Повесть. Публикация Светланы Одиноковой
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2023
Игорь Одиноков (1953–2013) — окончил математико-механический факультет Уральского государственного университета. Жил в Екатеринбурге. В 1987 году написал повесть «Наблюдательная палата», которая была напечатана в журнале «Урал» в 2006 г. (Премия им. П.П. Бажова). В «Урале» также публиковались рассказы и повесть «Осточертевший».
Посвящается горячо любимому,
бесценному и незабвенному
Чарльз Гарольду
Интервью на чемодане
Нелегкое это было дело — поймать И.В. Одинокова и взять у него прощальное интервью. Да, прощальное, ибо писатель, отдохнув полтора месяца в Свердловске и подготовив к печати новую повесть, вновь отбывает в Новобирюсинск, на сей раз на более длительный срок. Нам удалось поймать Одинокова лишь накануне отъезда, когда он укладывал в чемодан багаж — наброски новых произведений и прочие вспомогательные шмотки. Покончив со сборами, писатель, после долгих традиционных отнекиваний и препирательств, согласился всё-таки ответить на несколько вопросов издательства.
— Уважаемый Игорь Валерьевич, выпуская в печать вашу новую повесть «Килька пряного посола», мы предвидим, что общественность воспримет её неоднозначно, и вот почему: вы окончили университет, сейчас служите во внутренних войсках на должности командира взвода, казалось бы, читатели вправе были ждать от вас более серьёзных, более злободневных, что ли, произведений, хотя бы на армейскую тему. В вашей же новой повести мы ничего подобного не увидели, кроме того, что она продолжает развивать традиции ваших сатирических произведений. Чем объяснить подобный поворот творчества?
— Понимаю, понимаю, что вы хотите уточнить этим витиеватым вопросом. Не является ли моя «Килька» шагом назад по сравнению с предыдущими вещами? Думаю, грамотный читатель так не подумает. Просто существуют разные жанры, которые нельзя сравнивать и глупо сопоставлять. Ведь появились же из-под моего пера после «Десятиклассников» «Объедкин и Болячкин», затем «Чарльз Гарольд». Что же касается произведений про армию, то ничего удивительного нет, что вы их пока не видите: чтоб информация и впечатления оформились в роман или повесть, нужно время, и немалое. Работой же над «Килькой пряного посола» я занимался давно, и мне не составило большого труда в короткий срок окончательно сформировать из черновиков настоящий текст повести.
— Вы, Игорь Валерьевич, упомянули о романе «Приключения Чарльз Гарольда». Чарльз Гарольду же вы посвятили и последнюю повесть. Какая связь прослеживается между ними?
— Помимо единства жанра, связь самая прямая — дело в том, что первоначально повесть имела название «Бунт Чарльз Гарольда» и являлась продолжением известных приключений этого героя. Потом я решил к Гарольду больше не возвращаться, про него и так написан самый толстый мой роман, но некоторые образы и ситуации из ненапечатанного продолжения остались в архиве и постепенно перевоплотились в «Кильку пряного посола». Ну, а Гарольду, чтобы он уж очень не обижался, я решил посвятить эту повесть.
— Немного, пожалуйста, об истории создания повести.
— Работал я над повестью много лет, естественно, не планомерно, а урывками. Начата она была ещё в 10-м классе, на первом курсе университета продолжена, то есть был дописан «Бунт Чарльз Гарольда». Где-то с конца второго курса я начинаю время от времени возвращаться к повести, переписывать отдельные главы, выкидывать бессчётное количество старых глав, вписывать некоторые новые. Наконец, после пятого курса я навалился на повесть наиболее решительно, она начала приобретать всё большую законченность и современный вид. Заканчивал черновики я уже в Ташкенте, на курсах МВД СССР, тетрадь с рукописью постоянно была со мной в офицерской сумке, писать я ухитрялся и на лекциях, и на самоподготовке, и просто в свободную минуту. И вот, приехав в отпуск, я переписал повесть на чистовую, в этом виде она сейчас и шагнёт к широкому читателю.
— Не будем сейчас разбирать образы, говорить о художественных достоинствах и недостатках повести, критики займутся этим после. Мы видим, что вам сейчас очень некогда, Игорь Валерьевич, и всё-таки традиционный вопрос: ваши дальнейшие творческие планы?
— Вы знаете, трудно сказать. Сюжетов в запасе у меня немало, как старых, так и новых, но воплощение их в конкретную вещь потребует немалой работы и сил. Надеюсь, что в случае благополучного возвращения из Краслага я привезу с собой черновики двух-трёх повестей.
— Успешной вам работы и службы!
Пролог
Ко мне в гости пришёл друг. Это был действительно друг, а не какой-нибудь там мало-мальски знакомый, так как популярная детская песенка раз и навсегда вывела для нас критерий настоящей дружбы: «Друг в беде не бросит, лишнего не спросит…» Ведь так? Мой друг как-то раз не бросил меня в беде, доставив на своём горбу до дома, когда я вдруг потерял дар ходьбы после двух литров портвейнушки. Больше пятака мой друг у меня взаймы тоже никогда не клянчил, короче говоря, другом он был настоящим. Тем не менее, приглашая его за порог, я вовсе не вспыхнул дикой радостью, ибо в себе я вроде бы как не пребывал, а вот спросить-то друг мог… В заначке у меня, правда, скрывалось пятнадцать рэ, но они были отнюдь не лишними. Не дожидаясь просьбы друга, я уже сочинял трагическую историю того, как я остался без копейки, сижу на мели и рад бы, как говорится, в рай…
Друг, однако же, ничего не спросил. Вернее, он спросил, чем я занимаюсь. Я сказал, что скучаю, тогда друг предложил поскучать вдвоём. Скучать с малознакомым человеком неприятно и тягостно, но скучать с настоящим другом — милое дело! Можно даже не утруждать себя разговором — настоящий друг прекрасно понимает, что ни ему, ни мне сказать нечего. Мы спокойно проскучали часика два, а потом друг предложил занять чем-нибудь руки, и мы пошли за пивом. Взяли шесть литров, вернулись ко мне домой, заняли руки кружками и стали надуваться. Изредка перебрасываясь фразами, мы ненавязчиво коснулись темы литературы — единственной темы, о которой я ещё способен говорить с подобием увлечения.
— Писатели — это ж, на мой взгляд, какие-то суперлюди, — расфилософствовался мой друг, — а как они, наверное, знают жизнь, сколько испытали, сколько познали — на человек десять с лихвой хватит!
— Да ну, — возразил я, — это такие же смертные. Более впечатлительные, что ли. Ну и более терпеливые, конечно.
— Но как это! — стал горячиться друг, хотя пиво, напротив, холодило горло, как айсберг. — Они же описывают такие чувства, порывы, страсти-мордасти, переживания. А как это можно, если сам не испытал? Как, например, если писатель пишет о любви, он же явно себя описывает и своих этих самых, подруг. А иначе откуда, скажи, ему знать, как ведёт себя женщина? Ну что, не так разве?
— Ты прав, — сказал я, — но только чуть-чуть. Главное в нашем деле — воображение.
— Хм! Приехали! Если нет жизненного опыта, что ты вообразишь? — Друг уже не горячился, а кипятился. — Что ты дуру гонишь! Если не испытал любовь, как ты можешь о ней написать?
Я снисходительно улыбнулся:
— Мысль интересная. Значит, нельзя написать про убийство, не убивав? Вот Достоевский прекрасно описал, как Родион Романович топориком работал. Так ты что, хочешь сказать, что сам Фёдор Михайлович тоже старух кромсал? А как же люди пишут про ощущения умирающего, хотя сами ещё не успели познать всю сладость смерти?
Друг чесался в замешательстве, не зная, что возразить.
— Воображение, воображение, — победоносно продолжал я, — ну, бесспорно, с минимальным жизненным опытом. Пережил что-нибудь на копейку — а расписал на рубль. Это если в макулатуру сдать, рубль. А вышло тиражом — вот тебе и тысячи зашуршали. Так-то, мой юный друг. Что же касается фантастики, приключений, — то здесь жизненный опыт и вовсе не обязателен. Пиши легко, пиши безответственно, было б воображение!
— Легко, — скептически повторил друг, — это сказать легко. А вот ты-то почему-то не больно-то много пишешь.
— Так ведь не платят же! Платили б, так я бы по количеству наименований давно Бальзака б перещеголял! Ну, для тебя, если хочешь, могу тряхнуть стариной. Хочешь?
— Хочу! — Мой друг поймал меня на слове так крепко и незамедлительно, что я на миг даже растерялся. Теперь идти на попятную было неловко, и я игривейшим тоном продолжал:
— Пожалуйста! Итак, заказан приключенческий роман! А знаешь ли ты, дружище, как я стряпаю приключенческие романы?
Друг отрицательно повёл головой.
— Так слушай! Приключенческий роман — та же шахматная партия. Фигуры выстроились перед началом игры, это персонажи, которые я должен выдумать до начала сочинительства, а их характеры — тот же способ передвижения по доске! Как ферзь, например, не может скакнуть конём, так и скупердяй не может вдруг бескорыстно одолжить ближнему трёшку. Всё это я тебе сейчас объясняю популярно, на пальцах, как профану, иногда ходы и правила бывают много сложнее, суть, впрочем, та же. И вот игра началась. Фигуры задвигались. Они ходят, маневрируют, рубят друг друга, только, в отличие от шахмат, я играю и за чёрных, и за белых, я строю комбинации — красивые, захватывающие или чаще всего примитивные — насколько фантазия позволяет. А читатель может с увлечением следить за ходом игры, и я порой искренне завидую читателю, ибо, в отличие от него, всегда знаю, чем окончится партия, знаю победителя. В жизни же чаще всего бывает ничья, в моих партиях такое бывает тоже. Чтобы получалась иллюзия правдоподобия, нам, писателям, подчас приходится обезьянничать у жизни.
Друг слушал меня развесив уши. Воспользовавшись его замешательством, я вознаградил себя за болтовню внеочередной кружкой пива.
— Ну-с, а теперь я выступаю в роли официанта! — не дав другу отойти, продолжал я. — Итак, наш обед — приключенческий роман. Что желаете заказать? В меню есть шпионы, профессора-человеконенавистники, желающие уничтожить мир, банды малолетних садистов…
— Не… Мне чего-нибудь полегче, — попросил друг.
— Путешествие в Боливию? Ограбление банка? Поиски клада?
— Во! Пусть будет клад!
— Клад. Записал. Что желаете на гарнир?
— Любовь. У вас есть эта приправа?
— Ну, знаете ли, любовь — это уже самостоятельное блюдо, если его, конечно, как следует приготовить и нафаршировать психологизмом. Как приправа будет хороша не любовь, а, скажем, любовька… Или, ну, как это уменьшительно-то будет, подсказывай!
— Любовька — такого слова-то нет! Скажи лучше, интрижка.
— Пусть так. Сообразим по этой части что-нибудь лёгкое. Чем будем закусывать? Убийства, погони, драки?
— Пусть всё присутствует, — обрадовался друг.
— Чем будем запивать? Лично я бы порекомендовал напиток, который, на мой взгляд, как нельзя лучше идёт под приключенческое блюдо, — коктейль из шуток, иронии и юмора. На дне такого коктейля, правда, часто бывает горьковатый осадок, но зато легко пьётся и способствует аппетиту.
— Да-да, коктейль, — не стал отказываться друг. — А что на сладкое? Может быть, кусочек секса?
— Ишь как тебя раскатало, — не сдержавшись, хохотнул я. — Но наша кухня на сладостях не специализируется. Впрочем, могу приготовить немного поцелуев и голых коленей, большего не обещаю. Итак, заказ принят.
— И долго теперь ждать?
— Месяца три-четыре. А проглотить блюдо ты сможешь за один вечер, если аппетит взыграет. Неблагодарная кухня, да? Короче, с завтрашнего дня я расставляю фигуры и… Да! Мы же ещё не обговорили название грядущего шедевра!
— Трудно придумать, что ли?
— Ещё бы! У меня в черновиках знаешь сколько бумаги исписанной скопилось, а всё не печатаю. Названия нет.
— Странно… Как обычно называют приключенческие вещи: опасный поворот, последний шанс, западня, тайна чего-нибудь там или кого-нибудь, ошибка чья-то…
— Тайна старых очков… Ошибка профессора Сикина, — вслух фантазировал я. — В последнее время модно стало называть детективы шахматными партиями: «Королевский гамбит», «Сицилианская защита». Но книг-то всё больше, а темы-то те же, и названия подходящие к ним уже разобраны по нескольку раз. Некоторые писатели отреагировали на дефицит названий тем, что стали называть книги, что называется, от фонаря! «Короли и капуста», «Завтрак для чемпиона». Может, и мы назовём как-нибудь не связано с сюжетом, а?
— М-да? — вопросительно почесался друг. — А-а-а… А как это?
— Придумаем сейчас, — тут взгляд мой невзначай замер на банке с килькой. — Во! Пусть повесть так и называется: «Килька пряного посола». Звучит? А?!
— Звучит… А-а-а-а почему?! Почему килька?
— Почему-почему. Если б я сказал: «Зубы фламинго» или «Крышка ржавой кочерги», ты б ведь тоже спрашивал «почему»? Почему… Потому что хаос, безыдейность — вот почему. И что тебе не нравится? Вкусная ведь килечка, свежая, на губах так и тает, так и цветёт, — я даже прожевал кильку с головой в подтверждение своего восторга.
— Вкусная, — не стал спорить друг.
— Вот и ладушки. С завтрашнего дня начинаю работу над «Килькой пряного посола», а сейчас, может, продолжим расслабляться, а?
Друг поддержал и это моё предложение, мы с опустошёнными банками побежали за новой порцией пива. На следующее утро я, как и было обещано, купил стопку бумаги, вставил в ручку новый стержень, расставил на воображаемой доске фигурки, мысленно пробросал возможные дебютные комбинации, выпил стакан крепкого чайку, приободрился, вдохновился, настропалился и стал творить.
Основная часть
— Бойчей-бойчей, Саня, едят тя мухи! Ну, чё лопату обнял, эт тебе не пузырь, да и не баба даже. С этакими темпами так мы и к ужину работу не прикончим!
— Дык, э-э… Болею ж, Кондрат Лукич. Ежели б оно чуток подлечиться, принять, э…
— Знаю я. Тогда ж совсем расплывёшься, Саня. Я ж тебе пообещал: сделаем дело — поставлю!
В небольшом огородике возились с лопатами двое полноватых, полнокровных мужчин. Один был лыс, как полированный стол, броваст и сердит, он с остервенением работал лопатой, с нервной инициативностью пережёвывая во рту папиросу. Другой из мужиков отличался лохматостью, небритостью и отёчностью. Это были жители посёлка Колпашино: мелкий обыватель Кондрат Лукич и потомственный алкоголик Сашка Буховцев, за чекушку подрядившийся маленько помочь соседу по хозяйству: выкопать яму под туалет. Грунт шёл всё больше твёрдый, глинистый, июльское солнце, надувшись, жарило злобно и нестерпимо; работяги обливались потом, страдали и за кружку холодного пива, бесспорно, отдали бы сейчас, не задумываясь, если и не три рубля, то уж полжизни точно. Горячий воздух с трудом влезал в прокуренные лёгкие, мухи ползали по потным телам страдальцев, рассеивая микробов. Конечно, при желании можно было бы запросто сейчас бросить землекопство и упасть где-нибудь в тени, но не таков был Кондрат Лукич Сморкалов: с раннего утра задумал он сделать доброе дело и не намерен был отступать. Сашка Буховцев же, напротив, то и дело вслух проявлял свою безынициативность и малодушие.
— Ну вот, Кондрат Лукич, — вновь и вновь канючил он, ковыряясь тупой лопатой в уже довольно-таки глубокой ямище. — Это нечестно! Это бесчеловечески! Это… Это нехорошо, в конце концов! Как договаривались — выроем ямку. А роем — да тут уже слона похерить можно. Ведь два часа уже вкалываем как папы Карлы! Пора бы и…
— Саня, — тяжело дыша, шипел в ответ Кондрат Лукич, — помяни моё слово, едят тя мухи, — ещё раз простонешь, не налью! Понял?!
Буховцев обронил лопату, взвизгнул и с садистским наслаждением размазал по потному животу труп обпившегося кровью овода.
— Лишь бы не работать! — неодобрительно сплюнул по этому поводу Кондрат Лукич, продолжая с остервенением вгрызаться лопатой в землю.
— Попить-то хоть можно, — подал голос Саня. — Водицы… а?
— Сходи, — с неохотой пропыхтел Сморкалов. — Но водицы, а не водицы, едят тя мухи, понял у меня?
— Я мигом, Кондрат Лукич!
Буховцев потопал к дому. Кондрат Лукич поднатужился и со всей силы долбанул лопатой по дну ямы. Удар пришёлся во что-то не по-земному твёрдое. Сморкалов врезал ещё раз — теперь явственно послышался металлический звон.
— Камень, что ли, едят тя мухи, — злобно пробормотал Кондрат Лукич, отмахиваясь от мух, которые действительно поедом ели его измученное тело. Потом Сморкалов ковырнул лопатой чуть сбоку. Камень поддался сравнительно легко. Он был круглый, обмотанный полуистлевшей тряпкой, и вообще был не камнем, а горшком, но не типа «ночной вазы», он больше напоминал горшок, в котором подают иногда кушанья в ресторанах, отличаясь от них большей объёмистостью, таинственностью и увесистостью.
— Надо ж, — сам себе сказал Кондрат Лукич, смахнув пот с лысины, — горшок. Откуда? Прежние хозяева, что ли, зарыли? Взглянуть, что ли, какого дерьма там понапихали?
Сморкалов сорвал полуистлевшую тряпку, под ней оказалась другая, он разорвал и её, тряхнул горшок. И из горшка повалило… Тут были и золотые монеты, и кольца, и брошки, и прочие драгоценные висюльки, они мягко шлёпались в разворошённую землю, а Кондрат Лукич молча смотрел на них… «Да это же клад!» — вдруг понял он, и лицо землекопа алчно перекосилось.
Из дома вразвалочку вышел Буховцев. Увидев его, Кондрат Лукич, будто очнувшись, бросил горшок в яму, молниеносно сориентировался и крикнул:
— Э! Саня! Что-то у меня под правым боком кольнуло… Ой, не могу. Пошли, перекурим, что ли!
— А что я говорил, Кондрат Лукич! — расплылся Буховцев в торжествующей улыбке. — От работы кони дохнут! С ветерком надо делать всё, не спеша, в удовольствие, а не как папа Карло…
Сморкалов отряхнулся, уронил лопату, быстро столкнул назад в яму кучку вырытой земли, и горшок вновь скрылся от света, придирчивых глаз и правосудия.
***
— А я тебе говорю, Игорюня, это целая история, целый роман дютюктивный!
— Ладно, только короче, Вася, короче! Я только что ущипнул проводницу за левую ягодицу. А она ничего — улыбается, застенчивая больно. Надо продолжать натиск, а ты… Что у тебя?
За окном поезда, подрагивая, мелькал чёрно-белый весенний лес. В купе сидели двое молодых людей лет под двадцать пять и допивали третью бутылку портвейна. Лица, речи и мысли обоих были возбуждёнными и оптимистическими. На второй полке, отвернувшись к стене, спал немолодой, с сединой в волосах мужчина — и больше никого не было в купе.
— Короче, дед у меня приказал долго жить, — сказал Вася, закуривая. — Помянем деда, Игорюня!
— Помянем, — Игорь поднял стакан, — но только короче, короче…
— А на своёй, как это говорится, смертной орде он поведал мне одну потрясающую штуку! Прямо как анекдот.
— Ну и дед! Коньки кидает и ещё и анекдот успевает зашпилить. Но короче, я прошу тебя, короче!
— Так вот. Он передал мне тайну, тайну, которую ему передал ещё его отец, который сам когда-то на смертной орде…
— А отцу его отец, а тому ещё Адам передал на орде, передал страшную тайну, что бабы до добра не доводят… Короче, ты пьян, Вася, ничего не соображаешь и спи давай. А я пойду проводницу щипать.
— Дурачок, — обиделся Вася. — Ты хоть знаешь, что в 18-м году в Екатеринбурге Колчак свирепствовал.
— Колчак, Деникин, Гитлер, Югенд — всех знаю! Если ты будешь ещё тянуть, я тоже сейчас начну свирепствовать.
— Ну, погоди. Погоди. В том всё дело, что отец моего деда служил у Колчака.
— Да? У-у-у… Контра, — Игорь с ненавистью шмыгнул носом.
— Не дёргайся и не эмоциональ! История историческая. Так вот, был там у Колчака один полковник, а с ним графинечка какая-то таскалась, от красных драпали. А отец моего деда как раз у них в денщиках пробавлялся. А при графинечке-то драгоценств, золота и бриллиантов было — хоть залейся! Конечно, они драпали, думали мигрировать и где-нибудь там по Константинополю ценностями швырять, ну а прадедушка мой рассудил иначе. Мужичок был хозяйственный — полковнику с графинечкой по пуле в спину влепил, сокровища цап-царап, за пазуху — и в тик! Секёшь, Игорюня?
Игорь заинтересованно кивнул.
— Цап-царап, значит, ну а куда с сокровищами податься? Время, изучал же ты по истории, был смутное: кругом барыги, ханыги, воры, комиссары, беспризорники — Содом и Гоморра! Того гляди, товарнут или к стенке. И прадед мой тогда, мозгляком шевельнувши, взял и зарыл всё в землю. До лучших времён.
— И?! — не выдержав, икнул Игорь на всё купе.
— И не дожил до них. Умирая, передал план клада моему дедушке.
— А… дедушка?
— Дедушка был трус. Но и жадный был парень. И откапывать боялся, и с государством делиться не хотел. Мало ли, думал, чёрный день… Так и прожил дурачком до самой смерти. И вот, помирая, видит он, что внук бедствует, до сих пор без «Жигулёнка» пробивается, он сжалился и мне всё это дело завещал, — с этими словами Вася с торжественной неторопливостью выудил из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенный листок. — Вот! Это и есть план. Смотри, вот обозначен посёлок Колпашино! В полдень надо сделать от старой церкви двести шагов на восток, потом десять шагов направо и три и семь десятых шага по направлению к покосившейся сосне. И тут копать!
Пассажир на второй полке едва заметно пошевелился и громко всхрапнул. Подпитые парни сосредоточенно склонились над планом. Игорь даже ковырнул пальцем место, обозначенное крестиком, будто надеялся прямо сейчас с бумажного листа отколупать сундук с сокровищами.
— Год назад мой дед побывал на том месте, — переведя дух, продолжал Вася. — Церковка заброшенная стоит. Стоит и сосна. Правда, место клада попало на территорию какого-то огорода, но это ж пустяки, Игорюня. Добудем!
— И… И ты тогда всё себе захапаешь? — поинтересовался Игорь с пьяной непосредственностью.
— Почему? Чтоб не было неприятностей, всё сдаём государству, а остальное — по-братски!
— Вася! — Игорь чуть не задохнулся, обомлев от счастья. — Вася! Васятка! Я не могу выразить… Я… Дай я тебя поцелую
— Да ну… Я лучше с пепельницей поцелуюсь.
— Тогда выпьем! По последней.
— Давай.
Стаканы со звоном сдвинулись прямо над планом.
— Да… Вот это да, — всё ещё не приходил в себя Игорь. — Ой… Да, кстати, Вася, ты не обессудь, но по пьяной лавке меня, как всегда, на любовь потянуло. Пойду я, а?
— Не обессудю.
— А может, тебя познакомить, а? По очереди?
— Н-нет! — категорично тряхнул головой Вася. — Я свою Аллочку люблю, и грязи мне никакой не надо. Вот отколупаем клад, я с ней женюсь — и к тёплому, тёплому, тёплому морю…
Последних слов Васи Игорь уже не слышал. «Вот это друг, вот это друг», — думал он, выйдя из купе, и через пять минут, тиская толстую проводницу, представлял, что обнимает в её лице всё доброе, душевное, здоровое человечество.
— Слышь, Вася! Она сказала, что я жгучий мужчина, ха-ха! — сообщил Игорь, с грохотом открывая купе. — А что! Обожглась! Эххх… а… Вася?..
Игорь остолбенел. Васина голова валялась на столе в луже крови, осколков и портвейна. Рука друга безжизненно болталась в такт толчкам поезда.
— В-вася, — ещё не вполне осознавая происходящее, бормотнул Игорь, делая неуверенный шаг вперёд. Узкое стальное жало впилось в бок, сильные пальцы зажали рот, вывернули назад шею, ноги вдруг потеряли пол, и больше ничего не было.
…Поезд громыхал на стыках. За окном тускло белело солнце и тихо плакала умирающая зима.
***
Застолье было не особенно пышным, но зато многолюдным и шумным достаточно, и происходило оно в месте, казалось бы, для подобных нехороших целей вовсе не предназначенном. В школьном классе. Сдвинутые в центр парты образовали длинный, обширный стол, на котором громоздились домашние пироги, грибочки, помидоры, магазинные консервы и группа стройных водочных бутылок во главе с пузатым шампанским. За столом веселились солидные люди, разменявшие пятый десяток. Когда-то давным-давно все они, совсем молоденькие и глупенькие, без пуз и лысин, пришли в этот класс в первый раз и стали учениками. Сколько знаний и вредных привычек приобретено, сколько нервов и иллюзий утрачено было ими в этих незамысловатых стенах. Здесь заикались у доски, плевались на переменах, подкладывали кнопки на сиденья, задирали юбки, били из рогаток лампочки, курили в туалетах и мечтали стать врачами и космонавтами. Потом, чуть повзрослев и остепенившись, помогали девочкам дотащить до дому портфели, выясняли отношения, сочиняли бездарные любовные стихи, целовались за заборами. Было… Было… Двадцать пять лет назад они, как и полагается в таких случаях, под звуки вальса плавные припомнили годы славные и разлетелись в большую разношёрстную жизнь и вот сегодня вновь съехались в родную школу, чтоб посмотреть друг на друга, поностальгировать и выпить в связи с этим.
Из старых школьных учителей в живых сохранился один лишь физик, и тот выглядел чересчур ископаемым. Когда-то строгий, непримиримый к шалостям, двойколюбивый педагог, теперь он страшно сдал, превратившись в щупленького, лысенького старикашку с мокрым носом и трясущимися руками. С бывшими учениками своими, которых когда-то, как щенят, выгонял за дверь, он вёл теперь себя не то чтобы демократично, а даже немного заискивающе — да и как могло быть иначе? Многие из них вышли в люди, а некоторые даже стали крупными птицами, а он как был учителем физики в поселковой школе, так и состарился в Колпашино на сём непрестижном посту.
Поначалу, правда, настоящий задушевный разговор за столом не клеился. Бывшие ученики вели обычные светские беседы о том, что исчезло из продажи, подешевеет ли в этом году мясо и подорожает ли водка, некоторые пытались выдавить из себя нечто с претензией на остроумие, другие вежливо покхекивали. Не все сразу признавали друг друга — жизнь не красит людей. Но вот опустела бутылка, вторая, третья, и речи за столом приобрели более тёплый, эмоциональный характер. Тематика, конечно, соответствовала цели сборища — послушать, кто чего достиг.
— Ну, вот Елену-то нашу, Ерёмину Елену, думаю, представлять не надо, — расплывался в беззубой улыбке учитель физики. — Училась с нами, сидела вот за партой, а сейчас… Сейчас в искусстве! И не просто так там где-нибудь в драмкружках — в Театре оперы и балета!
Елена Ерёмина, невысокая бочкообразная тётя, расплываясь в застенчивой улыбке, чуть-чуть приподнялась из-за стола. В театре она играла в основном административные роли, однако в опере «Кошкин дом» талантливо вела партию свиньи. Люди за столом помолчали и, не сговариваясь, одобрительно захлопали.
— П’думаешь, певунья, едят её мухи! У нас в Колпашино все по пьяни поют!
Недовольные лица бывших соучеников повернулись в сторону, откуда прилетела вдруг эта оскорбительная реплика. Там, в углу стола, развалился на лавке лысый коренастый мужик в обдёрганном пиджачишке. Это был Кондрат Сморкалов — бывший лютый двоечник и хулиган класса. На сегодняшнем вечере его опрометчиво посадили в опасном соседстве с бутылкой водки, и вот теперь, видимо, пришла расплата за ошибку.
— А вот и Женя… То есть, конечно, извините, бывший Женя, а ныне Евгений Адамович Карманович, который кормит нас и… в какой-то мере директор столовой, — физик тактично поспешил замять неприятность.
— Тружусь в области общепита, — в знак согласия улыбнулся подтянутый седоватый мужчина.
— Приятно гордиться своими учениками, — преждевременно прослезился физик, и в этот миг вновь прогремел хриплый голос Кондрата Лукича:
— Как был прощелыгой, так и остался! Был я в его столовке. Котлеты — тьфу, это какой-то мякиш хлебный, которым-то гулек стыдно кормить!
Карманович гневно пошевелил ноздрями, проглотил слюну, но смолчал.
— А вот наш Вася, — гнул свою линию физик. — Он ведь у нас отличником был и не обманул надежд заведения… Да, Вася, то есть, простите…
— Василий Африканович, — застенчиво представился толстощёкий очкастый мужчина с зачёсанными назад длинными волосами, — кандидат физических наук.
— Приятно гордиться своими учениками, — поспешно, чуть ли не скороговоркой, выпалил физик, а взгляды всех невольно обратились на Сморкалова — не отравит ли он вновь общего ликования и умиления чем-нибудь пакостным. Кондрат Лукич разделывался с очередной рюмкой, так что Василию Африкановичу повезло. Физик тем временем тоже не обижал себя водкой. Чувствовалось, что если так пойдёт и дальше, то он скоро уронит голову под стол, а может, и того ниже.
— А вот, я узнаю, я узнаю… Ваня Упырёв, — без устали мямлил физик. — Способный был мальчик по точным наукам. А где сейчас трудишься, а, Ваня?
Тощий мужчина с длинным, криво сросшимся носом скривил губы в недоброй улыбке:
— Понимаете, друзья… Я работаю в таком ведомстве, о котором вслух не говорят… Ну, вы понимаете…
Все тотчас понимающе закивали, но почему-то почувствовали себя не совсем уютно. Даже физик словно отрезвел.
— Урка, — вдруг пронеслось над столом. Общество совсем приумолкло, гадая, сойдёт ли на сей раз Сморкалову с рук его нелепая хамская выходка. Упырёв с усилием промолчал. И вновь физик кинулся разбавлять обстановку.
— Ну, а ты, ты-то, Кондраша, как? — спросил он у Сморкалова. — Всё других критикуешь, а сам чего достиг? Раньше, помню, баловался ты много. На то и молодость, конечно, но а сейчас… сейчас?
— Ну что. И сейчас живу. Шоферю потихоньку… И всё б хорошо, да вот только горе со мной приключилось, — проговорил Кондрат Лукич, и все, услышав про горе, разом стряхнули с лица улыбки: хоть и бывший хулиган, хам, а пособолезновать надо — горе-то со всеми бывает.
— Тётенька помёрла, — сообщил Кондрат Лукич и скривился.
— М-да, — протянул физик на правах самого старшего и мудрого, — это жизнь, жизнь, друзья мои… У меня, знаете, тоже давно уже все поумирали.
— Тётенька, — в задумчивости продолжал Сморкалов, — Филадельфия…
— Чего-чего? — насторожился Карманович.
— Звали её так, едят тя мухи… А может, город её так звали.
— Ну, это же город в Штатах!
— Ну да! Я и говорю — заграничная тётенька. Я об ней почти ничего не знал, а сообщили, что помёрла, взял и расстроился за здорово живёшь, — продолжал Сморкалов, задумчиво почёсывая лысину. — Помёрла, а я единственный наследник. А тётенька была не простая, а… а, эта…
— Какая эта? — в волнении уточнил Карманович.
— Ну, эта… Что-то с мультиками связано.
— В мультфильмах снималась?
— Да нет… Эта, едят её мухи… Мультимиллионерша!
Над столом разом зависла потрясённая тишина, и сразу стало слышно, как кто-то некрасиво чавкает.
— За помин души моей тётеньки! — со вздохом провозгласил Кондрат Лукич, и все выпили, как загипнотизированные. Сморкалов замолчал и, опустив глаза, как ни в чём не бывало, занялся закуской.
— И что же? — Карманович нездорово вытаращил глаза. — Значит, и ты теперь тоже мульти?
— Мульти-пульти, майти маус, — усмехнулся Сморкалов. — Да нет… Всего-то дали мне каких-то пять миллионов — там ведь тоже прохиндеи сидят, погрели руки-то…
— Ха-ха-ха! — истерично заквохтал физик, а за ним и остальные, кто-то даже взвизгнул от усердия. — Фантазёр, Кондраша, развеселил…
— Да, — посмеивался Карманович, — а что ж сам ходишь, как дворник?
— А я не пижон, — спокойно сказал Сморкалов, — а пиджак этот ношу, потому как в нём карманы широкие.
С этими словами Кондрат Лукич лениво опустил руки в карманы и вытащил из каждого по нескольку пачек пятидесятирублёвых бумажек. Упырёв злобно дёрнул кривым носом, Карманович цокнул зубами, Василий Африканович булькнул щеками, остальные моргнули и затаили дыхание. В наступившей тишине вдруг прогремел глухой удар, раздался звон разбитой рюмки… Старик физик, не выдержав остроты ощущения, уронил наконец голову под стол.
***
Души и умы многих всколыхнули события в этот памятный вечер в старой поселковой школе. Одним из колыхающихся был Василий Африканович Плешаков — его, скромного научного работника, вдруг стала мучить алчность, мучить жестоко, изощрённо и неотступно. Три дня Василий Африканович страдал молча, ходя как пришибленный, на четвёртый день не выдержал и поделился адскими муками с женой:
— Нет справедливости на этом свете, Марина, — сказал он как-то за завтраком, без аппетита ковыряясь в разваренных макаронах. — Как пчёлка всю жизнь кружишься, работаешь, гнёшь спину, а всё ни дачи, ни машины, ни даже паршивенького цветного телевизора! А другим просто так, на шаромыжку счастье берёт и приваливает! Кондрат Сморкалов! Учился в одном классе со мной. Лоботряс, хулиган, негодяй. И что же? Ему недавно наследство из Филадельфии выслали.
— Что? Кто? Сморкалов Кондрат? — заинтересованно переспросила Мария Семённа Плешакова, пожилая женщина со скуластым простоватым лицом. — Так его ж дочь Людмила в одном классе учится с нашим Петей.
Мария Семённа состояла завучем в школе Колпашинского посёлка, где в настоящее время кончал среднее образование сын Плешаковых Петя.
— Вот совпадение-то, — покачал головой Василий Африканович, роняя изо рта длинную макаронину. Полные щёки его ходили вверх-вниз, как у хомяка. — Вот ведь тоже повезло девчонке… И тоже ведь дура, поди, дурой, а как замуж, так сразу денег, квартира, меблировка… У… Марина!
Плешакова озабоченно взглянула на мужа — столь судорожен был его возглас. Василий Африканович перестал жевать и снял очки, что делал обычно лишь в самых экстремальных или торжественных случаях.
— Марина… А что, если мы Петю… А? Чтоб он это… С этой, как её…
— С Люсей?
— Ну да…
Так было принято авантюрное решение женить сына Петю на дочери поселкового миллионера. Надо сказать, Василий Африканович всю жизнь возлагал на сына неслыханные надежды, которые, увы, не совсем пока сбывались. Чуть ли не с колыбели Плешаков принялся вдумчиво воспитывать из Пети лауреата Нобелевской премии. Глупых, антинаучных сказок Петя в детстве не слышал, голову его не забывали зря ни Кощеями, ни Змеями Горынычами, а вместо новелл про Баб-Ёг ему читали научно-популярные статьи о феномене йогов. С самых юных лет Петю пичкали знаниями и заставляли смотреть «Жизнь науки», «Очевидное — невероятное» и некоторые другие такие же умные передачи. Словно назло честолюбивым мечтам родителя, из Пети напрочь отказывался прорезаться вундеркинд. В школе, правда, он выучился читать и писать, но зато счёт ему упорно не поддавался. Правда, сколько будет 1+1, Петя всё-таки запомнил. Сколько будет 1+2 — тоже в конце концов научился вычислять, но дальнейшее дело застопорилось, да так глухо, что Пете пришлось остаться на второй год. «Всё отлично! — ликовал отец. — Все великие в детстве были двоечниками, а потом у них всё прорезалось!» И Плешаков-старший неутомимо вдалбливал в голову сына азы науки, но несмотря на то, что немало шариковых ручек было поломано о голову Петюни, тот упорно ничего не «резал». Тупость Пети к точным наукам не имела границ. Наконец Василий Африканыч прозрел, что родил дурака, и долго клял врачей, утверждавших, что дураки есть следствие пьяных зачатий. Разочаровавшись, Плешаков махнул на сына рукой, предоставив тому дуреть самому по себе. У матери были насчёт сына не столь грандиозные планы — она хотела, чтоб он стал обычным интеллигентным человеком. Для этого как минимум требовалось среднее образование, но непростым делом оказалось для Пети окончить десять классов. Из прежней школы, где Петя успел трижды задержаться в различных классах на второй год, после восьмого его категорически выперли за тупость. Другие школы с таким минимальным аттестатом тоже не рвались принять Петю в своё лоно. Но Мария Семёновна не падала духом, она устроилась работать в захолустную школу Колпашинского посёлка, в которой была страшная напряжёнка с педагогическими кадрами. Школа была несказанно рада современной сподвижнице и как в нагрузку за её самоотверженность приняла в девятый класс её дорогого Петю. Сейчас Петя Плешаков заканчивал десятый, ничего не уча, ничего не делая и ни о чём не заботясь. Вследствие ухудшения крайне низкого зрения Петя был освобождён от экзаменов, учителя не отличались принципиальностью и не жалели для Пети халявных троек, короче говоря, жизнь Пети текла мирно, спокойно и планомерно. И вот сейчас, когда Петя отдыхал, то есть, по своему обыкновению, лежал на диване и смотрел в потолок, над головой его сгущались непредвиденные тучи.
Итак, Петя Плешаков, нескладный, прыщеватый, очкастый и курносый паренёк, отдыхал, разбросав тело по дивану. Он лежал и думал, да, думал, ибо по природе своей не был непроходимым дураком, скорей, наоборот, мыслителем, просто домашнее воспитание и школьная действительность, конечно, сильно одурманили ум Пети. Надо сказать, Петя не страдал самолюбием и нередко публично называл сам себя «тихим дураком», впрочем, сам себя при этом дураком не считая. Привыкший годами ничего не делать и ни о чём не заботиться, Петюня заполнял свой необъятный досуг чтением книг и размышлениями о жизни, впрочем, предпочтение отдавал чаще всего второму занятию. Дело не только в размышлениях, сама жизнь ненавязчиво подводила Петю к той простой мысли, что легче и правильней всего прожить её безответным и безответственным дураком. Как-то раз Петя понял это, а поскольку все и без того привыкли считать его дураком, ему осталось лишь прилагать усилия к тому, чтоб нигде и ничем свой ум не обнаружить. Надо сказать, особого труда ему это лицемерие не доставляло. Петя был замкнут, малоразговорчив, и никто, конечно, не мог и предположить, что потребность в общении «тихий дурак» заменяет творчеством. О да! У Пети Плешакова была тайна: с пятого класса он писал стихи, писал их со всем вдохновением, задыхаясь подчас в наплыве чувств и мыслей, но никому никогда их не показывал, а рукописи прятал с такой изобретательностью и тщательностью, с какой, наверное, Кощей Бессмертный не хоронил свою смерть. Ни одна душа в мире не подозревала о тайной страсти, на досуге сжигающей Петю. Вот и сейчас Петя Плешаков лежал на диване, думал об уходящих школьных годах, а в голове привычно толкались многочисленные рифмы…
Тринадцать лет за партой школьной
Я просидел и отсидел,
Не нюхал счастья, жизни вольной
И…
Дальше с нескромностью просилась рифма «поседел». Нет… Стихи выходили какими-то искусственно сентиментальными, да и не вполне реалистичными и не удовлетворяли Петю. Плешаков оставил умственную работу над прощальными строками до лучших времён и призадумался прозой. Итак, тринадцать лет… Целая жизнь, можно сказать. А что он видел за эту долгую жизнь, кроме школьных парт, тетрадей, доски?.. Как странно. Жизнь прошла, а вспомнить нечего. Нет, конечно, некоторые интересные, волнующие случаи в жизни Пети всё-таки были. Одно пребывание в дизентерийной больнице чего стоит! Это был самый героический, запавший в память и душу эпизод жизни, о котором Петя Плешаков давно мечтал сложить поэму, но воздерживался, считая, что пока ещё не созрел для столь серьёзных и ответственных тем. А ещё что было в жизни? Да, была ведь любовь в четвёртом классе. Любовь страстная, неистовая, безответная, как всякая настоящая любовь. Однажды в школьном гардеробе Петя случайно прикоснулся к её плечу и до сих пор сохранил в душе своей чувство неземной сладости этого прикосновения. А сколько стихов о любви создал впоследствии Петя под впечатлением этого чувства! Всё-таки, значит, было в жизни то, ради чего стоило прожить эти тринадцать лет! Было… Но что всё время думать о прошлом? А что хорошего может ждать его в будущем, если детство и первая любовь — пройденные этапы. Увядание, моральное разложение, одиночество, старость, смерть.
