Фрагмент романа. Перевод с голландского Ирины Михайловой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2017
* * *
Недавно — в конце июля или начале августа — мимо фермы на байдарках проплывали два парня. Такое случается нечасто, обычные байдарочные маршруты здесь не проходят. Сюда заплывают только те, кого тянет увидеть побольше. Оба были по пояс голые, стояла жара, мускулистые руки и плечи блестели на солнце. Я остановился возле дома, для них незаметный, и видел, что они стараются друг друга опрокинуть в воду. Весла с плеском погружались в воду среди желтых кувшинок. Вот передняя байдарка развернулась боком к течению и ткнулась носом в берег. Байдарочник обвел взглядом мое хозяйство.
— Смотри, — сказал он другому, рыжему веснушчатому пареньку, с красными обгорелыми плечами, — эта ферма и эта дорога словно вне времени, по ней не поймешь, какой теперь год, может быть нынешний, а может быть, и 1967-й или 1930-й.
Рыжий парень внимательно оглядел постройки, деревья и огороженный кусок пастбища с ослами. Я навострил уши.
— Да, — ответил он спустя некоторое время, — ослов теперь нечасто увидишь.
Парень в передней байдарке отплыл от берега и развернул нос по ходу движения. Сказал что-то другому, но я не расслышал, потому что в этот миг громко запел травник. Что-то он припозднился, обычно к концу июля их здесь уже нет. Рыжий парень медленно поплыл следом, продолжая глядеть в сторону ослов. Мне было никуда не деться, у голой стены дома, и я не мог сделать вид, будто чем-то занят. Я стоял неподвижно, затаив дыхание.
Он увидел меня. Я думал, он скажет что-нибудь своему товарищу, он уже открыл рот и повернул голову. Но промолчал. Меня он видел, но благодаря его молчанию второй парень не обратил на меня внимания. Вскоре они вошли в канал Опперваудер, а растревоженные цветы и листья желтых кувшинок снова сомкнулись. Я прошел дальше по дороге, чтобы посмотреть им вслед. Через минуту- другую их голоса стихли. Я обернулся и попытался увидеть ферму их глазами. «1967 год», — тихо сказал я и покачал головой. Почему они назвали именно этот год? Один его назвал, другой, с веснушками и обгорелыми плечами, этот же самый год увидел. Было очень жарко, хотя полдень давно миновал, и скоро нужно было загонять коров. Ноги вдруг стали тяжелыми-тяжелыми, день показался нереальным и пустым.
По дороге к ветряку я вижу то, что на днях уже видел и что вселяет в меня тревогу. Стая птиц, которая не летит с севера на юг, а носится из стороны в сторону, во всех направлениях. Слышится только шум хлопающих крыльев. Стая состоит из соро`к, ворон и чаек. Это-то и странно, никогда раньше не видел, чтобы эти три породы летали вместе. Здесь есть что-то зловещее. Или видел, но беспокойства не испытывал? Приглядевшись, вижу, что тут даже четыре породы птиц; кроме серебристых чаек есть и обыкновенные, значительно меньшего размера. Все носятся в разных направлениях, не взаимодействуя друг с другом, словно в замешательстве.
Ветряк — это небольшая металлическая мельница фирмы Босман. На одной стороне железного хвоста написано «Bosman Piershil». На другой — «№ 40832» и «Ned Oct». Раньше я думал, «Oct» — сокращение от «октября», но теперь знаю, что это «octrooi», то есть патент, надпись значит «нидерландский патент». Лопасти сами ловят ветер, когда хвост стои`т к ним перпендикулярно, и механизм работает и откачивает воду, пока не сложишь хвост, скользящий при этом по направляющей штанге, так что он окажется в одной плоскости с крыльями. Сейчас я, наоборот, раскладываю хвост с помощью другой штанги.
Чудесная легкая мельница, есть в ней что-то американское. Из-за этого, а также из-за того что в канаве для нее сделан бетонный фундамент, а также из-за запаха смазки, который нам так нравился, мы с Хенком часто приходили сюда, особенно летом. Тогда все было иначе. Тогда каждый год приезжал человек от фирмы «Босман» проверять, как работает механизм. Даже теперь, хотя босмановских посланцев не было уже много лет, мельница работает безукоризненно. Какое-то время я стою и смотрю, как в канаве пузырится вода.
