Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2025
19.
Для кого-то колготня — индекс счастья («индекс счастья» — вклад Раппопорт). Для древних, например, греков, для приятелей Саши Пушкина, морфинистов «Бродячей собаки»; берущихся за руки (а не за то, что думаете, — припашливает Пташинский) друзей. Это ему, Пташинскому, никак не надоест поднимать тост за «лучшую в мире компанию» (полинявшую, было бы точней), но я, например, давно понял: нет никаких компаний, есть только больные индивидуации (тоже вклад Раппопорт, представляю, как плывут эти индивидуации, раскрывая душу и кошелек перед Марией Вадимовной). Кто-то, отловив меня на вернисаже, укажет на непоследовательность. Как будто я там не ради себя. Никто никому не нужен — вот генеральная исповедь поколения. Что-то от кого-то — о, да. Понятно, придерживаю эти соображения, когда смеюсь и напиваюсь у Кудрявцевых. Хорошо идет скетч под скотч: «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте хождением в гости». Ха-ха-ха-ха! «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте надеждами». Ха-ха-ха-ха! («Надежды с прописной?! — вопит Пташинский. — Тогда правильней “Надеждами без одежды”!»). «Памятка алкоголику. Не тешьте себя иллюзией, что сосед дядя Миша (Саша, Абраша etc) пьет больше. У него искусственная печень». Ха-ха-ха-ха! (Раппопортиха медицински придирается к «искусственной печени»). «Памятка алкоголику. Искусственная печень в стране одна. Испытания проходят в организме дяди Миши. В случае убытия испытуемого вакансия для соискателей печени откроется в порядке общей очереди, которая на данный момент составляет миллион триста тысяч двенадцать человек». Удивлялись статистической скрупулезности. Последние цифры — количество гостей за столом. Хохотали не все искренне. «Памятка алкоголику. Не злоупотребляйте несчастной любовью». Раз, может, два был этот сюжет. Лене тоже смешно, почему нет? И Пейцверу, пусть глаза затравленные (Раппопортиха раздобывала ему австрийское лекарство; ни он, ни она точно никому, но все знали). «У нас с тобой не тот социальный статус, чтобы жалобиться на трудность потрахушек, — алкошепот Пташинского. — И вообще сейчас великий пост — спирт — пожалуйте, а девки — на Красную горку. Только Бунин лакомился в Чистый Понедельник». Даже Раппопортиха убеждена, что я экстраверт, а перепады… из-за печени, которую «правильно бы почистить», из-за печени. Я чарую их коктейлем «Le Tremblement de Terre» («Землетрясение», абсент+коньяк, предпочитаю +ром) — из творческой лаборатории Тулуз-Лотрека, он поил им певичек. Глупо после тосковать под Сибелиуса, но анекдот о Шостаковиче и Уствольской на посошок, как и «вальс Страуса» (у Вернье, оказывается, саквояж был из кожи страуса). О Ване Соколове и Губайдулиной на посóшку (Губайдулина разрешила ему играть свою вещь — никогда не помню какую — при помощи носа). Не верят. Я буду врать? Ходим в одну церковь, квартируем в одном переулке, на прошлые разговины угощал его козлятиной — не слишком удачный кулинарный эксперимент — холостяцкие посиделки, как хорошо без женщин, без их фраз…
Выручал подаренный Джеффом «Universal catalog of dreams» («Всеобщий каталог снов») Уильяма Робертсона (7000 наиболее частых сновидений) — средство взбодрить заскучавших или, наоборот, засопеть на четырнадцатой странице, когда ты один. Муравьи бегут по лесной дорожке — падение биржевых ставок. Улей — выгодный кредит на дом. Но пчела (сюда же оса) — неприятный разговор с коллегой. Виноград. Кислый — секс со студенткой. Сладкий — с замужней дамой. Красный — с двумя. Зеленый — только флирт. Скунс — выговор от главы фирмы. У нас скунсы не водятся, тогда — еж. Молодой — приятный сюрприз от соседей по коттеджу, например, чаепитие, реже — ужин. Старый — заботы о внуках, либо о домашних животных. Купить во сне авто — к чему, думаете? — купить авто наяву. Но когда угнали авто — встреча с другом детства. Если же угоняете вы — удачный финансовый год. Утопить авто (мало ли что бывает в снах) — проститься с прежней жизнью. Есть дыню — к поцелуям. Есть селедку — знакомство со скандинавом либо долголетие. Заболеть раком — аналогично, к долголетию. Скандал с супругой — новый медовый месяц (причем, отметим, с той же супругой). Робин (птица-малиновка) — подруга вспоминает о вас хорошо. Серая ворона копается в отбросах — соответственно, плохо. Обанкротиться — выиграть лотерею. Ну и все в таком духе. Да, чуть не забыл. Танька открыла на статье «детородный член», у нее английский не ахти, я отказался переводить, однако ничего вызывающего. Если увидел тинейджер — поступление в университет. Зрелая женщина — возросшая ставка по кредитам. Мужчина — приглашение на пикник; в любом случае быть настороже, поскольку коллеги составляют против вас коалицию. У пожилых (обоего пола) — здоровье идет на поправку. Когда игра поднадоела, сплавил «Сatalog of dreams» Таньке (при условии, что не станет прибегать к моим услугам толмача), с ее точки зрения «книга не так проста, как кажется, а вы все толстокожие».
20.
Пейцвер одно время носился с идеей «Портрета поколения»: лысина ума не прибавляет — анкеты заставил заполнять — «ваш любимый писатель», «композитор», «тип мужчины /женщины/», «порода собак /кошек/», «при каких обстоятельствах расстались с девственностью», «что бы вы сказали самому себе пятнадцатилетнему» и т.п. — Танька-мышь накатала сорок страниц, Пташинский на каждый вопрос ответил — и не поленился — одинаково, паркеровским росчерком — «Пошел в же». Забылось. Но мы недооценили коммерческую жилку Пейцвера («у жидка жилка не жидка» — снова Пташинский, все хохотали, Пейцвер хохотал, как гонг у Римского-Корсакова): и в модной газете (впереди ее поджидала судьба декабристов, которых насильно уложили спать) он, Витечка (как блазнили медовоглазые журналисточки под предводительством «сис»), оказался если не б l’ombre des jeunes filles en fleurs (под сенью девушек в цвету), то, по крайней мере, девушек в легинсах, иной раз в цветочек. Конечно, путь к славе даже среди медовоглазых не медом мазан и, положим, очерк о Кудрявцеве не пошел (у главреда декабристской газеты обнаружились терки со Шницелем), но о Пташинском выстрелило удачно (к тому же Пташинского более-менее знали с его научно-непопулярными эпопеями, не особенно уточняя, что половину воровал у американцев, половину мастрячил на родной коленке) — название отдавало 1970-ми — «Парень с Большой Бронной в тени большого баньяна» — но так мы оттуда, из 1970-х; ваш покорный слуга (щелкаю шпорами) удостоился титула «Москвич, разговаривающий с Матиссом» (в редакции горели споры, не вызовет ли это ненужные ассоциации с автопромом) — он предлагал еще интервью, но я ответил словами Пташинского из анкеты (Пейцвер всегда делает интервью странно — реплики интервьюируемого прибирает себе, а собственные банальности щедро отвешивает гостю), разумеется, Раппопортиха (тут неожиданно «сис» встала «сис» — ее второй — или третий? — муж — посещал психологический кабинет «Марии Вадимовны», все же статья проскочила), к Лене «дорогой Витечка» не подкатывал, но знаю, он бредил первым вопросом так и не состоявшегося «разговора у камина» — «Что это значит: быть женой миллионера?»
«Понял, почему я проявил скромность?» — спрашивал меня Пейцвер. — «?» — «Подумай» (гороховые глаза Пейцвера всегда съезжают не на его — на вашу переносицу). — «?» — «У меня, — тут начинает булькать бульон сангвиника, — заготовлен вопросец ого-го какой под занавес. Наставляли ли вы рога мужу?» Кажется, его даже рвало смехом. Во всяком случае, он лётал в ванную (при таком весе я опасался за ватерклозетный фаянс). «А потому не спросил, что Ленка морду расцарапает». Он не догадывался, что опасность для его добродушной физиономии куда ближе.
21.
Лучший материал был о Вернье. Два материала. Воспоминания Пейцвера, а в следующем номере — эссе Вернье «Утро в Константинополе» («сис» пыталась отредактировать на Стамбул, но девушки в легинсах — вот парадоксы — растолковали, что «Константинополь» — не реваншизм, а пассеизм — умные слова действуют на женщин так же, как волевые подбородки и плечи пловца). Уверен, вы помните «Утро» и как удивленно шумела Москва. Мэтры журналистики и литерадуры (словцо из вокабуляра Вернье) хотели присудить автору «Утра» что-то вроде «Золотого пера» — не знаю, брехня или правда (за один текст вряд ли коронуют хотя бы конфетным золотом) — но, точно, рыскали в поисках других текстов (половина вообще не дотумкала, что автор давно не в здешней юдоли). Журналистам потребно искусственное осеменение (Пейцвера иногда посещают музы афористического жанра), «Утро в Константинополе» оплодотворило не меньше дюжины (исчерпывающих подсчетов я не проводил). Сравнивали с Павлом Муратовым, Иосифом Бродским, Орханом Памуком, некто Дмитрий Мандрыка (вы знаете? тоже не знаю) помянул «Вечер в Византии» Ирвина Шоу, что, в свою очередь, стало поводом для эрудитов блеснуть осведомленностью о настоящей русско-еврейской фамилии автора «Византии» — Shamforoff. Александра Лебедева провела параллель с «Последней любовью в Константинополе» (1994) Милорада Павича (кстати, в оригинале — эрудиты блеснули снова — «Последняя любовь в Царьграде»). «Как для Ирвина Шоу “Византия” лишь фигура речи — метафора увядания, так и для Андрея Вернье — “Константинополь” — метафора цивилизации. Можно заподозрить автора в театральности, вполне, впрочем, допустимой, когда из окна отеля сразу видны Европа и Азия. Где еще найдешь лучшую сценографию? А ключ ровно посередине, под сводами Айя-Софии, где в полу омфалион — центр мира. Но повествовательная интонация “Утра в Константинополе” не привязана к месту. Город в названии легко заменить на любой, на тот, где для вас началось очередное утро. Всюду завтраки (даже если “не завтракаете”), всюду проснувшийся шум. Всюду планинг. Я не произношу “всюду деньги” только потому, что вы уже произнесли за меня. Вероятно, надо было, как Вернье, вырасти в семье лауреата сталинских премий, чтобы прожить жизнь вольного скитальца (помните Шуберта?). Примерить ремесло чичероне, бродить по странам и городам так, как будто это арбатские переулки, просыпаться в хостелах Амстердама и Александрии (заполните далее по списку до «я» из справочника топонимики), чтобы почувствовать время не как невидимую субстанцию, а как плотную, жирную воду, вроде той, что в заливе Золотой Рог. Вынести знание, что за утром — не только очередной день и очередной вечер, но вечер в Византии, который становится ночью, не очередной, — финальной. Когда сходишь с «поезда жизни». Как сошел Андрей Вернье (и точно оценил бы соавторство судьбы) в поезде Москва — Ницца, не доехав до лазурной станции каких-нибудь полчаса» (Анна Мурина, «На суд истории никто не придет»).
Не буду спорить, Анечка Мурина (сопровождавшая, напомню, Вернье в нескольких поездках, включая и ту поездку 1997-го, когда было написано «Утро в Константинополе») отметила справедливо, что, против ожидания, автор, видя «пыльные линии света» над куполом Софии, не выдает на-гора «исторические факты» вроде «плачущей колонны», «холодного окна», «невидимой литургии», «фрагментов Ноева ковчега», «я превзошел тебя, Соломон!», не говоря о туристическом фастфуде из философии турецких бань, повседневного быта гаремов, подземных ходов, шика Pera Palas, где обязательно расскажут, что, с кем, сколько там выпил в 1922 году Эрнест Хемингуэй, и можно ли разглядеть из окон отеля «Снега Килиманджаро»… Все же это не означает, что Вернье, балансируя на черепичной крыше ненадежного пристанища («его талант выискивать королей затрапеза общеизвестен, — пишет Мурина, — равно снисходительность к птичьему помету»), лишил себя возможности исторических экскурсов.
Но вряд ли «дом из детских кубиков» (о Святой Софии) или «русские облака» вызвали бы кипиш среди журналистской братии. Как и притащенные по повелению Юстиниана для украшения Софии «восемь колонн зеленой яшмы из храма Артемиды Эфесской» (того самого, что сжег Герострат), которые принесли с собой «неопознанный знак судьбы» (по слову Вернье) — «каждой судьбы».
«Золотые перья» (позолоченные, из конфетного золота, поеденные пухоедом, просто железные, ржавые, пластиковые, в том числе сделавшие пластику) зацепились за другое: «Византийский император Феофил (812–842) частенько, под видом обычного горожанина, обходил Константинополь, слушая разговоры в толпе, расспрашивая о ценах на рынках и в лавках. Во время одной из “тайных ревизий” император наткнулся на корабль с контрабандой в укромной бухте. Матросы разболтали, что принадлежит корабль… императрице Феодоре. Феофил, вернувшись во дворец, устроил разнос супруге в присутствии придворных, корабль было приказано сжечь (я с трудом удерживаюсь от сатирических или, вернее, пессимистических сопоставлений с современностью» («Утро в Константинополе»). Было кому, уверяю вас, подхватить «сопоставление» в 2008-м, когда напечатали эссе одиннадцатилетней (!) давности в невинной рубрике «Портрет поколения». Журналист-селебрити (специализация которого — не только разоблачительные сюжеты, но и разоблачительные модуляции в голосе) колошматил козырем «Феофила и Феодоры» (без ссылки, однако, на Вернье), журналистка-селебрити (неправильный прикус, обаятельная улыбка) риторически вопрошала аудиторию, дождемся ли мы своего Феофила или нам остается только Феодора (отдадим должное мимолетному упоминанию Вернье), табунок журналистских пони топтался на византийском примере (понимающие похмыкивания) ровно до того момента, пока все они сообща не дотоптали кого следует.