Петя вздохнул во всю силу лёгких. Пасмурно было на душе. Плешаков вспомнил, что, когда становится грустно, надо крепко поесть, и всё проходит, и уже пошевелился было, но в последний миг всё же поленился вставать с дивана и идти на кухню. Не настолько грустно всё-таки было. И Петя остался лежать.
И вот в этот обыденный миг в комнату вошёл отец. Вид у отца был целеустремлённый, чуть взволнованный, и Петя с горечью догадался — предстоит разговор. Три великих силы мешали Плешакову жить — пессимизм, стеснительность и лень. Ни от чего на свете, а значит, и от разговора с отцом Петя не ждал ничего хорошего, но послать отца подальше он постеснялся, а уйти из дома — поленился. Беседы было не избежать. Василий Африканович нервно прошёлся по комнате, полистал, не глядя, какую-то книгу и опустился в кресло рядом с диваном. Петя смотрел в потолок и молча ждал неприятностей. Они не заставили себя долго ждать.
— Пётр, — выговорил Василий Африканович, натянуто кашлянув. — Мне надо с тобой кое о чём серьёзно поговорить.
«Тихий дурак» насторожился. Раз отец называет его не «Петькой», не «Петюней», а «Петром», значит, дело совсем хреново. Петя внутренне мобилизовался, решив в любом случае сопротивляться до конца.
— Пётр… — Василий Африканович давно отвык от серьёзных разговоров с великовозрастным сыном и тоже чувствовал себя неловко. — Вот ты тут лежишь всё… В потолок плюёшь.
— Не плевался я, — коротко буркнул Петя.
— Это так говорится… Образно. А ведь ты, понимаешь, ты почти что взрослый человек. И, значит, всё это детское лежание надо бы оставить и задуматься, серьёзно задуматься о твоей будущей жизни…
«Ага. Клонит к тому, чтоб я поступил в институт, — сообразил про себя Петя, — а накось выкуси!!!»
Василий Африканович ещё разок откашлялся, промокнул щеки носовым платком и продолжал:
— А в будущей жизни своей нужно быть человеком. Человеком обеспеченным, значит, твёрдо стоящим на ногах…
Отец мялся, пока ни словом не коснувшись сути дела, и в этот самый миг Петя нанёс упреждающий удар:
— Ни в какой типа институт я поступать не собираюсь! — заявил он, решительно переворачиваясь на другой бок. — Дурак я, двоечник, ни способностей не имею, ни желания… И всё!
Василий Африканович молчал, но по выражению отцовского лица Петя безошибочно определил, что основная борьба ещё впереди. Ну что ж, на лёгкую победу Петя и не настраивался.
— Хорошо, — произнёс Плешаков-старший легко и спокойно. — А кто говорит, что тебе обязательно нужно куда-то поступать? Ни к чему это совершенно, правильно ты, Петя, говоришь. Вон сейчас сколько развелось никому не нужного барахла с корочками! А человеком и без корочек становятся…
«Тихий дурак» молчал и думал. Вроде бы отец, соглашаясь с ним, с лёгкостью сдаёт свои позиции… Нет, что-то тут не так. Значит, дело не в институте. Но в чём? Петя Плешаков решительно терялся, с какого фланга ждать теперь удара, но внутренне мобилизовался до предела.
— Пётр… Ты взрослый человек, — Василий Африканович, не обладая мужественностью сказать суть дела в лоб, вновь зачёл сказку про белого бычка, — и я хочу поговорить с тобой как мужчина с мужчиной.
— Я ещё не мужчина, — ловко парировал «тихий дурак», — я мальчик.
— Да… Но это ничего, Петя. Всё образуется. Мы с мамой всерьёз посовещались и обеспокоились… Твоей личной жизнью. Ты, наверное, понимаешь, Петя, как тяжело всю жизнь быть одиноким.
— Знаю. Но я привык.
— Привык, — растерянно фыркнул Василий Африканович, — это за девятнадцать лет-то ты успел привыкнуть… Ну и что ж? Надо отвыкать… Короче, зачем вокруг да около… я ведь и сам был молодым. Тебе ведь жениться уже хочется, да ведь, Петя?
«Так вон куда отец загибает, — внутренне содрогнулся «тихий дурак», не ожидавший столь крутого поворота событий. — Жил я, значит, спокойно, и вдруг задумали весь мой тихий омут взорвать: ну нет! Нет такого закона, чтоб силком заставлять под венец, нет!»
— Нет, — бесстрастно промычал Петя.
— Ну, вот те раз! — отец начинал терять терпение. — Ни учиться, значит, не хочешь, ни жениться. Совсем обнаглел! Только и хочешь, что лежать на диване и в потолок плевать!
— Я не плевал.
— А мне плевать… Тьфу! Я нервничаю, Пётр, нервничаю! Ты взрослый сын и лежишь лёжнем. Перещеголял даже Обломова Илью Ильича! Тот хоть пожрать не ленился, а ты с утра лежишь, и тебе на кухню выбраться лень! Разве это жизнь? Это существование! Это надо пресечь, ведь ты живёшь, как животное, Пётр, хуже, потому как животное хоть по клетке ходит, а ты…
Отец кипятился и говорил много несуразностей. Петя смотрел в потолок и блаженно улыбался. Василий Африканович вновь долго отирал пробившийся на лице пот, откашливался, отдувался, пристанывал. Петя взвешивал мысленно силы противоборствующих сторон и никак не мог представить, что у отца хватит сил для нового натиска. Увы, он недооценивал своего родителя.
— Петя, — вновь заговорил Василий Африканович почти ласково, — ведь признайся, тебе по ночам снятся девушки?
— Случалось, — не стал кривить душой «тихий дурак», вспоминая, как как-то ему приснилась Рябухина, у которой он списывал во сне (впрочем, как и наяву) домашнюю по алгебре.
— Вот видишь! Значит, в тебе проснулось уже это…
— Что — это?
— Ну… Желание… Создать семью. И я разрешаю тебе жениться.
— Что? Жениться? Так я ж ещё маленький…
— Маленький?! — вновь невоздержанно вспылил Василий Африканович. — Да ведь уже девятнадцать лет лбу! Гайдар вон в четырнадцать лет полком командовал, а Пушкин поэмы печатал! Да у моего знакомого парень в пятнадцать лет уже прижил кого-то там с двадцатичетырёхлетней девочкой, а ты?! Девятнадцать лет парню, а он лежит — в потолок плюёт!
— Не плевал я в потолок. Да посмотри, на нём и слюни-то нигде не качаются.
Василий Африканович тупо икнул, его почти доконали наивно-издевательские реплики сына. Обессилев, он решил ударить ва-банк.
— Ну, скажи, тебе ведь нравится Люся Сморкалова?
Реплика отца совершенно сбила Петю с панталыку. Откуда вдруг вынырнуло имя Люси Сморкаловой? А, конечно, мамаша же работает в школе и знает. Что знает? Что Сморкалова — отличница? Петя Плешаков был растерян и выжидающе молчал.
— Ведь красивая девочка, а? — Василий Африканович не давал сыну опомниться.
— Угу, — рассеянно промычал Петя. Перед поэтическим взором его как живая промелькнула Люся Сморкалова — стройная, голубоглазая шатенка, с лёгкостью постигающая школьные предметы и в придачу заправляющая всеми внеклассными делами класса.
— Ну и как? — наседал отец. — В каких вы с нею отношениях?
— В обыкновенных, — зевнул Петя, — мы с ней вместе спали…
Теперь пришёл черёд Василию Африкановичу выкатывать глаза из орбит. Голос Пети был спокоен и серьёзен, и отец не знал, то ли радоваться ему теперь, то ли на всякий случай шлёпнуться в обморок.
— На комсомольском собрании, — завершил Петя фразу с садистским смешком. — Там все спят, у кого здоровье есть и бессонницей которые не мучаются.
И вновь Василий Африканович вытирал платком потные щёки. Неизвестно, сколько бы ещё продолжалась эта тягостная для обеих сторон словесная баталия, если б Петю вдруг не развезла необоримая лень. «Ну и что ж, — подумал он, — скажу отцу, что буду за Люськой ухаживать, — и пусть он отстанет. Меня же это ни к чему не обяжет, тем более Люська слишком симпатичная и самостоятельная девушка, чтоб связываться со мной, недорослем…»
Так Петя и поступил. Василий Африканович был на седьмом небе и от радости разогрел сыну восемь котлет! Петя съел их и уснул в умиротворённом настроении. Если б он только знал, в водоворот каких бурных, опасных, противоречивых событий ввергает его этот опрометчивый компромисс, если б он только знал… Но он не знал.
***
— Вот так-то, Роберто… Утёр всем нос какой-то Кондрашка задрипанный, — невесело вздохнул Карманович. — Наследство! Везёт дуракам.
Сын Кармановича, студент СИНХа Роберт, кучерявый очкарик с горбатым носом и тонкими чертами лица, полулежал в кресле и красиво покуривал, сонно перелистывая «Плэйбой». Карманович-старший опустился в соседнее кресло и тоже закурил. Его, привыкшего воровать на широкую руку и жить на широкую ногу, новость о богачестве Сморкалова повергла в чёрную зависть.
— Наследство? И сколько же? — деловито поинтересовался Роберт.
— Пять миллионов, говорит… Может, преувеличил, но ведь всё равно…
— Это что-то патологическое! — присвистнул Роберт, блеснув при этом золотом коронок, безвременно навешенных на два передних зуба.
— Вот-вот, — алчно вздохнул Карманович. — Вот-вот…
Роберт вновь уставился в журнал.
— Кстати, у Кондрата дочь есть. Семнадцать лет, — как бы между прочим, обронил Карманович-старший.
— Но, фазэ! В настоящий момент я пробую волочиться за Наташкой — дочерью директора ресторана!
— Не смеши меня, Роберто. Сегодня он директор, а завтра — фьють! Душа в рай — ноги в милицию. И с конфискацией имущества. А тут деньги чистые, законные. Думай, Роберто.
Роберт думал недолго, ибо его натренированный мозг дельца уже принял неблаговидное решение.
Надо заметить, что с детских лет отец сознательно воспитывал Роберта несознательным членом общества. Началось всё со второго класса, когда кроха сын Роберт зубрил стихотворение «Что такое хорошо и что такое плохо».
— Значит, Роберто, говоришь, вас учат в школе быть честными, трудолюбивыми, слушаться старших и помогать всем… задарма?
Юный Роберт согласно кивал головой, с аппетитом наворачивая лососёвую уху.
— Ты это учи, отвечай у доски, получай пятёрки, — наставлял родитель, — а про себя помни: всё это — одни слова. Люди уважают не того, кто глуп, а того, у кого есть деньги и кто умеет деньги делать. В любом деле всегда перво-наперво смотри — выгодно тебе это или нет? Если выгодно — это будет хорошо, невыгодно — плохо.
Крошка Роберто хорошо заучил урок отца, он был и понятнее, да и намного короче пространного стихотворения Маяковского. Всю жизнь с тех пор Роберт старался поступать только хорошо. В детстве его любимым литературным героем был Мальчиш-Плохиш, в более поздние годы Роберт влюбился в Остапа Бендера. По ночам ему грезились соблазнительные картины будущего, что он, элегантный, неотразимый делец, подъезжает к ресторану за рулём собственной распрекрасной «Волги», с собственной, снятой за пятьдесят рэ, шикарной девочкой, в ресторане он пьёт шампанское, все узнают и приветствуют его, он даёт десять рублей на чай официанту… Как всё красиво, маняще, радужно…
Итак, Роберт усиленно воспитывал в себе качества делового человека. Учился он хорошо, но двоечникам давал списывать строго за деньги. Его презирали, но вынуждены были мириться. Правда, однажды Роберт всё-таки пострадал за свои хорошие поступки, когда его, уже взрослого, малолетки-пятиклассники попросили купить пачку сигарет.
— О’кей, — не стал упрямиться Роберт, — пачка стоит сорок коп, в два раза дороже — восемьдесят, короче, на рубле сойдёмся.
Купив сигареты, Роберт уже положил было себе в карман восемьдесят копеек, как вдруг к молодняку подошли ребята постарше и, узнав в чём дело, зачем-то поинтересовались у Роберта:
— У тебя спичка сквозь зубы проходит?
— Да нет пока, — не чуя беды, ответил делец.
— Если не отдашь деньги, у тебя коробок будет проходить…
По простоте душевной Роберт не испугался угрозы, за что и поплатился двумя передними зубами, а также и всей наличностью кошелька. Но нет худа без добра: по блату Роберту вставили золотые коронки, чем он безумно гордился.
Деляческая деятельность Роберта не знала границ. Как-то на толкучке он за сорок рублей приобрёл какой-то зарубежный диск. После трёхмесячных мытарств Роберту кое-как удалось сбыть его с рук за тридцать, и с тех пор Роберт считал себя фарцовщиком. Теперь же этот маньяк делячества нацелился на руку, сердце и наследство Людмилы Сморкаловой, а у Пети Плешакова появился грозный, расчётливый и хитрый соперник.
***
Рассвет застал Сашку Буховцева не похмелившимся, и к полудню его плачевное состояние не изменилось. В длинном пальто, наброшенном на голое тело, в измазанных синей краской, потерявших человеческий облик штанах, растрёпанный, печальный и опухший, двигался Сашка по посёлку, сжимая сорок пять копеек в трясущемся кулаке. Вслед ему осуждающе поглядывали обследующие нечистоты куры да от скуки лаяли колпашинские собаки. От каждого встречного Буховцев прятал бессовестные глаза, ибо редко кому в посёлке не был должен. В волосатой Сашкиной груди теплилась последняя надежда — Кондрат Лукич, местный богатей, он может выручить трёшкой. Нет, Саня будет скромнее, он попросит два рубля, а два рубля сорок пять копеек — это уже бутылка портвейна. Ой, если бы…
Двухэтажный особнячок Сморкалова высился на окраине посёлка. Буховцев подошёл к забору, деликатно постучался в калитку. На стук откуда-то выбрался здоровенный львинообразный пёс Кондрата Лукича по кличке Шнапс. Пёс принадлежал к породе московских сторожевых и отличался лохматостью и увесистостью. Высунув язык, он недобрым взглядом воззрился на Буховцева. Взгляд Шнапса был недвусмыслен: «Вали-ка ты отседова, дядя», — прочитал Саня в собачьих глазах и поник головой. «Нет дома Кондрата Лукича, — подумал Буховцев, облизывая языком ссохшиеся от нездоровой жажды губы, — господи, что же это такое…»
Надо сказать, Саня был слегка набожен и искренне верил, что на небе сидит какой-то волшебный мужик, который, если его очень попросить, может помочь людям опохмелиться. Буховцев перекрестился и, сам не зная зачем, поплёлся в сторону поселкового винника. В магазине было немноголюдно. Долго и тоскливо топтался Саня возле витрины, разглядывая винные этикетки с мучительным, нестерпимым вожделением, словно восьмиклассник — порнографические картинки. Страсть властно требовала удовлетворения, это было невозможно, Буховцев вздыхал, но оторвать взгляда не мог. «Аист»… «Водка столичная»… «Яблочное», — беззвучно шевелил губами Саня и судорожно сглатывал липкую слюну.
— А! Саня! — услышал он голос сзади и, обернувшись, увидел Щукина, поселкового рыболова и скупердяя. Также Щукин зарабатывал продажей рыбакам-любителям взращенных на собственном огородике опарышей, за что был прозван Глистопродавцем. Кличку придумала старуха Матрёниха, пьяница и безбожница, в глаза Щукина так никто не звал, но за глаза кличка не сходила с уст колпашинских обитателей. Щукин знал это и мстил за такое непочтение презрением ко всему человечеству.
— Пришёл похмелиться, — продолжал Глистопродавец, — ну ничего-ничего, скоро всех вас поприжимают, пьяниц.
— Как это поприжимают? — не понял Буховцев.
— А что, не слышал, что ли? Сразу после майских праздников — сухой закон! Так-то, батенька, — лицо Глистопродавца лоснилось от злорадства.
— Да ты чё! — Саня похолодел, как в кошмарном сне. — Ты же бред говоришь!
— Вот те крест! — перекрестившись, осклабился Глистопродавец.
— Сухой закон… Да я же помру, — лепетал Буховцев, — у меня же дед был алкоголик, отец алкоголик, сам я алкоголик. Я же помру!
— А вот и предусмотрено, чтобы такие, как ты, сволочи повымерли, — хихикал Глистопродавец, — алкашей бы не плодили.
Он купил пачку «Беломора» и гордой поступью покинул магазин.
— Это правда? — спросил Саня у продавца.
— Не знаю, — зевнул тот, — но все говорят.
Буховцев закрыл воспалённые глаза. Ноги, заплетаясь и шаркая, сами несли его, убитого горем, неизвестно куда. «Как же так, — силился понять Саня. — Жил, жил, и вдруг всё! Мрак! Как ведь славно было: деньги есть — купил, выпил, живёшь. Нет денег — терпишь, но ждёшь, надеешься! И вдруг сухой закон. Но почему?! За что?! Сухой, ой, страсти, от одного слова мурашки по телу катятся. Разве я что плохое сделал, господи? Нет! Отобьёшь, бывало, чек за бормоту или водчоночку, а на нём — «СПАСИБО». Крупными буквами. Казалось бы, мелочь, а вот поблагодарили тебя, и приятно. Всё правильно, значит, делаешь. И пьёшь с чистым сердцем, душа радуется. А теперь… Да, но ведь пока ещё можно. Надо скорее напиться! Но деньги, деньги где? О-о-о-о…»
И Саня с удовольствием заревел бы от тоски, но сухость терзала его организм, и в глазах тоже не было сырости.
…Мысль пропить старые лыжи озарила Буховцева внезапно, будто молния. До этого он долго ходил из угла в угол по своей разорённой алкоголизмом избе и думал, думал, словно профессор или поэт. «Что бы пропить? Что бы пропить? — мучительно соображал Саня, перебирая чудом сохранившийся в комнате хлам. — Стул? Такая развалина, что на нём и кошка не усидит. Чайник? Но он дырявый, ржавый, и дно отваливается. Пиджак? На огородное пугало стыдно натянуть… Лыжи! Лыжи!!!»
И вот теперь, с лыжами под мышкой, Буховцев целеустремлённым шагом двигался по Колпашино. Навстречу ему передвигался костлявый и щуплый ветеринар Гавриков.
— Эй! Саня! Куда это ты лыжи навострил? — окликнул он Буховцева.
— Купи! — Саня действовал без предисловий. — Трёшку прошу — даром почти что!
— Ну, Саня, уморил! На кой мне сейчас лыжи.
— Ну как? Готовь сани летом, а лыжи… тоже летом. У? Лыжи! Это же вещь!
— Да зачем мне лыжи, Саня, — смеялся Гавриков, — я же пьяница, у меня кататься на них никакого здоровья не хватит!
— Эх ты, — пробурчал Буховцев, — молодой такой… А я помираю. Скоро сухой закон выйдет, и умру я… А сейчас вот последние лыжи с себя снял.
Гавриков с утра успел пропустить бутылочку и лишь смеялся.
— Ты б, чем ерундистикой заниматься, лучше б мозгами шевелил, мозгами.
— Хрен с тобой. Два рубля! Грабишь! Ну как, берёшь?
— Не смеши меня, Саня.
— Злодей! — в отчаянии простонал Буховцев. — Злодей! Изверг. Ну, рубь семьдесят, а, Гаврик? А?
— Нет, Саня, нет… Ты б не с лыжами лучше трясся. Свинарник знаешь? Сходил бы в ночь, спёр совхозную свинку, на базар — и гуляй!
Буховцев перестал хныкать, задумавшись над словами ветеринара.
— Не, Гаврик… Ты что? Ты меня подначиваешь! В тюрьму меня упечь захотел, чёртова болячка! Сам этих свиней там лечит, и сам же…
— Ну и лечу! А ты своруй — какое мне дело! А то дохнуть они шибко часто стали, исчезают… А тут будет кража — всё по чести. А, Саня?
Буховцев всмотрелся в лицо ветеринара и испуганно перекрестился.
— Нет! Нет! Я человек честный, я алкоголик, я с законом ссориться не хочу. А ты купи лыжи, а? Ну, рубь пятьдесят, а? Гаврош!
— Ну и живи дураком, — сказал Гавриков и пошёл дальше.
— Убийца! Изверг! Змей! — в агонии орал Саня.
Ветеринар не реагировал.
— Ну, рубль! Рубль! — крикнул Буховцев. Гавриков не оборачивался. Саня в сердцах грохнул лыжи о каменистую дорогу, и обе переломились от удара и старости.
***
Иван Евстафьевич Упырёв курил папиросу, затягиваясь глубоко, обстоятельно, неторопливо, выдыхая дым в атмосферу широко открытым ртом. Павел Кошельков, молодой мужчина с пышными чёрными усами, в отличие от него выдувал сигаретный дым из носа. Пухленькая блондинка Сонечка Нетопырева стряхивала пепел сигареты нежным, задумчивым движением, синеватый дымок валил у неё как из ноздрей, так и изо рта. Сонечка блаженно жмурилась, а Кошельков смотрел на её полураспахнутый халатик и блаженно улыбался, изредка аппетитно сглатывая слюну. Один Упырёв был далёк от блаженного состояния, он сидел в кресле весь нервный, колючий и угловатый.
— Как дела, Шмель? — наконец спросил он у Кошелькова.
— Всё нормально, Упырь, — ответил Кошельков и раскашлялся, — только вот простыл крепко. Мясо из комбината через проходную всегда под рубахой выносишь, а оно холодное, мороженое… бррр.
— Надо беречь здоровье, Шмель, — сказал Упырёв и загасил в пепельнице папиросу. — Ладно. Вот крупное дело.
Сонечка Нетопырева и Кошельков почтительно перестали курить.
— Недавно в поезде я услышал сведения о некоем кладе, закопанном в Колпашино в начале века, — сказал Упырёв, нервно поводя кривым носом, — там же я заполучил план, по которому рыть клад. Клад был закопан на огороде некоего Сморкалова Кондрата. Был… Я говорю так, потому что с некоторых пор этот Кондрат стал швыряться деньгами и трепать, что получил наследство из Филадельфии. В натуре же, как я выяснил, никакого наследства он никогда не получал. Остаётся предположить, что, копая картошку, он случайно наткнулся на драгоценности и начал ими пользоваться.
— Это надо проверить, — с умным видом заметил Кошельков.
— Надо, Шмель. Но я чую, что дело именно так. Пора действовать.
— Ты же знаешь, Упырь, я на мокруху не хожу.
— Нет, ты не так понял. Всё сделаем без крови, чисто. Кондрат о кладе не заявлял. Значит, когда мы его ошмонаем, тоже заявить не посмеет. Так?
— Возможно. Но как…
— Не перебивай. Кстати, Шмель, а ты не очень ревнив? — вдруг вкрадчиво осклабился Упырёв.
— В каком смысле, Упырь?
— Как ты, например, отнесёшься к тому, что твою милую, несравненную, единственную, очаровательную Сонечку мы, в целях дела, временно подложим под Кондрата?
— Я… Хорошо отнесусь, — подумав, кивнул Кошельков, — положительно.
— Тогда всё будет тихо и чисто, — с увлечением продолжал Упырёв, закуривая новую папиросу. — А ты не возражаешь, Сонечка?
— Ммм, — блондинка застенчиво повела плечами, — а этот Кондрат, он ведь, поди, уже это… старый?
— Не боись! — ободрительно усмехнулся Упырёв, отчего лицо его подёрнулось глубокими грязными морщинами. — Знаешь как страстно он свою прежнюю жену любил! На всё Колпашино. Редко без синяков ходила… Но ты-то его вгонишь в рамки. Узнаешь, где он хранит деньги, а там мы уж как-нибудь сообразим.
— Ну, хорошо, — улыбнулась Сонечка, а Кошельков обнял её и поцеловал в шею.
— За успех дела! — бодро провозгласил Упырёв, срывая пробку с водочной бутылки.
***
Солнечным майским днём Петя Плешаков в новом костюме, новых ботинках и новых очках шагал по Колпашино. В груди его было невесело, незнакомо и тревожно. Сегодня утром опять состоялся неприятный и тяжелющий разговор с отцом, в итоге которого Петя вновь потерпел поражение. Василий Африканович достал два билета в музкомедию и всучил их сыну с тем, чтоб тот сходил в театр в паре с Люсей Сморкаловой. Как ни отбрыкивался Петя, но раз сказано «а», приходилось говорить и «б», отец напомнил ему про уговор, и «тихий дурак» вынужден был покориться.
— Веди себя там культурно, хорошо, — суетливо напутствовал сына родитель, — не почёсывайся, не сморкайся, не спи. Глупостей не говори никаких. А главное, вздыхай побольше. Они это любят, девчонки, когда шумно дышат. Вот тебе деньги, купишь Люсеньке духи и веник какой-нибудь. Понял? То есть цветы купишь, а то взаправду надумаешь метлу приволочь — с тебя станется…
— Понял, понял, — одеваясь, бурчал себе под нос Петя.
— Цветов, смотри, покупай нечётное количество. Полагается так!
— Чего? Я ж ведь, типа, двоечник, я в этом ничего не понимаю.
— Ой, Петюня… Три цветка или пять. Запомнил? В театре много не ешь, а то ведь вечно из буфета не вылазишь, а девушки — существа возвышенные, при них неприлично объедаться. Потом проводишь Люсю домой. И можешь даже, это самое…
— Самое — что это?
— Ну, это… Объясниться в любви.
— А как это объясняются? — идиотничая, допытывался Петя.
— Скажешь: «Я тебя люблю». Дорогая, скажи, милая… Ну, что ещё? Можешь сказать, ты моя кошечка, ласточка…
— Обезьянка…
— Нет! Ласточка, рыбонька… Ну, что ещё?
Действительно что? Сколько в мире изощрённых ругательств и обидных прозвищ, и как беден запас ласковых слов! Не говорит ли красноречиво это соотношение о процентном содержании хорошего и плохого в нашей жизни? Об этом задумался Петя Плешаков по дороге в Колпашино. Тема для стиха была интересная, не избитая, её не мешало бы разработать и выразить. Но вдохновение сегодня отсутствовало. Голова начисто была забита непривычными для Пети прозаическими вещами. Перво-наперво «тихий дурак» посетил галантерею. Немало духов продавалось там, но все мужчины брали солидные, пузатые флаконы с «Тройным» одеколоном, а кое-кто даже по нескольку штук. «Чересчур внимательные кавалеры», — сообразил Петя и тоже отоварился двумя флаконами, с трудом запихнув их в карманы брюк. До Колпашино он доехал на автобусе, и прямо у остановки ему повезло: рядом было кладбище, и старушки продавали цветы, мимоходом делая свой маленький бизнес. Правда, живых цветов не было, и Пете пришлось взять букетик бумажных гвоздичек. «Ничего, не такие яркие и вонючие, зато сохранятся дольше», — резонно подумал он. Итак, закупив всё положенное, Плешаков приближался к сморкаловскому особняку.
Для своих семнадцати лет Люся Сморкалова имела не вполне типичный характер. Выросшая без матери и при минимальной опеке отца, она с ранних лет знала лишь два развлечения — книги и улицу. Читала она всё подряд, но приключения и детективы её всегда волновали больше сентиментальных любовных романчиков. Сызмальства Люся почти не имела подруг, носилась по улице с поселковыми сорванцами, зачастую даже верховодя в их лихих компаниях. Шли годы. Сверстницы Люси давно накрасили губы, подтемнили брови и заневестились, она же, как прежде, оставалась в компаниях «своим парнем». Наравне со всеми матерясь и куря, она, однако ж, никому не позволяла даже поцеловать себя, не говоря уже о чём другом, да и поставила себя так, что никто из парней и не помышлял о подобной возможности. Люся не могла не чувствовать, что в последний год сплочённая ранее компания неотвратимо разваливается на парочки, и, хотя сама порой мечтала о «прекрасном принце», на людях по подобным вопросам высказывалась подчёркнуто цинично. Девчонки из класса её недолюбливали и недопонимали, парни уважали, но считали недосягаемой. Вот какой сложный и противоречивый объект ухаживания выпал на долю многострадального Пети.
…Калитка оказалась не запертой, но стеснительный Плешаков, прежде чем войти, всё равно несколько раз постучался. Тихо. Двор заснул в мирной майской полудрёме. «Тихий дурак» потоптался ещё немного и нерешительно приоткрыл калитку. «Может, никого нет дома», — с надеждой размышлял Петя, делая неуверенные шаги вперёд, когда вдруг из кустов малинника возникло огромное, лохматое, тяжело дышащее животное. Это был Шнапс. Плешаков остолбенел, а пёс приближался к нему неотвратимо, но и неторопливо, как бы понимая, что жертве никуда не деться. «Эх, жизнь моя пропащая! — зажмурился Петя — А я даже лебединую песню создать не успел! Вот обида-то…»
Шнапс подошёл, подозрительно взглянул в глаза «тихому дураку» и захватил его зубами за колено. Петя замер, вслушиваясь, раздастся ли сейчас хруст костей, и в этот миг откуда-то сверху прозвучал звонкий голос:
— Шнапс! На место!
Пёс вздрогнул, недовольно повернул голову — на веранде в джинсах и футболке стояла сама Люся Сморкалова. Шнапс вильнул хвостом, ещё раз посмотрел не Петю: «Ладно, поживи уж пока, парень», и тяжелой поступью удалился в тень.
— Петя! — окликнула Плешакова Люся насмешливо и удивлённо. — Ты зачем сюда залез?
— Да я, типа, в гости, — стеснительно выдавил Плешаков.
— В гости! — рассмеялась Сморкалова. — Это великолепно! Прррошу!
Люся в настоящий момент жестоко страдала скукой и была рада даже такому непредставительному гостю. Впрочем, почему непредставительному, ведь среди учеников класса Плешаков был самым старым. И вот Петя, поправляя очки, во всей своей застенчивости нарисовался на пороге Люсиной комнаты. На столике стояла бутылка «Тархуна», лежала коробка «Белочки» и пачка «Опала», с магнитофонной кассеты хрипловато похрюкивал Розенбаум, а сама Сморкалова встречала гостя, театрально развалившись в кресле с сигаретой в зубах. На лице её лежала тень томной задумчивости, но, увидев деревенеющего от стеснительности Петю, Люся, не выдержав, вновь откровенно расхохоталась
— Это что ты притащил? — спросила она, кивнув на букет.
— Это, типа, цветы… На.
— С кладбища увёл?
— Не, купил… А настоящих потому что не было, — Плешаков робко положил цветы на столик, — и вот ещё… типа, можешь душиться.
— Чего? Могу задушиться, а венок готов? Что за чёрный юмор?
— Нет, эта, — Петя мучительно долго копался в карманах, но наконец выковырял оттуда флаконы с «Тройным» одеколоном и водрузил их на стол, — типа, душиться для запаха волос.
— Ой! — Сморкалова в восторге взвизгнула и повалилась в кресло. — Петя! Ты вершина остроумия! Садись за стол и говори что-нибудь.
Плешаков неуверенно примостился на краешек кресла.
— Типа, в театр сегодня пошли? — спросил он, решив уж разом кончить со всеми деловыми вопросами. — В музкомедию. У меня уже билеты куплены.
— Да? — с интересом переспросила Люся. — А что там сегодня дают?
— Что дают? А что там могут особенного давать? Воду газированную, мороженое там, бутерброды с колбасой, с сыром… Иногда с бужениной бывают.
— Ой… Петя, я выпадаю в осадок, — простонала Сморкалова и откинулась на спинку кресла, умирая со смеху. Плешаков молчал и всё ещё стеснялся.
— Да, — вдруг спохватилась Люся, — во-первых, я забыла сказать тебе «спасибо». Говорю. Во-вторых, как ты насчёт пожрать?
— Ну, хм, вообще-то… Не против, — стеснительность чуть-чуть поборолась в Пете со здоровым аппетитом и потерпела решительное поражение.
— Спокуха! — Люся шустро вскочила на ноги и в три прыжка оказалась у холодильника. — Сейчас сообразим.
Холодильник был разворошён, затем в соседней комнате зажглась электроплитка, и вскоре пьянящий аромат жареной картошки взбудоражил чуткое обоняние поэта. А когда перед Петей появилась целая тарелка этого лакомства, да ещё приправленного шпротами, он и вовсе позабыл про стеснительность и подумал, что не так уж плохо иногда прийти в гости. Сморкалова же, напевая и посмеиваясь, вынула из холодильника початую бутылку «Тамянки».
— Я, типа, не пью, — замешкался было «тихий дурак».
— С этого ты ничего не почувствуешь, — сказала Люся, наполняя вином маленькие рюмочки.
— Да? А зачем тогда вообще пить?
— Так. Для солидности.
Пропустили по рюмке сладкого вина, Сморкалова увеличила громкость магнитофона, Петя приналёг на картошку, и жизнь засверкала перед ним в светлых, радостных, аппетитных тонах. Разговор за трапезой шёл весёлый и почти непринуждённый — о жизни, об одноклассниках, о школе. При этом Плешаков не преминул похвастать, что от экзаменов он освобождён.
— Это почему же! — возмутилась Люся.
— А так… Я ж, типа, страшно больной мальчик. Зрение маленькое, печень преувеличенная, острая умственная недостаточность на фоне предгеморройного синдрома, — бойко отрапортовал Плешаков.
— Да! Петя, я почти два года училась с тобой в одном классе и не подозревала, что ты такая находка!
«Находка? — призадумался Петя. — Что она во мне нашла? И если находка, так это что, она, значит, не против замужества?»
Мысль была не из приятных, но желудок Плешаков наполнил с верхом, и ничто теперь не могло помешать послеобеденному блаженству. А вскоре наши десятиклассники собрались, сели в автобус и поехали в театр. В театре на голову Пети не свалилось никаких из ряда вон выходящих несчастий, если не считать того, что в буфете его кто-то подтолкнул под локоть, и с тарелки слетело на пол три бутерброда. «Эх, жизнь моя пропащая», — думал Петя, ползая по полу в поисках оторвавшейся от хлеба колбасы.
— Не поваляешь — не поешь, — пояснил он, ставя тарелку на столик перед Сморкаловой, — ну, ты, типа, есть будешь?
— В принципухе, на полу микробов много, — задумалась Люся, — но они, наверное, все растоптаны — вон сколько народу ходит.
Закусив, наши друзья заняли места, согласно купленным Василием Африканычем билетам. В зале царила пестрота, шумиха и духота. Обмахиваясь программками, десятиклассники продолжали свои увлекательные беседы. Упоминание о микробах воскресило в памяти «тихого дурака» самые волнующие и значительные страницы его биографии — пребывание в дизентерийной больнице. На эту тему Петя мог говорить бесконечно:
— Значит, попал я туда весь температурящий, гноящийся и болезнетворный. Пришёл в себя — а врачи говорят: садись на горшок! Я в амбицию и в нюни — нет, говорю, я уже взрослый, я унитаз люблю, и баста! Горшок ниже моего достоинства, типа… Маленький был, а наглый! Мне общество-то дизентерийное в палате говорит, типа, надо, чувак, покориться. Один парень рассказывает: «Я, мол, тоже не хотел им отдавать анализы, так они мне руки заломили и клизмами мучили, пока я не раскололся!» Я и сам-то чувствую, силы не равные, ан нет, самолюбие вскипело. Мне уколами угрожают — не боюсь! Без ужина оставили — подавитесь! Гордость даже проснулась во мне на какое-то мгновение. А потом медсестра вязла и конфисковала у меня книжку «Сказки Пушкина». Разревелся я — как без стихов-то остаться, а мне горшок дают. А все больные прочие сидят за столом, кашу наворачивают и смотрят, сломаюсь я или нет. Ну и смалодушничал я, сел… А всё только ради Александра Сергеевича!
Петя рассказывал и дальше, рассказывал взахлёб, Люся давилась со смеху, и продолжалось это до середины первого действия, пока отовсюду не зашипели. Десятиклассники вынуждены были приумолкнуть, углубившись в просмотр пошлой антирелигиозной пьески «Купите пропуск в рай». Люся Сморкалова то и дело косилась на очкастый профиль Плешакова — он начинал казаться ей интересным человеком. Петя же ничего этого не замечал — его мысли всё ещё бродили по извилистым коридорам дизентерийной больницы.
Дорога из театра в Колпашино была не близкой. Не отступая ни на шаг от инструкции отца, Петя вызвался проводить Люсю до дому.
— Спокуха, — сказала Сморкалова, — возьмём тачку. Деньги есть, не боись, у меня этого добра…
Петя вспомнил легенды о том, что отец Сморкаловой миллионщик, и почтительно промолчал. В городе быстро темнело. Минут десять ещё теплился тускловатый свет, и вот кромешная тьма накрыла Люсю с Петей, как сачок бабочек. Они свернули с проспекта и пошли дворами, Сморкалова объясняла, что так они быстрее выйдут к остановке такси. Пете такой поворот не очень понравился — он страшно опасался хулиганов, но постеснялся сразу предостеречь свою спутницу, а теперь шёл, боялся и каялся.
— Ну? Чего приуныл? — спросила Люся, шедшая быстрым, танцующим шагом. — Рассказал бы что-нибудь. У тебя здорово выходит.
— Да, так оно. Было б о чём говорить, — насторожённо вслушиваясь в тишину, промолвил «тихий дурак». — Ну, вот, например, о шпане… Не знаю, чем это объяснить и истолковать, но редко мне удавалось вечером пройти по улицам без того, чтобы, типа, карманы не вывернули…
— Как это? — удивилась Люся.
— Да очень просто, — разоткровенничался Плешаков, — к стенке в тёмном переулке прислонят и говорят, типа, покажь, чем богат. Иногда доверяют, сам кошелёк достаёшь, а иногда ещё и лично обыщут… Это как повезёт.
— И ты никогда не сопротивлялся? — возмутилась Сморкалова.
— У меня что, лишние очки и зубы? На Дон Кихота я не похож, скупердяйством тоже не страдаю, а вот побоев боюсь. Стыдно, конечно…
В кустах оглушительно вскрикнули коты. Петя содрогнулся. Вокруг было тихо и пусто, двери подъездов не хлопали, люди не ходили. Шаги гулко отдавались в тишине двора, будто удары сердца. Впереди чернела подворотня. Тоска и страх охватили Плешакова.
— Впрочем, это всё ерунда, — продолжал он чуть подрагивающим голосом, — когда тебя одного шпана поймает. Ну, ошкуляют, ну, пиджак снимут, штаны, очки в крайнем случае — подумаешь. Дело наживное. А вот представь, допустим, парень с девушкой идёт. По улице… Безлюдной и тёмной, ну, вот как сейчас, например. И, конечно, хулиганы выходят. Начинают мучить, бить, насиловать. Сколько про это страшных фильмов снято! Тут уж просто так не отпустят. Нет, я не намекаю, типа, что сейчас аналогичная ситуация, но, может, просто так вот возьмём выйдем на проспект, а?
— Да вот ещё, — легкомысленно подёрнула плечами Сморкалова, и в этот миг до чуткого уха «тихого дурака» донеслось глухое треньканье гитары, а развернувшаяся пред его взором подворотня раскраснелась огоньками сигарет…
— Люся, — от волнения поэт впервые назвал девушку по имени, — ты слышишь?
— Что?
— Гитара. Это хулиганы. Ты погоди, я же не каратист… Не поздно ведь ещё!
Сморкалова не сбавляла шаг.
— Типа, стой, — лихорадочно зашипел Петя. — Ещё не поздно!
— Да хватит тебе! — в голосе Люси послышалось раздражение.
— Я же говорил, что я невезучий… Ну? Дёрнем?!
— Сейчас, разбежалась…
— Хорошо! Не отставай, — пробормотал взмокший от ужаса поэт и, круто развернувшись, обратился в бегство. Петя бежал, со свистом рассекая грудью и очками сухой, плотный воздух, он мчался яростно, прытко, как гепард, длинноного, как страус, перескакивая через лужины, отплёвываясь, постанывая, хрипя и задыхаясь. С непривычки в мозгу у него вдруг застучал пульс, мышцы ног заболели от внезапного перенапряжения, но Плешаков, наперекор здоровью, летел вдоль окаменевших от страха домов, ничего не чувствуя, не сознавая и не помня.
Потом он перевёл дух, задохнулся и обернулся. Люси Сморкаловой не было видно, её крика о помощи слышно тоже не было. Погони не наблюдалось.
«Так… Значит, я, оказывается, ещё и трус!» — с отвращением подумал «тихий дурак», чувствуя себя гадом. На подрагивающих ногах он добрёл до скамейки, рухнул, вытер пальцами потные очки. «Я бросил девушку в опасности. Ничтожество! — казнил себя поэт, периодически сплёвывая себе под ноги. — А может, она тоже убежала. Она же сказала, что разбегается. И ведь это даже хорошо, что я переживаю, значит, не совсем ещё подонок!»
На душе у поэта стало чуточку полегче, хотя совесть всё равно немного чесалась. Выбрав самую людную улицу, Плешаков поковылял домой и всю дорогу занимался самокопанием и самобичеванием.
