Рассказы. Перевод с чешского Александра Драгомирова
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2017
Исцеление
Когда я начертал перед собой исполненный величия план собственной жизни, я начал относиться к своему здоровью с особой заботой и трепетом. Вообще-то я был здоров. Не то чтобы слишком, а так, обыкновенно, как все. Меня не мучили недуги, но и радуги в перспективе я тоже не видел. В здоровом теле у меня был вполне здоровый дух, но мне казалось, что этого мало. Я рассматривал свой организм как нечто большее, чем единство тела и духа. Я видел в нем основу для создания в самом себе идеала здорового человека. Основу, опираясь на которую здоровье само по себе росло бы и крепло, наполняя и переполняя все мое существо. А если учесть, что здоровье есть величайшее богатство каждого человека в мире, то мое здоровье обрело бы вселенский характер и в будущем я вполне мог бы стать мерилом наивысшей ценности всего человечества. Такова была конечная цель величественного плана моей жизни. Моей и только моей!
Ты станешь бесценным достоянием всего мира! Ты будешь олицетворять всеобщий идеал здоровья! Ты и никто другой! Потому что ты будешь воплощением здоровья, а здоровье будет воплощено в тебе. Это будет твое сокровище. Только твое! — убеждал я себя, предаваясь мечтам.
Чтобы осуществить мечту, нужно как можно больше набрать здоровья и укрепить его, а потом, не мешкая, воплощаться в свой идеал. И там, в идеальном мире, недоступный и величественный, я буду наслаждаться своим совершенством и, желая самому себе здоровья, буду черпать его из самого себя. Дерзай! — взывал я к самому себе в безудержных мечтах.
Таков был ход моих мыслей, и я, следуя за ним, приступил к реализации своего плана. С людьми я старался общаться как можно меньше, по необходимости, и то с самыми чистоплотными, поскольку общение с нечистоплотной личностью таит в себе немало опасностей — микробов, стрессы и, наконец, банальную человеческую глупость. Одним своим существованием нечистоплотные личности препятствовали воплощению моей мечты. В своей путаной и несовершенной жизни они беспечно растрачивают свое здоровье, то есть именно то, что стало главным в жизни моей.
Итак, я приступил к самосовершенствованию и усердно работал над собой, естественно, втайне, чтобы никто не мог повторить мой опыт. С врачами я не советовался. Зачем? Врачи, может быть, и нужны, когда ты болен, но если ты здоров, то пользы от них немного; в здоровье они мало что понимают.
Начал я постепенно, правда, после неудачи с гигиеническими подтяжками и безвредными сигаретами я отказался от этой, как я ее называл, малой методы как от малопродуктивной и рискованной.
Брюки я носил с ремнем. Это наша семейная традиция. Я даже дедушку помню с ремнем. В медицинских буклетах, которые я проштудирова, утверждалось, что ремень деформирует внутренние органы. Один из последних буклетов рекомендовал носить гигиенические подтяжки «Сальве», которые не деформируют внутренние органы. Однако там не говорилось, что подтяжками можно натереть плечи. Через потертости в мой организм попала инфекция. Меня вылечили, но из опасения за свое здоровье я еще долгое время поддерживал брюки левой рукой, стараясь не давить локтем на внутренности. Вскоре я убедился, что работать одной рукой, поддерживая при этом брюки другой, значит наверняка наживать себе неприятности. Я понял, что здоровье нужно поддерживать двумя руками, но к тому времени левая рука уже не разгибалась в локте, и я вынужден был сменить брюки на тренировочные штаны.
Вторая крупная неудача в буквальном смысле опалила меня. «Курильщики, берегите свое здоровье!» — призывал плакат, рекомендуя курить сигареты с фильтром. Под призывом были нарисованы образцы легких. Одни были сморщенные и черные, как сушеные сливы, и принадлежали курильщику, не думающему о своем здоровье. Другие — больше, ярко-красные, ярче, чем в анатомическом атласе, — принадлежали заботящемуся о себе курильщику сигарет с фильтром. Представляете, у человека, курящего сигареты с фильтром, легкие лучше, чем у некурящего! Поразительно! Я тут же купил разрекламированные сигареты и начал курить по одной через каждый час. Для здоровья.
Как-то раз я возвращался с оздоровительной прогулки. Пришло время курить, а спички я забыл дома. Я влез на газовый фонарь, чтобы прикурить от рожка и вспыхнул вместе с сигаретой. По свидетельству очевидцев, пламя было яркое, копоти, правда, тоже было немало, а она, как известно, вредна для здоровья. После этого случая я перестал интересоваться рекламной продукцией.
Времени для размышления у меня теперь было достаточно. В своих размышлениях я пришел к выводу, что для здоровья в первую очередь нужны благоприятные климатические условия, и я принялся за поиск и изучение подходящей местности с научной точки зрения. Моя рабочая гипотеза исходила из предположения, что наиболее благотворным для здоровья является место, где людей живущих больше, чем, так сказать, не живущих. Я раздобыл статистические данные, проштудировал их и определил, что глухая деревенька Бртайблы является в этом отношении эталоном; нa 312 жителей приходилось всего 5 могил. Кладбище там открыли 18 лет назад, а со дня последнего захоронения прошло 12 лет.
На машине дезинфекционной службы меня повезли в Бртайблы. Ехали долго. Был только полдень, но из-за тумана в это трудно верилось. Машина двигалась медленно. По мере продвижения туман cгущался. Заморосило. Сырой воздух проникал в кабину и вызывал кашель. Несколько раз у меня возникало желание вернуться и дождаться подходящей погоды, но я так и не решился. Во-первых, я уже не понимал, где мы находимся, и не представлял, как ехать назад; во-вторых, меня сдерживало то, что я уже нахожусь на пути к заветной цели.