Пейцвер ликовал. Радио, круглый стол (участь декабристов покамест не мерцала в сибирских рудах), телевидение, круглый стол (участь декабристов аналогично). Молодежная редакция. Престарелая редакция. Вы, вероятно, замечали, существует категория удачников, которые: а) ведут собственную передачу, б) спускаются этажом ниже, чтобы поучаствовать в передаче коллег, в) поднимаются этажом, чтобы посидеть в жюри, г) они как табурет IKEA необходимы в каждом доме, тем более в студии. Пейцвер верил, что стал таким («Табуретом», — шипел Пташинский). Пейцвер даже ухудел от беготни, сделал зубы, потом снова разнесло (гонорары), зато зубы остались. Журналистка на «сис» прочила Пейцверу программу на своем TV («Портрет поколения» — что тут выдумывать — «Portrait of a generation» — готовая франшиза). Не знаю, почему завершилось пшиком. Танька-мышь секретничала: уникальный случай, когда кастинг не прошел из-за лишнего веса, уникальная несправедливость, в Америке он засудил бы их на миллионы («Засудил бы на миллионы», — повторял Пейцвер полгода с вегетарианской интонаций позднего Толстого). «А если антисемитизм, приятель?» (Пташинский может быть борщевиком). Версию с домогательствами не выдвигали, зная залысины Пейцвера и внутренние недуги. «Не он! Его!» (Пташинского попросили не издеваться). Он и не издевался, а давал дельный совет Витечке поступить в садовники к Кудрявцевым (кормежка казенная и сможешь наконец Ленку расспросить про рога). Или в монтировщики выставок (моя фамилия у меня за спиной, спасибо тебе, Пташинский). Или обвенчаться с Танькой — чтоб целовала тебя в залысину. Имей, однако, в виду, она верующая до синевы — сто семьдесят восемь дней в году только капуста и постель строго по расписанию — чур меня — знаю, тема болезная. Но, с другой стороны, принимая во внимание, что в туманистой юности Танька дышала к Вернье, а ты теперь вроде реинкарнации друга, взаимность обеспечена, по крайней мере духовная. Не слишком все же задавайся, ведь ты реинкарнация лысоватая, однозначно без золотой, увы, челки, от которой подыхали дамы от Москвы до самых до окраин, вместе с дамами ближне-дальнего зарубежья, а не только дурища Танька, от челки царского золота, да еще римский профиль в придачу. Посмотри хоть на Анечку Мурину — думаешь, ради благоглупостей о бренности мироздания поскакала за ним в Стамбул? — плюс общим счетом двенадцать кобылок. Клеить бабу — плести о возвышенном. «Купол Софии — покатая гора, а не скальный пик. Жизнь — не порыв, а дорога». Конечно! Необходима прелюдия. «Время как воздух. Камни прошлого — окаменевший воздух времени». Куда он клонит? «Что делает эти камни живыми? Соприкосновение». Наконец-то! Представляю, как он с Муриной сидит на крыше, созерцая дали, камни, лазурь, а ее горячее бедро все ближе. «Сначала забыть, чтобы потом вспомнить». Это он у кого-то пропер. По-моему, у Хэма. Но, конечно, забыть, если они все время под газом. В том тухлом отельчике, где он определил на постой кобылок, даже тухлая вода не текла из крана. Умывались — представляю их кобылий восторг — шампанским! Мурина мне сама проболталась. Причинные места тоже? А в Москве у нее муженек пыхтел над докторской. Лучше б над докторшей. Не пришло в докторскую голову (ты видел диссертацию? четыреста страниц обмылков), что жен без амбарного замка на известном месте в Стамбул не отпускают. Я с ним сталкивался у Волоховских — рогоносец был выпимши, исповедовался — «мы думали о карьере вместо того, чтобы думать друг о друге». Пейцвер, ты мне скажи, в каком инкубаторе выращивают таких чуд? Он что, думал, если Мурина напечатала кукуеву тучу статей, то ей не нужно простое женское счастье?
Пейцвер меня поберег, передавая монологи Пташинского. Моей персоне, оказывается, тоже досталось. Доползло кружным путем. «Он один в белом пальто», «рыцарь холециститного образа», «работает над книгой “Путь одинокой души среди выблюдков”», «забурел, а все равно буреет, когда при нем восторгаются другими искусствопедиками» и т.п. Шпильки младенческие (или выдохся на Вернье?), но была одна, которую все же не стоило произносить — «его проблема не в том, что любимая женщина живет не с ним, а в том, что у мужа любимой женщины денег больше, чем у него». Митька-то знает (или полузнает), да я сам ему сбрякнул разок (по пьяни), что иногда все же мы ошибаемся поворотом на жизненной трассе — он не понял — а я (синдром Мидаса) показал на Лену в красном сумраке сентябрьского дачного костра. Но Пейцвер, простодуша, точно, как Архимед, выскочил из ванной и носился по Москве. Далее. Я сделал ход не в духе барона Энгельгардта, а барона Унгерна. Нагрянул в ханскую ставку — звякнул Пташинскому. Он хохотал. Всем известно, что вы чисты, как Онегин и Ларина (вот я и не хотел бы…). Да кого, душа душещипательная, это волнует? Им до лампочки — начнут или не начнут базу землян на Луне! А Пейцвер на подтанцовке — что несет этот чурила так же эпохально, как радиостанция «Маяк». Тебе напомнить анекдот Фаины Георгиевны? но вы натуралы, тем более, предпенсионные… (А зачем Вернье пинал?) Ничего не пинал. Как есть, так есть. И что за бенц из-за Ленки, раз ты теперь с Шурымуриной? По-мужски выбор одобряю. (По-мужски — шел бы ты на хвою).
Снова дружба, так сказать. Но зря, прощаясь («крепко жму хвою» — могут себе позволить рафинированные люди? могут), я спросил, зуб на меня из-за фильмов, недостаточно ценю? (Сейчас бы ты недостаточно ценил!) Ну не стал вместе с тобой делать о психаонализе и художниках сецессиона. (Сейчас бы ты не стал! Ты был спринтером). Может, из-за Гуггенхайма, ты намекнул, надо бы свести. (На хвою Гуггенхайма посылаю!) А насчет фильмов — твоя проблема в том, что их четыреста — двести восемь? — но снял бы четыре, хорошо, десять — были бы великолепны, как фильм о твоем деде, например. Это я хотел сделать комплимент. Про деньги — да, надо колотить — тоже комплимент.
Я не контрразведчик (как выяснилось) и не проводил расследования: Пташинский (ради хохмы) подбил Раппопортиху составить мой «психологический ландшафт» — или она по собственной инициативе (после Пташинский ошалелому Пейцверу скормил). Спасибо, в устной версии (а может, где-нибудь печатный текст пылится?). Какой главный (мое имя) мотив? Боязнь отказа. Тревога из-за обязательств. Дети, муж, вся ерунда. Почему не втихую? — периодически все спят с женами однополчан. Да он бы рад-радешенек. А у нее сверхценности, так что скулы сводит. Но, полагаю, там не скулы. У нее спина дрожит, когда он здрасьте вам. Гомик? Не исключено. Ближе двойного назначения. Обрати внимание, что девочки — продукт после Вернье. Так с Женькой и у него вась-вась? Нет, с Женькой нет. На Женьку специальная план-карта. Я потому челомкалась с ней в Париже. Змеюка та еще, но я обставила. Пожалуй, там соматика. Гипотезу латентности базируем на Муриной. Ленка сразу превратилась в собственную тень. Готова была сжечь диплом: не-по-ни-ма-ю! Но мой профессиональный тупик длится, как ты знаешь, не дольше сигареты. Пара наводящих. Была на Кузнецком? нет? Мурина жалась к (мое имя), словно пятнадцатилетка. Была готова, что Ленка мне физию разделает. Ничего подобного. Его мужской магнетизм — несомненен — для убедительности присняв очочки. Я чуть не ляпнула: а как с мужским здоровьем? — но пóшло, согласись. Самое смешное — я, в отличие от всей вашей братии, почитываю его писульки, — это всхлипы о людях поступка. Попытка автотерапии. Типично. Засохнет за ноутбуком с последними каплями счастья на дне стаканá. Не спаивай, убивец. Возмечтал помочь родному человечку? снять тормозные? Не снять. Он пешеход… Всё забываю его допросить: что за блажь — существовать без автомобиля в наш автомобильный век?..»
22.
Имя вестницы, пересказавшей штудии Пташинского и Раппопорт, нетрудно угадать. «Разве так себя ведут лю-лю-лю-люди?!» — мне пришлось отпаивать ее чем-то медицинским — «Рада (дружественный всхлип), что немного тебя (всхлип) успокоила», — резонный вывод после второго пузырька, но, поверьте, Abgeschiedenheit («Отрешенность», как говаривал Майстер Экхарт), о которой мы узнавали на чердаке у Петровских Ворот, надежней всякой медицины. А еще Пташинский, когда в ударе (а когда не в ударе?), имитирует Вернье — голос, интонировку, барственный баритон, игривые — а как иначе? зато аудитория слопает что угодно — паузы: «Слава — дым! — сказал Герострат, доставая спички» (все гогочут, я со всеми, но не припомню, чтобы Вернье отпускал анекдот с геростратовой бородой) — «Турецкий кебаб из макрели прямо с лодки! Угощайтесь!» — тут Пташинский подает встречную пискляво-женскую реплику — «А если мы станем пахнуть рыбой?» — «Ничего страшного. Девушка, пахнущая рыбой, — дело обыкновенное. Вот рыба (пауза натуралиста), пахнущая девушкой, — повод для беспокойства». Многие убеждены, что подобные миниатюры вроде венка на могилу друга. Пташинский булькает белковым счастьем, говоря, что Вернье отдавал должное «кебабу» исключительно ради рифм (Мурина на пол-Москвы раструбила, как они обжирались кебабом): «Получить взаимность бабам / Проще лаской и кебабом» — «Разве много надо бабам? / Накорми ее кебабом! / Баба, ты смотри, не рада, / Потому что бабе надо / Уделить одну минутку / Для любви, не для желудка. / А потом купи кебаба — / Человек ведь тоже баба». Вариации с «бабами-кебабами» бесконечны, как «купи слона». Но можно и путевой прозой: «Осторожней, отличницы! — Пташинский примеряет вслед за Вернье молодецкое прихохатывание, — сначала изучим подземелье Цистерны Базилика (далее экскурсоводческой скороговоркой) — античная древность, 336 колонн, голова Медузы вниз головой, турки осушили в 1985 году, Кончаловский тут как тут снимать “Одиссею”, потом осушим цистерну ракии, а там, глядь, вы уже раком. Будет что вспомнить на старости лет. Поделиться опытом ветеранок с подрастающим поколением».
«Но вообще, фууух, — Пташинский не прочь угощаться сигарами Кудрявцева, все равно у Пташинского объем легких, как у скаковой лошади, — Вернье втюхивал какой-нибудь клуше: у вас глаза Моны Лизы! Вы знаете женщину, которая после такого останется тверёзой? Особенно, говорил, безотказно Мона Лиза воздействует на проводниц. Мы, помнится, тряслись с ним в Белоцарск. Хочу, говорил, в Белоцарск, хоть рожа тресни или другой какой организм. Ну, все Андрюшу знаете, он произнести краснопузое название Белоцарска не мог. Если произнесу, говорил, душа моя выскочит вместе с рвотными массами. Ладно. Сели, поехали. Три дня по железке. Или пять? Половину пути мы были в дым. Вторую половину в коромысло. А потом — фууух — ночью поднимаюсь — думаю, где та Ирина, что даст мне аспирина — а Андрюши нетути. Я, стыдно признаться, разволновался словно новобрачная. Бегу в сортир — вдруг он в дыру встал мордой. Бегу в тамбур — может, в отрубе, когда вышел перекурить. Хотя он дымил и в купе — нас пытались штрафануть, а он отвечал с виноватой улыбкой: меня, простите, голубая кровь тянет к папиросам лежа на оттоманке. Но где же, где же мой аристократический друг? Будить попутчиков? У них и днем физиономии кызыльные. Проводница! Фууух-фууух (пепел пусть сам спадет — научал Вернье — если пепел с сигары стряхиваешь — значит, плебей). Рвусь к проводнице — славатегосподи, не заперто, только тьма древнеегипетская и похрапывание, как у метательницы ядра — вот, думаю, доверяй внешнему впечатлению, днем ее видел — хрупкое впечатление, а тут, трогаю, жилистое впечатление, лапа и бедро железные — раз, из-под простынки — Андрюшкино личико — чего? тебя слабит, что ли?»
