукой всю древнюю психиатрию, то, что тогда считали заболеванием, теперь свободное проявление индивидуальности, так что, чтобы не смотреть правде в глаза, больше не сошлешься на шизу.
Сыпанув на дно чашки черную пыль кофе, он залил его из-под крана крутым кипятком и поставил чашку на стол остывать, за одним убрав со стола лежащий не на месте пистолет. Ствол пистолета был холодным. Он вынул магазин — все патроны торчали на месте, заглянул в ванную — никто там не лежал, ни живой, ни мертвый.
— Ох… вот так воображение, — вслух пробормотал он, — вот так сюрприз!
В его квартире воображение служило ему главной утехой, с годами он научился так будоражить воображение, что мог увидеть желаемое, даже не закрывая глаз. Только, в отличие от снов, все, что он мог вообразить себе по собственной воле, было еще более мерзким, чем реальная жизнь, и именно в этом он находил своеобразное удовлетворение. Но сегодня воображение впервые вышло из-под контроля. Что-то странное творилось сегодня… Впрочем, в квартире, где его никто никогда не видит, это можно. Пускай! Квартира — это уже не мир сна, но еще и не Город с тягостной необходимостью ежесекундного самоконтроля. Здесь, как и во сне, его никто не видит, здесь можно играть воображением, сколько будет душе угодно, строить любые гримасы и говорить с самим собой о любой бессмыслице. Квартира — граница между сном и реальностью. Не зря же засыпает он всегда один в своей квартире, в ней же просыпается и лишь потом выходит в Город.
“Но пора все же ближе быть к реальности, — отметил он про себя, — не усидеть же здесь до ночи. Попью кофе, пойду, — и он, присев к столу, надавил первую попавшуюся клавишу стереовизора.
— Красные пилюли нас не обманули! — поигрывая мускулами, выл в микрофон очередной смазливый идол эстрады, и длинноногие, лохматые девчонки, пританцовывая, старательно показывали стриптиз за его спиной. Убавив звук, он переключился с молодежной программы на центральный канал. Шла передача “Политическое обозрение”. Ведущий, обаятельный, коротко стриженный очкарик, беседовал с полулежащим в кресле важным толстячком, представителем отдела гражданского правопорядка. Благодаря стереоэффекту казалось, что толстяк забавно свесил брюшко на кухонный стол, так и хотелось щелкнуть его в накопленный трудами праведными жир.
— Некоторые зрители все же обеспокоены возросшим за последний месяц числом покушений как на полицейские чины, так и на высокопоставленных государственных служащих, — говорил очкарик, предусмотрительно заглядывая в невозмутимые, преисполненные осознанием высшей мудрости, маленькие глазки толстяка, — особую тревогу вызывает, что большая часть покушавшихся — женщины. Некоторые склонны, возможно небезосновательно, усматривать в этом активизацию деятельности экстремистских групп неомадонн. Ваши соображения, Дмитрий Маркович, как по этому поводу, так и по вопросу о вчерашнем убийстве Майкла Крауса?
— Во-первых, я бы назвал подобные измышления обычными детскими страхами, — лениво заговорил толстяк, глядя немного в сторону, — некоторые женщины, как, впрочем, и мужчины, всегда отличались склонностью к убийству своих партнеров и сожителей. Более чем странно было бы выискивать в подобных случаях политические мотивы. Что же касается конкретного убийства гражданина первой категории Майкла Крауса, то оно совершено двумя купленными самками-“лишенками”, одна из которых в настоящее время задержана и подлежит ликвидации, к поиску же другой, как мы уже сообщали ранее, принимаются самые решительные меры. Это двадцатичетырехлетняя Эльвира Ц., в 44-м году действительно арестованная за участие в экстремистской группе “Смерч”, пытавшейся взорвать один из фармакологических заводов. Лишена гражданства, по отбытии пяти лет плантаций признана слабо трудоспособной, социально не опасной, подлежащей распродаже. Мотивы убийства гражданина Крауса пока уточняются, хотелось бы только напомнить, что группа “Смерч” была явно профашистского толка и не имела к неомадоннам никакого отношения.
— Спасибо, — с готовностью кивнул очкарик, — в связи с этим у некоторых зрителей наверняка возникнет вопрос: целесообразна ли продажа лиц, лишенных гражданства, в частную собственность? Ведь это не первый случай, когда подобное приводило к столь трагическим результатам?
— Напомню, что торговля лишенцами не имеет в нашей стране широкого распространения. По поводу же опасности подобной торговли хотелось бы заметить, что электричество тоже иногда убивает, но никому в голову не приходит требовать прекратить выпуск электроприборов; люди иногда объедаются до смерти галлюциногенов, но никто не говорит, что надо прекратить торговлю! Пока спрос на лишенцев не перестанет существовать, мы не имеем ни малейшего права ограничивать свободу выбора потребителя…
Внезапно на экране под расхлябанный мотивчик завертелись разноцветные звездочки — даже в столь серьезную передачу не могла не вторгнуться реклама. “Реклама — двигатель прогресса”, — подумал он, не без удовольствия глотая горький, обжигающий кофе, — таких, как я, которых от рекламы воротит, явное меньшинство. А все-таки я вряд ли до сих пор был бы жив, если бы восемь лет назад не начали столь навязчиво рекламировать самоубийство… дух противоречия, непонятно, когда, кем или чем внушенный”.
— “Дюшес”, или “Средство для тех, кому лень шевелиться, — неслось тем временем с экрана, — прием капсулки препарата “Дюшес” в комплексе с тремя красными пилюлями позволит вам перенести во сне волнующие любовные переживания, которые завершатся стопроцентным удовлетворением. Фирма гарантирует: “Дюшес” столь же приятен и полезен для здоровья, как и непосредственный половой акт. Итак, “Дюшес” — для мужчин и женщин, “Дюшес” — средство для тех, кому лень шевелиться, — звенящим голосом тараторила с экрана молоденькая блондинка, по умиротворенному лицу и мутноватому взгляду которой безошибочно можно было прочесть, как глубоко до фонаря ей сейчас и красные пилюли, и “Дюшес”, и те, кому лень шевелиться, и те, кому шевелиться не лень, ибо сама она плотно покушала пилюль зеленых. Потом блондинка пропала, началась мультипликация, живописующая наглядно все преимущества и прелести “Дюшеса”. Отставив кофе, он надавил на клавишу другого канала, почему-то мультяшки раздражали особенно.
— Три военных самолета “Южного” блока вторглись утром в наше воздушное пространство, углубившись от границы на тридцать километров, — сухо сообщал диктор очередную сводку с полей многолетней позиционной войны, — силами ПВО два самолета были сбиты, третьему воздушному пирату, разбомбившему поселок “Пшеничный”, удалось скрыться. В течение минувших суток подводной лодкой южан потоплен также наш трехлинейный крейсер “Заря” и один военный катер. Наша авиация…
Скорее машинально он переключил канал.
— В 18.00 вы сможете посмотреть новую музыкальную кинокомедию “Куда ты денешься, когда разденешься”, снятую по мотивам романа Льва Толстого “Воскресение”. В 19.30…
“Хватит, — он нервно надавил красную клавишу, и экран стереовизора притих и погас, — есть же счастливчики, которых занимает вся эта бредятина…”
Он допил остывший кофе, докурил сигарету. Что-то странное творилось с ним сегодня. Предчувствие, что сегодня что-то должно произойти. Надо выйти в Город. Трудно сказать, зачем. Должен же кто-нибудь что-то понимать. Или он один такой урод, что живет в самой счастливой, самой свободной стране, а ему так все осточертело? Он оделся, на миг задержался у зеркала в коридоре, подмигнул себе, показал язык, машинально проверяя содержимое карманов — кошелек, сигареты, зажигалка, ключи, пистолет. Всё, что ли? Ах, да… Вспомнив, он взял со стола удостоверение в серых корочках, где под его измазанной печатью фотографией стояло: “Павел Стахов. Гражданин первой категории”.
Стахов вошел в лифт и, устроившись в кресле, надавил на нижнюю кнопку. Лифт плавно и бесшумно потащился вниз. Уютная кабина лифта была полна мягкой, успокаивающей музыки чего-то клавишного, тем не менее по мере спуска в душе Павла нарастала необъяснимая тревога. Ровный, прямой ряд кнопок. Хочешь — едь вниз, хочешь — на любой этаж, хочешь — нажми на “стоп”, а хочешь — вообще не садись в лифт. Иллюзия выбора. Хитрая ловушка. Вот сейчас двери откроются и… и что? Ведь он прекрасно знал, что будет все, как вчера, как и много-много дней назад, но откуда же тогда эта тревога? Тревога рождается от неизвестности, но разве известно хоть что-нибудь. А что, вообще, известно, кроме того, что сейчас двери лифта откроются… и лифт остановился, двери раскрылись. Стахов вышел во двор. Огромные белые дома, белые тротуары, даже солнце, выглядывающее из-за крыш, тоже, казалось, сверкало белизной. В белых мундирах прошли двое полицейских, на минуту они задержались у автомата, проглотили по желтой пилюле, выпили по стакану прохладительного и не спеша двинулись дальше — молодые, спокойные, надежные. От стены до стены дома, заглатывая пылинки, катался автоуборщик. Девятый квартал — один из самых престижных районов Города, тихий, красивый и стерильный до тошноты. “Грязная же я тварь, если меня от чистоты воротит”, — подумалось Павлу. Невольно он остановился у крыльца. Итак, он вышел из квартиры в Город, приходилось решать проклятый вопрос: “Куда идти?” Вечный вопрос, и вечно он вгоняет в тоску, ведь куда ни пойди — везде противно, и как раздражает, что при этом еще постоянно приходится выбирать. Хорошо идти утром на работу — тогда все ясно. А теперь? Но не поворачивать же назад, на самом деле? Сидеть до ночи наедине со стереовизором с его шестнадцатью каналами, выбирая любой, но попробуй найти такой, чтобы не было противно.
По дорожке вокруг фонтанчика с зеленоватой водой прогуливалась Елена Карловна, седовласая, приятная старушонка с маленькими глазками за аккуратными очечками в позолоченной оправе. Пенсионерка совершала утренний моцион. При виде Стахова благостное выражение ее личика сменилось умильно-радостной улыбкой.
— Павел Сергеевич! Здравствуйте! Доброго утречка вам! — защебетала она, приближаясь, и Стахов подумал с досадой, что от соседки теперь так быстро не отделаться.
— Здравствуйте, — сухо кивнул он, — как здоровье?
— Хорошо, спасибо. Вы по делам, Павел Сергеевич, или так гуляете?
— Увы, дела.
— Конечно-конечно, что же это я… Вы человек серьезный, деловой. А то посидели бы чуть-чуть, поговорили бы со мной, старой… Денек-то какой сегодня! Просто замечательный денек!
— Хороший денек, — согласился Стахов, опуская глаза. Он вдруг явственно представил, как со всего размаху бьет Елену Карловну по ее пускающим солнечные зайчики очкам и она с дурацкой, обалдевшей рожей отлетает на обочину. На миг у него дух перехватило от восторга. “Черт возьми, — подумал Павел — ну чего я боюсь, зачем годами сдерживаю себя? Вдарить — и сразу станет спокойней, разряжусь, а там уж… А может, кулак уйдет в пустоту, как утром…”
— А что вы скажете, Павел Сергеевич, про этих гадких экстремистов? — Елена Карловна, понятно, не могла отпустить соседа, не высказавшись о наболевшем. — Я, конечно, старая, может, слабо понимаю в политике, но все же, что такое происходит, на самом деле? Правительство все делает для счастья людей, а какие-то выродки… Вот опять передают, убили Майкла Крауса! Слов у меня нет, я как услышу что-нибудь подобное, то как будто съела черную пилюлю! Может, я не права, но зря с ними со всеми цацкаются! Нечего их по плантациям держать! Поголовная ликвидация таких тварей, лучше через сжигание с демонстрацией по всем каналам стереовизора. Другим неповадно будет. Я правильно говорю, Павел Сергеевич?
“Насмотрелась казней в Гражданскую, и еще надо, — подумал Стахов, чувствуя, что успокаивается и воображение не тешится больше садистскими фантазиями. — Страшно, но хочется… как им, бедным, хочется казней”.
— Да-да, — кивнул он, подчеркнуто покосившись на часы. — Вы меня извините, но тороплюсь, деловая встреча, понимаете…
— Ой, что вы, это вы меня извините! — с готовностью подхватила Елена Карловна. — Это нам, старым, спешить некуда, вот и хочется хоть иногда поговорить с умным человеком. Скажите только, это правда, что Южный блок… ой, торопитесь вы, вижу. Извините. Всего хорошего вам!
Стахов учтиво кивнул и, закуривая на ходу, пошел дальше по своему белому, чистому кварталу. Куда-то надо было идти. Пока он не знал, куда, но что уедет куда-нибудь подальше, решил твердо. Что может быть проще — сразу же за углом дома зияла квадратная яма станции метро. Конечно же, он сядет в вагон и поедет. И где-нибудь да окажется.
“Станция “Десять лет Победы” — толстыми, величественными буквами было высечено над эскалатором. На стене красовался барельеф: воин с автоматом и бесстрашным взором гордо наступает ногой на перекошенную от злобы, клыкастую женскую морду. На потолке разноцветной паутиной развернулась схема станции метрополитена. В самом низу в стене светился неизменный везде и всюду стереоэкран, на нем тонул огромный военный корабль — передавали очередную сводку с фронта:
— Еще один пират Южного блока нашел гибель в наших приграничных водах! — захлебывающимся голосом вещал диктор за кадром. — Нас пугают, нам грозят, нашу границу ни на день не оставляют в покое. Так что же? Демократия или диктатура? Свобода или рабство? Наши доблестные вооруженные силы ежедневно и ежечасно дают однозначный ответ на эти вопросы: страна, открывшая для себя воистину Новую Эру, эру Свободы и Счастья, непобедима!
“По выходным почти всегда радостные сводки”, — равнодушно подумал Стахов, мельком взглянув на тонущий корабль. На станции было немноголюдно, в кварталах элиты вообще никогда не наблюдалось толпы. Вот в Парке Чудес сегодня, как всегда, не протолкнуться. До чего все-таки еще много народа. Из года в год в Новогоднем поздравлении правительство сообщает о последних достижениях: “За минувший год население страны сократилось на семьсот тысяч человек!” Конечно, нельзя не отметить, как свободнее стало в Городе по сравнению хотя бы со временем пятилетней давности, и все же программа “Каждый будет жить, как бог”, предусматривающая к шестидесятому году Новой Эры доведение численности населения страны до разумных пяти миллионов человек, пока явно пробуксовывает, хотя, нельзя не признать, набирает темпы.
Подкатил состав. Стахов бросил сигарету, опустился на свободное сиденье, прикрыл глаза. Пассажиров было немного, в основном молодежь, впрочем, Павел не любил разглядывать в Городе незнакомых людей — все казались на одно лицо и осточертели, как каналы стереовизора. Он работал и здесь, стереовизор, на вмонтированном в стену экране распростерся труп бедолаги Майкла Крауса — передавали хронику происшествий. А прямо перед экраном разворачивалась не менее скучная сценка: двое молодых людей с увлечением тискали поскуливающую от удовольствия девчонку лет четырнадцати, по полувоздушным кружевам ее нижнего белья можно было безошибочно определить, что родители у нее не только имеются, но и имеют немалый достаток. На следующей станции вошли двое полицейских и, пытливо вглядываясь в лица, медленно двинулись вдоль по вагону.
— Какой сегодня прекрасный денек, — услышал Стахов осточертевшее и мысленно ругнулся. Рядом на сиденье расположилась коротко стриженная особа лет тридцати в модном белом платье едва ли не до пола, — вижу, вы не заняты. Я тоже свободна. Будем знакомы, Елена, — из раскрытой сумочки она вынула упаковку красных пилюль, ласково прищурясь, взглянула на Стахова, — не желаете пообщаться?
— Занят я, — вполголоса пробурчал Павел, вновь ощущая себя уродом. Почему всю жизнь так? Люди внимательны, предупредительны к нему, хотят только хорошего, а у него на уме одно — загрызть всех! Мучительно. Неисправимо.
— Заняты? Очень спешите, — огорченно обронила незнакомка, — а может, зайдем в автоотель, это недорого, и так быстро, а? Как вас зовут? Я ничем не могу помочь? — женщина дотронулась рукой до его локтя, и Стахов, не выдержав близости постороннего человека, поднявшись, зашагал в туалет. “Что ты будешь делать! — с досадой думал он на ходу. Что за вид у меня такой, что на улице и в метро вечно подобные твари обращают внимание. Вид обычный, конечно, приличный вид, но глаза, глаза! Я сам чувствую, что они какие-то не такие, вызывают любопытство, и ничего с этим не сделать. Разве что очки темные купить?”
В туалете, опершись спиной о стену, он закурил и посмотрел на часы. Прошло всего семнадцать минут, как он покинул квартиру. Проклятое полудохлое время выходного дня! В зеркале напротив он увидел себя с головы до ног и невесело усмехнулся, его вид вызывал ассоциации с манекеном в элегантном, безукоризненном костюме, к которому зачем-то приделали бледную, без единой кровники маску с настороженными, угрюмыми глазами. Рядом в стене торчал автомат, выдающий пилюли, — такие автоматы обильно понатыканы были в любом общественном месте. Над окошечком горели четыре кнопки: красная, зеленая, желтая и черная. Красная пилюля возбуждала потребность в любви, позволяла глубже и полнее почувствовать прелести эроса, зеленая вызывала чувство довольства жизнью, радости от всего вокруг, желтая — желание трудиться, сосредоточенность, тягу к творчеству, черная — тоску, озлобление, страх. Автоматы были бесплатны. Рядом был приделан автомат, наливающий спирт и прохладительный морс — это уже за деньги. “Интресно, неужели не перевелись чудаки, что глотают черные пилюли, возбуждая свои центры отрицательных эмоций, — подумалось Стахову. — А что в этом странного? Если уж находятся такие извращенцы, как я, что не пьют пилюль и по утрам мечтают всадить себе пулю в рот, то чему вообще удивляться… все есть в этом мире”.
Павел услышал шаги, а затем увидел, как в зеркале рядом с ним нарисовался дородный тип с черными усиками. В руках он держал весьма объемный, потертый портфель.
— Есть какие-нибудь проблемы? — вежливо и многозначительно поинтересовался тип с усиками.
— Есть, — зачем-то отозвался Стахов.
— Может, можно помочь? — оживился незнакомец. — Конфеток не желаете? Есть и хорошие игрушки.
— Это у меня тоже есть, — сказал Павел. “И тут мой видок привлекает внимание! — отметил он про себя. — Стою один, курю, не улыбаюсь — ну как пройти мимо вагонному торговцу, как не предложить конфет — капсулки с безвкусным, быстрорастворимым ядом, или игрушку — наверное, пистолет, но иногда из-под полы приторговывают даже гранатометами”.
— Жаль, — вздохнул тип с усиками на прощанье, — мог бы предложить, и совсем недорого.
Состав остановился.
— Остановка “Рынок”, следующая “Фармакологическая”, — бесстрастно возвестил автоводитель. “Рынок, — вдруг как током ударило Павла, — захолустный райончик Старого Города. Вот где надо выйти!”
Прямо напротив станции стоял большой санитарный фургон, прозванный в народе “труповозом”, трое людей в спецовках закидывали в него тело молодого мужчины.
— Передозировка или самоубийство? — спросил рядом человек в шляпе то ли у санитаров, то ли у Стахова, то ли сам у себя.
— А что, есть разница? — так же в пространство откликнулся Павел.
— Вот именно! — радостно рассмеялся человек в шляпе. — Давай скинемся, купим что-нибудь и пойдем убивать! У меня есть рубль семьдесят.
— Скучно, — сказал Стахов и, не оборачиваясь, ускорил шаг. Он прошел мимо бесплатной столовой под открытым небом, за некоторыми столиками сидели люди и, не отрывая глаз от уличного стереовизора, жевали мясо с капустой. Шла очередная, двести семьдесят восьмая серия фильма “Солдаты свободы” — нашумевшего боевика о Гражданской войне. Размазанное на весь экран юродивое лицо “Святой Марии” вещало смерть “ожиревшим мужланам”. Стахов шел дальше. Над воротами рынка, весело перемигиваясь лампочками, сиял огромный лозунг — ЧЕЛОВЕК РОЖДЕН ДЛЯ СЧАСТЬЯ! Тут же выстроились ряды автоматов по выдаче пилюль, продаже морса, спирта с сиропом и без сиропа, сигарет разных марок. Народу на пути попадалось заметно больше, многие были в рваной, истрепанной одежонке, некоторые валялись по обочинам тротуаров — то ли пьяные, то ли мертвые. Стахов выпил стакан морса, купил сигарет и, пройдя под аркой, не спеша двинулся вдоль торговых рядов. В этом районе рынка торговали по преимуществу мелким, низкосортным антиквариатом. Торговцы пытались остановить Павла чуть ли не на каждом шагу, особенно неистовствовал какой-то старикашка, пытавшийся пристроить за пять рублей часы с кукушкой старинной работы. Стахов продирался сквозь антикваров, как сквозь густой, колючий кустарник. Задержался он только около торговки книг, даже взял в руки потрепанный томик Байрона, задумчиво перелистнул желтоватые, ветхие страницы.
— Пятнадцать рублей, — с достоинством пояснила очкастая, редкозубая торговка, — редчайшее древнее издание. Без аннотаций и иллюстраций, — последнее было, вне сомнений, главным достоинством товара. “Борьба со всем, что дышит, смерть всему, и всем болезни, скорби и мученья”, — не без интереса прочел Павел первые бросившиеся в глаза строчки. “Хорошо сказано, — подумал он, — красиво!” Потом Стахов окинул долгим, изучающим взглядом шумящий рынок: людей, безмятежно подремывающих у экранов стереовизоров, которые были установлены на рынке едва ли не через каждые пять шагов, возбужденно хохочущие компании молодежи, задорно глотающие красные пилюли любви, пожилых людей, неторопливо и основательно закусывающих за столиками бесплатной столовой, в меню которой не переводится свежее человеческое мясо, — и над всем этим жаркое летнее солнце и восторженный лозунг “Человек рожден для счастья!”. Как же он ошибался, этот горе-пророк древности! Видел бы он теперешнюю Эру Свободы, где “болезни, скорби и мучения” исчезли навсегда, оставшись пустым анахронизмом на страницах забытых книг. И все-таки прочитанное не отпускало от себя Павла. А он сам? Разве не бежит он от тоски, от трупа, скорчившегося в ванной, и разве не ищет мучительно ответа? Но ответ предполагает вопрос…
— Великолепный автор, — видя, что покупатель заинтересовался, затараторила торговка в очках, — две черные пилюли, уединение с книгой в руках — и вы ощутите все кошмары древности до самой бездны!
— Сколько стоит, вы сказали?
— Пятнадцать рублей, гражданин.
Стахов молча отсчитал обрадованной торговке три пятирублевки и двинулся дальше по рынку, унося в руках ненужную книгу. Книга нужна, конечно, для развлечения, но разве может она хоть что-то прояснить. Что мог понимать этот умерший черт знает в каком году до Новой эры поэт, не видевший и не слышавший ничего, что видел и знает он, Павел? “А может быть, он был в своей эпохе таким же ущербным уродом среди счастливых, как я в своей? — вдруг подумалось Стахову. — И вообще, не для уродов ли и извращенцев созданы все эти книги? Более трудолюбивые и талантливые уроды пишут, более ленивые с восторгом читают. Нормальные люди всегда искали в книгах развлечение и информацию, но все эти функции полностью взял на себя стереовизор. Мыслимо ли, чтобы здоровый, счастливый человек вдруг да стал бы читать? Абсурд! Не зря же книги почти не переиздаются. Желтеют они, вымирают вместе с такими, как я”.
С книгой в руках Стахов шел дальше сквозь рыночную толпу и со стороны, наверное, производил впечатление озабоченного, спешащего куда-то делового человека. На самом деле он не знал, куда идет. Телом двигал автоматизм, душой — предчувствие. Совершенно случайно наткнулся он на точку, где торговали людьми, лишенными гражданства. Продавец, щурясь, таращился в экран стереовизора, время от времени хрипло похихикивая, а по небольшому загончику в одинаковых бледно-серых робах бродили лишенцы: мужчины и женщины в возрасте от двадцати до тридцати лет. Одни смотрели себе под ноги, другие по сторонам, третьи вовсе дремали, прислонившись к углам загона. Никто не говорил между собой. Одна высокая, черноволосая лишенка окинула Стахова долгим, усталым взглядом, потом отвернулась, и в уголках ее губ появилось подобие улыбки. В этот миг Павел узнал ее! Эта улыбка, эти волосы, эти насмешливые, гордые когда-то глаза… Наташа! Она жила в городишке, где прошло детство Стахова и куда он приезжал потом на каникулы, уже учась в столичном колледже, и ему было двадцать, а ей пятнадцать… его первое юношеское увлечение, болезненное, бесплодное, первое и последнее, кстати. Он, молодой студент, робко засматривался на озорную соседку, никогда не знал, о чем с ней заговорить, и нес несусветную чушь, а она хохотала над ним, как над младшим, и Павел не обижался ничуть, его все равно к ней что-то тянуло. И ничего больше не было. В сущности, нечего вспоминать, но, странно, он вспомнил. Помнит ли она его? Кажется, да, узнала, отвернулась. Да, интересная получилась сейчас встреча. Кто б мог представить, что Наташа… Нет, определенно не зря Стахов пришел сегодня на рынок, как чувствовал, что что-то должно произойти.
— Почем штука? — поинтересовался Павел, наклонившись к едва не вплотную придвинувшемуся к экрану продавцу.
— А? — вздрогнул тот, не сразу оторвавшись от фильма.
— Почем одна будет? — повторил Стахов, кивнув на загончик с лишенцами.
— Три сорок, — зевнул продавец и, видя, что клиент достает бумажник, деловито уточнил: — Вам самца, самочку?
— Самку, пожалуйста.
— Помоложе или все равно?
— Мне вон ту, черненькую, — Стахов протянул пятирублевку, — в углу, вон, видите?
Вряд ли Наташа могла в гуле рынка слышать этот разговор, но, увидев, как Павел достал деньги, безошибочно поняла — он намерен купить ее. Она что-то сказала одному из лишенцев, ободряюще подмигнула другому, ответила на его вопрос, и тут прозвучал окрик продавца:
— Семнадцатый номер!
Наташа, не глядя на Стахова, подошла к дверце загона.
— Продана. Видишь, твой хозяин. Благодари судьбу, что покупают вас, паскуд, а по вам давно утилизация плачет! Вот тут вот, пожалуйста, распишитесь, гражданин, — продавец пододвинул Стахову какой-то бланк и, пока тот ставил подпись, отсчитал сдачу. — Вот ее карточка. Спасибо за покупку.
Ссыпая мелочь в карман, Павел с полувзгляда определил, что ему недодали 10 копеек — счетная машина в голове в любой ситуации работала четко, без сбоя, но не стал возмущаться, как другой бы на его месте. Стахов спрятал в карман карточку лишенки, сухо кивнул Наташе, и они двинулись по рынку дальше, теперь уже вдвоем. Продавец вновь прильнул к экрану стереовизора. “Зачем я это сделал? — с изумлением спрашивал сам себя Павел. — Видимо, чтоб поговорить. О чем? Даже если она не совсем отупела от лишенской жизни, о чем говорить? И с каких пор я стал сначала делать, а потом думать? Кошмар…”
Наташа шла молча. Павел подумал, что он своим молчанием ставит теперь себя в положение еще более дурацкое. И он заговорил:
— Узнала меня?
— Сразу, — тихий, чуть с хрипотцой голос Наташи показался Стахову насмешливым. — В вас что-то есть. Запоминающееся. Трудно спутать. Ну, а вы, полагаю, неспроста меня узнали?
— Что значит, неспроста? Не понял, — Павел действительно не понял, что Наташа имеет в виду. — Шел, гулял, смотрю…
— Я здорово подурнела?
— Ты? Да… я в этом плохо разбираюсь. Годы, конечно, прошли.
— Годы, — усмехнулась Наташа, — вот именно, годы. И какие годы… Вы, я вижу, преуспеваете, а?
— Не особенно. Но, конечно, в сравнении… Как же это все?
— Хотите узнать, как провинциальная дура докатилась до жизни такой? — со злобной усмешкой уточнила Наташа. — Понятно, за уголовку гражданства не лишают. Политика. Экстремизм. Ха! Да если б я хоть что-то в этом тогда волокла, может, не так обидно бы было. Так нет же! Прискучило всё. Захотелось чего-то значительного, опасного, интересного, романтики… — Наташа хлестко, с отвращением выругалась. — Связалась с одними… То ли фашисты они были, то ли гуманисты, то ли еще какие-то хренисты, честное слово, до сих пор не поняла. Да и не суть важно. Два особнячка элиты распотрошили, ну и повязали всех. А там кого на ликвидацию, кого, меня в том числе, на плантацию… На плантации-то мне добавили ума, только поздно было. И вот… да что об этом говорить? Устала я. Устала… Куда идем-то, хозяин?
Стахов рассеянно слушал Наташу, крайне неуютно чувствуя себя в своей новой роли. Он стал хозяином человека, а тот спрашивает “Куда идем?” И раньше он не знал, куда идти, а теперь еще перед кем-то об этом отчитываться. Вот напасть-то…
— Может, хочешь есть? — спросил Павел, чтоб не молчать.
— Спасибо. С утра в брюхе двойная пайка.
— А, ты говоришь, устала… Хочешь спать?
— Попробуй тут уснуть… Я за все шесть лет устала. Только вечный сон от этого поможет, — невесело усмехнулась Наташа, — на плантации, что ни неделя, кто-нибудь вешался, а я все тянула, тянула… Сначала обидно было до слез, потом привыкла. И еще как будто ждала чего-то… чего? Смешно.
Павел поразился — слова Наташи были удивительно созвучны его собственным чувствам. Ведь он тоже не боится смерти, тоже привык жить и тоже как будто бы чего-то ждет. Чего? Логической развязки? Логической разгадки? Необычный день! Он вышел из квартиры со смутным предчувствием чего-то. И не ошибся. Да, но все-таки куда же идти?