***
В Колпашино спустился вечер, мутный, тихий и вкрадчивый. Треск мопедов, пьяный говор, лай собак, кукареканье — все эти вечерние шумы постепенно стихали, гасли, уступая место тревожной тишине. Терзаемый сомнениями Сашка Буховцев мрачной толстой тенью блуждал по своей унылой избе. Три дня слова Гаврикова не выходили из его головы, три дня он думал, мучился, боролся… Сейчас, кажется, соблазн побеждал. Несколько раз Саня выходил во двор, вслушивался, вздрагивал, ёжился, крестился. «Пора», — вдруг прошуршало у него в голове. Буховцев подошёл к столу и набулькал себе в стакан остатки от купленного на последние гроши «Тройного» одеколона, понюхал, разбавил водой. Жидкость в стакане по-мыльному вспенилась, побелела. Саня залпом заглотил раствор парфюмерного изделия, страдальчески дёрнулся, перекосился, занюхал локтем, из правой ноздри выступила слеза. В окно давила зловещая темнота. «Пора», — вновь ёкнуло в мозгу. Беспокойный взгляд Буховцева вдруг задержался на висящем в углу скорбном лике Иисуса Христа. «Господи, — зашептал набожный Саня и, крестясь, бухнулся на колени, — прости меня, грешника! Слаб! Слаб! Каюсь… Помоги мне, господи, помоги в моём… грешном деле, господи, господи!» Господь бог, призываемый Буховцевым в соучастники, смотрел на раба своего с усталой укоризной, будто говоря: «Нехорошо, Саня, ой как нехорошо. Но большего я от тебя и не ждал, алкоголика…»
Саня в последний раз осенил себя крестным знамением, поднялся с колен, решительно запахнулся в пальто и, прихватив заплатанный мешок, отправился на дело. До совхозного свинарника было с полчаса ходьбы, но Буховцеву показалось, что дошёл он моментально. По дороге ему не встретилось ни души, было тихо, лишь зловеще шуршали крыльями летучие мыши. На душе Сани становилось жутко. Он поднял глаза к небу, но недобрые тучи загородили звёзды, а луна просматривалась тускло, расплывчато, будто кто-то просто размазал по небу желчный плевок. «Господи, помилуй», — скороговоркой бубнил про себя Саня и шёл вперёд.
Свинарник… Буховцев осторожно прокрался к нему, на всякий случай даже затаив дыхание. А вот она, доска, которую стоит только отодвинуть, и… Саня отодвинул. Тотчас на него пахнуло чем-то неблаговонным, свиным. Внутри свинарника дышали и копошились его обитатели. «А ведь ещё не поздно вернуться», — для очистки совести подумал Буховцев, ещё раз перекрестился и шагнул вовнутрь помещения.
Почувствовав в своей обители чужака, свиньи разом заволновались, заходили, нервно захрюкали. Саня постоял у стены, дожидаясь, когда глаза привыкнут ко тьме. Скоро стал различать уже неясные, призрачные силуэты животных. Какая-то свинка подошла совсем близко и, принюхиваясь, словно заигрывая, тронула руку Буховцева волосатым мокрым пятачком. «У, чёртова болячка!» — злобно процедил Саня и, не сдержавшись, с чувством щёлкнул по пятаку. Свинья взвизгнула, обиделась и удалилась.
«Надо поменьше выбирать, — размышлял Буховцев, — а то как тащить-то буду… Так, так. Это большая тоже. А вон он, поросёночек. В самом соку, родимый!» Саня развернул мешок и сделал осторожный шаг вперёд. Его нога наступила на кого-то, этот кто-то почему-то резко дёрнулся, почва вдруг исчезла из-под ног ночного вора, и Буховцев полетел. На лету он животом огрел по спине огромного хряка, перевернулся и распластался на полу свинарника, увязнув лицом в чём-то непереносимо пахучем и липком. «Господи, прости», — потерянно простонал Саня, отплёвываясь и отираясь. Он поднял измазанную голову и нос к носу столкнулся с хрячьей мордой. Во взгляде свиньи ему вдруг почудилось холодное, брезгливое отчуждение. «Что, — просопел Саня, — ах ты тварь животная!» И Буховцев размахнулся кулаком, но в этот самый миг хряк поймал его зубами за руку и потащил куда-то. Сане сделалось очень больно, он рванулся, ударил хряка, но тут другая свинья укусила его за ногу. Буховцев зарычал, обернулся, хотел встать. Он не сразу понял всю обречённость своего положения, а если б и понял, всё равно было бы поздно. Плотным кольцом окружили его свиньи и стали кусать, топтать, уничтожать! «Чёртовы болячки», — хрипел Буховцев, пытаясь отбиться, не желая верить в летальный исход. Свиньи орудовали молча. Горячее вонючее дыхание, укусы, тьма и боль со всех сторон обрушились на Санину плоть. Будь Буховцев образованным человеком, наверняка сравнил бы свои муки с Дантовым адом. Впрочем, в его положении даже Андроникову было бы не до литературных ассоциаций. Саня бился в неистовых конвульсиях, пытаясь разбросать гущу рассвирепевших свиней, всё было тщетно. Пока ещё Буховцева выручало пальто, но вот сейчас тряпьё разорвут, и тогда… «В ночь с пятого на шестое мая заеден насмерть свиньями», — на долю секунды всплыла в Санином мозгу фраза из будущей газетной статейки. «Бог не выдаст — свинья не съест», — пришла затем спасительная мысль, но свиньи растянули его по рукам и ногам, мешая перекреститься. Затем в Буховцеве взыграло самолюбие: как это он, человек, высшее произведение природы, терпит надругательство от каких-то нецивилизованных тварей?! Саня решил умереть с честью. Он бил свиней кулаками, лягал пятками, плевался в их надутые морды. «Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг», — пело в его воспалённом мозгу.
За стеной свинарника глухо проворчал мотор, послышались шаги, человеческая речь. «Караул, православные!» — чуть было не взвопил Саня, но в последний миг вспомнил, что занимается воровством, и прикусил язык. Свиньи, заслышав на улице посторонние голоса, бросили терзать свою несчастную жертву и разошлись по углам, сделав вид, что в свинарнике всё спокойно и ничего противозаконного не происходило. Голоса приближались. С трудом Буховцев поднялся на ноги. Изглоданное пальто тотчас рассыпалось в прах, трусов же на теле вообще не оказалось. Доска скрипнула, отодвинулась, в свинарник, посмеиваясь, влезали двое. «Конец! — подумал Саня. — Попался!» Ему стало по-настоящему страшно. На четвереньках Буховцев отполз в самый дальний угол.
Двое полуночников были веселы и пьяны до безобразия. Один говорил резко, басовито, другой похихикивал хрипловатым тенорком. По голосам Саня безошибочно узнал Кондрата Сморкалова и ветеринара Гаврикова.
— Э! Гаврик, едят тя мухи, чего встал! Свети! Покрупнее свинью надо, к именинам, чтоб сало метровым слоем, ух!
— Та, Кондрат Лукич, разе ж среди совхозных свиней есть жирные? — похихикивая, лебезил ветеринар. — Нема! Одна кожа у них и ещё кости. На холодец!
— Выберем, чёрт, — Сморкалов чиркнул спичкой, всмотрелся, — и впрямь мелюзга одна! И на кой чёрт мы сюда потащились, едят тя мухи. Я ж знаю, свиньи у тебя тут, как собаки, дохнут.
— Ха-ха-ха… Так ведь, Кондрат Лукич, они ж всё больше таким способом и помирают. Сегодня одного возьмём, а у меня уже акт подписан — сибирская язва скосила! Зарыта свинья с хлоркой. О! Вот этого берём?
— Этого? — Сморкалов чиркнул очередной спичкой. — Не, ты чего! Это ж не свинья, а лиса какая-то, едят тя мухи. Крупнее надо.
— А крупнее не бывает.
— Бывает. Я сам выберу, — злился Кондрат Лукич. Вдруг он умолк, запрокинул голову вверх и страшно чихнул, содрогаясь всем телом:
— Резчиии! Рррезчи!
— Доброго здоровьишка, Кондрат Лукич!
— А… Спасибушка, — отдышавшись, кивнул Сморкалов. — А что это за свинья? Ну-ка, ну-ка. Сиськи-то какие болтаются, едят тя мухи. Ты не знаешь, почему свиней не доят, а, Гаврик?
— Та потому, Кондрат Лукич, что шибко низко от земли ихние вымена, — пояснил ветеринар, часто икая. — П-подлазить несподручно.
Буховцев, скрючившись, сидел в углу, и всё обнажённое тело его мелко подрагивало от волнения и прохлады. «Лучше не выдавать себя, — рассудил он, — а то меня Гаврик на это дело подбивал и меня же заложит — ему только на руку выйдет».
Качаясь, Кондрат Лукич шарахался по свинарнику, никак не мог выбрать нужный экземпляр и извёл уже полкоробка спичек. Гавриков прислонился к стене и без устали бормотал, что больших свиней здесь нет.
— Нет?! Значит, нет, ха-ха! — вдруг ликующе воскликнул Сморкалов, пробираясь к притаившемуся среди свиней Буховцеву. — А вот иди-ка сюда! Посмотри! Ведь красавец. А главное, жиру-то, жиру!
И Кондрат Лукич с удовольствием похлопал Саню по изборождённым жировыми складками бокам.
— Вот это я понимаю! Зверь! — восторгался Сморкалов. — Да такого хоть на ВДНХу вези, а ты говоришь: «нету, нету»…
Буховцев потупил голову. Он ждал, что сейчас его разоблачат, но от страха и растерянности пока ничем себя не обнаруживал. Покачиваясь, к нему приблизился Гавриков.
— Гляди, — торжествующе усмехался Сморкалов, — хорош! Помоги давай скорей мне его в мешок засандалить.
Свиньи сгрудились в противоположном углу свинарника, с ненавистью глядя на непрошеных гостей, нападать, однако ж, не решались. Кондрат Лукич деловито расправлял большой мешок.
— О… ой, — вдруг выдохнул ветеринар, у него получилось нечто среднее между криком и стоном. Без отрыва он смотрел на Буховцева. — Кондрат Лукич!!! Это же… Это же человек!
— Кто человек?
— Свинья эта человек… А-а-а! — Гавриков едва не плакал от ужаса.
— Тьфу ты, чёрт, едят тя мухи! — разозлился Сморкалов. — Говорил же я тебе, что ты, Гаврик, мужик слабосильный, тебе поллитры за глаза достаточно, так нет же — «наливай!». Вот и налился, а теперь дошло до того, что галлюцинации пришли к тебе, едят тя мухи!
— Мама. Мамочка… — бормотал ветеринар, медленно пятясь назад. — У него же ж… человеческие! Руки… А-а-а!
— Тьфу! — ещё раз сплюнул Кондрат Лукич и стал натягивать мешок на неподвижно сидящего хряка Саню. «А может, признаться?» — мелькнуло у Буховцева, но он побоялся и покорился судьбе.
С шевелящимся мешком за спиной Сморкалов подошёл к «газику». Около машины уже дрожал и скулил ветеринар.
— Что с ним? — хмуро спросил у Кондрата Лукича трезвый водитель.
— Чудит парень! Бледная горячка: свинство с человечеством перепутал. Ну, давай в машину лезь, Гаврик!
Ветеринар покорно забрался в «газик», Кондрат Лукич затащил мешок, и машина тронулась. Над Колпашино сгустились тучи, и не стало видно луны.
***
— Ну? — подступился утром Василий Африканович к свернувшемуся на тахте сыну. — Как оно всё получилось?
Петя Плешаков пошевелился, широко зевнул и лишь тогда соблаговолил ответить:
— Да так себе.
— Так себе? Я спрашиваю, ты был с Люсенькой в театре?
— Был, — «тихий дурак» ещё не отошёл от утренней депрессии и отвечал глухо, заторможенно и односложно.
— И как вы с ней… общались?
— Нормально.
— Да? — улыбнулся Василий Африканович и, не выдержав нервного напряжения, закурил сигарету. — А попрощались как?
— Так себе, — уклончиво промычал Петя.
— В смысле… Ты побоялся поцеловаться? — нетерпеливо выпытывал мечущийся по комнате отец.
— Фу-у. Курить-то можно и на кухне, — недовольно дёрнул носом Петя.
— На кухне? Отец тут волнуется перед ним, а он… Да тебе ж, Петя, девятнадцать лет, пора бы уже самому приучаться курить, а ты — на кухне. Ну а с чем вы расстались всё-таки?
— С чем? — призадумался Петя. — Да, типа, ни с чем. Нам хулиганы попрощаться помешали.
— Не понял? — прикусил сигарету Василий Африканович.
— Да что тут не понять, — Петя присел на кровати и надел очки. — Хулиганы сидят пьяные в подворотне, ко всем пристают, песни поют, типа, пошлые. Терпеть не могу хулиганья! Увидел я их и демонстративно убежал.
— У-у-у, — протянул Василий Африканович, как простуженный волк. — У-убежал? А Люся?
— Не знаю, — сказал Петя и стал неторопливо натягивать штаны.
Щёки Василия Африкановича осунулись, он опустился в кресло, мучительно переваривая услышанное. Петя тем временем застегнул штаны и принялся влезать в рукава рубахи.
— Это правда, Петя? — убитым голосом спросил отец.
— Врать не имею привычки, — с достоинством ответил Петя.
— Ой, сынок-сынок… Породить-то я тебя породил, а вот убить теперь уже не в состоянии…
— Почему, можешь убить, но, типа, посодят.
Василий Африканович долго говорил о чести, мужественности, порядочности, затем сказал, что теперь всё погибло, обозвал Петю дураком и, весь расстроенный, ушёл завтракать. Петя тоже был невесел. Он думал о том, что завтра понедельник, придётся идти в школу, и, если Сморкалова жива, предстоит тяжёлый разговор и придётся стесняться. «Эх, жизнь моя пропащая», — тяжело вздохнул Плешаков и сел сочинять пессимистические стихи.
…Петя вошёл в класс, едва заметно кивнул обществу, пробрался на «камчатку», сел за парту, поставил перед собой портфель и окаменел в угрюмой задумчивости. До звонка было ещё десять минут, среди десятиклассников царила спокойная предурочная болтовня. Девчонки сплетничали, сгрудившись у доски, парни покуривали у открытого окна, и на «тихого дурака» никто ровным счётом не обратил внимания. Разве что толстуха Рябова, что сидела за партой перед Петей, она то и дело оборачивалась, спрашивая, что на сегодня задавали, на что поэт лишь неопределённо двигал челюстями. Тогда Рябова спросила, какой сегодня день, Плешаков отрубил, что понедельник. Беседа не завязывалась. Надо сказать, Рябова была давно влюблена в Петю. Видать, он сильно волновал девчоночье воображение постоянным трагизмом своего отрешённого взгляда. На уроках у Пети всегда был такой взгляд. Плешаков догадывался о чувствах Рябовой, но взаимность в его неухоженной душе никак не пробуждалась. На ум Плешакову пришёл его давнишний стих, посвящённый отчуждению человека в обществе:
Я тень своей тени, отброшенной мной,
Могу я общаться лишь с нею одной!
Петя задумался, достаточно ли гениален этот стих, мысли вызвали у него сонливость, и он придремал, уперев лоб в портфель.
— Не занято? — услышал он прямо над ухом насмешливый голос Люси Сморкаловой и, съёжившись от стеснительности, приоткрыл глаза. Люся стояла перед ним — стройная, с вызывающе распущенными волосами и улыбкой в прищуренных глазах.
— Да, типа, свободно, — промямлил Плешаков, и Сморкалова без лишних разговоров села с ним за парту. Класс как по команде приумолк — все косились на Люсю, не находя объяснения её столь странному жесту. Потом девчонки продолжили сплетничать, только теперь они не гудели, а шипели. Парни молча почёсывались — ни у кого не хватило духу что-нибудь громко сказать по этому поводу.
— Огорчил ты меня, Петя, — неторопливо начала издеваться Люся. — Увидел, значит, толпу, бросил даму и дал стрекача. Джентльмен, чёрт возьми!
— Так, типа, ведь, это самое… — сконфузился поэт и нервно провёл по парте потной ладонью, — я ж думал, что ты тоже, типа… А что они тебе сказали?
— Спросили, куда ты побежал. Я сказал, что за сигаретами, надо же было как-то прикрыть эту неблаговидность. Но ты-то! Мало того что некрасиво поступил, но ты что, совсем, что ли, не романтик? Ведь драться — одно удовольствие.
— Да как сказать… За правое дело и я бы с удовольствием получил по морде, а вот так, задаром… Да и достойны ли эти сволочи того, чтобы ударить?
— Да ты голубая кровь, чёрт возьми! — сказала Люся и, не сдержавшись, рассмеялась. Петя понял, что Сморкалова не из тех девушек, которые обижаются по пустякам. Они продолжали говорить, теперь уже о чём-то более отвлечённом. Рябова на передней парте сгорбилась, будто бы раза в два постарев и потолстев от ревности. Парни у окна тоже не находили себе места.
— Ну Люська даёт! — возмущался лохматый и длинноносый Рожин, нервно посасывая застарелый чинарик.
— Что она в нём нашла, — бурчал его закадычный приятель Кожин, коренастый, лупоглазый, с жёстким ёжиком волос на голове. — Петька же дебил. Три раза второгодничал. Да и по лицу видно, что мать в детстве с горшка уронила. А она…
— Вызов обществу, — авторитетно резюмировал Поганкин — умный и тощий очкарик. — Делает всем назло. Вполне естественно. А может, у них с Петькой и было…
— Ты на что, подлец, намякиваешь? — грозно прищурился Рожин.
— Ни на что, — поспешно брякнул Поганкин. — Ну и девочка… Такая, чуваки, думаю, если и отдастся, то только как Клеопатра.
— Клеопатра? Кто такая, почему не знаю, — заволновался Кожин, — или она не из нашего посёлка?
— Филин! — хохотнул Рожин. — Это ж такая царевна была. Кино было, дети до шестнадцати. Я пошёл, думаю, секса назасекаю, а фиг! Да, Поганка, ты чего это Люську Клеопатрой обзываешь? Давно стекла из глаз не выковыривал?
— Я так… В качестве неудачного примера. Я читал, что у Клеопатры так было это дело поставлено: кто хочет, говорила, пусть со мной пересыпает, а наутро за это — секир-башка! Пушкин воспел ещё: «Кто из вас, значит, купит ценою жизни ночь мою!»
Кожин и Рожин молча курили, обдумывая услышанное.
— Ну и что? Кто-то, что ли, соглашался?
— Находились чуваки.
— Тьфу, филины, — презрительно скривился Рожин, — подумаешь, негритянка.
— Египтянка, — поправил Поганкин.
— Один чёрт, нацменка! Выдумала, коза… Её бы к нам, в Колпашино, узнала бы, что почём.
— Говорить легко… Вон Люська что хочет, то и делает.
— Ты на что, подлец, намякиваешь? Люська всё правильно делает. Петька хоть и филин, но ведь свой чувак, почему бы с ним за парту не сесть?
В этот миг ржавый школьный звонок радостным треском своим возвестил о начале уроков. Первой была химия, на которой предстояло писать полугодовую контрольную работу.
— Ты, Петя, как, сам будешь решать? — деловито поинтересовалась Сморкалова, вырывая из тетради двойной листок.
— Стыдно издеваться над убогими, умственно отсталыми учениками…
— Тогда сдувай у меня!
«Тихий дурак» не заставил себя упрашивать. Люся быстро чиркала на черновике уравнения реакций, изредка заставляя Петю обращаться к таблице Менделеева.
— Э! Посмотри, у серы какая валентность?
— Чё это такое?
— Ну, в углу квадрата цифра написана. Быстрее!
Плешаков завис над таблицей, сверху донизу ощупывая её подслеповатыми глазами.
— А сера, типа, каким цветом нарисована? — спросил он через минуту.
— Сера! — засмеялась Сморкалова. — Металлы все чёрным, а неметаллы красным, понял?
— Понял… А сера — это, типа, что, железо или не железо?
— Не железо, — Люся веселилась от души.
— Значит, красным, — проворно умозаключил «тихий дурак», долго шарил взглядом по таблице, но серу так и не нашёл. Пришлось Сморкаловой самой справляться по таблице. Плешаков злился на собственную беспомощность и невольно переносил свой гнев на химические элементы. «Сера, — думал он, — сера… Надо же, и слово-то какое неприличное. На черта вся эта химия нужна?!»
После химии была история, на которой Петя благополучно вздремнул, а потом вдруг объявили субботник. Десятиклассники, рассыпавшись по территории пришкольного участка, выковыривали из земли грязные бумажки. Поэт, чуждый радостям грубого физического труда, присел за кустом, подставив солнцу, по-весеннему ласковому и приятному, своё прыщавое лицо. Сморкалова, отнеся в общую кучу фантик от карамели, присела отдохнуть рядом с Петей.
— В принципухе, мне симпатизирует твой характер, — сказала она. — Тебе ведь исключительно на всё начхать, да?
— Да, — не стал скрывать Плешаков.
— Правильно! Только так и надо жить. Ну и посмелее быть немножко.
— Надо, — согласился Петя.
— Вот в классе нашем ты гражданин совершенно неприметный. А так тоже нельзя! Надо заработать авторитет. А знаешь, как зарабатывают авторитет?
«Тихий дурак» отрицательно качнул головой, майское солнце всё-таки разморило его, навеяв сонливость и неразговорчивость.
— Внимание! — громко воскликнула Сморкалова. — Встать! Человек пять, остальным можно сидеть… Есть желающие заработать пятак?
Кожин и Рожин, несшие носилки с шестью бумажками, услышав Люсин клич, мигом нарисовались рядом с ней, подошёл и задумчивый Поганкин, да и остальные ученики, оставив работу, на всякий случай сконцентрировались возле Сморкаловой. Надо сказать, возможность заработать деньги Люся предоставляла не первый раз. Месяц назад Кожин за пять рублей с портфелем в зубах забрался на крышу пятиэтажного дома по пожарной лестнице, а Рожин за червонец забросил в распахнутое окно директрисы коровью лепёшку.
Сморкалова подняла с земли здоровенного дождевого червяка.
— Внимание! Спокуха! Кто возьмёт в рот это животное, получит пять рублей! — гордо, звонко и насмешливо провозгласила она. Девчонки зафукали возмущённо и брезгливо. Кожин и Рожин смотрели на извивающегося в Люсиных пальцах червя, лица их задумчиво кривились.
— Что? Слабо? — усмехалась Сморкалова, а в глазах её вспыхивали восторженные искры.
— Ну-ка, — неуверенно вышел вперёд Поганкин, — а сколько его надо держать?
— Пятнадцать секунд.
— А! Давай сюда!
— Поганка, — хохотнул кто-то, — как же так, ты, такой чувачина, интеллигентный, в очках, и вдруг до такой низости нисходишь?
— Сам дурак, — сказал Поганкин. Он взял из Люсиных рук червяка, посмотрел на него, словно не веря своим глазам, а потом решительно, словно стопку спирта, закинул себе в рот. По толпе десятиклассников прокатился возбуждённый рокот. Перекошенное лицо Поганкина выражало мировую скорбь, ещё было похоже, что он тужится. Девчонки отворачивались, плевались, одну даже зачем-то вырвало. Но вот время истекло, червь вылетел из уст Поганкина на свежий воздух, а Сморкалова, радостно смеясь, вынула из кармана пять рублей. Субботник продолжался.
— Вот видишь, Петя, — сказала Люся, — кому-то, может, это и не понравится, а большинство уважают. И сама себя чувствую отлично!
Поганкин, стоя в стороне, вытирал язык листиком подорожника.
— Пьём-то вместе? — уточнил Рожин, рассматривая пятирублёвую купюру.
— Угощаю, — сказал Поганкин, — эх, а Петька опять рядом с ней!
— Может, избить его для профилактики? — спросил Кожин.
— Не, — сказал Рожин, — сама в нём разочаруется.
Петя Плешаков грустно смотрел в землю, думая, что в садиковские времена он тянул в рот всё что ни попадя, от дождевых червей до бабочек. Если бы тогда за это кто-нибудь отваливал по пятёрке, глядишь, на мотоцикл бы набралось! Петя не знал в этот миг, что не пройдёт и двух месяцев, как ему придётся проглотить целую стрекозу — и тоже совершенно даром.
***
— Сказать про меня «бабник» — это значит ничего не сказать, — любил, бывало, похваляться Роберт Карманович, выпив в компании рюмку-другую пива. — Я зверь, я половой хищник, я… Да я даже не знаю, кто я. Казалось бы, с первого взгляда на меня что можно сказать? Ну, просто привлекательный молодой человек. Но женщины уже после двухдневного общения со мной подыхают от любовной интоксикации! Это что-то патологическое!
Нескромным человеком был этот самый Роберт Карманович. Год назад на дне рождения приятеля он познакомился с одной пьяной девушкой и проводил её до дома. При прощании в подъезде она четыре раза поцеловала Роберта в губы, сделала ему замечание, чтоб он при поцелуях интенсивней работал языком, и ушла. С тех пор Карманович по праву считал, что он познал женщин, со снисходительной благосклонностью обучал он приёмам любви своих неискушённых корешей, и немудрено, что теперь, поставив себе целью связать себя с Люсей Сморкаловой узами Гименея, Роберт был спокоен и полностью уверен в себе. Вот какой матёрый соперник встал на пути незадачливого Пети Плешакова!
Шёл второй час дня, когда горбоносый силуэт Роберта Кармановича нарисовался в районе Колпашинского посёлка. Выйдя из автобуса, делец направился в сторону школы. На ходу он насвистывал песенку Остапа Бендера и высокомерно поплёвывал на мельтешащих под ногами пустоголовых кур. Сбежавший с литературы Рожин полулежал в придорожных лопухах, млея в лучах яркого полуденного солнца. Привычная скука томила десятиклассника, и, увидев незнакомую физиономию, он не преминул вступить в разговор.
— Э! Филин! — дружелюбно окликнул он затянутого в «фирму» незнакомца. — Закурить будет?
— Что? — переспросил Роберт и, притормозив, носком кроссовки въехал точнёхонько в притаившуюся на обочине коровью лепёшку. Рожин от души рассмеялся счастливым младенческим смехом.
— Ой, — на миг с лица Кармановича слетело всё пижонство, — кроссы замарал! Это что же у вас, прямо на улице экскременты?
— Ха-ха-ха! Какие, к чёрту, эксперименты! Дерьмо коровье!
— Что же у вас, туалетов нет, — возмущённо фыркнул Роберт, — дерёвня!
— Чё? — оскорбился Рожим. — Я те дам дерёвню! Закурить есть, спрашиваю?
Карманович небрежным жестом выудил из кармана пачку «Мальборо».
— Меня Фёдор зовут, — представился Рожин, прикуривая, — а тебя как дразнят?
— Робертом, — сказал делец, вытирая лопухом запятнанные кроссовки. — Кстати, такая Люся Сморкалова не у вас тут где-то проживает?
— Сморкалова? — удивился Рожин. — А на что она тебе?
— Обжениться на ней думаю, — сказал Роберт и тоже закурил.
Ответ напрочь обескуражил Рожина. Он недоверчиво покосился на Кармановича и, глубоко затянувшись, пустил дым из левой ноздри.
— Жениться? А зачем тебе?
— Люблю.
Рожин затянулся ещё глубже, закашлялся, сплюнул и прослезился.
— Хм… Да… А где ты с ней успел познакомиться?
— А я не знаком ещё. Поэтому вот и спрашиваю, как к её дому пройти. Знаешь?
Смешанные, противоречивые чувства овладели Рожиным. Он сам был неравнодушен к Сморкаловой, и вдруг на тебе, такое заявление… В своём ли уме этот невесть откуда взявшийся пижон? На олигофрена не похож вроде. Так что же делать? Ещё раз обозвать его «филином»? Но «филин» в лексиконе Рожина было вполне безобидным обращением, вроде «дурака» или «дружища». Дать пижону в зубы? Тут Фёдор вспомнил «дерёвню» и отказался от подобной примитивщины. Так что же делать?
— Так ты знаешь, как её найти? — нетерпеливо повторил Карманович.
— Как найти, — протянул Рожин, задумчиво взъерошив нечесаную копну на голове. — Как… Да вон она сама идёт!
Вдоль изгороди с пухлым портфелем в руке шагала Людмила Рябова, та самая влюблённая в Петю, толстая, некрасивая и сентиментальная. Она возвращалась из школы, грустно размышляя о своём избыточном весе и вытекающем отсюда одиночестве, о Плешакове, который, конечно, её никогда-никогда не полюбит, и на душе её было горько и так пронзительно-безысходно, как бывает лишь в беспомощной, не огрубевшей, не примирившейся юности. В какой миг осенило Рожина дезинформировать коварного жениха, он и сам не смог бы ответить — это было как веление свыше.
— Она? — хищно прищурился Карманович, роняя окурок. — О’кей! Мерси бонжур!
— Кушайте на здоровье, — ответил Фёдор со всей вежливостью, на которую был способен, и с усилием загасил на лице готовую вспыхнуть взволнованным злорадством улыбку.
Роберт глубоко вздохнул, расправил плечи и, ловко петляя в лабиринтах коровьих лепёшек, двинулся на сближение с толстухой.
— Здравствуй, Люда, — сказал он, поравнявшись. Рябова невольно вздрогнула и остановилась.
— Прости меня за наглость, — продолжал ловелас, — но я давно уже слежу за тобой. Украдкой, тайно… И вот сегодня наконец решился.
— А… Что вы хотите? — спросила совершенно растерянная Рябова, несмело подняв на импозантного, подтянутого и кучерявого Кармановича свои маленькие бесцветные глаза.
— Познакомиться хочу. Меня, кстати, зовут Роберт. Как-то случайно я увидел тебя, и не знаю, что со мной такое случилось…
Роберт говорил, сбиваясь, моргая, морща лоб, любой бы сказал, что он волнуется. Волнение его передалось девушке. Она с неведомым ранее трепетом, восторгом и наслаждением внимала ядовитым словам признания.
«Глупа, проста, толста, непритязательна, — тем временем мозг Кармановича работал чётко и быстро, как электронная машина. — В меня уже втюрилась по самые гланды. Не увлекательно даже… Но как я жить буду с такой? Ведь с женою надо в гости ходить, а к кому я смогу с такой хрюшкой дать визит. Неприлично! Да, но деньги, деньги…»
Язык юного дельца работал не хуже мозга, с завидной скоростью тарабаня напыщенные нежности:
— Глаза твои как солнышки, волосики как волны. Ты столько раз снилась мне, и я просыпался от ужаса, хм, от ужаса, что мне суждено прожить жизнь без тебя. Как это Тютчев метко сказал: «Не раз ты слышала признанья, не стою я любви твоей!»
На несчастную Рябову без всякой подготовки обрушился вдруг целый каскад светлых переживаний. Она слушала, украдкой косясь на это странное, тощее, горбоносое лицо, краснела, улыбалась и хотела слушать и слушать ещё и ещё. И Карманович тараторил без перебоя.
— Роберт, — выбрав короткую паузу, заговорила Рябова, — ты хочешь сказать, что я тебе нравлюсь?
— Нравлюсь… Что может выразить это слово, — поморщился Карманович, словно от досады. — Я люблю! Нет, не просто люблю, это что-то патологическое! Это страсть, это безумие, я не могу понять, что это, но ничего не могу с собой сделать. Когда я первый раз увидел тебя — даже заснуть потом не мог без фенобарбитала!
Рябова, задыхаясь от счастья, покраснела ещё гуще.
— А может, Люда, сходим в кино, — вдруг, прервав фонтанирование любовным красноречием, сделал незатейливое предложение Карманович.
Рябова медлила с ответом. Она вспомнила, что девушке в подобных ситуациях не пристало сразу соглашаться, ибо покладистость отбивает у мужчин азарт и аппетит, но разве могла она сейчас сказать «нет», сейчас, когда в её серой, безрадостной жизни случилось вдруг такое, такое…
— Ты занята? — предупредительно поинтересовался Карманович. — У тебя дела какие-нибудь, да? Уроки?
— Нет, — тихо сказала девушка.
— А! Прости… В сердце у тебя, конечно, помещается кто-то другой, — проговорил Роберт и вздохнул тоскливо, до хрипоты.
Рябова вспомнила Петю Плешакова, его неуверенный голос, толстые очки, хмурое, отрешённое лицо, не знающее человеческого тепла и ласки. Но что Петя, если его приметила себе сама Сморкалова, а разве с такой посоперничаешь?! А тут вдруг появился человек, который тоже страдает, который неравнодушен к ней, который тоже очкастый, как и Петя, — тем легче, значит, будет переключиться на любовь к нему. Со всем эгоизмом молодости Рябова хотела урвать свой кусок счастья и ради этого шла даже на ложь.
— Никого у меня нет в сердце, — сказала она. — А какой фильм?
— Да какой хочешь! Что у вас в клубе идёт — то и будет!
Стоит ли утомлять дорогого читателя пересказом похода в кино этой славной парочки, стенографировать их бессодержательный разговор и передавать ход работы мыслительных аппаратов? Не стоит, правильно.
Потом Роберт провожал свою девушку до дома. С замирающим сердцем плыла Рябова рядом с кавалером и от души досадовала, что навстречу не попалась ни одна из одноклассниц — вот поперхнулись бы от зависти! У калитки они расстались. Роберт отметил, что деревянный дом, в котором проживала Людмила, не имел в своём облике ни малейшего намёка на то, что хозяева его купаются в деньгах. «Странно, — думал Карманович. — Что-то патологическое. Нет! Это отлично! Значит, не очень пока тратятся, тем больше мне перепадёт!»
Потоптались, договорились, когда снова встретятся, вздохнули, посмотрели друг на друга. Карманович прозорливо догадался, чего ждёт его возлюбленная, и положил ей руки на то место, которое у худых женщин называется талией. Рябова зажмурила глаза и доверчиво прильнула к впалой груди Роберта. Делец шмыгнул носом, собрался с духом и решительно прикоснулся губами к девичьим губам.
— Не надо, — чуть слышно прошептала Рябова, приготовившись окончательно разомлеть, как это она видела в фильмах.
— Ладно, не буду, — поймав её на слове, с готовностью отстранился Роберт, пожал ей на прощание руку и ушёл.
Дома Рябова весь вечер прятала от родителей глаза, чтобы никто случайно не заметил её счастья. «Какой он странный, — думала она о Роберте, — умный, но робкий, застенчивый. Что он во мне нашёл? За что мне вдруг такое счастье?» Завтра надо было рано просыпаться в школу, но дома снотворного не было, и счастливая Рябова проворочалась до утра.
…Роберт Карманович возвращался домой в боевом, приподнятом настроении, уверенный в своей силе и незаурядных возможностях. На ходу, как обычно, он строил планы на будущее: «Машину купим, конечно, «Волгу». Белую… Нет, лучше шоколадного цвета! Кооператив мне отец в следующем году обещался сделать. Да, стенку надо достать. Зачем эта стенка нужна — чёрт её знает, но ведь все говорят, достают — значит, престижно. Собаку заведу. Колли — красивую, лохматую, остроносую, чтоб соседи уважали. Любовницу заведу… Нет, две штуки — одну молодую, другую малолетнюю, и худых обеих, чтоб от жены отдыхать… А детей пока заводить не буду. И как заживу… И-эх!»
Жизнь улыбалась Роберту до ушей, как клоун.
…Дома Карманович застал отца в обществе его закадычного друга — директора ресторана — и двух бутылок коньяка.
— А вот и Роберто пришёл, сын, — с гордостью представил Карманович-старший сына высокому гостю, — ну, как у тебя дела?
— Всё вери гуд, фазе, — нарочито небрежно бросил Роберт. — С Людкой, значит, познакомился, влюбил её в себя и уже поцеловался в доказательство.
— Хе-хе, поцеловался, — покачав головой, закудахтал директор ресторана, лысый, пьяный и пошлый. — Надо было б, вьюноша, объяснить девочке, что в любви есть вещи посмешнее поцелуев.
— Зачем? — не растерявшись, презрительно фыркнул Роберт. — Я что, маленький?
— Хм, — директор ресторана вдумчиво сощурился. — В натуре, сурьёзный молодой человек.
— Роберто у меня дело знает туго! — улыбался Карманович-старший. — Уж кто-кто, а он в жизни не промахнётся! Садись, Роберто, пропусти по рюмочке с нами, стариками.
Роберт подсел к столику и осторожно, маленькими глоточками стал всасывать в себя «Лучезарный» коньяк.
***
Вернувшись из школы домой, Люся Сморкалова застала Шнапса за подозрительным занятием — пёс обнюхивал сарай, нервно взрывал лапами землю и вполголоса рычал. Сарай был заперт на засов, но, вообще, внутри него быть ничему живому не полагалось.
— В чём дело, Шнапс? — на ходу поинтересовалась Сморкалова, потрепав пса по преданной лохматой голове. — Ты не сбесился случаем?
Пёс отрицательно мотнул головой и, взглянув на хозяйку большими умными глазами, вновь зарычал на невинную сараюшку. Люся задумалась. С одной стороны, пёс не человек, ему просто так ничего не померещится. Но с другой-то стороны, кто там может скрываться? Разве что забралась соседская кошка? На всякий случай Сморкалова всё же решила проверить, в чём дело, и, подняв засов, отворила дверь. Шнапс ринулся в неё, и в ту же секунду в полутьме сарая грянул испуганный вопль.
— Шнапс! — вздрогнув от неожиданности, крикнула Люся. — Ко мне!
Пёс рычал внутри, делая вид, что не слышит команды. Тогда Сморкалова сама вошла в сарай. Там, забившись в угол, стоял толстый голый мужик, для приличия прикрываясь скатанным из соломы фиговым листом. Шнапс, упершись передними лапами ему в грудь, сурово смотрел в глаза.
— А! Ой… Бабонька! — обрадовано вскрикнул мужик, увидев в проходе Люсю. — Убери собаку!
— Тоже мне нашёл бабоньку, — насмешливо фыркнула Люся.
— Девонька! Красавица! Псину свою убери от меня, — простонал мужик, безуспешно пытаясь отстраниться от навалившегося на него Шнапса.
— Шнапс! К ноге! — звонко прикрикнула Сморкалова, и пёс нехотя повиновался. Незнакомец же облегчённо опустился на кучу соломы.
— Кто такой, откуда и почему в костюме Адама? — строго шевельнув бровями, приступила к допросу Люся.
— Я Сашка Буховцев, алкоголик, — дружелюбно похихикивая, доложил таинственный обитатель сарая. — Разве не узнаёшь?
— Буховцев? Но почему в таком виде? Что, совсем уже потерял стыд, совесть и половое влечение?
— Всё растерял! — с готовностью согласился Саня. — А тут я потому сижу, бабонька, то есть девонька, что меня твой папонька, Кондрат Лукич, ночью за свинью принял.
— Что за бред? — не поняла Люся, и даже Шнапс в недоумении приподнялся на ноги. — Что ты сочиняешь? Я спрашиваю, что делал в нашем сарае?
— Вот те крест! — забывшись, перекрестился Саня, и фиговый лист, упав, предательски оголил безжизненные прелести потомственного алкоголика. Шнапс глухо зарычал, бесстыжая Люся даже не моргнула, а Буховцев поднял солому, прикрылся и продолжал: — Истинный боженька! Я ж, бабонька, то есть девонька, в бога верию. Как на духу раскаиваюсь! Забрался я ночью в свинарник, свинку своровать хотелось, а свиньи, чёртовы болячки, как набросились на меня, как пошли хулигайничать, загрызли меня и всю одежду унесли. А тут вдруг твой папонька, Кондрат Лукич, входят с ветеринарщиком, свинью выбирают, а я, бабонька, получилось так, весь голый там ползаю, а свиньи, они ведь все тоже голые! Тут Кондрат Лукич и спутался мальца. Он ещё чуть-чуть выпимши был. Взял, меня в мешок засунул, думал, свинья. А я-то не разъяснил ему ошибку, испугался, думаю, всё-таки на месте преступления попал. Вот и получилось… В таком разрезе.
— Да… Вот они, современные нравы, — только и могла вздохнуть Люся.
— Так как же, мне можно выйти? — осмелившись, поинтересовался Саня.
— Сиди-сиди. Спокуха! Куда ты в таком нереспектибельном виде пойдёшь? В филармонию наверняка не пустят. И вообще разве тебе тут не место?
— Как это место?
— Ну а чем ты теперь людям докажешь, что ты не свинья, а? — спокойно спросила Сморкалова. — Документа при тебе нет, а сам ты толст, безнравствен.
— Но… Кхе, — заволновался Саня и вновь чуть не обронил фиговую солому, — я ж того, не похож на свинью!
— Сам говоришь, что обознатушки вышли. Похож, значит. В профиль особенно.
— Ну не дури, бабонька! Я… Я, — нервничал и чесался Буховцев, — я же разговаривать умею, вот! По-человечески волоку! А свиньи только хрючат!
— Откуда ты знаешь? Свиньи, может, и могли бы сказать пару ласковых, но давно поняли, что словами в мире ничего не изменишь. Да и зачем им говорить, когда их и так задарма кормят. Меньше спросу.
— Но я… Да я же в боженьку верию! — выдвинул Саня последний козырь. — Православный я! А свиньи корыту молятся! Не позволю надругательствовать!
В этот миг с крыльца в широченных домашних штанах и красной майке спустился Кондрат Лукич Сморкалов.
— Люся! Ты с кем это там разговоры ведёшь? — поинтересовался он, осторожно и ласково поглаживая гудящую с похмелья лысину.
— Со свиньёй. С той, которую ты вчера притаранил, — скучающим голосом ответила Люся.