Нет, на этот раз не вранье, это, как евангелие, нельзя подделать. Почерк — пожалуйста; почерк жизни — не выйдет. Мы компанейски смеемся, Танька-мышь, ну конечно, ревет (тут две причины — одна в алкоголе, вернее, в алкоголе на массу тела, — у Таньки масса не массивная, другая — тоже в алкоголе, разве такое, как у Таньки к Вернье всю жизнь, не алкоголь?) «Он бы… бы… был, — кстати, у Таньки красивый голос, все забывал сказать; с ночным послевкусием — по определению Пташинского, и без иронии, а когда Пташинский нагрузится самосвалом, рекомендует Таньке зарабатывать сексом по телефону, кроме, разумеется, постных дней. — Он был… он был ужасно искренний. Человек без фальши» — «Человек без фарша?» (Пейцвер воспрял). Пташинский (еще сигару — вот лошадь) довершает белоцарскую летопись: Вернье открыл проводнице глаза на то, что у нее глаза Моны Лизы, а она, скромница, молвила — «Меня, правда, Лизой зовут» — разве он мог после этого не признать отцовства? «А если бы ее звали Анна?» (Хатько явно желала кольнуть Аню Мурину). «Анна? Проводница? Тем более! Неужели Андрюша позволил бы Анне кинуться под поезд? Хватит с нас Анны Карениной!» — Но Хатько станет дальше давить — вот уж баба по части кебаба, сколько раз просил Лену ее на посиделки не звать («Ты требуешь сегрегации, ты известный реакционер»), что-то о списке любимых Вернье женских имен, в котором «Анна» лишь в третьей лиге — при этом смотрела на Мурину, делая вид, что не знает, кто это — причем все, пока не напились, пели аллилуйю Анькиной статье. «При знакомстве с девушкой следует спрашивать паспорт и справку от венеролога» (умеет Раппопортиха разрядить). «Венеролог — понятно! — Пейцвер кричит и берет торт в аренду с моей тарелки. — А паспорт? Пятый пункт?» — «Хм. Как ты узнаешь ее пол?» (Раппопортиха с врачебно-непроницаемым лицом). — «Я не стану требовать паспорт! я люблю гендерные сюрпризы!» (не помню, кто остроумничал, точно, не Пейцвер; может, я? — иногда звонят на следующий день после приятных телу застолий, цитируют мои экспромты, смиренно подсмеиваюсь, без намеков на беспамятство автора).
Потом резвились в «верю — не верю». Китаец на память отбарабанил число «пи» девять часов подряд (Хатько кричала «Пи-пи ему разрешали?» — всё правда: и китаец, и «пи», и девять часов, и подгузники). Снова на трибуне Пташинский: «Китаец был китайским (Пташинский, напомню, перенял прием ретардации у Вернье) евреем». Поверили. Разумеется, лажа. Пташинский изкипятился — вы, хавроньи, не соизволили видеть его ленту о Кайфыне, где ютайжэнь — китайские, значит, евреи. Но еврей, то есть китаец с «пи», в фильме есть? Будет. Пусть Витечка накатает о нем в «Портрет поколения». А фото? Свое возьми, только глаза подправь. Давно бы так и сделал, если бы Кудрявцева не давила жаба (как все, кто с жизнью не накоротке, Пейцвер отважен), если бы Кудрявцев баблосика подкинул на китайский ресторан — «Сон в красном тереме» звучит заманчиво… Вопрос о венчании Чайковского (Хатько подсуропила). Запамятовала, что перед ней завсегдатаи Большой Никитской (консерваторцами вдруг прописались все, не только Пташинский и Лена, которых я там встречаю). «Кто не знает Антонины Милюковой?!» («Килюкова?» — шепот Таньки). «Венчание было в церкви Егория на Всполье» (Лена не часто что-нибудь этакое, ее очки мне блеснули — «я молодец?») «Правильная загадка: кто не спал с Антониной Милюковой? Ответ: Чайковский» (не мое изобретение — какой-то Чернавки с приоткрытыми ключицами, имени не вспомню, что-то вроде стажера при Ане Муриной). «Не открою Америки: классики тоже мололи чепуху, — Чернавка решила устроить бенефис, — все помнят “львицу с гривой”, “из пламя и света”. А “круглый стол овальной формы”?» — «Достоевский! У старухи-процентщицы!» (хор, Пташинский пришептывал: «Чернавочке сколько? Девятнадцать? Двадцать с четвертью? Не было даже в проекте, когда мы жонглировали круглым столом овальной формы у Слуха»). Маяковский — псевдоним? (Давняя усмешка Лилички.) Сожрал (всухомятку!) первый сборник стихов (да, попались — думали, сжег старомодно — будто трудно угадать авангардиста — лесенка, любовь втроем, рукописи в пищевод — Чернавка уточняла, что «тройной коитус» первым практиковал Некрасов). Конан Дойл веровал в спиритизм, в Нью-Йорке шабаш с тысячью спиритов. Атилла наклепал 143 ребенка («Мало!» — вопит Пейцвер, если прислушаться — с нотой пессимистической — у Пейцвера нет детей). Шведский посол Вантус Вантусен (Раппопортиха змеит, что пишется через «з», Пташинский, гроссмейстер блефа, коварно ковырял в бумажнике, дабы продемонстрировать визитную карточку «Унитазова»). Коль скоро забрались в Северную Европу, — акула, которая девушкой остается до 150 лет? («девушки» бойкотируют, громче всех Танька). Правда! грендландская рыбина библейского возраста — триста, четыреста годков общим счетом, говорят, до пяти сотен способна. Пейцвер присоветовал Пташинскому назвать будущий фильм «Акула-девушка». «Ее ловят?» (пацифистский писк Таньки) «Мясо несет мочой!» Вот Вернье ловил московских девок на вакациях в Константинополе не на кебаб, не на Мону Лизу, а на Зою Угольноглазую. Скиксовали. Была красотка. Греческое имечко для русского уха неаппетитно — «Карбонопсина» (Вернье не дурак, «псиной» не отпугивал). Невенчанная («Догги-стайл», — втыкает Хатько), жила с императором, после отлета на небеси третьей жены. Угольноглазые умеют поджарить на угольках. Речка Рачка (осведомлен только я и не сразу сознался, что от Вернье, течет в подземелье у Чистых прудов, Вернье-лозоходец показывал устье в набережной Яузы — «дырку сливную»). Туда же остров на Яузе (знала Лена — «ты молодец» — Раппопортиха тоже знала, и что такого? выросла там). «Да у Вернье недобитые родственники в Австралии! кто-то когда-то резал красным головы без наркоза» (Пейцверу с возрастом свойственен брутализм, смикшировали). Достоевский изобрел словцо «стушеваться» (ход слабый, но Чернавка сделала — я наклонился к Пташинскому: «Нотабене, я под ее обстрелом» — «Беня, вылезь из фаэтона, — барышня лишь получила инсайд о метраже твоей квартиры»). Французских лягушек ловят у нас в Красно-«Екатеринодаре!» — рычит Пташинский, перебивая Чернавку (в любом случае — тоже удивлены? — так и есть — «Я гадостей не стану, — Танька, — хоть сахаром обсыпь». — «И тем не менее, — Кудрявцев тоном эксперта, — съедобная статья экспорта»). Правда, что фотопортрет Меченого без пятна стоил дороже, чем с пятном, на двадцать копеек? (не помнили, я в том числе, — подловил-таки Пташинский, дома двойняшки заархивированы, — собирает всякую дребедень — с другой стороны, тоже портретики поколения). Правда, что у (мое имя — спасибо тебе, Хатько) золотой паспорт Монако. Уф.
23.
Должен сознаться: от солнца (даже подмосковного) дурею. Мания теплых стран не зацепила. Джефф уговаривал пожить в Сан-Франциско (супруга чаевничала в Лондоне, голландка оказалась склонной к рукоприкладству — бедный Джефф — а хуацяо платят за кураторство в два раза больше, чем природные американцы), божился, что климат мой, вроде балтийского. Не знаю, черт (т.е. боинг) не заносил. К слову, Джефф потом ныл от жары и от безденежья, еще нагрянула голландка и «спрашивала о тебе» — я не ответил, я не сумасшедший — но счастье хитро поджидало Джеффа сразу после Хитроу: он вернулся к домашнему камельку ранее означенного срока и обнаружил в ванной комнате неведомый бритвенный помазок, а в спальне, соответственно, того, чей помазок, — на четырнадцать (!) лет моложе супруги — «Freedom!» — единственное слово, которое голосил Джефф всю ночь в ближайшем пабе (без полиции — мужская солидарность не полностью истреблена). Кстати, тогда же (не знаю, в пабе или на ступеньках паба, или в полиции — да, все-таки доставили, не из-за пивного буйства — угнать пытался чей-то самокат, наутро отпустили) набросал эссе, странное для англичанина и тем более для ориенталиста, «Шотландия должна вкусить свободы» (обратим внимание на «вкусить» — выпукло явлен темперамент автора, милого Джеффа, размер ботинок сорок шестой). Вероятно, он отдавал себе отчет, что развод Шотландии со старушкой Англией не состоится (где найти парня под стать Шотландии?). В любом случае в нем проснулся — о, нет, не enfant terrible — человек поступка: не только позаимствовал самокат, к слову, принадлежавший редактору отдела криминальных новостей в «Daily Mail», но тронул горло владельца помазка, вежливо, отметим, спервоначала разбудив, — горлоудержание длилось продолжительное время, а пальцы у Джеффа, точно, не девичьи (масштабируйте с сорок шестым ботинком) — «Вместо благодарности?» — «Чувство долга. Кодекс джентльмена».
Кто-то душит причину своего счастья (разумеется, коль скоро мы о Джеффе, не до конца — иначе это стало бы в самом деле свинством), кто-то душит причину несчастья (надо полагать, у нас с вами нет таких знакомых, что объясняется успехами грамотности, доместикации и научно-технического прогресса: достаточно взять девайс, чтобы выплеснуть удушающие порывы на экран), вообще «поиск внутреннего счастья — центральная проблема рода человеческого», как писал Джефф Мирроу спустя месяц в маленьком (сорок две страницы), но обязательном к прочтению шедевре «Псы морали и китайское эротическое искусство» (Грейс Рейландер — подбор иллюстраций для издания, «Грейс — девушка, приснившаяся прерафаэлитам», — скажет Джефф во время помолвки), «об этом учили и Конфуций, и Будда, и Христос, и Диоген». Диогена автор втиснул не ради национального представительства, а как повод поделиться остроумным и практичным способом решить проблему мужского (по крайней мере) несчастья. Диоген любил дам, на которых, кроме него, никто не зарился (отметим среди плюсов экономический профит). «Понимаешь, на что намек?» — веселился Джефф по видеосвязи (отдаленные шумы кухмистерского колдовства Грейс). У видеосвязи (в отличие, например, от половой связи) то преимущество, что есть возможность отключить лицо (чем я пользуюсь, ссылаясь на техническую хромоту). Конечно, Джеффу легко говорить, слюбившись с первой попавшейся почему-то красоткой. Тем более (Джефф считает правильным предъявлять жену с лучшей стороны) Грейс обладает талантом вспомнить номер библиотечного каталога необходимой диссертации на пике постельных утех, изящно спрыгнув с матраса, черкнуть в блокнот, нырнуть обратно, улыбнуться, скромно спросить: «Любимый, ты готов продолжить?»
Но что делать человеку, который… впрочем, впишите сами. Я мог бы оправдаться прокрастинацией (спасибо Раппопорт, ориентируюсь) — еще один диагноз века, который с усердием подростка отыскивает психические хвори, как гнойнички на своем лице. Меня занимает, отчего люди много смелее в снах, или это лишь свисток на чайнике? Есть ли кто, согласовавший жизненную программу со снами? (Спросить Раппопорт.) Конечно, пособляют явления природы: жара (отвага взбредет в мозжечок), ливень (вымокшие барышни выглядят отзывчивей, чем сухие), снегопад (повод заботливо стряхнуть зимние осадки с осанки), а лучше великорусский мороз (растирать ее пальцы, почему бы не пальчики ног), алкоголь, а значит, смелый пожар души (прокрастинация нашептывает: никто не вспомнит) или затяжная болезнь (притворяться больным — безотказный метод, больному, если не брать в расчет недуги венерические, отказать трудней, чем здоровому), или очередная попытка самоубиения (опасность переборщить, но разве в прочих пунктах нет опасности), можно только печалиться, что в наших краях цунами, тайфуны, вулканы, землетрясения слабо выражены — а это всегда повод сбросить маски (недаром искусство любви достигло мастерства в Помпеях, где уцелевшие гениально-генитальные фрески показывали королю Виктору Эммануилу в 1842-м, накануне женитьбы, да и то под подписку о неразглашении — «растрясли шлюхи ягодицами Везувий» — вынес вердикт король), без подобных катаклизмов на московской земле остается молчаливое — почему бы не в два часа ночи? — дыхание в телефонную трубку (меня удивляет глобальное отсутствие петиций против тоталитаризма «определителя номеров» — да, мы смирились с рабством, смирились с рабством — пожалуй, следует записать на автоответчик — смирились с рабством).
Валялась вся компания у них на озере — шезлонги, соломенные зонтики, дамы не все, конечно, рады неизбежной исповеди о килограммах — Хатько заговор вязала, что Ленка — мадам плейбойная, ни жиринки — поиздеваться вздумала (вечером, в лабиринтах сада полуперебранка с Раппопортихой — «“Плейбойная” я не говорила») — у нас не такой, простите, блуджет («“Блуджет” не говорила») — своя конюшня, велосипедный тренер, скачки на Сейшелах, танцмейстер, две массажистки (между прочим, обе страшны — и тут — жест на лицо — и там — жест на другое место — никто не знает, насколько Кудрявцев честный мальчик или, когда мамаша Лена отвернется, ворует сладкое, но лишние соблазны ни к чему), полыхало солнце («Ставлю в известность общество, — Кудрявцев начал голым животом /лицо под спортивной газетой — дань далекой юности/, — Песок притараканил Шницель из Санта-Джулии, это, кто не в теме, Корсика» — «Песочек в Порто-Санту, — Пейцверу позволено взбунтнуть, — плевать хотел на Джулию, и, кто не в теме, один из островков Мадейры» — «А-а-а, в Европе, по ходу, все изгажено давно, — узнали? да, Золотая кошка; прельщусь мгновенно, — бурчит Пташинский, — если онемеет, — Чибрик, короче, художник, прошлым летом после Сицилии причинным, короче, местом приболел, но там он отдыхал, по ходу, с женой — он ее, короче, любит, трое дитенышей, по ходу, без любви, муам-муам, не появляются — это от песка зараза, по ходу, липнет хуже насморка» — славно, что общий грохот она не принимает на свой счет), Танька повизгивала, командуя Васьком, — водитель у Кудрявцевых — чтоб учил нырять («Последний парад», — Раппопортиха над схваткой, просто диагност, кто знал, что Васек ей тоже глянулся) — вообще талант Кудрявцева (похоже, в себе не подозревает) быть парнем в доску — от Васька до Шницеля, от Магомета (их садовник) до спичрайтера у Самого — и не бахвальство, когда Кудрявцев, после банных процедур (краснющий мóлодец, да, волосат, но сбалансирован между мужским началом и пасквилем на сэра Дарвина), плеснув вискарь в брутальный баккара, вдруг зевает: «Настанеуа-уа-уааа время, скажуа-уа-уааа — ну как, Отец отечества? с легким паром!»