— Что же вы меня тогда, давным-давно, игнорировали, — заговорила Наташа чуть ли не с упреком, — я ж тогда совсем молодая была, дура провинциальная, стеснялась немного по дурости, но вы хоть намекни тогда — разделась бы в полминуты. Интересный вы были человек. И сейчас, конечно. Но сейчас-то все не то. Может, я последний день сегодня живу, а может, еще лет тридцать по земле болтаться — а ведь все едино. Политика! Кто только не попадался в эти сети, но не видела никого, кто бы хоть что-то с этого бы имел. Ваша организация солидная, конечно, не спорю, а только, хотите честно: “Если сегодня у тебя ничего нет, то и ни в каком будущем не будет”. Глупо, да?
— Я не понимаю, о чем ты, — Стахов был рад в душе, что Наташа сбилась с ностальгических воспоминаний о прошлом на какие-то туманные намеки. Что бы он ответил на ее горькое “почему?”. Да пусть себе думает что хочет. Он не обязан отвечать купленной полчаса назад лишенке.
— О чем я? — Наташа пытливо взглянула в глаза Павла и, видимо, не прочтя в них ожидаемого, подернула плечами, — так… на всякий случай.
За разговором Стахов не заметил, что они прошли почти весь рынок и уже приближались к выходу. Там у киоска с сувенирами сидел и, глядя в землю, о чем-то тихо бормотал сам с собой плешивый, обрюзглый, однорукий старый инвалид, на стареньком пиджаке которого, тихонько позвякивая, болтались три боевые медали. Павел всмотрелся, узнавая и не узнавая старого инвалида. Сидящий громко икнул, тряхнувшись всем телом, и медленно поднял голову. Да, теперь не могло быть никаких сомнений — это был Чамус. Закадычный друг отца Павла, профессор, он и после Гражданской войны преподавал в колледже древнюю историю. Потом Чамус вдруг начал стремительно спиваться, а похоронив жену, и вовсе ушел на самое дно. Год назад Стахов как-то видел Чамуса мертвецки пьяного в парке любви, а теперь мысленно привык считать его уже мертвым. Ан нет, Чамус все еще был жив, и при виде его Павел обрадовался вдвойне. Во-первых, есть законный повод прервать неприятный разговор с Наташей, а во-вторых, поговорить с Чамусом, известным любителем пофилософствовать, само по себе было любопытно. Представитель поколения отцов, образованнейший когда-то человек, он, наверное, должен понимать многое.
— Здравствуй, — сказал Стахов, приблизившись к сидящему вплотную. Конечно, в детстве, да и позднее, учась в колледже, Павел всегда обращался к Чамусу на “вы”, но сейчас, наверное, это прозвучало бы комично, если не издевательски. Чамус пошевелился, поднял глаза, тряхнул головой, словно проверяя, не обманывает ли зрение.
— Ты, Пашка, — прокашлявшись, проговорил он и долго облизывал пересохшие губы. — Ходишь, глядишь… — тут Чамус заметил стоящую ядом со Стаховым лишенку, — отовариваешься… Преуспеваешь! Видел бы тебя твой отец… Тьфу!
— Не понял, — Стахов почувствовал, что Чамус не пьян. Его не столько задела, сколько удивила нескрываемая враждебность к себе закадычного друга отца, последняя фраза же озадачила вовсе.
— Чего ты не понял, падальщик? — принужденно рассмеялся Чамус. — Трупоядная птица-секретарь!
— Я не понял, при чем тут мой отец. Видел бы мой отец тебя…
— Да, — покорно кивнул головой Чамус. — И меня тоже… Чье состояние первично, твое или мое? Или это одна цепочка, а? Ты торопишься, Пашка?
— Нет. Выходной все-таки.
— А пошли-ка, поговорим, — меняя тон, предложил Чамус, поднимаясь на ноги. В нос Стахову шибанул тяжелый дух перепрелой мочи и многодневного перегара, — угостишь пивом защитника свободы?
Павел молча кивнул.
— Ты только не подумай, что я клянчу. Деньги есть, да как им не быть, если спирт — копейка стакан. Завоевал свободу, защитил райское житье, черт возьми! — Чамус театрально ударил себя в грудь, по медалям. — И правительство не забыло меня! Пенсион назначен, спирт дешев, жратва бесплатная, живу и наслаждаюсь в вашем скотском свинарнике. Просто мне поговорить охота, поговорить с сыном лучшего друга, с его продолжением, вот как даже выразимся. А для этого нужно пиво, чтоб я не мучился, но и мог соображать какое-то время. Пойдем-ка в “Ветеран”! Там всегда пиво с копчеными ребрами. Тут рядом подвальчик. Пять шагов!
И они вышли с рынка. Наверняка сейчас их троица не могла не броситься в глаза любому стороннему наблюдателю-зеваке: с иголочки одетый гражданин прогуливается в компании старого опойного инвалида и лишенки в казенной робе. К ним даже подошли два блюстителя порядка, посмотрели документы Стахова, карточку Наташи и, синхронно улыбнувшись, вежливо извинились. Над рынком зависли полицейские “стрекозы”, Павел знал, что приборы на этих вертолетиках позволяют разглядеть внизу каждую морщинку на любом лице. Все еще искали убийцу Майкла Крауса. На газоне, в центре которого работал огромный стереовизор, а по сторонам, весело похихикивая, спаривалась молодежь, сидел лохматый парень в дымчатых очках и широком черном плаще. Когда Стахов проходил мимо, ему на миг почудилось, что парень поверх очков провожает его настороженным взглядом. Черты лица незнакомца в плаще были изнеженно-тонкими, может быть, это вообще была женщина. У поворота Павел обернулся — неизвестный в дымчатых очках, попыхивая сигаретой, медленно двигался следом.
В “Ветеране”, небольшом уютном погребке недалеко от рынка, в этот полуденный час было прохладно и немноголюдно. Возле окна, сдвинув столики к экрану стереовизора, заседала, видать по всему, компания завсегдатаев — пожилых мужчин с пузцом, боевыми наградами и воинственным чувством собственного достоинства на захмелевших лицах. Появление новых посетителей они встретили настороженно — странно было видеть в “Ветеране” лишенцев — но вид Стахова внушал уважение, и компания, воздержавшись от замечаний, вновь ушла в свои бесконечные разговоры о былом и нынешнем:
— А я говорю: больше порядка надо, больше порядка! — жестикулируя полупустой кружкой, доказывал собеседникам дородный, бровастый дядя в кителе без погон, наброшенном на голое тело. — Вспомните, до войны тоже со всеми цацкались — общества, митинги, дискуссии, хрен с маслом, и что же? То-то… И сейчас выродки всякие против правительства и народа копают, а их нет чтобы в утилизацию общим чохом, разбирают, судят, лишают гражданства — и в торговлю, а они за старое опять… Гуманизм, черт возьми! Свобода! А я это понимаю так: свобода и счастье — для нормальных людей, а кто мешает жить — к ногтю и без проволочек! Не спорьте! Я не сравниваю, конечно, что сейчас и что было до войны, но ведь и теперь столько молодежи поразвелось сопливой, которая… Не хочу сказать за всех, конечно…
— Э! Десять пива с ребрышками! — развалившись за столиком, нарочито громко крикнул Чамус.
— Шел бы ты… — не поворачивая головы от экрана, сонно отозвался бармен, — поищи клоаку по себе, а тут…
— Эй ты, слизняк! Ты что же, хочешь заставить ждать гражданина первой категории? А ну давай, шевели булками!
Бармен нехотя поворотил бычью шею, готовясь, видимо, покрыть скандалиста-Чамуса бранью покрепче, но, увидев Стахова, откровенно растерялся и молча пошел наливать пиво. Компания ветеранов невольно покосилась в сторону Чамуса — с чего бы это сегодня так разошелся этот подзаборный и что за непонятные личности пришли с ним. Но Чамус больше не покрикивал, и беседа возобновилась.
— Не понимаю, чего ты все наскакиваешь на молодежь, Ефим? У них сейчас свои интересы, у нас были свои…
— Нет уж, позволь! — стукнул кружкой по столу бровастый Ефим. — Я считаю так: если ты молод, глотай красные пилюли и любись с кем хочешь под каждым кустом или по парку Чудес болтайся по всем ста сорока аттракционам — все для тебя, и больше от тебя ничего не требуется! А что еще могут быть за интересы? Что читать, о чем спорить, если лучше, чем мы живем, все равно ничего не выдумаешь. Нет же… Знаю я, к чему приводят всякие интересы…
— Ты уж хватил, Ефим, — перебил его низенький мужичок с куцей, седенькой бородкой, — вообще мракобес какой-то, тебя послушать-то… У меня сын в колледже учится, с книжками дни и ночи — и слава богу! Раз в неделю поглотает пилюль, развеется с девчонками, и снова за учебу! Кому-то ж и работать надо, и прогресс толкать надо, да и деньги молодому человеку нужны, не на улице же на бесплатных похлебках пробавляться, в самом-то деле?
— Разве же об этом речь, — согласился Ефим с видимой неохотой, — раз есть способности и тяга — пусть учатся! Я про другие книжки… ведь бредни этой чертовой Марии печатались и тиражировались. Факт! И смотрели на это сквозь пальцы, а я лично так считаю: сегодня у тебя в руках подстрекательская брошюрка, а завтра бомба. А молодежь же плюет на все вокруг, разве они могут понять, щенки, какой ценой все это куплено! Вот и лезут на рожон. Что, не так, разве?
— Молодежь тут ни при чем, — с аппетитом пережевывая ломтик копченого мяса, авторитетно заговорил лысый как колено старичок, — старые хрены от века воду мутили, а молодежь что… дураков-то всегда хватало, долго ли их под какое-нибудь знамя загнать. Слышал, Ефимка, что в народе-то болтают? По кой-каким особнячкам загородным всякую сволочь сколачивают и вооружают. Не юнцы ж кашу заваривают… Так что как бы опять не пришлось автомат на плечо, а, ха-ха-ха!
— Всякое слыхал, — залпом дососав кружку до дна, выговорил Ефим с нескрываемой ненавистью, — когда-то я верил, что всю сволочь можно до конца истребить, всю до одной — и баста! Теперь вижу — нет… Ну что ж! Я жить никому не мешаю, но и себе не позволю мешать. Работал до войны на фармакологическом заводе, посижу пять часов у пульта и домой, поем — и в пивную. Сижу за кружкой — хорошо… И вдруг — здрасьте, пожалуйста, мадонны… К власти потянулось чокнутое бабье, претить кому-то стало, что люди хорошо живут. Вырождаемся, мол, без борьбы, к оружию! Свиньи! Ну что ж, отставил кружку, взял автомат и побегал с ним по стране четыре годика, два ранения получил, пять наград правительственных. Прибили всех, и вроде кол в могилу навсегда вколотили, успокоилась жизнь. Ну что ж, мое дело маленькое, вернулся домой, отложил автомат и придвинул кружку. Нет же, прошло время, и опять стали бузить по углам фашисты всякие, неомадонны, неокоммунисты, — да Сатана пусть в ихних вывесках разбирается! Вырождаемся, мол, к оружию! Суки! Что ж, отставил кружку, взял в руки автомат, прошелся с ним по провинциям, медаль еще одну получил. Разогнали всех. Утихомирили. Утилизировали. Вернулся домой, отложил автомат и вот который год уже сижу за кружкой. Живем все лучше, и, кажется, спокойно все, но опять твари разные воняют по углам, опять бойни кому-то хочется. Неугомонная сволочь! Ну и пусть. А пробьет час, я хоть уже и не молод, но автомат держать могу, стрелять не разучился, будет надо, отставлю кружку, и будет порядок. Правильно я говорю, мужики?
— Молодец, Ефим! — одобрительно загудели ветераны. — Здорово сказал!
— Ну, за победу, что ли?
— Может, спиртика чуть-чуть?
— Давайте, давайте, мужики! — и ветераны, проглотив по рюмке, надолго припали к холодной пивной влаге.
— Ликуют победители, — усмехнулся Чамус и, схватив только что принесенную кружку, сделал несколько больших, жадных глотков, — а гонору-то, гонору-то сколько! Послушать их — так они и впрямь победили мадонн. Что ж ты не пьешь, Пашка?
— Не переношу это дело, — сказал Стахов. Он действительно никогда не понимал вкуса этой горьковатой жидкости, да и вообще не любил алкоголь, от которого в голове начиналась несуразная путаница мыслей. — Кофе порцию!
Бармен, кивнув, скрылся за стойкой.
— Ну, а самка-то пьет у тебя? — поинтересовался Чамус, с брезгливым любопытством сощурившись в сторону Наташи.
— Пьет, — холодно ответила она и, не взглянув на Павла, пододвинула себе кружку.
— Я не совсем понял, — закурив, сказал Стахов, — ты говоришь… Что значит твое “как будто”? А кто, по-твоему, победил в Гражданской?
— Мадонны сами дали себя раскрошить, — помолчав, сказал Чамус и, срезав мясо с кости, сунул его в рот, — уж я-то знаю… Тебе сколько было, когда началась война?
— Восемь лет.
— Да… конечно, ты ни черта не знаешь о войне.
— Правильно, я не воевал, но кое-что помню, кое-что слышал и видел и, потом, в колледже мы подробно изучали войну.
— Ты конечно не знаешь, как холодеет спина, когда на рассвете вжимаешься в окоп в обнимку с автоматом, а на тебя с ревом движутся цепи мадонн… Но понимаешь ли ты, что это была за война, против кого, за что и почему… Я же сам составлял учебную программу. Знаю, что вас по ней ничему не могли научить.
Наташа, оторвавшись от пивной кружки, громко прыснула со смеху. Конечно, со стороны казалось смешным, что разящий псиной старый синюшник с таким важным видом поучает гражданина первой категории, но Стахов-то помнил Чамуса совсем другим и не мог не понимать, что Чамус, конечно, еще не до конца пропил мозги, знает о войне больше, а как профессор истории, глубже ее понимает. Послушать Чамуса было интересно, и Павел поторопился поддержать разговор.
— Трудно, по-моему, в наше время не иметь представления о Гражданской войне, — заговорил он нарочито самоуверенно, чтобы подзадорить старого профессора и вызвать его на откровенность. — Группа женской военной верхушки подхватила псевдонаучную теорию некоей Марии Кофман о главенствующей роли женщины, по-древнему, мадонны, в вопросе продолжения и сохрнанения человеческого рода. В учении Марии трактовалось, что нынешнее правительство подвело человечество к грани вырождения, и теперь только истинные мадонны, осознав свою историческую миссию, способны предотвратить гибель цивилизации. Женская военная верхушка истолковала это не иначе, как призыв к захвату власти. При попустительстве правительства, до начала мятежа не принимавшего Движение всерьез, была создана партия мадонн, поставившая своей задачей установление диктатуры матриархата. Обманутая мнимой легкостью прихода к власти женская молодежь, руководимая высокопоставленными авантюристками, организовала вооруженные выступления по всей стране, которые впоследствии вылились в затяжную Гражданскую войну, ввергнувшую страну в кровавый хаос почти на целых четыре года. В тридцать четвертом году Новой Эры война полностью завершилась разгромом мадонн. Я что-нибудь говорил неправильно? — уточнил Стахов, взглянув в мутноватые, презрительно-ироничные глаза Чамуса.
— Да нет, что ты. Браво! — усмехнулся тот. — Как по учебнику шпаришь. Только разве из твоих слов понятно, до чего грязной была эта война и, что самое обидное, с каких великих идеалов начиналась… Хотя я не верю, что ты не понимаешь, что это были за идеалы, что это была за “псевдонаучная теория”. Дураки ведь тоже не могут править. Эй! — неожиданно выкрикнул Чамус, высоко над головой подняв пивную кружку. — За Победу, братва!
— За Победу! — с готовностью отозвались ветераны.
— Так пили же уже…
— Это вечный тост! За Победу можно пить до смерти! — значительно проговорил Ефим уже основательно заплетающимся языком.
— За Победу, — неожиданно сказала Наташа, придвигая к себе вторую кружку. Чамус злобно покосился на нее, но промолчал. Стахов зажег новую сигарету.
— Чего не пьешь? — спросил Чамус и закашлялся глубоко, надолго. — Кха… ой, кха… Чего не пьешь? Ведь твоя победа… ва-ша!
— Не совсем понял.
— Все-то ты понял, — обреченно махнул рукой Чамус, — все… Это только я не понимаю, откуда берутся, как получаются такие типы, как ты… В этом, наверное, моя беда. Поэтому я и умираю… Но ведь и ты невесел, победитель? Почему, скажи? Эх, видел бы тебя твой отец…
— Победитель, я полагаю, все-таки ты, — спокойно сказал Павел, — зачем мне примазываться к чужим лаврам? Я только не понимаю, при чем здесь мой отец? Послушать, так он чуть ли не был пособником мадонн.
— Он был пособником… пособником жизни, — задумчиво проговорил Чамус, глядя куда-то вдаль, — а ты ни капли на него не похож… А он любил тебя, здорово любил. Ты извини, Пашка, старого пьяного дурака, не о том я что-то… Не прими в обиду.
— Ваш кофе, — рядом со столиком нарисовался бармен, держа на подносе полулитровую кружку с черным, дымящимся напитком. — Сахар подать?
— Не надо, — сказал Павел и, взяв кружку, осторожно пригубил кипяток. Кофе был на удивление крепок, видать, бармен, увидев в своем заведении столь солидного человека, решил не ударить в грязь лицом.
— Ты сам-то читал работы Марии Кофман? — вдруг спросил Чамус.
— Нет, вообще-то, — пожал плечами Стахов, удивившись немного странному вопросу, — в колледже, конечно, мы изучали общие положения этой “святой Марии”. А зачем читать? Там что, есть что-то умное?
— Ум-но-е, — многозначительно протянул Чамус, — умное… Да нет, конечно. Бредятина чистейшей воды и все такое. В прежние времена это назвали бы сумасшествием, ведь сама идея бредовая — сохранить жизнь человечеству? Ведь так? Но ведь вы отменили психиатрию. Спроста, что ли? Или гуманный жест по отношению к томившимся взаперти дуракам? Въехав в Новую Эру, сбросили за борт все древние предрассудки, да? Как бы не так! Просто бред самоуничтожения стал государственной политикой. И поэтому теперь желание спасти человечество называют не сумасшествием, а экстремизмом. Ты книжки-то читаешь? Читаешь… Знаешь, значит, что во все времена человечество ощущало возможность гибели и во все времена пыталось что-то сделать, боролось за спасение цивилизации.
— А для чего?
— Вот… Вот оно… Вот вопрос стопроцентного сына Новой Эры! Вот это самое главное. А действительно, ну для чего? Это необъяснимо, но почему-то раньше ощущалось людьми на уровне инстинкта. Но вы преуспели настолько, что почти уничтожили инстинкт самосохранения. Не особи, конечно, здесь проблема не решена до конца… Самосохранения человека как вида. В конечном итоге в этом люди во все времена видели смысл жизни. И движение мадонн в его первоначальной трактовке было, по-видимому, последней попыткой спасти мир.
— Спасти? От чего?
— Не притворяйся, что не понимаешь. От гибели. Во все времена человечество стремилось к продолжению себя и боялось конца. А какие только варианты конца не выдвигались мрачными пророками прошлого: ядерная война, экологическая катастрофа, иммунная эпидемия, столкновение с параллельными мирами, остывание Солнца, наконец… И много, много прочего. Но нет! Не получилось! Не судьба человечеству ни пасть в борьбе, ни даже покончить с собой. Много чести, как выяснилось! Человечество умрет медленно, смешно и мучительно, смертью впавшего в маразм старикашки. Сейчас мы наблюдаем последние деньки еще не совсем развалившегося старца. Лет через тридцать—шестьдесят начнется агония. Лет через сто, ну, максимум, двести, человеческий разум перестанет существовать.
— Интересно, — усмехнулся Стахов, — значит, во имя спасения человечества заварили четырехлетнюю бойню?
— Да. Все вылилось в бойню. Иначе нельзя было. По одному древнему мифу, женщины отказали мужчинам в любви, пока те не прекратят войны. В наше время женщины отказались от любви, чтобы начать войну.
— Чушь какая-то, — не выдержал Павел, — неужели у тебя такие идеалистические взгляды на войну?
— Нет, конечно, война была грязная. Я говорил не про войну, а про идею. Война во имя жизни — вот в чем был пафос идеи Марии Кофман. Надо сказать, перед войной ситуация была намного здоровее, чем сейчас, но общие тенденции просматривались весьма четко. Иногда я задумываюсь, где было начало конца? Фармакологическая революция? Трудно понять, причина это или уже следствие. Наверное, все-таки Мировая пандемия наиболее верная точка отсчета.
— Это Синяя Язва?
— Да. Меня тогда тоже не было на свете, но материалы весьма красноречивы. Эпидемия, причины которой не выяснены толком до сих пор, хотя больше склоняются списать все на космические влияния, за месяцы выкашивала целые страны. Ситуация почти повсеместно вышла из-под контроля правительств. Вопрос встал о жизни или смерти. Вот тогда-то гении медицины и вывели вакцину “альфа” и группу сопутствующих препаратов, что было названо впоследствии фармакологической революцией. И действительно, революция. Болезни практически исчезли, мы сейчас даже не знаем, что такое — болеть. Организм до последнего дня не дает никаких звонков о недомогании, а потом внезапная скоропостижная смерть от полного износа. Хорошо! Но я немного отвлекся. Итак, была создана комиссия по борьбе с Синей Язвой, которая, практически, стала управлять тем, что осталось от страны. Язва была побеждена, но Особое положение отменять не торопились. Тогда бы вот спросить, кто оказался у власти и куда нас ведет эта власть. Но куда там! Люди были опьянены спасением, и что им было до того, что кто-то крепко прибрал власть к рукам. А что власть думает о человечестве меньше всего, — уже было видно — ведь на других континентах люди миллионами продолжали вымирать. И вымерли… А у нас стали строить новый мир, даже объявили о начале Новой Эры. Звучит, а? Процветающий от крайней нужды и разрухи каннибализм легализовали, узаконили и пустили на конвейер. Действительно, зачем закапывать мясо в землю, если продукция заводов синтетического белка дорогая и ее все равно не хватает. На конвейер пустили также производство комплекса пилюль: красные, зеленые, желтые, черные, все для людей, даже черноту не упустили из вида, правильно, сладкая жизнь приедается, иногда для разнообразия хочется и горького… В принципе, человечество давно и уверенно шагало к этому, во все времена были известны средства, способные изменять психическое состояние — от кофе и снотворных трав до наркотиков. Только ведь в древности с наркоманией боролись, как ни дико теперь это звучит. Теперь же зависимость человека от пилюль тоже стала государственной политикой. А ведь пилюли пострашнее любого наркотика, наркотиков еще побаивались, потому что от них болели и чахли, как я чахну от своей спиртовой заразы. Но в каждой пилюле такие мощные витаминные добавки, кроме всего прочего, что человек, пьющий их, просто цветет от здоровья. Слава Фармакологической Революции! Дожили! Человек свободен и создан для счастья! — с издевательским пафосом заключил Чамус и поспешил смочить горло пивом.
— Не вижу повода для иронии, — спокойно заметил Стахов, мысленно досадуя, что подвыпивший Чамус не может излагать мысли кратко и, открыв рот, не в состоянии остановиться. — Разве пилюли созданы не на благо людей? И, наконец, разве не закономерно, что диктаторские режимы, подавляющие свободу человека вплоть до такого абсурда, что карали людей за употребление ими какого-то вещества, навсегда канули в Лету? И неужели ты не признаешь, что мадонны, против которых ты воевал, кстати, посягнули на свободу человека? И были раздавлены вполне закономерно.
— Да уж, свобода, — хмыкнул Чамус, — полная свобода деградировать и подыхать в сладких ли грезах, в любовном экстазе, в кошмарном ли бреду — кому что нравится. Если бы люди употребляли пилюли в строго рекомендованных дозах, и то… Но ведь такова природа человека, что он не может не обжираться, да еще делают коктейль пилюль с опием, алкоголем, прочим. А, я опять не о том! Но ведь пилюли убивают чувства, даже инстинкты, почти не влияя на интеллект! Что осталось от инстинкта материнства? Совесть — слово-то такое мало кто сейчас знает. Организм человека стал инструментом наслаждений и грез для скучающего разума. Веры ни во что нет, ни большой, ни маленькой. Человек действительно от многого освободился, и от обязанности быть человеком, в первую очередь. А какими темпами идет на убыль рождаемость, да и кто рождается у годами глотающих пилюли девчонок? Какие-то с рождения живущие на пилюлях полузвереныши, полузаводные игрушки, которых даже затруднительно выучить читать… Да и кто будет учить? Да и зачем, в самом деле? Пилюли бесплатны, пища — тоже, живи и радуйся! Ты когда-нибудь, Пашка, заглядывал в глаза стаям шатающихся по улицам подростков? Это же глаза животных. Вот против чего было направлено движение мадонн. Извини, Пашка, схожу облегчусь.
Чамус медленно встал из-за стола и, позвякивая медалями, потащился к туалету. Стахов маленькими глотками цедил кофе, пытаясь осмыслить для себя странные завихрения бывшего профессора. Многое сказанное им Стахову было хорошо известно, но Чамус смотрел на проблемы как-то особенно, все процессы рассматривал через призму идеи о совершенствовании, развитии и продолжении человеческой цивилизации. Но как может умный человек принять эти пещерные понятия за аксиому? Трудно было такое понять.
— Интересный старикан, — неожиданно сказала Наташа, — не думала, что еще бывают такие. Вам тоже интересно его слушать?
— Он был другом моего отца, — сказал Павел, — между прочим, образованнейший когда-то человек. Один из тех, кого надломила война. Ведь мог достичь чего угодно, и так опустился.
— Проклинает Свободу и сам же с удовольствием пользуется ее благами, — зло усмехнулась Наташа, — защищает мадонн, а не думает, что при них его давно бы уже прижали к ногтю. Не вижу образованности. Обычный старый брюзга.
— Ты так говоришь, как будто бы хорошо знаешь идеологию мадонн?
— Да у всех у них одна идеология, — махнула рукой Наташа, — мадонны тоже ведь выступали за сохранение человека как вида. Под таким углом зрения жизнь отдельного человека ни черта не стоит, ведь так? Насмотрелась я всего этого, наслушалась…
— Выхо-одим на рассве-ете, заря-ажен автомат! — вдруг затянул один из захмелевших ветеранов.
— Мы воины свобо-оды, нам нет пути наза-ад! — перекрикивая диктора со стереовизора, дружно подхватили остальные.
— Мы воины свободы, нам вдовы лижут зад! — издевательски проблеял показавшийся из туалета Чамус.
— Что-что?! Совсем обалдел, ублюдок однорукий?! — рявкнул Ефим, порываясь вскочить из-за стола.
— Оставь ты его, видишь, совсем ничего уже не соображает, — увещевали другие своего не в меру вспыльчивого товарища.
— Как, оставь?! — бесился Ефим. — Может у него еще зубы остались, так я выколотить смогу! Ублюдок! Падаль! Надо еще разобраться, свои ли он награды на френч понацеплял! Вы бы послушали, что он там бормочет насчет мадонн! Чуть ли не оправдывает их, скотина! У меня брат на войне погиб, сеструху мадонны замучили, а этот.. Почему я должен терпеть, что какая-то мразь издевается над тем, что свято? Да я пришибу его сейчас — и ни черта мне не будет, ясно?
— Да не связывайся ты с дураком, Ефим, — настойчиво втолковывал в буйную голову Ефима старичок с бородкой, — мелет и сам не понимает, что. Ну и пускай, лишь бы на людей не кидался. Давай-ка лучше немного спиртику, а?
— Смотри у меня, — остывая, погрозил Чамусу Ефим. — Еще раз что-нибудь… и не посмотрю я, что ты без руки. Понял?
— Инцидент исчерпался. — Чамус, покачиваясь, вернулся за столик Павла.
— Приятно, что у человека осталось что-то святое, — улыбнулся он Стахову, — вымирают сейчас подобные монстры… Так, о чем бишь… а, про мадонн бормочем. Первоначальная идея была прекрасна, согласись… Но в том-то и слабость великих идей, что к ним всегда, как мухи на мед, липнут нечистоплотные пронырливые пареньки, которые своего не упустят. Власть для таких жирная, лакомая приманка, они клюют на нее как бешеные. История дает кучу подобных примеров: христианство, демократия, коммунизм, — ко всему примазывались пареньки, извращали идею, наживались, лили кровь. Идея мадонн — не исключение. Нашлись те, кто вдруг решил, что обделен властью. Но как не поднять на бойню пушечное мясо? Раньше поводом были расовые, классовые, религиозные различия, но в Новую Эру все это настолько стерлось, перемешалось, да и забылось, что люди практически были равны. Осталось основное различие — половое. На этом пареньки и сыграли. Стали вдалбливать желторотикам в юбках, что женщина — более совершенное и высокоразвитое существо, нежели мужчина, и, значит, должна занимать и соответствующее положение в государстве. Идея спасения человека потонула в истерических выкриках о господстве женского пола. Впрочем, война полов — абсурд. Ее и не было, мадонны уже на второй месяц войны стали комплектовать мужские батальоны, а у нас как были смешанные войска, так и остались. Надо было видеть, что творилось в первые месяцы войны. Мадонны с фанатичным задором громили правительственные отряды повсюду. Шутка ли — три четверти территории оказалось под мадоннами, бои шли на подступах к столице, казалось вот-вот, и правительство падет. Многим тогда так казалось, но главное — это казалось и верхушке мадонн, решившей, что победа — дело времени. При первых серьезных потерях под столицей они ослабили натиск, дали правительству время очухаться.
— Одна неясность до сих пор, — вставил Павел, — какова роль во всем этом Питера Айзека? Он что, на самом деле был агентом правительства?