— С кем, с кем? — растерялся Сморкалов. — Ты мне, доченька, лучше мозгу не пудри, она у меня и без того нездоровая, едят тя мухи. А на свиней смотреть не приучайся, ты у меня умная, ты в университете учиться будешь, а не в каком-нибудь доярышнике, и нечего со всякой пакостью, — тут Кондрат Лукич заглянул в сарай и икнул от изумления. — Саня! Откуда ты здесь? Без трусов почему? Да, а свинья-то где, свинья?!
— Нету, Кондрат Лукич, — застенчиво забормотал Буховцев, — это я и есть свинья, то есть это я вчера притворился свиньёй, а теперь мне дочка твоя не верит, говорит, что я натуральная… Но вы-то ей скажите, Кондрат Лукич, что я — Сашка Буховцев, алкоголик, у меня и отец был алкоголик, и дедушка, царство ему небесное, грешил, и тётенька алкоголичкой слыла, и брат мой…
— Какое-то гнилое генеалогическое древо, — заметила Люся и, решив не слушать последующих объяснений, поднялась в свою комнату. «Скука, скука, скука, — думала она, лениво перелистывая томик Лермонтова. — Что бы сделать? В клуб на танцульки? Смешиваться с этими накрашенными пустоголовками? Скукотища… Но почему так? Я же умная, красивая, — Сморкалова соскочила с дивана и на всякий случай заглянула в зеркало, убеждаясь в правоте своих мыслей. — Не для меня эта жизнь. А что для меня? Чёрт его знает? Хоть бы Петька этот зашёл, что ли, повеселил чем-нибудь!»
А в это время Сашка Буховцев, облачившись в поношенную одёжу Сморкалова, с удовольствием пригубливал на веранде третью рюмку водки.
— Да, Кондрат Лукич, — говорил он, блаженно шевеля губами, — добрый вы человек. И всё бы хорошо. Но ведь последние дни я живу, последние. Скоро сухой закон грянет, я и на другой день от жажды сдохну. Я ж алкоголик, Кондрат Лукич. Да у меня и отец был алкоголик, и бабушка была с этим зельем повязана, и двоюродный дядя из Подмосковья…
— Ты, Саня, мне мозги не пудри, — строго сказал ещё не отошедший после вчерашнего Кондрат Лукич. — Мне твоё это… гинекологическое древо вовсе не интересно. А насчёт сухого закона не дрейфь — самогошки в Колпашино-то я всегда достану! Ты, Саня, мне другом за это будь! Живу последние дни в страшенной напряжённости. Упырёв, едят его мухи, с зоны вернулся, а я, дурак пьяный, деньгами швырялся при нём. Теперь же он, будь ты неладен, подкопать под меня собрался.
— Да? И в чём это проявляется? — по-умному поинтересовался Саня, ловко похрустывая солёным огурчиком.
— Следят, гады. Типчик один усатый ко мне приставал в пивной, что, мол, сколько я получил да как, да он мне может золотую статую совы продать. Чувствую, приглядываются пока. Упырёв — это ж злодей, так просто дело не оставит. Так ты, в случае чего, мне пособишь, а, Саня?
— Да, Кондрат Лукич! Вы что, сумлеваетесь? Да я ради вас горы переворочу! Всех переколошматю! А хотите, пить брошу?! На четыре дня. Хотите?! Я даже вас, Кондрат Лукич, поцеловать сейчас могу за вашу сердобольность ко мне и участие.
— Это не обязательно, — сказал Сморкалов и, разлив по четвёртой, провозгласил взволнованным голосом: — За нашу победу!
Буховцев кивнул, посуровел лицом и выпил рюмку стоя.
***
Майский воскресный день выдался горячим, как только что наполненная кипятком грелка. Петя ощутил нестерпимую духоту ещё в подъезде, а выйдя на улицу, и вовсе чуть не задохся. На синем небе ни облачка, у бочек с квасом страдальчески завивались хвосты очередей. По идее, температурные капризы не должны были чересчур угнетать «тихого дурака», ведь писал же он когда-то в одном из своих ранних стихов:
Мне плевать на погоду,
Тосковал я и в снег, и в жару,
Лучше всех будет то время года,
Когда я умру.
И Плешаков не расстраивался, хотя потеть было не очень весело. Машинально Петя поднял голову и помрачнел — на балконе третьего этажа маячил ненавистный силуэт двенадцатилетнего хулигана Вовочки, заклятого врага Плешакова. Редко удавалось «тихому дураку» безнаказанно пройти под этим балконом. Один раз Петя был облит водой, другой раз обсыпан солью, да так метко, что целый месяц потом солонился, выковыривая крупицы из волос. И вот опять… Сворачивать было несолидно, значит, время работало только на врага, — и Плешаков ускорил шаг. Он старался идти бесшумно, но быстро, голова его непроизвольно вжималась в плечи, дыхание замерло, сердцебиение участилось. Вот Петя поравнялся с балконом, вот прошёл ещё дальше. Легко прошуршав около уха, на тротуар шлёпнулось яйцо, другое яйцо с глухим бульком разбилось перед носом «тихого дурака». Он перешагнул через гадость и теперь был уже вне Вовочкиной досягаемости. «День начинается удачно», — с удовлетворением отметил про себя Петя. Сегодня с утра можно было радоваться жизни — ещё бы, завтра начнётся последняя неделя учёбы, в конце которой последний звонок. Всё! Школа позади! Да здравствует свобода! Впереди, конечно, была мрачная неизвестность, но об этом Плешаков не думал сегодня. Он шёл широкими шагами, мычал себе под нос мелодию «Когда уйдём со школьного двора», только в более убыстрённом, игривом темпе, и непроизвольно улыбался. И вот странно: люди, шедшие навстречу, тоже улыбались, глядя на него.
То, что ширинка джинсов расстёгнута, Плешаков обнаружил совсем случайно. Кошмар-то какой! Петя замедлил шаг и зыркнул по сторонам затравленным взглядом щенка, нагадившего в хозяйской постели. «Так вот чему все улыбались!» — понял Плешаков и запылал со стыда. Он стоял, смотрел в витрину и не понимал, что же теперь делать? Застёгиваться на виду у всего проспекта он стеснялся, оставаться в таком виде опасно, ибо вот-вот какой-нибудь развязный прохожий заорёт: «Э! Паря, да у тебя же мотня расшнурована!» А там, не разобравшись, могут и забрать в милицию. «Что делать?» — терялся в сомнениях «тихий дурак». И тут на выручку ему пришёл троллейбус. Плешаков запрыгнул на заднюю площадку, встал лицом к окну и незаметно для общественности застегнул «молнию». «И то хлеб», — мысленно поблагодарил он судьбу и хотел было уже выйти на следующей остановке, но, на беду, остановка оказалась конечной, и водитель, открыв лишь переднюю дверь, проверял абонементы. «Попался! — мысленно содрогнулся Петя. — У меня же нет трояка. Конец!»
— Товарищи, родные, дайте кто-нибудь абонемент, — молил у пассажиров маленький пьяненький мужичёшка в чёрном пальто и с чёрным синяком под глазом. — Товарищи, ради бога, а то ведь меня в милицию увезут!
Но люди равнодушно проходили мимо, хотя у многих наверняка были лишние абонементы. Петя стеснялся взывать к человечности, да и не верил в людей. С обречённостью смертника в глазах он приблизился к водителю.
— Ваш билетик, молодой человек?
— Нет.
— Уплатите штраф.
— Нет, — выдохнул Петя, глотая горячую слюну.
— Тогда сейчас поедем в милицию.
«А как хорошо начинался сегодняшний день», — вдруг подумалось несчастному Плешакову, и он чуть не заревел от тоски.
— Слушай, земляк, не выдавай, — пылко забормотал мужичёшка с чёрным подбитым глазом, — выпусти, браток!
— А ваш билет?
— Нет, я ж инвалид войны!
— Удостоверение?
— Забыл. Дома забыл. Браток…
— Тогда поедем в милицию, — водитель был спокоен и неумолим.
— А! Вези! — вдруг отчаянно махнул рукой пьянчужка и разорвал на груди пальто. — Продавай, спиногрыз, сволочь! Петух! Вот с ним вот поедем! — Тут мужичёшка дружески хлопнул Петю по плечу, и Плешаков ощутил крепость и святость уз тюремного братства. Водителю, видимо, надоел этот концерт, и он открыл двери. «Тихий дурак» вдохнул воздух свободы и, не став мешкать, инстинктивно рванул туда. Его нетрезвый товарищ по несчастью, не замечая открывшейся возможности, продолжал усовещать шофёра.
Троллейбус с брезгливым фырканьем выплюнул Петю на залитый солнцем проспект. Опять свобода! Как хорошо! Плешаков, улыбаясь, пошёл вперёд, в груди его всё пело и ликовало, будто не из троллейбуса он вырвался, а по меньшей мере из следственного изолятора или из психбольницы. Всё-таки удача продолжала сопутствовать «тихому дураку» в этот солнечный день. Он был так окрылён, что не сразу заметил новую опасность.
Впереди на проспекте замаячили цыганки с цыганятами. Женщины в национальных одеждах не пропускали мимо ни одного одинокого прохожего, так что Плешакову не на что было надеяться. «Ещё не поздно повернуть», — подумалось Пете, но он постеснялся, что все люди вокруг увидят, как он испугался цыганок. Вялой походкой плёлся «тихий дурак» навстречу судьбе. Цыганка пыталась заговорить с какой-то дородной дамой, которая вела себя крайне неуважительно, даже не поворачивая головы. «А вдруг удастся проскочить?» — мелькнула у Пети шальная мысль, и в этот миг он услышал:
— Паренёк! Постой.
Дорогу ему перерезала цыганка лет двадцати пяти. «Попался, — оборвалось внутри у «тихого дурака», — эх, жизнь моя пропащая!»
Конечно же, Петя постеснялся не остановиться.
— Что? — глуховатым от стеснительности голосом поинтересовался он.
— Мальчик мой, — цыганка кивнула на сидящего на газоне черноглазого пятилетнего пацанёнка, — от жажды умирает. Ты бы не мог три копейки дать, а?
«И только-то, — лицо Пети просияло от облегчения, — и почему это люди говорят про цыганок плохо, что они все воровки бессовестные? Ну, если мальчик пить очень хочет, почему бы троячок не попросить?»
— Пожалуйста, — Плешаков вынул из кармана свой тощий кошелёк, выудил оттуда трёхкопеечную монету и, вежливо протянув его цыганке, собрался было продолжить свой светлый путь, как вдруг та проворно схватила его за руку, потащила к скамейке в гуще газонов и в стороне от людских глаз:
— От чистого сердца дал? — спросила она у Пети.
— Типа… да, — сказал «тихий дурак».
— Тогда всё скажу. Руку дай.
Плешаков покорно протянул свою честную потную ладонь. Цыганка тотчас вложила ему в руку зеркальце и шустро затараторила:
— Вижу, вижу, много хорошего у тебя в жизни вижу! Всё тебе удастся, как и задумал. Только немного измени свой характер — всё тогда твоё будет. Имя задумай. Задумай имя.
— Сейчас, — кивнул Петя, мучительно соображая, какое имя задумать: «Видимо, имеется в виду женское имя. Так какое же задумать? Просто так или, может, Люсю?»
— Задумал? Имя тебе скажу, смеяться не будешь?
— Не буду, — пообещал Плешаков и тут же стал бояться, как бы его не разобрал ненароком истеричный хохот. Имя же он так и не задумал из-за тугодумия. В этот миг цыганка вдруг резким движением вырвала три волосинки из Петиной шевелюры. «Тихий дурак» от неожиданности вскрикнул и тут же застеснялся своей невоздержанности.
— Это надо, — пояснила цыганка. Несколько секунд она молча перебирала Петин волос в руках, потом лицо её вытянулось от испуга. — Страшная беда могла быть с тобой. Но не бойся. Сейчас повторяй за мной…
И Плешаков, краснея, стесняясь и заикаясь, старательно выговаривал вслед за цыганкой слова какого-то малопонятного заклинания, смысл которого сводился к тому, чтобы «порча» не пристала ни к телу, ни к непорочной душе его. Дальше цыганка сама произнесла волшебные слова, чтоб Петя, выражаясь медицинской терминологией, не терял потенции. Плешаков никак не ожидал, что речь коснётся столь интимных вопросов, в какой-то миг он даже хотел умереть от стеснительности и с трудом сдержался. По телу «тихого дурака» струился обильный взволнованный пот, словно на уроке английского, когда могут спросить. Как сквозь сон доносилось до него бормотание цыганки.
— Всю правду тебе открою! Ты не смотри, что я молодая, я с зобом и хвостом родилась, я всё про всех знаю.
«С зобом и хвостом», — подивился Петя. Он вспомнил, что действительно на уроке биологии как-то говорили, что рождаются иногда люди с хвостами. Петя считал это вещью весьма неприятной, он пожалел в душе несчастную цыганочку и, хотя и не понял, зачем ей понадобилось афишировать свой атавизм, страшно захотел хоть одним глазком взглянуть на человеческий хвост.
— Дунь, — цыганка поднесла волос к самым губам Плешакова, и тот добросовестно дунул.
— Ещё раз! — настаивала цыганка. Петя дунул вторично.
— Хорошо. Теперь ты возьмёшь себе этот волос и не будешь смотреть на него два часа. Через два часа одна половина его станет чёрной, другая — красной, ты не пугайся! Красное — всё хорошее к тебе, чёрное — порча от тебя.
«Вот это да, вот это фокусы, — удивился Петя. — Только как бы этот волос штаны не испачкал, опять ведь мать скандалище закатит».
— Всё дело в том, что твой волос подобрала одна женщина и закопала его под мёртвым телом, — зловещим полушёпотом продолжала цыганка.
«Кошмар-то какой, — испугался Плешаков, — а кто же мог мой волос подобрать? Ясно, что не Люся. Наверное, Рябова, она ж меня любит!» И возбуждённому воображению молодого поэта живо представилось, как Рябова среди перхоти, осыпающейся с его головы на заднюю парту, после уроков выискивает длинную волосину, прячет её в карман, дома украдкой целует его волос, а ночью пробирается на кладбище, разрывает могилу, докапывается до страшного, полуразложившегося трупа, кости которого злобно и отвратительно белеют в ночи, приподнимает его и осторожно кладёт вниз его, Петюнин, волос. Волос тотчас сливается с вонючей землёй и кишащими в ней червями. Бррр… И зачем ей понадобилось всё это, вот бы узнать?
— А теперь возьми волос! — приказала цыганка. — Только не руками. Надо брать бумажной деньгой. И положи в карман.
Петя стоял столбом и не шевелился.
— Не бойся, не возьму, — сказала цыганка голосом, чуть оскорблённым Петюниным недоверием.
— Нету у меня, — виновато скривился «тихий дурак».
— Смотри лучше, — настаивала цыганка. — По-моему, у тебя есть деньги для дела. Смотри.
Плешаков похлопал руками по задним карманам джинсов — а вдруг там и впрямь затёрся какой-нибудь давнишний рубль. Нет! Неужели же из-за такой мелочи сорвётся волшебство с линяющим волосом. Обидно стало «тихому дураку».
— Ладно, — выкрутилась цыганка, — можешь взять и такими деньгами, но только не медью бери, серебром.
Плешаков вынул из кошелька два пятнадчика и, неловко зажав между ними свою измятую волосину, засунул в карман.
— А теперь дай мне, сколько не жалко, — равнодушным тоном, будто невзначай вспомнив про скучную, но необходимую формальность, произнесла цыганка. Петя, сощурившись, стал выискивать в кошельке серебряные монеты.
— Только от сердца давай, — строго предупредила его цыганка, — пожалеешь — ничего не сбудется.
Плешаков вытряхнул на ладонь двадцатчик, десятчик, несколько пятнадчиков и вдруг почувствовал, что ему становится жалковато. Стыдясь своего скупердяйства, «тихий дурак», однако ж, ничего поделать не мог и протянул цыганке столько, сколько не было жалко. Та молча ссыпала мелочь в безразмерный карман цветастого платья.
— Ну что, типа, теперь можно идти? — нерешительно спросил Петя. Но нет, судьба сегодня подвергала «тихого дурака» испытанию за испытанием. Сзади подошла другая цыганка, постарше и понаглее первой.
— Послушай меня, — без предисловия начала она, мимоходом оттесняя Петю в глубь газона. — Меня зовут Маруся. Я тоже с зобом и хвостом родилась.
«Господи, откуда собралось столько больных, уродливых женщин!» — мысленно поразился Плешаков. Цыганка же тараторила что-то о деньгах, разуме и половой силе.
— Завтра сможешь сюда прийти? — вдруг спросила она. — Принести моему мальчику печенья. Только честно скажи.
— Смогу.
— А сейчас дай, сколько не жалко.
— Он уже дал рубль, — деловито заметила первая цыганка, и «тихий дурак» вновь покрылся испариной стыда. «Я ж точно дал меньше рубля. А вдруг сейчас пересчитают. Как неудобно выйдет… Ещё и в милицию потащат».
— Дай-ка я посмотрю на твоё время, — старая цыганка проворно ухватила Петю за часы.
— Не надо. Зачем? — жалобно спросил Петя.
— Да не возьму я! — раздражённо буркнула цыганка. — Посмотрю только…
Щёлкнул браслет, и часы медленно поползли с руки Плешакова. «Тихий дурак» не вырывался, стесняясь оскорбить недоверием пожилую, годящуюся ему в матери женщину. Правда, кисть его сопротивлялась, но покорно, вяло, часы снимали с него, как снимают нижнее бельё с имитирующей борьбу женщины. Браслет скользнул по пальцам, часы на прощанье послали Пете весёлый солнечный зайчик, мол, не расстраивайся, старина, в жизни всякое бывает. Цыганка зажала часы в кулаке, подула на них и заговорила:
— Твоё время шло медленно. Сейчас оно встало, но сегодня в шесть часов оно вернётся к тебе…
Цыганка разжала ладонь, она была пуста. Плакал подарок к совершеннолетию. Что теперь Плешаков будет врать родителям?
— Сегодня без пяти шесть ты скажешь: рыба с водой, моё время со мной. И время твоё будет у тебя в правом кармане. Только помни, доставать нужно левой рукой. Рыба с водой, моё время со мной! Запомнил?
— Да, — потерянно проговорил Плешаков. — До свидания…
Медленно побрёл «тихий дурак» по проспекту. «Ну что ж, — утешал он себя, — не судьба, значит, мне часы носить. Что ж делать, если день сегодня какой-то дурацкий…» Утреннее радужное настроение было вконец испорчено. Петя почувствовал голод, усталость и поторопился домой. Однако ровно без пяти шесть он всё же встал посреди комнаты в торжественную позу и произнёс:
— Рыба с водой, моё время со мной.
Петя не верил в колдовство, но почему бы было не попробовать, ведь он ничего не терял. Потом он с трудом залез левой рукой в правый карман и с облегчением убедился, что чуда не произошло. На всякий случай Плешаков ощупал и все остальные карманы — результат был тот же. «Эх, — он сокрушённо повалился на тахту. — Есть же умные люди… Почему я такой дурак? Правильно цыганка сказала, менять мне надо свой характер. Понаглее быть… Эх! Рыба с водой, а время…» И Петя позавидовал счастливой рыбе.
Потом мысли его стали принимать озлобленный оборот. В голове его быстро созрел план мести коварным цыганкам — не покупать цыганёнку никакого печенья! Только так! Кровь за кровь! Они обманули его, что ж — и он ответит им тем же! «Конечно, ребёнок не виноват, — совестясь своей жестокости, думал Петя, — ну и что? Месть! Но ведь зло порождает зло… Ребёнок будет ждать печенья, не дождётся и затаит в сердце холод недоверия к людям… Как всё сложно…»
Сомнения долго терзали Плешакова. И всё же он решил не ходить с угощением к цыганёнку. Оправданно ли такое мужество? Да, отвечал Петя. Он решил быть твёрдым как камень. Казалось, за этот вечер «тихий дурак» стал старше на несколько лет, — столько было пережито и передумано. И, конечно, события дня не могли не вдохновить Петю на поэзию. Запершись в ванной, он окунулся, опёрся общей тетрадью о край ванны и стал сочинять:
Моё время ушло, мне его не догнать
Никогда, никогда, никогда.
Время — это не фон, это даже не мать,
Время мне — как для рыбы вода.
Задыхаюсь, сгораю в чадящем огне
Средь чужих, непонятливых глаз,
Почему же никто не подсказывал мне,
Когда бил мой единственный час.
Вольной рыбой бы мне в струях времени плыть,
Опьяняясь его широтой, новизной…
Но бессрочно в болоте мне прошлого гнить,
Моё время летит стороной!
***
И пришёл тот день, которого так многие ждали, кто с суровым нетерпением, а кто и с болезненным содроганием. Во всех газетах опубликовали постановление о борьбе с пьянством и алкоголизмом. В трясущихся руках Сашка Буховцев принёс Кондрату Лукичу номер «Правды» и попросил его прочесть, так как у самого глаза от волнения не разбирали буквы.
— Только скажи сразу, Кондрат Лукич, — молил Сашка, — будут продавать или нет? Сразу, не надо меня подготавливать, утешать, я человек мужественный, я всё вынесу… Ну… Ну!
Сморкалов нацепил на нос важные очки и с умным видом углубился в текст постановления.
— Ничего, продержимся, — сказал он через пару минут, — не вздрагивай очень, Саня… Ничего страшного нет. С двух часов теперь в винник ходить будешь.
— И всё-то! Ой, не верится, — Буховцев крестился и плакал, потом без спросу схватил со стола пузырь водки, налил себе полстакана и с жадностью выпил. — Ну, что ещё пишут, а, Кондрат Лукич?
— А вот ещё одна деталька, — продолжал Сморкалов, авторитетно почёсывая лысину. — С двадцати одного года теперь будут только водовкой и прочим подобным хозяйством отоваривать. Но ты-то вроде перевалил через эти леты?
— Понятно, — улыбнулся Саня, — но я не только о себе… За молодых больно. Нет, сурьёзно, с двадцати одного, а, Кондрат Лукич?
— Русским языком говорю, едят тя мухи! Двадцать один год… Англицкое совершеннолетие ввели, во как? — козырнул эрудицией Сморкалов.
— Чего?
— Того! В Англии с двадцати одного года только людьми становятся, понял? А теперь и у нас это сделали.
— Ничего себе, — изумлялся Буховцев, — значит, работать ты можешь с пятнадцати, а отдыхать с двадцати одного?!
— Так и есть, Саня.
— Как хорошо, что я уже старый хрен! Фууух… А что, жениться теперь тоже только с двадцати одного разрешают?
— Не сказано ничего про это.
— Хм. Безобразить, значит, можно, а культурно попить — кранты! Интересно…
— Самое интересное для тебя, Саня, не это, — продолжал вычитывать Сморкалов, — за появление на улице в виде, оскорбляющем человеческое достоинство и общественную нравственность, — штраф от тридцати до пятидесяти рэ. Усёк? А твой вид общественную нравственность Колпашино просто терроризирует. О человеческом достоинстве я уж не говорю — если ты со свиньями смешался!
— Как же теперь? — нахмурился отошедший было от пережитого Саня.
— В подполье уйдёшь. Живи пока у меня. Комната есть, водка будет. А то, знаешь, суровые события на носу. Буду справлять свои именины — пригласил всех. Упырёв будет тоже. И вообще боюсь я один.
Буховцев поскрёб локтем нос.
— Дело вы говорите, Кондрат Лукич, — сказал он и, будто бы в задумчивости, набулькал себе ещё полстакана «Русской».
***
— Хулиган! Подонок! Негодяй! — отрывистый рык директрисы Софьи Иванны нёсся по школьному коридору. Директриса была сухопарым, старым существом с костлявыми чертами лица, которое в момент возбуждения тряслось и брызгалось. — Что ты делал, дрянь?
Вопрос директрисы был адресован маленькому лопоухому пятикласснику, попавшемуся за выцарапыванием на стене коридора буквы «Х». Ученики стекались на шум. Софья Иванна выкручивала ухо хулигану, мальчишка, решив смягчить свою вину, предупредительно заплакал.
— Кстати, Софья Иванна, — прозвучал совсем рядом чей-то хладнокровный голос, — если мне не изменяет память, в советских школах запрещено рукоприкладство.
Разъярённая директриса мигом обернулась, перед ней с ясной улыбкой на лице стояла Люся Сморкалова.
— Ты, ты, — забуксовала директриса, будучи не в силах сразу совладать с бушующими, распущенными нервами. — Да ты…
Сморкалова молча повернулась и на глазах всех восхищённых зрителей прошествовала дальше по коридору. В руке её невозмутимо покачивался маленький серый портфельчик.
Натянутые отношения между директрисой и Люсей Сморкаловой сложились в школе давно и прочно. Началось всё с того дня, как Софья Иванна вызвала Сморкалову к себе в кабинет для беседы с глазу на глаз и, по своей привычке, сказала ей что-то оскорбительное. Люся, недолго думая, ответила ей тем же. С тех самых пор Сморкалова возглавила и организовала стихийную до сих пор антишкольную деятельность по причинению директрисе огорчений и вреда. Бывало, убирая со стола запорхнувшую с улицы коровью лепёшку, Софья Иванна догадывалась, чья рука направляет и вдохновляет дерзких террористов, но прямых улик у неё не было, да и быть не могло. Директриса могла только недоумевать, откуда берутся такие бессердечные злодейки, как Сморкалова, но ничего не могла поделать и испытывала к Люсе не только ненависть, но и своеобразное боязливое уважение. Сегодняшний инцидент в коридоре послужил поводом для нового обострения конфликта.
В этот же день на побережье пришкольной лужи состоялось экстренное совещание представителей всех слоёв и группировок класса.
— Учительё, когда ты отучишься распускать руки, — прохаживаясь по кругу, произносила Сморкалова гневную речь, — это пугало публично позволяет себе таскать за уши ребёнка. Это кошмар!
Присутствующие десятиклассницы солидно вздохнули, десятиклассники сплюнули. Петя Плешаков переминался с ноги на ногу тут же. «Тихий дурак» никогда не отличался любовью к школе, но редко об этом высказывался вслух, и теперь ему было приятно, когда это делали другие.
— Помню, у нас в школе трудовик был, который в злобе запустил в меня плоскогубцами, — с улыбкой сообщил Кожин, — я только-только успел пригнуться, как хрясть! Вмятина в верстаке. Сам виноват — болтал на уроке, а ведь этот старый перечник нас предупреждал: «Я свою жизнь прожил, мне терять нечего…» А нам было что терять — вот и старались слушаться.
— А помните, математик в нас очками кидался, филин, — улыбнулся Рожин, — ну, так мы только хохотали, не больно же!
…Петя Плешаков, видя всеобщее оживление, переборол стеснительность и решил поделиться своими богатыми воспоминаниями:
— А меня однажды учительница линейкой по башке, типа, исхлестала, да так, что у меня из носу кровянка пошла.
— Вот как? — обернулась Люся. — Ты ей, конечно, дал по морде?
— Нет, — виновато потупился «тихий дурак».
— Да? А в каком классе это было?
— Во втором…
— А… Ну, тогда понятно. Ты хотел ей дать по морде, но не дотягивался и бил только в живот. Ладно, мы отвлеклись. Я считаю, вывод сделали все — Софью надо учить!
— Давно учим, — осклабился Поганкин.
— Учим, — кивнула Сморкалова, — но эффективность обучения — низка эффективность. Сейчас мы оканчиваем школу, и пора плевать ей в душу на всю катушку!
В этот миг Люся заметила, что все девчонки стоят в лужице с отсутствующими лицами. «Свиньи, — подумала взбешённая предводительница, — а правда, зачем они тут нужны?»
— Итак, кто за то, чтоб проучить Софью? — бросила клич Сморкалова.
— Что значит, учить? — равнодушно сказала Рябова. — Глупости какие-то детские…
Ещё бы! Рябова эти дни жила мыслями о Роберте Кармановиче, а что в сравнении с первой любовью не глупость?
— Глупости! — Сморкалова впервые повысила голос, а глаза её вспыхнули холодноватым огоньком, породив в поэтическом воображении «тихого дурака» ассоциацию с Жанной Д’Арк. — Все, кто умный, можете идти и…
«А достойны ли они того, чтоб я унизилась до ругани?» — подумала Люся, вовремя спохватилась и промолчала.
— Итак, — провозгласила Сморкалова, когда все девчонки разбрелись, — послезавтра последний звонок. Была бы в классе хоть какая-то сплочённость, мы бы… У-эх… Ну, а поскольку… Федя, как у тебя дома? Всё так же?
— В смысле, ты на что намякиваешь? — не понял Рожин.
— Тараканов я имею в виду, всё так же кишит?
— Всё так же!
— Ты понял меня?
— Хм… Ещё б!
Все усмехнулись. Петя Плешаков ничего не понял, но, побоявшись прослыть дураком, тоже испустил коварный смешок.
…В кувшинках молодых тюльпанов, преподнесённых директрисе на последнем звонке, в обилии копошились полузадушенные тараканы. Софья Ивановна ничего не сказала по этому поводу, но кто-то видел, как она украдкой смахивает слёзы у подоконника. Казалось бы, плевок в душу произведён незаурядный, но у Люси Сморкаловой лишь разгорались аппетиты. Через несколько дней вновь состоялось заседание антишкольного центра, на сей раз в гостеприимных зарослях придорожных лопухов.
— Эх, ребята, — Сморкалова, мечтательно щурясь, смотрела на кривляющееся в небе солнце, — а вы читали в детстве «Тома Сойера»? Как они там учителей дурачили, а? Душа радуется! Наслаждение…
Кожин, Рожин и Поганкин молча курили, временами поглядывая то на лицо предводительницы, то на её туго обтягивающие тело джинсы.
— Здорово, — продолжала лирически вздыхать Сморкалова, — а чем мы хуже этих американцев? Я считаю, ничем. Кстати, сегодня на консультации Софья имела неосторожность проболтаться, что конверт с темами экзаменационных сочинений лежит у неё в столе.
— А ты на что намякиваешь? — уточнил Рожин, гася чинарик. — Увести конверт?
— Слишком просто, — загадочно улыбнулась Люся. — Надо влезть в окно, взять, унести, дома подержать над паром, достать темы, вложить в него свои темы и потом подложить конверт обратно… Как?
— Целая пертурбация, — заметил Поганкин, а Кожин и Рожин демонстративно почесались.
— Ночь тоже длинная, — сказала Люся, — так что, вам лень? Трусите?
Все молчали.
— Каждый потом получает по чирику! Ну!
— Хорошо, — нестройным хором подтвердили десятиклассники.
— А какие темы писать? — спросил Поганкин.
— Сами придумаете, — многозначительно улыбнулась Люся, поднимаясь на ноги. — Мне пора. Надо же готовиться к завтрашнему сочинению.
Парни, загасив сигареты, задумчиво смотрели Сморкаловой вслед.
— Фигурка, — вздохнул Рожин и с чувством зажмурился.
— Да, Люся — хорошая девчонка, хоть сзади, хоть спереди смотри, — заметил страдающий повышенной сексуальностью Поганкин. — Так как, ребя, давайте распределимся, я темы новые напечатаю, ну а вы все остальные детали оформите, а?
Кожин было возмутился подобным неравноправным раскладом, но Рожин резонно заметил, что табуном лезть в окно тоже не годится. Посовещавшись, приняли предложение Поганкина и пошли к нему домой печатать на машинке новые темы сочинения. Решено было придумать три темы — по одной на брата.
— Так, э… ммм, — шумно думал Кожин, — нууу… Как бы это. Во! «Пьер Безухов — дурак!» Потянет?
— Сам ты дурак, — рассмеялся интеллектуальный Поганкин, — что это за детсадовская тематика? Вот, например, «Проблема олигофрении в романе Пушкина «Горе от ума».
— Потянет! — рассмеялся Рожин. Поганкин радостно отстукал свою тему на машинке и тотчас же предложил новую: «Проблема пьянства и разврата в произведениях Есенина».
— Потянет! — захлопал в ладоши Кожин. — Ты, Поганка, прям как литературовед!
— Ладно, хватит! — сказал Рожин, нервно ероша разметавшиеся на голове волосы. — Свободную тему я беру на себя. Печатай, Поганка!
В теме, предложенной Рожиным, из семнадцати слов приличным было лишь одно — «филин». Оно скромно приютилось среди витиеватых матерных комбинаций, словно тургеневская девушка, попавшая волею судьбы в набитый забулдыгами и бичами тамбур. Просмеявшись, приятели пошли на кухню, где с аппетитом нарубались горохового супа. За разговорами о Люсе Сморкаловой, предстоящей операции и прочей жизни никто не услышал, как в соседней комнате проснулась и встала бабушка Поганкина. Опомнились лишь тогда, когда она, сгорбленная и взволнованная, нарисовалась на пороге кухни:
— Опять печатаете непечатные слова, хулиганы! — набросилась она на наших друзей. — Сожгите! Сожгите это немедленно!
— Бабушка, шла бы ты лучше спать! — в сердцах посоветовал ей Поганкин и побежал спасать листок с темами.
…На следующее утро солнце, привычно загоревшееся над колпашинскими крышами, не смогло сдержать любопытства и заглянуло в класс, где десятый «А» расселся для написания экзаменационного сочинения. Ученицы с учебниками литературы под корсетами и ученики в нафаршированных шпаргалками пиджаках заранее заняли свои места и теперь напряжённо ожидали. Сморкалова вошла в класс последней. Встретившись мимолётным взглядом с Рожиным, она поняла — дело сделано. Вскоре явилась и директриса. Сухо поздравив десятиклассников с началом государственных экзаменов, Софья Иванна не без торжественности вскрыла конверт, вынула темы сочинений. Кожин, Рожин и Поганкин, не выдержав, потупили глаза в парту, лишь Сморкалова смотрела на директрису наивным взглядом махровой невинности.
— «Проблема олигофрении в романе Пушкина “Горе от ума”», — машинально прочла директриса, потом вздрогнула, замолчала, словно прислушиваясь к прочитанному. Притихший класс нерешительно прыснул. Софья Иванна пробежала глазами другие темы и чуть не задохнулась. Глаза её по-рачьи выдвинулись из лица.
— Ну, это… это, — запыхтела директриса и, встретившись взглядом с поблёскивающими от садистского наслаждения глазами Сморкаловой, всё поняла. — Вы у меня посмотрите!
Софья Иванна бесновалась. Позвонив в соседнюю школу, она справилась о настоящих темах сочинения, сообщила их ученикам, а потом все шесть часов неусыпно бродила по классу, не давая шпаргальщикам продыху. Люся Сморкалова была отличницей, поэтому она за три часа идейно правильно и абсолютно грамотно раскрыла образ Павла Власова. И получила она две пятёрки, а вот многим девчонкам, метившим на эти оценки, пришлось довольствоваться трояками.
Директриса долго не находила себе места от бессильной злобы. Стыдно сказать, она, педагог, в мечтах со страстным удовольствием сдёргивала со Сморкаловой штаны и прохаживалась солдатским ремнём по её с детства не битому телу. Сморкалова, считала Софья Иванна, не уважает и не боится никого и ничего. Макаренко к подобным заскорузлым душам неприемлем!
Рожин с Кожиным, получив по десятке, ходили довольными и безнаказанными. Лишь Люся Сморкалова, казалось, была ни на йоту не удовлетворена. Неразговорчивой тенью являлась она на экзамены и консультации, вынашивая в голове очередное коварство.
И вот час пробил! Кожин и Рожин сидели на веранде сморкаловского дома, слушали магнитофон и смотрели на хозяйку. Люся, уперев подбородок в колени, скрючилась в углу дивана и курила сигарету за сигаретой.
— Многие ропщут, — тусклым голосом докладывал Рожин, — мол, оценки получили низкие за сочинение… А всё, мол, из-за тебя…
— Из-за меня, — жёстко усмехнулась Сморкалова, — трусы! Инфузории! Для них же стараешь, борешься с учительским произволом… Так всегда, благодарности не дождёшься… Кстати, ребята. Есть мысль!
Ребята вопросительно расширили глаза.
— Кончаем мы скоро школу, — проговорила Люся, — неопределённо попыхивая «Стюардессой», — надо бы с ней попрощаться, а?
— Н-надо, — кивнул Рожин, не вполне понимая, к чему клонит предводительница.
— И попрощаться так, чтобы… шум стоял!
Сморкалова выпрямилась, загасила сигарету и коротко, без эмоций, в нескольких словах изложила перед приятелями суть своей мысли. Рожин и Кожин неуверенно переглянулись.
— Но это ж, — заикнулся было Федька.
— Трусите! — вскинулась Люся. — Да вы кто?! Пай-мальчики какие-нибудь вонючие или хулиганствующие элементы?
— Элементы…
— То-то ж, — сказала Сморкалова и даже улыбнулась, — а завтра за это получите пятьдесят рэ… На двоих. И ещё, завтра пьёте и меня. Со мной. Всё ясно?
— А Поганка?
— Чёрт с ним. Он трус и слабак. Вдвоём управимся, — решительно махнул рукой Федька и, поймав на себе радужно-одобрительный взгляд Сморкаловой, поспешно сдвинул брови и губы, придав своему длинноносому лицу выражение спокойного мужества.
…Казалось, сегодня никогда не стемнеет. Шёл уже двенадцатый час вечера, а за окнами школьного туалета всё ещё было светло и шумно. Колпашино не торопилось отойти ко сну: звенели гитары, трещали мопеды, брехали собаки, шарашились по переулкам пьяные мужики. Кожин и Рожин, присев на унитазы, напряженно дремали. Они уже устали вслушиваться в мёртвую тишину опустевшей на ночь школы, но зачем-то ожидали полной темноты, видимо, полагая, что темные дела принято творить на соответствующем фоне.
— Ну что, пора? — Кожин взглянул на часы.
— Не дёргайся, филин! Сказано, в полночь, значит, в полночь!
— Скук-ота… Разве что почитать что-нибудь?
Кожин подошёл к испещрённой стихами стене туалета. Рожин нервно ёрзал на унитазе, вполголоса бормоча ругательства. Но вот воздух наконец помутнел, затем почернел, а потом притаившиеся в туалете злоумышленники вдруг перестали видеть друг друга. Из форточки потянуло ночной прохладой. Стало страшновато, и вдруг Кожин неимоверно громко чихнул.
— Филин! — испуганно вскрикнул Рожин. — Предупреждать надо! И в тряпочку рылом утыкаться! Ладно… Пора. Двинули!
Бесшумными шагами приятели вышли из туалета, каждый сжимал в кулаке металлическую трубу. Федька, остановившись в коридоре, достал баночку чёрной краски и, окунув в неё кисть, написал на стене слово «Софья», поставил тире и вывел ещё одно слово, не очень уважительное, но очень непристойное. Кожин невольно поёжился.
— Вперёд, — тихо, но властно скомандовал Рожин. Хулиганы, оставляя на стенах беспорядочные чёрные полосы, прошли вдоль коридора и оказались у кабинета биологии.
— С огнём играем, — плаксиво прошептал Кожин, — как бы…
— Поздно, батенька, поздно, — усмехнулся Рожин со злобной решимостью обречённого. Хулиганы вошли в кабинет. Федька взмахнул трубой и с силой хватил ею по ссутулившемуся на полке чучелу совы. Теряя перья, сова отлетела далеко к окну.
— И-эх! — подбадривая себя лихим гиканьем, Рожин с маху разнёс аквариум. Вода хлынула на пол, промочив ботинки друзей. Видя такое дело, Кожин тоже разъярился и двумя ударами разгромил полку с заспиртованными жабами. Сравнительно долго Рожин боролся с глобусом, затем всё-таки пробил его трубой насквозь и с размаху грохнул по укрывшемуся в углу скелету. Скелет рухнул, беспорядочно разметав по полу скреплённые проволокой члены.
— В физику! — смахнув со лба пот, скомандовал Федька.
В кабинете физики разгром получился не столь интересным и впечатляющим. Разломали маятник, сбросили на пол полку с амперметрами, намалевали чёрной краской очки на портрете Ньютона. Оба хулигана всё сильнее и сильнее входили во вкус, прочувствовав до конца опьяняющее чувство вседозволенности. Труба свистала в воздухе, сокрушительно обрушиваясь на все бросающиеся в глаза цели.
— Вперёд! — в экстазе твердил Рожин. Впереди раскинулся химический кабинет. Трубы безжалостно гуляли по всем склянкам, банкам, реактивам. Что-то взорвалось слегка, что-то зашипело, в третьей банке что-то кратковременно вспыхнуло.
— Так их, так! — приговаривал Рожин, без устали работая трубой. В кабинете чем-то густо воняло, но террористы не чувствовали запахов, забыв обо всём и предавшись всепоглощающей страсти разрушения. Звон, вонь, ругань, темнота. Неожиданно у Кожина подкосились ноги. Он качнулся и без звука повалился на раскинувшееся на полу море химии и месиво осколков.
— Э! Филин! Что ты это?! — гневно воскликнул Рожин, приближаясь к павшему приятелю. Не дойдя двух шагов, он тоже вдруг покачнулся, выпустил из рук трубу и с размаху завалился на спину…
В школе вновь воцарились покой и тишина. Сражённые хлороформом злоумышленники крепко уснули на месте преступления.