В тот день — август на излете, на увядании — жара, из-за которой, видите ли, оглупеть — не шутка, что, правда, открывает новые возможности среди передвигаемых лежаков: рыхля импортный песок лапами шезлонга, переместить свое тело туда, куда ты никогда его не переместишь. Главное — убедительная легенда — тень или, наоборот, слепящее солнце, а также слепни, желание переболтнуть с какой-нибудь вне подозрений Раппопорт, а после, товарищески всхохотнув, — «Ленка, и ты здесь? Когда подгребла?». Помню, дома у Вернье, после «Death in the Afternoon» (куда ж без него), студенческой ватагой разглядывали фотоальбом «Преступных типов» Ломброзо (первое итальянское издание) — Вернье-старший использовал для грима — а младший предложил сличить наши чистосердечные личики с мордами из альбома. Первым отыскался «Славик» — точь-в-точь — «склонен к подделыванию документов» (кажется, он рассчитывал на большее — «Death in the Afternoon» заставит девяностолетнюю мечтать о встрече с конюхом, не исключено, что с его конем). «Пташинских» целых четверо — «эротомания», «эротомания и алкоголизм», «шулерство» (живой Пташинский требовал возмещения сексуального ущерба, раз «шулерство» без «эротомании»), наконец, «способность входить в доверие к вдовам» (прилипло надолго). Женский раздел не столь разнообразен: зачухи из портовых городков (сардины, что ли, уносить под юбкой? подпаивать матросню?), багровомясые (даже на черно-белых фото) прачки (наших красавиц покамест не разнесло), Машке Раппопорт приглядывали сестричек среди путан (тем более семитский тип рифмуется со средиземноморским), но попадания не получалось, а там две-три изумительных, про одну Пташинский кричал «типичная мадонна», Танька всшипела, что ножницами сейчас отрежет ему язык, а затем кое-что поценней языка (самой Таньке досталось амплуа «отвлекалы» — заводит разговор с богатеньким туристом, пока его кармашки потрошит напарник). У Лены затянулась сессия, не поспевала на криминально-спиритический сеанс, а Кудрявцев оказался «саквояжником» («частый типаж на железнодорожном вокзале Милана»). Хатько после всем напела, что Вернье нарочно перелистнул страницу с «Женькой Черничиловой», где стояло «сводня, содержательница притона», но вообще все задумано, чтобы в очередной раз себя, нарциссика, разрекламировать — в самом деле, на нас посматривал, щурясь от магния, орлиноносый неаполитанец — не двойник Андрюши, но неуловимо схожий — с подписью «авантюризм, дар убеждения, обаятелен в манерах и речах, ради внешнего эффекта нередко действует в ущерб корысти» (что-то еще, не вспомню). Мой «преступный родственник» с бáчками и чуть висячей губой (признак фавна) специализировался на «похищении девиц ради выкупа» (тоже прилипло). Я (больной сновидец) свел с ним знакомство спустя полгода во сне: фавн шуровал в ящиках письменного стола, приговаривая по-русски «беспорядочек, дружок, беспорядочек» (посеребренную зажигалку отца успел сунуть в карман) и мурлыча итальянскую песенку: «Bocca baciata non perde ventura, anzi rinnova come fa la luna» (Губы после поцелуя не теряют свой вкус, напротив, он обновляется, как луна). Но внешность — это только внешность. Вероятно, законы естественного отбора распространяются также на мир козлоногих лесных существ, и я не обретаю в себе сил, чтобы подхватить Ленку с лежака и унестись с ней, петляя тренированными копытцами, в оливковую рощу (в наших широтах — березняк), повалить на дерн — «Что, нимфа Эхо, ты этого ждала всю свою бухгалтерскую жизнь?». Возразят, — сатиры не разбивали семьи — неохота спорить и заглядывать в мифологический словарь, но оборот из бракоразводных процессов вызвал бы у них сатирический хохот. Людей, кентавров, трагелафов, нимф, сирен, сатиров, фавнов роднит (у Дарвина об этом есть? а у Ломброзо?) воздействие священной влаги, проще говоря, вина — необязательно фалернского — простой шипучки (пусть у нас с Леной солидарная мигрень). Помню, на Волхонке, после моей лекции о Гогене (декабрь 99-го? тогда «Aha oe feii» подхватил интеллигентный народ) бал-фуршет (нет, вальса не было, но голые плечи и голые спины были) Лена с бокалом «галльского сумнительного» (не контрафакт? такие времена), рядом Землеройка в зюзю (я мысленно оттараторил иудейский оберег от суккубов — когда-то научил Вернье — и Землеройку, хвала демонологии, сдуло), Лена взяла мою ладонь, приложила к своему лбу — «Голова горит (я чувствовал себя не фавном, а Семашко). А у тебя мозги не плавятся?» Единственная моя дерзость состояла в том, что физических страданий не испытываю. Если бы после фуршетов, именинных торжеств, крестин, похорон, простых посиделок она всегда просила проверить ее лоб, я был бы счастлив, я был бы счастлив. В моих жилах прячется не общепринятая кровь (тут ключ, конечно, в слове «прячется», и гусары, судя по фото, не гусарили, — порода длиннолицая с анемичной печалью, не уверен, что кто-то был способен кокнуть какого-нибудь красного после ящика красного). В мире практичных червей (и не менее практичных гиббонов), куда мы попали, эта кровь не нужна, потому Вернье умер в сорок шесть, а его друг путешествует в полужизни побоку, при том, что для коллег (чувствую ли призвание к лéкарству жертв желчи? ни малейшего) я являю лик победоносца, господина удачника, доброжелательного будды коллоквиумов (и мэтра манер, само собой), милостиво дозволяя идолатрию со стороны студиозусов и неврастеничек предмогильного возраста. Пташинский где-то выкопал цифирь, что искусство необходимо 11%. Число явно завышено. Ничего не нужно, что было до них, до практичных — Гоген, Шартрский собор (вам не приходило в голову, что теперешние, не построившие Шартский собор, должны ходить не поднимая глаз? теперешние аплодировали — лекция о Родене и готике на «площадке» Musée d’Orsay — удивляюсь, как я не стравил), слонишка в Юрьеве-Польском, вечер в кленовом лесу — но почему бы не поглазеть? — почему бы гиббонов не приобщать к худ. иск-ву? хуже не будет (а полы подотрут). И монографии на четыреста страниц — это же не всерьез, поспорь со мной, Джефф, если я не прав.
24.
И все же, пинаемый жарой, я приступил к плану. Обныривания Таньки — и в пемзовой пене вопль Ваську: «Имейте в виду, у Танюши мечта — стать многодетной матерью» (разумеется, не произнес, вы купились? но обныривания выразительны без слов). Хлюп водной ладонью по брюху подхрапывающего Пейцвера (равно тревожить гиппопотама), подмигивание Золотой кошке (в последнее время необидное панибратство с юницами становится моим стилем, к тому же всегда можно сослаться на соринку в глазу, говорят, в Америке засудили подмигивающего студенткам профессора, а если тик? — боюсь, адвокат запамятовал об этом козыре), — «Спорт и немного виски. А? Нельзя не любить» — Кудрявцеву сквозь спортивную газету, ему известна моя спортофобия, но виски замажут непочтительность, пусть ценит, что вся компания уже не советует ему, разживотевшему, нажимать на спорт, впрочем, газета однозначно лучше, чем появления перед гостями во второсвежей майке с полотенцем наперевес после стационарного велосипеда — Жюли Бланже, атташе по культуре Французской, ляд дери, как сказал бы Андрюша, республики, спросила: «Чей это охранник?» — после, конечно, лучилась — как иначе? — причина не только в миллионах, аромат которых перешибет спортивную амуницию олимпийской сборной, но в доверительном сообщении: «Мсье Делон спрашивал о вас» — и не врал, вернее, врал наполовину — Кудрявцев тогда продюсировал русско-французский фильмец с Делоном — «Последняя любовь» — не видели? я тоже нет — увезти набравшуюся Жюли из поместья было непросто — мы, помнится, обогатили идиоматику пословицей «Поскреби француженку, найдешь рязанскую бабу», проклятые шовинисты.
Кто-то из великих царедворцев (Талейран? да, Талейран) заметил: если желаете поставить кого-либо в неудобное положение, — молчите, притом именно тогда, когда светское приличие требует пусть незначащих фраз (у Талейрана приводится в качестве образца «Как животик вашего крохи?»); а если, спрашиваю я Талейрана, положить в неудобное положение? Конечно, заметил в свою очередь Вернье, самое неудобное положение — остаться без удобств (спрашивать в таком случае о животике издевательство), но на лежаке, мокрым корпусом, костенеющим от недвижимости (не могу же я развалиться, как будто ее рядом нет), ко всему гвоздочек (быт олигархов!) поздоровался с моим мягким местом — стало бы справедливым вознаграждением хоть два слова, хоть полуудивление ты какой-то странный сегодня, но я видел только обвод бедра (таков ракурс, не сдвинешь — песок держал устои шезлонга крепче, чем устои семьи владелец шезлонга), снисходительного, как мне показалось, бедра. Она молчала, а я, перекатываясь, чтобы избавиться от неуместной в данный момент акупунктуры, сказал (глаз паломничает по бедру, пояснице, золотому запястью, плечу с метинкой оспопрививания — знак поколения, непорочному всхолмию, подбородку, различая белесый прочерк шрама — чтобы помнила четырнадцать лет, падение со скакуна, — никогда раньше не видел, скуле, поцелую бога — ее губам): «Вы лежаки из тюремных нар наколотили?» — демонстрируя гвоздь, чтобы не быть голословным (странное слово, когда на голом теле только плавательные штаны). Она повернулась (крестик скользнул на ключицу). Явно Талейран ей знаком, ведь продолжала молчать. «А тебе кто-нибудь говорил, что твои глаза (здесь я продуманно смахнул песок с лежака) цвета берлинской лазури?» (Всего лишь наименование краски, но тон мой не лакокрасочный). «Берлинской лазури…» — повторил — лекционный навык, пока не увижу результата, тем более Лена не из тех, чье лицо подвергнуто анестезии от рождения. Да, пожалуй, прибегает к анестезии, если в компании я сумрачно поглядываю из наблюдательного кресла (тяжелый зрачок можно извинить алкоголем), а если вдвоем — мило болтаем, ну и что? — это тоже анестезия, правда, несколько раз (точно, что два) у меня происходило нечто из рода слуховых галлюцинаций. Помню, накрыли стол в саду — сентябрьский праздник, именины Пташинского («Я требую почтения к своему небесному Patron! Хоть и грешу по мере убывающих сил»), урожайная фиеста (пренебрежем росписью плодов всея земли) — и Лена сказала: «Я люблю (браслет звенькал о тесак разбойника, когда расхрустывала дар бахчи) чарджуйские дыни…» Полагаю, у вас не случалось слуховых галлюцинаций (или прочих, дремлющих в разветвленном родстве)? Это не обмолвка, не возрастная глухота (нам еще рановато), не квипрокво галдящих гостей, когда, в самом деле, вместо «идиот» получается «идет» или даже «кто-то идет», вместо «остолоп» — «стол» и «лоб»; много смеялись, наблюдая, как Раппопортиха гуднула глухим баском «дай Сашку» (Сан Саныч Вержбовский, инструктор по акробатическому рок-н-роллу, — у дам была надежда, что жировые отложения возможно победить — мигом прискакал к ней на колени — сухопарый черт, ничего не весит), хотя имелось в виду невинное — «дай чашку». Но тогда, сентябрьским позолоченным деньком (солнце уползало, высвечивая сосны), происходило иначе: весь звуковой фон гаснет, и похоже на голос внутри, вероятно, колодца (не случалось проверить) или на голос в подземелье (были с отцом в Новоафонской пещере в 1976-м, мама отказалась с несвойственной категоричностью). Чистая нота, больше ничего. Потому, собственно, неясно: звучит в тебе (давит кровяное давление?) или вне тебя.