— Ха, Питер Айзек… Безвестный полковник, он поднялся на гребне Движения, стал доверенным Марии Кофман — этого живого пророка мадонн, консультантом по военным вопросам, а фактически, главнокомандующим. Этот паренек знал свое дело. Да он столько сделал для Движения, что без него, может, и не развернулась бы такая долгая бойня. Он создал жизнеспособную армию. Все-таки женщины не умеют правильно воевать. Понятно, они злее, фанатичнее, смелее и выносливее мужчин, лучшего пушечного мяса не сыскать, но нет у них деловой хватки. Война, конечно, это убийства, но убийства не от вспышки ярости, это работа, каждодневная, кропотливая, не терпящая лишних эмоций и суеты. Айзек грамотно вел дело к победе, но больно высоко взлетел, вот в чем была беда. Высокопоставленные дамочки из клики стали опасаться, как бы этот “сознательный мужчина” в один прекрасный день не стал бы полновластным диктатором в стране матриархата. При первых крупных неудачах его арестовали, сфабриковали обвинения в связях с правительством, объявили изменником и казнили. Питера Айзека растерзала на улице толпа мадонн. Женщины жаждали публичных казней — и они получили их. Это уж потом их без лишнего шума сотнями гнали на утилизацию. Мудро, в сущности. Зачем из казненных противников делать святых мучеников? После казни Питера Айзека начался кровавый террор — это мадонн и погубило. Сколько дельных мужчин, готовых сотрудничать, мадонны оттолкнули от себя введением дискриминационных законов матриархата. Скольких обывателей, хранящих нейтралитет, они напугали до смерти и заставили взяться за автомат. В столице не по дням, а по часам росло ополчение оторванных от пивных кружек и экранов стереовизоров граждан. И они знали, за что идут воевать. А что у мадонн? Жесточайшая дисциплина, телесные наказания за употребление пилюль, алкоголя и наркотиков, в качестве поощрения — посещение мужских публичных домов и идея, в которую не верила последняя пятнадцатилетняя дебилка, которую наспех одели в форму и научили перезаряжать автомат. Агония длилась долго. Мадонны проводили поголовную мобилизацию — и целые батальоны их перебегали к нам, зная, что у нас равноправие, пилюли и спирт рекой перед атакой. В верхушке мадонн шла нескончаемая перетряска — все грызлись за власть, даже когда почти развалилась их армия. Потом все закончилось.
— Ладно, все ясно, — сказал Стахов, которого мало интересовала подоплека гражданской войны, а про ход ее он и без того знал достаточно. — Одно непонятно, ты-то зачем взялся за оружие, раз считал идею правой?
— Идею — может быть… но не тех, кто ее вывернул наизнанку. И потом, мое поколение воевало, совестно было отсиживаться. Да и жена у меня была больная, дочь маленькая, кормить-то надо было чем-то… В войну и похлебку из человечины просто так не давали. Эй! Пузо! — прикрикнул Чамус на покуривающего за стойкой бармена. — Еще четыре пива солдату свободы!
— И кофе, — негромко добавил Стахов. Опять давила тоска, мучительная тоска, годами не находящая выхода. Хотелось взорвать все вокруг, чтобы все рушилось, горело, визжало, чтоб исказились животным ужасом сытые, довольные лица вокруг. Осточертело, осточертело… В Чамусе Павел чувствовал нечто родственное себе. Человек воевал и не гордился наградами и победой, издевается над памятью товарищей по оружию, пьет угрюмо, без удовольствия. Так же ведь и он, Стахов, ходит с вечным мраком в груди среди всеобщего счастья и ни в чем не видит утешения. Но в то же время было в Чамусе что-то непонятное, чужое, даже враждебное. Павел никак не мог понять этого человека до конца.
На экране стереовизора вновь замелькали кадры военной хроники: линкор Южного блока расстреливал укрепления порта из мощных орудий.
— Насколько реально применение Южным блоком ядерного оружия? — вопрошал голос диктора за кадром. — Такая возможность существует, и мы не можем закрывать на это глаза. Однако в случае ядерной атаки противник получит достойный ответ, в то время как наши силы ПВО — надежный, непробиваемый щит столицы. Свободу и демократию не победить!
— Конечно, не победить, — ехидно усмехнулся Чамус, — но и Южный блок никогда не победить тоже. Нужна вам, пареньки, эта интересная война, ох, как нужна.
— Кому это “вам”, не совсем понял.
— Ну, вам, — Чамус нагловато подмигнул Павлу, — вам… Которые людей покупают.
— При чем тут, — Стахов даже растерялся, — я ж не рабовладелец, а эту девушку я знал в юности… Увидел, купил. Настроение нашло…
— Все при том же, — убежденно гнул свое Чамус, едва успевая за разговором вливать в себя пиво. — Вот мой сосед с каждой пенсии покупает лишенку, одевает в форму мадонн, наглотается черных пилюль и не спеша ее убивает. Тронутый человек. В войну мадонны жену и детей у него заживо сожгли. А такие, как ты, эмоциям не подвержены. Власть вам нужна, всюду, над всеми, в большом и малом. А что нужно, чтобы власть была тверже? Война! В военное время на все щекотливые вопросы один ответ — война… А если нет войны? Ее надо придумать. Компьютерная техника, слава богу, позволяет. Воссоздать на экране, показать, запугать, а временами и ободрить, а? Только ведь не все дурачки… Давай, Пашка, в открытую! Я давно понял, что это за война, с которой не вернулся ни один очевидец. Может, ты и сценарии инцидентов готовишь? Только ведь топорно очень, наспех как-то, души не чувствуется, не обижайся на критику. Ну так как? Что молчишь? Не ждал, да?
Стахов не сразу понял намеки Чамуса, а когда понял, то поразился и абсурду заявления, и тому, что не похоже было, чтобы Чамус шутил.
— Это что, серьезно? — все-таки уточнил Павел.
— А то нет. Только, Пашка, умоляю, не корчи из себя дурачка, а? Работаешь в засекреченном ведомстве, да и первую категорию не дают за хрен собачий. А, военная тайна… ха-ха… Может, меня теперь ликвидировать положено, раз я допетрил это дело? Ладно, решай пока, я пойду еще разок санузел проведаю. Эй, боровище! Пиво несешь? То-то ж!
Чамус пошел в туалет, уже заметно качаясь. Стахов непроизвольно потянулся за сигаретой. “Чамус пьян, — думал он, — но, похоже, высказал сейчас то, что нафантазировал давно. Что интересно, предположение, будто война с Южным блоком — блеф, кажется абсурдом лишь поначалу, от неожиданности. Действительно, где очевидцы конфликта? Где был Южный блок раньше, в годы хаоса Гражданской войны? И еще много, очень много неясного. Почему раньше я никогда об этом не задумывался? Странно, Чамус считает меня посвященным во все тайны правительственной кухни… Это уже заскок у старого, моя первая категория слепит глаза”.
— Смотрите, — тихо сказала Наташа. Стахов проследил за направлением ее взгляда и увидел лохматого парня в черном плаще и дымчатых очках, который привлек его внимание еще около рынка. Незнакомец сидел за соседним столиком и сосредоточенно цедил пиво из единственной кружки.
— Ты тоже заметила его? — также негромко спросил Стахов. — Или знаешь?
— Кажется, она следит за нами.
— Она? Мне сдается, что это он.
— Какая разница…
Компания ветеранов наконец-то потянулась на выход. Разморенного Ефима заботливо поддерживали под руки. На экране стереовизора два медведя разрывали на части человеческий труп. Павел подумал поначалу, что крутят фильм, но, всмотревшись и вслушавшись, понял, что передают рекламу.
— Уйти из жизни по собственной воле — что может быть возвышеннее, мужественнее и мудрее подобного шага! — торжественно вещал диктор за кадром. — Что, как не этот шаг, красноречивее всего может доказать торжество разума над инстинктами?! Но и смерть смерти рознь. Желающих расстаться с жизнью мы приглашаем воспользоваться услугами фирмы “Два раза не умирать”. Всего за пятьдесят рублей сотрудники фирмы умертвят вас любым из выбранных вами, даже пусть совершенно экзотическим, способом. Фирма может предложить вам смерть через сожжение или повешение, через отрубание головы и отравление газом, смерть от жажды, смерть от любого яда и, наконец, смерть от зубов голодных хищных зверей. Возможны и другие варианты по договоренности. Фирма “Два раза не умирать” предупреждает: умираем один раз, и к этому надо относиться серьезно!
— Уже за смерть по полста стали драть!
— Обнаглели…
Близ экрана стереовизора, взяв по паре пива, устроились двое франтоватых молодых людей. Стахов невольно прислушался к их ленивому разговору.
— Про экстремистку-то молчат. Не поймали, значит.
— Экстремистка? Ерунда, по-моему… Небось, издевался над ней много, а лишенка с гонором попалась, порешила дяденьку сгоряча, а все орут: “Заговор! Экстремизм!”
— Не говори, всякое бывает… Я б побоялся у себя дома лишенцев держать.
— Так просто их с умом надо покупать и с умом обращаться. Из некоторых лишенцев телохранители выходят отменные. У тебя какие планы?
— Черт знает… В парк Любви, что ли, проехаться?
— Надоело. Пострелять охота. Может, в волков пойдем популяем, а?
— Дороговато… Классный, конечно, аттракцион, волчищу завалить…
— Гляди, мужик купил лишенку и пивом поит.
— Ну так, деньги есть — ума не надо…
Из туалета, придерживаясь за стенку, вышел Чамус. Его отекшее лицо налилось краской и сильно смахивало сейчас на подгнивший помидор.
— Свобода и счастье… “Свобода и счастье”, — начертано на крышке гроба, которой вы заколачиваете человечество, — забормотал он, грузно опускаясь в кресло. Язык инвалида сильно заплетался, и Павел понял, что Чамус, не удержавшись на пиве, в туалете хватил из автомата спирта… Разговор грозил оборваться в любую минуту.
— Слушай, — заговорил Стахов, торопясь расставить все точки над “и”, — значит, хочешь сказать, война выдумана? Южного блока нет. Но я же работаю на оборону! За что же мне платят, в конце концов?
— На оборону, — с готовностью кивнул Чамус. — Это ты, Пашка, верно сказал. На оборону. От всего живого вы обороняетесь, чтоб, не дай бог, трон ваш собачий не покачнуло. Что ж ты делаешь, а? Пушки? Ракеты? Понимаю, секрет, но я не шпион, честное слово, не шпион…
— Я занимаюсь техническими расчетами и сам могу только догадываться, какой вид оружия разрабатывается или совершенствуется. Мне спускают данные, я составляю программу, машина просчитывает, корректирует, в общем, нет смысла вдаваться в подробности, но…
— Да скажи ты прямо! — перебил Чамус и, задев локтем, столкнул на пол пивную кружку. — Скажи, не бойся меня-то, пьяного мертвеца! Или так свободен и счастлив, что всего боишься?
— Прекрати этот бред! — Стахов тоже начинал нервничать. — Мне нечего бояться и нечего добавить. Лучше скажи, чего бы ты хотел? Чем недоволен? Разве люди не свободны? Не счастливы? Скажи? Может, я себя пойму, я себя пойму!
— Свободны. Счастливы. Только, Пашка, прости, а… а где ты увидел людей? Это, что ли? — Чамус неопределенно махнул рукой куда-то вдаль. — Это-то люди? Нет… Счастливые скоты. Скоты, ужрались пилюль да счастливы до визга. Их-то я могу понять. А вот тебя… Что ты делаешь? Не страшно? Разве ради этого миллиарды людей до нас боролись, страдали и умерли?
— При чем тут я? Я такой же винтик, как и все. А люди во все времена жили для себя, и ни для чего больше. Будущее человечества — та же религия.
— Вот-вот. Тысячелетиями люди, причем неглупые люди, образованные, гениальные даже люди, во что-то верили. В бога, в другую жизнь, в достижение идеала. Предрассудки, опутывающие свободу — скажешь ты… Да, в прошлом было много предрассудков. Если б человек из прошлого попал к нам и взглянул по сторонам, да хотя бы на то, как мы уплетаем трупы в вареном, жареном и копченом виде… Когда-то ведь хоронили умерших, ходили потом на могилы, и этим, между прочим, люди отличались от других животных. Конечно, скажешь ты, смешно так распоряжаться мясом, ведь труп — не личность, а мясо, и нет ничего разумней современной утилизации. А любовь? Ты слышал когда-нибудь такое слово? Ну, если не слышал, то наверняка читал.
— Ни в чем другом, как в половом вопросе, древние не отравляли себе жизнь обилием нелепейших предрассудков.
— И тут нечем крыть… Когда-то за право любить рисковали жизнью, а сейчас, чтобы спариться, не считают нужным даже уйти с людного проспекта. А ты задумывался, Пашка: может, для чего-то все это было нужно? Без веры может жить сверхчеловек. Такие есть. Такие были… Но еще без веры и любви живут скоты, скоты, ты глянь, сколько их! Черви среди камней и механизмов. Ведь в Городе живую травинку редко увидишь, все забыли, что такое природа, а ведь люди вышли оттуда… обрублены даже эти корни.
— Зачем обобщать, — резонно возразил Стахов, понимая, что Чамус, поглощенный своей тирадой, вряд ли прислушается сейчас к чужим доводам, — плебеи были всегда, теперь им просто дали волю. Есть же и другие, которых скотами никак не обзовешь. И образованные, и умные. Та же элита. Кстати, имеют особняки на природе, держат там птиц и даже собак.
— Ах, элита, — с презрением протянул Чамус и, поискав глазами по столу, схватился за еще не допитую кружку, — да она сама как декоративная собачка у вашего режима. Аристократия, ну как же… Знаю я. Интеллектуалы, эстеты, некоторые даже не употребляют пилюль, рождают детей, воспитывают, отдают в колледж. А того невдомек, что если человечество вымирает, никто не останется в стороне. Тот, кто не видал войны и не вил себе потом уютное гнездышко, не станет дорожить ни роскошью, ни жизнью. Это ж так понятно. И они выродятся в третьем колене. А вот я не стал тянуть! Ты ж понимаешь, Пашка, я мог бы при желании пойти в гору. Мог. Были варианты. Способности есть, биография безупречна. Но я пил, и пил, и пил… Таня, жена, бедняжка, каково ей было, она же видела, что я гибну, но не могла понять, а что мне еще делать, если гибнет все вокруг?! Она, знаешь, покончила с собой. Может, надеялась, что я тогда хоть одумаюсь… А, Пашка… Чтоб тебе хоть сотую долю того, что вынес я… Я мерзок, я противен себе, да, я не могу не пить, потому что похмелье хотя бы рождает желание, а человек не может без желаний, и я не могу, и я подыхаю, гнию и пахну… смотрите! Плюйте! Я ваша совесть, скоты! Ваша жалкая, умирающая совесть… Кто это видит? Эти скоты уже ничего не видят… Но ты-то, Пашка, ты не дурак… Ты видишь. И ты гад, гад, если б я не презирал себя, разве я стал бы с тобой говорить?
— Ты любуешься собой, — вдруг сказала Наташа. Чамус уже не слышал. Отодвинув недопитую кружку, он попытался встать, сильно качнулся и повалился на пол между столиками.
— Что, готов, да? — деловито уточнил бармен, поднимаясь из-за стойки. — С вашего позволения, гражданин, я его на улицу выкину. Ведь нагадит.
— Да-да, — сказал Стахов, закуривая, — сколько с меня?
— Восемь тридцать, — бармен подошел к столику, взял деньги, затем подхватил громко сопящего во сне Чамуса под локти и поволок к дверям. Медали, болтаясь, позвякивали на пиджаке инвалида, как игрушки на новогодней елке.
— Ну и свиньи же эти ветераны, — брезгливо покачала головой одна из посетительниц, — обязательно надо упасть!
— Привыкли по окопам спирт жрать. В пилюлях ни черта не понимают. Убогий народ.
— А вот анекдот новый слушай. Значит, маленькая девочка наелась красных пилюль и к отцу пристает: “Пап, давай, хочу с тобой в постельку!” Тот: “Да ты что? Я же отец тебе!” — “Вот именно. Я мамке сказала, что хочу, а она мне: “Ты к папе подойди, это по его части”.
Все засмеялись, но громовой хохот бармена покрыл собой сдержанное веселье посетителей. Стахов и Наташа медленно вышли из “Ветерана”. Чамус спал, брошенный около столба, из углов его рта стекала вязкая, бурая слюна. Опять пахнуло пряной смесью духов, пота и дыма. В уши вошел монотонный, несмотря на многочисленные визги и даже выстрелы, доносящиеся из “Салона острых ощущений”, гул Города. Внизу простирались густо натыканные в землю разновеликие бруски домов, коптили трубы завода синтетического белка, в вышине парили полицейские “стрекозы”, а еще выше, словно потухший экран стереовизора, подрагивало глубокое, бледно-голубое небо.
Шли молча. Некоторое возбуждение после разговора с Чамусом вновь сменилось в душе Стахова знакомой, муторной тоской. В руках он нес купленную, в сущности ненужную, книгу Байрона, рядом с ним шла купленная, такая же ненужная, Наташа, а вокруг бурлила жизнь, еще более ненужная, непонятная, осточертевшая. “И все-таки какая неведомая сила заставляет меня годами жить и терпеть эту муторную нудь, эту боль, эту муку, постоянно сохранять сознание? — стотысячный раз, наверное, мысленно спросил себя Павел. — Это загадка, и я не могу ее понять, как не могу понять все остальное… Ну вот, куда теперь идти? Тоже вечный вопрос. Нет, я больное, неправильное животное, скулящее от тоски посреди всеобщего праздника жизни. Именно это делает мое лицо таким подозрительным. “Паренек” — так обозвал меня свихнувшийся Чамус. Принял меня за облаченного властью “хозяина жизни”. Смешно. У меня же лицо, как у лишенца… кто я? Мелкий клерк, сохнущий над расчетами и даже не знающий толком, для чего они? Нужны, видимо, раз ему платят. Что я хочу? Истины? Дурачок, ее невозможно найти, ведь она не вовне, а внутри меня, и истина эта до обидного проста. Я болен, меня тошнит от пилюль, а жить без пилюль — заведомо быть обреченным на пытку. Почему мне так близки все эти мрачные гении древности? Да все они жили без пилюль и все хором твердили, что жизнь — страдание. Да так оно и было! Теперь настала Новая Эра, провозгласившая, что человек рожден для счастья, люди навсегда освобождены от голода, от болезней, движутся к освобождению от страха смерти. Разве не прекрасно все, если смотреть объективно, без черных очков. Я тоже пусть поздно, но освободился от страха. Но не от тоски по непонятному. И не от отвращения к жизни”.
Подобные мысли не успокаивали, а главное — не удовлетворяли. Павел знал, что никогда в глубине души не сможет признать себя больным и смириться с этим. Разве Чамус тоже болен? Нет, здесь что-то другое. Стахов давно чувствовал, что ему дано много больше, чем остальным в толпе, и его тоска — плата за это “большее”. Главное, в его положении не может быть выбора, то, что дано, не выбросить. Что же из этого следует? Да, это можно уничтожить вместе с собой, а можно и… что?
Около выхода с рынка опять проверяли документы. Да что такое сегодня в Городе? Павлу начинало казаться, что убийство Майкла Крауса — лишь повод к тому, чтобы вся полиция встала на ноги, а причина этого кроется гораздо глубже, может, в его мыслях основная причина всеобщей тревоги? “Да, это уже разгулялось воображение”, — трезво отметил про себя Стахов и, ощутив спиной чей-то взгляд, обернулся — длинноволосый парень в черном плаще опять мелькнул сзади. Может, конечно, это была женщина. “Следят, это точно, — понял Павел, — ну и плевать. Когда-то что-то ведь должно случиться!”
— Кретин, — Стахова вывел из задумчивости негромкий голос Наташи. Он ничего не понял и вопросительно взглянул на нее.
— Старый кретин этот Чамус ваш, — злобно повторила она. — Воевал и так и не понял, за что воевал! Нюни распустил про великую идею. А мне бы сейчас автомат и всех этих сволочей, всех… у-м-м-м…
— Ты что, мадонн имеешь в виду?
— И мадонн. Что мадонны? Одна из разновидностей насильников. А христиане, а фашисты, а неокоммунисты? Вы, наверное, в колледже все это изучали, а я жизненные университеты прошла, знаю. Друг с другом они грызутся, никак не могут решить, какому богу молиться, а суть-то у всех одна! Людей подогнать под свои мерки, конечно, во имя Идеи… Падаль!
— Интересно, — Павла искренне удивила, даже растеряла немного гневная вспышка Наташи. — А ты что…
— Знаете, чья я была до того, как вы меня купили? Сказать? Майкла Крауса!
— Как! — это воистину было неожиданно и любопытно. — Значит, ты знала…
— Знала все. И все знаю. Сегодня много трескотни об этом убийстве, а никто ведь ни бум-бум! И кто такой был Краус, я знала очень хорошо, вот почему удивляюсь, что меня не перекупили его дружки. Сначала я была уверена, что вы с ними. Сейчас-то вижу, что нет.
— Спасибо, — невольно улыбнулся Павел, — так кто же был этот Краус?
— Скитник, — выпалила Наташа, будто сплюнула, — не слыхали про таких?
— Что-то как-то передавали в “Новостях”…
— Что-то, как-то… А я своей шкурой это знаю, хоть и не смотрела никаких “Новостей”. В уши мне все это вдолбили, до сих пор звенит. Майкл Краус, гражданин первой категории. Скитник был матерый и фанатик, притом редкостный! Закупил нас целую партию, молодых девах, и начали нам мозги вправлять. “Вы — женщины-матери, надежда человечества, продолжатели рода, и ваш долг перед миром дать здоровое потомство, воспитать и вырастить его в скитах вдали от загнивающих городов, поднять на ноги людей будущего, смену, которая заступит… и т.д., и т.п. Тошнит! Ни пилюль не давали, ни пойла, даже кормили по специальной диете здоровой пищей, как каких-то породистых свиней откармливают в поместьях элиты. Читать заставляли какую-то Библию, прочие опусы, ту же Марию Кофман ценили весьма, только без матриархатских вывертов, мол, и мы, мужчины, достойны спасти мир. Стереовизора полгода не видели! Вспомнить жутко, и одна злоба, злоба! На госплантациях тоже было не сахар, понатерпелась, и пинали нас там крепко, и кормили баландой через раз, но зато в душу-то никто не лез! Но этот Краус, этот выродок. Он нас допек. Находились, конечно, кто искренне с его голоса начинал петь — то ли пропаганда их сломила, то ли решили, что выбора нет… Всех нас планировали переправить в скит, туда же завезти самцов нам в мужья, инструменты там и прочее, и чтоб жили мы там, как первобытки, работали и детей рожали побольше. Но у нас мозги-то тоже кое-что варили, стали соображать, как вывернуться. Был бы Краус фашистом или еще кем вроде этого, конечно, было бы проще, можно было б как-то в Госнадзор стукнуть, но законов-то Краус не нарушал! Уж такая эта жизнь, что на всякую сволочь всегда отыщется другая, которая ей глотку перекусит. Один лишенец был среди нас, крученый парень, в доверие к Краусу полностью вошел, выход имел в Город, на волю, ну и познакомился там с девахой из элиты, из таких, что не уснет, если десять раз в сутки не спарится, ну и порассказал ей мимоходом, что за дела в особняке Крауса творятся. А деваха, даром что из элиты, с “некрофорами свободы” тесную связь имела.
— С некрофорами? — удивился Стахов. — Но они ж, по-моему, похуже фашистов?
— Погань еще та, но госнадзор на них почему-то сквозь пальцы смотрит. Есть, значит, причины. Но у нас-то выбора не было, не в скиты же катить, на самом деле? Некрофоры и должны были погром у Крауса устроить. Да только иначе все вышло, случайно совсем. Эльвиру с Музой застукали, когда они красных пилюль наглотались и друг друга любили. Что началось! Краус велел вывести их перед нами и давай, и давай: “Посмотрите! Эти существа, недостойные высокого звания женщины, пытались протащить в наше чистое, святое братство пакость и дурман Города! Так пусть же каждый из вас подойдет и плюнет в рыло этим…” И т.д. и т.п. А у Эльвиры давно игрушка была припасена, ну и нервы подвели. Продырявила Крауса — и вместе с Музой в бега. Зачем-то в центр сунулись, вот дуры. Видно, планировали у кого-то осесть, да не вышло. На окраине бы запросто заваруху пересидели, а теперь попробуй, проберись туда — все перекрыто… Ну, тут в особняке легавых море, то да сё, и нас чохом всех обратно в продажу, — вполголоса закончила Наташа, чувствовалось, что она сама устала говорить. Увлеченные разговором, они шли со Стаховым, не глядя по сторонам, и сами не заметили, как уперлись в станцию метро. “Да, денек сегодня выдался интересный, — подумал Павел, — интересный и странный. Я как чувствовал утром… Есть люди, которым тоже не нравится эта жизнь, но которые, в отличие от меня, знают, чего хотят, и что-то пытаются делать. Понять бы…” И еще казалось странным, что маленькая озорная Наташа стала такой взрослой и, видимо, знает жизнь глубже его. Конечно, ведь что он знает о жизни? Свой отдел, расчеты, свою квартиру, где был стереовизор, кофе, книги, воспоминания детства, воображение и сны, сны… Реальность в лице Города была противна, враждебна и никогда не понятна до конца. А стоит ли понимать? Ну, а что еще делать? Цель жизни — счастье, а его нет. Значит, надо выйти из квартиры и тыкаться во все дыры, купить Байрона, Наташу, напоить пивом Чамуса, что еще дальше? Да, все это не нужно, а что нужно? Ничего нет, а это отчасти отвлекает.
— Не могу понять, — вслух сказал Стахов, — чего им не хватает всем?
— Убивать их надо, как бешеных собак! — Наташа была слишком взвинчена, чтобы снизойти до философствования.
— Власть, — продолжал вслух размышлять Павел, — я много читал об этом, и Чамус сегодня говорил дельные вещи. Какой-то гипноз власти. Мало власти над телами, они хотят держать в лапах сознание человека. Если даже сами этого не сознают… Но что в этом за радость? Не понимаю…
— А хочешь, я сведу тебя с одним из таких? — вдруг выпалила Наташа и, словно подавившись, торопливо поправилась: — Хотите?.. Извините, это я переволновалась сегодня, и эта усталость, и…
— Да ничего, — сказал Стахов, сам почему-то смутившись не меньше Наташи, — “ты”, “вы” — какая разница. Достоинство не в этом. Говори мне ты, если хочешь.
— Я не могу сразу… — Наташа, замявшись, немного покраснела, но Стахов сделал вид, что не заметил этого.
— Говоришь, можешь свести меня с одним из этих? — Павел был здорово заинтригован столь неожиданным предложением.
— Да, с одним из скитников. Знаю одну явку. Правда, фишка гораздо мельче Крауса, но тоже…
— Так в чем же дело? Поехали! Сейчас же!
— Это может быть опасно. Не он опасен, конечно, но явка на самой окраине Юго-Западного района.
— Ерунда, — решительно сказал Стахов. День сулил новые встречи и впечатления.
На станции метро скапливался народ, оказалось, движение на Юго-Западный временно приостановлено. Бренчал очередным шлягером стереовизор, рядом нестарая еще женщина торговала шашлыками.
— Шашлыки, шашлыки! — зазывала она, аппетитно позвякивая шампурами. — куриные, младенческие, бараньи, с соусом, прожаренные есть, есть с кровушкой, сама бы ела, да деньги надо, шашлыки.
— Галлюциногены! Галлюциногены! — тут же пристроился торговец с огненно-рыжей шевелюрой. — Все увидишь, все услышишь, чего хочешь и не хочешь. Глотнешь — упадешь, подскочишь — опять захочешь!
Среди народа выделялась группа молодых людей в черных униформах с яркими трафаретами жука-могильщика на майках и рукавах курток. Это были юные бойцы организации “Некрофоры свободы”, единственной задачей которой было “уничтожать всю падаль, мешающую Свободе и Счастью”. Их компании нередко приходилось встречать на улице, всегда шумные, всегда на взводе, всегда накачанные причудливым коктейлем из пилюль, наркотиков и этанола, всегда позвякивающие ножами, цепями, кастетами — они, конечно, не могли не пугать рядового обывателя. Вот и сейчас люди, ожидающие поезда, не без опаски посматривали на некрофоров. Между ними тем временем шел отчаянный спор — кому прикончить только что купленного лишенца, исхудалого, наголо стриженного парня лет двадцати.
— Жребий! Давайте жребий! — вопили одни.
— Мои были деньги! — ревел другой, в нетерпении размахивая ножом. Лишенец молча стоял со связанными руками и, в ожидании конца, тупо таращился в экран стереовизора.
— К черту жребий! — вперед решительно шагнула белокурая девчонка, амулет жука-некрофора болтался на ее тонкой шее, дорогие черные чулки тоже сплошь были усыпаны ядовито-желтыми пятнами. — Я хочу! Он мой! Мой!
— Это в честь чего это, Жанна?! Все хотят!
— Я же не просто хочу! Я биться с ним хочу!
— Биться?!
— Пусть! Пусть она!
— Браво, Жанна!
Некрофоры быстро образовали у стены полукруг, освободив площадку для схватки. Народ глазел на происходящее, стоя чуть поодаль. Двое полицейских, привлеченные интересным зрелищем, подошли и встали рядом со Стаховым.
— Куда смотрите?! — проворчала, увидев их, дородная тетка. — Пораспустили хулиганье!
— А что ж… Золотая молодежь с жиру бесится, — добродушно усмехнулся один из полицейских.
— На той неделе такие же вот всю станцию разнесли и стереовизор разбили!
— Вот разобьют — тогда и штрафанем, — резонно заметил полицейский.
Тем временем Жанна, на вид ей было не больше шестнадцати, вытащив из чехла нож, подошла к лишенцу и перерезала веревки. Парень молча и угрюмо смотрел на нее, машинально разминая затекшие руки.
— Ну что, мальчик, что, миленький, — голос Жанны слегка подрагивал от возбуждения — Бунтить умел, а подыхать научишься! Поглядим, кто кого, а?
Лишенец молчал.
— Эй! Киньте ему нож! — крикнула Жанна. Тотчас к ногам лишенца упал брошенный кем-то острый клинок с жуком-могильщиком на рукоятке.
— Подними! — приказала Жанна. — Ну!
Лишенец подобрал нож, медленно, словно раздумывая, провел пальцем по лезвию.
— Давай, Жанна! Давай! — едва сдерживая неистовство, улюлюкали некрофоры. Лишенец не выказывал ни малейших признаков страха. Высокий, медлительный в движениях, он резко контрастировал со своей подвижной, пылающей от возбуждения соперницей. К станции наконец подошел состав.
— Поедем? — спросил Павел. — Или досмотрим?
— Успеем уехать, — сказала Наташа. Другого ответа Стахов и не ждал.
— А ведь и ты могла бы сейчас быть на его месте, — закуривая, заметил он.