Мы продолжали ползти сквозь туман. Около половины шестого я разглядел перед машиной нечто похожее на фигуру человека. Я попросил водителя остановить машину, открыл дверцу, вышел и сразу утонул в тумане. Меня одолел сильный кашель, такой, что перед глазами поплыли радужные круги. Я судорожно пытался сделать вдох, но не мог. Вдохнул я уже лежа на земле и почувствовал на себе чей-то взгляд. Машины не было видно.
Фигура — то ли девочка, то ли старушка, понять было трудно, — склонившаяся надо мной, сказала, что я в Бртайблах. Девочка-старушка помогла мне встать и, поддерживая, повела куда-то. Шатаясь и спотыкаясь, мы добрели до сельской гостиницы, где уже лежала заявка на мое проживание.
Должно быть, здешние туманы и сырость обладают целебными свойствами, подумал я, прислонясь к мокрому дверному косяку. Несомненно, целебными, убеждал я себя, надеясь самовнушением облегчить дыхание.
Шаркая ногами, появилась девочка-старушка в дождевике с капюшоном на голове.
— Кхе-кхе, так это, значит, вы и есть, — проскрипела она, криво ухмыляясь. Кивком головы она пригласила следовать за ней и заковыляла по шатким ступенькам лестницы наверх.
Мне казалось, что я вот-вот упаду. Мною овладело полное безразличие. От усталости и неурядиц, свалившихся на меня, я был опустошен. Сейчас я видел себя как бы со стороны, так же отчужденно, как и хозяйку, один вид которой, будь я в нормальном состоянии, не вызвал бы у меня ничего, кроме отвращения. В полубреду я ощущал, что кто-то ведет меня, словно марионетку, и я непроизвольно ощупывал темя, пытаясь ухватить невидимую нить. Я с трудом переставлял ноги, и каждый мой шаг сопровождался внутренним возгласом «Ну, дела! Hy, дела!».
Наверху хозяйка открыла дверь комнаты, что располагалась в самом конце коридора. Я вошел, но ничего не увидел; раскисший кусок обоев, висевший над дверью, прилип к моему лицу.
— Так, — сказала хозяйка, отдирая полотнище от моего лица. — Вот, возьмите, — добавила она и бросила на стол ржавый ключ.
— Пожалуйста, принесите мне теплого молока, — прохрипел я и рухнул на влажную постель. Силы покинули меня. Знобило от холода. В голову не приходила ни одна, даже самая ничтожная мысль.
Уже месяц, как я валяюсь на кровати, окутанный сырой мглой. Мое тело покрылось липкой коркой. Мне не хочется вставать, да я и не могу, потому что ко всему я еще и пьян. Да, пьян. Первые дни я держался. Бесполезно. Ничего, кроме можжевеловой водки, здесь пить нельзя; молоко отдает дегтем и вызывает тошноту, яйца с белым желтком по вкусу напоминают штукатурку. Поэтому я начал пить можжевеловку.
Загадочное место!
Некоторое время я еще надеялся, что все прояснится и, как в сказке, переменится к лучшему, но ничто не менялось, кроме меня. Я совсем обессилел, был окончательно подавлен и не способен уже что-либо предпринять.
Я позвал хозяйку:
— Мне плохо. Прошу вас, вызовите врача, — попросил я.
Хозяйка долго и внимательно смотрела на меня, потом покачала головой и сказала:
— Врач не придет, кхе-кхе.
— Почему?
— Сюда врачи не ходят.
— Как так? Здесь что, никто не болеет и не нуждается в помощи?
— Болеют. Кхе-кхе. Помощи нет. Был бы врач, так сам бы болел, а болел бы, помогать не смог бы, да и ему бы никто не помог. Так что врач нам не нужен.
— А как же вы тут живете? Хоронить, знаю, не хороните; на кладбище народу всего ничего…
— Правда ваша, — оживилась хозяйка. — На кладбище нас раз-два и обчелся. Там те, кто замешкался, кхе-кхе. Умирать-то здесь никто не хочет. Жить-то мы тут еще живем, привыкли, кхе-кхе, от рождения, но умереть хочется на солнышке, в сухости, чтоб хоть напоследок порадоваться теплу. Потому как почувствуем, что пора в путь, — а мы-то уж это, ой-ей, как чувствуем, — так дня за два до срока уезжаем. Кхе-кхе. А замешкался — останешься здесь, на кладбище, а может, и нет, потому как грунтовые воды всё отсюда выносят. Кхе-кхе.
— Значит, здесь, — вздохнул я и закрыл глаза.
— Мой-то уехал пятнадцать лет назад. Теперь вот я собираюсь. Она медленно обвела глазами комнату.
— Жалко бросать. Жалко. Хоть и жалеть-то осталось недолго.
— А как же я?
— Вы, как я на вас погляжу, замешкались. Оно и понятно, вы ведь не здешний. Кхе-кхе.
Через неделю она собралась в путь. Мы тепло попрощались. Она поставила у кровати семь бутылок можжевеловки.
— Больше нет, да вам больше и не понадобится, — сказала она, целуя меня в лоб.
За последние 20 лет это была первая и, видимо, последняя женщина, которая поцеловала меня и которую поцеловал я. В лоб. Прежде я избегал поцелуев, потому что знал: поцелуи, вместе с так называемой любовью, несут в себе опасность заражения, и я рассматривал их как проявление человеческой слабости.
Она поцеловала меня еще раз и ушла.
Когда я вспоминаю о ней, мне становится грустно. В остальном же мне значительно лучше. Я чувствую, как понемногу избавляюсь от болезней под названием «я» и «мое здоровье».
Вокруг меня благоговейная тишина, такая, что я слышу, как где-то внизу несет свои воды вечная Лета, и уже ощущаю легкое покачивание на ее волнах.