Возвращаюсь окольным путем, чтобы сосчитать по дороге овец. Все на месте. Все двадцать три овцы плюс баран. У овцематок красный зад, значит, барана скоро можно будет уже убрать. Сначала овцы убегают от меня, но, когда я по дамбе подхожу ближе к ограждению, начинают за мной следить. У ограждения я останавливаюсь. Метрах в десяти от меня они встают неподвижно. Выстраиваются в ряд и смотрят мне в лицо; в середине — баран со своей квадратной башкой. Под их взглядом мне становится неловко.
* * *
Я не очень понимаю, что происходит, но с недавних пор на ветке облетевшего ясеня сидит серая ворона, которая все время за мной подсматривает. До сих пор серых ворон я здесь никогда не видел. Роскошный экземпляр, под ее взглядом я так нервничаю, что кусок в горло не лезет. Пересаживаюсь на другой стул, напротив бокового окна. Вокруг стола четыре стула, и я могу сидеть где хочу, ведь стулья все равно не заняты.
Обычно я сижу на мамином месте, ближе к кухонному столу. Отец всегда сидел напротив нее, спиной к окну со стороны улицы. Хенк сидел спиной к боковому окну, и, если кухонная дверь была открыта, ему была видна большая комната. Я сидел напротив него, спиной к двери, и нередко видел только его силуэт на фоне яркого света из окна. Но смотреть на него было незачем, ведь он был моя копия, а как выгляжу я сам, мне было отлично известно. Таким образом, я теперь оказался на своем прежнем месте за столом в кухне, и мне это не нравится. Встаю, передвигаю свою тарелку на противоположную сторону и сажусь на стул Хенка. И снова попадаю в поле зрения вороны, которая поворачивает голову, чтобы лучше меня видеть. Ее взгляд напоминает мне взгляд овец, которые несколько дней назад смотрели на меня в двадцать четыре пары глаз. У меня тогда появилось ощущение, что овцы мне ровня, что те, кто смотрят на меня, — не животные. Раньше я такого не испытывал даже в присутствии ослов. А теперь эта странная ворона.
Я отодвигаю стул, на котором только что сидел, иду по коридору к двери на улицу и выхожу на гравиевую дорожку. «Кышшшш», — кричу я вороне. Та чуть наклоняет голову и переставляет одну лапу. «Убирайся!» — ору я и только теперь испуганно оглядываюсь, не видит ли кто меня. Придурковатый немолодой фермер, который стоит и что-то горланит около открытой двери дома, хотя кругом никого нет.
Ворона смотрит на меня с презрением. Захлопываю входную дверь. Когда в коридоре становится тихо, слышу, как что-то говорит отец, лежащий на втором этаже. Открываю дверь на лестницу.
— Что ты говоришь?
— Ворона! — кричит он.
— Ну и что?
— Зачем ты ее прогоняешь?
Со слухом у него все в порядке.
* * *
Кто-то стучится в окно. В саду стоят Тейн и Рональд; они кричат и размахивают руками. Я иду к двери.
— Хелмер! Ослы вырвались из загона!
Это кричит Рональд, и по его голосу слышно, что он был бы рад, если бы ослы вырывались из загона каждый день.
— Они разгуливают по двору.
Это говорит Тейн, и по его голосу слышно, что он тоже понял, чего хотел бы его брат.
Братья бегут впереди меня, заворачивают за угол дома.
— Тише! — кричу я.
Ослы стоят между деревьями, метрах в пяти от своего загона с приоткрытой калиткой. Веревка, которая, когда калитка закрыта, наброшена на бетонный столб, сейчас висит просто так. Я понимаю, что произошло.
— А теперь давайте-ка загоните их обратно, — говорю я.
— Мы, что ли? — спрашивает Рональд.
— Да, вы.
— Почему?
— Потому.
Теперь, когда ослы вырвались на свободу, Тейн с Рональдом испуганы. Это как с водопроводным краном: в детстве все так любят с ним играть, пока не откроют слишком сильно и не впадут в панику, потому что вода бьет фонтаном, а ты понятия не имеешь, как ее выключить.
— Потому? — переспрашивает Тейн. — А что это значит?