— Могла… Что ж, не отказалась бы! Но ведь он устал, видите, как он устал. Как я это понимаю… Дайте сигарету, пожалуйста.
— Начали! — крикнула Жанна, взмахнув ножом. Лишенец осторожно, не очень уверенно двинулся вперед. Жанна ждала, изготовившись для удара. Некрофоры замолкли, превратившись в одно жадное зрение. Шли секунды. Вдруг Жанна резко скакнула влево, потом так же стремительно вперед и с маху полоснула по руке не успевшего среагировать на маневр лишенца. Брызнула кровь, при виде ее некрофоры вновь взревели, лишенец, сморщившись, схватился за руку. Тогда Жанна, издав победный вопль, ринулась на него, ударила ножом в бок, лишенец согнулся, и тут стальное лезвие чиркнуло парня по горлу. Ликующий рев покрыл все остальные звуки. Лишенец упал, а Жанна, потрясая ножом и не прерывая неистового крика, в полнейшем самозабвении пинала голову убитого. Кровь густо разлилась по мраморному полу станции.
— Свобода! Свобода! Смерть падали! Свобода! — скандировали некрофоры, потрясая в воздухе ножами и кастетами. Жанна, раскрасневшаяся, забрызганная кровью, потная и задыхающаяся от возбуждения, вдруг бросила нож, разорвала на себе юбку и, не прерывая крика, тотчас отдалась одному из подоспевших на помощь соратников. Блюстители порядка, качая головами, добродушно посмеивались. Зрители стали расходиться.
— Сейчас бы автомат… — с тоской вздохнула Наташа.
— Не нравится? — спросил Стахов.
— Ну почему же, — нервно усмехнулась Наташа, — очень даже. Только смотреть не интересно. Как хочется убивать, вы бы знали, как хочется убивать…
— А толку-то?
Наташа бросила окурок, грустно посмотрела на Стахова.
— Вот именно… Всех не перебьешь, во имя идейной дури кровь лить стыдно. Устала я… Но хороша же ваша свобода, если у ней такие защитнички, а?
— Моя? — удивился Павел. К станции прибыл новый состав, на сей раз они с Наташей вошли в него и заняли передние места прямо перед экраном стереовизора, — Моя свобода? Не понимаю… Не ты ли плевалась, когда Чамус поносил наш строй. Чего же ты хочешь?
— Не знаю, — помолчав, проговорила Наташа. — Сама не знаю… Только противно все. И падаль бунтующая, и болото людишечье, и элита… Автомат бы — и всех подряд! Вдруг легче бы стало…
Стахов промолчал. Как-то смешно и несолидно показалось ему сейчас признаться лишенке, что ее слова и мысли до удивления созвучны его собственным. Но Наташу-то, впрочем, легко можно было понять — жизнь достаточно поиздевалась над ней, так что впору, конечно, было всех и всё возненавидеть, но он-то, Павел, почему он такой, откуда в нем это? Чего не хватает ему, или, может, чего не хватило?
— Говоришь, всех подряд, — возобновил он разговор, — а интересно, меня ты за кого считаешь? Видимо, за элиту?
— Вас-то? — Наташа взглянула в глаза Павлу так, как будто сейчас увидела его впервые, изучает и думает. — Нет… Вы странный какой-то… Вам же плохо, я вижу. А почему?
Стахов, усмехнувшись, неопределенно пожал плечами.
— Я выпить хочу, можно? — спросила Наташа. Павел кивнул.
— Копейку дайте. В туалет схожу, там, наверное, есть спирт. А вы сидите, я никуда не убегу, не бойтесь.
Стахов рассмеялся. Почему-то нелепым казалось, чтобы Наташа ударилась от него в бега.
— Шесть бомбардировщиков и два истребителя Южного блока уничтожены нашими силами ПВО буквально полчаса назад, — вторглась в эстрадную программу очередная сводка, а с экрана стереовизора прямо на Павла понеслись горящие самолеты, — наши потери невелики — две зенитных установки и истребитель. Правительство заявляет: наша оборона крепка, и врагу дорого обходятся любые попытки проверить ее надежность. Диктатура или демократия? Свобода или рабство? Свобода — говорим мы! Свобода победит!
— Ура! — выкрикнул кто-то из пассажиров.
— Наши южанам не так еще всыплют!
Стахов вновь вспомнил сегодняшние слова Чамуса о странной войне с Южным блоком. Массовое, многолетнее одурачивание всего народа? Это похоже на бред, но что, если вдуматься, не похоже на бред? Говорят, война роботов, человеческих жертв практически нет, численный состав армий минимален. Но ведь не бывает так! Конфликт длится почти десятилетие, где раненые, где очевидцы, в конце концов?! Да и так ли могуча наша техника, как показывают в ежедневных сводках. Откуда такое обилие ее и где были все эти корабли, самолеты, ракеты, оружие массового поражения в годы Гражданской войны? Стрелковое оружие, гранатометы, немного пушек и танков, выдернутых чуть ли не из музеев, вертолеты — вот чем воевали в гражданскую. Допустим, правительство не желало калечить территорию собственной страны, хоть в такое и с трудом верится. Но мадонны-то! Их трудно заподозрить в щепетильности, даже когда конец был предрешен, они дрались за свое логово насмерть, сожгли чуть ли не весь город, знали, пощады не будет. А ведь под мадоннами было одно время чуть ли не три четверти территории государства, в том числе крупнейшие промышленные центры, так что ж, там не нашлось арсеналов, не было ни одной ядерной ракеты? Неувязка… В каком-то справочнике по Древней истории Павел однажды наткнулся на данные о том, что последняя ядерная боеголовка на Земле была ликвидирована в шестьдесят седьмом году до Новой Эры. Что, справочник врал или в скором порядке понаделали новых? Не до того вроде бы было человечеству… Так неужели же этот полоумный, спившийся инвалид прав?! Допустим, что прав, тогда зачем и кому это нужно? Вечное напряжение, сменяющееся то радостными разрядками от побед, то страхом от неудач. Страх. Он необходим для существования государства. В разумных дозах, конечно, чтоб не задавали лишних вопросов себе и другим. Война… Радость военных успехов создает иллюзию единения нации, даже гордость за свою армию и, ненавязчиво, за себя. Страх — лучший гарант порядка. Если страха нет или его слишком много — начинается хаос. Неужели так просто? И как это не пришло в голову ему, Павлу, за столько лет войны с Югом? Войны в кавычках. Впрочем, все равно это только версия, но версия слишком правдоподобная, ведь трудно оспорить, что такая война нужна.
Страх… Это слово настойчиво вставало в мозгу Павла, начиная, казалось, обретать причудливые зримые очертания. Страх ассоциировался с детством. Страх был запахом детства. Не слыша стереовизор, не обращая внимания на вернувшуюся Наташу, Стахов высасывал сигарету за сигаретой и рассеянно смотрел вниз, на свои черные ботинки, а воспоминания детства волнами накатывали на него, временами полностью захлестывая ощущение реальности.
…Все в городке дышало страхом. Страх то стлался по улицам холодным, удушливым туманом, то заглядывал в глаза суетливо-окаменевшими масками прохожих, то звучал в ушах незнакомыми словами: мадонны, война, смерть. Павлик не понимал толком, что же такое вдруг случилось, но не мог не чувствовать страх, хотя, кажется, даже не знал тогда этого слова. Вечером к отцу домой приходили знакомые, сидели за столом, пили вино или кофе и говорили вполголоса, а Павлик ежился в кроватке в обнимку с игрушечным котенком, слушал обрывки фраз, не понимая их, но в каждом голосе, в каждом слове был страх.
— Они скоро будут здесь…
— Слышал, ополчение отступает завтра ночью…
— Надо бежать… только бежать… столица стоит крепко.
— Говорят, они учиняют такое…
— Они заявили: “История нас оправдает!” — говорил с мрачной усмешкой Чамус, тогда еще молодой, здоровый, обаятельный. — Как это старо. И как страшно!
— Но разве они не люди, — робко возражал отец, — пусть я мужчина, но я не лезу в конфликт, и они не должны…
— Мужчина — с вас и спроса нет, — говорила соседка, — а меня призовут, всех женщин под ружье с пятнадцати до пятидесяти. Мне только бежать.
— Так вы считаете, это всё? Правительство не выстоит?
— Если так дальше пойдет — выстоит. Люди увидели, кто чего стоит. Но погибнет много, очень много людей.
— Апокалипсис, — заключал Чамус, — все разрушено. Теперь, кто бы ни победил, погибло человечество
— В истории бывало хуже…
— Такого не было.
“Что же это, что? — думал Павлик, в отчаянии прижимая к себе игрушечного котенка. — Взрослые, а испуганные, как маленькие… Что это?”
Это был страх. Страх был его первым, глубоким чувством, иногда казалось, что страх он помнил раньше себя. Сначала был огромный, всеобъемлющий, вездесущий, все покоряющий страх, а потом откуда-то вдруг стал появляться он, Павлик, маленький, слабый, боящийся. Он хорошо помнил, как однажды сидел у окна и смотрел, как мадонны закидывали в кузов грузовика трупы расстрелянных. “Почему они не шевелятся, папа, почему они как куклы?” — растерянно спросил он у застывшего над раскрытой книгой отца. “Они умерли”, — сказал отец. “А как это?” — “Их больше нет. Мы их видим, а они ничего не видят, не слышат, не чувствуют, не думают… Это тела, да, они теперь, как куклы…” — “А зачем это?” — “Это смерть. Когда-то она бывает с каждым”. — “И мама…” — “Да, Павлик, наверное, ты уже можешь это понять. Мамы нет с нами, потому что она умерла…” — “И все эти люди уснули, а утром не смогли проснуться, как мама?” — “Нет. Их убили. Смерть наступает не только сама, иногда это может зависеть от других людей. Они захотели — и сделали живых людей мертвыми”. — “И эти тети могут меня…” — “Нет, Павлик, не бойся. Они не убивают детей…” — “Почему? А вдруг они захотят, чтобы я стал мертвым?” — “Нет. Они убивают того, кого боятся. Это война…”
И было страшно, страшно, страшно… Страшно, что убивают. Страшно, что могут убить его. Страшно, что могут заставить убивать.
По улицам ходили вооруженные женщины в синих формах и мужчины с нашивками СМ (сознательный мужчина) на рукавах. На площади установили виселицы, теперь там каждый день проходили митинги и казни, митинги и казни. Днем ходили с обысками по квартирам. Однажды пришли к ним, два бородатых сээмовца и мадонна — искали оружие. Павлик, забившись в угол, прижимал к себе игрушечного котенка, с ужасом наблюдал, как чужие люди ходили по дому, переворачивали матрацы, вспороли диван, выбрасывали из шкафа одежду. Отец молча сидел за столом, пальцы его нервно перебирали кончик скатерти.
— Cын? — спросил один из сээмовцев, указав на Павлика стволом автомата. Отец кивнул. — А баба твоя где? В лесу прячешь?!
— Моя жена умерла, — чуть слышно ответил отец.
— Все так говорят… Ну, а сам-то что? Я тоже мужчина, а видишь, воюю за Правду! А ты что же, не веришь в Идею?
— Выродок, — сплюнул сээмовец, — скот зажравшийся. После победы всех таких, как ты, кто отсиживался, на плантацию и вкалывать до седьмого пота! К земле надо возвращаться, к труду!
— Прекрати, Григорий, — негромко сказала мадонна, и вдруг Павлик прочитал в глазах бородатого страх. — Пойдемте…
От налетевшего весеннего ветерка громко хлопнула форточка. Мадонна вздрогнула, вскинула автомат, в ее маленьких, шустрых глазах Павлик тоже увидел страх. Как это было непонятно. Их все вокруг боятся, а у них у самих в глазах тот же страх. Это уже позднее Стахов понял, что нагнать страх на других и убить страх в себе — не одно и то же.
Обыски, митинги, казни. А по ночам в городе слышались выстрелы, иногда рвались гранаты, горели дома, — подполье мстило за свой дневной страх страхом ночной расправы. Однажды утром и вовсе на площади вместо повешенного накануне старика-подпольщика обнаружили подвешенный за ноги голый, изуродованный труп мадонны, капитана карательного корпуса. Люди ходили по городу, шепотом делились друг с другом новостями, пряча глаза от мадонн, а в глазах сияло злорадство и страх. В этот же день на площади казнили четверых партизан, а ночью в казарме заживо сгорел взвод сээмовцев. День сменял ночь, ночь — день. Страх оставался всегда.
Раз начав лить кровь, мадонны не могли остановиться. Их гвардия, те, кто поднимал движение, была почти наголову истреблена в окопах. Боком вышла мадоннам и тотальная мобилизация, солдаты сотнями бежали кто в леса и глухие провинции, вливаясь в процветавшие в то время банды анархистов, а кто и прямо переходил на сторону правительства. Разуверившись в Идее сами, главари мадонн не могли верить, что к ним идут служить за Идею, надежными считались лишь те, на ком была кровь. Люди устали бояться, и фронт пополз в обратную сторону.
Потом пришло другое время, иные слова заполнили воздух — “свои”, “избавление”, “победа”. Эти слова прогоняли страх. Люди бежали на улицы, где теперь гремела музыка, лился спирт, горели бело-красные знамена мадонн, а подгулявшие солдаты свободы крутили по переносным стереовидеомагнитофонам лихие кинокомедии довоенной поры. Тут же кучковались сдавшиеся в плен мадонны-новобранцы, виновато и пугливо озираясь по сторонам, но их никто не обижал, напротив, щедро угощали спиртом, красными пилюлями, мадонны оттаивали, веселели, и парочки, поотвыкшие немного от прежних свободных нравов, по старинке разбредались по укромным углам. Откуда-то люди вытащили женщину в платочке и стареньком тулупчике, в ней кто-то узнал переодетую комендантшу городка. Толпа хотела разорвать ее на месте, но майор приказал отвести пленную в штаб, объявив, что время произвола прошло и что дело трибунала — заниматься палачами.
Люди упивались тем, что выжили, победили и теперь снова свободны, а значит, счастливы, упивались год за годом, год за годом. Страх ушел с улиц, но не исчез, отступил, затаился по трущобам окраин, по углам одиноких квартир, по темным закоулкам ничего не забывающих душ. Страх ушел в подполье, не давая пережившим его забыть о себе, заставляя соглашаться на всё этих людей и делать всё, чтобы он, страх, вновь не выплеснулся на улицы.
— Запомни всё это хорошенько, Павлик, — однажды сказал отец. — Человек может быть очень добр, а может быть и страшен. Все зависит от условий, от обстоятельств. Никогда не верь и не следуй за теми, кто стоит за насилие. Учись, читай, смотри, думай… Знай, у нас в стране и сейчас очень много плохого. Ищи другие пути, чтоб это изменить, только не насилие…
Павлик слушал, но плохо понимал, как это человек может быть то добр, то страшен? Если страшен — значит, страшен всегда, просто не всегда это видно. И он помнил, наверное, чувствовал это постоянно, всю жизнь. Именно поэтому-то, наверное, он плохо сходился с людьми, общение с ними давалось мучительно. Стахову всю жизнь было тяжело даже здороваться с кем-то за руку, неприятным казалось прикосновение к чужой ладони, чужому телу. Чужое — враждебное, страшное. В компании с ним было тяжело, и люди тоже не больно-то тянулись к нему. Наедине с собой, с воображением и древними книгами Стахову было намного спокойней и интереснее. Не вдруг упала пелена, но однажды он понял, что бояться-то нечего. Да, его могут убить, но смерть и без того ежедневно дышала в затылок, соблазняла, подмигивала, дразнила. Страх исчез, испарился, не оставив ничего взамен. Разве только привычку — ту основу основ жизни, без которой люди давно бы перевешались, перегрызли друг друга, посходили с ума. Но сегодня он нарушил привычное, отчуждение от людей дошло до такой степени, что переполнило возможные пределы, и, как следствие, он вышел в Город и ищет все новых и новых встреч. Страх пережит давно, жалок человек, а не страшен, но все-таки чем-то интересен человек.
— Подъезжаем, — тихо сказала Наташа. — Вы задремали?
— А? Я? Нет, — рассеянно тряхнул головой Стахов, с трудом сбрасывая с себя тяжелую паутину воспоминаний. Итак, они едут в метро, едут на окраину Юго-Западного района, едут встретиться с тем, кто знает, что делать, и, видимо, полагает что знает, кто виноват… Не одинок Павел в своих странностях, нет, не все довольны и счастливы, а кто несчастлив, что ж, извращается каждый по-своему.
Только сейчас Павел обратил внимание на то, что вагон, в котором они ехали, опустел. Кроме них, никто не спешил на конечную. Сказать, что окраины пользовались в Городе дурной славой — значило ничего не сказать. Это было не захолустье, даже не гетто, окраина считалась прифронтовой полосой извечной войны человека с природой, войны, в которой люди медленно, лениво, но неуклонно сдавали свои позиции. Когда послевоенный приток населения из провинции иссяк и правительство повело кампанию по сокращению численности жителей, Город автоматически стал усыхать, таять по краям, как льдина в океане. Нормальный обыватель на окраину никогда не совал носа, полиция здесь тоже не появлялась без специального вызова. Окраины населили человекоподобные существа, многие из которых не умели даже говорить, постепенно сливаясь с фауной прифронтовой полосы, крысами, воронами и шакалами, которых, особенно после Гражданской войны, расплодилось везде великое множество. Зимой даже медведи и дикие люди — выродившиеся потомки древних, бежавших в леса от Синей Язвы, смышленые, прожорливые, начинающие зарастать шерстью зверьки, — не говоря уже про стаи волков, подгоняемые голодом, начинали забредать на окраины Юго-Запада охотиться на людей. Многие дома микрорайона полуразвалились и пустовали, в других же, чувствуя себя в относительной безопасности от полиции, обитали экстремисты и уголовники мелкого пошиба. Приезжающий на окраину из центра словно бы окунался то ли в другую эпоху, то ли вовсе в другой мир. По мере запустения окраины конечная время от времени переносилась ближе к центру, и, если бы сейчас состав дошел до конечной станции, каковой она была лет пятнадцать назад, можно было бы, выйдя из вагона, нос к носу столкнуться с волчьим семейством, давно облюбовавшим тоннель метро себе под логово.
Стахов не мог не представлять себе всех опасностей подобной поездки, но не чувствовал страха, поэтому, наверное, не сомневался, что с ним ничего не случится.
В подземке горела единственная лампочка, разбитый стереовизор молчал, на полу валялся мусор бог знает какой давности, и еще тянуло чем-то неприятным, тяжелым, наверное, оттого, что напомнило Стахову о чем-то далеком, тягостном. Ах, да, такой запах стоял тогда в квартире отца. Двери взломали лишь через две недели после того, как он перерезал себе вены. Это случилось как раз в тот год, когда Павел заканчивал колледж. Еще при последней встрече отец казался Стахову странным. Он упорно забывал, что Павлику уже не тринадцать лет, а все двадцать два, потом вдруг за кофе улыбнулся чему-то своему и сказал: “Ты знаешь, Павлик, ко мне стала приходить мама. Зовет к себе. Жаль, что ты почти не помнишь маму. А она спрашивала о тебе. А что я скажу…”
Из-под ног Стахова с мерзким воем метнулось что-то маленькое и серое. Павел невольно вздрогнул, рука упала на рукоятку пистолета.
— Коты, — рассмеялась Наташа, и по голосу ее Павел понял, что лишенку порядком развезло от выпитого в вагоне метро спирта, — полно этих тварей тут. И вообще, чуете, трупом тащит? Сюда труповозы за три оклада заезжают, да и то раз в месяц, не чаще. Все ж официально считается район в черте города. Вот отодвинут черту, тут вообще тогда будет полная чертовщина, — договорила она и сама рассмеялась над своим незамысловатым каламбуром.
В углу у ступенек сидя спал мужчина в шляпе. Стахов на всякий случай не вынимал правую руку из кармана с пистолетом, но, лишь поравнявшись с сидящим, понял, что тот мертв. Сзади послышались чьи-то легкие шаги. Павел резко обернулся — нет, никого, наверное, показалось. Не было ни души вокруг. Смрад и тишина. После несмолкаемого гула рынка тишина возбуждала, хлестала по ушам и нервам. К тому же Стахов с детства усвоил, тишина — спутница страха. На душе было неспокойно, но привычной скуки не было. Павел подумал, что сегодня с утра совершает чудачество за чудачеством, а теперь и вовсе дошел до точки. Сказали бы ему вчера, что он поедет на окраину — ни за что бы не поверил.
Сразу после выхода со станции громоздился обгорелый остов грузового электромобиля. Три большие черные птицы неподвижно сидели на крыше кабины. “Вороны — кажется, так они называются”, — вспомнил Стахов, которому давно не доводилось так близко видеть диких птиц. Далее тянулась узкая улочка из однотипных серых пятиэтажек. На стене синей краской была грубо намалевана эмблема мадонн — меч и роза. Рисунку был явно не один год, он красовался никому не нужным, тусклым отблеском минувших лет, и даже стирать его здесь было некому. И ни души вокруг, только из-за какого-то окна едва различимо доносилась тихая музыка.
— Тут скоро, — бойко говорила порозовевшая, повеселевшая Наташа. Морщинки на ее лице обозначились резче. — Я опьянела чуть-чуть, но это ничего. Давно не пила, а тут ты разрешил. Ой, вы, извините… сейчас придем. А давайте разыграем так, будто вы обернулись в их веру?! Решили в организацию вступить, а? Меня-то этот козл за идейную скитницу держит, я ж в особняке, понятно, поддакивала всем и т.д. Ну так что?
— Можно и так, — равнодушно сказал Стахов, — если получится.
— Получится! — уверенно махнула рукой Наташа. — Вот хохмочка будет! Ладно, сейчас потише давайте…
Они вошли в один из подъездов. Дом оказался без лифта, с трудом верилось, что в черте Города сохранились столь старинные постройки. На ступенях лестницы драли кусок вонючего мяса огромные черные крысы. Напуганные шумом, они разом метнулись вниз, и Павел почувствовал, как одна из них пробежалась по его ботинку. “Да, — подумал Стахов, — если человек ради идеи добровольно обрекает себя на жизнь в подобной помойке, видать, и впрямь искренне верит. Только жаждой власти такое трудно объяснить”.
На третьем этаже Наташа остановилась, подмигнула Павлу и, переведя дух, надавила на синюю кнопку звонка. Звонок не работал. “Ах, да ж”, — прошептала Наташа и стукнула в дверь трижды, потом, выждав паузу, стукнула еще раз. Некоторое время стояла тишина, но вот Стахов уловил едва различимый шорох за дверью.
— Вам кого? — спросил негромкий мужской голос.
— Айсадора Дункан здесь проживает? — бесстрастно поинтересовалась Наташа.
Павел невольно улыбнулся паролю, Айсадора Дункан, помнилось ему, была какой-то знаменитой певицей древности. Звякнула цепочка, дверь приоткрылась.
— Наташа, господи, заходи быстрее! — бормотнул взволнованный голос, после чего дверь распахнулась полностью, и глазам Стахова предстал низкий, худощавый мужчина средних лет с нервным, подвижным лицом и упрямой складкой на переносице. Увидев Павла, мужчина от неожиданности вздрогнул, невольно отступая на шаг, потом сощурился, и взгляд его радостно прояснился.
— Павел! Неужто ты! — воскликнул мужчина. Только сейчас Стахов узнал Юрку Эпштейна, своего товарища по колледжу. — Пашка, вот это сюрприз! И Наталья, да как же все здорово! Ну, давайте, давайте, — суетливо тараторил Эпштейн, торопясь, видимо, захлопнуть двери.
В однокомнатной квартирке Юры царил полумрак. На столе громоздилось несколько пустых консервных банок, огрызок мяса, пепельница с окурками и ворох исписанных бумаг. У стены стояла кровать, в углу древний видеомагнитофон. Юрка, нервно закуривая, смотрел на Стахова радостно и открыто. В колледже Павел контачил с Эпштейном больше, чем с кем-либо другим, хотя затруднительно было бы ответить, что их связывало. Быть может то, что Юрка, подобно Павлу, туго сходился с основной массой студентов, оба любили читать древние книги, о которых иногда с увлечением спорили. Эпштейн в те годы со стремительной легкостью заражался всевозможными идеями и проектами, впрочем, так же быстро и легко остывал. По окончании колледжа они постепенно перестали общаться, одно время Стахов знал, что Юрка работает в архивах, затем и вовсе потерял приятеля из вида. И вот встреча, которую, конечно, не мог предвидеть ни один, ни другой.
— Какими судьбами, какими судьбами, — не уставал бормотать Эпштейн, взволнованно прохаживаясь по комнате. — Нет, это просто здорово! В такой трудный час, который переживает сейчас организация, и ты, Павел! Я рад, искренне рад. Всё еще впереди, черт бы вас всех подрал!!!
— Он купил меня утром, — Наташа, присев на кровать, неторопливо закуривала, — я кое-что рассказала ему о нас. По-моему, наш человек…
— Еще бы не наш! Еще бы не наш, мы же с Павлом учились вместе, это какая-то счастливая звезда, понимаешь, Наталья? Наталья… Ты что, выпила? — огорченно наморщил лоб Юрка.
— Есть немного, — Наташа, затянувшись, устало откинулась на подушку.
— Да, стыдно это, конечно, плохо, недостойно, нехорошо, — сокрушенно вздохнул Эпштейн. — А что делать прикажешь? Такие дела пошли, что если стресс немного не снимать, нервы заживо порвутся. Я сам тут… — он налил себе треть стакана, вопросительно взглянул на Павла. Стахов отрицательно качнул головой, и Юрка выпил спирт один. — Ай… молодец ты, Павел! Ты, помнится, и в колледже почти не принимал, молодец! Но что нам делать, вообрази: боремся со всяческой скверной, а сами по уши в ней, из нее же выросли и вылезли, и хоть ты что, без нее не можем. Вот где подлость-то, да? Но это ничего, нам простительно, главное, чтобы дело двигалось. Да, Наташа говорила тебе, какой удар в спину нам нанесли? Майкл Краус убит! Выдающийся был человек и организатор. Представляю, сколько отвалили этой мерзавке Эльвире, не говоря уже о том, что, поди, восстановят в гражданстве под чужим именем. Налажена у них эта бухгалтерия. Ну да ладно. Бог ее еще покарает!
— Бог? — заинтересовался Стахов. — А вы представители его на Земле?
— Не придирайся к словам, ради бога. Это образно и… тут с ума сойдешь, сам не знаешь, что ляпнешь. Нет, конечно, никакого бога, а? Кстати, никогда никого не караем. Ты же на это намекал, да? Может быть, это покажется кому-то признаком слабости, незащищенности организации, но на самом деле в этом наша главная сила! Ты в курсе всех дел? Я специально избегаю слова “движение”, мадонны скомпроментировали его, будем говорить “дело”. Наша цель та же, спасение человека на Земле, но мы не повторим ошибок великой Марии!
Стахов слушал сумбурную Юркину речь и думал, что Эпштейн настолько взбудоражен и обрадован его появлением сейчас на явочной квартире, что и мысли не допускает, что перед ним далеко не единомышленники. Розыгрыш удался как бы сам собой.
— Павел сразу загорелся, когда я рассказала ему про скиты, — заговорила Наташа, но только Стахов различил в ее голосе насмешливые нотки, — не понимаю, если ты знал его раньше, почему сам не вышел на него?
— Павел, честное слово, я не раз думал о тебе, — пылко воскликнул Эпштейн, — чувствовал, такой человек, как ты, обязательно должен быть с нами. А потом думаю, как ты высоко забрался, и усомнился что-то… Мало ли, бывает же, что перерождается человек. Теперь вижу, нет. Извини, угощать нечем, но сам уж понимаешь.
— Наташа кое-что рассказала про скиты, но так, в общих чертах. Может, я что-то не так понял. Хотелось бы получить более четкое представление.
— Конечно-конечно, да-да-да. Скоро подойдет один человек, — Юрка нервно взглянул на часы, — странно даже, что его все еще нет. Ну ничего, я сам могу поговорить от имени организации.
С потолка донеслась адская музыка гениального Кикадзе, созданная в разгар Синей Язвы.
— Сосед сверху крутит, — пояснил Эпштейн, — художник. Входит в настроение. Поселился здесь и создает цикл пейзажей окраины. Хорошо зарабатывает, а вообще, одержимый человек, только черных пилюль много глотает. А сосед по этажу — тоже “вольный художник”, так он называет себя. Профессиональный наемный убийца, совершенно вне политики. Здесь он, в общем-то, только хранит оружие, костюмы разные, грим, прочее, а сам больше в центре обретается. Короче, пикантная публика здесь. Меня тут считают за торговца оружием, я не разубеждаю. Ведь все люди здесь или с законом не в ладах, или выше всего этого, так что даже безопаснее так, когда на нас вышли “некрос”.
Наташа, натянув на себя мятое одеяло, начала задремывать. Стахов выудил из пачки очередную сигарету. “Кофейку бы, — подумалось ему, — да и покушать бы не мешало. С утра почти ничего не ел со всей этой чехардой…”
— Думаю, Павел, агитировать тебя за прописные истины не надо, — заговорил Эпштейн, с тоской косясь на банку со спиртом. Чувствовалось, как тянуло Юрку немного добавить, но он явно смущался Стахова, боясь в своем лице уронить честь всей организации, — ты, конечно, видишь, куда идет общество? К гибели, это однозначно. Значит, надо что-то делать — это тоже однозначно. Что делать и как — в этом вопрос. Тут начинаются все ошибки и расхождения. Мадонны по теории тоже должны были остановить гибель человечества… во что это вылилось и чем кончилось — известно. Про другие течения я и не говорю — с ними даже не воевали, а давили, как котят. Практика и теория показала — вооруженный метод свержения режима не только неэффективен, вреден! Гибнут лучшие люди, а подыхающий режим, натыкаясь на сопротивление, лишний раз крепнет и взбадривается. В этой ситуации уход в скиты нам представляется единственным шансом на спасение. Шанс древний как мир. Во времена опустошительных набегов завоевателей люди уходили в леса и там, в глуши, жили, рожали и воспитывали детей, сохраняя свой род для будущего. Когда победить зло невозможно, самое мудрое — уйти, продержаться, выжить и дожить до лучшего часа. Сейчас завоевателей нет, правительство само ведет общество, к концу и самое печальное, под одобрительное рукоплескание толпы. Недовольных мало. Люди не знают прошлого, не думают о будущем, разгул инстинктов и эйфоричных фантазий, бесплатная похлебка и пилюли, короче, рай для праздного отребья. Какая может быть серьезная оппозиция этому сытому стаду? Вот в таких условиях приходится бороться за человека.