Ангел-хранитель
Мне всегда страсть как хотелось поговорить с незнакомым человеком. Вот так взять подойти и заговорить с кем-нибудь без лишних церемонии. Правда, как только у меня возникало желание поговорить с кем-нибудь просто так — а мне всегда очень хотелось, — то, во-первых, становилось как-то неловко, во-вторых, я не знал, с чего начать. И чтобы заговорить с незнакомым человеком без всяких там церемоний, я принимал для храбрости самую малость. Стоило мне принять для храбрости самую малость, потом еще чуть-чуть, — и в голове являлось то, о чем обычно говорят люди. Но как только я пытался начать разговор без всяких церемоний, все почему-то отворачивались. На меня это действовало угнетающе. Становилось так обидно, что приходилось принимать уже с горя, чтобы забыть о своем желании и о своей обиде. Продолжая прикладываться, я добивался-таки забытья. Наутро у меня сильно болела голова и к горлу подкатывало нестерпимое желание поговорить с кем-нибудь просто так, без всяких церемоний. И так изо дня в денъ, из месяца в месяц, пока в это дело не вмешался мой ангел-хранитель.
Все началось во вторник. Вообще-то была уже среда, в которую только-только перешагнул вторник. Я, как всегда, был наказан хмельной лозой. Бит я бывал довольно часто, но никогда не роптал. Наоборот, я говорил: нечего меня жалеть. Плох тот удар, который не достигает цели. В ту ночь для завершающего удара мне не хватило самую малость, а хватило бы, я себя, поверьте, не пощадил бы. Мне почему-то вспомнилась школа и я с раздражением подумал о Яне Амосе Коменском, отце современной педагогики, упразднившем розги.
— Оставьте себе «Орбис пиктус»[1] и верните нам розгу! — кричал я на всю улицу. — Розга отгоняет детей от ада!
На этой мысли я споткнулся.
Алкоголь — розга человечества.
Розгой отгоняют детей от пропасти ада.
Следовательно, меня, дитя своего времени, алкоголь гонит прочь от адского пекла. Без сомнения так! Он самый! Алкоголь!
Я даже икнул от избытка внутренней чистоты.
— Теперь-то вам меня не достать, черти проклятые! Напрасно, — говорю я им, — вы прячетесь под тротуаром, зря тянете свои закопченные лапки! Не желаю с вами знаться, мерзавцы!
С высоко поднятой головой я шагнул вперед. А они, голь чумазая, чтобы насолить мне, выдернули из-под ног тротуар. Я рухнул, но не проронил ни звука. Будучи поверженным, я, тем не менее, ощущал свое моральное превосходство над ними.
Высоко надо мной мерцали звезды, а чуть ниже вырисовывались две головы, мужская и женская.
— Он выгнал меня из ада, — сообщил я им.
Мужская голова ответила, что в этом нет ничего удивительного.
— Из ада! — воскликнул я.
Та же голова подтвердила: дескать, неудивительно, что меня откуда-то выперли.
Их высокомерная поза ввергла меня в тоску, которая усиливалась холодом мостовой. А когда я вспомнил, что меня ко всему выставили еще и из «Рая», стало совсем тоскливо. Да, из «Рая», буфета № 2 от ресторана «Пшеничный колос», где мы играли на бильярде с неким Властимилом Гамалкой и где я сломал кий. Меня выгнали, а этого Гамалку не тронули. Вот так-то! И я подумал, что здесь не обошлось без вмешательства, как говорится, ангела-хранителя, этакого пройдохи, белой кляксы на теле религии, который заработал на мне галочку в послужном списке, а сейчас в чертовски трудном для меня положении, бросил.
— Ангел белый, что ж ты сделал, оставался б в небесах, — затянул я, приходя в себя.
— Простите, я немного задержался. Пойдемте-ка домой, — слышу вдруг голос. Смотрю, стоит предо мной парнишка в твидовом костюмчике. Смотрю и чувствую, будто меня кто поднимает.
— Оставьте меня в покое, молодой человек, — говорю я без всяких церемоний. — Если я здесь лежу, значит, у меня есть на то свои причины.
Он смотрит на меня, я на него.
— Домой вы не желаете, как я понимаю. Тогда куда? — спрашивает он. Сошлись на том, что пойдем в «Казино». После этого мы представились друг другу. Я сказал, что я это я, а он сказал, что он Ангел.
В «Казино» швейцар, пан Мрнка, приветствовал нас с подчеркнутой вежливостью, а в баре ресторана нам быстро подготовили местечко.
— Этот господин пьет за мой счет, — роняет паренек, и бармен Пепичек, ни слова не говоря, наливает мне водки. Паренек пить не стал. «Не иначе как на службе», — подумал я. Судя по всему, здесь его хорошо знали, потому-то и были такие обходительные.
Пан Левит, пан Краус и третий, что был с ними, заиграли «Воспоминание о Милане». Все девицы, что там отирались, пулей рванули к моему приятелю. Первой с поклоном подлетела крошка в свитере, и мой пошел с ней натирать паркет. Остальные просили оставить за ними следующий танец. Меня это удивило. Я выпил водочки и задумался.
Ага, думаю я себе, должно быть, он важная птица, коль все лебезят перед ним, как эти девахи, или чуют у него большую «капусту». А если им так нужна его «капуста», следовательно, они нигде не работают или все до одного переболели желтухой.
Паренек начинал меня беспокоить. Я хлопнул еще порцию водки. Во мне проснулось чувство ответственности за происходящее, и я заказал себе следующую порцию, а заодно спросил у Пепика, поскольку он бармен: не знает ли он случайно, кто таков мой новый приятель.
— Как? — удивился Пепик. — Это же Ангел. Он и к нам иногда заходит.
— Знаю, какой он Ангел, — отвечаю я Пепику. — Ангел по женской части.
— Да ты что, протри глаза! — говорит Пепик и наливает мне еще. — Они же сами к нему липнут: как станцуют с ним, так, понимаешь, на часок-другой моложе становятся и хорошеют. Понял?
— Понял, — отвечаю я. — Может, он давит им на какие-нибудь желёзки? — спрашиваю я Пепика.
— Может, и так, только я в этом деле мало что понимаю, — отвечает Пепик, наливая мне в рюмку.
— Конечно, — говорю, — всё от них, от желёзок. Они ведь действуют на человека, как лечебные источники Франтишковых Лазней.