Кто-то найдет научное, само собой, объяснение (и это не аперитив, изничтоженный мужской частью компании). На Лену накатило — поучаствовать в сервировке — следствие демократических убеждений (не прочь ножиком махать, домработница рядом и отрешенна), что, в свою очередь, невыполнимо без вычислительно-умственной работы (любая хозяйка стремится к справедливости порций, достаток не имеет значения, справедливость порций — древней, чем деньги) — таким образом, следует сосредоточиться, а не извещать общество, что ты любишь, не любишь, терпеть не можешь (Пташинский, у именинника привилегии, обнародовал — мальчишкой в Ташкенте обожрался дынями на тысячу лет, и к тому же дизентерия — не фунт изюма, разве что фунт немытого — «Подробности не к столу, подробности из политеса пропустим, хотя на правах представителя научного знания должен поставить в известность, что последствия затрагивают не только пищеварительный тракт, а…» — Танька-мышь, напившись, возжелала подробностей) — и Лена царапнула палец — «Я люблю… («тц» — междометие с легким негодованием, она зализала ранку)» — конечно, она продолжила о чарджуйских, ведь если допустить, что после глагола произнесла мое имя, господи, мое имя, то отчего у прочих не было реакции? Странного глагола: люблю дыни, люблю соломенные шляпки, но больше люблю тюрбаны (тебе кто-нибудь говорил, что у тебя веки вавилонянки?), люблю старые автомобили, мне их жалко и у них удивленные глаза, и жалко нас, потому что не разъезжаем в таких красавцах по ялтинскому серпантину (ну это, положим, кокетство, Кудрявцев купил для тебя роллс-кабриолет 1939 года и эмку той же поры, правда, дом в Ялте, который обещался, болтовня, — «с колоннами или без? пожалуйста, Ленок, определись, все строят с колоннами, не хочу, как все»), люблю ходить босиком (ну а я как люблю, да я обожаю, когда ты босиком и командуешь — «сними ботинки, сними, не будь неженкой, противно — быть неженкой» — для меня пытка идти без ботинок, но я иду, правда, в носках), люблю бадминтон — теннис меньше люблю (королем тенниса был Вернье, его учила Анна Дмитриева, та самая), люблю собирать грибы и никогда не пойму, если кто-то не любит, люблю Вертинского, люблю, когда дети здоровые, скачут и лопают, люблю арбатских старух — только где они теперь? на арбатском небе — люблю, как Боря Свиньин и Брижит Анжерер играют фантазию Шуберта («Кудрявцев, пригласи Борю к нам поиграть» — «Сделано»), но братья Юссен, конечно, получше («Пригласить?» — «Кудрявцев, не задавайся на макароны»), сирень люблю, чтобы старая, молодые — они обдергашки, люблю берлинское печенье — тот, у кого бзик потолстеть, пусть ест смело, но киевское варенье больше люблю — куда подевалось? — кишмиш люблю, а «дамские пальчики» любит (указывает на Пейцвера), люблю церковь в Брюсовском, люблю Марселя Пруста — иногда неплохо от бессонницы, а из новых Джорджа Терруанэ — кто-нибудь читал? — он какой-то змей, не в смысле коварства, а потому что всё знает обо мне, люблю гадать на кофейной гуще (правильным способом поделилась Верочка Амелунг, все равно не получается, но любить-то не запретишь), люблю этого мужчину (давняя реприза, о, давняя, а каждый раз общий хохот, и кладешь голову ему на плечо; ведь это неправда?), люблю шутки Пташинского (ну конечно), люблю Машку Раппопорт — она ляпнет, и всё понятно, люблю выставки (мое имя) — (но если ты думаешь, я вальсирую от счастья, нет, не думаешь так), люблю, когда падает мокрый снег и чтобы рожу залепило снегом, а может, больше люблю грозу, дома не могу сидеть, когда гроза (на даче твои дети, пока позволяли приличия, чуть не голые плясали под ливнем), люблю комаров, да, хлопаю, но люблю — вы видели, что у них полосатое пузо? — люблю туман над водой («Лучше, — дышит Пташинский, — туман над водкой»), люблю кататься по озеру и люблю слово «уключины», люблю костер (Кудрявцев перенял у Чуковского ритуал прощальных кострищ), люблю, когда все обща, все вместе — помните, Вернье говорил: океан мировой души, и туда попадем мы однажды… (различаю чье-то подшипывание — Хатько? — «сначала с мужчинками определись» — Лена не слышит, Пейцвера потряхивает от смеха пополам с деликатностью).
Я тоже люблю костер, но больше — твое лицо в отсветах костра. Профиль то вычерчен, то исцветает (кто-нибудь говорил, что у тебя византийский профиль?), огонь догорит, мы исчезнем, физика перейдет в метафизику (вставить в эссе о Матиссе, пусть пошловато, ну тем более читатели из рафинированных истекут истомой, читательницы). Языки пламени (скорее, шпили, а может, иглы), отсоединяясь от породившей субстанции, какое-то время (конечно, с секундомером не замерял) трепещут сами по себе. Древние были не дураки, поклоняясь светилу. Солнце — пламя (сколько там градусов? Пташинский, разумеется, помнит, пусть только заткнется — «я лично солнцу термометр в булки совал!»), всё здесь — искры, искры — свет от солнца к земле за восемь минут (Пташинский, теперь спасибо), почти, по Федерико Феллини, восемь с половиной. А это значит, когда солнце гикнется, у нас будет восемь с половиной минут. Достаточно, чтобы успеть про лазурь и вообще. Синь твоих глаз (да, на шезлонге я загибал с эсхатологической интонацией), плюс без очков (ну, дрогнула?), а в очках, в очках (торопливо)… Шифр красоты (ссылаюсь обычно на Шеллинга), вроде золотого сечения, без геометрических, титвоюветь, выкладок… Да ты помнишь, тогда, на Волхонке (башка у тебя мокрая из-за мокрого снега — хотела, видите ли, пешком прошвырнуться), на вечере о Делекторской искусствоведки потеряли дыхание: женщины — скульптурный пластилин — податливы в настойчивых пальцах, даже те, коим по возрасту не рекомендовано, даже Антонова, кажется, подломилась на каблучках, но при чем тут возраст? душа не имеет паспорта, и в позднюю пору души резвы, как последний костер, понадеемся, нам с тобой предстоит проверить, а, Ленок? И, кстати, делая экскурс в биографические переплетения Делекторской и Матисса, я пришептывал в микрофон, что бедра у женщин сработаны не Пигмалионом, а Страдивариусом, соответственно, музыкальная нота ню и т.д., а ты смотрела с сочувствием — «что он плетет? опять пьян? да, пьян» — довольно трудно, признаюсь, удерживать внимание гражданской общественности, вычитывая подобную стенограмму, и к тому же не сразу заметил, как ты вошла, обычно вижу хоть затылком — дверь блеснет, ветер повеет — Метакса как-то пытнула: «Что это вы? Вдруг поскакали?» — отбился законами декламаторского искусства…
25.
Спустя неделю зазвала на кофейное колдовство по кенийскому рецепту (горло кипит, состав не для сынов Иафета), и, кашляя, как коклюшонок, приступил к вивисекции: какой смысл заявляться к шапочному разбору? («При чем тут шапки — ты глаголал о ню») — и буду благодарен за объедки «мне пондра»? («И все же мне пондра») — у всех свои причуды: для кого-то деньги, для кого-то мысль, тем более печально наблюдать, что к «спичу года» ты скептически («Спичтически») и т.д. Ты распекала домработницу за погубленный фарфор (вас не инструктировали, что такой нельзя в посудомоечную пасть?). И когда вышла на веранду подымить (есть грешок, Кудрявцев настраивал контракты в Эмиратах, при нем ты более добродетельна), а я не стал («Будешь?» — «Бросил» — почти уверенно, чуть иезуитски), было время поговорить с тобой без тебя. Да, Делекторская кое-что значит для обидчивого господина… Да, среди гиппопотамокожих… Если бы долдонил про шифр красоты, волок от вернисажа к вернисажу полторы мыслишки?.. Как будто я не читаю по лицу, в том числе по твоему лицу: восторг внезапный ум пленил, и все такое, ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь, и все такое… Был в зюзю? Тогда я должен поставить тебя в известность: надираюсь исключительно (вряд ли ты безошибочно укажешь где), исключительно в вашем семействе, ага. Стоит поразмыслить над условным рефлексом литролюбивого поставщика стеклотары. Нет, появился не с кислой рожей. Но, согласись, меня не осчастливили слова, что вся эта выспренность с гомосексуальными модуляциями (ведь ты так, кажется, выразилась? Раппопортиха? какая разница) необходима, чтобы затащить в постель беспризорниц. А зачем подсылала ко мне эту, прости Гиппократ, контагиозную бе? Не знала! Ха-ха-ха. Еще бы: поколение новейшее. Они не носят нижнего белья. Похвальная осведомленность? Не уролог, а культуролог. Культурный уролог, отлично. Ну уж, наверное, мне нужна женщина, я еще не больной. Тогда не надо пить. Но почему? Женщины льнут к навеселе. Пугаю престарелых девушек? Ха-ха. Даже интрижке необходима надежность? Нам, родной, неприятно, если наутро вы не в курсе, с кем делили ужин, умную беседу и матрас. Твой шифр красоты — бижутерия для провинциалок. Ах-ах-ах, сердечко всхолонуло! Тонкий намек на толстые обстоятельства и относится не только к толстушкам. Вострянская сбавила вес? А я, чтоб ты знал, набрала. Да, я стала дурой-веганом и не пришла в цедеэл. Боже мой, прекрати кривляться. Хорошо, к Святополк-Четвертинскому. Но, кажется, ты, законодатель политеса, желал поблагодарить Кудрявцева, а не меня? Чуть не съехал кукухой, слушая его монологи? Женам, считаешь, такое прилично говорить? Я должна перед тобой исповедаться, что пластом лежала? Нет, лучшие врачи — это для старушек. Хорошо, старушка. Пригласил бы в цедеэл Вострянскую. Или — как ее? — лилипутку О.? Да ты покраснел! Какая тебе разница, ты был в дупель пьян. По-моему, ты свихнулся с Делекторской. Нет, не хамство. А хамство у того, кто не поблагодарил, что притащилась, или ты полагаешь, что если я не внимала вступительному слову маразматички, которое она произносила в 75-м или 65-м, а может, в 1905-м? — то совершила преступление? Вострянская не приползла, Мурина не приползла, для кого же ты старался, бедный? И у Шлегеля, то есть Шеллинга, ничего этого нет, как будто я не знаю тебя. Я — не знаю тебя? Ты способен жилы тянуть…
Но вообще я не так чтобы внятно помню, когда ты въяве присоединилась к мысленной пикировке (что вливают в кенийский кизяк?). Но про жилы помню и про цедеэл — ужин в стиле Снейдерса псу под хвост из-за твоего каприза. Когда было совсем худо (не моему желудку, а кошельку), Шницель удачно проклюнулся к каллиграфии — не японской, но китайской — газовую трубу тянул в Поднебесную — надо же поддержать разговор с партнерами — всё газ, да газ, — и я получил поднебесную сумму. Кудрявцев (в данном случае сводня) рассчитывал на жест благодарности. О, мне не трудно посидеть с другом детства, приобняв за плечи. Расщедрился (такой болезнью недужу редко): махнем-ка в ресторацию. Я и сейчас, не моя Елена, готов отбарабанить список блюд, как список кораблей. Грибной жульен (только боровики, не шампиньоны, — заглатывать резиновых — себя не уважать и родину), балык (астраханский, но мне известно, бенц у Кудрявцева — балык из осетра азовского, пусть последнего отловили году в 1958-м, людоеды), тарелочный витраж из строганины — от сига к нельме и от нельмы к сигу, в среднике — омуль с бунчуком петрушки (дизайн 1970-х, переживший время), с копченой челядью — чир, пыжьян, микижа (пробовали? я тоже нет — у шефа, чур, шпаргалку и не пыжиться), сибирская форель (исконно-русское название ленок — повод для подблюдного веселья), запеченный краб (порции удваиваю — мы не дистрофики Евросоюза), салат из артишоков, спаржи, пастернака (у ресторана генеалогия литературная, но Пастернак сюда не хаживал), бадья икры — Фрэнсис Скотт Фитцджеральд как-то, говорят, в один присест уплел кило икры, дабы найти эпитет — нежная? с ноткой цыганщины? ребусом России? просто черная икра и всё? (уместно в устах кого-нибудь из белоэмигрантов или племянников Рокфеллера.) Видите, сказал бы тебе и Кудрявцеву, что значит труд писателя — каторга! Фитцджеральд в итоге навалял такую сценку (я томик прихватил) — «приставшая к губе икринка — не повод отказываться от поцелуя, к тому же удачно хлопнул свет и погас, не только в доме Хелен Фриззл, но во всей округе — тот случай, когда я солидарен с тред-юнионами в их героической борьбе». И все же ему далеко до Шаляпина — тот кило икры сметал после Сандунов — «Связки, — объяснял, — смягчает». Вино (бутылка кахетинского — школа Вернье, наследие Лермонта), что-то для продёрга (декабрь, псовый холод), десерты (прочь гонобобель — Кудрявцев не из тех, кто сдержан в неудобопроизносимых рифмах — пусть будет развазня из земляники), сласти, сласти, берлинское печенье (вензель Л уместен — кондитер-джинн не обязан сообразить, что «Лена», но я бы взял его на жалованье, чтобы слышать снова, снова — «Биковка? Хе. Либофь? Хе»). Лопает коробками (изучены все ее привычки), и поясок на талии должен быть с надписью «мне все позволено», кроме высоких каблуков — подъем разноется — паденье с лошади в четырнадцать — твореньями незабвенного Терруанэ предпочитает наслаждаться в гамаке, да просто лежа, готова танцевать — но с кем? и где? на празднике Италии в посольстве со старым Мессерером — был фурор, — любимый синий цвет, не слишком к золоту, я об украшеньях, и камушки — не ее стихия, караты от Кудрявцева — груз мертвый, либо пастбище подруг камнелюбивых, участвует в судьбах брошенных собак — всем должно присоединяться, я пасую, — на прохвостов всея Руси — вроде Пейцвера и т.п. — тратит из своих, маркирует немилых сердцу, а впрочем, милых тоже — «дура», «типус», чаще «дурочка» — согласна с мнением академических кругов — отсылка к Лихачеву, Максу Фасмеру, Лажко (вам известен? и я впервые слышу) — «херовина» не подцензурна, изобрели семинаристы давних лет, справьтесь у Даля, если Лихачев, Фасмер, Лажко — не перцы, но не злоупотребляет (перцы-гриль не позабыл — такая нотка демократично оттеняет кулинарию избранных).