— Это значит, — говорю я, — что я знаю, кто приоткрыл калитку, оттого что ему лень было перелезать через забор, и знаю, что Рональд шел за тобой следом и открыл ее еще шире.
— Да, — говорит Рональд.
Тейн бросает на брата сердитый взгляд.
— Так что теперь давайте, — говорю я. — Толкайте, толкайте!
— Что толкать? Калитку?
— Нет, ослов!
Я спокойно подхожу к калитке и открываю ее во всю ширь. Мальчики не трогаются с места и смотрят на меня недоверчиво и немного испуганно.
Зимой ослы часто стоят в своем сарае рядом с курятником. Ослы не выносят, чтобы под ногами было мокро. А в сарае сухо и пол устлан слоем соломы. В глубину он шесть метров, а в ширину пять. Передней стены вообще нет, над входом сделан навес. У ослов в распоряжении закуток четыре на пять метров в глубине, а два метра у входа заняты тюками прессованного сена и мешком с овсом. Тут же ящик с сахарной свеклой и зимней морковью. На полке лежат большой нож, скребница, щетка, обсечка, грубый рашпиль и секач для копыт. Когда ослы стоят в сарае, не проходит и дня, чтобы Тейн и Рональд сюда не заглянули. Мальчики садятся либо на тюки сена, либо на солому на полу. Больше всего они любят проводить здесь время, когда на улице уже темнеет, а в сарае горит лампа. Однажды я застал их лежащими прямо под ногами у ослов. Спросил, что они тут делают. «Учимся побеждать страх», — сказал Тейн, которому тогда было лет шесть. А Рональд чихнул, потому что ему щекотала нос отросшая на зиму шерсть на животе у осла.
А теперь, когда ослы вырвались на свободу, дети испугались.
— А как их толкать?
— Просто толкать, и все. Встаешь позади него и толкаешь в зад.
— Уж прямо! — говорит Тейн.
— Они вам ничего не сделают, — говорю я.
— Точно? — спрашивает Рональд.
— Точно.
Они встают, один позади одного, другой позади другого осла, и Рональд сразу принимается толкать своего осла изо всех сил. Тейн для начала осторожно хлопает осла по заду, чтобы проверить, не станет ли тот лягаться. Мне интересно, что будет дальше.
Ничего не происходит. Я иду в молотильню.
— Ты куда? — спрашивает Тейн.
— Сейчас вернусь, — говорю я.
В молотильне я насыпаю в ведро несколько горстей комбикорма и, прежде чем снова подойти к мальчикам, подсматриваю за ними из-за сарая. Обстановка не изменилась. Тейн испуганно оборачивается, и я выхожу из укрытия.
— Ну что? — спрашиваю я.
— Ничего, — говорит Рональд. — Вот уж глупые животные.
— Как-как ты сказал? — спрашиваю я.
— Ладно… — говорит он.
— Вообще не двигаются с места, — говорит Тейн.
Я иду в загон и там потряхиваю ведром. Рональд падает на землю, когда его осел с бешеной скоростью устремляется ко мне. Я высыпаю комбикорм и закрываю калитку. Потом мы все трое какое-то время еще остаемся у загородки, глядя, как ослы доедают комбикорм.
— Чтобы это было в последний раз, — говорю я.
— Мы больше не будем, — отвечают они.
Спрыгивают с загородки и идут домой. Дойдя до дамбы, Тейн оборачивается.
— А где твой отец? — кричит он.
— В доме, — отвечаю я.
Такого ответа ему достаточно. Они проходят дамбу и поворачивают направо.
Я остаюсь наедине с ослами. У них нет имен. Много лет назад, когда их только купил, я долго не мог придумать для них имен, а потом было уже поздно, и потому они остались просто ослами.
Отец тогда решил, что я сошел с ума.
— Ослы? — сказал он. — Зачем нам ослы? Это же такие расходы!
Я ему ответил, что ослы будут не нашими, а моими. Скототорговец, наоборот, обрадовался, что я их покупаю, приятное разнообразие. Это беспородные ослы, не французские или ирландские, не итальянские и не испанские, а беспородные. Они темно-серые, и у одного более светлый нос.
— Где ваш отец? — спрашиваю я у них тихонько и щелкаю языком.
Они подходят ко мне и тыкаются в меня своими носами: более светлым и более темным.