Вот теперь мне все стало ясно: парень, стало быть, из системы здравоохранения. Я с удовольствием опрокинул рюмку. Правда, у меня еще оставалось некоторое опасение, что этот Ангел может втянуть меня в какую-нибудь историю.
«Воспоминание о Милане» кончилось, и Ангел стал рядом со мной у стойки.
— Чем вы, собственно, занимаетесь, любезный? — начал я издалека.
— Я? Я — Ангел, тем и живу, — отвечает он.
— Ха-ха, файн, — говорю я.
— Никаких «ха-ха»! В этом нет ничего смешного! — говорит он. — Я служу в шестой роте ангелов-хранителей, и вы в данный момент находитесь на моем попечении, так что смех ваш неуместен.
— Понятно, — говорю я. — И только сегодня вы решили объявиться?
— Вы ничего не теряете, — отвечает он. — Я, чтоб вы знали, новобранец и прибыл на сборы в составе отделения охраны, а вы являетесь моим объектом. Всего на два дня. А вообще-то я технолог мельниц Господних.
— Не тех ли, что перемалывают потихоньку? — спрашиваю я.
— Тех самых, — отвечает он.
— Скажите, а не тяжело все время мотаться туда-сюда?
— Все зависит от субстанции, в которой пребываешь в тот или иной момент: в газообразном или в жидком состоянии, что, естественно, необходимо для скрытности. Воспариться облачком пара или пролиться в жидком виде — по объему это баночка из-под огурцов — нетрудно. В твердом состоянии, как сейчас, например, мы останавливаемся у пани Кветановой, это район Петице.
Тут я окончательно обалдел. Воспользовавшись моей слабостью, он взял меня под руку, слегка шаркнул ножкой, и мы плавно вознеслись к потолку.
Пан Левит взял аккорд танго «Две голубые голубки». Мы сделали круг над стойкой бара и поплыли в зал. При нашем появлении пан Левит с аккордеоном, пан Клаус со скрипкой, швейцар Ладя, гардеробщица, словом, все-все, кто там был, обратили свои взоры к нам, пали на колени и в едином порыве затянули «Глория! Глория!», что по-латыни значит «Слава» или «Привет».
Мы медленно кружились под самым потолком. Все простирали к нам руки и со слезами на глазах пели все громче и проникновеннее. Мой приятель начал выгребать из своих карманов сигаретки, открытки, арахисовые орешки и бросать вниз. Образовалась всеобщая свалка, и мы удалились через вентиляционную трубу. На свежем воздухе я сразу уснул.
Утром я, как ни старался проспать, проснулся на удивление вовремя и в приподнятом настроении. Все шло к тому, что я в положенное время выйду на работу, что тоже было невероятно, но изменить что-либо было выше моих сил.
Забавно все-таки: чего только не привидится человеку в подогретом состоянии: оживают какие-то пережитки прошлого, болтаешь черт знает с кем, будто наяву, размышлял я по дороге в ванную. Я открыл дверь.
— Доброе утро! Сейчас освобожу! — слышу я знакомый голос. Я даже испугался немного.
— Что происходит, черт возьми! — вскипел я. — Вы кто такой? Фокусник? А?
— Ангел я, хранитель, — отвечает он.
— Ангел, ангел! Для меня это пустое место! — кричу я. — Меня на мякине не проведешь! Ты или кончай трепаться, или выкатывайся отсюда.
Накидывает это он простынку на плечи, и к потолку. Вифлеем — да и только! Тут уж я совсем очумел: закрыл глаза и в чем мать родила выскочил на улицу.
Доставили меня в наркологическое отделение.
— Ко мне приходил ангел,— заявил я прямо с порога.
— Ангел? Когда? — спрашивает человек в белом халате, опасливо озираясь по сторонам.
— Ночью в «Казино», а утром он торчал у меня в ванной.
Человек в белом халате задумчиво покачал головой и спросил:
— Небольшой такой, зелененький, с ухмылочкой, да?
— Нет, — отвечаю, — он покрупнее вас будет, танцует хорошо, и все девицы от него без ума.
Тот, что в белом халате, снова покачал головой и сказал:
— Это привидение.
— Нет, — возражаю я, — ангел! Он сам мне сказал!
— Ну да, ну да, ангел. Конечно, ангел, — торопливо согласился человек в белом халате и добавил: — Плохо дело. Ну да ничего, мы вашего ангела выведем на чистую воду.
А я ведь предчувствовал, что с этим ангелом не все ладно, и мне приятно было слышать, что его выведут на чистую воду. Но лечиться три месяца пришлось мне, а не ему. Его так и не поймали.
Через неделю после выхода из больницы я обнаружил за зеркалом открытку. Аляповатая цветная картинка: ангел в ночной рубашке ведет двух мальчишек через пропасть с разрушенным мостом. На обороте, в правом верхнем углу, написано «Это я в юности» и ниже мелкими буковками — «Ну что, теперь все в порядке?».
Вот такая история с ангелом.
Он свое дело сделал. Теперь, по вечерам, сидя со стаканом минеральной воды над учебником правоведения для заочников, я порой думаю, что неплохо бы поболтать с этим ангелом, хотя и знаю точно — нет его.
Человек, который всем кого-то напоминает
Во втором купе вагона №1 пассажирского поезда Быкань—Габоржице сидели двое. Один сидел у окна по ходу поезда, другой — он подсел на станции Мнейтежи — на противоположной стороне около двери. Пассажир у окна — назовем его пан Окошко, — демонстративно отвернувшись, смотрел в окно, давая тем самым понять, что его лучше не беспокоить. Даже спина его, казалось, выражала недовольство и говорила: «Проходите, проходите и оставьте меня в покое!» Напротив, на нижней полке, лежал его пузатый портфель, тоже говорящий: «Дальше, дальше! Занято!»