***
Телефонный звонок вырвал Петю Плешакова из царства сладких снов в половине десятого утра. «Чёрта с два я встану и подойду», — не без злорадства подумал «тихий дурак». Через пару минут непрерывных звонков Петя вдруг почувствовал, как блаженное сонное оцепенение куда-то безвозвратно уходит, уступая место нервному напряжению бодрствования. Плешаков не сдавался и продолжал лежать. Телефон трезвонил. Ещё через пять минут Петю разобрало здоровое любопытство, с трудом он вылез из-под одеяла и снял с телефона не прекращающую звон трубку.
— Аллё!
— Петя, это я, — прозвучал в трубке твёрдый голос Люси Сморкаловой. — Ты мне нужен!
Через десять минут Плешаков, как загипнотизированный, трясся в автобусе на пути к Колпашино. На остановке его встречала сама Сморкалова, её длинные каштановые волосы воинственно трепетали на ветру. В трёх словах она ввела Петю в курс дела — ему предстояло взять в винном отделе гастронома три бутылки креплёного вина.
— Но ведь, типа, мне ещё и двадцати-то нет! — испугался «тихий дурак».
— Спокуха! — коротко и ясно сказала Сморкалова, сегодня она так и дышала решимостью. Петя покорился судьбе, но мысленно страшно переживал. Пылкое поэтическое воображение уже рисовало ему душераздирающие картины:
— Три бутылки, — тихо мямлит он, подходя к прилавку.
— А сколько вам лет, молодой человек? Паспорт ваш?
Он начинает краснеть, бледнеть, стесняться, появляется милиция, и его куда-то уводят, уводят… Жуть!
— А, типа, может, лучше попьём газированной воды? — выдвинул разумное предложение Плешаков у самых дверей винника.
— Газированной? Я ж ребятам ставлю за работу. Ну, вперёд, вперёд…
Через пять минут поэт на подрагивающих коленях вышел из винника. В его руках грубо топорщились три «бомбы» «Арпачая». Ветер антиалкогольных перемен, видимо, ещё не дунул как следует по Колпашино, и Петю отоварили отравой без документов.
— Орёл, чёрт возьми! — одобрительно рассмеялась Люся. Плешаков тоже улыбнулся не без гордости за себя, и в этот миг одна из бутылок вырвалась из его рук и рухнула на асфальт. Грохот и всплеск получились внушительными, и словно эхо трагедии прозвучал из кустов стон какой-то оборванной, не похмелённой души.
— Так, — вздохнула Сморкалова, — три рубля потеряны бездарно, бессмысленно, безалаберно, беспочвенно, безвозвратно…
— Безапелляционно, — подсказал «тихий дурак». Он стоял над разбитой бутылкой виноватый, потупившийся и несчастный.
— Давай остальные сюда, пока не грохнул! — скомандовала Сморкалова. Она взяла бутылки и независимым шагом двинулась вперёд. Петя телепался чуть сзади, он чувствовал себя втянутым в какую-то чудовищную авантюру, но, как и при инциденте с цыганами, был покорен и парализован.
На берегу одной из колпашинских луж топтался Поганкин.
— В школе был? — с трудом сдерживая волнение, спросила у него Люся.
— Да.
— Ну и как там?
— Порядок.
— В смысле?
— В прямом, то есть бардак полнейший…
Удовлетворённая ухмылка на миг озарила Люсино лицо.
— А ребята где? — спросила она.
— А ребята хуже… Заснули прямо в кабинете химии… Хлоркой какой-то, говорят, надышались… Утром их там нашли, за хобот и в милицию.
«Страхи-то какие», — промелькнуло в Петином мозгу. Лёгкая тень пробежала по лицу Сморкаловой.
— Экзаменов пока нет, в связи со всем этим, — продолжал говорить Поганкин, — наверное, и не будет… А вы-то куда?
— Куда надо, — раздражённо буркнула Люся, — я буду дома. Если что новое услышишь, придёшь сообщишь. Всё! Свободен.
Растерянно смотрел Поганкин вслед шествующим с бутылками одноклассникам. «И какой такой Петька-дурак к ней подход подобрал?» — терялся он в догадках. Последние дни Поганкин был страшно угнетён сознанием того, что вот дожил он до семнадцати лет и до сих пор ходит по жизни целомудренным юношей. Стыдно было десятикласснику…
Разморённый полуденным солнцем Шнапс беззаботно распростёрся в тени сарая, вывалив из пасти розовое месиво языка. «Бифштексов на десять хватит», — на ходу подумал не завтракавший Петя и опасливо покосился на пса, но Шнапс лишь шумно дышал, никак не реагируя на появление «тихого дурака».
Десятиклассники расположились на веранде. Кондрат Лукич с Буховцевым пропадали на рыбалке, и дача, жаркая и пустынная, была предоставлена в полное распоряжение молодых.
— М-да, — сказала Люся, падая в кресло, — как жидко парни погорели…
Плешаков скуксил пригорюнившуюся физиономию и, так как не носил шапки, скромно почесался в знак траура.
— Ладно! — Сморкалова решительно махнула рукой и выставила на стол стаканы.
— Я, типа, не пью, — попытался было откреститься Петя.
— Я, что ли, пью, — фыркнула Люся, — скорбь сегодня, скорбь. А ты что, и правда никогда не был пьян?
— Не имел чести.
— Хм, странно. Я считаю, что в жизни надо всё познать, — сказала Люся, деловито сковыривая пробку с бутылки. «И верно ведь, — осенило Петю, — надо опьянение испробовать, может, в стихах потом это ощущение как-нибудь воплотится, а то ведь совсем исписался».
— Петя, разливай! — нетерпеливо скомандовала Люся. — Это всё-таки мужское дело, чёрт возьми!
Плешаков осторожно, двумя руками, взял бутылку и со всей ответственностью занялся исполнением мужских обязанностей, Люсе при этом он набулькал в полтора раза больше.
— Что, хочешь сказать, моряк салагу не обидит? — прищурилась Сморкалова.
— Типа, из вежливости… По-джентльменски!
Люся взяла свой стакан и, уравняв дозы, сказала:
— Произнеси что-нибудь.
— Типа?
— Тост!
«Тихий дурак» протёр очки. Испытание было нешуточным, ведь страшно сморозить какую-нибудь глупость, когда на тебя смотрит в упор пара столь прекрасных и столь насмешливых глаз.
— Предлагаю поднять бокал за священную и опасную антишкольную борьбу и лично за её руководительницу!
— Молодчик, — засмеялась Сморкалова, — правда, не без подхалимажа, ну так кто не без греха?
Десятиклассники, насторожённо косясь друг на друга, выцедили по стакану и стали заедать «Курортными» конфетами. Минут через пять оба порозовели, потеплели и раскрепостились. Петя чутко прислушивался к ощущениям своего подвыпившего организма. Сперва он будто бы раза в два поглупел и даже немного растерялся, но после второго стакана мысль его обрела неожиданную смелость и ясность.
— Вот объясни, Люся, — забыв про стеснительность, первым начал он, — ты, типа, руководишь мальчиковым, типа, полом в таком страшном деле, как, типа, антишкольная борьба. Почему это получилось, что, типа, в то время как сама ты, казалось бы…
— Если подвести итог всей этой косноязычности, ты хочешь спросить, почему я, девушка, занимаюсь не своим делом? А по-твоему что, я обязана теперь только мазаться перед зеркалом и целоваться за гаражами?
— Нет, нет, вовсе нет, — испугался «тихий» столь резкой интерпретации.
— Эх, Петя! — Сморкалова глубоко вздохнула и ловко размазала себе по лбу осоловевшего от крови комара. — Знаешь, что я больше всего ненавижу? Серость! Ну что ты можешь сказать про наших девчонок? Стадо овечек. На уме одно, в голове — пусто, тряпичницы все и скучные дур-ры! А парни? Чуть-чуть получше, но тоже народ недалёкий, как на ладошке все!
— Ну, так оно, — кивал Плешаков, — а ты бы чего хотела?
— Я? Почём я знаю! Главное, не походить на всех. Вот, Петя, ты очень резко контрастируешь со всеми, и я часто задумываюсь, а чем же ты на самом деле дышишь? Ведь ты ж не просто дурак, каким всё время прикидываешься.
— Хм, — польщено покраснел Петя. — Не совсем так. Я, типа, могу и исправиться, но я так привык быть дураком, что боюсь умнеть. Да и лень. И ничем я особенным не дышу, кто я, что я? — только лишь мечтатель.
— Ну а чего ты в жизни хочешь? — напрямую спросила Сморкалова.
— Ничего. Понимаешь, чтоб что-то захотеть, надо об этом сначала подумать, а думать мне лень, к тому же от мыслей всегда бывает грустно, ведь у меня пессимистическое мировоззрение, да и если что-то хочешь достичь, надо и что-то делать, а разве я на что-нибудь способен? Нет! Инфантильность заела, феминизацией разложен, — говорил Плешаков с грустью, но не без гордости. Была откупорена вторая бутылка, беседа пошла ещё задушевнее. Петя словно забыл, что он десятиклассник, стеснительный мальчик, дурак и неудачник. Он видел перед собой задорное лицо Сморкаловой и весь отдался восприятию её юной красоты на фоне всей красоты окружающего мира. Был полдень, исчезли тени, и в душах тоже царила безоблачность и безмятежность.
— Всё это так, — красиво закурив, задумалась Люся, — беспомощность современной молодёжи при столкновении с реальной жизнью. Пусть так, Петя, ну а внутренний мир! Никогда не поверю, что у тебя нет никакой отдушины.
— Есть отдушина… Я, типа, стихи сочиняю.
Это страшное, сокровенное признание вывалилось сейчас из уст «тихого дурака» обыденно и свободно, будто кусок колбасы за обедом.
— Стихи! — Сморкалова от восторга даже подскочила в кресле. — Петя! Я так и думала, что в тихом омуте черти водятся. Ну, читай!
Это был решительный, неповторимый миг в судьбе Плешакова — впервые он декламировал вслух свои произведения. И Петя стал читать. От опьянения он даже не заикался, не глотал концы слов и не грыз ногти. Для чтения он выбрал одно из недавних своих стихов, объединённых им в цикл под названием «Недоступное».
Гремят сыпучие лавины,
Как ржанье бешеных коней,
Их песня хрипом соловьиным
Отозвалась в душе моей.
Мне снова жарко до озноба,
А холод ярок, словно мрак,
И тихо тают, как сугробы,
Глаза печальные собак,
Глаза, глубокие от гноя,
В клоаке чувств погребены,
Но просыпаюсь я зимою
Посмертным спутником весны!
— Петя! — потрясённо вздохнула Сморкалова по окончании декламации. — Ну, ты даёшь! Стихи прямо как настоящие, которые в журналах печатают, — я ничего не поняла! За твой талант!
Плешаков, взволнованный и счастливый, выпил полстакана единым духом. Вскоре беседа, незаметно для обоих, приобрела несколько сбивчивый характер. Люся невпопад клеймила низкий и мелочный род людской, Петю же вновь посетила ностальгия по дизентерийной больнице.
— Ещё мы там играли в лото! На яблоки, печенья. Малыши, бывало, проигрывают, ревут, но играют. А я за ужином соли наворую, ночью печенье посыпаю и ем, как большой. Был там такой Дима, пяти лет, так он всё попрошайничал, увидит у меня печенье и начинает: «Дай пеку, дай пеку!» И так часами может! Пока не дашь, всё-таки жалко, товарищ…
— Жалко у пчёлки где? — опьяневшую Люсю потянуло вдруг на игривые темы.
— Не знаю, — поморщившись, честно сознался Петя, — у меня и по ботанике был трояк. А, типа, можно выйти?
— Не в классе, мог бы и не спрашивать.
На нетвёрдых ногах шёл поэт к туалетной будке. Радость и веселье не покидали его. «За талант мой пили! — с замиранием думал он. — Я же верил, что я гений, и вот… Ой, как хорошо!» В тёмном туалете Плешакова вдруг сильно качнуло, мозг заволокло серой мутью, а очки, предательски соскользнув с носа, юркнули в чёрную дырку поспешно, неотвратимо, безвозвратно. Петя моргал обнажёнными глазами, покачивался и не знал, как дальше жить…
Сморкалова надавила на клавишу магнитофона и прилегла отдохнуть на диван. Громкие ритмы рока заставили стёкла мелко подрагивать, но чей-то пронзительный крик с улицы перекрыл все децибелы. За калиткой стоял и жестикулировал Поганкин.
— Люся! Иди в школу! Экзамены идут!
— С каких щей! — крикнула Сморкалова, выйдя на крыльцо.
— По химии!
— Как? Разве школа не разрушена?
— Восстановили уже.
— Надо идти, — решила Люся и, почти не покачиваясь, соскочила с крыльца. — Э! Петя, ты провалился, да?
Из туалета нетвёрдой траурной поступью выбрался «тихий дурак».
— Наполовину, — сказал он, хлопая близорукими глазами, — очки канули…
— В бездну?
— В бездну… Не вижу ни черта. То ли это ты, Люся, стоишь, то ли папа Карло, однообразно всё.
— Безочковщина! — фыркнула Сморкалова. Петя всхлипнул.
— Что? Очки потопли? — уточнил Поганкин, перемахивая через изгородь. — Это мы моментально! Проволока есть?
Получив кусок проволоки, Поганкин живо соорудил из неё крючок и пошёл в туалет выуживать очки.
— С тебя бутылка, — сказал он через пять минут, возвращая Плешакову его драгоценный атрибут близорукости. — Я свои очки из сортиров раза четыре доставал, опыт есть! О! Да вы уже, ха-ха, оба… Хороши. А как же ты, Люся, пойдёшь химию сдавать?
— Спокуха! — отрубила Сморкалова. — Так, переодеться, что ли, в форму. А, чёрт с ней, всё равно сегодня я не в форме. Иду!
— Я с тобой! — незамедлительно вызвался Петя, с облегчением натянувший на нос спасённые очки. Подпитые десятиклассники вышли на пыльную колпашинскую улицу и поспешили на экзамен.
Мария Семёновна Плешакова, замещающая на экзамене ушедшую в декрет химичку, сонно слушала ответ очередного отвечающего, когда дверь класса резко распахнулась, будто бы гестапо нагрянуло с внезапным обыском.
— Встать! Человек пять, остальным можно сидеть! — властно прикрикнула вошедшая в класс Сморкалова. Ученики переглянулись и прыснули.
— Так, Мария Семённа, это вы сегодня, что ли, билетёрша? — удивилась Люся, подходя к экзаменационному столу. Так… И где самый лёгкий билет?
Мария Семённа была растеряна и встревожена не на шутку. «Господи, пьяненькая-то какая! И как это в свете постановления выглядит? Ой-ой… Но ведь, может, Петино будущее счастье. И вообще отличница, пятёрка ей запланирована… Кошмар!»
— Вот билеты, Люся, тяни, пожалуйста, — произнесла Мария Семённа, как ни в чём не бывало.
Небрежным движением руки Сморкалова выудила билет:
— Семнадцатый!
— Вот, бери бумажку, готовься.
— Да ну! — Люся пренебрежительно мотнула волосами. — Отвечаю сразу. Так, какой там первый вопрос?
— Калийные, фосфорные и другие удобрения, — с готовностью прочла Мария Семённа, не желая осложнений и крика.
— Г… — лучшее удобрение, — бесстрастно отрубила отличница, — следующий вопрос?
Учительница окончательно смешалась. Было страшно неловко перед другими учениками, но и осадить пьяную хулиганку у неё уже не поворачивался язык.
— Хорошо. Вопрос второй: жиры, их свойства и производство.
— О жирах лучше спросите нашу англичанку, как она их там у себя производит, — усмехнулась Сморкалова, и даже Мария Семённа не смогла сдержать улыбку — она сама здорово недолюбливала заносчивую стотридцатикилограммовую учительницу английского языка.
— Третий вопрос? — нетерпеливо спросила Люся.
— Третий вопрос практический, опыт со спиртами, но так как все реактивы побиты…
— Опыт я сегодня сделала, — сказала Сморкалова и дунула перегаром, — пагубное воздействие этилена на организм человека. Так, я свободна?
— Да-да, Люся. Иди домой, — кивнула Мария Семённа, аккуратно проставляя в ведомости пятёрку. Остальные ученики, пользуясь замешательством экзаменаторши, целеустремлённо и плодотворно списывали.
Сморкалова покинула кабинет. Плешакова в коридоре не было. Люся немного поискала его, но тут почувствовала естественное послеэкзаменационное переутомление и поспешила домой. В это время Мария Семённа щедро ставила пятёрки другим ученикам и уже заканчивала это монотонное занятие, как вдруг дверь торопливо распахнулась, в неё засунулись тяжело дышащие физиономии Кожина и Рожина.
— Мария Семённа, можно войти? — виновато спросил Федька.
— Да что такое! — не выдержала Мария Семённа. — Вы что сегодня, до вечера собираетесь тянуться?
— Ну, Мария Семённа, мы только что из ментовки, — плаксивыми, покаянными голосами отозвались ночные громилы.
«В чём же дело? Почему так рано оказались на свободе антишкольные злодеи? Понятия не имею… Правда, отец Рожина, я знаю, подполковник милиции, но, думаю, вряд ли тут может быть какая-нибудь связь…»
Наконец экзамен по химии завершился. Со спокойной совестью Мария Семённа возвращалась в учительскую, как вдруг за урной в углу заметила чьё-то свернувшееся тело. «Вот ещё новости!» — с гневом подумала издёрганная за день учительница. Каково же было её недоумение и расстройство, когда в оскорбляющем человеческое достоинство и общественную нравственность молодом человеке Мария Семённа признала собственного сына — родную непутёвую кровиночку!
— Петя! — охнула она. Сраженный «Арпачаем» Плешаков не издавал признаков жизни.
— Петюнюшка! — испуганная мать встряхнула за плечо своё разморённое чадо.
— Мммм, — простонал «тихий дурак», — а! Люся!
— Какая Люся? Это я, Петя, мать твоя!
— Мать… Это хуже, — сказал Плешаков, отрывая голову от пола.
— Петя! Как же ты так довёл себя? — ошарашенная мать сразу даже не могла подобрать нужного выражения. Праведный учительский гнев боролся в ней с всепрощающей материнской любовью.
— Я… Бррр, — тут поэт вдруг с неожиданным проворством поднялся на ноги и, зажав руками лицо, бросился по направлению к туалету.
— Два пальца в рот! Два пальца в рот! — на бегу инструктировала его Мария Семённа. Потрясённая происходящим, она долго топталась у дверей сортира, не зная, что скажет сыну по возвращении. Но Петя не появлялся, и сердце матери вновь забеспокоилось. Осторожно ступая, будто подкрадываясь к сидящей на цветке бабочке, она вошла в мужской туалет. Плешаков стоял у испещрённой стихотворениями стены и с самозабвением на лице чертил свой куплет. Петино стихотворение внесло в жизнерадостную похабщину туалетной поэзии свежую пессимистическую струю:
Не надо мне любви высокого томленья,
Я одиночества бессменный арестант,
Ведь только слёзы дарят вдохновенье,
А счастье тушит песню и талант.
— Петя! — всплеснула руками ещё более расстроенная Мария Семённа. — А это что такое?
— Это стихи, — возбуждённо поблёскивая глазами, ответил «тихий дурак» и, помолчав, добавил со сдержанным достоинством: — Мои стихи…
…В этот самый час Люся Сморкалова, по дороге окончательно разморённая июльским зноем, появилась в особняке.
— Посторонись, мужик! — прикрикнула она на покуривающего в тенёчке Сашку Буховцева. — Тпруу! Шнапс! Дай лапу!
Лохматый пёс взглянул на нетрезвую хозяйку большими неодобрительными глазами и продолжал полудрёму. На веранду, вытирая кухонным полотенцем пот с лысины, вышел Кондрат Лукич.
— Папан! Экзамен сдан на «отлично»! — отрапортовала Сморкалова. — А теперь я хочу есть!
— Люся? Уж не выпимши ли ты, голубушка? — вопросительно прищурился отец.
— Спокуха! Самую малость, — сказала Люся, но покачивание её было красноречивее всяких слов. Среди многочисленных талантов Кондрата Лукича напрочь отсутствовал дар педагога. Никогда не утруждая себя воспитанием дочери, он и личным примером ни разу не привил ей ничего положительного. Но в такой некрасивой ситуации — несовершеннолетнее дитё налимонилось — Сморкалов счёл своим долгом прочесть нотацию.
— Люся, — сказал он, — так поступать некрасиво. Нехорошо. Неумно. Ты это, знаешь, не смотри, что я, значит, иногда керосиню, едят тя мухи. Я основную массу жизни прожил — а теперь мне положено! А вот ты, едят тя мухи, злоупотребишь напитками, а потом хлоп — дебила выродишь, а у нас в стране это сейчас запретили!
Кондрат Лукич, по обыкновению, был сам изрядно выпивши, и речь его не производила должного обличительного впечатления.
— Боженька женщинам не велел бухать! — сказал своё веское слово Саня.
Посмеиваясь и покачиваясь, Люся добралась до своей комнаты, задела локтем стопку книг на столе, и всё посыпалось. Последней грохнулась на пол логарифмическая линейка. Это происшествие неожиданно повергло Люсю в страшное уныние. Рыдая, она ползала по полу, сметая в ладошку пыль.
— Сотые распались, — пояснила она Кондрату Лукичу, принёсшему к ней в комнату тарелку с картофельным пюре.
— Безобразие! — сказал отец. — Был бы я тебе мать, выдрал бы за такие проделки как сидорову козу, едят тя мухи! И на девичье достоинство и ни на что не глядя! Да я тебя, будешь пить, — за Саню Буховцева замуж отдам!.. Ну, чего ревёшь-то?
— Не знаю, — сказала Люся, глотая слёзы.
… Когда через пятнадцать минут Кондрат Лукич вновь заглянул в комнату дочери, Люся сидела на кровати и столовой ложкой равномерно размазывала по подушке картофельное пюре.
***
А дни шли, и если для кого-то они проходили в суровой борьбе, то другие убивали время любовью. Роберт Карманович, день ото дня всё более и более привыкая к широкой фигуре и узкому кругозору своей избранницы, всё глубже увязал в грёзах о будущей сладкой жизни. «Тесть, конечно, старый скупердяй, но будем думать, — сам с собой рассуждал, бывало, юный прохвост за рюмкой отцовского «Наполеона», — жить с таким тяжело, придётся отделяться. Раз плюнуть! У моего папаши врач знакомый, он его в психушнике пропишет. Вот жена будущая… Толста патологически. А как от неё деревней пахнет, молоком каким-то, здоровьем — ненавижю! Да, но ведь на всякий пожарный случай надо бы как-нибудь на днях закрепить физиологически наши неопределённые отношения. Хотя куда она и так денется, но игра крупная, зачем рисковать?»
Людмила Рябова в последние дни сильно приободрилась и даже похорошела. Уверенней она стала смотреть по сторонам и не прятала больше одиноких глаз, когда подружки начинали шушукаться, кто, с кем и на какой стадии ходит. Она считала, что влюблена в Роберта безумно, да и как можно было не любить человека, который отнёсся к ней с таким трепетным чувством. Петя Плешаков, освобождённый от экзаменов по состоянию расшатанного здоровья, более не мозолил Рябовой глаза и был решительно выкинут из сердца, в котором теперь безраздельно царил Карманович. Людмила ждала таинственного, пленительного мига любви и шла навстречу ему безрассудно и гордо, чутким женским сердцем ощущая, что миг этот не за горами.
В доме Рябовых никого не было. Естественно, кроме возлюбленных, иначе какой резон был бы писать о пустой квартире? Людмила и Роберт сидели на диване, держались за руки. Было тихо-тихо, лишь громко, с перебоями, цокали большие стенные часы. Карманович, перевирая, декламировал Пушкина, Рябова слушала и вздыхала очень глубоко.
— Мой голос для тебя, и ласковый, и томный, тревожит скорбное молчанье ночи тёмной, ручьи любви текут, журча, и слышу я, мой нежный друг, люблю, твоя, твоя… Да, Люда, верно пишут поэты… Страсть, любовь… Это что-то патологическое. Ты не находишь?
— Нахожу, — прошептала Рябова и чуть-чуть завела глаза.
— Вот так вот жили незнакомые люди, встретились и вдруг стали жить вместе, — продолжал поражаться Роберт абсурдной неупорядоченности жизни, — и всё у них общее, во всём они едины! Уж не фантастика ли это!?
Рябова окончательно закрыла глаза и положила голову на плечо жениху. Плечо было острым, костлявым, но Люда улыбалась взволнованно и сладостно, любовь, великая сила, окрашивала в сексуальную окраску все уродства и неудобства природы. Карманович с трудом выдерживал навалившуюся на плечо тяжесть, но, собрав волю в кулак, не отодвигался.
— Общие заботы, общие дела… Общая постель, извини за материализм, — продолжал разглагольствовать Роберт.
Люда навалилась сильнее. Карманович повёл отнимающимся плечом, но удержал прямую посадку.
— Наконец, общее имущество, деньги! Один, например, имел много тысяч, а другой не очень много. И вдруг — бац — всё стало общее! Что-то патологическое! — бормотал Карманович, входя в раж. Он уже снял очки и отложил их на стул, готовясь начать поцелуи. — Общая фамилия, наконец. Вот у тебя фамилия Сморкалова. Не очень красивая, зато русская. У меня фамилия Карманович, красивая фамилия, но… так сказать, не совсем какая надо. Вот если б, например, мы бы поженились, то какую фамилию брать? Хотела бы ты быть Людмилой Карманович? И даже не склоняется фамилия, никогда думать не надо, какое окончание писать, — халява! Но фамилия Сморкалова…
— Моя фамилия Рябова. Пока, — прошептала Люда.
— Как? Почему? — вздрогнул Карманович, разом напружинившись.
— Потому что я согласна на Карманович…
— Нет, почему не Сморкалова!
— При чём тут Сморкалова, Робертик? Сморкалова — это одна девчонка из нашего класса, наглая, чокнутая… А я Рябова.
Несколько мгновений Роберт смотрел на толстуху невидящим взглядом, как человек, убитый горем или внезапно разбуженный посреди вытрезвителя. Затем в глазах дельца сверкнула осмысленность. Он проглотил слюну, глубоко вздохнул и дрожащей рукой потянулся за очками.
— Это что-то патологическое, — бормотал он, — надули! Как мальчишку!
— Роберто?! Что с тобой? — испугалась Рябова.
— Порядок! Так. Ну, а ты Рябовой была — ей и оставайся. Курочка Ряба!
— Робертик!
— Какая-то мразь сказала мне, что ты — Сморкалова, — сказал Карманович плачущей возлюбленной и рывком вскочил с дивана. — Тебя подсунули, а я мусолился столько времени, замуж тебя тащил. У Сморкаловой наследство миллионное из Филадельфии, а у тебя что?
— У нас куры есть… И поросёночек.
— Такую свинью брать — и поросёнка в приданое! — нервно хохотнул делец. — Оригинально! Ладно. Чао!
— Дерьмо ты! — воскликнула Люда, выбегая в сени.
— А ты свинья! — Роберт с удовольствием срывал зло на обманутой девушке.
— Сопля!
— А ты свинья!
— Я тебя не люблю!
— Свинья!
— Робертик! Милый! Не уходи, не…
— Свинья! Свинья! Свинья!
Люда бросилась с явным намерением задушить объятиями коварного ухажёра. «Это что-то патологическое!» — бормотал Карманович, дав стремительного стрекача в сторону калитки.
…Ошеломлённый, подавленный и трясущийся Роберт шёл по Колпашино. «Обман! Ловушка! Провокация! Коррупция!» — вертелись в воспалённом мозгу гневные слова. В памяти ярко всплывали картины, когда он, превозмогая отвращение, прикасался губами к большим горячим слюнявым губам этой дуры, которая не Сморкалова. Роберт морщился и сплёвывал, не в силах будучи сразу пережить такое потрясение. Он брёл, не глядя, и коровьи лепёшки то и дело чмокали под ногами, будто бы посылая вслед обманутому авантюристу воздушные поцелуи. На небе дрожали звёзды, некоторые из них, не удержавшись, падали. «Загадать, что ли, что-нибудь?» — подумал Карманович, но, устыдившись суеверия, ещё раз сплюнул.
Из полумрака вынырнул лохматый силуэт Федьки Рожина.
— Закурить не будет? — по привычке окликнул он Кармановича. Роберт остановился как вкопанный. Он узнал своего врага.
— Ты?! — крикнул он. — Ты почему сказал, что Рябова — это Сморкалова?
Рожин чиркнул спичкой и тоже узнал Кармановича.
— А что, чем тебе Рябова не угодила, а, филин? — поинтересовался он с неприкрытой издёвкой. — Дистрофаны же вроде бы толстух обожают.
— Негодяй! — воскликнул Роберт. В ответ Рожин хладнокровно выплюнул порцию витиеватых матерных нагромождений, потом прокашлялся, сплюнул и выплюнул ещё полпорции.
— Понял, филин? — поинтересовался он в заключение.
— Мразь, — с ненавистью прошипел Роберт.
— Как? — от неожиданности опешил Федька.
— Мразь! — повторил разгневанный Карманович и гордой поступью ушёл во тьму. Рожин не без уважения проводил взглядом его ссутулившуюся спину. «Мразь, — шептал он про себя, — а что, солидно. Главное, коротко, звучно и обидно… Здоровское слово! Мразь… Мразь!!!»
С тех пор в арсенале ругательств Федьки Рожина появилось новое — «мразь», — которое он произносил в особо недружелюбных беседах.
***
Вскоре после памятного происшествия в школе над Петей Плешаковым состоялся строгий семейный суд. Прокурор Мария Семённа восседала в кресле, гневная и непримиримая, как сама Фемида. Василий Африканович, больше смахивающий на адвоката, прохаживался от окна к стене, нервно теребя подбородок. Подсудимый Петя в очках, штанах и майке сгорбился на диване.
— Ну, — твердокаменным голосом говорила Мария Семённа, — объясни, пожалуйста, как всё это безобразие с тобой произошло.
— Я, типа, не хотел, — уныло мямлил поэт, — я, типа, не самостоятельно…
— Что значит, не сам? Скажешь, хулиганы тебя поймали на улице, связали, вылили в рот пять бутылок водки и убежали. Так, что ли? — с уничтожающей иронией поинтересовалась Мария Семённа.
— Нет, я, типа, с Люсей выпил.
— Видишь, Мария, Петя старается, — вступился за сына Василий Африканович, — это, значит, уже более близкие отношения завелись, раз мальчик пьёт с девочкой.
— Куда уж ближе! И это с таких-то сопливых лет!
— Ну, Мария, не надо так резко и в крайности. Пить ненаказуемо, да и невозможно иногда не выпить. Ты, Петюня, только запомни, напиваться нельзя! Выпил рюмку, вторую, ну, четвёртую, — и всё! Достаточно.
— Я же двоечник, я не умею считать, — проронил Петя бесцветным голосом.
— Перестань играть на нервах! — вспыхнула Мария Семённа. — Я понимаю, что это Люська его совратила на попойку, сама потом на экзамены прибрела на четырёх. Но ведь это ещё не всё! Василий, ты знаешь, сын-то у нас, оказывается, гений!
Василий Африканович в недоумении застыл посреди комнаты.
— Стихи сочиняет! — продолжала обличать Мария Семённа.
— Петя… Это правда? — голос отца дрогнул. Поэт обречённо кивнул головой.
— И какие глупые стихи, какие вредные! Я запомнила! Счастье тушит талант! Кто тебя таким гадостям научил? От счастья люди становятся уважаемыми членами общества, а кто несчастный — тот пьяницей делается!
— Петя, — Василий Африканович качал щеками, — как же так. Вот уж не ждал! Я думал, ты у меня просто лентяй, а ты, значит, свою молодость на стихи растрачиваешь. Зачем тебе это?
Петя пожал плечами. Он и сам этого не знал.
— Пойми, Петя, — расстроенным голосом увещевал сына Василий Африканович, — быть писателем — это последнее дело! Это проще пареной репы потому что! Когда люди без рук, без ног остаются, слепнут и прочее, — тогда все они писателями становятся, и никто им худого слова не скажет, пиши, раз ни на что больше не годен. Но быть молодым, почти здоровым и писать… Не пиши, Петя, прошу тебя! Не можешь не писать — всё равно не пиши!
Петя молчал. Он не выспался, хандрил, и слова отца всё равно его ни в чём не убедили. Вечером, под впечатлением тяжёлого разговора, Плешаков, закрывшись для конспирации в туалете, снова творил:
Не нуждаюсь я в денежном корме,
Мне не надо дешёвых похвал,
Я свободный поэт в школьной форме,
Просто так я о жизни писал.
— Петя, у тебя понос, что ли? — ворчал под дверями отец. «У меня всегда вдохновение, как у коровы расстройство желудка», — вдруг прозой подумал «тихий дурак» и решил приберечь в памяти эту мысль для какого-нибудь юмористического стихотворения.
…Получив от Кондрата Лукича письменное приглашение на день рождения, Василий Африканович едва не воспарил к потолку от счастья. Конечно, он когда-то мытарил с Кондратом в одном классе, но только ли факт давнишнего одноклассничества явился причиной для приглашения?
Василий Африканович склонен был думать иначе. «Знать, Петя всё-таки не такой уж тихоня», — размышлял он, потирая потные от нервов руки. Мария Семённа, узнав о приглашении, несказанно обрадовалась, но и взволновалась тоже.
— Ой, Вася, боюсь я… Ты хоть человек взрослый, а всё ведь как дитё малое.
— Не понял? Поясни?
— Что тут пояснять! Есть не умеешь!
— То есть? Это как…
— А так! — категорически сказала Мария Семённа, вслед за чем Василий Африканович был усажен за стол, а перед носом его легла книга «Вежливость на каждый день».
— Учи! Это, я тебе скажу, дело серьёзное. Произведёшь впечатление некультурного человека — и всё насмарку.
— Вино принято пить маленькими глотками. Водку можно выпить сразу, — бегло пробежал Василий Африканович по правилам. — Слушай, Мария! Кондрат, небось, и ложку в руках правильно держать не умеет!
— Не утрируй, — строго сказала жена. — Ты не умеешь, я знаю. Короче, тренироваться будешь эти дни. А пока учи. Учти, буду спрашивать!
…Дом Кондрата Лукича трясся, гудел и содрогался. Публика на праздник собралась взрослая, разнообразная, разношёрстная, зачастую друг с другом не знакомая, но пьющая основательно. За длинным столом, накрытым не особенно изысканно, но сытно и добротно, заседали гости, после первого же часа застолья распоясавшиеся в прямом и переносном смысле этого нелицеприятного слова. Тут же баловался водочкой и жареным мясом Василий Африканович Плешаков. Правда, поначалу, нашпигованный вежливыми знаниями, он чувствовал себя неуверенно и напряжённо.
— А, Васька! Ещё больше, гляжу, распузатился, едят тя мухи! — громко поприветствовал его именинник и, поставив на стол преподнесённую Василием Африкановичем бутылку коньяка, предложил гостю вазу со сливами. — Вот, закусывай пока, только что с базара.
Ложки в вазе со спелыми тёмно-синими сливами не оказалось, отказываться же было и вовсе невежливо, Василию Африкановичу пришлось взять плод и засунуть его себе в рот руками. Слива оказалась на редкость охлаждённой и спелой, но вкусовые удовольствия омрачились у Плешакова-старшего законными сомнениями: а как же поступить с косточкой? Выплёвывать было бы чисто по-хулигански, но культурно ли вынимать косточку изо рта и выкладывать её, пососанную, на край стола? Напротив него сидела любовница Кармановича, разодетая и важная. Что было делать? В книге о вежливости, как назло, о сливах ничего не говорилось. Василий Африканович сделал над собой усилие и, напрягшись, проглотил косточку, но слив из вазы больше не брал.
В дальнейшем же, выпив три рюмки, Василий Африкнович быстро освоился и растаял. С благосклонным блеском в глазах наблюдал он за широким незамысловатым весельем Кондрата Лукича, а память невольно и бестактно возвращала его в этот миг к невесёлым, правильно и честно прожитым годам. Но правильно ли? Прав ли он был, добросовестно зубря в школе, потом в институте, потом чахнув над диссертацией, потом, потом… Всю жизнь он думал лишь о будущем, ни разу не ощутив сладости минуты. Вот и сейчас, восседая за столом, он не столько предаётся веселью, сколько соображает, как бы женить сына Петеньку на Люсе, чтоб он был всю жизнь богат и счастлив. А вот Кондрат всю жизнь провалял дурака — и раз, ему такое наследство! Говорят, дуракам везёт, но не случайно ли это обидное явление? А может, тому, кто легче относится к жизни, и удачи легче украшают судьбу?
— Нежданно-негаданно! — словно откликаясь на невесёлые мысли Василия Африканович, рассказывал кому-то Кондрат Лукич. — Сижу, отдыхаю, вдруг прибегают сто тысяч нотариусов, кричат «хэппи, хэппи!», распишитесь там, распишитесь сям, а вот получите! Пять миллионов. Ну, я, естественно, в фонд мира перечислил, сколько полагается, но и себе кое-чего оставил.
Упырёв, пришедший на праздник без специального приглашения и вместе с тем чувствовавший себя как дома, приподнялся из-за стола.
— Я хочу подарить нашему дорогому Кондрату эти шахматы! — сказал он, галантно поведя носом. — Я уверен, что игра в эту древнюю популярную игру обогатит нашего и без того сказочно богатого именинника!
— Ура! — воскликнула жгучая пухленькая Сонечка Нетопырева, обнимая лысину Сморкалова. Сегодня она была представлена Кондрату Лукичу как популярная артистка из Нижневартовска, с первых же минут праздника она подсела к герою торжества, не без успеха пытаясь завоевать его расположение.
— Спасибушка, Упырь, — улыбнулся в ответ Кондрат Лукич. — Посторонись на секунду, Сонечка, — он ласково отстранил девицу и положил шахматную доску на соседний стул.
— А что, Кондрат Лукич, давайте этак сразу турнирчик шлёпанём! — вдруг загорелся желанием Гавриков.
— Да ну, Гаврик! — не одобрил предложения Буховцев. — Зачем зря мозги гноить! Наливай и пей!
— За именинника! — выкрикнул кто-то.
— Соня? А ты почему не пьёшь? — игриво прищурился Сморкалов.
— Ну, Кондраша, — расслабленно простонала та, — я уже пьяна. Ну, посмотри, какая я красная!
— Девицы должны быть красными, — ловко отпарировал Кондрат Лукич. Сонечка смирилась, и они на глазах всего честного народа выпили по рюмке водки на брудершафт.
Василий Африканович, изрядно разгорячённый, всё размышлял, как бы ему подобраться к Сморкалову и в конфиденциальном разговоре поднять вопрос о возможном браке их детей. Карманович, тоже изрядно наконьячившись, тоже бы хотел побеседовать с Кондратом Лукичом о своём Роберте и его Люсе. Но именинник сегодня был просто неуловим, его лысина сверкала по всем углам гостиной, он шутил, каламбурил, пел и почти целиком был задействован уже откровенно повиснувшей на нём очаровательной Сонечкой.
— Охмуряют Кондрата Лукича, — икнув, сказал Саня пьющему рядом с ним Гаврикову, — и откуда только такая егозина взялась, чёртова болячка!
— Ну а что? — часто моргая и морщась, пустился в рассуждение осоловевший, по обыкновению, ветеринар, — жентщина, Саня, её нельзя ихнорять аппсолютно! Хоть от них и болезнетворности случаются, и сыпи, но в некоторых случаях они нашему брату бывают ой как даже приятны и пользительны! Это я тебе как врач говорю!
— Врач, — презрительно буркнул Буховцев. — Свинячий дохтур. Я тебе одно скажу — вот врежется ежели мужик в бабу, как папа Карло, и хана мужику! Сколько людей, знаю, таким макаром сгинуло. Верно, мужик? — Саня бесцеремонно толкнул под локоть Василия Африкановича.
— А? Что? — переспросил Плешаков-старший предупредительно и придурковато, как истинный интеллигент.
— Я говорю, — наморщился Буховцев, силясь сосредоточиться, — ну, то есть если мужчина любит, он дурак! — сформулировал наконец мысль Саня, только в несколько иных выражениях.
— Безусловно, безусловно, — с искренним энтузиазмом подхватил прибалдевший Василий Африканович, как наяву вновь пережив свою женитьбу, одурмнивающую страсть к неземной красоте Марии, трагикомедию первой брачной ночи, дальнейшие годы покорной скуки, в результате которой выпростался небезызвестный дурак Петя… — Я сам в жизни допустил эту ошибку.
— Давай крякнем! — предложил Буховцев, набулькав собеседнику полный фужер водки. Кандидат наук чувствовал, что больше пить ему сегодня не стоило бы, но опять вспомнились правила вежливости, и он не смог отказаться.
Тем временем Кондрат Лукич, на минуту отлепившись от горячей, любвеобильной Сонечки, удосужился наконец рассмотреть подарок Упырёва. Нет, нигде не наблюдалось взрывного устройства, шахматы оказались как шахматы, доска — как доска, лишь на внутренней стороне её было аккуратно выведено: «ИГРАЙ, КОНДРАШКА, В ЭТИ ДЕРЕВЯШКИ. В ДРУГИЕ ЖЕ ИГРЫ ЛУЧШЕ НЕ ЛЕЗЬ. С НАИЛУЧШИМИ ПОЖЕЛАНИЯМИ. ИВАН».
Ни один желвак не шевельнулся на сморкаловском лице во время чтения оскорбительной дарственной надписи, лишь лысина подёрнулась лёгкой испариной. Кондрат Лукич поднял глаза от шахматной доски, и лицо его оцарапал тяжелющий взгляд сидящего напротив Упырёва.