— И много вас?
— Не очень. Цифру не называю, ты ведь пока официально не член нашей организации, хотя тебя, конечно, примут. Я поручусь, а то отбор у нас строгий, уже выявлены провокаторы, в общем, кому-то мы мешаем самим своим существованием. Так и должно быть, конечно… но это детали. Дело не в числе, мы ведь не собираемся воевать. Задача — уйти в скиты и жить, чтобы выжить.
— И что же, много у вас скитов уже создано? — полюбопытствовал Павел.
— А! — махнув рукой, с горечью вздохнул Эпштейн. — Только один, и тот к чертям распустить надо. Зачинателям дело казалось простым: набрать энтузиастов, выбрать лишенцев посознательнее, вывезти всех в заброшенную дальнюю деревушку, — и готово. Дальше все пойдет само собой… Ан, нет! Ведь все заражены вирусом Города. Весьма тяжело добывать пищу в труде от зари до зари, зная, что где-то всё дают бесплатно, без усилий. Про нравы я уже не говорю — их невозможно переделать. Даже идейные люди, оказалось, плохо знали себя и, поселившись в скитах, не смогли жить, как мечтали, сбросив с себя всю скверну. А в результате грызня, разврат, а потом в скиты просочились и пилюли с наркотиками. Крах! Но мы не сдаемся, — тут Юрка, не выдержав, набулькал себе немного спирта, выпил и, зажевав куском мяса, с воодушевлением продолжал, — так и должно было быть. Мы ненавидим скверну, но до конца от нее очиститься не в состоянии. Нереально это, у нас нет веры, мы знаем про блага и удовольствия Города, короче, мы не годны для будущего. Но мы, и только мы способны сейчас заложить его фундамент! Так, но что же никто не идет, уже час, как я жду… Странно…
— Я что-то не вполне тебя понял. Говоришь, со скитом ничего не получилось, что же вы намерены делать теперь, раз нет выхода?
— Есть выход, Павел, есть… Дети! Заселить скиты детьми, из которых с малых лет растить новых людей, не знающих о скверне Города! — воскликнул Эпштейн. — Это должно сработать. Мы будем воспитывать их на вере, да, мы выбрали Христианство как наиболее соответствующую религию. Без веры нельзя — это показала история. Труд и вера — иначе пустота, уничтожающая пустота. Мы научим их верить, любить ближнего, возделывать землю, пасти скот. Дети этих детей уже не должны видеть даже нас, организаторов, пусть живут в полнейшей чистоте и неведении. Конечно, не до конца продумано нами, какое мировоззрение формировать в скитах, какие сведения о прошлом человечества можно открыть, какие — нет, какие книги полезны, а какие лучше держать подальше. Но это детали. Главное, чтобы взросло здорово, чистое племя. Придет время, и города вымрут, сожрут сами себя. Тогда пусть новые люди узнают о позорной гибели своих забывших о долге предтеч. И пусть живут, не повторяя ошибок. Я верю, Павел, всё вернется на круги своя! — закончил Юрка с пафосом.
Стахов хотел заметить, что не повторять ошибок невозможно, вся история свидетельство тому, но передумал вступать в философские споры. Сейчас интереснее было узнать другое.
— Допустим, — сказал Павел, — а где же вы планируете брать детей?
— Это-то как раз проблема номер два… Проблема номер один — деньги. Ну что сказать, рожаем, конечно, детей своими силами, но этого мало, ничтожно мало… Да, забыл спросить, ты беременна, Наталья?
— Нет, — сонно отозвалась Наташа.
— А почему?
— Ты, что ли, постарался? — сердито огрызнулась она.
— О, Господи, — тяжело вздохнул Юрка, — сам видишь, Павел, сколько у нас проблем! Не знаем, где младенцев набрать, а наши женщины порожняком ходят — ну не смешно ли? Расстройство сплошное… Так, значит, дети. С этим сложно. Ведь кто сейчас рожает? Элита, конечно. Но те-то своих щенков никому не отдадут, выращивают для продолжения своего черного дела. Итак, элита… И кто еще? Самое что ни на есть дно. Настолько зажравшееся всего, что позабыли и про стерилизацию, и про все на свете. Можно представить, что за наследственность. Мы брали у таких детей по закупочной цене на младенческое мясо, но почти сплошной брак. Дебилы — что с них воспитаешь… основную массу пустили на утилизацию для своих же нужд, некоторые подают надежды, но мало, мало… А средний класс разве рожает? Какой нормальной обывательнице придет в голову связываться с родами. Смешно!
Стахов слушал взволнованную речь Эпштейна, смотрел в его одержимые глаза и то и дело ловил себя на мысли, что Юрка не производит впечатления здорового человека. Трудно было представить, что в споре Эпштейн способен слышать не только себя, но и понять доводы другой стороны. Что-то повернулось в его сознании круто и бесповоротно.
— Неужели же при тотальном разврате настолько туго с детьми? — улучив момент, поинтересовался Павел.
— Так ведь не в каменном веке живем, сам понимаешь! Немало средств создали, чтобы обрубить род человеческий. Да и насчет тотального разврата я тебе вот что скажу, ты по улицам ходишь, смотришь и делаешь выводы, да? Я тоже так думал, пока проблемой не занялся. К твоему сведению, в наше время живет столько девственниц и девственников, сколько ни в одной эпохе не бывало. Лежат люди в своей квартире перед стереовизором под каким-нибудь кайфом — и ничего их больше не волнует. Свободны и счастливы. Это, так сказать, оборотная сторона медали… Да, но ведь шестой час уже, а его все нет. Не придет, наверное. Что-то случилось, — озабочченно проговорил Юрка, — так, о чем мы? Значит, подавляющая масса не рожает. Дети не нужны. А нам нужны. Можно стимулировать рождаемость, чем мы и занимаемся.
— То есть? Каким же образом?
— Элементарно. Люди начнут рожать, если увидят, что это выгодно. А мы объявим высокую закупочную цену на младенцев. Не баснословную, конечно, но ощутимую. Если женщина будет знать, что за одного сданного ребенка сможет купить стереовизор, за двух — новенький лимузин, а за трех, скажем, уже наберется на маленькую виллу, рожать начнут, будь уверен! Нужна реклама, вывеска какой-нибудь фирмы, ну и деньги, конечно, весь упор в деньги. Короче, самое большое, что человек из нашей организации может сделать для будущего — это достать как можно больше денег. Проза, скажешь? Да, проза, но и мы не в поэме живем. Деньги необходимы всюду: закупка пищи, скота, всевозможных инструментов, транспортировка всего этого. Прежде чем скиты поведут натуральное хозяйство, денежная подпитка им нужна весомая. И скупка детей — на все это нужны огромные средства. Есть, конечно, у нас люди, занимаются легальным и полулегальным бизнсом, даже группы экспроприации есть, но этого мало, катастрофически мало. Поэтому такие люди, как ты, Павел, с таким солидным положением — это для нас клад. Клад!
“Деньги — вечная проблема номер один, — невесело размышлял Стахов, — и тут же проблема новая — человеческое мясо. В конце Гражданской войны эта проблема тоже стояла остро, мясо нужно было обеим сторонам, не важно, мужское ли, женское, главное, пушечное мясо. Примета времени. В древности дело упиралось в пушки, а мясо к ним находилось как бы само собой. А вот сейчас из-за нехватки мяса ставится под вопрос жизнеспособность организации, нужны огромные средства, чтобы стимулировать воспроизводство человеческого материала. Кто сказал, что история топчется на месте?”
— По какому ведомству ты служишь в правительстве? — вплотную подойдя к Стахову, без обиняков спросил Юрка. Павел молча усмехнулся — и этот считает его почему-то за бог весть какую величину. Анекдот! Эпштейн закурил, нетерпеливо ожидая ответа.
— Как это ни печально, а придется мне тебя разочаровать, — спокойно сказал Павел. — Не клад я вовсе. Не денежный мешок и не туз какой-нибудь. Что касается моего поста — то я всего лишь маленький винтик, составляющий текущие программы по входным и выходным данным и получающий за это весьма и весьма скромно…
— Ты что ж, не доверяешь мне, Павел? Служишь в самом засекреченном управлении, и если не ты ближе всех к правительству, то кто же?
— Я еще дальше от правительства, чем вы от ваших утопических скитов, — бесстрастно повторил Стахов. Эпштейн долго и растерянно смотрел на него. Павел виновато пожал плечами, улыбнулся. Молчание затягивалось.
— Скиты — это прекрасно, — вдруг заговорил Юрка, мечтательно глядя куда-то сквозь Стахова. — Представляешь, Паша, кругом лес, воздух, рядом речка, ты встаешь утром, окунаешься в холодную воду и босиком идешь по траве. А в избушке тебе разогревает завтрак добрая, любящая женщина, бегают маленькие ребятишки и зовут тебя “папкой”… Только представь, Паша, только поверь! Это настоящее человеческое счастье! Неужели ты не хотел бы в скит?
— Ты знаешь, я люблю читать за чашкой кофе, и у меня не вызывает умиления необходимость пахать или там колоть дрова, — усмехнулся Павел, — да и будет ли в скитах кофе? Сомнительно…
Стахов взглянул в глаза Эпштейну и почувствовал, что в его взгляде, вопреки желанию, сейчас появился вызов. Похоже, Юрку отрезвил этот взгляд. Он словно опомнился от забытья, с лица быстро исчезла мечтательность.
— Послушай, — тихо заговорил он совершенно иным тоном, — у меня такое впечатление, что тебе никакие скиты не нужны, и вообще, все до лампочки?
— Ты прав, слушай, Юрка, ты прав! — сказал Павел и рассмеялся.
— Но почему?! — в отчаянии выкрикнул Эпштейн.
— Не вижу смысла…
— Так. Ты, Павел, умный человек. И ты не с нами, — потрясенно пробормотал Юрка. — Сволочь! Ты же сволочь! Всё понимать и не пытаться что-то сделать — это… это предательство людей!
— А может быть, довольно решать за людей?
— Сволочь! — Эпштейн не слушал и, возможно, даже не слышал. — Я тут наизнанку выворачивался, а ты что же? Сидел и сдерживался, чтоб не хохотать? Сволочь.
— Полегче, ты, — спокойно сказал Павел, — зачем скакать, нервничать, ругаться? Несолидно.
— Уходи! Наталья, ты слышишь, этот человек обманывал нас! Смеялся над нами! Уходи и живи, если ты так жить можешь. Мы, Наталья, тоже сейчас пойдем. Последний пассажирский вертолет в поселок летит в 8 вечера. Надо лететь, раз Джека нет, значит, что-то случилось…
— Кстати, Юрка, а почему ты распоряжаешься Наташей, я что-то не совсем понял? Я ее купил, между прочим. За наличные…
Эпштейн оторопело воззрился на Павла.
— Ты… ты до того мелок, что… Ладно, сколько ты заплатил, ничтожество?
Наташа зашевелилась, медленно поднялась с койки, подошла к столу, молча плеснула себе в стакан спирта, выпила и так взглянула на Юрку, что Стахов решил — все, сейчас она разобьет ему о голову стакан.
— Ни-что-жест-во! — по слогам выговорила Наташа. — Уж чья бы корова мычала… Видела я людишек поганее, но глупее — не доводилось. Крауса чикнули, потому что он достал, ясно? Терпение лопнуло! А тебе заговор мерещится, ха-ха-ха! Да не нужен вам заговор — много чести. Сами друг дружку передавите в скитах своих вонючих. Кретин!
Эпштейн вздрогнул, будто его и впрямь огрели по голове. Стахову на миг даже стало жаль Юрку. “Странное дело, — подумал Павел, — те, кто мне немного симпатичен, проклинают и сволочат меня, тех же, кто относится ко мне любезно и с симпатией, я сам готов придушить своими руками”.
— Да, — тяжело вздохнул Эпштейн, — правильно, дурак я… много еще работы, ой как много. А вы умные, ну и катитесь… Что так уставился, Павел? — Интересно, как ты дошел до жизни такой? Кто надоумил?
— Тебе не понять. И вообще, с такими, как ты, говорить тошно. Надеюсь, в тебе осталась хоть капля благородства и ты не сдашь эту явку?
— Кому?
— А то ты не знаешь, кому… Пора ехать мне. Пойдемте, — на Наташу Эпштейн подчеркнуто не смотрел. Она же, выдохшись после вспышки гнева, выглядела сейчас усталой и нездоровой. Стали собираться. Встав перед зеркалом, Юрка аккуратно прилепил к лицу бородку и усики, затем суетливо запихал в портфель бумаги, набросил на плечи пиджак. Наблюдая за ним, Стахов вдруг осознал, что за свою веру Эпштейн расплачивается не только нищетой, это было бы мелочью. Но ведь Юрку мучил страх. Страх ощущался во взгляде, в движениях, в голосе. Вот сейчас он, может, даже не признаваясь в этом самому себе, не хочет идти в метро один. Пускай даже не с единомышленниками, но не один. Ему же страшно идти по окраине! Давящие аккорды сверху вдруг стали громче. Эпштейн с тоской посмотрел на потолок. Стахову захотелось сказать Юрке что-нибудь примиряющее, может, предложить еще где-нибудь встретиться и поговорить, но он вовремя понял бессмысленность этого и промолчал.
— Передай от меня привет всем вашим кретинам! — с презрением усмехнулась Наташа, но Эпштейн уже не обратил ни на нее, ни на ее слова никакого внимания.
На лестнице из-под ног вновь в разные стороны прошуршали жирные крысы, одна из них, притаившись за обломанными перилами, казалось, наблюдала за людьми с нескрываемым самодовольным ехидством. Улица, как и прежде, была пуста, но откуда-то совсем рядом явственно доносились звонкий хохот и оживленное повизгивание.
— Тут бывает опасно, — приостановившись, сказал Эпштейн, — я пойду вперед, ну, а вы чуть сзади.
Скоро они увидели источник шума — шайка девчонок лет четырнадцати, большинство совершенно голые, резвились во дворе, дразня высунувшегося из окна четвертого этажа лохматого человека неопределенного возраста с большими воспаленными глазами. “Наверное, это и есть художник”, — успел подумать Павел, и тут случилось неожиданное. Девчонки, увидев Эпштейна, не сговариваясь, бросились к нему. Несколько секунд — и они окружили Юрку, кривлялись, визжали, наскакивали, стараясь сорвать с него штаны. Смотреть им в глаза было неприятно, как-то слабо ощущалось, что перед тобой люди, глаза их больше напоминали Стахову глаза крыс — тупые, довольные и вместе с тем ненасытные.
— Ну, вы, вы, — нервно кричал Юрка, отмахиваясь от детей окраины. Одна из девчонок лезвием ловко вспорола ему пояс, и штаны поползли вниз, обнажая худые, белые ноги.
— Прекратите! — заорал Эпштейн, уже в полную силу работая кулаками. Девчонки визжали, уворачивались, но не отступали, чувствовалось, еще немного и они стянут с бедного скитника трусы. Никто из них не выговаривал ни одного членораздельного звука, сомнительно, умели ли они вообще говорить. Павел стоял в растерянности, ему было и смешно, и неловко — все-таки приятель в дурацком положении, надо его выручать, а как? В голос захохотала Наташа.
— Что теряешься, Юра?! — в перерывах между приступами смеха выкрикивала она. — Делай детей бесплатно! Сей семя в почву будущего!
И тогда раздались выстрелы. Стахов не заметил, как Эпштейн успел выхватить пистолет из кармана пиджака. Один, два, три, четыре! Трое девчонок попадали на тротуар с кровавыми ранами кто во лбу, кто в груди, клубок возле Юрки распался, остальные с паническим визгом мчались прочь вдоль по переулку. Наверное, нервы Эпштейна совсем сдали, он выстрелил еще два раза им вслед.
— С-скоты, с-скоты, — с прерывистым дыханием вырывалось из груди Эпштейна. Отклеившаяся бородка комично болталась у него на шее. Оглушенный криками и выстрелами, Стахов не сразу понял, что произошло потом. Что-то отрывисто прошуршало у самого уха, и вдруг Юрка дернулся, далеко откинув в сторону пистолет, покачнулся, а из груди его вырвались два окровавленных куска — смеси мяса и клочьев одежды. Не издав ни звука, Эпштейн повалился на бок, уткнувшись лицом в голый живот убитой минуту назад девчонки. Павел почувствовал сзади чужой взгляд и медленно обернулся. Шагах в десяти стоял тот самый парень в дымчатых очках и черном плаще. Впрочем, возможно, это была женщина. В руках он держал десантный пневматический автомат со складным прикладом. Рука Стахова дрогнула было, но он понял, что, конечно, бесполезно тянуться за пистолетом, не успеть. Оставалось молча ждать, что будет дальше. Вмиг затихшая Наташа смотрела на стрелявшего и тоже молчала. Неизвестный так же молча подошел к убитым и, встав над Юркой, дал бесшумную очередь в голову. Лицо Эпштейна исчезло, став разворошенным кровавым месивом. Неизвестный по-прежнему молча отсоединил магазин, сложил приклад и, привесив автомат на специальную лямку у полы плаща, достал сигарету.
— Спички не будет? — приблизившись к Стахову, спросила неизвестная, ибо теперь Павел наконец разглядел ее как следует, да и голос был явно не мужским. Стахов, точно под гипнозом, медленно вынул зажигалку, чиркнул. Поймав пламя на кончик сигареты, женщина в черном плаще молча кивнула и неторопливо пошла куда-то вглубь переулка. Наверное, все это необычайно красиво смотрелось со стороны. Опять настала полная тишина. Стахов, не зная, что делать и говорить, тоже закурил. Вдруг ему показалось, что развороченный череп Эпштейна шевельнулся. Да, это было так, но Юрка, конечно, был мертв, это по телу девчонки пробегали последние судороги.
— Несчастный кретин, — тихо сказала Наташа. — Между прочим, он был симпатичнее многих, кого я повидала у скитников. А странно, что нас не пристрелили.
— Да, странно, — согласился Павел. — Ладно, здесь все ясно. Поехали…
Всё случилось настолько неожиданно и молниеносно, что Стахов даже не успел осознать — испугался он или нет? Конечно, на какой-то миг возникло ощущение собственной незащищенности, ведь он стоял на полшага от смерти и ничто при случае не спасло бы его. Но с другой стороны, он жив и невредим. Случайно ли? Почему бы, действительно, было не прибить его с Наташей? Но нет. Не зря же Павла не покидало чувство, что с ним ничего не может случиться.
Вагон метро вновь уносил его в привычный мир Города. Опять мигал неугомонный стереовизор. “Мы живы и рады тому, что у нас между ног”, — тянула длинноногая певица под задушевные гитарные переборы. С каждой станцией число пассажиров увеличивалось, люди громко говорили, хохотали, подгулявшие компании подхватывали песню. “Будто и не было ничего, — подумал Стахов, — будто это только мое воображение. Осточертело, осточертело. Юрке тоже всё осточертело, но он выбрал явно не лучший способ протеста. Эх, а здорово было бы проглотить какую-нибудь пилюлю, чтоб оболваниться навсегда и стать одержимым какой-нибудь идеей фанатиком! Чтоб все для тебя стало просто и ясно. Но нет таких пилюль, несмотря на фармакологическую революцию…” Стахову припомнились слова Эпштейна о скитах, о чистой речке и высоких соснах. Когда Юрка говорил это, он словно бы спал наяву. Слова эти даже чем-то напомнили Павлу его собственные сны. Но ведь идиллия примирения с собой и гармонии со всем миром возможна лишь во сне, неужели Юрка не понимал этого? На то они и сны — единственное утешение после дневных мучений, мерзостей и кошмаров. Но нелепо же пытаться сделать сон явью! Или Эпштейн не видел снов? А если видел, разве этого мало?
Стахов вдруг подумал, что только во сне, случалось, он целовал девушку, не ощущая ни намека на отвращение от прикосновения к чужой коже. А что наяву? С юных лет Павел не мог понять, как можно раздеться перед кем-то догола, стать таким, как есть, неприглядным, незащищенным, а значит, показаться перед кем-то слабым. Слабым, как в детстве. Но быть слабым — значит бояться, а если боишься, как можно говорить о каком-то удовольствии? В колледже Стахов никогда не принимал участия в традиционных студенческих лотереях — тянули жребий, разыгрывая, кому сегодня с кем спать. Половые проблемы его мало интересовали, но глядя вокруг, Павел не мог не задумываться, почему он какой-то особенный и почему то, что для всех обычное приятное времяпрепровождение, ему кажется столь противным, все равно что копаться в гниющих отбросах голыми руками. Было просто любопытно, что все находят в этом, и Павел надумал попробовать. Конечно, чтоб иметь дело с девушкой из колледжа, не могло быть и речи — как потом каждый день смотреть в глаза. Да и вообще, он не хотел, чтобы партнерша его видела. С очередной стипендии он приобрел молодую лишенку, привел в квартиру, напоил ее лошадиной дозой снотворного, раздел спящую, разделся сам, но из его потуг ровным счетом ничего не получилось. Пока он возбуждал воображение, желание неизменно поднималось, но стоило реально прикоснуться к чужому голому телу — все обрывалось напрочь. Чужое, враждебное тело рядом с твоим — и Павел не мог превозмочь отвращение. Не то что бывало во сне… Не так ли в жизни со всем остальным? Те же скиты. Можно до слез умиляться ими в воображении, но попробуй осуществи мечту наяву — посмотришь, и захочется только плюнуть.
— Да что за… — Наташа раздраженно выругалась, потянувшись к воротничку. Она резко рванула его, затрещало сукно. Стахов удивленно повернул голову — в руках Наташа держала малюсенькую серую коробочку, издающую, как показалось Павлу, едва различимый шорох.
— Вот оно… — понимающе кивнула Наташа, — вот, кстати, почему мы живы.
— А что это?
— Думаю, что за чертовщина все время в шею давит, а мне в воротник перед распродажей “жучка” вшили. Они слышали все наши разговоры с первой минуты.
— Кто они?
— Известно кто, некрофоры, — Наташа злобно швырнула подслушивающее устройство в окно, в черноту тоннеля. — Уж кто-кто, а эти умеют работать. Я же говорила, что они всё знали по Крауса. Теперь вычисляют других.
— Зачем им это, как ты думаешь?
— Ой, не знаю! Ну надо же кого-то убивать!
“Одни не могут без идеи, другие — без врагов, — думал Стахов, устало глядя в экран на стереостриптиз, — только мне ничего этого не надо…” Тут ему впервые пришло в голову, что он не один, что ведь Наташа снова едет с ним, действительно, он же купил ее. И что теперь с нею делать? Дурацкое положение. А в сущности, н смешно ли впадать в сомнения? Если купленная лишенка надоела и не нужна — так пусть себе идет на все четыре стороны!
— Что думаешь делать? — спросил Павел нарочито равнодушно.
— Что скажете…
— А я вот что скажу. Ты свободна. Сейчас черкану на карточке вольную — и гуляй. Лады? — подмигнул ей Стахов, стараясь сбросить с себя неподобающую неловкость.
— Как это? Нет… — протянула Наташа. — Куда мне идти? Я лучше с вами…
“Многого захотела, — не без злорадства подумал Стахов, — что может быть проще — стать собственностью внешне миролюбивого человека, который от тебя ничего не хочет и не ждет. И всё! И никогда не терзаться вечным, проклятым вопросом — “куда идти?”. Но нет. Почему, в конце концов, ей должно быть легче, чем мне?”
— Хочешь, найди себе квартирку, хочешь — болтайся по улицам и глотай пилюли, хочешь — устройся куда-нибудь. Да мало ли чего?! Ты свободна!
— Но ты же меня купил, — не сдавалась Наташа, — и почему теперь…
— Ну, купил… Мои деньги — что хочу, то и ворочу, — резонно заметил Павел, — с утра дурь меня маяла — вот и купил. А сейчас отпускаю.
— Разве я тебе не нужна? — в голосе Наташи послышалось отчаяние.
— Нет, — устало покачал головой Стахов, — не нужна. Мне не нужна ни самка, ни служанка, ни телохранитель, ни даже собеседник… Устал я.
— Я понимаю. Я буду молчать, — сказала Наташа. То ли она действительно не понимала, то ли, скорее всего, делала вид, что не понимает, инстинктивно цепляясь за последнюю соломинку.
Близился вечер. Это само по себе было намного лучше утра. Вечером мыслям в голове Стахова становилось просторно, а утренняя тоска притуплялась, словно уставая за день. Но Павел и правда здорово сегодня устал, да оно и понятно — вдоволь находился и наговорился. К тому же изрядно хотелось есть, живо представились аппетитные шашлыки, которыми торговали сегодня на станции “Рынок”. “В кафе зайти, что ли?” — подумал он.
— Главари Южного блока в своих выступлениях по радио нагло заявляют, что в ближайшее время с нами будет покончено, — с иронией рассуждал высунувшийся с экрана стереовизора политический обозреватель, — неизвестно, на чем основано сие безапелляционное бахвальство, особенно если учесть крупные потери блока на текущей неделе. Видимо, кое-кому на Юге страсть как хочется выдать желаемое за действительное. В ответ мы можем напомнить старинную народную мудрость — хотеть не вредно; и еще раз предупредить, что проверять крепость наших границ — дорогое удовольствие. Диктатура или демократия? Свобода — говорим мы! Свобода победит!
“Куда же податься, — размышлял Павл, искоса поглядывая на послушно притихшую Наташу. Возвращаться в свою квартиру не особенно хотелось, спать было еще рано, значит, опять призраки, а он и без того устал. Хотелось поесть и отдохнуть побездумнее. — Куда же? Конечно! Конечно же, к Шурику!”
В памяти Павла возникла неизменно улыбающаяся, добродушная физиономия Шурика, двоюродного брата. Брат был полной противоположностью Стахову, он никогда не терял оптимизма, умел жить и жил так, будто бы это было серьезное занятие. Павел органически не вынес бы общества Шурика долго, но три-четыре раза в год — в таких дозах брат был приемлем. Последний раз Стахов навещал брата чуть ли не в начале весны, так что во встречах не было перебора, да и день сегодня выдался не совсем обычный — все говорило за то, чтобы ехать к Шурику.
— А сейчас мы приглашаем вас на двести семьдесят девятую серию фильма “Солдаты свободы”, — приятным голосом возвестила молоденькая подтянутая дикторша в огромных очках, — напоминаем краткое содержание предыдущих серий…
Этот нескончаемый сериал о Гражданской войне с годами не терял популярности у обывателя. В центре фильма были двое влюбленных разведчиков — Игорь и Анна, работающие в тылу мадонн и попадающие по ходу действия в самые невообразимые ситуации, из которых каждый раз, естественно, выходили с блеском. Фильм был переполнен кадрами таких ужасов и зверств, которые, наверное, не снились никогда самим мадоннам, любовь же главных героев показывали по-древнему целомудренно — в редкой серии между ними происходило больше двух половых актов. Успех фильма, бесспорно, объяснялся не трюками, стрельбой и ужасами, а тем, что это был один из редких фильмов, в котором с некоторой долей правдоподобия рассказывалось о не таком уж далеком прошлом, да еще и о временах, вечной занозой засевших в памяти нескольких поколений.
“Итак, к Шурику, — твердо решил Стахов. Часы показывали начало восьмого вечера, — в самый раз. У него и поужинаю, кстати”.
— Я решил заехать к брату, — сообщил Павел, — он человек без причуд, так что заявляться к нему с тобой — не поймет, боюсь. Так что…
— Конечно, я подожду вас, — тихо сказала Наташа.
“Ничего-то у нее нет, кроме ненависти, и свобода ей не нужна, — с раздражением подумал Стахов, — ишь, как за меня уцепилась. Да и что такое свобода? Ежедневно, ежеминутно, ежесекундно решать один и тот же проклятый вопрос — куда идти? — Павел искоса взглянул на усталое лицо Наташи. В ее глазах застыла робкая надежда. — Нет, детка, нет, ты не вытянула счастливого билета. Ладно, я больше не скажу ей ни слова. Пусть ждет, если так хочет. В казенной робе и без документов ее скоренько загребут, а скорее всего, сама не выдержит и смотается”.
Все-таки события сегодняшнего дня некоторым образом связали его с Наташей, неловко было бы теперь пытаться отделаться от нее, как от надоевшей собачонки. Но как иначе? Вот уж действительно не хватало еще мук совести…
— Площадь обороны. Демократии следующая.
Стахов направился к выходу, Наташа молча следовала за ним на шаг сзади. Площадь обороны… Трудно было, наверное, отыскать другое местечко в Городе, контрастнее окраины. Ароматизаторы воздуха источали благовония, автоуборщики тихо раскатывали по едва не стерильным дорожкам, а огромные белоснежные глыбы домов вздымались в небо, как гордые паруса. Стахов шел, не оглядываясь. На мягких скамеечках у клумбы с роскошными синими цветами дремали чистенькие благообразные старушки, в лоджиях с книгами в руках холеные, чистые женщины принимали солнечные ванны, а мраморную лестницу у подъезда застилала зеленая ковровая дорожка. Элита — этим словом было сказано всё.
— Я подожду, — услышал Павел голос Наташи сзади, но промолчал и не обернулся. Подождав лифт, он расположился в кресло, закурил и нажал нужную кнопку. Брат занимал в этом подъезде тридцать пятый и тридцать шестой этажи. Только бы застать его дома, а брат и накормит, и развеселит. Вечер закончится мирно, но надо же и отдохнуть от всего, к тому же завтра с утра на работу.