Почему-то вдруг стали беспокойными коровы, две из них лягнули меня, когда я подошел к ним с доильным аппаратом. Сначала я думал, что дело в том, что они постоянно стоят в хлеву, но теперь подозреваю, что это я сам тревожусь; коровы в этом смысле совсем как собаки, сразу чувствуют душевное состояние хозяина. У меня нет собаки. У нас здесь никогда не было собак.
* * *
У меня чудесная ручная пила, которой отлично обпиливать ивы. Она старая, но до сих пор острая, думаю, в свое время это был дорогой инструмент. С южной стороны и позади фермы растут старые ивы, которые я подрезаю раз в два-три года. В этом году руки еще не доходили, а сегодня погода для такой работы идеальная. Надеюсь, завтра будет не хуже, поскольку за один день не управиться. Обпиливая первую иву, я здорово разогрелся, а принимаясь за вторую, уже обливался потом. Лестница мне не нужна, достаточно ящика из-под картошки. Ко времени дойки я успеваю обпилить уже шесть ив и совершенно не помню, о чем все эти часы размышлял. Несколько веток бросаю в кормушку ослам, потом звоню Аде. У себя в саду, который скоро станет самым красивым садом во всей округе Ватерланд, она затеяла сделать плетень. Я отдам ей ивовые ветки, если только она сама их заберет.
Еще восемь ив растут вдоль канавы позади курятника, ослиного сарая и навозной кучи. Семь из них стоят, как полагается, вертикально, а восьмая нависает над канавой. Я уже давно приспособился, как ее стричь: перекидываю черед канаву две лестницы, как широкий мост, и на них поперек кладу короткое бревно, в которое вбиты два длинных гвоздя, чтобы оно не съезжало (один край канавы намного выше другого). На лестницы устанавливаю поддон, который одной стороной упирается в бревно и потому почти горизонтален. И уже на этот поддон ставлю деревянный ящик, с которого уже могу дотянуться до ивовых веток. Начинаю с наклонной ивы, потому что после нее остальные семь кажутся ерундой. Острая сталь пилы легко врезается в молодую нежную древесину. А вот мои собственные руки и плечи после вчерашних шести деревьев кажутся чугунными. После двух ив уже отдыхаю. Смотрю на овец, пасущихся на лугу у босмановской мельницы. Их двадцать три, нелепое число, лучше бы их было двадцать.
* * *
Скототорговец — человек весьма своеобразный, почти всегда молчит. На нем неизменно аккуратный рабочий халат и кепка, которую он снимает, входя в дом. И не снимает, если мы встречаемся на улице или в хлеву. Он обязательно произносит два слова о погоде и потом замолкает. Потом я уже сам должен ему сказать, есть ли у меня скот на продажу или нет. Если нет, то он сразу же уезжает, без дальнейших разговоров. Еще ни разу — а он бывает у нас в доме уже тридцать с лишним лет — он не присел за наш стол. Кломпы он оставляет в передней при входе и, пока стоит в кухне на линолеуме, ставит одну ногу поверх другой и шевелит пальцами в толстых носках из козьей шерсти. Сегодня мы стоим посреди двора, у меня есть что ему предложить. Несколько овец.
— Они покрыты? — спрашивает он.
— Да. Барана я убрал от них в конце ноября.
— Три?
— Три. Сколько нынче дают за овцу?
— Если повезет, сто тридцать. Но скорее сто.
— Это же даром.
— Да, это даром. Они у дома?
— Нет, там, подальше, на пастбище.
Он не гнушается тем, чтобы мне помочь. А ведь мог бы сказать, что придет за ними завтра. Мы идем на пастбище и гоним овец к заграждению на дамбе. Он ловит одну, я две других. Остальные двадцать убегают прочь. Он открывает заграждение и выпускает одну овцу, затем берет еще одну у меня. Мы гоним трех овец к заграждению на дамбе прямо за домом. Я перелезаю через него и приношу две секции заграждения от молотильни. Ставлю их по обе стороны от опущенного борта кузова его грузовичка. Между этими секциями и ограждением дамбы самое большее пять метров. Я отодвигаю заграждение, и одна из овец идет прямиком в кузов. Другие две за ней. Скототорговец захлопывает задний борт и запирает его на замок.
— Как легко получилось, — говорит он.