Веселье продолжало крутиться и литься на полную катушку. Проигрыватель прогонял все пластинки на 45-й скорости, превращая приятные баритоны в кастратовские песнопения, но никто не замечал издевательств над музыкой или же не хотел замечать.
— Друзья, я временно покидаю вас, — произнёс Кондрат Лукич, с шумом поднимаясь из-за стола. — Не скучайте! Можете хряпать без тостов, можете произносить для очистки совести.
— Началось, — злобно процедил Саня, но, увидев, что Сморкалов выходит, а Сонечка остаётся за столом, облегчённо рассмеялся: — А я думал, они безобразничать, а он, Гаврик, попросту в туалетную пошёл — святое дело!
Вразвалочку Кондрат Лукич вышел на крыльцо, помял в руках «Приму», чиркнул спичкой, закурил. Синий дымок повалил из ноздрей, быстро тая в тёплом, прозрачном воздухе. Почти тотчас рядом раздалось лёгкое покашливание Упырёва, хотя Сморкалов и не слышал шагов.
— Так вот, Кондраша, — не повышая голоса, заговорил Упырёв, — не знаю точную сумму твоего, хм, наследства, которое ты незаконно откопал в земле… Короче, если хочешь жить дальше, и жить спокойно-тихо, с тебя пятьсот тысяч. Надеюсь, сумма реальная?
Слова Упырёва звучали буднично, будто даже скучающе, не сразу дошёл до Кондрата Лукича их зловещий смысл.
— Упырь, — глубоко затянувшись, заговорил Сморкалов, — как понимать твою реплику? Как шантаж?
— Я сказал, а ты теперь понимай… Мужик ведь не глупый.
— А если я тебя пошлю?
— Не советую, — проронил Упырёв и презрительно сплюнул, — ну кто ты? Я обделывал дела и похлеще и…
— Катись! — решительно оборвал Сморкалов и для пущей красноречивости подпустил пару хлёстких выражений.
— Тогда до свидания, Кондраша. Моё дело было предупредить, — проронил Упырёв и, сойдя с крыльца, пошёл прочь. Сморкалов смотрел ему вслед и чувствовал тоску. Под крыльцом добродушно похрапывал Шнапс, в доме мирно неистовствовали пьяные гости, а к Кондрату Лукичу никак не возвращалось душевное равновесие. Он двинулся было назад, но в потемках сеней ему вдруг повис на шею кто-то большой и сильный. «Ну, нет, живьём не дамся!» — подумал Сморкалов и со злостью пырнул налётчика локтем в живот. Туша рухнула, опрокинув пустые вёдра. Кондрат Лукич проворно зажёг свет — на полу лежал Василий Африканович, он корячился, стонал и не мог продохнуть.
— Васька! — удивился Кондрат Лукич. — Ты чего это тут хулигайничаешь во тьме, едят тя мухи! Ну и видуха ж у тебя — вылитый спившийся интеллигент.
— Кондрат, — забормотал Василий Африканович, шаря по полу в поисках отскочивших очков, — речь о том, то бишь дело в том…
Наугощавшийся кандидат наук едва вязал лыко, и Сморкалову было приятно, что он напоил гостя, как полагается поить доброму хозяину.
— Кондрат! — Василий Африканович едва не брызгал слезами. — Я хотел обнять тебя, потому как всё лучшее в нас воплощается в наших детях. Дети — это наше натуральное продолжение, и надо заботиться о них… И! Давай поженим твою Люсю и мою Петю, то есть моего Петюнечку на твоей Люсиночке, чтобы счастье детей — и! воплотилось в реалиях породнения наших судеб…
— Мутно изъясняешь, едят тя мухи. Петьку твоего я не знаю, но если он такой же дурак, как ты, то на хрена? Но я и не против, Люська пусть выбирает, ей же мыкаться. Так, Васька, ты до дивана доплетёшься или уж тут всхрапнёшь, а?
— Тут! — решительно заявил Василий Африканович и, так и не обнаружив очков, покорно свернулся на полу обессилевшим крендельком.
В гостиной публика, претворяя в жизнь лучшие пожелания Кондрата Лукича, лихо «хряпала без тостов». Споры за столом велись многогранные, многосторонние и многоголосые. Речь почему-то зашла о сексе. Карманович долго и авторитетно доказывал, что сексуальная культура азиатов намного выше европейской, отсюда речь зашла о Востоке, причём Гавриков заметил по этому поводу, что недавно в юго-восточном районе города ограбили пивной ларёк, а Сашка Буховцев, обнажившись по пояс, взгромоздился на стол и под общий экстазный хохот исполнил танец живота.
— Кондраша! — увидев Сморкалова, жалобно потянулась к нему Сонечка. — Ну, где ты ходишь? Я так соскучилась, все глаза проглядела.
Кондрат Лукич промокнул платком лысину, окинул напудренное личико Сонечки с подозрительным прищуром и, мысленно махнув на всё рукой, впился губами в её страстный полуоткрытый рот.
— Горько! — догадался выкрикнуть кто-то.
— Чирей тебе на язык! — заорал другой.
Любовница Кармановича закатила вдруг истерику, и директор столовой засобирался уходить. В сенях ворочался во сне Василий Африканович. Под столом корчился Гавриков. Глистопродавец, трезвый, но сытый, скучающе ковырялся в зубах иглой от проигрывателя. Сашка Буховцев, обмакивая палец в шашлычный соус, пытался нарисовать распятие на своём рябом волосатом животе.
***
Трудно сказать, произвело ли на Кондрата Лукича впечатление грозное предупреждение Упырёва, но образ жизни он повёл ещё безалабернее и развязнее. После незабываемых весёлых именин очаровательная Сонечка почти безвылазно поселилась на втором этаже дома к утехе Сморкалова и к полному неудовольствию остальных обитателей особняка. Шнапс при её появлении оскаливался и презрительно чихал, Сашка Буховцев смотрел тупо и мыкал что-то нечленораздельное, Люся же, при случайных встречах с новоявленной подругой отца, молча поворачивалась к ней спиной. Сам же Кондрат Лукич напропалую таскал любовницу по ресторанам, стал и дома пить одно шампанское, словно бы воскрешая в Колпашино старые купеческие времена. Сама же Сонечка держалась бодро, бурно и весело и часто громко хохотала в своей комнате, переполняя чашу общественного терпения.
Однажды утром, когда Сонечка на такси упорхнула по своим артистическим делам, Люся решилась серьёзно поговорить с распустившимся отцом. Со сжатыми кулачками и большими глазами она ворвалась в комнату, где на кровати покачивался не выспавшийся, неодетый, неухоженный и непохмелённый Кондрат Лукич.
— Стучать надо, дочка, едят тя мухи, — устало зевая, сказал он, — а вдруг я тут совсем голый сижу или ещё какой-нибудь интим происходит? А ты, это самое…
— Я пришла поговорить! — заявила Люся, решительно падая в кресло. — Кое-что уточнить по поводу твоей…
— А ты не выражайся!
— Я ничего и не сказала.
— Но подумала, — ещё раз зевнул Сморкалов, неторопливо и вяло застёгивая пуговицы рубахи. — Ты пойми, Люся, ты ещё юная девушка. Я читал где-то, что в таком возрасте все акселераторы — максималисты и не по делу много на взрослых шумят. Ну, скажи, чем тебе не нравится Соня?
— Мне кажется, ей нечего делать в нашем доме! — категорически отрубила Люся.
— Ну, тебе так кажется, другим иначе. Когда кажется, надо креститься, вон как Саня у нас крестится.
— Мало того что поселил в сарае этого пьяного осла Буховцева, так ещё и это чучело в дом пустил. Какого чёрта?!
— А ты не хами! — Сморкалов застенчиво поскрёб лысину. — Ну, Люся, ты же уже взрослая, должна понимать, что я же ещё мужчина в соку…
— В томатном! Вчера весь костюм по пьянке залил!
— Ха-ха… Верно. Но, Люся, будь снисходительнее. Вспомни, ты же тоже недавно выпила, а? И тоже ходишь с мальчиками… Петя там какой-то, а?
— Что? — на миг удивилась Люся. — Слышал звон, да не знаешь, где он! Если на то пошло, то я молодая, мне всё это положено! А эту твою… хкм, мне что теперь, мамой называть?
— Ну, зачем так категорично, — Кондрат Лукич поднялся с кровати и с трудом перекинул через плечо подтяжку. — Зови просто: тётя Соня.
Семейные дебаты были долгими и шумными. То дочь взрывалась, обвиняя отца во всех смертных грехах, то Кондрат Лукич отбрыкивался шутливо-демагогическими отговорками.
— Да ты что мне говоришь, — наконец привёл он решительный довод, — да если б не я, тебя бы и на свете бы не было, а ты ещё споришь. Смешно ведь!
— Ха-ха-ха, — срываясь, крикнула Люся и выбежала из комнаты, гневная и прекрасная, как богиня войны.
***
Утро, по обыкновению, отличалось солнечностью и теплотой, ласточки бороздили воздух легко, радостно и свободно, на газонах мирно трещали кузнечики, небо, прозрачное, словно импортная материя, независимо голубело над пыльными крышами домов. Утренняя идиллия могла порадовать глаз кому угодно, но она не могла обмануть Петю. Сегодня он проснулся в предчувствии событий, ещё более грандиозных, чем имели с ним место в июне, по своей значимости и суровости способных сравниться разве только что с дизентерийной больницей. Поэтому, выглянув в окно на летнее благолепие, «тихий дурак» лишь невесело нахмурился и пошёл на кухню. Дома никого не было, что позволило поэту позавтракать без нервотрёпки, но сытость принесла с собой не успокоение, а уныние. «В Колпашино!» — принял решение Плешаков, поймав себя на том, что уже ощущает ностальгию по сморкаловскому особняку.
С лысиной, прикрытой от солнца носовым платком, сидел Кондрат Лукич на крыльце и, попыхивая папироской, поглаживал за ухом старого Шнапса. Пёс равнодушно принимал ласки хозяина и меланхолично лупил глаза в высушенную июльским зноем землю. У калитки послышались лёгкие шаги, а затем нарисовался вдруг стройный кучерявый юноша в тёмных зеркальных очках.
— Э! Тебе чего, пацан? — от скуки окликнул его Кондрат Лукич.
— Пацаном я был четыре года назад, — с достоинством ответил визитёр, — сейчас я, если хотите, молодой человек, или просто Роберт Евгеньевич.
— Ну и какого же тебе, Роберт Евгеньевич, хрена?
— Овощами не интересуюсь. Я хотел бы видеть Людмилу Сморкалову. Надеюсь, она здесь проживает?
— Правильно надеешься, — кивнул Кондрат Лукич, и пёс под его рукой тоже заворчал и заворочался. — Кавалер, что ли? Ишь, вырастил я вертихвостку, а? Э! Люська! К тебе!
Ответом послужила тишина. Затем из сарая высунулась встрёпанная, небритая физиономия Буховцева.
— А деваха сёдня тут не мельтешила, Кондрат Лукич, — сообщил он, неторопливо похрустывая солёным огурчиком.
— Спит, что ли? — сам себя спросил Сморкалов, с неохотой поднявшись, пошёл в дом.
«Опять какое-то лапотное мужичьё? — в сомнении почёсывал нос Роберт Карманович. — Разве похоже, что тут водятся деньги? Домина, правда, ничего себе. Но уж нет. Второй-то раз меня не проведут. Как познакомлюсь, так между делом попрошу у неё посмотреть комсомольский билет, якобы хочу на неё в молодости полюбоваться. Тут-то и сверю фамилию!»
Да, зализав раны обмана и разочарования, Карманович с новыми силами вышел на поиски богатой невесты, твёрдо решив не повторять более прежних глупых ошибок.
— Типа, пройти дай, — услышал Роберт у себя за спиной застенчивое покашливание. Он обернулся — перед ним стоял Петя.
— Живёте здесь? — деликатно улыбнулся Карманович. — Здравствуйте!
— Нет, здесь, типа, Люся живёт.
— Да? А ты что, пацан, к ней, что ли, прёшь? — резко сменил тон делец, и стёкла его зеркальных очков угрожающе сверкнули.
— Беда! Беда! Беда, ребятки! — прогремел вдруг громкий крик Сморкалова. Кондрат Лукич выбежал на крыльцо с каким-то листком бумаги. Шнапс, вздрогнув, несколько раз встревоженно брехнул. Буховцев, испугавшись, что упала бадья с брагой, вновь выскочил из сарая.
— Беда, — ещё раз повторил это зловещее слово Кондрат Лукич и, проворно сбежав по крыльцу, подошёл к калитке, — смотрите, ребята!
На смятом тетрадном листе в клеточку было выведено крупным, аккуратным почерком: «Сморкалов! Твоя дочь в надёжных руках и надёжном месте. Там она будет до сегодняшнего вечера. Если же сегодня на берегу Волчьей Ямы в развилке трёх сосен не будет лежать 10 000 рублей, её самочувствие может ухудшиться вплоть до летального исхода. Пока ещё есть время!»
— Десять тысяч, — Роберт восхищённо приподнял глаза к небу, — это что-то патологическое!
— Саня, слышал! Дочь у меня украли, — пожаловался Кондрат Лукич.
— Господи помилуй! — осенил себя Буховцев крестным знамением.
— А, типа, кто украл? — робко поинтересовался Петя.
— Хочешь, мальчик, чтоб они тебе адрес и фамилии указали, — усмехнулся Карманович. Теперь он точно знал, что напал на верный след, это та самая Люся Сморкалова, те самые деньги… Правда, какие-то прощелыги пытаются растащить и то и другое. Ну что ж, Роберт не боялся борьбы!
— Ребята, — заговорил Кондрат Лукич тихо и проникновенно, — ребята, я знаю, вы оба неравнодушны к Люсе, да?
— Естественно, — кивнул Карманович, — с самыми честными намерениями!
Плешаков же только стеснительно и неопределённо кивнул.
— А вот видите, какая беда теперь с ней, — проговорил Сморкалов, глухо кашляя и едва не слезивясь. — Разбойники спёрли, — и десять тысяч, а где же мне взять-то такие деньги, едят их мухи?
Кавалеры стояли молча. Петя вяло переминался с ноги на ногу, Роберт застыл, напряжённо и вдумчиво сжав волевые губы.
— Ребятки! — Кондрат Лукич страдальчески сморщился и смахнул с переносицы воображаемую слезу. — Вы уж не бросайте меня, старика, в горе. Поможете?
— Поможем, — сказал Карманович.
— Где Волчья Яма, знаете?
— Узнаем, — подтвердил Роберт.
— Я знаю, — сказал Плешаков, — самый глухой берег Сатанинского озера!
— Я верю вам, ребятки, верю в вас, — всхлипнул Сморкалов, растроганно дёргая мускулами лысины. — Вы оба, я так понял, хотели бы Люсю того… под венец? Знаю, знаю, ребятки… Но ведь она-то одна, а вас-то, раз, два — двое, едят тя мухи. Значит, давайте поступим мы, как в древних сказках. Кто её от злодеев ослобонит, тот получает все права. Понятно?
— Предельно, — холодно и хищно улыбнулся Роберт.
— Ну, всё, идите, ребятки, спешите. Рыцари! Саня, ну ты взгляни, у какого гада после этого поворачивается вонючий язык говорить, что наша молодежь вся гнилая, безыдейная, акселерирующая. Это мужчины! Мужчины к барьерам вели подлецов! Пусть они мяса не нарастили, как мы, но зато мужества, сколько мужества и благородства, Саня!
Сморкалов замолчал, посмотрел вслед удаляющимся молодым людям, улыбнулся, подмигнул растерянному Буховцеву и, ласково погладив раскалённую на солнце лысину, вновь пробежал глазами наглое послание душегубов.
…Над Колпашино грозно зависло июльское солнце, раскалённые домишки беспомощно съёжились под его нестерпимыми лучами. В облаках пыли по дороге протарахтел грузовик. Под чахлой берёзкой мрачно жевалась раздутая корова с коротким выменем, куры ковырялись в нечистотах. Некоторое время Карманович и Плешаков шли молча.
— Меня зовут Роберт, — наконец нарушил молчание делец.
— П-Петя, — ответил «тихий дурак» на немой вопрос соперника.
— Говоришь, Людмилу знаешь?
Петя хотел было что-то ответить, но от стеснительности мысли его спутались, горло сузилось, и он лишь слабо кивнул.
— Так вот, с этого часа про неё забудь, — спокойно сказал Роберт.
— А, типа, почему? — огорчился Плешаков.
— Да потому, что я подпольно имею седьмой дан по каратэ, ясно? — с угрожающим придыханием процедил Карманович. — И ещё беззащитность и интеллигентность будят во мне рефлекторный садизм. И ещё нож я втыкаю исключительно по самую рукоять. И ещё…
— И ещё, козлы, — неожиданно прорезался сзади незнакомый ломающийся голосок, — ну-ка, скинулись по пятнадчику.
Роберт и Петя обернулись на того, кто столь бесцеремонно прервал их эмоциональную беседу. Перед ними стоял низкорослый, коротко остриженный пацан лет четырнадцати, с толстыми губами, пустыми прокуренными глазами и руками, глубоко спрятанными в карманы.
— Что-что? — уточнил Карманович.
— Ничё! Деньгу гони, ты! — Колпашинский хулиган сжимал в карманах кулаки и, казалось, весь трясся от наглости. — И ты тоже, козёл, что застыл, короче, давай, я сказал, короче!
— Сколь, я забыл? — переспросил Роберт.
— Сейчас напомню тебе палкой по башке! — нервно оскалился юный налётчик. — По пятнадчику на курево, ну!
«Ой, что сейчас будет, — не без сожаления подумал Плешаков, — убьёт этот садист хулигашку или покалечит. А ведь не стоит того. По пятнадцать копеек — вполне пристойное шкуляние. Всегда бы так!»
И Петя, нашарив в кармане монетку, со спокойной душой отдал её малолетнему разбойнику. С опаской «тихий дурак» скосил глаза — что же делает его грозный соперник? Роберт неторопливо расстегнул красивое портмоне, вытащил рубль и с достоинством протянул его пареньку. Тот с гримасой удовлетворения сжал деньги в грязноватом, пропахшем куревом кулаке.
— А сдача? — напомнил Карманович. — Ведь сказано было, пятнадчик.
— Чё?! Сдача? Да ты случаем не еврей!? — спросил взбешённый хулиган и, угрожающе вытаращив глаза, хрястнул дельца кулаком под рёбра. Роберт издал тихий горловой звук «уй-уммм» и, согнувшись напополам, стал морщиться, кряхтеть, тужиться. Грабитель злобно матюгнулся, сплюнул сквозь зубы — далеко, опытно, красиво, и вихляющейся походкой двинулся дальше по колпашинской улочке.
Плешаков протёр запотевшие очки. Роберт всё никак не мог разогнуться, и Пете стало стыдно, что он не вступил в драку.
— Типа, не очень больно? — спросил он ради приличия.
— Что? Больно?! — с презрительной усмешкой переспросил наконец продохнувший Карманович. — Чтоб ты понимал? Если хочешь знать, у меня пресс так тренирован — кирпичи с пятого этажа на живот принимаю! А ты «больно»! Шутник! — И Роберт окончательно разогнулся.
— А что ты тогда, типа, не навешал этому типу по шее? — с наивным недоумением поинтересовался Петя.
— Ну ты совсем дебил! Имбецил, идиот, олигофрен, короче, что-то патологическое! Ты думаешь, если я каратист, — так я и в драку сразу должен? Так ты пойми, олигофрен, я ж теперь просто не умею человека так умочить, чтоб насмерть не размазать! А потом мне из-за него на зону, да? Простите, не манит. Вот и приходится… притворяться, — Роберт ещё раз поморщился и ощупал брюшную полость. — А тебя, кретин, я чтоб здесь больше не видел! Всё ясно?
— Всё, — угрюмо кивнул Плешаков.
— Тогда гуляй, — небрежно кивнул Карманович, выуживая из пачки мальборину.
— До свидания, — скромно кивнул Петя и поплёлся сам не зная куда. Роберт постоял, покурил, что-то соображая, а потом тоже пошёл переставлять циркуль костлявых ног в неопределённом направлении. Рыцари без страха и упрёка разошлись в разные стороны, но впалые груди обоих переполняла горячая решимость защитить жизнь, честь и свободу своей дамы сердца!
***
Недолго суждено было Плешакову идти по Колпашино, не успел он распрощаться с Кармановичем, как с громким треском его настиг мопед Рожина.
— Далеко намылился, Петруччо? — поинтересовался Федька, воинственно попыхивая сигареткой.
— Да, типа, не очень… — рассеянно ответил «тихий дурак».
— Замётано! Едешь с нами!
— Куда?
— Гусинских чуваков колошматить!
— А… На чём?
— Сейчас оформим тебе транспорт!
Колпашинская молодежь издавна жестоко и непримиримо враждовала с гусинской. Недавно после выпускного вечера колпашинские выпускники шатались по лесу, где были атакованы гусинскими, избиты и унижены. Сегодня же разведка донесла Рожину, что несколько гусинских лидеров устроили пьянку в излучине Нижней Туфты, срочно было собрано войско, в которое, посаженный на старый подростковый велосипед Рожина, вошёл и незадачливый Петя.
Итак, колпашинцы не спеша ехали по лесной дорожке. Впереди потряхивался на мопеде Рожин, рядом на велосипеде катил Поганкин, в одной руке он сжимал пивную бутылку, из которой временами прихлёбывал прямо на ходу, в другой — очищенную воблу, которую временами посасывал. Плешаков, мысленно ропща на свой безответный характер и пропащую жизнь, замыкал процессию.
— Ты что, Поганка, с понтом, эквилибрист? — раздражённо спросил Кожин.
— Хиппую, — самодовольно улыбался Поганкин, — тренировка!
И он сделал большой глоток из пивной бутылки.
— Главное, не дать им вскочить на мопеды, — инструктировал Рожин своих налётчиков, — налетаем стремительно и бьём всех подряд. Я беру на себя щербатого Джона… Ну, настроение-то как? Никто не вздрагивает?
Все почему-то обернулись на с натугой проворачивающего скрипучие педали Плешакова. Тот, стесняясь, тихонько прокашлялся.
— Есть ещё порох в пороховницах! — ещё раз отхлебнув, бодро отрапортовал Поганкин.
— Напинать бы тебе по пороховницам, — мрачно проскрипел Кожин, — как болтать, так первый, а как на дело…
— Тихх-ха! — взволнованно прошипел Рожин, притормаживая. Поганкин, не успев перекинуть воблу из одной руки в другую, боднул своим велосипедом мопед Рожина и с грохотом сверзился на землю, зацепив на лету и увлекая за собой ещё двоих воинов.
— Вон она, Туфта, — сказал Рожин, — они должны быть где-то здесь! Надо кому-то одному проехать, взглянуть, как там и что, а потом все бесшумно подкрадёмся.
Поганкин запутался ногами в велосипедах, он корчился, пыхтел, громыхал. Остальные парни поднялись на ноги, оседлали своих стальных коней и теперь смотрели на Поганкина с молчаливым осуждением.
— Петруччо! — вдруг осенило Рожина. — Назначаешься добровольцем! Давай. Тебя ведь гусинские плохо знают, если и увидят, ничего не заподозрят, мало ли, велосипедист…
Плешаков не нашёл что возразить веским доводам командира. Он выехал на своём велосипедике вперёд, остановился, с тоской обернулся на товарищей.
— Не дрейфь! — напутствовал его Рожин. — Ты останешься в нашей памяти хорошим другом.
И «тихий дурак» нажал на педали. Поначалу он ехал медленно, чутко улавливая малейшие звуки. Но звуки были мирные — распевали птицы, шуршала листва, гудели шмели возле душистых цветов какого-то дерева, а красавицы бабочки то и дело ударялись о спицы. Хорошо было вокруг. Петя поехал под горку и увеличил скорость. Никого не было вокруг. Конечно, так далеко отрываться от своих было не нужно, да и Нижняя Туфта осталась далеко позади. Надо было поворачивать назад, к своим. «А стоит ли?» — подумалось Плешакову. Он решил, что не стоит, и, предавшись бездумному очарованию дороги, продолжал налегать на педали. Даже стихи чуть не родились на ходу, но лишь одну строчку сумел сформировать поэт: «К нам одиночество стучится в двери осенью», а дальше почему-то не пошло.
Из поэтического забыться Плешакова вывело отдалённое потявкивание мопедов. Заметно было, что оно приближается. «Если наши, я получу от них за дезертирство, — сильнее налегая на педали, умозаключил «тихий дурак», — а если гусинские, — они тоже дадут, так, на всякий случай…» И ежу было понятно, что по ровной дороге нечего и думать удрать от мопедов на подростковом велосипедике. Как показала практика, Петя оказался не глупее ежа, он свернул с главной лесной магистрали, но, увы, когда было уже поздновато.
— Стой! — зловеще прогремело вслед. Плешаков, не подчиняясь, летел меж сосен. За ним спешили три мопеда — это были гусинцы, панически отступавшие под натиском колпашинцев, не вполне трезвые, но злые, как волки. Началась погоня. Лес был редкий, с низкой травой, а местами сосны вообще торчали из голой земли, и Плешаков, мобилизовав до предела все свои чахлые силы, катил не так уж медленно. «Только бы не ухнуть в болото, — соображал он на ходу, — это конец!» Преследователи не давали Пете оторваться. Будь они на велосипедах, возможно, давно уже настигли бы «тихого дурака», но мопедная трескотня удваивала страх Плешакова, а тот, в свою очередь, утраивал силы. «Я за правое дело еду, — думал он на ходу, — жизнь свою спасаю и здоровье. А они-то за что?!» И продолжал, надрываясь, ворочать педали. Один раз Петя едва-едва вписался в поворот, нырнув в яму, а потом вдруг разом взлетев на травянистый холм. Мопеды рокотали совсем рядом, и всё мелькало в глазах — сосны, ветки, взмокшие волосы, спадающие на глаза, панические мысли. «Лебединую песню опять ведь не написал», — с досадой вспомнил Плешаков. Вот тут-то он и поимел честь проглотить стрекозу. Стрекоза была не из самых крупных, но и не дистрофик-коромыслик. Она врезалась в широко распахнутый Петин рот, лишь кончиком крыла пощекотав зубы. «Тихий дурак» не успел даже рыгнуть, как насекомое осело где-то глубоко в глотке. Плешаков, перепугавшись, проглотил слюну — и жизнь стрекозы прервалась в смертоносной жиже желудочного сока.
Мопеды зловеще ревели за спиной «тихого дурака», так что скорбеть или плеваться по поводу произошедшего не было ни сил, ни времени. «Хорошо, что у меня нет велосипедного насоса, — вдруг подумалось Пете, — им было бы меня бить и больно, и удобно. Да и надуть могли меня, как жабу». Плешаков, как ни был силён страх, начинал выдыхаться. Что делать, шансы были не равны. В то время как Петя надрывался за педалями, гусинцы, посмеиваясь, лишь попыхивали сигаретами, их мчал мотор. Плешаков понял, что ему не уйти, но останавливаться и сдаваться на милость победителей стеснялся, из последних сил продолжал он эту неравную гонку.
Тропинка! Петя прогромыхал по горбам сосновых корней и увидел, как впереди блеснула полоска воды — Нижняя Туфта. Загнали! Преследователи рассыпались в цепочку: один уже дышал Плешакову в затылок, двое же других охватывали с флангов. Просвет между соснами. С хриплым придыханием «тихий дурак» крутанул педали и разом вылетел на обрывистый каменистый берег. Отступать было некуда, да и некогда. «А, жизнь моя пропащая!» — молнией шаркнуло в мозгу. Не притормаживая, Петя ринулся под откос. Он трясся на мелких камнях, как отбойный молоток, но руля из рук не выпускал. Швахс! Переднее колесо соскочило было куда-то вбок, но Плешаков дёрнул руль на себя и в последний момент чудом избежал падения. В этот миг боковым зрением Петя заметил, как преследователь справа падает с кручи. Гусинец слетел с мопеда и катился вниз, как сосиска, мопед же кувыркался следом и, догнав, шваркнул хозяина рулём по голове. Всё это промелькнуло перед глазами Плешакова в долю секунды, на крутом повороте он сам едва не врезался в валун, резко вильнул в сторону, едва не повалился с откоса, но удержался. Мопедист слева врубился в одинокую сосну и распростёрся на траве, а мопед полетел вниз, гремя и теряя колёса. «Тихий дурак», мысленно удивляясь своей маневренности и живучести, со всей силы жал на тормоза. Впереди вырос бугор, отвернуть Плешаков не успел. Колёса оторвались от земли. Мгновение свободного полёта, а потом удар колёс о камни, седло больно боднуло Петю в седалище, подкинуло высоко вверх. Плешаков вскрикнул, зажмурился, но не выпустил из рук руля. Он приземлился на раму и взвыл. Педали расслабленно болтались под ногами — с велосипеда слетела цепь. Ещё пару раз Петю тряхнуло на камнях, а затем он с разгона въехал в реку. Из-под переднего колеса, вспенясь и ворча, полетела вода. Вместе с велосипедом «тихий дурак» уходил всё глубже и глубже в воду, пока не остановился наконец на середине Нижней Туфты. Вода плескалась у пояса — речушка не отличалась глубиной. Лишь тогда Петя заставил себя обернуться — последний из преследователей барахтался позади, из воды сиротливо торчал руль затонувшего мопеда. «Тихий дурак», ведя перед собой велосипед, вышел из воды и поспешил затеряться в гостеприимных зарослях противоположного берега.
Да, Петя спасся. Теперь в этом не было никаких сомнений. Счастливый, он упал на траву и посмотрел в небо. Разгорячённая одышка постепенно проходила, уступая место приятной усталой истоме. Плешаков с наслаждением вдыхал свежий лесной воздух и ковырялся в носу. До чего приятно бывает поковыряться в носу после жаркого летнего дня, а тем более после изматывающей велогонки с каскадёрскими номерами! Петя ковырялся с молчаливым упоением, а на душе было хорошо-хорошо.
Скоро Плешаков почувствовал, что на сырой земле лежать не очень уютно — снизу покусывали трудяги муравьи, сверху — паразиты комарики. Причем рабочий народ лесной донимал Петю хоть и бесшумней, но больнее и ощутимей. Пришлось вставать. Совсем рядом пробежало несколько полевых мышей, они прошуршали в дебрях густой травы след в след, волчьим шагом. Мысль о волках не доставила Плешакову удовольствия. Правда, он слышал, что волки редко нападают на человека, не то что хулиганьё, но всё равно немного дрейфил. И правда, обидно было спастись от шпаны с мопедами и стать жертвой каких-то волков.
Держа велосипед за руль, «тихий дурак» пошёл вперёд. Он был уверен, что, если пойдёт, не сворачивая, в любом направлении, наверняка выйдет к какой-нибудь маломальской дороге. Через два часа изнурительного странствия по лесу уверенность Плешакова поколебалась. Особенно же досаждал ему велосипед. В конце концов, не стерпев, он оставил его прислонённым к сосне, острой палочкой он выдавил на коре крестик — заметил место, чтоб легче было потом отыскать брошенный велосипед. Идти сразу стало легче, на какое-то время Петя даже воспрянул духом. Через три часа это у него прошло… Солнце опускалось, лес становился гуще и гуще, тоскливо урчал живот, во рту всё слиплось и пересохло. Плешаков шагал и шагал. В глубине души он начинал сознавать, что заблудился, но идти всё-таки было не так страшно, как стоять, и он шёл. Потом он наткнулся на скелет. Он валялся в сухой траве, на лапах проглядывала шерсть, между рёбер догнивало что-то чёрное, рыхлое. Долго стоял Плешаков, пожирая глазами мёртвое животное. «Наверное, это мёртвый волк, — решил он, — помер от голода. Нигде не мог добыть пищи и пришёл сюда, чтобы умереть. Если б он встретил меня, наверное, был бы жив… Да… «Ты всё съедаешь, смерть, но ради бога, умей щадить бедняжку красоту», — жалобно подумал Петя байроновской строчкой. Даже если так, то ему, не блещущему красотой, не резон было сейчас рассчитывать на пощаду. И Плешаков вновь пошёл вперёд. Из последних сил прыгал он по кочкам. Разбуженный экстремальной ситуацией мозг вдруг выдал ему усвоенную когда-то информацию: мох у сосны растёт там, где север. Но зачем ему север? Там холодно. Колпашино бы найти, или на худой конец что-нибудь обитаемое и живое.
Уже темнело, а Петя всё продирался сквозь заросли, едва успевая отлеплять от лица противную паутину. Силы готовы были оставить «тихого дурака», но надежда всё ещё теплилась в его болезненном, но живучем организме. Потом он увидел ещё одного мёртвого волка. «Что это с ними? Дизентерия, что ли?» — устало удивился Петя. Потом он протёр очки, вгляделся и с ужасом понял, что волк тот же самый. Теперь «тихому дураку» по-настоящему сделалось не по себе. Столько идти, столько сил и надежд, чтоб сделать круг?! «Эх, жизнь моя пропащая!» — Петя едва не прослезился. Как он мог ругать жизнь раньше? Да она же его просто баловала! Ну, подумаешь, хулиганы кошелёк забирали, ну, цыганки часы стянули… Мелочи-то какие. А сейчас его ждёт страшная смерть в лесу. Дикая, одинокая, мучительная.
Уже ни на что не надеясь, Плешаков по какой-то странной логике повернул круто назад. Через десять минут он к полной своей неожиданности выбрел на берег Нижней Туфты. «Тихий дурак», невзирая на нехороший привкус и антисанитарию, долго по-собачьи лакал мутноватую воду спасительной реки. Туфта впадает в Сатанинское озеро, — это Петя знал. Значит, если он пойдёт вниз по реке, скоро выйдет к озеру, а уж там будут видны огоньки Колпашино! Но где у реки низ, а где верх? Поверхность была практически ровной. «По идее, — машинально утоляя жажду, раскидывал умом «тихий дурак», — если река впадает в озеро, то она должна в его сторону течь. Логично? Да. А откуда тогда берётся сама река?» Петя присел под сосну отдохнуть и подумать. Откуда вода в реке? На сосне он увидел мох, сопоставил северное направление с направлением реки и всё понял: конечно, Нижняя Туфта берёт начало в Северном Ледовитом океане, течёт через тундру и питает водами озеро Сатанинское. «Не такой уж я, оказывается, дурак, — не без удовлетворения думал Петя, держа путь вниз по реке, — не зря говорят, что необходимость убыстряет разум!» Не будем же и мы клеймить за невежество нашего доброго Плешакова, ведь из всего школьного курса географии он вынес лишь одно: что в какой-то стране есть озеро Титикака; у Пети сложилось полное впечатление, что название озера выдумал какой-то сквернослов из детсада, и вот оно по случайности запало в память.
Потом впереди Петя заметил нечто вроде тумана. Потянул носом воздух — дым! Присмотревшись, он увидел костёр. Противоречивые чувства зашебуршились в измотанной душе «тихого дурака». Что делать? Бежать? Разумно, но Петя слишком устал и думал, ну, а вдруг всё-таки у костра сидят добрые, честные люди, которые накормят и покажут кратчайшую дорогу в Колпашино. Соблазн оказался велик. Не решаясь сразу показать себя, Плешаков начал осторожно подкрадываться к костру. Вскоре он подобрался так близко, что смог различить силуэт. У огня сидел один человек. Фирменная майка, тонкая шея, кудрявые волосы. Петя даже примерно определил возраст — лет восемнадцать-двадцать два, но вот пол установить затруднялся. «Если девушка — плохо, я же стеснительный мальчик, как я подойду и буду общаться, — рассудил Плешаков, не показываясь из-за своего укрытия в кустарнике. — А если парень — тоже опасно, ошкулять может…» Альтернативы не было, надо было обходить неизвестного и двигаться дальше, к Сатанинскому озеру. И Петя было пошёл прочь, но тут человек у костра подкинул в огонь сучьев с сухой хвоей и, случайно подняв глаза, крикнул:
— Э! Алё! Кто тут прячется?
Голос был нервный, мужской, знакомый чем-то. Плешаков замер и ничего не отвечал. Человек у костра поднял с земли длинную сучковатую палку.
— Кто такой, я спрашиваю? Что надо? — он сделал шаг в сторону Пети. В груди вновь похолодело. В отчаянии Петя сорвал стебель какого-то болотного растения. «Если бросится, я полосну его этим остриём по горлу», — решил «тихий дурак» и вновь с тоской подумал о несложенной лебединой песне.
***
Калитка скрипнула на прощание, и Сонечка скрылась в салоне такси. Кондрат Лукич незамедлительно сбросил с лица дурашливо-любящую улыбку, загасил и сердито окликнул похрапывающего в сараюшке Саню.
— Э! Саня, едят тя мухи! Очнись и пой!
Буховцев пребывал в потных, мучительных объятиях полуденного Морфея. Воздух в этот июльский день стоял настолько спёртый, что заживо выпаривал из людей все мысли и чувства, оставляя только одно желание — тоску по холодному пиву. Этого счастья в Колпашино не завезли, и Саня спал, чтобы хоть как-то скоротать страдания. Сморкалову пришлось гаркнуть не менее четырёх раз, прежде чем Буховцев пошевелился.
— Саня, — сказал Кондрат Лукич, и, не в пример обыкновению, на его лице не играло даже тени улыбки. — Настали суровые дни. С Чирьевым обо всём договорено. Что делать, помнишь?
— Помню, Кондрат Лукич, — кивнул Буховцев, — только дрейфю, как гад! Может, не…
— Надо! — резко сказал Сморкалов. — Но ты не бойся. Тем более ещё не сегодня.
— Не сегодня, — меланхолично повторил Буховцев, — а что сегодня?
— Ты же слышал, что Люсю спёрли. Глистопродавец обещал лодочку — к Волчьей Яме прокатимся. Не грусти, Саня, с собой возьмём кой-чего. Одевайся!
…Вечерело. На поблёскивающей в лучах заката поверхности Сатанинского озера не было ни единой морщинки, будто его специально отполировали перед приездом комиссии из Москвы. Бесшумно разрезая гладь, шла по озеру плоскодонка Глистопродавца. Сам рыболов, развалясь на корме, с наслаждением дымил согнутой чуть ли не под прямым углом беломориной. Он разматывал леску на спиннинговой катушке. Впрочем, спиннинг и удочки представляли для Глистопродавца скорее спортивный, чем промышленный интерес. Основной улов поставляли Глистопродавцу сети, которые он регулярно раскидывал вдоль тенистых берегов водоёма. Кондрат Лукич сидел на носу лодки, щурился на закат и больше молчал. Буховцев, шумно дыша и обливаясь потом, горбился за вёслами.
— Вот видишь, Саня, что значит пить водку, — благодушно взирая на страдания алкоголика, посмеивался Глистопродавец. — Здоровый, казалось бы, мужчина, а сел за вёсла — и сдох. Здоровьишко-то всё повыблевал.
— Не вякай, — отдуваясь, пыхтел Саня, — а то выйдешь сейчас из лодки вниз башкой. У меня сил и совести хватит.
— Эх, Саня-Саня… Далеко пойдёшь, если вовремя не остановят. Верно я говорю, Кондрат Лукич?
Буховцев с надеждой взглянул на Сморкалова, может, заступится?
— Конечно, верно. Квасишь ты, Саня, как…
— Скотина! — подсказал Глистопродавец.
— Нет. Как натуральная человечина, пьёшь. Звери-то, едят их мухи, народ непьющий. Конечно, Саня, ты можешь возразить, что так повелось испокон веку, что все бухают, что отец твой был алкоголик, и дед, и брат, и друзья алкоголики у тебя. И вот в подобной тёмной, идейно направленной на водку компании поневоле можно заразиться мыслью — а возможно ли существовать без алкоголя?
— Существовать можно. Жить нельзя, — пробурчал Саня веско и хмуро.
— Это надо рассмотреть и обосновать, — Сморкалов входил во вкус болтовни, — конечно, когда выпьешь, всё вокруг делается симпатичней, мелодичней, оптимистичней, да?
— Привычней, — в тон ему продолжил Буховцев.
— Не перебивай, едят тя мухи! Когда соловей поёт — все замолкают! Итак, возник вопрос. И ответить на него можно двояко. Если взглянуть на тебя, Саня, когда ты не похмелён, оно, конечно… А если окинуть взглядом всё вокруг? Смотри, берёзки красуются, лёгкие, зелёненькие, белые. Как они радуют глаз! Цветы лепестками разноцветными шевелят, соловушка трели выдаёт! Как хорошо всё в природе, здорово. И ни капли алкоголя!
Сашка Буховцев, опустив вёсла в воду, на миг залюбовался на окаймлявшую озеро красоту.
— Хорошо, — прочувственно моргнул он, — наливайте, Кондрат Лукич!
Сморкалов, разочарованно вздохнув, вынул из рюкзачка початую бутылку водки. Буховцев расцвёл, Глистопродавец пренебрежительно поморщился.
— Не порти аппетит, язва! — рассердился на него Саня и, сделав из горлышка два глубоких глотка, умиротворённо прищурился.
— А-а-а! — вдруг, завопив, встрепенулся Глистопродавец, едва не опрокинув небольшую лодчонку.
— Очумел, чёртова болячка! — вскрикнул Саня, поспешно затыкая заветную бутылочку пробкой.