Следовало, после твоего звонка — «прости, что не приду, он с минуты на минуту» — задать вопрос метрдотелю — где, братец, нужник? — и утилизовать, по крайней мере, вензель Л — либо на пропитание четвероногим в приют «имене тебе», но поначалу мы посидели чинно, после почти весело (у Кудрявцева вдруг пещерный аппетит), он порывался заплатить (мой жест необидного отказа), между прочим, когда мне намекают, что я должен благодарно кивнуть, я умею благодарно кивнуть, — «Надо, — выдох уставшего Саваофа у него давно отрепетирован, — надо помогать людям» — хвалился выставкой самурайских мечей (как будто я грежу железяками), на которую Кудрявцев и Шницель (правильней все-таки Шницель и Кудрявцев) вот столько (рисует круг, равный нашему столу) ухнули, теперь Землеройка протежирует Цыпло — труд о спасении России страниц на тысячу (сытость мне пособила избегнуть слова «онанизм»), с Цыпло пока что не уверен (Цыпло жареный, Цыпло пареный — я прихохотнул из солидарности), зато помог (и кто-нибудь сказал спасибо?) молодой художнице (неудобопроизносимая татарская фамилия) продвигать просветительский проект «Народный костюм Поволжья: вчера, сегодня, завтра», реплики вроде — «все-таки ты сноб», «твой фирменный прищур по адресу людей, которых боженька не наделил…» — я оставлял без вразумительных ответов. Лена заочно режиссировала нашу встречу, и вскоре арьергард — Танька (платье прело в сундуке до несостояшейся свадьбы?) и Пташинский («Жулики жрут жульен без нас! О, грех тайноядения!») — ждали Раппопортиху, перепились, я катапультировался по-английски…
26.
Ты стычки тушишь деловито, переход «от жилы тянуть» к болтовне о Пейцвере проще, чем от forte к piano, — кофе анкор? Да, кенийская принцесса, еще анкор. Конечно, пши-ю, пши-ю (со второго раза пойлице что надо, а мой отец, как тебе известно, был африканофил), я, не исключено, сам через месяц наплюю на «шифр» — дело не в шифре, а в тебе — привык, что умеешь слушать. Я, когда пишу, представляю, что читать будешь только ты (не говорил? вот — говорю). Но Шеллинга (вместе со Шлегелем, кстати, их двое — Август и Фридрих) ты приложила зря, признай, не дока и начитана в них менее, чем в Терруанэ (улыбка; мой способ примирения неочевиден). Ну все мы чего-то не знаем (не уверен, что твоя интонация относилась к почтенным немцам). Но вот что непонятно (тут у тебя мелодия не без садизма): боготворишь Коро, а издеваешься, как Тулуз Лотрек. Поправлю, мадам, поправлю: Де Тулуз-Лотрек-Монфа, да и лирические нотки ему не чужды. Да, еще просила не собеседовать с самим собой: наблюдая пример, твои дети тоже станут сумасшедшими. Ты тронула мой лоб (материнский жест, на самочувствие не жаловался). Если болит голова, можешь остаться. Хочешь, найду ноутбук, ты набросаешь про шифер? (Идя на мировую, не отрекаешься от родства с козами — субботинская порода — а шифер, само собой, верх остроумия). Глазами лучше. Потому что всегда нервничаю, когда ты перед публикой (ты не догадывался, потому что сам гиппопотамокожий), останься и твори, моншер (настойчиво?) Не Васек, а другой васек доставил меня, безгрешного, до Москвы. И я все прикидывал: робкий шаг? забота об алкоголике? А если у Звенигорода вскрик (понатуральней): забыл, васек, я тезисы для конференции («тезисы» — это архиубедительно).
«…думала позвонить, волновалась, как доехали? такой гололед… васек не отчитался, думала, ты спишь…» (на следующий день) «…я не могла заснуть, этот кенийский жмых, ты прав, ужасный, а еще туда плещут абсент, хотя в Кении он запрещен, что-то местное, забористей, чем абсент. Прости, я перепутала: абсент, не абсент, пантеизм, панэстетизм… Ты заморочил мне голову. Ну ты посвятишь меня, дуру, в концепцию (легкий смешок, но не обидно) прекрасного? Не сейчас — я тебя разбудила? — потом…»
Как будто мало было концепций, мало шифров. Помнишь, у Михайловых? «Я жалею, что не художник, лишь историк искусства» — «Почему?» (наивность берлинской лазури) — «Ну… я рисовал бы только тебя…» (все притухли) «Во-первых, тебе не надо платить…» Коллективное веселье — добродушный цензор, «во-вторых» не понадобилось… А у Никогосяна? Женожор (женолюб прозвучало бы ханжеством) сам затеял: сколько женщин у Пушкина, сколько женщин у Есенина, сколько у Тикиняна… (В самом деле, сколько у Тикиняна?) Захотелось мне сыграть в ментора: «Сдержанность — навык джентльмена». Мы с тобой не догадывались, что радио Раппопорт работает без глушилок. Всего милей вышло, когда Джефф и Грейс удумали провести медовый месяц (спустя год после подвенечных объятий) в Москве и месячишко в Питере (ты спрашивала, я вызвался стать гидом из древней дружбы или прознал, что ты будешь на премьере у Валерия Авессаломовича? нежданная встреча в фойе! нежданная прогулка на катере!), и еще с неделю в Бухаре, Самарканде, Хорезме (Джефф все ж таки ориенталист, не забывайте). Московский sabantuy, можно сказать, был скромных масштабов (ты насчитала тридцать восемь гостей, по преимуществу англожурналистские лоботрясы, посольская мелочь). Безвинная болтовня (Самого еще не клевали, наоборот, цитировали кого-то из альбионных простаков, заглянувшего в глаза Самому и нашарившего там — что думаете? — душу!). Англичане — алкогольчане (каламбур Джеффу пришелся, я растолмачил), разговор всё скольжей и оплотнистей (псевдотредиаковский переводу не поддается), присыпчатая блондинка — персона почти на центнер — напирала бюстом на Джеффа и на статистику небезопасного секса среди школьников, в качестве специи анекдот «Аист приносит детей потому, что Аист их делает» (все смеются, английский юмор), кто-то прояснел, посерьезел, выступил с содокладом — «Office romances never work» — устарелое правило («Служебные романы до добра не доводят») — хотя (парламентская приостановка) здесь торчат уши (если, конечно, уши) возможного harassment (секретарша, к примеру, склонилась, чтоб подхватить слетающий на пол отчет и…; или, к примеру, шеф, нависая над секретаршей, делает вид, что инспектирует соответствие документа официальному стилю, а сам глазами лезет туда, куда от рождения лезут все, — не глазами — губчонками), но да не станем фундаменталистами сексизма (Джеффа поддержала стена, персона не отступала, нимфа Грейс, казалось, была далеко — ее увлек, о боги земные, сам Землеройка — наконец-то я признал его, ведь среди землеройкиных заслуг была рецензия на мое бессмертное — просто я не всегда совмещаю лицо и заслуги, впрочем, и он, тогда в ночи у Истры, не совместил), да, не станем, ведь общее дело сближает (старина Маркс? характерно, он лондонец), значит, оffice romances — драйвер успеха. Но Грейс была ближе, чем думали. Она спасла Джеффа (маленькая улыбка, решительный жест, персону перекинули к Землеройке, не ведаю, благодарил ли) и, вероятно, по инерции, испытав удовольствие добрых дел, Грейс, обсмотрев нас с тобой, произнесла «joint project». В том смысле, что нам необходим joint project (совместный проект), а то какие-то грустные. Как было у них с Джеффом (а Джефф не из тех, кто локтем обрабатывает свою возлюбленную половину, даже если половина — слоненок в посудной лавке, потому Джефф рассылал улыбки, просчитывая вариант, уж я его знаю, с загадками славянской души — все-таки Грейс в России впервые).
27.
К слову, Джефф был в восторге от «Портретов поколения». Идея европейского масштаба, для начала в Англии замесить такой же плам-пудинг (близилось Рождество). У присыпчатой блондинки в кармане половина лондонской прессы (не в кармане, — редактировал Пташинский, — в бикини! Джеффу по душе скифская смелость плюс планетарная эрудиция — первая симпатюлька в бикини на мозаике Villa Romana del Casale, Сицилия, 400 год до Р.Х.). Но у кого копирайт? — допытывался Джефф, жертва неподкупного судопроизводства, — у Пейцвера? Что-что, но доверия Пейцвер не внушал (хотя сменил гардероб — шелковые рубашки, крокодиловые штиблеты — и готовился вживить волосяные луковицы в череп — телезрительницы не жалуют плешивцев). А если (Джефф робок, что не отменяет настойчивости) тему развить? «Мосты поколений»? (Пропустим сагу о подвесной тропе в Тхань-мань, которая, лопнув, едва не лишила европейское искусствоведение знатока Востока, а Грейс будущего счастья). «Поколение вечных детей»? (вклад присыпчатой, смотрела на Джеффа и вашего покорного слугу, как на тарелку с frutti di mare). «А ‘азве ‘ебенку не п’едстоит стать ‘одителем? У меня напиме’ четве’о и двое п’иемных. Я бы п’едложил заост’ить: “Пе’спективы ст’аны — в ‘уках поколения”» — Джефф был счастлив, что в «мозговом шту’ме» принимает участие журналист, тот самый, хотя наскок того самого на меня озадачил (о, британская благовоспитанность) — «Из-за вас, маэст’о, общество стагни’ует. По гамбу’гскому счету, вы п’ислуживаете ‘ежиму. ‘ежим заинте’есован, чтобы п’иличные люди не вы’ажали п’отест. Позволяют ‘езвиться и ‘жут над вами. Ка’манная свобода — их это уст’аивает. П’и’ученная культу’а — они поднато’ели в д’ессу’е с т’идцатых. Смот’ите, гово’ят цивилизованному ми’у, культу’а не п’отив ‘ежима! И п’едъявляют вас. Почему вы до сих по’ не со’вали маски? Вы не п’и должности, ка’е’а не пост’адает. Так т’удно п’едположить, что когда ‘ежим падет, к вам не будет дове’ия? С д’угой сто’оны, тоже “По’т’ет поколения”…»
Я заметил, что он преувеличивает мой вес в обществе, да, кое-что, пожалуй, маракую в искусстве (благодарю — он налил мне рюмашку), но… Он перебил: «Не п’отивно изоб’ажать ю’одивого? Вы — символ по’ядочного человека. Эталон ‘оссийской интеллигенции. Вы могли бы стать минист’ом культу’ы в новой ‘оссии! (Быстрый шепот Грейс: “Вау! твой друг отказывается стать министром?!”) Вам ‘азве не кажется случайной г’язная исто’ия, кото’ую на вас п’ивешивают? Не п’едполагали, что это инспе’и’овано?» Грейс (вот умница) подняла тост за «новую Россию» (неплохое получилось бы эссе «Сколько раз Россию видели “новой”», делиться идеей не стал), «за славянский характер», «за героических русских джентльменов». Присыпчатая (возрастной тремор?) не удержала рюмку (на счастье? — именно, отечественное поверье — второй год в Moscow, не слышала — удивительно, хотя не без фатализма). «А что за история?» — деликатно дохнул Джефф. Чепуха (виртуозная небрежность ладони), бабья сплетня. Грейс, однако, верна лейтмотиву, даже когда наливают: ведь что такое «Портрет поколения»? Не только звезды, интеллектуалы, спортивные короли (еще не хватало, молчу), воротилы финансов, нефтяные магнаты, но и совсем простые люди (хм, любопытно), вроде пабликэна из паба напротив — правда, Джефф? — он всегда рад узнать что-то о японском, о китайском искусстве, а Индонезию просто полюбил — так и сказал — «Парень, я полюбил Индонезию благодаря тебе, парень, ты открываешь континенты» — и, конечно, всегда первый предложит партию в кикер. Но все же не будем отметать сильных мира (браво, Грейс! смекаю, к чему интермедия с пабликэном), Serge (дипломатично тронув за колено того самого — викторианские нравы в прошлом) не вполне прав, хотя мне импонирует его радикальность — это рыцарственно, но не забывайте (Грейс профессиональный куратор), что политика — диалог, и культура — диалог (Serge, точно знаю, глядя на Грейс, помышляет о более древнем, чем политика, и более приятном, о да), Victor Felixovich for example ценит Mikhail Vrubel (браво, Грейс, браво, кружным путем ты наводишь понтоны к Шницелю — прознала, что Кудрявцевы накоротке — лондонское гнездышко Грейс и Джеффа на птичьих правах, а вера в русскую щедрость не знает Фомы Неверующего, но со Шницелем будет трудненько, он равнодушен к Vrubel, Tchaikovsky, ориенталистике, если, конечно, речь не о трубопроводах — я, разумеется, не афиширую, что втюхал ему Ци Байши, но негоция разовая, иначе мы давно основали бы компанию арт-дилеров «Джефф, Грейс & Имярек», он без ума лишь от породистых лошадей, причем четвероногих, увы, не двуногих).
Все же я прихватил Джеффа и Грейс на Истру, без обещаний (неизвестно, заглянет ли Шницель к камельку), побродим по дому (галерея слабенькая — Кудрявцев демонстративно не прибегает к моим консультациям, я, со своей стороны, святочно радуюсь каждому приобретению и корю за неизданный каталог — для своих, а все же светильник миру — Лена, добрячка, иной раз не устоит перед мурой, но «Водяная мельница» Юрия Клевера, так и быть, нравится), побродим по декабрьским сугробам — на коньках Грейс могёт? — Анечка Мурина (Джефф ее знает) манкая на коньках (Джефф гогочет, ему известно слово «kholostyak»).