Пассажир у двери — назовем его пан Дверка — еще перед тем, как войти в купе, глянул на пана Окошко и сразу все понял. Он мог пройти дальше — вагон был полупустой, — но он все-таки вошел незваным гостем и втиснулся в уголок около двери, хотя по всему было видно, что он хотел бы сесть поближе к пану Окошке, чтобы лучше рассмотреть его. Переступая порог купе, пан Дверка намеревался сразу же завязать разговор, но не решился. Если бы пан Окошко в этот момент повернулся к нему лицом, тогда это было бы возможно, но пан Окошко не повернулся. И пан Дверка резко, до скрежета надавил на внутренние тормоза, чтобы остановить свой порыв.
Поезд миновал Кедровую, Сухвице, Баштевси, Коклеши и подъезжал к станции Мукласи. Пан Дверка продолжал бороться с желанием начать разговор и мелко-мелко моргал глазами. Неожиданно пан Окошко оторвал свой взгляд от окна и повернулся к пану Дверке. Это был сигнал! Тормоза ослабли, пан Дверка суетливо вскочил и торопливо залепетал: «Простите, что… но я сегодня…» Он не закончил. Пан Окошко зашелся в смехе. Он захлебывался, хватая ртом воздух и с трудом выдыхая слова: «Вы простите… охо-хо… ради бога… охо-хо», и раз за разом начинал все сначала.
Пан Дверка опять забился в угол, готовясь к худшему. Он вцепился в дверную ручку так, что побелели костяшки пальцев. Наконец пан Окошко успокоился, вытер лоб и членораздельно произнес: «Вы простите меня. Понимаю, неприлично, но я не хотел. Это у меня невольно, поверьте. Это всё нервы. Не выдержал, извините. Извините, пожалуйста».
Пан Дверка понимающе закивал головой, но пальцы его по-прежнему крепко сжимали дверную ручку.
— Видите ли, — продолжал пан Окошко, — как только вы вошли, я все время ждал, когда вы решитесь заговорить. Затылком чувствовал, что вот-вот начнете, знал, что стоит мне повернуть голову, и вы… Да, это нервы. Определенно нервы.
Пан Дверка хотел было сказать, что ничего страшного не произошло, но пан Окошко опередил его.
— Позвольте вопрос? — спросил он, выпрямляя спину. — Я вам напоминаю кого-то, не так ли?
Пан Дверка, сглотнув, кивнул.
— Я так и думал! — оживился пан Окошко. — А вы можете сказать, кого я вам напоминаю? Кого именно?
— Да! — выпалил пан Дверка. — Знаю, но…
— Что «но»? — почти выкрикнул пан Окошко.
— Не могу вспомнить фамилию. Йозеф… Йозеф… Фу ты, черт! Ведь знаю, а вспомнить не могу!
— То-то и оно! — торжествующе произнес пан Окошко. — Вы не знаете, кого я вам напоминаю! Не знаете и не можете знать!
— Знаю, — упрямо повторил пан Дверка, — Йозеф… Йозеф… эээ…
— Ну? Дальше! — наседал пан Окошко и, не дождавшись ответа, заключил: — Дальше никак! Можете не стараться, не вспомните.
— Вспомню. Сейчас, сейчас, — бормотал пан Дверка, — Йозеф… Йозеф — это точно.
— Не вспомните. — Поставил точку пан Окошко. — Таких Йозефов пруд пруди. Да, я — Йозеф. Ну и что? Вон их сколько! Но я не тот Йозеф, о котором вы думаете! Где уж мне! Я никогда не был самим собой. Ваш Йозеф — это другой Йозеф. Он, так сказать, Йозеф вообще.
— Вы Йозеф… сейчас вспомню, — вяло сопротивлялся пан Дверка. — Мы еще пацанами бегали вместе. Вот черт, вертится на языке, а… Да, пятьдесят четыре — это пятьдесят четыре, и ничего тут не поделаешь.
Пан Дверка застывшим взглядом смотрел в противоположный угол купе и, дробно перебирая пальцами по лбу, мучительно пытался вспомнить фамилию.
— Детство золотое. Не вернешь его, — тихо произнес пан Окошко.
Он достал из нагрудного кармана потрепанную записную книжку и начал ее листать.
— Дэ… дэ… вот — «Детство». Таким образом, у нас еще одно воспоминание детства, — добавил он и в самом низу странички, справа, поставил жирную галочку. — По детским годам я многим кого-то напоминаю, — с нескрываемым удовольствием произнес пан Окошко, продолжая листать записную книжку. — Еще вот армейские воспоминания, отпускные. Но посмотрите, больше всего здесь тех, кто вообще не может сказать, кого я им напоминаю и в какой период. Целых три с половиной странички! — Пан Окошко закрыл записную книжку. — Так что видите, уважаемый, вы не единственный, кому я кого-то напоминаю. Хе-хе. Давненько, однако, не было свежих пометок. Почти год. Вот, взгляните.
Под большим пальцем пана Окошко веером прошелестели листочки записной книжки, испещренные пометками. Пан Окошко словно загорелся и, не думая о том, что мешает пану Дверке сосредоточиться, а может быть, намеренно, не желая дать ему собраться с мыслями, продолжал:
— Во мне, видимо, есть нечто, как дар природы, что способно вызвать воспоминания почти у каждого. Человек и рта еще не успел открыть, а я уже вижу — есть поклевка. И дело здесь, думаю, только в моей физиономии, поскольку по фотографии, к слову сказать, я никому никого не напоминаю. Чтобы напомнить кого-то, я должен быть у вас перед глазами, живьем, так сказать. Это и есть мой природный дар, если хотите. Я человек, который всегда кого-то напоминает. Неизвестно кого, но непременно кого-то, и в этом что-то есть, милейший. А эта туманность уже сама по себе чего-то стоит, поскольку есть прямая выгода. Да, представьте себе, иногда приходит и такая мысль. Но непосредственная выгода действительно есть, как, скажем, сегодня. Сегодня, например, я еду на свадьбу к человеку, которому тоже кого-то напомнил. Он долго не мог вспомнить кого, но потом остановился на дядюшке по материнской линии, который погиб в бою на Дрине. Он своего дядюшку никогда не видел и мало что знает о нем, но почему-то узнал во мне именно его. Это случилось на прошлой неделе, во вторник, и вот теперь я еду к нему. Он мне сказал — кровь из носу, но чтоб на свадьбе у его сестры был в качестве милого памяти сердца родственника. Опять же для работы польза; обстановка благоприятная, даже, можно сказать, возвышенная, самый подходящий момент для заключения страховки на жизнь или комплексную страховку. Стоит только предложить, как налетят вмиг, только успевай оформлять. Вот тебе и премия! Из всего можно извлечь пользу: из таланта, из свадьбы — из всего. Или вы иного мнения?