— В чём дело, едят тя мухи? — поинтересовался Сморкалов.
— Да пацаны, б…, около моей сетки шарятся!
— Ну, шарятся, а при чём здесь падшая женщина? — спросил Кондрат Лукич с невозмутимой издёвкой.
— А! Сволочи! Уволокли кормилицу! — тонко и тоскливо, как баба, взвыл Глистопродавец. — Саня! Греби же ты, а…
— Гребу, — рассеянно кивнул Буховцев, с неохотой отвлекаясь от кайфа.
— А ну тебя! — оттолкнув Саню, Глистопродавец сам упал за вёсла, круто развернулся, взбурлив гладь Сатанинского озера, и бросился в погоню.
Тревога браконьера была серьёзна и небезосновательна. Не кто иной, как наши старые друзья, Рожин, Кожин и Поганкин, в этот вечер, едва отгремела битва с гусинцами, решили выехать проветриться на водоём. Битва, надо сказать, выдалась не особенно кровопролитной: не дождавшись Плешакова, воинство постепенно стало продвигаться вперёд, и гусинцы, заметив их издалека, панически отступили, побросав вино, закуску и двух девушек. Колпашинцы, надо заметить, не особенно увлекались преследованием, разделываться с трофеями было и интересней, и безопасней. С закуской и вином обошлись, как варвары, уничтожив почти всё на месте. С девушками же — как джентльмены, не позволив себе ни намёка на насилие. Девушек, впрочем, похоже, лишь позабавила внезапная перемена кавалеров, они лишь смеялись, и Кожин с Рожиным с ними чуть-чуть потискались в прибрежной растительности. Остальным воинам и несчастному Поганкину оставалось только глотать завистливые слюни.
Но вот все трое вновь отдыхали на воде, причём Кожин даже работал спиннингом. Бойцы вспоминали минувшие дни, а именно спорили, чья из девушек была лучше.
— Да вы что, филины, обалдели? — покуривая, смеялся Рожин. — Моя хороша и в теле, и в деле! Чёрненькая, остроглазая. Лидия Анатольевна — имя-то какое!
Надо сказать, гусинские барышни представились нашим друзьям не как-нибудь, а по имени-отчеству.
— А моя почему хреновая? — мотая спиннинг, пожимал плечами Кожин. — Глаза большие, бёдра тоже. Нос большой, ну и что…
— Пикантный изъянчик, — вздохнул Поганкин.
— Вот именно. Волосы длинные, — нахваливал Кожин, — а имя-отчество чисто русское — Ольга Олеговна. Ведь звучит!
— Звучит, — облизнулся Поганкин.
— Да ну! — хмыкнул Рожин, щёлкая чинарик в воду. — Что это за отчество дурацкое — Олеговна. Ну, первые три буквы ещё ничего, а дальше что? Нет, что вы там ни булькайте, а моя…
— Кстати, булькнуть самое время!
Ребята лихо раздавили последнюю бутылку трофейного портвейна, повеселели и примирились. А когда Кожин с весёлым матом закинул в лодку симпатичного щурёнка, настроение и вовсе понеслось и зазвенело. Поганкина даже потянуло на песни:
— Мы на лодочке катались ярко синею водой, не гребли, а, ха-ха, целовались и кричали головой!
— О-па, о-па, такая я растреп-па! — лихо подхватил Рожин.
— А что, мужики, у меня ведь неплохой голос? — скромно поинтересовался Поганкин, который давно уже метил на место солиста в колпашинской рок-группе «Только без мата».
— Филин, — добродушно усмехнулся Рожин, — с таким голосом только в туалете сидеть и кричать «Занято!».
В этот миг блесна Кожина за что-то прочно зацепилась. Подъехали, потянули и вытащили край сетки.
— Фортуна! — не преминул воскликнуть Рожин.
— А что с ней делать? — простодушно поинтересовался Поганкин. Для двух его друзей таких вопросов не существовало, с энтузиазмом и восхищёнными возгласами они выбирали сеть, в которой, как пузыри, покачивались толстые жёлтые линьки и, как балки, болтались намертво запутавшиеся щуки. Наши друзья так обалдели от нахлынувшего на них счастья, что не сразу заметили мчащуюся к ним опасность.
— Шуба! — вдруг хладнокровно обронил Рожин, бросая сеть на дно лодки. Все подняли головы — прямо на них мчалась лодка Глистопродавца. Ограбленный браконьер явно шёл на таран.
— Стоять, сопляки! — орал он, бешено вращая вёслами. — Стоять, курьи дети!
Рожин с Кожиным сели за вёсла и, напевая «Дубинушку», понеслись прочь. Водная погоня началась.
— Не догоним, — равнодушно вздохнул Саня, — молодые, тощие, чёртовы болячки, им легче.
— Не скрипи!
— Да, друг, а как же Волчья Яма? — напомнил Глистопродавцу Кондрат Лукич. — Ведь, едят тя мухи, уговор был, и деньги дадены.
Глистопродавец не удостоил ответом напоминание Сморкалова. Горечь утраты подхлёстывала в нём азарт погони. Сделав последний рывок вёслами, он перебрался на нос и схватил спиннинг. Лодка продолжала лететь по волнам. Глистопродавец замахнулся, блесна освежила лысину Кондрата Лукича лёгкой воздушной волной, чиркнула по шее Буховцева, пронеслась над водой и намертво схватила тройным крючком борт лодки с ребятами.
— Ага! — как дикарь, вскрикнул Глистопродавец, с наслаждением подтягивая леску.
— На абордаж! — весело вторил ему Сморкалов. В следующий миг леска дёрнулась сильнее, за нею дёрнулся Глистопродавец, не устоял, лодка в свою очередь тоже дёрнулась. На прощание перед глазами мелькнул кусок темноватого вечернего неба, затем все трое, перевернувшись с лодкой вместе, очутились под водой.
— А! — Саня вынырнул первым и пустил из носа фонтан воды. — Водка! Водка где?
— Потопла, родимая. Топись, Саня, — сказал всплывший в трёх метрах от Буховцева Кондрат Лукич.
Глистопродавец ничего не говорил. Он всё ещё пыхтел и бурлил в воде, не выпуская из рук спиннинга.
— Э, дядя! Отстегнись от нас, а то потонешь! — со смехом посоветовал ему Рожин.
— Убью! — грозился браконьер. — Харю наизнанку выверну.
— А не слабо? — хохотали на лодке.
— Найду ведь, гады!
— А мы в рыбнадзор заложим. Как тогда, а, дядя?
— Паразиты!
Поганкин молча вынул из кармана перочинный ножик, выковырял лезвие и отрезал леску. Глистопродавец резко погрузился в воду с головой, забурлил, забарахтался и всплыл на поверхность уже без спиннинга. Лицо его было мокрым, словно от слёз. Лодка с наглой молодёжью на всех парах улетала прочь.
— Так, мужики, никто не тонет? — деловито поинтересовался у потерпевших Кондрат Лукич.
— Как сказать, — отдуваясь, пробурчал Саня, по-собачьи подгребая к плавающей вверх дном лодке. Глистопродавец, похоже, от расстройства лишился дара матерной речи, он лишь пускал пузыри, держался на воде и икал. К Сморкалову же подступило чихание и, как он ни сопротивлялся, сломило его недюжинный организм.
— Резчччи! Рррезчхи! — пару раз содрогнулся он в воде, тревожа стаи придонных лещей. Одежда Сморкалова намокла и ненавязчиво увлекала хозяина ко дну. Пора бы заняться спасением жизни, — решил Кондрат Лукич, потихоньку подгребая к перевёрнутой лодке, как вдруг совсем рядом от себя и в то же время немного сверху услышал вежливый, благородный голос мужчины.
— Будьте здоровы.
Едва удерживаясь от погружения в воду, Сморкалов повернул назад свою толстую шею. В подплывшей к нему лодке сидел симпатичный молодой человек в плавках и соломенной шляпе с широкими полями.
— Спасибушка, — тяжело дыша, ответил Кондрат Лукич.
— Не за что, — во весь рот улыбнулся незнакомец, — я заметил, вы серьёзно переохлаждаете тело. Прошу в мою лодку!
Отклонять подобное предложение на месте Сморкалова было бы не только невежливо, но и нецелесообразно. Кондрат Лукич подгрёб к корме и, с минуту попыхтев и помычав, с помощью сильных, надёжных рук спасителя оказался в лодке.
— Ф-ф-ууу… Спасибушка! — ещё раз поблагодарил он и, с чувством просморкавшись, окликнул своих друзей: — Эй, вы там, на воде! Не потопли? Гребите сюда, едят вас мухи!
А дальше Сморкалов уже ничего не помнил и не понял. Тяжёлая темнота больно хлестнула по глазам, по ушам, по мозгам, свалила, придавила и отключила.
Буховцев и Глистопродавец, ухватившиеся уже за своё перевёрнутое судно, увидели, как незнакомец, вызволивший из воды Кондрата Лукича, вдруг не вполне гостеприимно огрел его веслом по голове. Сморкалов осел, перевалившись через сиденье, незнакомец, не теряя времени, сел за вёсла, и лодка быстро пошла к противоположному берегу, оставив товарищей Кондрата Лукича беспомощными и недоумёнными.
***
Солнце последний раз, словно пьяница, заталкиваемый в коробок, сунулось из-за туч. Луч света упал на лицо человека у костра, и Петя признал своего соперника, Роберта. Карманович тоже узнал Плешакова. Но как же так произошло, что коварный делец оказался вдруг затерянным в прибрежных лесах Сатанинского озера? А было всё так. Узнав, где находится Волчья Яма, Роберт шустро сгонял домой, захватил удочки, резиновую лодку и ближе к вечеру прибыл в Колпашино. План его был прост: подождать, пока приплывут злоумышленники, выколачивающие деньги за дочку миллионера, и договориться с ними, чтоб требуемые десять тысяч перевели на него, он их вернёт, когда женится, а невесту отдавали сейчас. Конечно, невесело было Роберту брать в долю ещё каких-то проходимцев, впрочем, кто б его обязал потом сдерживать своё слово? Пока же Карманович встал на якорь в районе Волчьей ямы и притворился рыбаком. Для конспирации он даже купил у колпашинских рыбаков двух полуживых лещей и положил их в садок: во-первых, никто ничего не заподозрит, а во-вторых, освобождённая Люся увидит, что он настоящий мужчина, раз выловил между делом таких больших рыб! Итак, всё было рассчитано до мелочей, и всё-таки одна мелочь серьёзно подвела Кармановича. Роберт закидывал удочку первый раз в жизни и выполнил эту операцию не вполне удачно, заброс-то, правда, получился далёким, но сам Карманович так энергично взмахнул телом, что вверх ногами вывалился из своей резиновой лодки. Почти всё потонуло — садок, лещи, очки, надежды, перевёрнутую лодку тотчас отнесло куда-то в глубину, сам Роберт тоже чуть было не утонул за компанию, но достал дно ногами. «Это что-то патологическое!» — исступлённо бормотал он про себя, на четвереньках выползая к земле по илистому болотистому берегу. Засосанный в штаны жук-плавунец сладострастно щекотал ягодицы, в причёске дельца копошились чьи-то личинки, с носу, с волос, с рук — отовсюду капало. Оказавшись на твёрдой почве, Роберт обрёл самообладание, отжался, встряхнулся и заметил чей-то непотушенный костёр. Он подкормил огонь сучьями, подсушился и уже настраивался на ночлег, когда к костру неожиданно выбрел заплутавший Петя Плешаков.
— Ну что? Отыскал Люську? — с издёвкой спросил Роберт подошедшего к костру соперника.
— Пока нет, — сказал Петя, не зная, будут ли его бить или плюнут просто.
— То-то ж! — усмехнулся Карманович почти победно. — Закурить будет? Не куришь? Дурак. Мои вот в озере размокли. С бандюгами поцапался мальца. Так, до Колпашино сколько топать?
— Далековато, — кашлянул «тихий дурак» и, видя, что соперник настроен не столь агрессивно, пододвинулся ближе к костру, чтоб не ели комары.
— Значит, здесь будем кантоваться, — заключил Роберт, — без цивилизации. Чего расселся как барин. Дров притащи!
Плешаков, радуясь, что вышел к людям и спасён, пошёл разыскивать хворост. Жгли костёр, сидели, говорили. В основном ораторствовал Роберт, доказывая Пете всю несостоятельность его притязаний на руку и сердце Люси Сморкаловой. «Тихий дурак» отвечал, что он и не притязает вовсе, а просто его толкает на это дело отец, а сам он человек безвольный и не может решительно кому-нибудь отказать. Но вскоре мирские, корыстные заботы отошли на задний план. Скитальцы сидели рядом, молчали и вслушивались. Вокруг распространилась кромешная тьма, дыхание ночного леса становилось всё глуше и глуше, пока совсем не стихло. Но стихло лишь на первый взгляд. Привыкшие к визгу машин и грохоту колонок уши молодых людей постепенно отходили и стали различать шорохи вокруг — многочисленные, призрачные, деловитые. Какая-то птица промелькнула низко над костром, а может, это даже был нетопырь. Женихи, на миг позабыв о соперничестве, инстинктивно придвигались друг к другу. Темень сгущалась. Луны вообще не было, не говоря уж про звёзды и комету Галлея.
— Как-то страшновато и не по себе, — нарушил тишину Плешаков, — я слышал, в этих местах водятся волки.
— Волки? Волки, — невесело повторил Роберт, — подумаешь?
— Типа, лучше, конечно, не думать, — поёжился Петя, — как бы только филин не захохотал. Говорят, очень жутко тогда бывает… путешественникам.
— Хм? Что он, дурак, что ли, хохотать. Над чем? — усмехнулся Карманович, борясь со страхом.
— Типа, над нами.
— Над тобой, дурень! Бояться выдумал, фу… А-а-а!
— О-оуй! — вскрикнул Петя, содрогнувшись всем существом, так перепугал его внезапный вскрик Роберта.
— Волки! Я слышал! — прошептал Карманович. — Тишина!.. Во! Они!
— Да нет, типа, — вздохнул Петя, — это в желудке моём взвыло.
— А… Ха-ха. А сам чего заорал? Думал, я струхнул, что ли? Ха-ха, тебя же, дурак, проверяю. А чё у тебя урчит? Жрать, что ли, захотел?
— Да так… Есть такое низменное чувство.
Надо сказать, после стольких треволнений и странствий, потребовавших несметное количество моральных и физических затрат, у «тихого дурака», обретшего наконец своеобразный приют, взыграл зверский аппетит.
— Я тоже жрать хочу, — помолчав, сознался Роберт. Беда сближает людей и делает их проще. От долгого сидения у Плешакова затекли ноги. Он встал, хрустнул позвоночником и вдруг почувствовал, что карман его куртки что-то сильно оттопыривает. Сунул руку — полузасохший кусок хлеба. Что за чудеса? Ах да, ведь это вчера за ужином он спрятал кусок хлеба в карман, чтоб мать подумала, что он поел котлеты с хлебом. Почему-то Мария Семённа всегда следила, чтоб сынок кушал с хлебом, может, заботясь о здоровье чада, может, чтоб больше оставалось мяса, — как бы то ни было, Петя поступил нечестно, решив зря не расстраивать мать, спрятал хлеб и тут же о нём забыл. И вот теперь хлеб в руке, но теперь это не невзрачный серый огрызок, это что-то божественное, необыкновенное, желанное. Рот «тихого дурака» переполнился слюной. Казалось бы, чего думать, надо скорее пережёвывать кусок, но в последний миг Петя вспомнил о Кармановиче и усовестился. «Всё же вместе влипли… Нехорошо одному сжирать. Но ведь не узнает!» И Плешаков уже понёс было сокровище ко рту, но в последний миг какая-то неведомая сила его остановила.
— Знаешь, а у меня, типа, немного хлеба есть, — сказал Плешаков, и голос у него получился слабый, виноватый. Роберт с несолидной поспешностью схватил кусок.
— Это всё! — разочарованно прорычал он. — Остальное успел сожрать! Эх…
После таких слов Петя как-то не посмел просить отломить себе маленький кусочек. Роберт же сжевал хлеб с поразительной быстротой.
— Фу, — сказал он, — чуть-чуть отлегло… Поспать бы…
— Я видел, когда шёл, тут недалеко стога сена.
— Недалеко? А как искать в темнотище-то?
— Возьмём с собой головешку, типа, осветим. Там их много было на поляне.
— Ладно, пошли, — принял решение Карманович, — только держись за меня, а то заблудишься. Сдохнешь, отвечай потом за тебя, дурака.
Грустно было покидать тёплый огонёк, но и возможность подремать в мягком сене тоже по-своему манила. Держась за руки, соперники двинулись сквозь мрак. Шли медленно, но изредка всё равно кто-нибудь стукался лбом о берёзовый ствол. Большинство же ударов приходилось на стволы сосен. Огонь в руке Роберта напрочь потух, Петя увяз ногой в муравейнике, оба молодых человека измучились, изругались и, когда наконец почти отчаялись обрести мягкое ложе, вдруг наткнулись на что-то большое, объёмное, шуршащее.
— Стог! — констатировал Карманович. — Нашли, что я тебе говорил! Надо из середины как-то солому выковырять, чтоб внутрь влезть, — будет самый супер!
Однако попытка проделать нору по рецепту Роберта успехом не увенчалась, молодые люди лишь разворошили стог. Наконец они свалились как придётся и, укрываясь от прохлады и комаров, забросали себя сверху охапками соломы — до «самого супера» далеко, но жить можно.
На время наступила тишина. Вокруг пахло непривычно, но вкусно. Карманович отдыхал, но спать не хотелось. Потянуло на возвышенное.
— Я в каком-то лесу пил берёзовый сок, с ненаглядной певуньей в стогу ночевал, — пропел он с прожженной интонацией. — А кстати, ты вот ночевал когда-нибудь в стогу с ненаглядной певуньей?
— Нет, — с грустью признался Петя.
— Я так и думал… Ну, а просто так, без стога? Ночевал?
— Типа, как ты имеешь в виду — в одной комнате или одном классе?
— Да, — заключил Карманович, — поиссякли романтики. Если раньше было в стогу, то теперь только в классе. Поэзии нет, поэзии!
Плешаков, давно думающий о стихах, воспринял крик Робертовой души как команду и стал вспоминать одно из своих многочисленных лирических произведений:
Осень дохнула усталым, простуженным ветром,
В парке деревья закутались в жёлтую грусть,
Падают дни, но от милой привета
Я не дождусь.
Как мне забыть свет ресниц и волос водопады,
Как сделать так, чтоб не снились глаза-васильки?
Жизнь без тебя пострашнее всех дантовских адов,
Там хоть страданья могли отвлекать от тоски…
— Опа! — оценил Роберт. — Неплохо. Надо бы взять и мне куплетцы на вооружение, девочкам возвышенным мозгу пудрить. Чьё это?
— Мое.
— Твоё?! — Карманович чуть не сел, но по тону, которым произнёс это Плешаков, понял, что тот не врёт, и его деляческое мышление тотчас приняло соответствующий оборот. — И ты часто печатался? Много платят?
— Нет.
— Нет — это сколько? По чирику за строчку?
— Нет, типа, я вообще не печатался…
— Петя! Ты дурак! — воскликнул Роберт, в волнении разбрасывая с себя солому. — Это же что-то патологическое — такие башли из рук плывут! Ты же дурак! Ну, не дурак, но… Но не умный ты человек, согласись. Слушай скорее сюда! У меня везде блат: в «Юности», «Человеке и законе», «Плейбое» — везде напечатаешься! Печатаешь стихи во всех журналах, через полгода — сборник, потом — член СП, полное собрание, симпозиумы-хренозиумы, загранпоездки, интервью! Публика беснуется, девочки обсасывают, на руках носят — ты вдумайся, и на троллейбус тратиться не придётся! А? Петя, я за тебя всё продвину, башка ты гениальная! И всего-то за 50% гонораров, так, мелочь, тьфу… Ну?!
— Нет, — промычал Петя, сразу же поскучнев.
— Да почему?! — Карманович просто неистовствовал и готов был располосовать на груди рубаху.
— Если мне будут за стихи платить, — я писать брошу. Это ж тогда работа получится, а ведь я лентяй…
…Пришло утро, неожиданное и сырое. Тучи набухли над лесом, синие, тяжёлые, противные, как гланды. Ветер пока не чувствовался, лишь верхушки берёз подрагивали мелко, нервно, затравленно. Петя Плешаков и Роберт Карманович, умывшись росой, вышли к берегу Сатанинского озера. Задрав нечесаные спросонья головы, они печально созерцали готовые взорваться ливнем небеса.
— Сейчас, типа, как, э… грохнет! — высказался «тихий дурак».
— Это что-то патологическое, — отозвался Роберт
Не успев рассвести, резко потемнело, с противоположного берега сорвался ветер, зашумел, грубо взлохмачивая водную гладь. Сосны дружно замотали головами, словно отвечая решительное «нет» на чьё-то несознательное предложение выпить. А потом дождь… Он не заморосил, не пошёл, не зарядил. Случилось так, что он вдруг разом рухнул с неба, сильный, напористый, холодный, с вкраплениями града для пущей солидности. Хлёстко, лихо и зло забарабанил он по головам, плечам, очкам. В прилипшей к телу мокрой и пощипывающей от мокроты одежде стоял Петя Плешаков и смотрел на бурлящую, побелевшую будто поверхность озера. Картина величавой стихии, неожиданно развернувшейся перед ним, возбуждала жажду творчества, сердце забилось с радостным учащением, но пессимизм и сейчас не преминул наложить на Петину поэзию своё неизменное клеймо:
Туча дождь свой несносный вылила
На земное корявое тело,
Надоело мне всё, опостылело,
Опостылело всё, надоело.
Рёв воды, как в трубе унитазовой,
Иглы струй колют озера лужу,
Как в хребтине дикобразовой…
Бедный дождь, никому ты не нужен!
— Гений, — подрагивая тощими плечами, заметил Карманович, — ну правильно, гении же все кончали в нищете. Правильно, держи курс!
Вскоре соперники расстались. Роберт вдруг решил, что Петя своим присутствием приносит лишь несчастье, и предложил разойтись в разные стороны, вдоль берега Сатанинского озера самостоятельно добираясь до колпашинских построек. Плешаков не стал возражать.
— Ну-с, пока, — сказал на прощание Карманович. С обоих после дождя сильно капало, но соперники стучали зубами и крепились, — думаю, удачи желать тебе бесполезно, раз ты сам отказываешься от предложенного счастья. Но кадр ты неплохой. В общем, зла я на тебя не держу после всего, что было.
— Я, типа, тоже…
— Пока!
— До свидания.
И соперники разошлись в разные стороны, один пошёл налево, а другой — на юго-восток.
***
Утро дышало в полуоткрытое окно устало, измученно. Капли минувшего ливня обрывались с деревьев, падали, вновь и вновь молотили по крыше. Солнца не было, месяца тоже, будто бы даже светила боялись оказаться случайными свидетелями мрачных событий.
В старом кресле сидел Кондрат Лукич, понурый, сверкающий синякастой лысиной. Глаза его деморализованно сверлили пол. Упырёв, гладко выбритый, лощёный, самодовольный, прохаживался от стола к окну и обратно, временами кидая на Сморкалова победные взгляды:
— Ну что, Кондраша? — поинтересовался он вдруг после томительнейшей паузы, и его хрипловатый голос недобрым эхом отозвался во всех углах избы. — Как самочувствие? Головушка как?
— Почёсывается, — не поднимая глаз, хмуро выдохнул Кондрат Лукич.
— Вот именно, — усмехнулся Упырёв, — а ведь тебя шлёпнули нежно, можно сказать, любя! А ты представляешь, Кондраша, как будет нехорошо, если нас вдруг оставит нежность, — в уголках рта старого рецидивиста собралась зловещая садистская складка.
— Ты плохо кончишь, Упырь…
— Нет. Плохо можешь кончить только ты, Кондраша. Но пойми, я желаю тебе добра, добра и только добра! И поэтому, падла, припомни, куда ты запрятал свои деньги. Куда? И всё… И ты свободен, вернёшься бодрым, полным сил к своей, как её, такой соблазнительной Сонечке. Не отпирайся, я всё знаю. Шалунишка!
Кондрат Лукич лишь моргал, но не издавал ни звука.
— Да ты будешь колоться, старый козёл?! — не сдержавшись, вспылил Упырёв.
— Сколько ты просишь за Люсю? Десять тыщ? — вяло уточнил Сморкалов.
— Что? Десять кусков? Издеваешься, падаль? — Упырёв передёрнул лицо и нервно смял в руках окурок. — Пятьсот тысяч! Понял! Ну?! Будешь молчать… Ха-ха, ладно, воды ты тоже не получишь. Валера! Э! А ну в погреб его! Живо!
«Мда, влип по крупняку, — мрачно размышлял Кондрат Лукич. — Эх, как бы связаться с Саней?..»
***
— Стой! — окрик из кустов раздался так внезапно, что Петя Плешаков даже не успел вспомнить ни о смерти, ни о лебединой песне. Впрочем, «тихий дурак» был так обессилен приключениями, что вряд ли был способен на испуг. Он обернулся — перед ним стояла Люся Сморкалова.
— Далеко ли собрался? — поинтересовалась она, с любопытной улыбкой оглядывая мокрый, оборванный и осунувшийся облик бывшего одноклассника.
— Да нет, типа, не очень… — растерялся и зазапинался Петя, — тут случились некоторые события, сразу и не расскажешь.
— Можно и порциями!
— А ты что же, типа, убежала? — Плешаков всё ещё не мог прийти в себя.
— В принципухе, да, но не от тех, от кого ты думаешь, — загадочно усмехнулась Сморкалова, — а кстати, не желаешь ли закусить? А то мне много всякой всячины понатащили.
Как ни был Петя деликатно воспитан, отказаться было сверх его измотанных сил. Жестом Люся приказала ему шествовать за ней. Через пару минут Плешаков увидел небольшой шалашик, рядом с ним гостеприимно дымился костерок.
— Вот здесь пока кантуюсь, — пояснила Сморкалова. Ещё через минуту Петя с упоением ковырялся ложкой в банке с говяжьей тушёнкой, глотая хлеб кусок за куском. Люся сидела напротив него и с умилением наблюдала за демонстрируемым перед ней аппетитом. Утолив начальную демоническую прожорливость, поэт с усилием перевёл дух и, продолжая есть обычными человеческими темпами, рассказал о событиях вчерашнего дня и ночи. По своему обыкновению, «тихий дурак» не жалел ни душераздирающих сравнений, ни ужасающих эпитетов, ни жалостливых метафор, и Сморкалова слушала его с чисто эстетическим наслаждением.
В этот самый час, когда Петя ел, разглагольствовал, смотрел на Люсю и думал, что жизнь изредка бывает хороша, Мария Семённа и Василий Африканович не находили себе места в своей двухкомнатной квартире. Едва не седея от переживаний, бродили они из угла в угол и строили гипотезы. Несколько раз Плешакова-мать хваталась за трубку телефона, порываясь набрать спасительное 02, но Василий Африканович всякий раз останавливал её.
— Ну что особенного, Мария? Ну не пришёл он ночевать… Так ведь он и не маленький, в конце концов, балбес.
— Именно что балбес! — сквозь плач восклицала Мария Семённа. — Доверчивый, ни к чему не приспособленный… Звонить надо, звонить!
— Как же ты не понимаешь, Мария, — продолжал доказывать Василий Африканович, успокаивая жену и себя за компанию, — тут такая щекотливая тематика, что вдруг наш Петюня так, ненавязчиво… стал мужчиной…
— Ты с ума сошёл, Василий! — голосила Мария Семённа. — Чтоб наш-то Петя стал мужчиной? Бред! Подумай, что ты говоришь?! Наверное, его уже и в живых-то нет, беднененького, и мы тут болтаем, вместо того чтобы спасать…
И вновь Василий Африканович вырывал из дрожащей руки жены телефонную трубку.
…Ветер стих, небеса присмирели, природа утихомирилась. Дымок костра нехотя струился вверх и растворялся. Дикие утки, часто покрякивая и вертя маленькими глупыми головами, ныряли в прибрежных водорослях. Временами они надолго уходили под воду, и, когда следящему за ними Пете начинало казаться, что птица канула и приказала долго жить, утка вдруг появлялась совершенно в другом месте и, словно миниатюрное лохнесское диво, продолжала вертеть длинной шеей.
— Так вот, Петя, — прикурив от тлеющей ветки, сказала Сморкалова, — дело обстояло так: отец мне всю нервную систему расшатал. Совершенно невозможен стал на старости лет. Любовницу завёл! — Люся презрительно плюнула в огонь. — Мне это всё надоело. В Москву решила махнуть, в театральный поступлю. Но ведь деньги нужны, понимаешь?
— Понимаю, — кивнул «тихий дурак». Он слушал внимательно, с посерьёзневшим лицом и хотел было даже прекратить есть, но не мог побороть бессовестную плоть и не выпускал из рук банку тушёнки. — Только я всё ещё не понял, кто тебя украл?
— Никто. Я сама записку написала и смылась сюда. Ребята местечко и жратву заготовили. Деньги я думала сама получить, ну а потом наврать что-нибудь с три кучи. Ждала вчера в засаде — и на тебе, отец выехал на озеро, а потом там чёрт-те что стало твориться на воде. Короче, какой-то тип грохнул отца по голове веслом и увёз. Безобразие творится.
Плешаков отставил в сторону порожнюю банку, протёр о штаны запотевшие от усердия стёкла очков и вздохнул с чувством выполненного долга. Он обсох, наелся, по телу разливалась сытая, тёплая, всепоглощающая и всепрощающая благодать. Не хотелось думать ни о чём серьёзном, сидеть бы сейчас, смотреть на дрожащее пламя костерка, зевать… Сморкалова же явно не была настроена на благодушный лад.
— Я давно подозревала, что за отцом охотится какая-то шайка, — говорила она, и глаза её вновь загорались азартным блеском, — и подслушала кое-что из разговоров отца с этим алкашом Буховцевым. Думаю, пришла пора вмешаться в эти грязные махинации. Петя!
— Я! — непроизвольно вздрогнул Плешаков.
— Слушай! Ты пойдёшь в Колпашино вот по той вот тропинке, найдёшь Буховцева, он у нас пока живёт в сарае, ты видел эту рожу, так вот, найдёшь Буховцева и скажешь, что пора начинать операцию «Вурдалак». Он знает. Понял?
— Ага.
— Повтори!
«Тихий дурак» напряг память и повторил суть своей задачи.
— Мне идти? — спросил он покорно.
— Да, но не сейчас, — сказала Люся, кивнув на котелок, — пойди набери воды, чаю выпьем. А то я тут со скуки дохну. Время терпит.
…За чаем, который пили из большой металлической кружки, разговор непроизвольно зашёл о жизни и о будущем. Тема была не из приятных для Плешакова, и он больше уклончиво мычал.
— Странный ты человек, Петя, — качала головой Сморкалова. — Если честно, я тоже этот мир не уважаю, но ведь другого нет. Надо, значит, приспосабливаться к этому, как ты думаешь?
— Я стараюсь об этом не думать — тоска. А родители меня всё равно куда-нибудь приспособят. Смотри скорей, облако на фигушку похоже!
— Точно! — радостно засмеялась Люся и, откинувшись головой на набросанное возле костра сено, вытянула ноги. — Красота! Ты, Петя, тоже, наверное, часто смотришь на небо, раз стихи пишешь?
— Посматриваю временами.
— А я обожаю смотреть на небо! — созналась Сморкалова. — Когда лежишь и долго-долго смотришь, — как это здорово! И страшновато, и тайна какая-то, и… А давай сейчас посмотрим!
Сказано — сделано. «Тихий дурак» растянулся во весь рост параллельно с Люсей. Минут пять сосредоточенно молчали. Огромное небо проплывало над ними во всей своей равнодушной грандиозности.
— Ну как? — наконец тихо спросила Сморкалова. — Не очень страшно?
— Терпимо. Сердце ёкает, конечно, но я ж тринадцать лет в школе оттрубил — мне ли привыкать, — сказал Плешаков. На самом деле эти пять минут он просто сачковал, лёжа с закрытыми глазами, так тяжело было побороть дрёму.
— Я почему-то о смерти задумалась, — продолжала Люся печальным полушёпотом, — так стало грустно… А ты, Петя, как, боишься умереть?
— Да не особенно, — лёжа пожал плечами «тихий дурак». — Стеснительно, конечно. Буду один лежать в гробу, всё кругом торжественно, на меня все смотрят, все от разных дел оторвались из-за того, что я умер, а сейчас должны вздыхать и печальные лица делать, а ведь я знаю, всегда, когда такая напряжёнка, всякие смешные случаи вспоминаются и анекдоты, и все стоят, мучаются, улыбки сдерживая, — и я во всём этом виноват.
— Слишком ты мрачно смотришь на вещи, — сказала Сморкалова, — и тебе легче, наверное… А вот когда-нибудь бывал в ситуации, чтоб совсем рядом со смертью, один на один?
— Да, типа, почти нет. Разве что когда в дизентерийной больнице. Много о смерти тогда передумал и ревел ночами, что умру когда-нибудь.
— Я и сейчас из-за этого иногда плачу, — со вздохом призналась Люся.
— А я бросил. Примирился, — сказал Петя, удивлённо косясь на Сморкалову: неужели она, гроза директрисы, глава антишкольцев и вообще во всех отношениях отчаянный человек, ещё и плачет до сих пор. Невероятно! Но об этом Петя подумал лишь мельком, ибо душа его уже лежала на больничной койке. — Может, тогда я не был близок к смерти, но мне так казалось. И знаешь, это же только в книжках пишут, что экстремальные ситуации сближают людей. К нам в палату тогда двух братьев-дизентерийников положили, одному два года, другому шесть. Так младший старшего знаешь, как звал? — «Мамой». Бывало, нас со старшим выведут на уколы, а мелкий этот разревётся в истерике: «Мама! Мама!» — орёт. Медсестра хохочет: беги, говорит, мама. Ну, старший придёт, тот сразу успокоится. И из передачек все давали мелкому, у кого какие сладости получше… Обычно же дети всегда из-за своего до крови грызутся, я тогда совершенно иные отношения увидел… Никогда потом такой человечности не встречал, как в больнице было. Стихи бы об этом написать! Да всё никак не могу зрелости поэтической набраться, боюсь эту тему трогать, — с горечью закончил Плешаков. Только сейчас он заметил, что Люся, приподнявшись на локте, смотрит на него во все глаза, застеснялся и потупился.
— Петя, — тихо заговорила Сморкалова, — ты как ко мне относишься?
«Тихий дурак» от волнения чуть не поперхнулся слюной.
— Не знаю, — сказал он, не поднимая глаз.
— А может, ты меня любишь?
— Не думаю… Да слово такое затёртое, даже неловко его повторять.
— Ой, Петя-Петя, — Люся приблизилась, и волосы её щекотнули плешаковскую щёку. — В тебе что-то есть… И чего-то нет. Может, обожгёмся поцелуем?
Предложение было сделано столь неожиданно, без подготовки, что «тихий дурак» не сразу осознал весь его потрясающий смысл. Поцеловаться! Да, Петя читал об этом в книгах, смотрел в кино, слышал от друзей, но чтоб это вдруг случилось в его собственной жизни, — даже представить не мог. Сердце замолотило рёбра, как голодный дятел. Петя поспешно облизал пересохшие губы, зажмурил глаза, почувствовал, как Люсины губы осторожно коснулись его губ. Плешаков вздрогнул, расслабился, и вдруг то ли инстинкт, то ли память подсказали поэту, что при поцелуе полагается обнять девушку. Петя прижал Люсю к себе, губы их соприкоснулись более властно, щёку Плешакова больно кольнула соломина, но поэт, предавшись новизне ощущения, проигнорировал боль.
— Хватит, — с усилием отстраняясь, сказала Сморкалова. Она присела, подобрала ноги под себя и взглянула на Плешакова с игривым прищуром, — ты увлекаешься, Петя, как всякий поэт. Поменьше растрачивайся на женщин, больше работай — вот мой тебе совет на будущее.
Плешаков сидел, потупившись и не зная, что сказать. После поцелуя как-то неловко было встречаться взглядами. Люся же встала и, прижав к глазам полевой бинокль, долго смотрела на Сатанинское озеро.
— Пока на горизонте спокойно, — сказала она. — Петя? Ты помнишь свой долг?
— Да, — сказал «тихий дурак», поднимаясь на ноги.
— Тогда с богом. Вот тропинка. Свернёшь налево — выйдешь в Колпашино.
— Ну, типа, — Петя мялся, не зная, как деликатней попрощаться после того, что произошло, — я пойду…
— Вперёд! — подбодрила его Люся. — Я верю в тебя!
Плешаков махнул руками и, всё ещё затуманенный и взбудораженный, решительным шагом двинулся по тропинке.
***
Особняк Кондрата Лукича, оставшись вдруг без хозяина, казалось бы, должен был являть собой вид запущенный и скорбный. Но тем не менее жизнь в нём не только не сморщилась и не затухла, но продолжала бодро шуметь, пахло вином, слышались возбуждённые голоса, и лишь посаженный на цепь Шнапс молча скорбел по хозяевам, безутешно уронив голову на лапы. В спальне сидели Сонечка и Кошельков, уставшие, полуголые, злые. Работник мясокомбината непрерывно курил, любовница Кондрата Лукича тянула через соломинку искристое холодное шампанское.
— Всё, всё перерыто, — мрачно кряхтел Кошельков, — всё! Ну, где твой лысый дурак запрятал эти сокровища?
— Мой? С твоего разрешения — мой, — обиженно надула губки Сонечка.
— Скоро придётся отпускать лысого, — кипятился Кошельков, — и ни черта не узнали! Мрак! Идиотизм!
— Может, он ещё сознается…
— Ага, сознается… Если уж он тебе ночью не проговорился, бестия… Тоже мне называются, женские чары, — издевательски осклабился Кошельков.
— Не хами! — надулась Сонечка. Кошельков вскочил с кровати, нервно пробежался из угла в угол, загасил сигарету об стол.
— Время сообщать Упырю! А что сообщать?! Глухо, глухо, мать…
Надо сказать, совесть Кошелькова и Сонечки была не совсем чиста. Оба они сильно отвлекались во время шмона сморкаловского особняка на другие, сугубо личные интересы. Преступным нутром своим, однако ж, оба чувствовали, что сокровищами здесь не пахнет. Бросив мимолетный взгляд в окно, Кошельков вдруг заметил очкастого парня, топчущегося возле калитки.
— Э! Пацан! — Кошельков решил воспользоваться моментом. — Ну-кась погоди!
Петя Плешаков, подошедший к особняку в поисках Сашки Буховцева, и не думал уходить. Он только сейчас начал по-настоящему осознавать весь ужас закрутившегося вокруг него переплёта, но, верный своему слову, не смел отступать. Кошельков выскочил из дому, и «тихий дурак» мысленно съёжился.
— Слушай, пацан, — сказал, подбегая, усатый жулик, — вот это отнесёшь по адресу: улица Мопра, дом 5, передашь, принесёшь ответ, получишь трёшницу. Понял?
С этими словами Кошельков вручил Пете вчетверо сложенный листок.
— Типа… — по инерции протянул было Плешаков, но, видя, что его уже не слушают, взял бумагу и поплёлся. Кошельков потёр ладони и вприпрыжку вернулся к распластавшейся на постели Сонечке.
***
Сашка Буховцев и Глистопродавец, развалившись на солнечной завалинке, сосредоточенно перемещали по доске подержанные, обкусанные шашки. Потомственный алкоголик глядел на доску, почти не мигая, лишь изредка отворачиваясь, выдыхая из груди столб беломорканальского дыма. Принципиальный трезвенник, напротив, держался неспокойно, ёрзал, шмыгал носом и поводил бровями. Ставки были не вполне равнозначны: Буховцев, выигрывая, выпивал 50 грамм глистопродавецкого разбавленного спирта, в то время как Глистопродавец, одерживая победу, бил Саню кулаком по лбу. Как крепко он ни ударял, однако ж, по-видимому, мысль выбить ему не удавалось, ибо пока Буховцев вёл в счёте. Вот и сейчас Глистопродавец сердито кривил нос, в то время как Саня, нежно косясь на пузырь, поставил очередную дамку.
— М-да, — выдохнул он, с победой взирая на противника, — мастерски я тебя делаю. А эту партию вообще потомки назовут бессмертной.
— Нет у тебя потомков! — злобно гавкнул Глистопродавец. — Сходил! Твой ход?
— Мой… Сходил. Ходи! — во весь рот расплылся Буховцев. — В туалете вы, маэстро! А всё потому, что мозгляк спиртом не продуваешь. Ну-ка набулькай мне положенное!
Саня опрокинул рюмку, Глистопродавец закурил и вновь принялся расставлять шашки.
— Эх, а где же сейчас наш дорогой Кондрат Лукич, — занюхав выпитое локтем, взгрустнул Буховцев. — Может, жив, а может, прибрал господь…
— У меня сучьи дети сеть прибрали, я и то молчу!
— Бессердечный ты человек! Кондрат Лукич был такой широкий мужчина! И водку тоже любил. А теперь… Как уж судьба решит…
— При чём тут судьба?
— Ну, судьба и прочие жулики.
Партнёры вздохнули, замолчали и вновь сосредоточились на шашках.