— Да, могло быть и потруднее, — соглашаюсь я.
Скототорговец на прощанье поднимает палец и садится за руль. Медленно едет к дамбе и еще медленнее выруливает на дорогу.
Я задвигаю заграждение. Оставшиеся овцы стоят, сбившись в кучу, около ветряка, в дальнем конце пастбища.
* * *
Непонятно, почему я придаю такое большое значение тому, что я последний, кто носит фамилию Ван Вондерен. Мне чуждо ощущение кровного родства, у меня нет ни жены, ни детей, есть только полуживой отец, от которого я никогда ни слова не слышал о родне. Может быть, дело в ферме? В нашей ферме? В этих постройках, животных и земле, к которым я не хотел иметь никакого отношения, но которые мне навязали против моей воли, так что со временем я с ними сроднился?
* * *
«Карр!» доносится с улицы.
И еще четыре раза «карр!».
Я оставляю дверь спальни открытой и, забираясь в кровать, чувствую, как дрожит у меня нога, еще стоящая на полу. Ложусь и прислушиваюсь. Напряженно прислушиваюсь к тишине; ворона решила ограничиться пятью репликами.
* * *
Половина одиннадцатого утра. Из низких туч моросит дождь. Вчерашний метеоролог, как всегда, попал пальцем в небо. В кухне горит свет. Листья на склонившемся ясене блестят, ворона сидит на своей ветке съежившись. Время от времени отряхивается, не раскрывая крыльев. При этом напоминает воробья, купающегося в луже на дворе. Этакий гигантский воробей. Я жду. Газета лежит передо мной на столе, но я не могу читать. Сижу и смотрю в окно. Часы тикают, на верхнем этаже тихо, у меня в кружке холодного кофе на несколько глотков. Тихо не только на верхнем этаже, тихо во все мире, дождь стучит по подоконнику, дорога мокрая и пустая. Я один, прижаться не к кому.
* * *
Я разбегаюсь и прыгаю через канаву. На том месте, где стоял дом батрака, Государственное управление лесного хозяйства планирует устроить центр для посетителей. Рано или поздно настанет момент, когда в области Ватерланд не останется фермеров. Или, может быть, останется один-единственный фермер, который будет ухаживать за коровами хайлендской и галловейской пород, косить траву, убирать баночки из-под лимонада, стричь тростник и проводить водные экскурсии по канавам между пастбищами на аккуратно или неаккуратно покрашенных плашкоутах; место начала экскурсии — этот самый центр для посетителей. Вся наша земля принадлежит Государственному управлению лесного хозяйства, я ее только арендую. Каждую весну я надолго останавливаю мой босмановский ветрячок, чтобы моя земля покрылась водой. Для чибисов, веретенников и травников. За это я получаю из бюджета провинции Северная Голландия субсидию. Я каждый год это делаю в то время, когда перед окотом перевожу овец с пастбища в овчарню. Ничего не имею против того, чтобы весной останавливать ветряк, но сопротивляюсь желанию властей купить у меня этот участочек земли.
* * *
Иду на пастбище считать овец. При виде овцы меня всегда охватывает тоска. Это такие милые животинки! Я часто вспоминаю тех трех овец, которых продал, особенно потому, что даже не посмотрел тогда, каких именно мы поймали. Нам с тем же успехом могли попасться три другие. Двадцать овец под дождем — печальная картина, на нестриженных овец в жару жалко смотреть, а хромая овца — зрелище вообще душераздирающее. Но самое ужасное — это овца, которая лежит на спине и не может перевернуться из-за собственного веса и длинной шерсти. Она не в силах встать на ноги, живот раздут от газов в кишечнике, она хрипит и задыхается, судорожно вытягивает шею и надувается все больше и больше. Пытаюсь вспомнить, когда убрал от овец барана. Скоро их уже пора переводить в овчарню. Насчитываю девятнадцать овец.