Двоюродный брат Павла Шурик был старше Павла на шесть лет, однако жизнь его проистекала не в пример насыщеннее. Не раз приходилось ему испытать на себе насмешки судьбы, но из всех передряг брат сумел не только вывернуться, но и впоследствии преуспеть. Встретив Гражданскую войну в пятнадцатилетнем возрасте, брат, то ли по молодости лет, то ли просто от страха, записался в сознательные мужчины, стал служить в отделе пропаганды. Мог, конечно, плохо кончить, но нюх у брата был отменный — лишь ветерок едва уловимо потянул в другую сторону, как брат сбежал от мадонн и примкнул к анархистам, контролирующим целую провинцию а когда всё уже окончательно прояснилось, быстренько объявился в правительственных войсках и закончил войну лейтенантом. После войны брат было поступил в колледж, и всё-то у него шло как по маслу, да только вдруг невзначай всплыло на поверхность его сээмовское прошлое… Перепугался он тогда здорово, но крови на брате не было, и его, потаскав по кабинетам, перепроверив документы и погрозив пальчиком, отпустили с миром. Из колледжа, правда, исключили. “Да, береги честь с молоду! — сокрушенно повторял тогда брат, очень тяготившийся своей подпорченной биографией. — Ошибся раз и до смерти не отмоешься! Ну, ничего, ничего…”
И брат решил посвятить себя бизнесу, целиком ушел в рекламу, производство и торговлю гашишем. Поначалу он с компаньонами имел на этом деле немалые барыши, да только люди вскоре раскусили, что после сего веселенького курева плохо себя чувствуешь, и перестали брать. Цены на гашиш были снижены, но ничего не помогало, потребителей остались единицы, и фирма прогорела начисто. Павел в то время жил на квартире у брата, он уже учился в колледже и хорошо помнил, как клял брат свою очередную неудачу во время систематических студенческих вечеринок, которые Шурик устраивал у себя. В брате всегда жила тоска по высшему свету, который в его сознании отчего-то связывался с образованностью, и без студенческих компаний он, наверное, просто бы задохнулся.
— Совершенно не знаешь, на чем играть! Непредсказуемо! Что ценится сегодня, за то завтра гроша ломаного не дадут. Самое главное и самое сложное — угадать, за что будут выкладывать денежки завтра. Кто угадал, тот король. А покуда трест лопнул… Конечно, государственные препараты дешевле, чище и приятнее, куда до них нам, кустарям… Не было бы государства, была б равная, честная конкуренция, я б им всем показал, что могу, а так что… Ну ничего-ничего. Выпьем за анархию!
Брат все еще считал себя анархистом и, похоже было, вполне искренне мечтал об анархии. Впрочем, убеждения не мешали делу, вскоре брат с головой окунулся в новый бизнес. Заняв кучу денег, он приобрел три транспортных самолета, набрал команду деловых отчаянных ребят и занялся вывозом из мертвых районов Земли культурных и исторических ценностей. Казалось бы, дело дохлое, но чутье не обмануло брата, у богатеев как раз пошла мода обустраивать особняки, состязаясь друг с другом в роскоши и экзотике, а настойчивая реклама сделала свое дело — древние картины, украшения и даже небольшие скульптуры, вывезенные из давно заброшенных, вымерших в синюю язву городов, стали расходиться по весьма высоким ценам. Впоследствии брат, единолично встав во главе фирмы, необычайно расширил дело, буквально завалив страну иноземным антиквариатом, сказочно разбогател, выстроил собственный особняк, поселился в самом престижном районе Города, стал воистину королем, так что последние годы лично почти не занимался делами.
— Человек — кузнец своего счастья, — любил самодовольно говаривать брат. Своей головой и своими руками, несмотря на пятна в биографии, он достиг немалых высот и по справедливости мог гордиться. Стахову всегда казалась непонятной эта гонка за деньгами, ведь не все ли равно, сто у тебя рублей или сто тысяч, одна комната или сто одна, если ты сыт и тебе не холодно.
“А ведь в этой безоглядной погоне за богатством есть нечто сродни борьбе одержимых идеей, таких, как Юрка Эпштейн, — подумал Павел, когда лифт плавно притормозил на нужном этаже. — Правда, деньги — это всегда власть, более прозаическая, конечно, чем власть над душами, но и более верная. Увы, и то, и другое мне не понять. Лишний человек. Вот взял купил Байрона — хорошо, хоть что-то мне понятно”.
Стахов нажал на кнопку звонка. Что-то щелкнуло в дверях. Павел знал, что сейчас на экране в прихожей виден не только он, но и вся устланная коврами лестничная площадка. Неожиданно Стахов заметил, что оставляет следы на ковре — к подошвам налипла грязь окраины — и против своей воли ощутил смущение. Сейчас в грязной обуви придется ввалиться в вылизанную квартирку хозяина… Печальная аналогия: да, брат — хозяин жизни, а вот он, Павел, гость, и сейчас пришел в гости. Трудно было б даже вообразить, чтобы брат вдруг наведался к нему с визитом.
Издавая приятную мелодию, двери стали медленно расползаться в стороны. На пороге в цветастом халате и мягких тапочках стоял брат, чистый, улыбающийся, розовощекий.
— Паша! Сто лет носа не казал, сукин сын! — радостно воскликнул брат, протягивая руку. Пришлось, подавив отвращение, совершить рукопожатие, и долго еще Стахова не покидало неприятное ощущение от касания чужой кожи, — давай, заходи, дорогуша. Я только что из ванной, собираюсь ужинать, так что посидим, похрюкаем. Фильм-то смотришь?
— Какой фильм? — разуваясь, не сразу сообразил Павел.
— “Солдаты свободы”, какой же еще… Ах, да ж, я и забыл, что ты не поклонник экрана, что где-то в вышине паришь, ну, а я грешник, люблю на досуге незамысловатые удовольствия. Ладно, завтра посмотрю. Вот тапочки, одевай. Это что такое у тебя?
— Так, на рынке купил, — Стахов, словно извиняясь, повертел в руках томик Байрона.
— Ну ты даешь! Ну-ка… Довоенное издание! — всплеснул руками брат. — Ты бы, Паша, еще древнюю летопись бы приобрел или, еще лучше, папирусы с иероглифами. Запомни, с книгами всегда обращайся ко мне. Отличные издания, с мультииллюстрациями, хочешь, читай, хочешь, вставляй в авточтеца и слушай. Да у меня три комнаты библиотека, мог просто взять почитать, в конце концов!
— Да ладно, ерунда.
— Конечно, ерунда, но… но все-таки, — заключил брат, видимо, не придумав, что бы сказать поостроумнее, и жестом пригласил Стахова следовать за ним. У Шурика в квартире курилось какое-то специфическое пряное благовоние, может быть, такой запах был в древних гаремах. Заметив зеркало, Павел бросил беглый взгляд на себя, увидел угрюмое, усталое, серое лицо с несколько возбужденным взглядом и отвернулся. В смежной комнате на стене красовалась большая, по всему видать, древняя картина, изображающая женщину с младенцем на руках.
— Обрати внимание, — приостановился пред картиной брат, — в древности эта вещь считалась исключительным шедевром. “Сикстинская мадонна”, так, кажется, она называется. На аукционе за триста восемьдесят рублей оторвал. Для такой вещи не дорого, я считаю. А на днях является ко мне один знакомый давний, ну, ты не знаешь его, в хандре весь и под градусами, я ему покупкой хвастаю, а он на меня со злобой:
— Что? Молодость вспомнил? О прошлом тоскуешь, самозванец недобитый!
Я говорю, мол, господь с тобою, Василий Карлович, что было, то давно прошло, да и по мне не видать разве?
— Не видно! Чего ж ты портрет какой-то мадонны в переднем углу присобачил?
Я ему, мол, не та это мадонна, ты успокойся, посмотри, видишь, она не в форме, без оружия, да и вообще эта картина чуть ли не за пятьсот лет до Новой Эры рисовалась… А он:
— Как?! Хочешь сказать, уже и тогда были мадонны?!
Павел рассмеялся, брат тоже.
— А вообще, согласись, Паша, неплохая вещица, — заметил Шурик, — бывало, понервничаешь, устанешь, а посмотришь — и отдыхает глаз. Ты как в живописи?
— Не очень… но что-то такое есть.
— Я и говорю — дешево взял! Знатоков настоящих не было. Древние не умели жить, но, что ни говори, а в искусстве пёрли, не то что нынешние пачкуны. Разве ж сравнишь? Ну, давай в гостиную. Я есть хочу-у-у! Аж дух захватывает!
В просторной гостиной стены были украшены старинными гобеленами, зеленоватая подсветка придавала им особенный, таинственный, но вместе с тем миролюбивый вид. В кресле у огромного, во всю стену, экрана стереовизора полулежала юная блондинка в длинном светлом платье, она читала что-то, не глядя на экран, изображение на котором, кстати, было отменного качества, — создавалось впечатление, что стена отсутствует вовсе и перед глазами окно в другой мир. Перехватив заинтересованный взгляд Павла, брат заулыбался, молча гордясь качеством собственной аппаратуры, затем подошел к блондинке и бережно поцеловал ее в висок.
— Люся, знакомься, это мой двоюродный брат Паша. Человек серьезный со всеми вытекающими отсюда последствиями, но тем не менее весьма интересный человек. И ты знакомься, Паша, это Люся — учится в колледже на фармакологическом отделении, будет впоследствии радовать и утешать новинками нас, стариков…
— Чем отличается жизнь от бытия? — оторвавшись от книги, поинтересовалась Люся, с лукавым прищуром взглянув на Стахова. Павел растерянно промолчал.
— Не смущай гостя, Люся. Да, Паша, Люся у нас любит парадоксы, ей бы на философа учиться, но счастье и философия — вещи несовместимые, поэтому в наше время из философии штаны не сошьешь. Что-то я тоже в философию впал, ну ничего-ничего. Ты, Паша, садись, не стесняйся пока. Нам бы насчет ужина сообразить, ты мне поможешь, да ведь, Люсенька? Паша, не скучай, я пойду подсуечусь, распоряжусь… Одну минуту!
Стахов сел к столу, достал сигареты, закурил. Слов нет, у брата было уютно, но это был чужой уют. Не хотел бы Павел жить в подобном уюте. Глядя по сторонам, он то и дело ловил себя на страстном желании все это поджечь, развалить, разрушить, разбить этот не признавший его уют, как внешний, так и внутренний. “Беда — невесело подумал Стахов, — что я за человек такой? Брат рад мне, только добра желает, а я что?.. Патологическая несовместимость с жизнью. Странно даже, что я не стал бунтарем с такой чертовой натурой. Хотя кто знает, кто знает, что будет. Я же давно живу в подсознательном ожидании какого-то сигнала. Оттого-то так осточертело всё, что кажется ненастоящим, а условной, надуманной реальность кажется потому, что я не понимаю чего-то, и скорее всего, это тупик… Ну, а вдруг все-таки…
На столе, к своему удивлению, Стахов увидел развернутый план Города. Да, большой был Город. От нечего делать Павел стал выискивать на плане знакомые места. Вот рынок. Вот тут где-то его, Стахова, дом. Вот колледж. Вот учреждение, в которое завтра опять топать с утра и высиживать положенные восемь часов с расчетами. Павлу захотелось найти на плане то место на окраине, куда он ездил сегодня. Кажется, здесь… Нет, это другая ветка метро. Тут только Стахов обратил внимание, что на плане, видимо, рукой брата нанесены какие-то пометки — красные кружочки, черные крестики, цифры. “По-прежнему весь в делах”, — подумал Павел и тут увидел конечную Юго-Западного. Почти рядом со станцией был нарисован красный кружок.
— Ой, Паша, ты неисправим, — покачал головой бесшумно появившийся в гостиной брат, в руках он держал бутылку и рюмки, — смотри, какая девочка на экране — пальчики обсосешь, а ты в карту уткнулся! Ну, ничего, ничего, — с этими словами брат убрал план на тумбочку, а на стол водрузил бутылку. — Ну, а как тебе моя новая кошечка? Хороша, а?
Стахов равнодушно пожал плечами.
— Девочка, я тебе доложу, не то что масса… Стишата пишет, представляешь? А на фоно как играет — заслушаешься! Талант… Интересно с такими.
— Всё со студенточками, значит?
— Слабость, — подмигнул брат, — что куришь? “Огонек”? Брось, у меня есть великолепные сигареты.. “Свобода”. Рубль пачка, но зато пальчики обсосешь!
Стахов молча кивнул, про себя отметив, что со времени прошедшей встречи брат еще больше раздобрел и повеселел. Странно, почему это одних достаток делает радушными, а других… Бездушными — будто подсказал в рифму кто-то внутри черепа. Павлу страстно захотелось сейчас достать пистолет, направить его в лоб брату, чтобы только взглянуть, как разом переменится его довольная мордашка и в панике забегают глаза. Как соблазнительно. Но он не сделает этого хотя бы потому, что хочется спокойно поесть.
— А вот это ты нигде не увидишь, — брат самодовольно кивнул на бутылку, — коньяк французский! Была в древности такая страна, ха-ха-ха… Недавно хламолеты доставили партию, так что только у меня. Я ведь, Паша, люблю всё натуральное, живое. А что наши вина — синтетика одна. А это… У, сколько ему, наверное, лет… Теперь уже никто не знает.
— Я ж не пью, — сказал Павел, к горечи брата оставаясь совершенно безучастным к титулованному древнему напитку, — не понимаю ничего в этом, мне что коньяк, что спирт из автомата — только голова болит.
— Паша! Ты что? Спирт из автомата, да Синяя Язва тебе на язык! С него у тебя не только голова заболит. А это — благородный, солнечный напиток! По рюмашечке, а? Для аппетита?
“А чего там, в самом деле, — подумал Стахов, — сегодня уж денек такой выдался безалаберный, так, ладно, выпью немного для завершения безрассудств”.
Брат едва не прослезился от радости, услышав, что Павел изъявил желание выпить. Выпили за встречу. Стахов отметил про себя, что напиток действительно недурён. Помнится, однажды он выпил с кофе целых три полных рюмки коньяка и чувствовал себя хорошо и приподнято. “Действительно, питье питью рознь, — подумал Павел, — может, и сегодня хорошо пойдет”.
Брат выдвинул ящик стола, достал зеленую пилюлю и закусил ею коньяк, как конфеткой.
— Утром и перед ужином, — пояснил он, — и весь день все великолепно. Если не дела, конечно, но сегодня я полностью отдыхаю. А ты, Паша, вижу, по-прежнему не пьешь пилюли?
Стахов кивнул.
— Не понимаю. Как можно жить и отказываться от благ цивилизации? Во имя чего? Давай тогда есть сырое мясо, ходить пешком, спать на сене. Впрочем, конечно, это твои личные причуды. “Новости”, что ли, включить. Может, поймали самку, которая Крауса пристрелила.
— Эльвиру-то?
— Ты даже имя запомнил! — удивился брат. — Да, прославилась, чертовка, на весь Город. На пару суток, правда, не больше.
— Думаешь, возьмут ее?
— Если через пару суток не схватят, считай, растворилась. Но это вряд ли, ведь вся полиция на ногах.
— Может, у нее покровители надежные?
— Хе… что ты знаешь про эти дела? Слушаешь всякую брехню в “Новостях”, а там только и надо, чтоб нагнать ажиотажа. Экстремисты, может, и есть, да только работают иначе. Слушай анекдот, кстати, значит, маленькая девочка наелась красных пилюль…
— Слышал я, — бестактно перебил Павел, которого немного заинтересовали взгляды брата на внутреннюю политику, — ты что же, думаешь, что экстремизм как явление перестал существовать?
— Ой, Паша… я отдыхаю и не хочу слышать никаких “измов”, — недовольно поморщился брат, — ясно же, Гражданской войны не повторится, свобода и счастье гарантированы, правительство на высоте, и охота тебе выискивать на солнце пятна? Пусть у легавых об отщепенцах всяких голова болит, они за это деньги получают. А вот еще анекдот: значит, поймали в плен сээмовца, спрашивают: “Ты сознательный мужчина? Значит, ты сознаешь, что ты дерьмо?” — “Сознаю”. — “А ты сознаешь, что…”
— Шурочка, — с укоризной пропела вошедшая в гостиную Люся. Она катила перед собой тележку, на которой высилась источающая ароматный пар кастрюля, — у нас сейчас уха, и спрячь, пожалуйста, в карман свой казарменный юмор.
— Хм, — на миг в глазах брата появилась досада, второй анекдот не дали дорассказать, — как прикажешь, Люсенька, как прикажешь.
— Паша, вы подумали? Чем отличается жизнь от бытия?
— Жизнь — порождение материи, бытие — порождение сознания, — ляпнул Стахов, чувствуя, что немного захмелел. Брат невесело покосился на Люсю, ему, видать, не очень-то было приятно, что его “кошечка” уделяет гостю лишнее внимание.
— Люся, дорогая, позаботься о кофе, пожалуйста… И о втором, кстати. Ты ведь, Паша, помню, уважаешь кофе?
Стахов кивнул. Люся подмигнула ему и плавно удалилась на кухню. Заметно было, что она тоже уважает зеленые пилюли.
— Ты только погляди, Паша, какой шикарный лещик! — зажмурился брат, разливая по тарелкам жирную, наваристую уху — Два кило четыреста! Сам тащил в своем озерке под Сосновым. Чудесное местечко — воздух, тишина, сидишь с удочкой, дышишь, ой… и душа радуется. Красота. Нет, ты попробуй, Паша!
Уха, в меру приправленная пряными специями, и впрямь была божественна. Проголодавшийся за день Стахов молча заработал ложкой.
— Еще по рюмочке! Под уху! — вспомнил брат и, пока Павел медленно пил, успел-таки взять реванш, рассказав бородатый анекдот про наступление мадонн на морковное поле. Веселье, словно брага, бродило в Шурике, не зная, куда выплеснуться. Стахов сосредоточенно ел и уже почти уничтожил целую рыбину.
— Да, природа — великая вещь, — с удовольствием почавкивая, продолжал разглагольствовать брат. — Природу, Паша, я ставлю выше искусства. Да она, кстати, и стоит дороже. Я не про городской лесопарк, конечно, говорю, туда днем и с телохранителями вылезти боязно, я про свой особнячок, свой участочек, свой пруд, где все надежно охраняется — только наслаждайся, только отдыхай!
В соседней комнате зазвучала бодрая мелодия.
— Извини, минутку, — брат поспешно поднялся и вышел. Стахов понял, что мелодия — это просто звонок видеотелефона. Разварившаяся рыба таяла во рту. Павел подумал — и нагрузил себе еще тарелку.
— Да, да, — доносился из комнаты приглушенный голос брата. — Как? Сегодня! Где? Ага… все в порядке, значит. Ну, молодцы. А? Да, деньги можно забрать у Юлии. У ней же еще три координаты. Ага, поздравляю! Отдыхайте…
Когда брат вновь сел к столу, его лицо светилось, как у игрока, сорвавшего при очередной раздаче крупный куш. Выпив еще рюмку, он взял в руки план Города и сделал там какую-то пометку..
— Дела, Паша, даже в выходной дела, — пояснил он. — Ну да ничего-ничего, без дел тоже нельзя, не заметишь, как не у дел окажешься. Ну, как тебе ушица? Кайф, согласись? Это тебе не человечина общепитовская. Готовить, я тебе скажу, тоже творчество. Я на кухне всегда все сам делаю, если дела, конечно, позволяют.
— А в особняке? — спросил Стахов. — Не всё же сам. Охрана, прислуга — из кого набираешь? Покупаешь лишенцев?
— Лишенцев? Да Синяя Язва тебе на язык, Паша! Есть, конечно, народ с первобытными наклонностями, берут лишенцев и играют в рабовладельцев. А я люблю, чтобы вокруг меня всем было хорошо, чтоб все были довольны, у меня работают люди по найму за приличную плату, все рады, а когда всем вокруг хорошо — и я спокоен, значит, и мне хорошо, ведь правильно?
— Всем вокруг не может быть хорошо.
— Всем хорошо за моим забором, — с улыбкой уточнил брат, — у каждого человека должен быть свой мир, огороженный своим забором. Всё, что вне забора — окружающая среда. С ней надо жить мирно, быть осторожней, это верно. Забор ведь тоже не всепрочный. Ну, ничего, ничего. Еще ухи?
— Хватит, пожалуй.
— На второе у меня жареная индюшка, — закурив дорогую “Свободу”, не без удовольствия сообщил брат, — индюков на фазенде выращиваю. Ножку уплетешь, пальцы обсосешь — и мало не покажется. Ну, расскажи, Паша, как у тебя дела, как жизнь, как работа?
— Все так же… — сухо обронил Павел.
— Понимаю, секреты, не лезу… интересно, вообще. Я ж ведь тоже думал государственным человеком стать, да биография не позволила. Ну, ничего, как видишь, жизнью я тоже не обижен. Человек с головой не пропадет, верно? Как вообще живешь-то?
— Работаю, ем, курю, сплю, — пожал плечами Стахов, которого все ощутимей начинала бесить ликующая сытость брата. До чего заманчиво было бы вдруг сорвать довольство с этого благодушного лица.
— Неважно выглядишь, — сказал брат, — сколько тебя знаю, Паша, у тебя всё такой вид, будто завтра по повестке вызывают. Непонятно мне это! Весь в работу, что ли, ушел? Так ведь надо и отдыхать уметь!
— Я и отдыхаю. Я же говорю: работаю, ем, курю, сплю… Ну и дальше что? Не вижу поводов для веселья.
— Ой, откуда в тебе это всё? — с досадой вздохнул брат. — Почему ты не можешь просто жить, я не понимаю? Вечно недоволен чем-то, какие-то искания у тебя интеллигентские, что ли? Плюй на все! Проще надо, легкомысленней, в хорошем смысле этого слова. Я мальчишкой тоже о смысле жизни подумывал было, представь себе. Но тебе-то уже сколько лет-то! Не мальчик, а всё… Надо бы мне с твоей подругой поговорить, почему она тебя плохо воспитывает?
“С подругой, — про себя усмехнулся Стахов, — брат даже абстрактно не допускает, что человек может жить один. Не только может, но невозможно ему иначе. Только один… Конечно, брат ничего никогда не поймет”.
— Я, конечно, не знаю, что у тебя за работа, — продолжал брат, — но какая бы ни была, не повод это, чтоб всю жизнь с похоронной миной ходить. Ты же сильный человек, Паша, но иногда твои слова, извини, как у последнего меланхолика!
— Сильный? — переспросил Стахов, несколько удивленный такой характеристикой.
— Ну а что, скажешь, нет?
— А что ты вкладываешь в это понятие? Сила — это что, какой-то талант?
— Сила — это ум и воля, — убежденно сказал брат, — всё остальное — хорошо, но если нет силы… Сильные живут, как хотят, а слабые — как им позволят. Или просто умирают. Вот Люська, ты бы слышал, как она играет, и стихи у нее тоже отменные есть, понятно, что она во сто раз меня талантливее, ну и что же? Силы-то нет, и потому все ее таланты — только для моего развлечения. Да что Люська, побрякушка, если вдуматься, не тот пример. Но вот твой отец…
— А что мой отец?
— Он же написал роман о Гражданской войне! Не знал? Я не удивляюсь, он потом никогда не говорил об этом, так и забылось. Потрясающее произведение, если я хоть чуть-чуть понимаю в литературе. Я запоем прочел в одну ночь. Мог бы стать классиком при жизни твой отец, ведь у нас сейчас почти нет литературы, а что печатают иногда, извини меня, и рядом не станет! А силы у него не было. Не печатали — мол, скучно, растянуто, пессимистично и не нужно народу. Конечно, не нужно! Народу боевиков по стереоящику за глаза хватит. Нравится тебе, не нравится, а подлинные шедевры во все века ценились элитой, пусть и создавались из побуждений достучаться до каждой души. В те годы, конечно, не до романа было, считали, не окупится, никто не брался печатать. Ну, не печатали, так искал бы меценатов, что ли. Я тогда не на высоте положения был, так бы, конечно, помог ему с этим делом… Да хотя бы подождал, в конце концов! Вон времечко какое настало — за древнюю макулатуру ценители немалые суммы отваливают, а за талантливую вещь о Новой Эре!.. Да я б не удивился, если б ему при жизни памятник поставили. С гениями сейчас дефицит. Так нет же… скис, опустил руки. “Людям ничего этого не надо, — говорил мне, — и сам я никому не нужен…” Взрослый человек — и такие слова! Смех ведь! Человек только себе одному и нужен, кому ж еще? Я, что ли, нужен был кому-то или ты? Нет. Но не скисли же, вылезли. А он сначала роман уничтожил, потом себя… Обидно за таких.
Стахов молча зажег сигарету. Услышанное про отца было ново и неожиданно. Да, Павел помнил — письменный стол отца был вечно завален бумагами, иногда, просыпаясь ночью, Павел видел, как отец сидит и что-то торопливо пишет, а потом подолгу смотрит в одну точку на стене. Но он никогда не вдумывался — что это и зачем, мало ли какие дела могут быть у взрослых. Сейчас отец стал понятнее. По-видимому, отец слишком серьезно принимал эту жизнь. Болел за нее, как за близкое существо. И умер, не смирившись со своей ненужностью. Казалось бы, с ним, с Павлом, все ясно, он бесплоден, как камень, но в чем-то, он чувствовал, упрямо сказывалась невеселая отцовская наследственность. В тоске ли? В воображении ли? В потребности искать какую-то истину, заведомо зная никчемность подобной возни? В конфликте ли с миром? “Эх, отец, почему ты так редко был со мной откровенен? Неужели видел, что даже я тебя никогда не пойму?”
— А то давай на следующий выходной ко мне в особнячок выбирайся, — тем временем брат вернулся к прерванному разговору, — не все же в Городе чахнуть! На рыбалочку сходим, в теннис сыгранем, на природе посидим, а? Давно ж, небось, не был на природе?
— Давно… но там скучно. Я тебе только настроение испорчу.
— Да, Паша, — вздохнул брат, — не понимаю я тебя… Дурь это или что другое?
— Я и сам не понимаю. Но ведь не один я такой. Ты, если честно, как считаешь, те, кто не понимают вкус жизни, дураки, да?
— Вкус жизни! — возвстила Люся, вкатывая в гостиную тележку, на которой, не менее дразняще, чем уха, ароматизировало теперь жаркое из индюшатины. — Жареная материя выше голодного сознания!
— До чего верно! — подхватил брат, вожделенно потягивая носом. — А! Амброзия! Кто не умеет вкусно есть, тот не умеет и вкусно жить! Нет, кроме шуток. Как там у нас насчет кофе?
— Еще пять минут!
— Ты составишь нам компанию?
— У-у… С вами скучно.
— Вот видишь, Паша, — брат, в общем-то, не особенно настаивал на присутствии подруги, — такой милой, остроумной девушке с тобой скучно. Конечно, у тебя такой вид, будто ты носишь камень за пазухой. Надо с этим как-то бороться, верно? Ну ничего-ничего. За индюшку мы обязаны принять по рюмочке.
— Пожалуй, — не отказался Стахов. Он с аппетитом жевал отлично приготовленную индюшку, теперь уже отчетливо чувствуя легкое опьянение. Но вместо благодати внутри неукротимо росло озлобление, желание взорвать окружившую его идиллию. — Значит, я дурак, назовем вещи своими именами… А ты, наверное, знал Чамуса? В колледже он долго преподавал историю.
— Что-то слыхал про свихнувшегося профессора, — сыто зевая, закивал головой брат, — всё бросил, пьет круглые сутки и спит на улицах. Был человеком, а стал… что, умно, что ли? Дурак — не дурак, а умным-то не назовешь. Ты б лучше на сокурсников своих бывших посмотрел. Ведь почти все далеко шагнули, я контакты со многими держу. У тебя работка тоже солидная, я ничего не говорю, но эти настроения… Давай-ка доедим и в шашки сыграем. Я, ты знаешь, ретроград, как и многие, кто из провинции вышел, не люблю этих компьютерных игр — зрелищно, но сложно больно, не отдыхаешь. А всё гениальное должно быть просто. Не помнишь, кто сказал?
— Нет.
— Неужели, это я сказал! — изумленно воскликнул брат и глуповато рассмеялся. — Надо записать для памяти. Ну, так как насчет шашек? Или в картишки? Под кофе в покер партейку?
— Погоди, — сказал Павел. Он неплохо играл в подобные игры, но не любил. Раздражала необходимость думать о том, что заведомо бессмысленно. К тому же хотелось договорить. — Значит, говоришь, все далеко шагнули… А ты помнишь Юрку Эпштейна? Он часто заходил к нам, когда я учился.
— Помню, помню, — со странной усмешкой кивнул брат.
— Очень неглупый парень, ты это даже тогда отмечал.
— Это тоже не пример для подражания, — веско сказал брат, — это называется, человек свои мозги наизнанку вывернул. Была престижная работа, так нет же, бросил, связался с каким-то сбродом, и что же? Застрелили его недавно в трущорбах где-то на окраине… Это что, по-твоему, не дурак?
Стахов непроизвольно взглянул на часы, затем перевел взгляд на сосредоточенно обгладывающего кость брата. Уж не ослышался ли он? Брат уже знает! Фантастика какая-то? Или…
— Эпштейн убит? — воскликнул Павел с притворным изумлением. — Не знал. И давно?
— Где-то в том месяце, — ответил брат, не прекращая жевать, — я слышал от знакомой. Погиб, можешь мне поверить… Так что делай выводы.
“Забавный поворот, — торопливо соображал Стахов. Коньяк раззадорил его, явилось озорно желание блефануть, подразнить брата. — Интересный случай. Что ж, попробуем, может, что и получится?”
— Что замолчал? — отложив кость на тарелку, спросил брат.
— Делаю выводы, — задумчиво ответил Стахов.
— Ну и как? Получается? — беспечно рассмеялся Шурик. Ничего не подозревая, он думал, что Павел просто захмелел с непривычки.
— Неувязка одна, — продолжал Стахов тем же тоном.
— Какая же?
— Дело в том, что Эпштейн застрелен где-то примерно, — Павел посмотрел на часы, — два с половиной часа назад…
Глаза брата на миг расширились. Прекратив жевать, он ошалело взглянул на невозмутимо покуривающего Павла.
— А… а… а ты откуда знаешь? — только и смог спросить он.
— Я-то знаю. Мне положено. А вот откуда знаешь ты, интересно послушать…
Брат откинулся на спинку кресла, нервно закурил. Довольство разом спрыгнуло с его лица, как испуганная кошка с дивана. В глубине беспокойно моргающих глаз Шурика появился страх, с таким же лицом он много лет назад ходил в политуправление, когда всплыл его сээмовский эпизод. Стахов курил, молча наслаждаясь полученным эффектом.
— Так… — начиная овладевать собой, медленно проговорил брат, — так вот что ты за птица, Паша! Да… долго я не мог тебя понять, а ты вот значит, где…
— Кофе! — возвестила Люся. Теперь на ее тележке стояли две полулитровые кружки с черным, дымящимся напитком. — Кофе по-турецки! Паша, а бывает ли вечная истина? Подумайте.