Морозные щеки друзей и «друзей» (спьяну как-то челомкался со Шницелем!) — неизбежный взнос за Лену — на ее смеющемся примере научаю Грейс по-русски три раза — «Ты не говорил!» — Грейс почти негодует на флегму Джеффа в вопросах фольклористики — «Господи, у них обычаев… Нельзя, например, через порог здороваться» — «А целоваться?» — задорная Грейс — «Смотря с кем», — Лена ей помогает, мы на бис играем биографию дружбы — «Когда снова позовешь в цедеэл? Боишься, жмотяра, Витька и Митька все сметут?» — реплика в щеку, Витька и Митька не слышат, Митька кричит Грейс, что покажет, как чудо-богатыри растирают торс снегом. Если бы Провидение (взяв на карандаш давнее прошение Иоганна Вольфганга фон Гёте), остановило мгновенье, Митька Пташинский, полуголый, полупьяный, и сейчас стучал бы себя кулаком в припорошенный подшерсток, прыгая за грациозной Грейс с клекотом «фы-ры-ры-ры» (кадр из «Бури и натиска»?), и все повторялось бы снова. Он бы ждал, что она споткнется (снег за шиворот, снег на губы), нет, милок, не в этом фильме.
Славный sabantuy, глупый, но славный. Когда наша троица двигала обратно, Джефф спросил Грейс, кто на нее произвел наилучшее впечатление (Джефф склонен к канцелярским конструкциям) — вероятно, Митька? «Ты!» (целует Джеффа). «Ты!» (целует меня). «Все!» (целует обоих). Но вообще мистер Вержбовский (никогда не плясала рок-н-ролл, схватила технику за десять минут — гениальная, да? — вазу китайскую, жаль, раскокали — ничего, Кудрявцев сказал, не жалко, что значит слово «shyrpatrep»?) А еще тот, смешной, у которого лицо как будто натерли точильным камнем. Угощал мохито (после рок-н-ролла, жуть, какая в горле Сахара). Я благодарила между буль-буль (показывает), но без любезностей. По-моему, он клеился. Намекнула: мой муж не только интеллектуал, но спортсмен (Джефф польщен, хотя есть чему удивиться, последний раз гонял мяч подростком, вернее, позевывал на воротах, «англичанин»). Дядька с мохито (кто-нибудь знает, сколько ему лет?) плел, что шарики (ничего себе, шарики!) для мохито — вы о лаймах? — спросила — да, о лаймах (произнес «lime» почти как «love me», маньяк; Джефф, тебе не кажется, что пора бы заехать ему в табло?) — так вот, шарики растут у него в оранжерее — сейчас декабрь, а они в белых цветочках! — Don’t pull my leg (не вешай лапшу), хотела отбрить, но решила изящней: «У меня тоже оранжерея, а еще собственный зоопарк, остров, самолет, ха-ха-ха!» — «А он?» (я и Джефф с синхронной тревогой). «Зоопарка нет, зато чистокровные скакуны». Вообще он обрадовался. «Самолет, не проблема, найдем. Лучше два: очень-очень-очень маленький — только ты и небо, если от всех тошнит, и очень-очень-очень большой, если от всех еще не тошнит. А у вас так бывает, когда от всех тошнит?» Ответила, что, вероятно, у него какие-то симптомы возраста, ловко?
Я взглянул на Джеффа (Джефф с молчаливой печалью — «благословляю»): «Грейси, у него правда есть самолет. А в оранжерее попугайчики, которые гостям гадят на голову. Не намеренно, само собой, не намеренно…» Отуда ей знать, что Schnitzel — кличка, причем обидная? А фамилия, которой Schnitzel представился (и которая сама по себе всегда насторожит великорусское ухо — а не уйти ли, например, в партизаны?), чтó фамилия? Грейс не настолько находчива, чтобы, к примеру, сыграть узнавание и царапнуть автограф.
Рыдать была готова (божечки!) или (что более продуктивно) вступить в коммунистическую партию, нет, в апостолы Троцкого, шитху Мао — «Ладно, — молвила, поуспокоившись, Грейс, — признаю, дура. Но я умею бороться. Джеффи, подбери материал о лаймах в персидской миниатюре…»
28.
У Таньки есть черта, от которой все лезут на стену (кроме Лены, пожалуй, и Раппопорт — но тут профессиональное) и которую сама Танька объясняет неожиревшей, видите ли, душой, — когда что случится — речь, конечно, не об авиа- или автокатастрофах, а о ерунде, — обязательно сказать: «Я знала, так и будет…» — можно кратко — «Я знала…» Хатько раз пригавкнула: «Знала и заткнись». Но разве Аэндорская утробовещательница может стушеваться? Вот и Хатько, брошенная (каким по счету?) бойфрендом, получила порцион: «Я с самого начала…». Утешительно. Подхватит Оля (дочка Лены) краснуху, Феденька сломает кисть на дзюдо (надеюсь, сэнсэй после встречи с Кудрявцевым на самочувствие не жаловался), Пейцвер ухнет квартирные деньги в банк, который исчезнет безнадежней, чем спутница в экспрессе «Красная стрела» (с ней Пейцвер в вагоне-ресторане ночь пролюбезничал, хоть телефон черкнула на салфетке, правда, не свой, а какой-то кикиморы, ее бывшей, если не ошибаюсь, портнихи), Раппопортиха выдаст препарат, неспособный нервы усыпить, зато будящий диарею, — Танька тут как тут. Пташинский решил поиздеваться: «Вонючки зарубили фильм “Пророческий дар женщин (от Пифии до Ванги)”». Вероятно, Танька могла бы разглядеть капкан, но амплуа сильней: «Неудивительно, я…». Таньку обсмеяли — «В объятиях градуса» точно в день розыгрыша словил премию, потом еще одну (грузин — цветочный король — вздумал культуру поддержать, — я не спрашивал, поддерживал ли его Пташинский, когда грузина погрузили в Бутырки), а премии, по законам товарно-денежным, преобразовались в авто (подержанное, без пробега), в жену (подержанную, без пробега, точнее, как говорят, прицепа — т.е. отпрысков, впрочем, у Пташинского непросто разобрать, кто жена, кто импрессарио, кто родственница — вздох — из провинции, кто — выдох — просто попросила подвезти, благо авто в наличии). «Пророческий дар», Танюська, стану ваять только с твоим участием, — ревел Пташинский, — но в качестве испытательного срока ангажирую носить к нам в студию домашние обеды в судках (согласен, грубо). Танька не разговаривала с Пташинским (не больше двух недель, отходчивая). Увы, даже непродолжительный бойкот лишил ее веселья («так и знала!») балбесов юности (да, в тридцать с гаком) в «Метрополе». Пташинский требовал у метрдотеля медвежатины — «Что лопаете в поезде? Жареную куру? А было время — в фольгу заворачивали медвежьи окорока!» — подробности смикшируем, тем более, вы могли в свое время видеть его ленту «Ведмедь», в 1996-м права купили французы и почему-то датчане, не знаю, как они управились с переводом «чела» (отверстие в берлоге), «куржака» (изморозь вкруг «чела» от дыхания зверя), «привада» и «берложья охота» легче (в финальном кадре Пташинский заворачивается в шкуру медведицы, которая едва не лишила мир главного гения литературы — Льва Толстого; скандал из-за шкурных манипуляций замяли). Вместо медвежатины шеф сготовил канадских лобстеров («Позорище!» — Пташинский, однако, слопал и гнал за продолжением), салат с английским ростбифом (аналогично — вопль и повторить), Вернье тут вспомнил, как в «Метрополе» шалили при батюшке-царе: к примеру, «Салат ню а натюрель» — девицу «без ничего» уложат в блюдо, поверху — огурцы, редис, петрушка, латук, а вот лук не надо — что за радость — девица с луком? сметана, либо майонез — на выбор — кушать подано! Бывали, честно (процесс исторический не без недостатков, припомним Салтычиху и Салтыкова-Щедрина), огорчения. Скажем, прилипнет к девице — не поклонник! — насморк. Так до чахотки недалеко из-за холодных огурцов, хотя чахоточная дева порою нравится, она жива сегодня, завтра нет… Вернье посматривал на Раппопортиху кухмистерски. Но градус недостаточный — возродить традицию не предложил (жаль, Машка в 1992-м еще эклер, не ромовая баба). «Митька, — аквамариновые очи Вернье мог бы арендовать Мефистофель — с чуть нерусским выкатом, им трудно врать. — Деньги не все сглотнул?» — «Мугу», — Пташинский (без энтузиазма — колено давит — или повыше? — девочка для автостопа). «Топай к таперу», — он умел командовать; не помню, что кто-то бунтовал. «Покажем массам “Славное море, священный Байкал”? Не дрейфь». Разумеется, мы не осведомлены в либретто. В распахнутый рояль влить полдюжины шампанского, сардинок из железной банки. Тапер лупцует клавиши, бородачи голосят, рыба резвится в водах с пузырьками. Рояль выбросить. Ну-с — корректирует Вернье в условиях после батюшки-царя — или передать в дар куда-нибудь в Сталинабадскую волость. В 1939-м (или 1949-м?) трио байкальских сардинок в том же «Метрополе» исполняли Викентий Андреевич, Ливанов-старший, Грибов-гриб («Если бы немцы в 1941-м вошли в Москву, Гриб продолжал бы Ленина играть», — шутка Вернье-старшего не для чужих ушей, надо помнить физиогномию Гриба, чтобы уяснить, в чем соль).
Девочка для автостопа вдруг принялась агитировать за «Славное море» (после вычислений, что шампань и сардинки не подкосят первоначальный капитал), но Раппопортиха нудела, что за подмоченную репутацию рояля придется серебрить ручонки (психолог должен быть трезв и когда нетрезв), а может, в морду дать, вернее, нам. «Высушить нельзя?» (все грохнули — вопрос автостоперши свидетельствовал не об иронии — о душевной чистоте). Жаль, Лены не было («Ленка — ветреная!» — «У младенцев — ветрянка», — переводит Раппопорт), но Кудрявцев-то подгреб — пожалуй, секрет его успеха — в умении, например, увлеченно жевать и пить, когда другие — короли. Речь, разумеется, об Андрюше. При нем Кудрявцев излюбленный репертуар — «дети мои», «смотрю на вас с заботой», «не зная броду, не суйся к нищеброду» (каково?), «аксессуар — а секс суар» (сначала нравилось, давно тошнит) и т.д. — не предъявлял, почти не предъявлял. Все-таки два секрета. Всегда знал, с кем играть в футбол. В институте в команде замдекана (и с рыцарственной ноткой — у того, видите ли, одышка плюс стервозная жена — «Но ты же, слышь, не девушка!» — резонный контрдовод Пташинского, но Кудрявцев по-вегетариански улыбался, после природу улыбкой не насиловал), встав на крыло (на ногах-то он, как футболист, и так передвигался резво), с каким-то сухопарым Димой (фамилию не афишировал, но у того не только футбольные финты), с завлабом (и лавбабом), разумеется, я собьюсь в последовательности от замзава до завзавзава, скорее, наборот, с министром тем самым и заместитетелем того самого (что, как известно, иной раз поважней), с евреем при губернаторе или злым чеченом (этнография, как мяч, на месте не стоит), с другом степей, в любом случае футбольная трава не зарастет, наконец, со Шницелем, что несомненный подвиг — при теперешних-то габаритах того, другого — дриблинг жизни — оле-оле-оле… Где будет футбол ваш, там будет сокровище ваше (оставляю умозаключение на ортодоксальной совести Пташинского).
Тогда, в «Метрополе» кто-то сказал, что это поминки по молодости — может, Вадя Гагарин? — после университета он не превратился в сухаря — вы, например, найдете по-русски что-нибудь похожее на его очерк «Этикет ухаживания: от каменного до викторианского века»? (издан в 1993) или синопсис будущей биографии святой Елены Равноапостольной — помню оттуда одну фразу — «Если бы Констанций в душный и жаркий день не заглянул в придорожный трактир и не попросил вина у кареглазой незнакомки, не было бы ни Сикстинской капеллы, ни Баха, ни Достоевского», он, Вадя Гагарин, умел угадывать прошлое, но разве мог угадать, что сам уйдет в негромкий мир через два года? — болтали — из-за каких-то порошков. «Не рзвади чрный чумор», — Пташинский и, едва не ухнув мимо стула, всех задирал, что ему запросто отжаться да хоть пятьдесят раз. Проверять никто не горел желанием, но, скорее всего, не вранье — крепок был, что тот сибирский медведь. Машкой еще возможно было увлечься (сигаретка, сурьма, мирволит вольностям, с губ призраки психоанализа). Не исключено, что и Танькой (кабы не бойкот). Даже Кудрявцев уже не бука, когда Пташинский устроил шампань-душ для милой — под занавес виноградинки грудей сквозь блузку (неужели автогонщица бюстгальтером пренебрегала?). Дрались с кавказцами (я сказал бы неправду, что был рад гимнастике), непродолжительно. Обошлось без демонстрации навыков, полученных Андрюшей в полуподпольной секции 1980-х, куда захаживал скульптор Летающий Слон, теперь бронзовые пометины его по всей первопрестольной (Андрюша, помнится, пытался обучить вашего невоинственного слугу гуманному приемчику — ногу поставить на ногу хамью — удар в грудину — звук сухожилия лопнувшей струны; я без расспросов, знание теоретическое или?). Их угомонил какой-то хмурый хмырь (нависало сомнительное счастье побратимства). Царапина на лбу Вернье была, однако, ему ко лбу (комментарий грушевидной дамы неопределенных лет — кажется, Тамара Рейнгольдовна? — и неопределенно-театральным прошлым — фамилия Вернье вызвала вакхическое возгоранье глаз и губ — «Ваш батюшка?!») Мы понадеялись — такси на двоих не то же самое, что хозяйство на двоих, хотя, как он впоследствии обмолвился, готовит «Ренуаровна» чудно, «Рафаэльевна» чудно, под маринадом мемуаров об отце — «был роман?» — Танька вкладывает в «роман» столько тоски, сколько иудеи в «Иерусалим» две тысячи лет изгнанничества — Раппопорт сумела Таньке втолковать, что «Ренессансовна» склонна к женственной любви — «какая жаба!».