Я не просто так гуляю по пастбищу, я пошел считать овец, чтобы вырваться из дома. Перед самым уходом позвонила Рит. В который раз предложила приехать, посмотреть, что тут и как, возможно, помочь с какой-нибудь «женской» работой. Отец наверху кашлял. Я позвал Хенка и дал ему трубку, чтобы поговорил с матерью, а сам пошел на улицу. Вздыхаю и начинаю считать заново. Девятнадцать. Иду к ближайшей канаве. Солнце сверкает в воде без единой морщинки. То, что вода гладкая, ничего не значит. Овца, свалившаяся в канаву, быстро прекращает борьбу, глотает воду и неподвижно ждет, что же будет. Овцы породы тексель сами нахлебываются воды до смерти. Еще один их недостаток. Я иду вдоль этой канавы до пересечения с другой. Девятнадцать овец остаются в отдалении, но внимательно за мной следят. Нахожу овцу в третьей канаве. Вода в канаве доходит почти до краев, это канава с отвесными берегами и глубиной не менее тридцати сантиметров. Я сую руки в шерсть и тяну овцу вверх. У них тонкие хрупкие ножки, но если эти ножки засосало в ил, то кажется, что это свинцовые чушки с зазубринами. Овца качается взад-вперед, поворачивает голову, смотрит на меня, вода плещется об отвесный край канавы. Расставляю ноги пошире и снова пытаюсь ее вытащить. Минуту спустя сижу на траве с пучком шерсти в правой руке. Овца уже не стоит, покорная судьбе, ожидает, что будет. Вопреки собственной природе она пытается вылезти и блеет, в панике вращая глазами. Ни о чем больше не думая, я спускаюсь в канаву, не снимая сапог. Канава сама по себе не глубокая, но, когда я приседаю, чтобы просунуть руки под живот овцы, смешанная с землей вода едва не заливается мне в рот. Пока пытаюсь поднять овцу, сапоги все глубже уходят в илистое дно. Я медленно, но верно поднимаю овцу все выше и выше, ее бок уже на уровне края канавы. Но в тот миг, когда мне кажется, что вот-вот все будет в порядке, овца, почувствовав твердую почву, принимается бить ногами. Я теряю равновесие, падаю навзничь, овца скатывается с берега и придавливает меня.
Мои сапоги вросли в илистую землю, точно в бетон, я лежу на спине, согнув колени, и совершенно не могу приподняться. В какой-то миг мне удается высунуть голову из-под воды, отодвинув подбородком тяжеленную мокрую шерсть, и набрать полные легкие воздуха. Но затем мохнатое тело снова приминает меня. Мне мерещится, что я чувствую сердцебиение овцы, удары один за другим, в бешеном темпе, но, скорее всего, — это мое собственное сердце. Я пытаюсь вынуть ноги из сапог. Так, ни одного необдуманного движения, ведь я уже начинаю задыхаться. Надо попытаться высунуться сбоку от овцы. Какой чушью кажутся мои рассуждения о неподвластности возрасту, когда я, тонущее животное, лежу под другим тонущим животным. Приподнимаю левое плечо, в надежде, что овца скатится с меня. Странно, я вдруг вижу, как Йаап уплывает от меня прочь, с его идеальной техникой плавания, а я с широко открытым ртом, в который вливается потоком вода озера Эйсселмер, беспомощно дрыгаю ногами и колошмачу руками. Полосканье? Этой грязной, застойной водой? И что, собственно, можно полоскать? Его волосы колыхались туда-сюда, точно водоросли. Надо открыть рот, я не могу больше держать его закрытым. Уже не Хенк, а я сам сижу в машине Симка, это мои волосы колышутся, точно водоросли, туда-сюда, а Рит смотрит на меня через окошко в дверце. Без испуга, без страха, без паники. С улыбкой. Она даже не пытается открыть дверцу. Я не могу больше держать рот закрытым. Мне не просунуть руку между моим животом и овцой, даже если я попытаюсь столкнуть ее с себя через голову, у меня не получится.