— Спасибо, Люся, — кивнул брат, принимая на стол кружки, — у нас тут с Пашей разговорчик один, тебе, наверное, будет скучно, понимаешь?
— Ладно уж, — улыбнулась блондинка, вытаскивая из пачки на столе пару сигарет. — Хотя почему мне должно быть скучно, если вам весело,а? Но ладно, я не напрашиваюсь… Но вы все-таки подумайте, Паша!
Брат медленно потянулся к пульту стереовизора, зачем-то прибавил звук. “Я тебя люблю — снимай трусы, солнце в небе — красная пилюля!” — шла эстрадная программа, по обыкновению не отличающаяся ни текстовым, ни музыкальным разнообразием. Затем Шурик выдвинул ящик стола, что-то долго искал там, наконец вынул три желтых пилюли, положил в рот и запил кофе.
— Расслабился, но вижу, не до отдыха, — невесело усмехнулся он. Стахов молча прихлебывал кофе, напиток, увы, даже в этом доме был синтетическим. Тем временем брат снова залез в стол, достал оттуда что-то и выложил перед Павлом. Это был небольшой амулет жука-могильщика.
— Все ясно? — спросил брат.
— Ты в некрофорах свободы! — удивленно улыбнулся Стахов. — Я что-то не совсем понимаю, что у тебя с ними общего?
— То есть? — тоже не понял брат. Тогда Павел вкратце рассказал про сцену, которую наблюдал сегодня в метро, когда компания сопляков-некрофоров зарезала лишенца.
— Ты ж прекрасно понимаешь, Паша, что вся эта шантрапа — даже не верхушка айсберга, а так, пена… Это отчасти ширма, отчасти обычные издержки, хотя из некоторых потом выходят неплохие боевики. Да что я тебе объясняю, ты это, видимо, лучше меня знаешь. Про Эпштейна мне полчаса назад позвонили, а ты пришел — и уже знал. Давай и дальше без дураков. Неужели тебе надо объяснять, кто такие некрофоры и почему мы прикончили Эпштейна?
Павел подумал, что своим наивным пересказом увиденного в метро едва не загубил в зародыше столь удачно начатую игру. Но брат был слишком обескуражен, чтоб что-то заподозрить. Да и в самом деле, мог ли брат вообразить, что Паша узнал про убийство Эпштейна не по служебным, явно госнадзоровским, каналам, а сам шатался по окраинам и был свидетелем всему.
— Мало ли, что мне известно, — выдержав положенную паузу, сказал Стахов, — наверное, я пришел всё-таки, чтобы тебя послушать.
— А тебя послали ко мне, зная, что мы в родстве, или это случайность просто?
— Знаешь, я сам решаю, кого куда послать, — недвусмысленно улыбнулся Стахов.
— Мда, — тяжело вздохнул брат, нервно взъерошив волосы на затылке, — здорово, Паша, ты меня обскакал… И кто б мог подумать?
Павел, медленно прихлебывая кофе, думал сейчас только о том, как бы случайно не переиграть. Состояние брата было понятно ему — в надежном, уютном мраке за крепкой дверью вдруг возникла чужая, неразгаданная до конца сила. Это опасность. Значит, нужно попытаться завоевать доверие этой силы и, может даже, заключить союз. Свое же положение Стахов, как всегда, осознавал менее ясно. Он внес смятение в казавшийся столь незыблемым уют. Это приятно. Но что дальше? Брат ведь не враг ему. У Стахова нет врагов. Брат чужой, как и все остальные. И все-таки Юрка Эпштейн мертв, а он сидит и мирно распивает кофе с человеком, прямо или косвенно ответственным за это убийство. Но он не собирается быть ни по какую сторону баррикады. В конце концов, просто интересно послушать, что скажет брат. Можно почерпнуть что-нибудь новенькое.
— Наша организация, в общем-то, легальна, мало того, мы самым лояльным образом относимся к правительству, — несколько скованно начал брат, — очень лояльно, Паша, и ты должен это знать. Это я говорю тебе не то что официально, это, если хочешь, мое личное, выстраданное. В молодости я увлекался идеями анархии, анархия отрицает государство, это так, но общество никогда не сможет без него существовать, никогда. Но анархия — это еще и свобода, а правительство провозгласило свободу основным принципом, основной ценностью, да разве же я смогу сказать хоть слово против? Нет! Я обеими руками “за”! Но ведь есть силы, желавшие бы посягнуть на свободу, вернуть общество к очередной модели древних диктатур. Мы считаем, что государство временами ослабляет вожжи в отношении подобных элементов…
— Неужели тебе так нравится режим? — перебив, недоверчиво спросил Стахов.
— Да! Ведь я, Паша, повидал и другое. А еще больше прочитал, так что… При вашем режиме меньше всего лжи и меньше всего страха. “Я человек — и ничто скотское мне не чуждо!” Эту фразу бы золотыми буквами начертать на знамени. Я не смеюсь, Паша! Не надо лгать, что ты во что-то веришь, не надо притворяться, что соблюдаешь какую-то мораль, не надо загонять в себя инстинкты — живи, как хочешь, только не посягай на власть. И мне это нравится! Чем, в сущности, не модель осуществленной анархии?! А представим на миг, что победили мадонны, не к ночи будут помянуты. Я же, ты знаешь, служил у них какое-то время в отделе пропаганды, так что прекрасно представляю себе всю эту кухню. Ну что ж, человек с умом и при мадоннах бы не пропал, мог неплохо устроиться, делать деньги, хватать удовольствия, но только все это исподтишка, лицемеря, прячась, вздрагивая… А на митингах пришлось бы орать: “Слава женщине!”, обязательно иметь семью и детей для отмазки, слушать по стереовизору нравоучения о светлом будущем, здоровом образе жизни, о великом назначении человека. Так могло быть. А в древности так не раз и было! Система условностей, которые надо исполнять, и система лжи, в которую надо притворяться, что веришь — а иначе ничего не достигнешь или вовсе за решеткой сгниешь. Ваш режим порушил всё это! И мне хорошо, я живу и дышу полной грудью, я хочу быть богатым, хочу наслаждаться, развлекаться, хочу то, что большинство хотело и делало во все века, и не надо при этом лгать, что для тебя что-то свято, — брат, разволновавшись, даже начал жестикулировать. Видно было, что он не играет, а говорит прямо и искренне.
— Но все-таки наша свобода для тебя свята? — подметил Павел.
— Да! Но это правда! — брат театрально ударил себя в грудь.
— Так что же все-таки тебя занесло к “некрос”? — с улыбкой спросил Стахов.
— Я богат, для меня естественно быть “правым”, — пожал плечами брат. — И мы необходимы вам, Паша. Государство не может взять на себя наши функции. Понятное противоречие: государство свободы не может раздавить своих врагов в зародыше именно в силу того, что тогда нарушится принцип свободы. Но мы не государственная организация, для защиты свободы мы можем использовать свои методы.
— Да, каковы же эти методы?
— Террор. Физическое уничтожение лидеров инакомыслящих, независимо от того, красные они или белые, гуманисты, возрожденцы ли или фашисты с неокоммунистами. Всех не перечесть. Я как раз укреплял дело по транспортировке культценностей, когда началась в провинциях заваруха с фашистами и неомадоннами. Кое-какие состоятельные люди предложили мне отвалить часть доходов на содержание боевиков для охраны загородных владений от смутьянов. Потом пошли дальше, организовали налеты на пристанища экстремистов. Так, постепенно, фактически была создана организация, вскоре мы оформились формально, придумали название, ну, а цели были всем ясны. Я, Паша, занялся политикой, всерьез занялся, у меня получалось. Теперь уже я стал иметь деньги за организацию акций. Стал разбираться потихоньку. Неомадонны — вывеска. Это мощная мафия, у них деньги и оружие, немало после войны ушло на дно недобитков, но они, в сущности, далеки от политики. Для их лидеров главное — деньги, на режим не замахиваются. Три года мы и неомадонны стреляли друг в друга, потом заключили союз и теперь в некоторых акциях даже используем их услуги. А главный удар по фашистам кто нанес? Мы, некрофоры свободы! Покушение на их фюрера — наша работа. Прекрасно и чисто, кстати, было сработано. Короче, не буду перечислять сейчас все наши дела и заслуги. Тебе-то, Паша, понятно, что мы ваши, целиком и полностью ваши, мы, если хочешь, продолжение линии госнадзора за черту законности.
— А скитники чем тебе помешали? — полюбопытствовал Стахов — Люди ведь мирные, бегут в леса, хотят там жить и больше ни во что не лезут?
— Вспомнил бедолагу Эпштейна? — усмехнулся брат. — Ну да, не покушаются, да, совершено убийство. Это, конечно, надо доказать еще, кто стрелял и кто за это заплатил. Только кому надо все это доказывать?! Да, не покушаются, потому что зубки пока не выросли. Да и то отряды самообороны уже создали, четверо наших боевиков погибло, а кто взялся за оружие, тот никогда его из рук не выпустит, это уж я знаю. Так что же, сидеть сложа ручки и ждать? На мадонн тоже сначала смотрели и смеялись… Зато потом не до смеха было. Чтоб не возник пожар, надо гасить малейшую искру. Вот будут они устраивать поселения — одно, другое, десятое, сотое, а там вооружат всех да и двинут на Город. И война по новой! А мне, Паша, есть что терять. И я уже не молод менять шкуру, да и желания не имею такого. Сегодня они не опасны, а завтра? А я, представь себе, живу хорошо и хочу еще так же прожить лет сорок. Прожить свободно и счастливо. А в таком деле, как вопрос жизни, никакая перестраховка не повредит. Согласен?
“Режим и впрямь крепок, как скала”, — подумал Павел. Брат, восприняв молчание Стахова как одобрение, на глазах обретал прежнюю уверенность и бодрость. Потом внимание его переключилось на стереовизор. Павел тоже поднял глаза на экран.
— Мы ведем репортаж со станции “Новогодней”, — взволновано и громко говорила в микрофон репортер в белом костюме, на заднем плане маячила панорама станции метро и десятка два блюстителей порядка, — минут двадцать назад здесь при попытке задержания была застрелена лишенка Эльвина, разыскиваемая в связи с убийством гражданина первой категории Майкла Крауса. Преступница попыталась оказать вооруженное сопротивление, к счастью, никто из работников полиции и граждан не пострадал…”
Крупным планом во весь экран показали разметавшийся по мраморному полу метро труп женщины.
— Сейчас несколько вопросов к патрулю, который опознал и обезвредил злоумышленницу, — сообщила репортер, передав микрофон в руки толстого очкастого полицейского.
— Все ясно, — сказал брат, убавляя звук, — справедливость восторжествовала.
— Но это не ваша работа, — подмигнул ему Павел.
— Да… — сказал брат, с трудом скрывая восхищение, — ты знаешь не только, что Краус был скитник, но и что Эльвира опередила покушение… Сильно работаете! И давно “некрофоры свободы” в вашем поле зрения?
— С самого основания. Как, впрочем, и всё остальное.
— И каково же отношение к нам там? — брат недвусмысленно посмотрел вверх.
— Двоякое, — закуривая, начал Стахов. Он чувствовал, что сейчас брат ловит каждое его слово, надо было выдать что-то краткое и весомое, хотя и приходилось придумывать на ходу. — Понятно, что вы лояльны. Ценим. Но не слишком ли много стали брать на себя? Вчера убили фашиста, сегодня — скитника, а завтра, глядишь, решите, что кто-то в правительстве опасен для свободы. Безнаказанность затягивает. И в союзе с неомадоннами есть щекотливые моменты… Не слишком ли кое-кто из ваших возомнил о себе?
— Мда, — потупился брат, — есть такое…
— Ты, знаю, в любом деле не был вторым, — с достоинством продолжал Павел, в душе хохоча над одураченным братцем. Знал бы Шурик, кого он слушает, перед кем объясняется, кого боится! Лопнул бы с досады. — Видимо, ты и здесь на первых ролях. Ведь так? Ну так вот. Беспокоит, что кое у кого из ваших выросли аппетиты. Неплохо бы как-то урезать их, а? Понимаешь?
— Понял, — сказал брат, — я всё понял, Паша. Учту…
Стахов подумал, что его слова будут стоить не одной жизни. Брат напуган всерьез. Что ж, тем смешнее. “А может, прямо сейчас взять и открыться?” — на миг пришло Павлу в голову. Но он не стал разубеждать брата. Да поверил бы Шурик правде? Страх крепко мутит людям разум. Как глубоко и вместе с тем до чего незыблемо лежит в душах взрывоопасный осадок страха! Достаточно было маленькой искры, чтобы он разом объял душу своим властным, холодным пламенем. Многое, чему раньше поклонялись, осмеяно, опошлено, предано забвению. Но страх, владыка всех инстинктов, правит миром и по сей день. “И должен править до последнего дня”, — отчетливо осознал Павел. Потом внимание его невольно переключилось на экран стереовизора. После рекламы “Дюшеса” на экране вдруг возникли две девушки, судя по одежде, из средних слоев. Одна из них озабоченно жаловалась другой:
— Ты не представляешь, Эльза, какая у меня жуткая неприятность! Я беременна и, как оказалось, уже давно…
— Но как же так, Ева?! — восклицала подруга, театрально взмахивая руками. — Ты что же, не прошла стерилизацию?
— Нет! Всё дела, компании, всё думала, да ну, ерунда. Проклятое легкомыслие!
— Что ж, сама виновата. Когда пойдешь на аборт?
— Ой, не знаю… Денег совсем нет, да и так страшно, так страшно!
— А рожать не страшно? Хотя, конечно, анестезия на уровне, но все равно приятного мало… Хотя и аборт…
— Прямо не знаю, что делать! — и плачущая девушка закрыла лицо руками.
— Кто не знает, что делать, слушайте! — торжественно зазвенел голос диктора за кадром. — В случае неожиданной беременности, дорогие женщины, не огорчайтесь и не торопитесь в абортарий. Фирма “Фишер и внучата” с радостью примет ваших новорожденных. Денежное вознаграждение за одного сданного младенца составляет от пятисот до восьмисот рублей. Спешите рожать — и фирма “Фишер и внучата” не обманет ваших надежд!
— Эльза! — на экране вновь возникли две девушки, только теперь одна грустно сидела на скамейке, а другая подъезжала к ней на маленьком, изящном электромобильчике с открытым верхом. Лицо девушки сияло. — Привет, Эльза! Садись, прокачу!
— Ой, Ева, откуда это у тебя? Получила наследство? Выиграла в лотерею?
— Нет! Представь, я родила двойню, сдала фирме “Фишер и внучата”, получила тысячу четыреста рублей и вот! Прокатишься?!
— Здорово! Слушай, а ведь я тоже до сих пор не стерилизовалась… А стереовизор дома старенький, смотреть не на что. Может, и мне родить, а?
— Конечно! — вновь под бодрую музыку зазвучал диктор. — Фирма “Фишер и внучата” гарантирует за сданного младенца немедленную выплату наличными!
Реклама кончилась, с экрана вновь понеслись разудалые ритмы.
— Что так заинтересовался? — подозрительно спросил брат у Стахова, по лицу которого блуждала едва уловимая усмешка. — Ведь придумают же… Зачем, неясно, но не дураки же там сидят, в маразм впавшие, которым деньги некуда девать. В бизнесе необходима фантазия, это уж точно. Цены на нестерилизованных лишенок раз в десять подскочат, если не больше. Раньше я бы точно вложил в это деньги, но теперь у меня и так прочное дело, мелочи не интересуют.
— Не интересует тебя? — спросил Павел с притворным удивлением. — Напрасно. Я хотел посоветовать тебе заинтересоваться.
— То есть? — поднял брови брат.
— Ты понял, кто начал скупать новорожденных?
— Кто… Ну эти, как их, фирма “Фишер и К.” или как… Я не понимаю, Паша?
— Значит, кто скрывается за вывеской, тебе невдомек. Сказать? Любезные твоему сердцу скитники.
— Да ты что?!
— Да-да. Скупка младенцев, вывоз их в скиты и воспитание из них новых людей — вот их программа на сегодня, — с улыбкой сообщил Стахов. Он настолько вжился в свою роль, что и сам наполовину начинал в нее верить.
— Да… так-так, — проговорил брат, лихорадочно впитывая и переваривая услышанное. — Хитро задумали! Ну падаль… Лесные инкубаторы! Вырастить там головорезов, не знающих цивилизации, а лет через семнадцать-двадцать двинуть эти полчища на Город! Это же вообще страшнее мадонн. Те не очень-то поклонялись идее, а эти будут фанатично верить всему, чему научат. Кошмар… Жуткая бомба замедленного действия!
— Никто не будет мешать вам действовать быстрее, — спокойно обронил Павел.
— Паша! Паша, это же ценнейшая информация! Мы бы все равно, конечно, раскусили бы это дело, но не известно, сколько времени бы ушло… Зато теперь я не знаю, как отблагодарить. Хотя… значит, наверху тоже оценили всю серьезность опасности, раз вышли на нас напрямую?
Стахов многозначительно прикрыл глаза.
— Я считаю, мы теперь с тобой не только родственники, не только приятели, мы союзники. Ведь правда? — ликовал брат. — И в нашем лице…
— Не обольщайся, — холодно перебил его Стахов, — я сказал лишь то, что Там сочли нужным сказать. Большего тебе знать не обязательно.
— Понимаю, — с готовностью кивнул брат, — но все равно, это знаменательный день. А давай-ка выпьем, Паша, за то, чтобы всё… Ну, ясно.
“Слава богу, не предложил пожать друг другу руки”, — с облегчением подумал Павел, выпивая очередную рюмку. Зеленая подсветка, необычный разговор и выпитый коньяк резко обострили чувство нереальности. Все происходящее, казалось, больше походило если не на сон, то на умеренную игру воображения. Но неужели же все сейчас так и закончится, он встанет, распрощается и поедет домой? А как же иначе”, — усмехнулся в душе Стахов и все равно продолжал ждать чего-то.
— Пьете, мальчики? — в полумраке комнаты вновь возникла Люся, успевшая переодеться в короткое, темное, кружевное, полупрозрачное платье. В руке девушка держала наполненный бокал. — А за что вы пьете?
— Конечно же за любовь, Люся, — расплылся брат в дурашливой улыбке, — за что же еще пить, если за свободу мы уже выпили.
— За любовь! — Люся положила в рот красную пилюлю и, запив шампанским, приблизилась к столу. Ее сильно качало, похоже, в одиночестве она не теряла времени зря. Стахов начал серьезно опасаться, как бы со стороны подруги брата не последовало бы сейчас каких-нибудь сексуальных поползновений. И ведь запуганный Шурик, поди, будет только поощрять это, побоится протестом вызвать неудовольствие могучего Паши. “Идиотское может выйти положение”, — отметил про себя Стахов и посмотрел на часы. Ого! Уже начало одиннадцатого. Что ж, вполне прилично будет сейчас встать и уйти домой. Загостился, а завтра утром на работу. За окнами стемнело, лишь в парке Чудес свирепствовало многоцветье воскресных фейерверков.
— А вы, Паша, любите любовь? — томно поинтересовалась Люся, присев к Стахову на подлокотник кресла.
— Людей я не люблю, — зачем-то сказал Павел. Что ни говори, а коньяк в голове чувствовался, трезвым Стахов всегда контролировал каждое свое слово.
— Не любите? И даже голеньких? — удивленно рассмеялась девушка.
— Даже копченых не очень люблю, — сказал Павел. Брат принужденно засмеялся.
— Люсенька, — заворковал он потом, — разве ты не видишь, что человек устал, а ты пристаешь со всякими глупостями. Выпила — отдохни.
— Какой вы холодный, Паша, — нараспев произнесла девушка, голос ее стал грустным, — какой неживой… вы не ответили мне, есть ли вечная истина?
— Истина в том, что ты боишься, — Стахов чувствовал, что говорит ненужное, но распоясавшийся язык не желал останавливаться.
— Я боюсь?! — обиженно вскинулась Люся, но вдруг сникла, опустила глаза в пол. — Я боюсь… да, я всего боюсь… я же всех вас боюсь, вы такие холодные. А себя презираю. Я ненавижу себя, — почти в голос закричала она.
— Люсенька! — брат шустро соскочил с кресла, но девушка отпрянула к стене, не давая обнять себя. — Люсенька, ты что, черную пилюлю съела? А? Милая? Да у меня дома-то никогда не было черных пилюль!
— Не подходи! Не трогай меня! — Люся, визжа, прижималась спиной к стене, будто собираясь отбиваться. — Такие, как вы… Почему вы считаете, что у меня нет души? Ты купил меня, потому что я боялась, как эту поганую мазню на стенах. Для уюта, для престижа… А я все понимаю. Это вы ничего не понимаете, вы холодные, вы мертвецы, да! И вы правите!
— Заткнись! — не выдержав, крикнул и брат, похоже, сегодняшний вечер изрядно подпортил ему нервишки. — Успокойся! Давай-ка выйди со мной на минуту. Ты извини, пожалуйста, Паша, но видишь, что…
— Да тише вы, — сказал Стахов, который уже с полминуты глядел в стереовизор, но, из-за поднявшихся криков, почти не разбирал слов, — что-то ведь интересное передают!
Все замолчали. Брат прибавил громкость, мигом сообразив, что если уж даже Паше передача показалась интересной, то, значит, действительно показывают нечто из ряда вон выходящее. Во весь экран в полутемную комнату вошло строгое, усталое лицо маршала Кристины Подольской, министра обороны, главнокомандующего сухопутных и военно-воздушных сил. Семь лет назад при назначении ее на столь высокий пост в народе шел ропот — не мадонны ли это осуществляют очередной заговор сверху. Но все шло нормально, на свободу никто не покушался, столкновения с силами Южного блока чаще были успешными, и обыватель успокоился. Против женщины как таковой, если она за демократию, никто ничего не имел.
— … населению, по возможности сохраняя спокойствие, срочно эвакуироваться в убежища или подвалы. Повторяю. Экстренное сообщение совета обороны республики. Работают все каналы стерео и радиовещания, — чеканя каждое слово, произносила Кристина Подольская, и погоны едва заметно шевелились на ее нервно подергивающихся плечах. — Южным блоком на столицу вероломно пущена ракета с термоядерной боеголовкой мощностью предположительно не менее пяти мегатонн. Ракета, снабженная противозенитными отражателями, прошла пограничные противовоздушные заграждения и движется к столице. В случае не поражения ракета достигнет Города не более, чем за пятнадцать минут. Всему населению, по возможности сохраняя спокойствие, срочно эвакуироваться в убежища или подвалы…
— Дождались, наконец-то, — первым нарушил молчание Стахов. На душе стало азартно и весело. Столь насыщенный денек теперь завершался воистину достойно. Пятнадцать минут… Павел посмотрел на часы, засекая время. Надо же, еще час назад он всерьез задумывался о том, не блеф ли война с Южным блоком? Нечего сказать, далеко завела заумь. Да он же просто принял желаемое за действительное, старательно подгоняя разрозненные факты под догадку Чамуса. Но вот теперь не нужно ни воображения, ни логики. Реальность говорит свое слово.
— Это расплата, — отходя от стены, прошептала Люся, — я чувствовала, я все время знала, что будет расплата…
Брат ошалело всматривался в погасший, замолкший экран стереовизора, будто стараясь разглядеть там нечто спасительное.
— Да как же так?! — выдохнул он наконец. — Как же… ведь обстановка была все время стабильной! А? Ведь было стабильно… Разве так это бывает? Нет! Нет!!!
— А ты думал, как это бывает? — улыбнулся Стахов, с удовольствием закуривая. — Так и бывает. Тем это и приятно, что неожиданно. У нас осталось четырнадцать минут. Есть время подумать о вечном.
Брат налил себе полный фужер коньяка и выпил залпом, можно было поручиться, что на этот раз он не ощутил вкуса благородного древнего напитка. Люся опустилась на диван, и Павел обратил внимание, что под платьем у девушки больше ничего нет. “Приготовилась”, — подумал он с неуместным злорадством. За окнами было темно и тихо, дома этого типа славились звуконепроницаемыми стенами. Фейерверки в парке Чудес один за другим погасли…
— В принципе, у нас впереди целая жизнь, — вновь заговорил Павел, демонстративно стряхивая пепел прямо на скатерть, — что пятнадцать минут, что пятьдесят лет — едино ничтожно в сравнении с вечностью. Что за пятнадцать минут, что за пятьдесят лет ничего не успеть, а всё, что успеешь — едино бессмысленно, так что…
— Стой! — брат подскочил на месте, будто его кольнули в зад. Шок кончился, теперь Шурик был собранным человеком действия. — Паша, очнись! Не паникуй! Что мы сидим-то, а? Людка! Под домом мой личный бункер, там воды и пищи запас на месяц, пересидим, все нормально. Быстрее же! Эх, небось лифтов сейчас ни черта не вызовешь…
— Никак решил выжить? — улыбнулся Стахов.
— Я тебе говорю, выживем! — заорал брат. — Ну что сидишь-то, раскуриваешь, кретин, поздно же будет!
— Почему? Смотря что… Тебя козлом назвать не поздно еще. И за кретина по мордулям дать время есть, — спокойно заметил Павел и посмотрел на часы. До взрыва осталось двенадцать минут.
Брат метнулся к Стахову, решив было, что у Павла от потрясения помутился рассудок, но, встретившись с ним взглядом, невольно остановился. Глаза Стахова оставались спокойными, ясными и насмешливыми, не могло быть сомнений в том, что он полностью владеет собой.
— Ты… Ты что, фанатик госнадзоровский, ты не смотри на меня так, — задыхаясь от волнения и злобы, заговорил Шурик. — Всё! Кончились ухмылки! Где твой режим будет сейчас? Всё рушится!
— Так ведь не рухнуло еще, — коротко улыбнулся Павел.
— Короче, ты не идешь, — понял брат. Он лихорадочно похлопал себя по карманам халата, затем выдвинул ящик стола и стал горстями выгребать красные и зеленые пилюли. — Людка! Этот черт остается! Бежим к лифтам, слышишь?!
— Это расплата, — повторяла Люся, сидя на диване, она медленно раскачивалась всем телом из стороны в сторону, — расплата…
Брат схватил ее за руку, пытаясь силой утащить за собой.
— Пусти! — крикнула девушка. — Пусти-и-и!!!
— Что? Не пойдешь? Ну и подыхайте, кретины. Чтоб я из-за вас тут секунды терял, эх! — и брат бросился к дверям.
— “Дюшес”-то захватил с собой? Люся ведь осталась, — вслед ему усмехнулся Стахов. Брат пропустил насмешку мимо ушей и, вне сомнения, уже выбежал бы из гостиной, если бы вновь не заработал стереовизор. Голос министра обороны приковал Шурика к месту, он жадно слушал сообщение, стараясь поймать хоть какой-то намек на надежду.
— Граждане, — говорила Кристина Подольская взволнованно, чуть торопливо, — несколько наших попыток уничтожить ракету в воздухе не принесли успеха. Для державы наступает суровый час испытаний. Я призываю вас и в эту страшную минуту сохранять мужество. Силы ПВО до конца будут использовать любой шанс предотвратить катастрофу.
До взрыва осталось восемь минут.
— Может, пронесет, а? — глуповато обронил брат, обращаясь то ли к Стахову, то ли куда-то в пространство.
— Конечно, может. Нижнее белье-то сменное в бункере есть у тебя? — заботливо поинтересовался Павел и, не выдержав, расхохотался громко и похабно. Брат широко раскрытыми глазами с ужасом посмотрел на него, зашевелил губами, силясь что-то проговорить, но, быстро опомнившись, сломя голову кинулся бежать вдоль по коридору. Загудела, открываясь, входная дверь. Стахов налил себе рюмку коньяку и, подумав, зажег новую сигарету. Видимо, последнюю. До взрыва оставалось семь минут. Павел попробовал представить, что творится в Городе, над которым сейчас, победно хохоча, отвратительно гримасничая, царствовал вырвавшийся из подполья бессмертный страх. Впечатляющих картин не возникало в воображении. Даже сейчас Стахова не оставляло ощущение жалкой несерьезности происходящего. Он давно чувствовал, что в любой ситуации никогда не поддастся страху, что засмеется ему в лицо, и теперь видел, что не ошибся в себе.
— Ой… О, — негромко простонала Люся и, повернув голову, с удивлением посмотрела на Павла, — а ты что? Не убежал.
— Я покончил с собой, мне нечего бояться, — сказал Стахов и, залпом выпив рюмку, глубоко затянулся сигаретой, — а ты что же?
— Куда… Это расплата.
— За что хоть, скажи?
— Так нельзя было жить, — взволнованно проговорила девушка, грудь ее высоко вздымалась. — Мама… Мамочка, где ты! Прости меня, мамочка!!!
До взрыва осталось шесть минут.
— Сколько? — стонущим голосом спросила Люся.
— Шесть минут.
— Шесть минут… Уже меньше, меньше, меньше, — дрожа от возбуждения, всхлипывала девушка, — я уже не успею всего рассказать… Ты… Ой, как давит, внутри все давит. Не могу… Не могу! Ну, давай же…
Люся, задыхаясь, навзничь повалилась на диван, судорожными движениями срывая с себя платье. Проглоченная накануне красная пилюля, игнорируя грянувший Апокалипсис, изнуряла тело и требовала свое. “Не так ли и вся жизнь, — подумалось Стахову, — шесть минут, шестьдесят лет. Испытанный природный способ забыться…”
— Ну что ты, — жалобно стонала Люся, — ну что… Умрем, как жили.
— А если жили, как умерли? — с усмешкой спросил Павел. Он вдруг почувствовал, что если бы всем существом поверил бы сейчас, что идут последние минуты, может, что-нибудь и получилось бы у него на горячей волне предсмертного экстаза. Но мозг Стахова, привыкший к строгой логике, не мог смириться с подобным концом. Что-то было глубоко противоречиво в подобном ослепительном финале, противоестественно до нереальности. Чувству нереальности всего, конечно, во многом способствовала сейчас тишина вокруг, но не только. До взрыва осталось четыре минуты.