— Нет-нет, что вы, — встрепенулся пан Дверка.
— Насчет выгоды — это точно, — продолжал пан Окошко. — Меня часто приглашают, потому как стоит мне появиться — и у всех возникает ощущение присутствия какого-то значительного лица. Никто не знает, что за персона, но ее присутствие ощущают все, а это создает атмосферу торжественности. Должно быть, все-таки напоминаю какую-нибудь важную птицу или знаменитость. Посмотрите на меня, нет, вы хорошенько посмотрите и ответьте: как при моей внешности можно напоминать, ну, скажем, Эйнштейна или композитора Йозефа Сука? А вот одна дама недавно пыталась говорить со мной на ломаном немецком, потому как решила, что я Эдисон. В голове не укладывается, но это факт.
Пан Окошко, сам того не замечая, понемногу придвигался к пану Дверке.
— Конечно, эта моя, назовем eе природная, особенность дает мне определенную пользу. Человек тянется к человеку, который напоминает ему кого-то. Это естественно. К тому же люди в большинстве своем доверчивы, а в нашей работе умение вызвать доверие — первое дело. Понятно, не в моих интересах быть заподозренным в авантюризме. Короче говоря, я для них лицо близкое, поэтому люди валом валят застраховаться у какого-нибудь Иозефа Сука или Эйнштейна.
Пан Окошко с нежностью посмотрел на свой портфель и, немного помолчав, продолжил.
— Как по-вашему, какая у меня, ну хотя бы приблизительно, месячная премия, а? — Девятнадцать сотен, дорогой мой. И это помимо оклада. Оклад невелик, но прибавьте к нему девятнадцать сотен — и вам все станет ясно.
Пан Окошко щелкнул языком и выразительно посмотрел на соседа. Пан Дверка уважительно закивал головой, но, судя по выражению его лица, почти не слушал пана Окошко.
— Четвертый год кручусь. С той поры, как овдовел. Трудно, конечно. Все время в разъездах и прочее. Была бы жива моя Марушка, я бы, наверное, не мотался; не любила она этого. Она любила домашний покой и одиночество вдвоем.
При воспоминании о жене пан Окошко погрустнел.
— Охо-хо, — сочувственно вздохнул пан Дверка, — грехи наши тяжкие.
В голове у него вертелось «Иозеф, Иозеф…», он чувствовал, что вот-вот вспомнит фамилию, но… ох уж этот пан Окошко! Если бы он прервался хоть бы на минутку!
— Иной раз просто смех разбирает, — вновь оживился пан Окошко. — Человек, понимаете ли, смотрит на тебя и места себе не находит, не знает как подступиться. Потом начинает дергаться: то ли на «вы», то ли на «ты» — и всё вокруг да около. Пытается зацепиться за что-нибудь, даже испариной покроется, а мне что: сам, думаю, начал, сам и выпутывайся. Словом, одно удовольствие, потому как наперед знаю, чем все кончится. — Пан Окошко хихикнул. — Ho теперь, видимо, начал сдавать. Вы первый, с кем у меня не выдержали нервы. Не удалось мне с вами поиграть в кошки-мышки. Ваша взяла, — миролюбиво согласился пан Окошко и с наигранной строгостью добавил: — А, собственно говоря, зачем я вам обо всем этом рассказываю?
— Да нет, все правильно, — успокоил его пан Дверка, — все нормально.
— Смешно, не правда ли? — произнес пан Окошко.
— Угу, — буркнул пан Дверка и наморщил лоб.
— Смех да и только, — продолжал пан Окошко, — по-другому не скажешь. А прежде! Лучше не вспоминать. Сколько мучений, боли, отчаяния пришлось мне пережить. Я весь перекорежен, я стал совсем другим человеком, почти развалина. Ведь меня никто не принимал таким, какой я есть. Никто никогда не признал меня: все держат меня за кого-то другого. Посмотрите на меня, не думая о том вашем Йозефе. Постарайтесь увидеть только меня. Видите? Нет, не видите, сколько не смотрите, потому как я это вроде и не я. Нет меня. А вдруг я не тот человек, за которого меня принимают? Что тогда? А ничего! Это уже никому не интересно: ни кто я такой, ни мое имя, ни то, есть ли оно у меня вообще.
Пан Окошко весь словно сжался и забился в угол.
— Ну что вы, что вы, не все же так плохо. Девятнадцать сотен — приличные деньги. Могу вам только пожелать и дальше…
— Нет, порой это становиться невыносимо, даже слишком, — уже тихим голосом простонал из своего угла пан Окошко. — Да что говорить, если даже родная мать видела во мне другого. Глядя на меня, она вспоминала своего брата Федрачка, который умер от туберкулеза, когда ему было всего десять. Дядя Федрачек на два года младше матери, и в хорошем настроении она называла меня его именем. У нее это вырывалось непроизвольно. Для нее Федрачек был жив. А я? Да что там! Человек ко всему привыкает. Привык и я. Потом женился. Женился по любви. Думал: ну всё, избавился. Теперь-то я не сомневался, что я — это я; по крайней мере в глазах своей Марушки я — одно лицо. Уж не знаю, как лучше сказать, но вы, надеюсь, понимаете меня. Я начал было обретать уверенность в себе, но оказалось, что Марушка вышла за меня только потому, что походил на какого-то Павла Шплихала из их деревни. Таким образом, я опять кого-то подменял. От этого удара я так и не оправился. Нет, что вы, жили мы как голубки, душа в душу. Я исполнял все желания, какие только мог прочесть в ее глазах. Всю жизнь, до последнего ее вздоха я ни на шаг не отступился от нее. Все говорили: «Вот это любовь!» Нет, дорогой мой, нет. Я просто смирился.