* * *
В последние дни я часто смотрю на запястья Хенка. У него сильные толстые запястья. Покрытые рыжеватыми волосами. Закончив говорить по телефону с мамой, он пошел следом за мной. Какое-то время постоял у загородки на дамбе, меня нигде не было видно, зато он заметил, что все овцы, сгрудившись, смотрят в одну сторону. Как он потом рассказал мне, это показалось ему странным. Думаю, как раз в этот миг мне и удалось в последний раз высунуть голову из воды. Он перелез через загородку как раз вовремя и побежал туда, куда смотрели овцы, достаточно быстро, чтобы подоспеть мне на помощь. Он увидел лежащую в канаве овцу и выпроставшуюся из-под нее безвольную руку. Хенк залез в канаву, своими сильными кистями легко скинул с меня овцу и поставил меня вертикально. Мои сапоги так и остались в канаве. Потом он вытащил меня на край канавы. Открыв глаза, я увидел ухо, руку и шрам. Мне показалось, что он целует меня в губы, но я тут же почувствовал, как в легкие проникает сильный поток воздуха, мне показалось, я сейчас задохнусь. Воздуху было никуда не деться, потому что Хенк зажал мне нос. Я издал звук, и голова Хенка исчезла. Моя диафрагма сжалась, и не успел я опомниться, как оказался лежащим на боку, удерживаемый его сильными руками, и меня тошнило теплой грязной водой.
— Полежи так подольше, — сказал Хенк.
Я послушался. Мне стало страшно, я был счастлив, что вдыхаю не воду, а воздух. Через некоторое время мне в лицо полетели брызги от проходящего мимо тюка шерсти. Хенк вытащил из канавы и овцу тоже.
* * *
Хенк бежит вдвое быстрее меня. Даже слишком быстро; овцы бросаются от него во все стороны. Я говорю, чтобы он вел себя поспокойнее, ведь они вот-вот должны окотиться. Закончив с дойкой коров, я захожу посмотреть, что делается в овчарне. Там по полу уже ходят два ягненка. Овчарня поделена перегородкой на две части: одно помещение — для ожидания, второе — для окота. Я беру ягнят на руки, и одна из овец начинает топать ногами. Это и есть мать. Ставлю ее вместе с ягнятами в помещение для окота. Хенк смотрит на меня, стоя в дверях. Лицо у него разгоряченное. От плеч идет легкая испарина.
— Пошли, — говорю я.
Мы идем к босмановскому ветряку по пастбищу, на котором теперь нет овец, но много других обитателей. У края канавы стоят два серых гуся. Еще я вижу двух чибисов, стайку лесных голубей, пару белых трясогузок и одинокого веретенника. Когда я отмечаю про себя, что травников-красноножек здесь нет, мимо как раз пролетают двое. Солнце почти село. Крылья ветряка вращаются еле-еле. Я складываю хвост мельницы и тем самым останавливаю ее. Вытираю руки о штанины комбинезона. Пусть вода заливает луг.
— Мы здесь часто бывали, — говорю я. — Летом.
— Вы с Хенком?
— Да.
— И теперь ты здесь снова с Хенком, — говорит он. — Но только сейчас не лето.
— Да, — говорю я. — Еще не лето.
Гуси взлетают в воздух, один выше другого, гуси всегда так летают.
— Твоя мама тоже часто приходила сюда, вскоре после того, как Хенк погиб. Вместе с моей мамой.
Ему это не интересно.
— Что вы здесь делали?
— Ничего особенного.
Ничего особенного. Стояли, ходили, сидели. Смотрели на желтые кувшинки в канаве, на облака, которые медленно — всегда медленно-медленно — проплывали по небу. Смотрели на воду, булькающую в канаве. Когда мы закрывали глаза и прислушивались к равномерному постукиванию хорошо смазанной оси ветряка, к ветру в лопастях, к жаворонкам в небе, то казалось, что время остановилось. За нашими закрытыми веками происходило всевозможное движение и никогда не было темно. Все было оранжевым. Стояло лето, мы чувствовали себя в другой стране — почти как в Америке; больше ничего на свете не существовало. Существовали только мы, и наш собственный запах был сильнее запаха сухого чертополоха, овечьих горошков и теплой воды. Сладкий, немного известковый запах голых коленей, голых животов. Трава щекотала наши попы. Мы прикасались друг к другу, словно к самим себе. Когда чувствуешь, как бьется сердце у другого, и думаешь, что это твое сердце, то ближе быть невозможно. Так же как слились мы с овцой, перед тем как я захлебнулся в канаве.