— Здравствуйте, — раздалось рядом чьё-то несмелое покашливание. У завалинки собственной персоной переминался с ноги на ногу Петя Плешаков.
— Вали дальше, мы не курим, — стряхивая пепел с папиросы, недвусмысленно процедил Глистопродавец.
— Тебе чего, милок? — поинтересовался вежливый Сашка Буховцев.
— Извините, я, типа, понял, что вы и есть товарищ Буховцев? — спросил Петя.
— Я! Есть такое дело! — обрадовался Саня. — И отец мой был Буховцев, и дед был Буховцев, а бабушка, та уж тем более Буховцевой была. А в чём дело?
— Это… Люся вам передавала что-то по поводу вурдалаков, — невнятно пояснил «тихий дурак».
— М-да? — задумался Саня. — А она тут при чём?
— Не знаю. И ещё, я только что одну записку отнёс по адресу и в том доме видел Кондрата Лукича.
— Кондрата Лукича! — встрепенулся Буховцев. — И как он там?
— Сидел грустный, и лысина синякастая, — продолжал выкладывать Плешаков, — меня вдруг узнал и шепчет тоже по поводу вурдалаков…
— Белые горячечники, тьфу! — нервно начал ёрзать Глистопродавец. — Саня, ты будешь ходить?
— Погоди! А по какому адресу ты носил записку?
— Мопра, 5.
— Ясно! Чирьев, собака, я чуял, он связан с этими… Да, а что было в записке?
— Одно слово: «Пусто. Шмель».
— Значит, уже два слова, — возбуждённо воскликнул Саня, — а там тебе что-нибудь передавали, в этом доме?
— Типа, да. Записку. К Сморкаловым отнести.
— К Соньке, — злобно процедил Буховцев. — Ну-ка дай сюда!
И Саня, не дожидаясь, выхватил из плешаковских рук листок бумаги. Автора послания тоже нельзя было обвинить в словоблудии. «Ночью. Упырь» — вот и всё, что прочитал Буховцев.
— Так-так-так, — Саня зажмурился и, мучительно принимая решение, впился себе ногтями в небритый подбородок. — Так! Всё ясно! Неси записку, куда сказали, неси, парень. Потом и тебе нальём!
— Ты будешь ходить?! — взбесился Глистопродавец.
— Да. Сейчас иду, по делам, — хмель будто выветрился из Буховцева, он разом стал деловой, сообразительный и подтянутый.
— Нет уж, доиграем!
— Ой, чёртова болячка, бессердечный ты человек! Ну, считай, сдался я, шлёпай мне по балде, только короче, короче!
— Да ну тебя, — сплюнул Глистопродавец, сметая шашки. — В чём дело-то?
— Кондрата Лукича выручать надо, башка! От уркаганов. Если выгорит, три банки есть шанс заработать, если нет… Утром, если я к тебе не зайду, звони в милицию, вызывай их по чирьевскому адресу, Мопра 5, бандиты, скажи. Понял?
Петя Плешаков потоптался ещё немного и медленно двинулся относить записку. Он решительно не мог разобраться в разворачивающейся катавасии — кто с кем, зачем и почему? А все вокруг понимают, думают, действуют. «Есть же умные люди, — с грустью думал поэт, — почему я такой дурак? Ну, ничего… Зато я сегодня поцеловался, это мне на всю жизнь теперь наука, впечатления и биографический багаж».
***
В Колпашино вновь вечерело. Рожин, Кожин и Поганкин, расположившись на холмике возле водокачки, наблюдали за сморкаловским особняком. Наши друзья выполняли Люсино поручение — следить и сообщить ей, если вдруг произойдёт что-либо экстраординарное. Особняк продолжал жить своей ненормальной жизнью, но ничего особо выдающегося не случалось, и бывшие одноклассники убивали время чинным разгадыванием кроссворда.
— Отрицательная эмоция! — вслух читал Рожин, склонившийся над газетой.
— Похоть, — не задумываясь, брякнул Поганкин.
— На букву «сэ»!
— Стыд!
— Пять букв, филин!
— Страм, — подсказал Кожин.
— Баран! — разозлился Рожин. — С вами не сваришь пива. Ну-ка, Поганка, глянь, ничего новенького там не видно?
— Усатый ушёл, — сообщил Поганкин. Всё время он не сводил глаз со сморкаловского двора, где временами мелькала полупьяная Сонечка.
— Ладно, хрен с ним. Следующее слово: «Героиня поэмы Лермонтова «Демон».
— Люся Сморкалова, — сказал Поганкин.
— Это что, юмор? — мрачно уточнил Рожин.
— Ну а чё?
— Ха-ха. Тебе б, Поганка, в «Крокодиле» работать.
— В качестве крокодила, — хохотнул Кожин.
— Ну, на самом деле Тамара — героиня «Демона».
— Подходит, — кивнул Рожин, — а ты, Поганка, сам стал как демон. На днях тебя с такой девушкой видели у клуба. С Рябовой. Подкатить решил?
— Ненаказуемо, — усмехнулся Поганкин застенчиво, но хитро.
Ребята ещё немного попрепирались и уже хотели было переходить к разглядыванию следующего слова, как вдруг внимание их привлёк появившийся в конце переулка кучерявый парень. Одежда на нём была основательно помята, но походка была пижонистой, даже вызывающей.
— Мужики! — оживился Рожин. — Гляньте, это тот самый филин, которому я Рябову за Сморкалову выдал!
— Бьём? — вяло уточнил Кожин.
— Наказуемо, — заметил Поганкин.
Когда Карманович подошёл к ним вплотную, ребята всё ещё не пришли к единому мнению о применении или неприменении насилия.
— Привет! — крикнул Рожин. Роберт сощурился, он был без очков, но по голосу и внешним контурам безошибочно узнал своего врага.
— Хэллоу, — сказал он, напружинившись, — опять ты?
— Я, — осклабился Федька, — а ты опять Сморкалову ищешь?
— Допустим, — выжидающе кивнул Роберт. Рожин молча закурил, остальные парни разглядывали чужака с презрительным любопытством.
— Повезло тебе, — наконец сказал Федька, — дома она. И одна.
— Ладно брехать-то! Я всё знаю — украли её!
— Ха! Проснулся! Она ж ещё с утра вернулась. Вон в доме мафон орёт!
Роберт прислушался, действительно, из окон особняка далеко разносились развязные мелодии.
— Тебе ж верить нельзя, — подумав, неуверенно вымолвил Карманович.
— Мне? Да, тогда надул я тебя славненько, — Рожин помнил, что Роберт, в случае чего, может обозвать его «мразью», и поэтому говорил крайне вежливо, даже не выражаясь, — но ведь в одну воронку снаряд дважды не падает. Да ты подумай, кто там ещё может быть, у неё дома? Соображай?
Товарищи Рожина с усмешкой переглянулись, как бы поражаясь такой несообразительности и недоверчивости. Карманович плотно сжал губы, задрал глаза вверх, задумался. Да, пожалуй, сейчас, совсем неожиданно он вышел к цели. Он прошёл все испытания и всё-таки обошёл всех! Сейчас он останется с Люсей наедине, против его мужских чар ей не устоять, и пусть потом этот поэт злобствует и кусает локти! Роберт победно усмехнулся, снисходительно подмигнул ребятам и направился к калитке.
— Филин, — усмехнулся Рожин злорадным полушёпотом.
— А собственно, кому мы навредили? — задумчиво произнёс Поганкин и тоскливо почесался.
Сонечка, оставшись в одиночестве, откупорила ещё одну бутылку ледяного шампанского, выпила половину и вконец потеряла совесть и чувство реальности. Развалясь на кровати, она выцеживала через соломинку четвёртый фужер, предаваясь лирическим размышлениям о блатной жизни, своей загубленной молодости и нестерпимой нимфомании, когда вдруг дверь тихо скрипнула, и в комнату заглянула насторожённая физиономия Кармановича. Сонечка удивлённо приподняла растрёпанную голову.
— Люся, это ты? — делая шаг вперёд, поинтересовался делец. Будь он в очках, он вправе был бы усомниться, ибо представшая перед ним женщина даже с натяжкой не подходила возрастом под десятый класс, но очки утонули в волнах Сатанинского озера, а с ними и бдительность и прозорливость.
Несколько секунд Сонечка смотрела на вошедшего разомлевшим взглядом, её лоб, подёрнувшись сетью морщинок, что-то мучительно соображал.
— Я, — мурлыкнула она и откинулась с грудью нараспашку. Роберт мысленно порадовался, что дело обошлось даже без декламации стихов и прозаических монологов.
Через тридцать минут Карманович, выброшенный разгневанной рукой воротившегося из плена Кондрата Лукича, летел из окна с растопыренными ногами и выражением оскорблённой невинности на подбитом лице. Делец приземлился удачно, молодцевато грохнув задницей о ступеньки, подтянул штаны и, обернувшись, крикнул с укором:
— Ай-я-яй! Что вы себе позволяете, взрослый человек?! Воспитанный человек в двери без стука не вламывается!
— Катись! Чтоб через три секунды во дворе и вони твоей не было, едят тя мухи! — ревел из окна разъярённый Сморкалов.
— И не повышайте, пожалуйста, голос, — Карманович держался истинным джентльменом, несмотря на синеву под глазом и путаницу в одежде, — подумайте, если случится, что мы обвенчаемся с Люсей, как вам самим потом будет неудобно.
— Как?! Ещё и с Люсей! Убью! — Кондрат Лукич едва не выпрыгнул из окна от гнева. — Кобелина ты кучерявая!
— Что значит, ещё? — на миг растерялся Роберт, и вдруг страшная догадка исказила черты его интеллигентного лица. — Опять! Надули!
— Шнапс! — не помня себя от бешенства, заорал Кондрат Лукич. — Кусь его, кусь!
Карманович побежал к калитке, пёс преследовал дельца, на бегу обращая в лохмотья его спадающие фирменные штаны.
— Не повезло чуваку, — констатировал Поганкин. Ребята, полёживая на холмике, с живым интересом наблюдали за развернувшейся во дворе драмой.
— Потому что филин! — заключил Рожин и самодовольно закурил.
…После этого ужасного случая Кармановича неожиданно и напрочь охватила полнейшая деморализация.
— Поверить трудно, — комкая лицо, говорил он отцу, — и в кино ходил, стихи читал, целовался, и тонул, и в стогу ночевал, и мокнул под дождём, и прелюбодействовал, и летал, и собаками был затравлен — всё, чтобы жениться на Люсе Сморкаловой! А её саму и в глаза не видел! Это что-то патологическое!
— Да, Роберто, это высшая патология, — злобно хрюкал Карманович-старший. Он тоже был не в духе — в столовую вдруг нагрянула ревизия, которая до сих пор не покупалась…
***
Сумерки сгущались. Тянуло холодноватым ветром, по небу шныряли растрёпанные тучи, сосны чуть-чуть покачивались и шептались, словно подвыпившие солдаты в строю. Кладбище ночью, в противовес зловещему стереотипу, выглядело мирным, даже уютным. Скромно пестрели ряды пирамидок, с достоинством белели мраморные и гранитные памятники, венки в полумраке сливались с землёй. По главной аллее с лопатой в руках шли трое. Первым с фонариком в руках шёл могильщик — Чирьев. На кладбище проработал он не один год, был коренаст и тупоглаз, шагал вдоль захоронений уверенной поступью аборигена. Рядом с ним расхлябанной походкой поспевал Кошельков, и, хотя он и насвистывал залихватский мотив «А на кладбище всё спокойненько», чувствовалось, что работнику мясокомбината с непривычки немного не по себе. Замыкал шествие сам Упырёв, он чутко вслушивался в шорохи и временами оглядывался назад.
— Как-то туманно всё это, — вслух высказал Кошельков томившую его мысль.
— Никакого тумана! — усмехнулся Чирьев. — Мне Сморкалов триста колов отвалил, чтоб я могилу ему выделил частным порядком. Я ещё тогда заподозрил, думаю, кого он хочет зарыть. А он деньги похоронил!
— А Сморкалова-то зачем выпустили? — не унимался Кошельков.
— На чёрта он нужен, — равнодушно проронил Упырёв. — Денег, говорит, вы не найдёте. Понятно, из дома утащил, там бы мы вычислили. Пусть теперь гуляет, не хватало, чтоб хватились его и в мусарню позвонили.
— Туманно всё, — вновь повторил Кошельков, — деньги закопать на кладбище? Ребячество какое-то.
— Шмель, не забывай, что Кондраша — кретин, мнящий себя хитрее всех. Пусть теперь ходит и радуется, что всех наколол. Сонька присмотрит.
— Да, насчёт этой Соньки, в долю её берём? — спросил Чирьев.
— Не пори чушь, — сказал Упырёв, — за работу ей вполне хватит флакончика одеколона.
Все одобрительно усмехнулись. Голоса их далеко разносились по притихшему кладбищу, на котором действительно было всё спокойно — не выли волки, не сновали по дорожкам мертвецы, Вий не хлопал веками и даже вороны не каркали, лишь летучие мыши чуть слышно шуршали над головами злоумышленников.
— Стоп! — глухо возвестил Чирьев. Луч фонарика остановился на пирамидке.
— Миллионов, — прочитал фамилию Упырёв, — Кондраша и здесь не мог без дури.
— Начнём? — спросил Чирьев и, не дожидаясь команды, вонзил лопату в рыхлый грунт.
— Начнём, — сказал Упырёв и, выплюнув сигарету, тоже взялся за лопату. Внешне он выглядел спокойным, и лишь по бегающим глазам, в которых то и дело вспыхивал яростный огонёк, чувствовалось, как он волнуется и сгорает от нетерпения поскорее вцепиться в сокровище. — Предупреждаю, сейчас ничего никому не лапать. Расчёт на хате.
— М-да, — задумчиво проронил Кошельков, — м-да… А вдруг мы разроем, а там этот самый… Настоящий покойник?
— Обратно закопаем, — хмыкнул Чирьев, — они ведь не кусаются.
— М-да, — ещё раз прогудел Кошельков. Где-то вдали громко и протяжно завыла собака.
— Бери инструмент, Шмель, — прикрикнул Упырёв на сообщника, — поработай чуть-чуть руками, а то ведь замёрзнешь.
Кошельков осторожно, будто боясь напороться на мину, стал копать.
— Гроб, мужики! — возбуждённо прошептал Чирьев. Лопаты остальных тоже стукнулись в твёрдое. Упырёв отшвырнул ногой пирамидку и медленно, будто смакуя каждое движение, стал очищать крышку гроба от земли.
— Не лапай — сурово прикрикнул он на взявшегося было за крышку Чирьева. — Я сам, сам…
Упырёв присел на одно колено, руки его любовно гладили крышку гроба.
— Предупреждаю, — сказал Упырёв, — не надо делать глупостей и бить меня лопатой по голове. Не пройдёт у вас этот фокус.
— Не томи, Упырь! — Чирьев начинал нервничать. Упырёв попробовал приподнять крышку, и она дрогнула, поднялась.
— Не заколочено, — прошептал Кошельков. Луч подрагивающего в руке Чирьева фонарика замер, уперевшись в поверхность цинкового ящика.
— А вдруг там всё-таки мертвяк, а, Шмель? — усмехнулся Упырёв. Он словно специально мешкал, смакуя сладострастное мгновение удачи.
— Ну, давай же!
Упырёв рывком приподнял крышку гроба, отшвырнул её в сторону. Жёлтый круг фонарика высветил белоснежную простыню, под которой лежало тело.
— Что же это? — пробормотал Упырёв. Чирьев растерянно выплюнул короткое ругательство. Скованный позорным страхом Кошельков стоял у могилы безмолвный и оцепеневший.
— Как так, — бормотал Упырёв, — он деньги к трупу положил, что ли. Ну-ка свети поближе. Как так…
Упырёв потянул на себя простыню. Кошельков судорожно захватил ртом воздух и чуть не подавился. Луч фонарика осветил серое, одутловатое лицо трупа.
— Сволочь! — скрипнул зубами Упырёв. — Я ничего не понимаю!
— Закапывать надо, — уныло заметил Чирьев.
И вдруг произошло такое, что бывает лишь в страшных сказках, фантасмагорических романах и белогорячечных галлюцинациях. Мертвец пошевелился и с тяжёлым вздохом стал приподниматься из гроба.
— А-я-а, — тонко вскрикнул Кошельков, будто мяукнул. Чирьев уронил фонарик и немужественно попятился. Упырёв не издал ни звука, он лишь быстро отдёрнул руку, будто обжёгся.
Мертвец открыл глаза.
— Вы что же это, бессовестники, покойников едите? — с укором прозвучал его усталый, хрипловатый голос.
— Мама! — взвизгнул Кошельков, закрывая лицо руками. Чирьев молча развернулся и побежал прочь, но в темноте споткнулся об оградку, с размаху бухнулся лбом о памятник и жалобно взвыл.
— Э! Вы! — прикрикнул было Упырёв, но тут рука трупа, почти невидимого во тьме, вцепилась в его плащ, и матёрый рецидивист тоже потерял самообладание. Он рванулся, плащ затрещал по шву, Упырёв вскочил и, испуганно рыча, как лань пронёсся вдоль могил. За ним пробился Чирьев. Уползающий в темноту Кошельков потерял контроль не только над собой, но и над своим кишечником…
Через пять минут кладбище вновь обрело свой привычный покой. В разворошённой могиле было пусто, мертвец бодро шагал в сторону Колпашино, держа под мышкой скомканную простыню.
***
— Сегодня всё будет кончено, — сказал Упырёв, закуривая, — Кондраша, когда выгонял Соньку, показал ей коробку и сказал, что вот они, деньги. Дёшево они провели нас, дёшево… Ну, ничего.
Уже рассвело. В доме у Чирьева собралась вся шайка. Хозяин топил печь, Кошельков сидел за столом и пил «Варну», Упырёв курсировал вдоль стен. В соседней комнате лежала напившаяся до бесчувствия Сонечка.
— М-да, — с улыбкой покачал головой Кошельков, — весело вышло и глупо. Как пацанов, испугали нас! Я, правда, сразу почувствовал во всём этом подвох, а ведь всё равно страшновато было.
Кошельков, потягивая сладкое вино, устало жмурился и разглагольствовал о событиях на кладбище так, будто бы он не обделался там, а лишь ощутил на спине лёгкий холодок.
— Надо было вкатить перед этим, — убеждённо заметил Чирьев, — тогда б не забоялись. Я хоть десять лет могилы рою, а всё равно нервишки сорвались.
Упырёв застоявшимся взглядом бесцветных глаз разглядывал своё отражение в зеркале. Жизнь проходит, а денег всё нет, нет. Сегодня надо взять реванш, — думал он, и сигаретный дым зловеще клубился у лица рецидивиста.
— Сегодня всё будет кончено, — ещё раз повторил Упырёв.
— Давно пора, — заметил расхрабрившийся Кошельков, — а то возимся, возимся. Да, а ведь у Кондраши есть злая собачка во дворе, с ней-то как быть?
— А вот так, — сказал Упырёв и свистом подозвал к себе дремавшую в углу собачонку Чирьева. — Жучка! Лови!
Куцая грязно-белая дворняга на лету схватила брошенный ей кусок колбасы, с жадностью сжевала, облизнулась и легла обратно в угол.
— Ну? — ничего не понял Кошельков. Упырёв усмехнулся. Собачонка вдруг беспокойно завозилась, заскулила и, упав на бок, засучила ногами.
— Эх, Жучка-Жучка, — задумчиво улыбнулся Кошельков, — что наша жизнь — игра, ловите миг удачи, — он с чувством выпил очередную рюмку. — Пусть неудачник плачет!
Упырёв хладнокровно закрыл скляночку с белым порошком, обтёр руки платком и бросил его в печку.
— Плачь, Шмель, плачь, — сказал он и, посмотрев в пьяненькие глазки сообщника, холодно усмехнулся.
— Плачь? — переспросил тот. — Почему? Ты хочешь сказать, Упырь, что у нас сегодня опять ничего не выгорит, или что? Я не понимаю!
— Сейчас поймёшь, — сказал Упырёв.
Кошельков вдруг замер, приоткрыл рот, с ужасом выкатил глаза.
— О-ой, — тихо застонал он, пальцы его рук судорожно стиснули шею, он потянулся и упал из-за стола. Упырёв молча закурил новую сигарету. На шум из сеней явился Чирьев.
— Зачем это? — спросил он, кивнув на труп Кошелькова.
— А зачем он был нужен? — пожал плечами Упырёв. — Лишний свидетель, да ещё и деньги давай ему. Пока скинь тело в погреб, пусть полежит, остынет, а там разберёмся.
Чирьев неодобрительно покачал головой, потом подхватил труп под мышки и потащил по полу. Упырёв шёл следом.
— Никудышный, впрочем, был мужик, — заметил Чирьев, скидывая труп в погреб. Голова Кошелькова с широко открытым ртом моталась, как колокольчик на коровьей шее.
— Подальше запихни его.
— Эхе-хе-хек, — покряхтывая, Чирьев спустился вниз. — Оно, конечно, труп мы легко зароем, но всё лишнее беспокойство. Хотя, если подумать, живой-то он, конечно, опаснее — и сболтнуть может, и заложить.
— Верно мыслишь, — сказал Упырёв. Чирьев поднял голову — в лицо ему смотрело чёрное дуло пистолета.
— А… Это… Нельзя так, — забормотал могильщик. Его рябое лицо стало вдруг жалким, по-детски испуганным. Пуля попала ему между глаз.
Упырёв постоял несколько секунд, словно бы оглушённый выстрелом, затем загасил сигарету, выглянул в окно. Всё было спокойно. Упырёв вошёл в комнату к Сонечке — та тяжело похрапывала во сне. Рецидивист задумался, затем спрятал пистолет в карман и взглянул на часы.
— Сегодня всё будет кончено, — вслух проговорил он и стал зашнуровывать ботинки.
***
— Первый тайм мы уже отыграли и одно лишь сумели понять, — старательно блеял Поганкин. — Как молоды мы были, как молоды мы были…
— Кончай душу травить! — не выдержал Рожин. Кожин равнодушно жевал папироску. Приятели загорали на берегу Сатанинского озера.
— А ведь и впрямь, мужики, как ни крути, а первый тайм мы отыграли, — прервав пение, вдруг задумался Поганкин, — и что поняли?
— Ни черта! — сказал Рожин. — А ты, Поганка, что-нибудь понял?
— Нет, — отрицательно махнул он головой.
— Я тоже не понял, — вздохнул Кожин, — непонятливые мы какие-то. Вон Петька с Люськой опять гуляют. Они-то, небось, что-то поняли.
— Ну и хрен с ними, — махнул рукой Рожин, — айда раков ловить!
Солнце входило в зенит. Распаренное Колпашино дремало и позёвывало. «Уймитесь, люди, — казалось, говорила ласковая природа, — умиротворитесь. Поглядите вокруг, красота-то какая!» Но люди не слушались и продолжали бороться, мучиться и метаться.
— Итак, Петя, я скоро уезжаю, — сказала Люся, ловко пустив плоский камешек по воде. — Раз, два, три, четыре, эх, мало, — она подняла с земли новый камень и вновь кинула.
Петя Плешаков, сбежавший с утра пораньше от зудящих родителей, ходил грустный, невыспавшийся, пожухлый. Сморкалова же, напротив, казалась преисполненной энергией, но в её звонком смехе временами слышалось что-то отчаявшееся и разочарованное. Шнапс, выведенный для прогулки, нехотя тащился за молодыми людьми, устало моргал и безысходно нюхал увядающие одуванчики.
— Дело сделано, отец вернулся, бабищу свою прогнал, — говорила Люся, без устали продолжая упражняться в метании «блинчиков», — теперь можно и судьбу свою устраивать с чистой совестью, так?
— Да, типа, — рассеянно кивнул Петя. Сознание его утонуло в пессимистическом смоге. Не по себе было ему, после вчерашних треволнений пустота жизни проступила с огорчительной, удручающей отчётливостью.
— Ну, а ты что собираешься делать? — не отставала Сморкалова.
— Не знаю, — сказал Плешаков, — я ж тебе уже об этом говорил.
— Расскажи тогда стихотворение, — попросила Люся.
— Не хочется, — сказал Петя. Будь он посмелее, он бы непременно прочёл Люсе новый стих, рождённый им вчера ночью по горячим впечатлениям.
Затаил дыхание вечер,
Улыбнулся усталый закат,
Утки солнцу навстречу
Над водою летят.
А со мною твоё дыханье,
Слов от счастья сказать нельзя,
И зачем портить чувства стихами,
Лучше просто смотреть в глаза.
Громко выстрелы прозвучали,
Просто так, не со зла.
Утки мёртвые в воду упали,
А ты ушла…
Мог Петя прочитать стихи, но не стал этого делать. Во-первых, Люся могла возразить, что никаких выстрелов по уткам не было, мол, это неправда. Да и вообще всё стихотворение было неправдой, но для чего-то же оно родилось? Плешакову начинало казаться, что все его стихи каким-то непонятным образом лгут, и муторно было об этом думать.
— Я могу рассказать стихотворение, только оно не моё, — после долгого раздумья вымолвил поэт. — Оно моё любимое. Хочешь?
Сморкалова кивнула. Шнапс широко зевнул и присел отдохнуть. Петя негромко, медленно продекламировал:
Идёт бычок, качается,
Вздыхает на ходу:
— Ох, доска кончается,
Сейчас я упаду.
— Здорово, — помолчав, сказала Люся, — сильные стихи.
— Да, — оживился Петя и даже улыбнулся, — а ведь многие не понимают этого стихотворения. А ведь вся наша жизнь в этих четырёх строчках! Мы идём по жизни, спотыкаясь, качаясь, и видим впереди конец, но не можем свернуть, остановиться даже не можем. Можем только вздыхать. Весь трагизм человечества, а как образно, как кратко сказано! Доска кончается…
— Да, — сказала Люся, — а ты был бы счастлив, если бы мог так писать?
— А что такое счастье? Нет, слишком мало я видел жизни, чтоб писать такие прекрасные, страшные стихи. Доска кончается…
Сморкалова покосилась на поэта с недоверчивой улыбкой. Петя смотрел на озеро, глаза его были глубоки и серьёзны, а очки даже придавали взгляду своеобразную величественность. Лёгкий ветерок от нечего делать лениво перебирал на голове его нечесаные волосы.
— Ладно, Петя, пойду я, — решившись, сказала Люся, — наверное, не скоро теперь увидимся… А может, вообще…
— Типа, до свидания.
— Не грусти. Пиши. А если ты вспоминаешь нашу встречу в лесу, то ведь ничего же не было…
— Если бы только ничего не было, — сказал Плешаков, — самое грустное, что ведь ничего нет. Ничего нет.
— Ну, всё, пока. Шнапс! — бодро прикрикнула Люся и пошла вперёд. Петя не обернулся. Он смотрел на воду и думал, что у каждого человека должна быть в жизни своя любовь и своя дизентерийная больница. В голове привычно копошились, мешались, сталкивались, сортировались рифмы будущего стихотворения.
***
— Ну, за всё хорошее! — провозгласил Кондрат Лукич, поднимая рюмку. Сашка Буховцев кивнул, выпил и улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он, хрустя маринованным огурчиком, — а хорошо всегда всё то, что хорошо кончается.
Сморкалов и Буховцев сидели за столом, пили, закусывали и вели беседу. Лица обоих светились умиротворением и чувством выполненного долга.
— А я вам всегда говорил, Кондрат Лукич, что Сонька — это стерва стервозная. А вы с ней волынились всё, как мальчик. Пустили змею в дом!
— Хм, — Кондрат Лукич задумчиво погладил себя по лысине. — Я всегда догадывался, что она работает на Упыря. Но это была тактика, Саня, понимаешь, тактика. Упырь держал меня за дурака и хотел, чтоб я раскололся, где прячу деньги. Через неё он узнал, что деньги зарыты. Но где? Я долго готовился как следует одурачить этого гада, но думал, как бы сделать так, чтоб всё вышло естественнее. Пока я прикидывал, Упырь потерял терпение и пошёл ва-банк. Не очень уютно было у него в лапах, едят их мухи. Самое же неожиданное было то, что Чирьев, с которым я договорился по поводу могил, тоже работает на Упыря. Всё, конечно, было подготовлено, но как мне было связаться с тобой, Саня? Люськин дружок выручил. Памятник ему из золота.
— Выпьем за него, — не растерялся Буховцев.
— За него и за тебя, Саня! Как ловко ты сориентировался.
— А что особенного, — зарделся польщённый Буховцев, — сижу я, бьюсь в шашки с Глистопродавцем, вдруг подходит этот парень и долаживает обстановку. Узнаю, что вы у Чирьева дома томитесь. Записку читаю этому бандюге усатому и Соньке, а там написано: «Ночью». И парень говорит, что, мол, вы шепнули ему про операцию «Вурдалак». Я сразу смекнул, что игра началась, вы проболтались якобы этим гадам про кладбище, а когда могилу спокойно разроешь? Всё правильно, ночью. Ну, я сразу прямиком к Гаврикову, выручай, говорю, гроб у меня есть, могила вырыта, только похоронить меня некому. Ну, у того сперва глаза на лоб, стал меня в белой горячке обвинять, а потом просёк, в чём суть дела. Пробрались на кладбище, я — в гроб, трубку водоплавающую в зубы, он меня сверху забросал, пирамидку вделал, как полагается. Лежу балдею, вздремнул даже чуток. Но потом слышу, подошли, падлы, к могиле, тут уж меня натурально в пот бросило. Господи, шепчу, помилуй, а перекреститься по-человечески крышка гроба мешает. Ну, думаю, раскапывают, злодеи, и если они сейчас не обтрухаются, то мне натуральная хана. И ничего, получилось. Разбежались кто куда, сволочи, и я тоже дёрнул с кладбища от греха подальше. У Глистопродавца не показывался, он обещал милицию вызвать на чирьевский адрес в этом случае — пущай. Ну, давайте крякнемте, Кондрат Лукич!
Рюмки приподнято звякнули, глотки булькнули, губы причмокнули, лица поморщились, а руки потянулись за закуской.
— Знаешь, Саня, я не ожидал. Честно признаюсь, поражён я тобой, Саня. Какая оперативность, инициативность, сообразительность, едят тя мухи. Как же ты так?
— Так что вы хотите, Кондрат Лукич, — застенчиво расцвёл Буховцев, — и за одну бутылку, бывало, чего только не сделаешь, а вы ж мне шесть поставить обещались! Давайте крякнемте!
— Погоди. Покурим, — сказал Сморкалов, разминая в руке аппетитно похрустывающую «Приму».
— Покурим, — не стал перечить Саня. К потолку мирно потянулся синеватый дымок.
— Хорошо, — уже в который раз повторил Кондрат Лукич, — а ведь Упырь посмеивался, когда отпускал меня. Думал, что раскусил место клада, а я этого даже не понял. Но хорошо смеётся тот, кто смеётся последним!
И Сморкалов рассмеялся. Буховцев счёл своим долгом поддержать смех, но, пока Кондрат Лукич щурился, шустро опрокинул в рот внеочередную рюмку, оставшись при этом солидным и незамеченным.
— Хорошо смеётся тот, кто вообще не смеётся, — неожиданно прозвучало за спиной расслабившихся, упоённых победой мужиков. Сморкалову не надо было оборачиваться, он и по голову понял, что за недобрый гость вошёл в дом. Саня резко дёрнул головой, попытался вскочить.
— Сиди-сиди, — властно проговорил Упырёв, подсаживаясь к столу. — Значит, отмечаешь, Кондраша? Празднуешь? Упиваешься?
— Да так вот, в некоторой степени, — замялся Кондрат Лукич. Упырёв бесшумно усмехнулся и, как ни в чём не бывало, прикурил от Саниной сигареты.
— Значит, обманул меня, Кондраша. Даже испугал чуть-чуть… Интересная была наколка.
Сморкалов растерянно кивал в такт негромким словам рецидивиста.
— Одно непонятно, почему после всего этого ты решил, что окончательно переиграл меня, а, Кондраша?
Кондрат Лукич лишь пожал плечами, словно сам не мог понять, откуда вдруг у него появилась столь необоснованная уверенность. Буховцев смотрел на Сморкалова и мигал печальными глазами.
— Ну, ладно, — Упырёв решительно загасил сигарету, — сегодня я ставлю точку. Где коробка, Кондраша?
— Какая коробка?
Упырёв поднялся на ноги и вынул из кармана пистолет.
— Где коробка? — повторил он свой вопрос.
Сморкалов глубоко вздохнул и опустился под стол. Через несколько секунд он поднялся, в руках его была коробка из-под ботинок. Буховцев грустно потупился. Упырёв удовлетворённо усмехнулся.
— Открой! — приказал он. Кондрат Лукич медленно приподнял картонную крышку. Блеск золота не резанул глаза, и ветер не раздул по комнате сторублёвые бумажки. В коробке лежал моток лески и несколько рыболовных поплавков.
— А где клад? — не повышая голоса, поинтересовался Упырёв, на лице которого, по обыкновению, не дёрнулся ни один мускул.
— Нету.
— Не дури, Кондраша! — Упырёв пошевелил пистолетом.
— Ей-богу, нету, Упырь, — развёл руками Сморкалов. — Да, нашёл я клад. Года три назад это было. Одному барыге загнал за тридцать тысяч, дом вот отстроил, прибарахлился, а остальное почти всё промотал. Люське на книжку пять тысяч положил. Ну, и осталось у меня триста рублей. Хочешь, пойду принесу.
Саня посмотрел на Сморкалова, затем на Упырёва и издал смех в виде хрюканья. Упырёв пристально всмотрелся в честные глаза Кондрата Лукича и вдруг понял, что тот не врёт. Трудно было перенести удар, но рецидивист справился с собой и не вскрикнул.
— Так, — проговорил он с одышкой. — Даже интересно. Сколько сил, нервов, трудов — и вот… Постой! Но, Кондраша, зачем ты рисковал жизнью, хитрил, извращался. Ради чего, спрашивается?
— Да ты же сам, Упырь, пристал ко мне как банный лист с этими деньгами. Я и не стал тебя разубеждать. Захотелось тебя подурачить как следует, я ж тебя ещё со школы терпеть не мог. Уж больно наглый ты тип, едят тя мухи, а вообще… — Сморкалов задумчиво поскрёб лысину. — Вообще, между нами говоря, это всё из-за одного типа. Ему для сюжета повести закрутка детективная понадобилась, вот мы с тобой и плясали, как дураки. Ладно, давай-ка лучше выпьем. Или принести триста рублей?
Буховцев, будто только и ждал этой команды, молниеносно наполнил водкой три рюмки.
— За хороший конец! — сказал он и подмигнул помрачневшему Упырёву.
— Так… Так, — словно в забытьи, бормотал рецидивист, — я ведь чуял, что что-то не так. Думал, следят за мной! А я, оказывается, просто персонаж! Что придумали, сволочи! Не хочу! Не хочу!
Упырёв разбил об пол рюмку и, отскочив, сорвал пистолет с предохранителя.
— Хорошо же, — задыхаясь, рассмеялся он диким смехом, — я сейчас вам заделаю хэппи энд!
Сморкалов закрыл лицо руками, Саня, видя близкий конец, поспешно опрокинул в рот свою рюмку, а также рюмку Кондрата Лукича — терять теперь было нечего. Ещё секунда, и стряслось бы непоправимое. Но как раз в этот миг прозвенел вдруг звонкий и твёрдый голос Люси:
— Шнапс, фас!
Упырёв обернулся, но было поздно. Огромный пёс прыгнул на него с порога, сбил с ног, рецидивист взвыл, лицо его обезобразилось и исказилось, грянул выстрел — пуля пробила стену. Разозлённый громким звуком Шнапс поймал зубами кисть Упырёва, раздался хруст костей.
— Кончено, — прохрипел Упырёв и от безысходности положения потерял сознание. Кондрат Лукич перевёл дыхание и вытер ладонью пот с перепуганного лица.
— Молодчина, Люсенька, — сказал он. — Вовремя ты спасла жизнь отцу!
— Комсомолка восьмидесятых, что ты хочешь, Кондрат Лукич, — облегчённо заулыбался Саня и, как бы между прочим, вновь потянулся за бутылкой.
Люся нервно подёрнула плечами и, взяв со стола кусок ветчины, угостила им верного Шнапса.
Эпилог
Ну, вот и наступил наконец традиционный момент, когда кончаются все сюжетные нити, и автору остаётся лишь поклониться и задёрнуть занавес. Партия сыграна, фигуры замерли на доске, но, закругляясь, я вдруг подумал, что читателю будет приятно, если я чуть-чуть пролью свет на дальнейший жизненный путь полюбившихся ему героев. Хотя это в общем-то и не обязательное дело, я, однако ж, напрягшись, подарю каждому какое-нибудь будущее. Я, конечно, человек жадный, но чужое будущее в карман не положишь, в стакан, соответственно, не нальёшь, поэтому прошу…
Упырёв. Я решил начать с этого негодяя, потому что судьба его в высшей мере однозначна — высшая мера наказания. Ну, а как ещё прикажете поступать с подобными товарищами? Остальные преступные элементы по милости Упырёва уже мертвы, и будущее их не вызовет у читателей сомнений, а вот Сонечка Нетопырева за все свои нехорошие дела и связи получит год исправительных работ на стройках народного хозяйства. Ничего, «химия» — это всё-таки не зона, а поработать ей полезно. Ну и, чтоб справедливость совсем уж восторжествовала, отправим Сашку Буховцева на принудительное лечение в ЛТП. А то совсем ведь запился, согласитесь?
Карманович-старший сядет на десять лет с конфискацией имущества. И поделом — доворовался. У сына же его Роберта после пережитых потрясений психика стала заметно отклоняться от нормы, не прошло и месяца, как он сыграл в психбольницу. В отделении для буйных он прославился тем, что бросался тискаться и объясняться в любви с медсёстрами, врачами и прочими существами женского пола, подозревая в каждой из них Люсю Сморкалову. В свободное же от подозрений и домогательств руки и сердца время он с апломбом распространяется перед соседями по койкам и помешательству о своём бурном прошлом, грандиозных связях и сверхчеловеческих возможностях. «Это что-то патологическое», — совещаясь, качают головой доктора.
Бедная обнадёженная, а потом покинутая Робертом Людмила Рябова так и останется старой девой. Правда, тут мне в окно заглядывает Поганкин и с ехиднейшим лицом говорит, что старой-то Рябова когда-нибудь будет, но вот девой — вряд ли. Понятия не имею, откуда у парня могут быть такие сведения?
Люся Сморкалова. Надо изрядно поморщить лоб, чтоб подарить ей достойную и подходящую судьбу. У меня, конечно, фантазии хватает, но она несколько однобокая, и жалко девчонку. Ладно, пусть живёт, как получится, но сообщу, что в театральный она не поступила.
На очереди Василий Африканович и Мария Семённа Плешаковы. Что про них сказать. Казалось бы, не сделали они особенного зла, но и добра тоже. Ладно, пусть живут, как жили, — с них и этого хватит.
Что сказать о Колпашино и его коренных обитателях? Кондрат Лукич, растранжирив легендарные деньги, устроился копать могилы. Жизнью, работой и заработком доволен, поговаривают, что собирается найти спутницу жизни через брачные объявления, читает их, чешется, но никак не может выбрать достойную себя. Колпашино живёт, пьёт, не тужит и собирается жить так очень и очень долго. Глистопродавец по-прежнему промышляет браконьерством и опарышами, Гавриков теперь женат, и его дома бьют, Буховцев, вылечившись, навсегда забросил проклятую водку и принципиально перешёл на лосьоны. Рожин и Кожин, отслужив в Советской Армии, стали честными и семейными тружениками Колпашинского совхоза и сейчас, забыв про хулиганское прошлое, гордо выходят в передовики. А вот Поганкину повезло меньше, он погиб, выполняя свой интернациональный долг в ДРА. Жалко, конечно, но ведь кому-то там надо погибать. Впрочем, не такой уж и хороший был человек, чтобы жалеть, верно?
Так, всем я наметил контуры будущего, никого не забыл? Ой, Петя Плешаков, добрый мой приятель! Тебя я по блату устрою на должность мастера по ремонту телевизоров. В самый раз для тебя, Петя, — и работа всегда есть, и сачкануть всегда можно. Лады?
Что-что, Петя? Что ты так смотришь на меня, как будто бы я тебе три рубля должен? Хочешь сказать, что ты в какой-то степени поэт и я о своём коллеге так плохо побеспокоился? Ну, а чего бы тебе хотелось? Стихи писать — так ради бога. Что? Счастья? Что это ты вдруг выдумал?.. Понимаешь, никак не могу, Петя, потому что можно фантазировать, сочинять, но лгать… Лгать, конечно, тоже можно, но, кто не дурак, это сразу почувствует, да и вообще зачем это делать? Прощай, Петя, счастливо тебе…
Вот и кончилась килька пряного посола. Вкусная штука. Когда подвыпьешь, то уже ленишься потрошить её, проглатываешь с кожурой, головой и кишками — всё полезно. Есть ли в этой кильке двусмысленность, иносказание, глубина? Не знаю. Пусть другие об этом подумают, может быть, что-нибудь и найдут. А вообще скажу вам по секрету, у меня дома есть ещё банка этой кильки. Приходите ко мне, если не к кому пойти и не о чем писать. Только, пожалуйста, с пивом. Я открою банку с килькой, мы выпьем по две кружки и тогда обязательно разговоримся о чём-нибудь. Только на слове никому меня больше не поймать.