Пан Окошко закрыл лицо руками. Спустя минуту он произнес:
— Извините меня. Сегодня какой-то странный день.
— Что вы, не стоит извинений, — вставая сказал пан Дверка. — Понятное дело — жизнь. Ну, мне пора выходить. Я еду в Быкань к своим молодым. Мой зять, Лудя, будет встречать меня на станции, он там работает на железной дороге.
— Ну что? Вспомнили? — немного оживившись, спросил пан Окошко. — Нет? Да ладно, выбросьте из головы, дорогой мой. Ничего, все пройдет. Спасибо вам и всего вам хорошего… Но знаете, если Бог есть, то… — произнес он, когда пан Дверка уже переступил порог.
Пан Дверка стоял на платформе со своим зятем Лудей и, подняв голову, всматривался сквозь оконное стекло в лицо пана Окошки, который тоже смотрел на него, стоя в купе у окна.
Поезд тронулся.
— Стойте-стойте, минуточку, — забормотал пан Дверка, подаваясь к окну, — вы случайно не Йозеф Вейтл?
Вейтл. Фамилия вынырнула как-то неожиданно, вдруг. Возможно, потому, что в оконной раме пан Окошко выглядел как на фотографии; может быть, резкий гудок отходящего с шипением и грохотом поезда вытолкнул из глубины памяти забытую фамилию; а может быть, отсутствие неугомонногого пана Окошко позволило вспомнить далекое прошлое, в котором был Вейтл Йозеф.
— Вейтл! — выкрикнул пан Дверка и замахал руками вслед удаляющемуся пану Окошко. — Йозеф Вейтл! Вейтл! Вейтл!
Пан Окошко смотрел на взволнованного пана Дверку, время от времени мелькавшего в клубах паровозного дыма, видел, как пан Дверка машет руками и что-то кричит, беззвучно открывая рот. Пан Окошко быстро окинул взглядом купе; он подумал, что пан Дверка забыл что-то из своего багажа, но ничего не заметил. Он решил, что пан Дверка все еще прощается с ним и тоже начал энергично махать ему в ответ, тихо приговаривая: «До свидания, до свидания», — пока пан Дверка не скрылся из виду.
Пан Окошко с наслаждением потянулся, взял портфель и сел на то место, где он лежал, против хода поезда. Он положил его себе на колени и задумался, рассеянно глядя на рекламный плакатик, висевший на противоположной стенке купе: «Минеральные воды — кровь Земли».
Паровоз дал гудок, и, словно очнувшись по его сигналу, пан Окошко вынул из портфеля коленкоровую папку и сверток с бутербродами. Он раскрыл папку, где у него хранились страховые бланки, и приготовил ручку. Надкусив бутерброд с колбасой, он осторожно, чтобы не испачкать бумаги, положил его рядом, взял в левую руку авторучку и, прижимая правой рукой лист, старательно, по-ученически разборчиво в графе «Имя страхового агента» вывел — Йозеф Вейтл.
Маленький скрипач
Я прогнал маленького скрипача и всех, кто был дорог мне. Прогнал, чтобы казаться умным, вернее, чтобы не прослыть дураком. С важным видом я рассуждал о вещах якобы истинно ценных, хотя в действительности так и не разобрался в них до конца: все эти конденсаторы, парогенераторы, амперы, киловатт-часы и прочее. Иного мира для меня уже не существовало.
Маленький скрипач! В тот давний вечер он первый заговорил со мной. Мне было ужасно тоскливо после очередной взбучки, и я просил оставить меня в покое, но напрасно. Его, судя по всему, не очень интересовало мое настроение. Пришлось вытереть нос и слушать. Его скрипка спрашивала меня о чем-нибудь, а я отвечал, и мы неплохо понимали друг друга. Так зародилась наша дружба.
Я давно прогнал его, давно расстался с тем миром, к которому некогда принадлежал сам! Прогнал раз и навсегда, но не вдруг. Это случилось в тот день, когда я рассказал о своей дружбе с маленьким скрипачом товарищу по парте, а тот все разболтал нашему учителю.
Славный наш учитель! Он донимал меня своими расспросами: где, как да что за человечек, не угощает ли он меня конфетками — и вообще… Я ответил, что не знаю, как он выглядит, потому что он живет в радиоприемнике. Учитель поначалу растерялся от такого неожиданного ответа, а потом начал громко смеяться, а за ним захохотал весь класс, все те, кто еще минуту назад завидовали моей дружбе. Учитель сказал, что я глупенький, несмышленый мальчишка. Он умный человек, наш учитель! Он сказал, что в репродукторе не может быть никого и что всё это какие-то волны. Я разревелся от стыда и обиды.
Вернувшись из школы, я повернул ручку приемника и крикнул прямо в динамик: «Эй ты, врунишка! Я знаю, тебя там нет, всё это только волны. Слышишь?!» Лампы приемника светились, но ответа не было. Наконец, скрипач начал тихонько наигрывать, но я уже знал, что это волны, и повернул ручку еще раз, чтобы выключить приемник. С волнами много не поговоришь. Они уже совершенно не интересовали меня: ведь они существуют для всех и ни для кого, они насквозь пронизывают вас и абсолютно ко всему равнодушны. Вмонтируй в любого из нас репродуктор —и запоем-заиграем, хотим мы того или не хотим.
Я убрал радиоприемник с глаз долой и вспомнил о нем только тогда, когда и впрямь стал разумным человеком, когда меня уже окончательно перестал тревожить мир маленького скрипача, да и волн стало куда больше прежнего. Теперь от них сотрясался весь дом.