Люся, закатив глаза, тяжело дышала, она тоже ждала взрыва, разом освободившего бы от мыслей, тоски и ненасытного томления по возможному и невозможному, взрыва, удовлетворившего бы всё и навсегда. Стахов тоже ждал, веря и не веря в конец. “О чем подумать, что вспомнить?” Прошедшая жизнь была однообразной и серой, как дождливый день, и вспоминать было особенно нечего. Если б возможно было увидеть сон… А, может, вспомнить детство, там иногда бывало хорошо, как во сне, хотя, наверное, это только кажется сейчас на расстоянии скучающе пережеванных лет. Что это? Копилось, копилось, тянулось, тянулось, и вдруг прорвало — и конец? Всё?! Нет, здесь что-то не так. Мысль, давно пустившая корни в сознании, налившаяся сегодня сочным бутоном, вот-вот готова была разорвать оболочку, уронить пелену с глаз и заалеть ядовито-красным, пронзительным, как всякая истина, цветом. Сейчас, сейчас… Сейчас он должен понять всё в любом случае. У развития множество законов, и пророк тот, кто с большей степенью точности способен вычислить результат их взаимоналожения. Вопрос в том, можно ли принципиально повернуть ход истории, верно учтя все законы. То, что это никому не удавалось ранее, еще ничего не доказывает. Они не осознавали всех законов. Но ведь закон тем и силен, что чтобы верно служить ему, не обязательно его понимать. Передовой, здравомыслящий человек своей деятельностью бессознательно проводит в жизнь волю эволюции.
Мысли мчались в голове, обгоняя одна другую. Захватывало дух. Стахов сидел с давно потухшей сигаретой в руке, наслаждаясь редкостным состоянием подъёма и прояснения, хотя, попроси его сейчас последовательно сформулировать мысли, он наверняка не смог бы связать и двух фраз. Это был миг полета, и, только спустившись на землю, можно было спокойно и трезво осмыслить увиденное, пока не только захватывало дух. До взрыва осталась минута. Уже меньше минуты, уже можно не смотреть на часы, потому что вот-вот…
“Я слабый человек, сынок, — когда-то давно сказал отец — Но не подумай, не потому, что глупый. Я понимаю больше многих, кто вставал над людьми. Но мне тяжело причинять боль, а без этого невозможно. Сильные часто не только толстокожи, но и ограничены — и в этом спасение людей. Настоящая беда придет, когда у власти встанет мудрый, не знающий жалости”.
“К чему это? — спросил себя Стахов. — Почему это всплывает в сознании именно сейчас? Сладостное, мучительное ощущение близости истины, как будто бы если я сейчас пойму, то буду править миром… Ну когда же, когда же?..”
Павел взглянул на часы. Прошло две минуты, как должно было свершиться. Но было тихо, всё стояло на местах. Голая Люся, заснув на диване, тихо всхлипывала в забытьи — сработала защитная реакция нервной системы. А ведь это уже было лет шесть назад. Объявили тревогу, а потом объятому паникой Городу сообщили, что ракета уничтожена в воздухе в семистах километрах от столицы. И все ходили обалдело-счастливыми, славили правительство, вооруженные силы, с новой энергией окунались в беспутство, убивая в себе выскочивший со дна души страх. И вот сейчас снова… Значит? Чамус! Неужели он прав, несчастный полоумный, разящий мочой и спиртом старый инвалид?! “Человечеству не дано красиво уйти. Много чести!”…
— Граждане! — неожиданно заработал стереовизор. — Слушайте экстренное сообщение совета обороны. Пять минут назад в районе Карпатских гор нашими сверхзвуковыми истребителями была встречена и расстреляна в упор термоядерная ракета Южного блока. Мужество, мастерство и героизм наших летчиков предотвратили казавшуюся неминуемой катастрофу. Нашими ракетными войсками по территории Южного блока нанесен ответный удар, меч возмездия обрушен на город Диктатбург. По радиоканалам с Южным блоком в экстренном порядке достигнута договоренность о дальнейшем неприменении оружия массового поражения. Поздравляем вас, граждане! Свобода непобедима!”
“Всё ясно”, — поднимаясь с кресла, подумал Стахов. Он не имел ни малейшего желания сейчас встречаться с братом. Надо было уходить. Взяв со столика свой томик Байрона, пройдясь по зеленой ковровой дорожке вдоль задумчивых картин на стенах, он оказался перед дверью. Створки ее были оставлены раздвинутыми, на лестничной площадке — пусто и тихо. Павел надавил на кнопку лифта, но та не зажглась. То ли лифт испортили в панической горячке, то ли он был занят, развозя обратно по этажам многочисленных обитателей дома. “Да что там!” — не было терпения ждать, и Павел стал спускаться пешком. Хотелось двигаться, действовать, как любого малопьющего человека, выпитая сегодня доза вдохновляла, будоражила мысли, они накатывали на сознание, захлестывая одна другую, а легче и приятнее всегда думается на ходу. Попыхивая сигаретой, Стахов спускался в Город, оправлявшийся сейчас после пережитого ужаса. Очередная вводная… Нет смысла рассуждать сейчас о ее необходимости. Отдельные мелочи могут показаться нелогичными, выпадать из общей взаимосвязи, хотя… Можно ли найти в системе хоть один изъян? Наверное, нет. Если он недопонимает чего-то, это вовсе не значит, что в системе есть огрехи, просто он не учел каких-то законов. Но как многое он понял. “Даже не верится, что я ничего этого не понимал раньше, — мысленно поразился Стахов, — конечно, не так легко, будучи частичкой хаоса, суметь приподняться над ним и осознать во всем строгую систему, но ведь можно! Не глупый же я человек, просто жил взаперти… А как всё просто… И как здорово!”
И Павел вспомнил свой старенький домашний компьютер с дисплеем, с которым играл в детстве бесконечными вечерами. Стахов почти не общался со сверстниками, редко участвовал в общих играх, его другом детства для души был игрушечный котенок, а другом для ума — компьютер с дисплеем. Десятки игр знал компьютер, но не отличался особенной сложностью программ. Павлик последовательно научился обыгрывать его в шашки, шахматы, слова, го, рэндзю, лабиринты, звездные войны и многие другие нехитрые развлечения для ума, изобретенные древними. Одна из игр качественно отличалась от других. Она называлась “Королевство Эйфория”, почему-то ударение стояло на “о”, что тогда не удивляло Павлика, считавшего, что слово Эйфория — обычная бессмысленная красивость, придуманная лишь для названия королевства. Играющий выступал в роли правителя небольшого средневекового королевства с населением в сто человек, запасом денег и зерна. Задача игрока состояла в том, чтобы как можно дольше продержаться у власти. Год первый — появлялось на экране, и Павлик должен был решать, сколько зерна посеять, сколько продать, сколько оставить про запас, сколько, может, наоборот, купить и сколько выделить на пропитание населения. Год кончался, и на экране возникали данные: сколько родилось, сколько умерло, сколько умерло от голода, каков собранный урожай, — и Павлик составлял план хозяйствования на следующий год. Периодически компьютером давались вводные: крысы наводнили ваши амбары, эпидемия чумы поразила край, засуха уничтожила урожай, или соседнее королевство объявило войну, сколько будете нанимать наемников? Наемникам нужно было платить, но в случае выигрыша войны Павлик получал контрибуцию, в случае проигрыша платил сам. Задача состояла в том, чтобы распорядиться зерном и деньгами так, чтобы в какой-либо год не вызвать в королевстве сильного голода, от которого вымирало едва ли не половина населения. В этом случае на экране дисплея возникало:
“НАРОД УСТАЛ ОТ ГОЛОДА И ВОЙН. ВЫ НИЗЛОЖЕНЫ!”
Впрочем, Павлик очень быстро схватил нехитрые премудрости игры, и как-то доигрался до того, что население королевства перевалило за две тысячи, а запасы денег и зерна увеличились едва ли не в сто раз. Играть стало неинтересно. Иногда потом, для развлечения, Павлик играл в “Королевство Эйфория”, не очень-то заботясь о подданных: то сеял мало, и из ста человек в живых оставалось семеро, то проигрывал войны, платил контрибуцию, что вновь вызывало голод, и дисплей не тянул с приговором:
“НАРОД УСТАЛ ОТ ГОЛОДА И ВОЙН. ВЫ НИЗЛОЖЕНЫ!”
Однажды в голове Павлика зародилась интересная идея — а что, если попробовать сыграть с компьютером наоборот? Стремиться не увеличивать число подданных, а сокращать их, но с тем, чтобы как можно дольше оставаться у власти. Игра сделалась намного сложнее. Павлик засеивал зерна чуть меньше, чем полагалось, чтобы накормить всех, и от голода в год умирало человек пять-шесть, но при этом и рождалось примерно столько же, и год за годом численность населения плясала вокруг сотни. Когда же Павлик резче сокращал количество зерна на пропитание, неизменно возникало:
“НАРОД УСТАЛ ОТ ГОЛОДА И ВОЙН. ВЫ НИЗЛОЖЕНЫ!”
Раз за разом проигрывал Павлик эту нехитрую схему, стремясь к оптимальному, и, наконец, добился того, что население королевства стало уменьшаться в год на два-три человека. При таком уровне голода народ не уставал. В то же время на случай войн или неурожаев Павлик имел немалый запас и зерна, и денег — это позволяло избежать массовой смертности и следующего за этим свержения. И вот однажды дисплей выдал такую сводку: “Год 149-й. Умерло — 1. Родилось — 0. Население — 0. Запас зерна — 38600 пудов. Запас денег — 123600 руб.” Компьютер был переигран. Население исчезло без бунта, а Павлик остался у власти.
Сейчас, спускаясь пешком с тридцать пятого этажа, Стахов явственно припомнил эту поучительную игру наоборот. “Черт возбми! — грянуло в мозгу. — А что это все может значить вокруг, если не такую же игру, ведь при всей запутанности тенденций сквозь всю историю последних лет проглядывает простой расчет “Королевства Эйфории”. Только тут объект игры не компьютерная модель, а все человечество, вернее, остатки человечества. Но кто же тот демон, кто этот злой гений, который год за годом, сидя у экрана дисплея, неторопливо и осторожно, дабы не вышло сбоя, уничтожает мир?”
Стахов приостановился на этаже и, закурив новую сигарету, глубоко и жадно затянулся. Руки чуть-чуть подрагивали от возбуждения. “Нет, — понял он, — это не заговор жадных до власти “пареньков”, как, видимо, представлял себе Чамус. Слишком все глобально, чтобы зависеть от личностей. Это объективный ход истории”.
Синяя Язва… Она нанесла сокрушительный удар по человечеству и всем человеческим представлениям, по морали, нравам, ценностям. Пришедшее к власти правительство могло стремиться лишь к стабильности, ведь побежденная Синяя Язва оставила после себя неуправляемую, полуголодную толпу и начисто разваленный репрессивный аппарат. Кнутом в тех условиях невозможно было править, имелся лишь пряник — достижения фармакологической революции. Его и швырнули толпе. Мощностей заводов синтетического белка катастрофически не хватало, работать на полях тоже было немного охотников, что ж, во избежание голода и волнений узаконили каннибализм. Чтоб притупить активность толпы, завалили города алкоголем, пилюлями, наркотиками, а, во избежание кризиса, естественно, взяли курс на сокращение численности населения. Все это немыслимо было сделать нормой без коренного изменения в идеологии, так осмеяли семью, обесценили понятие материнства, провозгласили свободу и счастье, ни словом не обмолвившись об ответственности. Созданная система напрочь перечеркивала все лучшее, накопленное людьми за многовековую историю, тогда для ясности обхохотали прошлое, обозвав его предысторией, и, чтобы уж совсем отмежеваться от всех понятий и ценностей древности, объявили начало Новой, читай, истинной, Эры. И Система заработала стабильно.
Потом последовала очередная вводная — Движение мадонн, Гражданская война. Бедствие неожиданно выросло из самой системы, привело к многолетнему кровопролитию, но, хоть и огромной ценой, было ликвидировано. Теперь психология даже большинства мыслящих людей перестроилась однозначно — опасно стремиться к чему-то лучшему, дай бог, не стало бы хуже, чем есть. Когда-то кому-то в правительстве пришла мысль играть в войну с Южным блоком. Люди должны были ощущать угрозу всегда и быть благодарны правительству за то, что они живы и сыты. Помимо выдуманных внешних врагов, были враги настоящие, внутренние — это так называемые экстремисты, ряды которых стабильно пополняют мечтатели, неудавшиеся диктаторы, недалекие дельцы от политики и просто преступники. Наверное, не будь их, пришлось бы их выдумать, должен же народ кого-то ненавидеть и бояться! Они нужны для полноты жизни, как черная пилюля. Жизнь ни на один час не должна стать спокойной, чтоб люди вдруг не осмотрелись по сторонам и не спросили себя: а куда же мы идем? Может быть хуже… Было хуже. Война с Югом, внутренняя напряженность — какие еще могут быть вопросы? С другой стороны, недовольных мало. Налицо ведь реальные перспективы всем желающим улучшить свою жизнь — работай, служи, делай бизнес, строй себе особняки, покупай лишенцев. Зачем эта, пусть ограниченная, распродажа людей? Чтоб дешевле удовлетворить жажду власти тех, кто накопил деньги, дешевле удовлетворить потребность убивать у тех, кто без этого жить не может, и, конечно, чтобы жил страх. Культ пилюль, галлюцинаций и кайфа катастрофически снижает число мало-мальски способных не только на умственную, но и на физическую работу. Ветшает оборудование, сокращен выпуск практически всех товаров из-за сокращения числа квалифицированных рабочих, но пропорционально сокращается и население, сокращается даже быстрее, что обеспечивает подъем жизненного уровня. Система крепка, другое дело, что уже давно не надо быть пророком, чтоб понять, куда ведет эта система.
“Это так, — подумал Стахов, — но как родилась эта система?” Неужели кто-то всерьез задумался о планомерном уничтожении человечества? Да нет же! Правительство сейчас, да и в первые годы Новой Эры, стремилось в своей политике к одному — стабильности. Но залогом стабильности оказалось количественное и качественное вырождение человека. Вот в чем суть! Но почему так? Не противоречит ли это теории прогресса? Нет, прогресс и регресс находятся в равновесии, и если, глядя на пройденный человечеством путь, нельзя отрицать прогресса, то сейчас, глядя по сторонам, нельзя отрицать и обратного. Все просто, человек исчезает как вид, и в этом нет ничего сверхъестественного. Действительно, мало ли на Земле вымерло видов в процессе эволюции. Почему же со смертью человека обязательно должна, как пророчили древние, погибнуть Земля? Нелогично, конечно, Земля еще на миллиарды лет останется полигоном эволюционных экспериментов. А человек вымрет. И это закономерно. Достаточно полистать историю, почитать труды лучших мыслителей, чтобы понять, сколь безобразен, гнусен, а главное, несчастен человек, живущий в страданиях, в ненависти, в страхе смерти, живущий, не понимая, зачем. Естественно, эволюция должна уничтожить свое сомнительное творение, которое нельзя переделать и нелепо сохранять. Только уничтожить. Но человек — разумное существо, его эволюция есть история, а историю творят конкретные люди, посредством их воли претворяются в жизнь все объективные закономерности.
“Так кто же в центре этого процесса сейчас, кто руководит им, сам не понимая этого, кто? Не я ли? — спросил себя Павел и улыбнулся своей недавней наивности. — Я работаю в центре, аналогичного которому нет в стране, и сколько лет искренне полагал, что оттачиваю параметры ракеты? Какая чушь! Из года в год мне поступают данные величин “икс”, “игрек”, “альфа”, “омега”, “ку”, а также вычисленные компьютером закономерности между ними, принципиально не меняющиеся, но корректирующиеся с годами. А я пишу программу, стремясь, чтоб “икс” было не больше такого-то, “игрек” — не меньше такого-то, и чтобы, например, “ку” при этом не стремилось бы к бесконечности, а потом компьютер просчитывает варианты, я подправляю программу, стремясь к более оптимальным данным, и полагаю при этом, что “икс” — начальная скорость, “игрек” — угол выстрела, “ку” — температура или, может, толщина оболочки… Да как я мог столько сидеть в отделе над расчетами подобным дураком?! Хотя многие ли в управлении понимают, чему служат их расчеты и программы. А ведь управление попросту программирует ситуацию в стране, следя, чтобы она никогда не вышла из-под контроля. Так что “икс” — это, может, смертность, “игрек” — потребление, “ку” — коэффициент общественной активности или еще что-то в этом роде. Ну чем не “Королевство Эйфория”?! В программы, конечно, не входит задача предупреждения любых кризисов, важно рассчитать, чтобы они, выйдя из-под контроля, не уничтожили систему. И если расчеты показывают, что система устоит, можно дать “добро” даже Гражданской войне. Может, кризисы даже необходимы для стабильности системы, проводящей в жизнь требования эволюции.
А ведь не так уж случайно и Чамус, и Эпштейн, и брат были убеждены, что я занимаю высокое положение, — вдруг поразило Стахова, — да, они не могли понимать всего, они просто чувствовали… Но время диктаторов прошло. Теперь правят бал сросшиеся с компьютером маленькие винтики, регулируют и контролируют жизнь страны, сами даже не подозревая этого. Ведь ни министерства, ни госнадзор, ни совет обороны не принимает никаких решений, не получив данные и рекомендации из управления. Люди, составившие когда-то комплекс самосовершенствующихся программ, гарантирующих стабильность системы, безусловно, были гениальнее его, Стахова. Но понимали ли они тогда, что создают машину, контролирующую планомерное вырождение человека? Быть может, кто-то и понимал… Но это было вовсе необязательным, как необязательно сейчас ему, Павлу, понимать все это, чтоб добросовестно справляться со своей задачей. В этом-то и есть вся сила системы, в этом гарантия ее прочности! А так ли? Вот он понял суть системы и захотел что-то изменить. Если ввести произвольные данные, компьютер попросту не станет считать, выдаст ошибку, и придется переделывать программу. Так не раз бывало, конечно, из-за обычных опечаток. Но если попытаться определить, что значит каждый символ и их закономерности, а потом изменить программы так, чтоб, не нарушив стабильности, остановить регресс. Но его просто нельзя остановить, не нарушив стабильности, а нарушившая стабильность программа никогда не пройдет. Все надежно, прочно и гарантировано от случайностей.
Мысли строились в голове Стахова бесспорной логической цепью. Сейчас он ни на миг не сомневался — все именно так. Но почему же он? Как отнестись к этому? Пытаться сломать систему? Глупо, невозможно, а главное, зачем? Разве этот мир вызывает у него какое-нибудь чувство, кроме омерзения? Лежбища объевшихся пилюль обывателей, блаженствующих у экранов стереовизоров, и в этой толпе стонущий, сокрушающийся о потерянной совести Человечества искалеченный Чамус, суетящийся, как курица с отрубленной головой, жалкий романтик Эпштейн, Наташа, со своей тоской и слепой ненавистью ко всему вокруг, зажиревший брат, мнящий себя вершителем судеб, защитником свободы и хозяином жизни, а на деле тоже учтенный в каком-то проценте составляемых Стаховым программ, — разве всё это не осточертело Павлу так, что временами он едва не теряет контроль над собой, и разве может он не радоваться обреченности этого проклятого мира и тому что он, Стахов, играет в этом посильную роль. Всё прояснилось, наконец: и вечная тоска, и бессознательное неприятие тупящего мозг кайфа, и работа, которую он год за годом исполнял с тупой добросовестностью. Он нужен истории таким, каков есть. Он исполняет волю эволюции. Он уничтожает мир!
Душа наполнилась дивным, сказочным восторгом, который постепенно сменяла тихая радость и покой. Прежнее существование окончено, теперь он, Павел Стахов, будет жить и знать, для чего живет и работает. Да, работает! Разве с прежним настроением будет он теперь ездить на работу? Да нет же! Он занят делом, важнее которого не может быть ничего. Конечно, будет все — и утренняя хандра, и скука дня, и безысходная тоска у окна, и изнуряющие поединки с воображением в тишине темной квартиры. Но теперь он будет знать, во имя чего все это, и сознание высокого смысла удесятерит его силы, поможет и ободрит в ежедневной пытке жизни. Он будет жить и работать хотя бы для того, чтобы перерубить порочную череду веков и страданий, чтоб через двести лет хотя бы никто, подобно ему, не тосковал и не мучился. Цель ясна! Диагноз бесспорен, приговор вынесен, вынесен лучшими умами человечества не один век назад. Он, Павел Стахов, живет в великое время, он приводит в исполнение приговор эволюции!
Павел вышел из подъезда и с наслаждением, полной грудью вдохнул в себя прохладу летней ночи. Горели фонари, но во дворе было безлюдно. Сколько времени прошло с минуты, когда должен был разразиться обещанный взрыв? Десять? Пятнадцать минут? Час? Если в бункерах нет стереовизоров, а ведь вполне могли об этом не позаботиться, то долго еще придется жаться там перепуганным гражданам. Нет, конечно, взрыва не может быть, его не должно быть, ибо после него система выйдет из-под контроля, а где стопроцентная гарантия, что где-либо не сохранятся люди, способные выжить, объединиться и возрождать осужденную историей цивилизацию, затягивая конец, может, еще на десять тысячелетий. Пусть останется хоть один человек — и он до конца должен находиться под контролем системы. Абсурд? Конечно. Возможно, история подкинет потом очередную вводную, но пока людей еще не один миллион, а катастрофа может оказаться преждевременным ходом.
Часы показывали двадцать минут первого. “Хоть бы метро работало, — подумал Стахов, — а то ведь отсюда больше часа идти пешком, а завтра с утра в учреждение”.
— Ура! Ура! Ура! — троекратно проорала в сквере разудалая компания. — Смерть южанам! Смерть падали! Мы победим, — далеко разносилось по округе.
“Победите-победите, — молча усмехнулся Павел, — еще раз когда-нибудь обтрухаетесь, и по новой победите. На ваш век побед хватит!”
Навстречу Стахову, качаясь, двигались двое, один обнимал другого в избытке чувств, другой же, видимо со страху перебравший галлюциногенов, бормотал нечто невразумительное:
— Дом. Краля без трусов. Сфинксы ползают снежинкообразные. Смех и горе…
Впереди замаячила станция метро, увидев цель, Стахов непроизвольно двинулся быстрее, и тотчас услышал сзади легкие шаги. Кто-то догонял Павла, он обернулся. Наташа! Стахов совершенно позабыл о ее существовании, а она все же дождалась его и, кажется, провела время не без приключений: теперь на ней было дорогое синее платье, рукав которого, при ярком свете фонарей это было хорошо заметно, был забрызган кровью.
— Что было! Что было! — возбужденно заговорила она. — Что тут началось, как прекрасно, как… Я стояла и смеялась, я так ждала, что вот-вот и порушится к чертям всё, всё, всё! Какая досада!..
— Всё рушить к чертям красиво, эффектно, но не вполне надежно, — сказал Стахов, ступая на ступень эскалатора, — но слушай, ты молодец, конечно, что не паниковала и даже успела приодеться… Но почему ты тут до сих пор?
— Я вас ждала, я же обещала…
— Но я же говорил тебе не ждать! Ты речь человеческую понимаешь? Ты всё понимаешь, ты, вообще, неглупый человек. Всё. Вот твоя карточка и…
— Не надо, — твёрдо сказала Наташа. — Никуда я не пойду. Павел! Мы же можем понять друг друга, где еще такого человека найти. А мешать я не буду, я обещаю тебе…
Стахов на миг вообразил, что в его квартире, кроме него самого, будет жить еще какой-то человек… Нет. Невозможно. Дом — это крепость, где можно сбросить доспехи и остаться наедине с собой — жалким, дурашливым зверенышем, без страха, что кто-то подсмотрит. Чтобы он приоткрыл ворота крепости?
— Ты что, не можешь быть одна? — резко спросил Стахов. — Но ведь полно же кругом народа! Иди куда хочешь, к кому хочешь, я ничем не могу помочь…
“И ты мне ничем не можешь помочь, ты можешь только помешать мне и моей работе”, — про себя договорил Павел и поймал себя на мысли, что смертельно боится сейчас, связавшись с кем-то и меняя свою жизнь, потерять только что обретенную спокойную внутреннюю ясность.
— Могу и одна, — сказала Наташа. Они спустились по эскалатору и теперь стояли друг напротив друга. На станции не было ни души, если не считать спящей у стены какой-то не первой молодости, но прилично одетой дамочки, — но я не хочу дальше так же… Устала я… Устала.
— Я тоже устал, — Стахов встретился с молящим взглядом Наташи. — Уходи…
— Нет! — в отчаянии крикнула она, и этот крик взбесил Павла.
— Уходи, — повторил он и, переложив томик Байрона в левую руку, вытащил из кармана пистолет. — Уходи.
— Что ж, стреляй, — Наташа, наверное, уже сама не знала, чего хочет. Ей было плохо, но нечего было теперь ждать, а просто терпеть она устала.
— Я не шучу, понимаешь?
— Говорю же, стреляй, — и Наташа, чуть театрально выпрямившись, откинула назад длинные черные волосы.
“Что я еще могу, — подумал Стахов, — ничего не остается”. Он снял пистолет с предохранителя и, не глядя в глаза девушки, быстро надавил на спуск. Раздался легкий щелчок, еще раз — снова осечка. А, черт, — Павел вспомнил, что не передернул затвор, — случись какая передряга, я дорого бы мог заплатить за забывчивость”. Нервным движением он загнал патрон в патронник и еще раз взглянул напоследок в томящиеся Наташины глаза.
— Ну, — произнес он, — может быть…
— Ладно, — тяжело вздохнула Наташа и вдруг горько рассмеялась. — Прости, не обижайся… Я так… Не мучай себя, — и, повернувшись, пошла в сторону скамеек. Стахов остался стоять, продолжая держать перед собой заряженный пистолет. Он не сразу сообразил, что задумала Наташа, а она села, вынула из кармана маленькую капсулку и быстро раздавила ее во рту. Яд оказался отличным, тело Наташи, судорожно выгибаясь, тотчас поползло вниз, упала на пол она уже мертвой. “Устала, — подумал Павел, закуривая, — так устала, что стала больна. Такая же больная, как я… И чего не жилось? Понятно. В древности таких зачем-то пытались спасать, даже лечить. Так глубоко проникли в общественное сознание диктаторские установки, что человека силком тащили за уши из петли, будто бы жизнь — не его собственность, а смерть — не его святое право на свободу выбора. Хорошо всё-таки, что у нас теперь свобода и в этом отношении всё в порядке. Но я-то теперь буду жить долго. Теперь я знаю, зачем живу…”
Вдали полутемного тоннеля, как по заказу, обозначился контур труповоза, вскоре фургон медленно подкатил к станции и остановился. Из кабины с трудом выползли двое санитаров, один высокий и костлявый, другой маленький лысый, оба были усталые и пьянющие. Осмотрев спящую у стены пожилую гражданку, они подошли к Наташе, пару раз тряхнули ее за плечи, заглянули в мертвые глаза и за руки поволокли к фургону.
— Она отравлена, — сказал Стахов.
— Не слепые, — грубо бросил коротышка, проволокой прикрепляя к шее Наташи красную бирку с буквами НП — непригоден в пищу.
— Ну и смена нынче выдалась, — хрипло прокашлявшись, сказал высокий, — накачались с тобой, Серега, а ни черта и не грохнуло, и трупов до фига. Паши теперь до утра, а закемаришь — так премии бахнут…
— Фигня. На тревогу всё спишем, — зевнул коротышка, — главное, по смене трупы не оставить на участке, чтоб шухер не подняли. А гляди, какие ляжки у самки, а? Теплая совсем, черт возьми! Ты трупов любишь иметь, а, Василий?
— Да ну их в… — высокий длинно и устало выругался. У него закрывались глаза, и, силясь взбодриться, он жадно курил папиросу. — Кемарнуть бы до четырех…
— А я так, наверное, облегчусь. Красные пилюли всё еще торкают, — сказал коротышка. Он задрал на мертвой Наташе платье и сейчас, стоя на коленях, стягивал с трупа трусы, — как думаешь, не траванусь я через это самое дело, ха-ха-ха-ха-ха… Эй! Ты чего уставился, дух? — проворчал он, поймав на себе брезгливый взгляд Стахова. — Хочешь — в очередь, а нет — не порть аппетит, свинья!
— Кончай, Серега, — миролюбиво промычал высокий. — Вы, это, гражданин, не обращайте внимания.
Коротышка, спустив штаны до колен, сопя, стал забираться на труп. От отвращения к горлу Стахова подкатил тяжелый муторный ком. Он не размышлял, просто возникло естественное желание не видеть того, от чего тошнит, да и пахло от санитаров скверно.
— Это за свинью, — сказал Павел, выстрелив коротышке в затылок, — а это — так, за компанию, — добавил он, всаживая высокому пулю в лоб. Звуки выстрелов коротко хлестанули по ушам. И всё. Трупов стало три, только некому теперь было грузить их в фургон труповоза. “Не зря на работе два раза в неделю тренаж по стрельбе, — подумал Стахов, удовлетворенный меткими выстрелами, — да и пистолет мне выдан не зря… Раз выдано оружие, значит, придется когда-то стрелять по людям. Логично? Вполне…” Он осмотрелся — на станции по-прежнему никого не было. Значит, всё шито-крыто. Стахов поставил пистолет на предохранитель и, выудив из пачки последнюю сигарету, закурил. “Вторая пачка за день, — отметил он про себя, — много курить стал. И выпил сегодня непонятно зачем. Нельзя мне пить, вот взял, психанул, зачем-то застрелил людей. Выпил бы больше, глядишь, брата бы продырявил сдуру. Не мое это… Лишнее…
С нарастающим гулом к станции подошел состав. Вагон был почти пуст, лишь на заднем сиденье ехали трое, двое мужчин и женщина, все без особенных претензий одетые, спокойные, усталые, молчаливые. Наверное, завтра с утра тоже надо было на работу. Тихо лопотал стереовизор — рекламировали новый дорогой аттракцион “Охота на волков”. Ехать было всего три остановки. Павел сел у окна, и, загасив сигарету, прикрыл утомленные глаза. Сейчас он вернется домой, в свою квартиру, разденется и ляжет спать. Он устал и, скорее всего, уснет быстро. Может быть, ночью во сне он увидит лес, услышит бесшумную музыку, рядом с ним будет красивая юная девушка с ласковыми глазами. Во сне будет хорошо… А утром он вовремя проснется, оденется, выпьет чашку кофе, закурит и поедет на работу. Это очень важно и нужно. Он хороший специалист, и в его программах все будет правильно. И вообще, все будет, как надо, он профессионал, и делу никогда не помешает то, что ночью к нему приходят иногда такие странные, манящие сны.