* * *
Сегодня, 16 апреля, к ферме подплыл на байдарке какой-то парень. Такое случается нечасто, особенно ранней весной, обычные байдарочные маршруты здесь не проходят. Он по пояс голый, для апреля погода необыкновенно жаркая. Я стою возле дома, с северной стороны, парню меня пока не видно. Он один, разговаривать ему не с кем. Он ничего не говорит насчет фермы, деревьев или моих ослов. На ветке изогнутого ясеня сидит серая ворона. Она приводит в порядок перья, то и дело вытаскивает из-под крыла свой большой клюв и следит за движением байдарки. Весло не погружается в воду среди желтых кувшинок, потому что в апреле их еще нет. Шумных травников-красноножек тоже не видно и не слышно, по пастбищу, с той стороны канала, вышагивают два кулика, они тихо добывают себе пропитание.
У парня рыжие волосы и обгоревшие красные плечи, он недооценил силу весеннего солнца. Перед ним на байдарке лежит его весло, с которого стекают капли. Байдарка медленно скользит по воде. Мне никуда не деться, у голой северной стены дома нет ничего, чем я бы мог заниматься. Я не хочу никуда деваться. Я здесь хочу стоять и хочу, чтобы он меня видел.
Он видит меня. Нос байдарки уткнулся в берег. Он смотрит на меня, смотрит на окно мансардного этажа. На ворону, на ряд деревьев вдоль края двора и даже, пусть и недолго, на двух ослов, которые от любопытства подошли к новой загородке у дороги. По выражению его лица я не понимаю, удивлен ли он, что я здесь. Он не поднимает руку, чтобы поприветствовать меня, и я тоже этого не делаю. То, что он здесь видит, для него в лучшем случае старая пожелтелая открытка, с постройками, людьми и животными, которые находятся здесь. Открытка, которую можно взять ненадолго в руку, а потом отложить в сторону. Место, где ему делать нечего.
Затем он берется за весло и отталкивает байдарку от берега. Вскоре он сворачивает направо и входит в канал Опперваудер. Он хорошо изучил карту местности. Я прохожу дальше по дороге, чтобы посмотреть ему вслед. По Опперваудеру можно доплыть до Большого Озера. Там целую вечность проходит узкий канальчик, не помню, как называется, который доходит до залива Эйтдаммер Ди. А за Эйтдамом уже Эйсселмер.
* * *
Я стал у окна. Ворона все сидела на своей ветке и смотрела на меня. Она немного опустила голову и словно приподняла плечи. Уж не знаю, есть ли у птиц плечи, можно ли назвать то место, где крылья крепятся к туловищу, плечами. Ворона была сейчас похожа на зверя, способного подкрадываться, как кошка. Она сидела здесь с прошлой осени, временами я про нее забывал, временами замечал снова, а сейчас я смотрел на нее теми же глазами, что и в первый раз. Тогда я без конца пересаживался со стула на стул, как будто хотел, чтобы за столом мы снова сидели все вчетвером, чтобы только не завтракать в одиночестве. Ворона подняла плечи еще выше и бросилась с ветки вниз. Только у са`мой земли она расправила крылья. Я отступил на шаг, мне показалось, что она сейчас влетит в окно, прямо через стекло. Но она сделала резкий поворот, такой, что край крыльев задел стекло. Только после этого ворона полетела по-настоящему. Она летела в направлении дамбы, к Эйсселмеру. Я смотрел ей вслед до тех пор, пока не заслезились глаза.
Перевод с голландского Ирины Михайловой
Роман голландского садовника и писателя Гербранда Баккера (род. в 1962 г.) «Наверху тихо» (2006) переведен на многие языки. Английский перевод увидел свет в 2010 г. и вскоре удостоился Дублинской литературной премии (IMPAC literary award), в 2013-м книгу экранизировали. Главный герой Хелмер когда-то учился в университете на филологическом факультете, но после гибели брата-близнеца Хенка (его невеста Рит не справилась с управлением, машина упала в озеро; Рит спаслась) вынужден был занять его место на семейной ферме. В романе описаны несколько месяцев из жизни Хелмера, когда он, кроме выполнения обычных фермерских обязанностей, ухаживает за старым отцом, лежащим на верхнем этаже дома и в конце повествования умирающим. Хелмер бесконечно одинок, его круг общения ограничивается несколькими соседями, в том числе соседскими детьми Тейном и Рональдом, попытки окружающих помочь ему безрезультатны. Некоторое время у него на ферме по просьбе Рит живет ее сын – трудный подросток, которого она в честь своего погибшего жениха назвала Хенком. Он и является одним из действующих лиц публикуемых фрагментов романа.