В тот субботний вечер дом, как всегда, трясся под напором радиоволн. Я собирался пойти куда-нибудь развеяться, посидеть с кем-нибудь. Стоя перед зеркалом, я видел в нем свою комнату и себя. Что на меня вдруг нашло — не знаю. Я усмехнулся: ведь то, что я вижу в зеркале, тоже моя комната и я сам. Я и моя комната — там, в зеркале, висящем на стене, которая со стороны улицы является не чем иным, как фасадом нашего дома.
Нет, сказал я себе, хватит, с фантазиями давно покончено, это всего лишь игра света, и если я попытаюсь войти туда, то прежде всего наткнусь на холодную поверхность…
Я ни на что не наткнулся и заглянул туда.
По ту сторону зеркала действительна была комната, точь-в-точь, как моя, только без меня. Я отпрянул назад, чтобы посмотреть на свое отражение. Отражение отсутствовало.
Я подтянул галстук, пригладил волосы, ощупал свой подбородок — всё на месте. Потом сбегал в прихожую, быстро вернулся, нарочно хлопнув дверью, выключил на всякий случай радио и как ни в чем не бывало подошел к зеркалу. Сквозь раму я видел только отраженную комнату, в которой не было меня.
Протянув руку к зеркалу, я не почувствовал прикосновения. Рука свободно прошла в иное пространство. Не раздумывая, я перешагнул через раму и очутился в своей комнате. Я оглянулся и увидел комнату, в которой только что стоял, а у са`мой стены, под рамой, на том месте, куда прежде не давало заглянуть зеркальное стекло, лежали сваленные в кучу вещи: желтая соломенная шапочка с козырьком, губная гармошка, серебряная монета в пять крон, перочинный ножик, авторучка, ручные часы, книжки, письма, записки, шкатулки, коробочки и маленькая скрипка со смычком.
Вот та самая шапочка, которую во втором классе потерял Карел Шибл. Тогда все перешептывались между собой, думали, что это я украл ее, и поэтому меня вызывали к директору. А эту новенькую монету мне подарил мой дядя в день рождения, когда мне исполнилось десять лет. Потом монета пропала, я так и не нашел ее. Одно время я грешил на своего младшего брата Томаша, считая, что никто, кроме него, не мог ее взять. Я и сейчас отношусь к Томашу настороженно.
В одной коробочке лежали письма, адресованные мне, с номерами домов и квартир, в которых я жил когда-то. Вот: «Милый Иван… — и подпись: Любящая тебя Ева». Да, письмо написано Евой, пятнадцать лет назад. — «Приду в четверг, в восемь. Жди. Мне нужно поговорить с тобой».
«Ева! Я не мог ждать тебя! Ни одно из твоих писем я не получал». Впрочем, «Ты негодяй и размазня» — так было написано в записке, которую мне передали от нее. Еву я больше не видел, только слышал о ней и повсюду искал. Искал, находил, но не ее. Искал в каждой, с кем встречался, еще и еще, до тех пор пока не остался один.
Я перебирал вещи одну за другой, раскладывал все эти коробочки и бумажки, каждая из которых, попади она ко мне раньше, могла бы изменить мою жизнь. Когда-то все это было мое, а оказалось почему-то здесь, по другую сторону зеркала. Видимо, кто-то собирал их.
— Здравствуйте, — услышал я позади себя. Я оглянулся, но никого не увидел. — И не увидите, — произнес голос, — ведь зеркала нет.
— Так это вы взяли у меня все эти вещи! — Я горел желанием увидеть его, а затем расправиться с ним по-мужски.
— Брал и не брал, — послышался спокойный ответ. — Я просто делил их с вами. Должен же человек хоть что-то иметь за душой! Да, брал, но и у вас есть вещи, которые принадлежат мне.
— Кто вы?
— Я — это вы. А вы — это я. Жизнь у нас с вами одна, только живем по разные стороны.
Мне нечего было возразить. Я знал об этом.
— А теперь уходите. Здесь нельзя долго оставаться: может прийти наш маленький друг, и, конечно, огорчится, увидев вас. К тому же вам пора на свидание. Не тратьте зря времени.
Я повернулся и пошел. Из первой комнаты навстречу, повторяя мои движения, решительно шагал человек.
— Быстрее! — услышал я за спиной. — Вы должны успеть! Слышите! Это необходимо!
Я старался изо всех сил…
Зеркало упало и разбилось на тысячу мелких кусочков…
Теперь я живу там, за стеной, которая со стороны улицы является не чем иным, как фасадом нашего дома. В моей прежней комнате нашли множество зеркальных осколков.
Меня долго ждали, потом долго пытались меня найти и в конце концов сочли без вести пропавшим. В моей комнате поселились другие люди. Иногда я слышу их голоса: они куда-то собираются, говорят о чем-то, но о чем — разобрать трудно.
Итак, я здесь. Я помирился с маленьким скрипачом и всеми, кто был дорог мне. Перебирая вещи, я заново проживаю то, что когда-то пережил, и мирно беседую с тем вторым, которого больше никогда не увижу.
Перевод с чешского Александра Драгомирова
Иван Вискочил (род. в 1929 г.) — актер, режиссер, писатель, профессор кафедры педагогики и психологии Академии музыкального и театрального искусства (Прага, Чехия). Окончил актерский и режиссерский факультеты Академии музыкального и театрального искусства и философский факультет Карлова университета. В конце 1950-х — начале 1960-х годов — художественный руководитель, режиссер, сценарист и актер Театра на Забрадли. Рассказы Ивана Вискочила предназначались первоначально для чтения со сцены. Впервые сборник его рассказов был опубликован в 1963 г. («А все-таки летать не трудно»). Представленные переводы вошли в сборник «Иван Вискочил и другие рассказы» (1971).
1. Источником выражения является заглавие книги чешского просветителя Яна Амоса Коменского (1592—1670) «Orbis pictus» («Видимый мир в картинках»), предназначенной для детского чтения. Примеч. переводчика.