Мы, jeunesse dorée (золотая молодежь), не знали — молодость слиняет, но нам ее припомнят, распотрошив на прозекторском столе. После «Потретов поколения», после «Утра в Константинополе» — и шелеста успеха не только Вернье (прав Пейцвер, повод для «ржаловки», если б Андрюша был жив) — например, Пташинскому заказали пять (!) фильмов, позже проболтался, что цифирь накинул, но два фильма одновременно — тоже урожай; а урожай психопатов на прием к Машке исчислению не поддавался (тянулись парами — супруг, супруга; бойфренд, гёрлфренд, тариф для одиноких удвоенный, т.е. удойный); о нужных звонках мне, многогрешному, безгрешно промолчу — получить плюху в виде статьи Риммы Каплонь «Пир во время чумки» («Литературная газета», между прочим) — было то еще удовольствие. Разумеется, Танька «так и знала». Зря Витька разъядовитничался на нее — из-за сезонных насморков стулья не ломают. Тем не менее понадобилось выставить Таньку дурищей (так и сказал, неджентльмен) — если у тебя наличествует профетическая (уверен, что ей известен термин?) способность, то отчего постфактум? (постфактум знала). Давно мы не видали Таньку (пятый десяток, помнишь?) снова маленькой. Задыхалась (всё всерьез!). Себе не доверяет плюс как непобежденная жизнью оптимистка верит, пусть ее распнут, да, верит в удачу — а поскольку воробьиный нос смотрит честно, травмировать не хочется.
Раппопортиха, психологически позевывая, сказала, что обращать внимание на Каплонь — себя не уважать. «Хохотливый стилек» (что тут такого?) «Фарца» (??) Нет, джипсами не спекулировали, провинциалок не ловили на бабл-гам (Пейцвер чуть обеспокоен, но вряд ли решительная Римма осведомлена о шалостях двадцатипятилетней давности — черт, а может, она нас лично знает? и никакая не Римма, а Рома с кабаньими буркалами соглядатая?). На некоторое время стало общей мыслью (даже я, сознаюсь, в каталоге памяти перелистнул — вдруг какую-нибудь доброхотку или, пожалуй, доброхота царапнул тоном снисходительным?). Тем более в пасквильном полотне не только гражданственные тезисы — «связана ли компанейская жизнь 1980-х под алкоголь и легкий промискуитет — со страной, смотрящей в пропасть? Ведь именно таким персонам предстояло встать у руля» — но и подробности, неожиданные для сторонних, — вроде «Коли Волкова (Вольфсона) которого приучил пить Вернье» (разумеется, ахинея).
Танька (отдышавшись) устроила Пейцверу разнос («Да лучше сразу в нос!» — хохотал Пташинский, он и на Страшном Суде не станет унывать — связи в патриархии): зачем он вообразил себя биографом, писателем («А роман “Асфальт”?» — Пейцвер в защите уморителен). «Утро» напечатал и адью. А гадина Каплонь прицепилась к цитатнику — «мужской уд и мужская удаль» (тем более Андрей не говорил — следует препирательство «говорил — не говорил», мне пришлось их развести академически, что «за кажущейся площадной эстетикой, по Бахтину, скрывается не только внутренняя форма слова, по Потебне, не только игрословие, по Гаспарову, но несомненное историософское прозрение, по Лосеву» — я еще мог веселиться, как выяснилось, зря). Танька, однако, не сдалась. А коллекция фамилий? Не помнила, чтоб в это играли. Да, играли — Пейцвер бычится, Пташинский и я тоже коллекционеры, в каталоге на двоих полсотни (кстати, не забыть вписать Каплонь — фамилию с овощебазы), свою любимицу «Элиту Пантелеймоновну Всяких» — библиотекаршу из Исторички — я так и не продал Вернье, но на «смотрины» важивал, кто знает, вдруг стала одной из мироносиц. «Лягушкина, Обноскина, Захернахер…» — что за карикатуры?! Пейцвер всхохотнул, что в 1980-е кадрили Лягушкину — парикмахершу с Петровки — а талия у нее получше многих, и Захернахер был — нотариус на Пушке, с именной табличкой перед конторой, Вернье божился, что придет с отверткой — нельзя бросать сокровища, конечно, не пришел, — Обноскина? — зубниха неотложной помощи! — Пташинский продудел, он мчался к ней в три ночи на Маросейку, нет, у Вернье каждая задокументирована. Какая разница! (Танька). Каплонь вам вмазала, что «мажоры». (Или все-таки он — Каплонь — поди-ка разбери — «всё закоплонисто» — Пташинский дразнит Таньку). Можно подумать, Вернье виноват, что у него тот самый отец, та самая мать, тот самый дедушка (Лена). Вот именно! — зачем ты (снова Танька сверлит плешь Пейцверу) расписывал жизнь Анны Дмитриевой, «той самой»? Ты пишешь о Вернье или о ком? (Пейцвер девичий отлуп легко переносил, но, кажется, одна была обида — за слова примазываешься к гению — потому что фото тиснул, где оба — Вернье и Пейцвер — пьют брудершафт с выражением глаз идентичным и которое среди наших именовалось «милыймой» — Раппопортиха после всем истолковала, кроме Таньки, понятно, что тут всего лишь ревность, ведь с Мышью он не лобызался даже датый). Уимблдон! Ролан Гаррос! Чемпионка Москвы в шестнадцать лет! Свеча в обороне! Тебе надо самому жаропонижающие свечи вставлять! («Брейк!» — Раппопорт) Мало ли кто с кем играл, кто кого учил! У моей мамы, например, не было денег на теннисную ракетку, да! (Социальная солидарность с Каплонь?) Женечка Черничилова тоже на корте юбочкой плиссе вертела, с этого ведь все началось, шушукала вся школа. А этот гоготун (на Пташинского, он счастлив и такому признанью своей незаурядности), я помню, он, Витечка, подсовывал тебе остротку — напиши, что Вернье выигрывал «с полулета», «с руки», а главное, у него отменный «твинер между ног» — вам сколько лет? (тут точно солидарность, но не социальная, а половая со всеми одиночками земли) — который «предопределил судьбу»! «Мы “между ног” убрали, кх, звучит двусмысленно». Какая разница! Вы должны были знать, ктó прочитает! («Головастик из грязи прочитает», — Раппопорт; просит зажигалку, благодарит, за эти бейрутские глаза многое можно простить). Зачем, балда (Танька к Пейцверу по-своему неравнодушна), всунул пошлятину, еще и приписав Андрюше?! «Это об чём?» («Еврей — кремень», — Пташинский ставит на Пейцвера). Ты хочешь (Танька ползет пятнами), чтобы я произнесла?! Андрей был («Красавица на пороге слез», — Раппопорт по-медицински) чистый человек, или вы не счухали? «Ты, что ли, про “Прогулки в кустах”? хуа, хуа! Вспомнила бабушка… Это другой материал, бабушка. Кто виноват, что Каплонища раскопает. И потом там ясно сказано, что “Вульвы” — монолог соседа по плацкарту, когда ехали “Москва — Обдорск”, запямятовала, Мышь?» Сомневаюсь (последний Танькин козырь), что кто-то из вас станет декламировать сей опус своим дочкам. (Вообще-то не должно сложиться впечатление, что Танька — королева ханжества, ей, например, не чужда лингвистическая смелость — спутник старых дев — «Скажи, — любит меня допрашивать, — почему все искусствоведы гомики?» Обычно отвечаю: «Не гомозись»).
Я академически взбормотнул об «Индексе запрещенных книг» (первое издание 1564 года — моя мания грандиоза, увы, лишь в сокровенных снах, зато 1948-й добыл и ласкаю, как правнучку первой дамы, прекрасной, но с температурой абсолютного нуля — не уверен, что Таньке по нраву это мо, но Лена посмеялась, конечно), в «Индексе», высокое собранье, все запрещено — словесность, простите, светская — сплошные шашни — в салонах мадам де Помпадур, на полях Нормандии, в кусточках по пути в Обдорск, в дорожном дилижансе или бричке (говорят, Лев Николаич овладел Софьей Андревной после венчания, до дома не дотерпев, — впрочем, в прозе сей опыт нравоучительно не отражал). Но представим: субъект (хотел сказать «без ятр», сказал «великопостный»), кантуясь на вокзале, почитывает Канта, как знать, что будет с ним, ведь человек — созданье уязвимое, его не кантовать. И, без иронии, если Канта поместили в «Индекс», не есть ли это попечение о перегреве головы? Напомню, в списке сожительствуют (иногда я не прочь щегольнуть памятью размером с каталожный шкап) Дюма (отец и сын), Бодлер, Бальзак, Дефо (как видите, двигаюсь не по алфавиту), Декарт (девочки и так не пыжатся над ним, но у королевы Христины иное мнение), Гюго, Флобер, Гейне, Лафонтен (не дедушка Крылов, но несомненный дедушка Крылова), Руссо (уд можно демонстрировать? — нет, не говорил), Ричардсон (старушка Ларина с ним грешила), Стерн (не дожил и не повеселился), Жорж Санд (любить, однако, семерых — я не осчитался? — ей не запретили), Монтень (без комментариев), Паскаль (аналогично), Вольтер (тут без вопросов), Рабле (уф), Стендаль (баф), Свифт (его не удивишь), Спиноза (одинаково свезло что среди иудеев, что среди христиан), свободомыслящие мужи науки мне, без обид, по барабану — Галилей и, конечно, Дарвин (знаем, что от обезьяны, но не признаемся — в приличном обществе не испускают ветры вслух? — Пташинский аплодирует — пусть павианы являют миру алый каминг-аут), Джордано Бруно (тому, кого сожгли, как понимаете, от списка ни горячо, тем более ни холодно). Вам довесить авторов четыре тысячи?
«Ты разве левый?» (Танька примиренно). «Просто модератор» (что я еще могу сказать?). «Люблю (“люблю” здесь у Лены чисто функционально, без галлюцинаций, но слышу только я), когда ты говоришь». (Парировал, что «сухо в горле», — всегда, кажется, на подобные уловки она ответит не образцово-вежливо, а, наоборот, вроде «придушить тебя хочу»). Сошлись на том (даже Танька проголосовала), что Римма Каплонь — сбесившаяся феминистка (чего стоит резюме — «Женщины для господина Вернье — секс-машины, не более» — «Надеюсь, наши милые, — Пташинский обороты головой, — не подхватили американское расстройство?»). Давайте перейдем к чему-то более гигиеничному — Кудрявцев, например, задумал корт (торт?), корт! (Аню Дмитриеву ангажировал?) А церковь ты, Кудрявцев, восстановил? Кто-то (мое имя) обещал нам выставку Nōka Ō ? Или болтал? Что, кстати, означает имечко? Пришлось откликнуться — «Царь и Земледелец». Жил когда? Сто лет тому… У китайцев, память нам не изменяет, имератор пропахивал первую борозду? А у япошат? Тут Танька вновь берет бразды. Необходимо (мое имя), чтобы ты щелкнул Каплонь по носу. Не за вот этих олухов небесных, вот этих (Пейцвер и Пташинский наедине с коктейлем), за Андрюшу… Пожалуй, мысль не так чтобы… Повод продемонстрировать — наши представления о культуре опримитивели. Начну, допустим, с рецепции «Царя Никиты» (коль скоро мы о царях). Что, что еще Риммочка навешала? (небрежный жест с газетой) — «мажоры издеваются над слабаками»? (Уверен, все покаятельно — встречалось такое словечко у Вернье — подумали о Славике). Насколько помнится, толченое стекло глотать не заставляли (смех несколько садистский). В бассейне плавки не одергивали до стрючка (сказал? сказал — судя по Ленкиным очкам). Нам шьют операции с валютой — «не удивлюсь, если финансовое благополучие “лучшей в мире компании” подкреплялось подпольным жонглированием валютой — в нынешних реалиях скорее плюс, чем минус». Бу-бу (бегаю по столбцам), бу-бу — «программа национального спасения» — бу-бу — «воздух времени» — бу-бу, а, здесь раскадровка — «ароматный букет которого безопасней обонять через противогаз» — я рефлекторно рассмеялся — «Высоцкий-правдолюб как антипод» — бу-бу — «с золотой ложкой во рту» (ох, рты, ох, ложки) — бу-бу — «деревенщики ограничены, но интуитивно» — бу-бу — «Веня Ерофеев — это вам не китч» — бу-бу — «а если на его месте (это об Андрюше) представить кого-то с фамилией Иванов» — бу-бу — «многое расскажет о семье публичный отказ матери от сына — сюжет на телевидении был в жанре римлянок, которые не считали рабов за людей и обнажались при них будто при собаках или кошках» — между прочим, намек на ремесло дедушки, предчувствую, что Машка скажет в суд подать, но разве мы сутяги? — бу-бу, жаль, меня не пнула, моя мужская гордость, нет, пожалуйте — «прикормленные олигархами искусствоведы» — Кудрявцев, это о тебе, гордись и корми получше — бу-бу — «чувство превосходства»… Хо. Вы, Риммочка, попались. (Фото нет? Никак красотка? С Вернье не путешествовала? Нет, промолчал. Хотя версия об алиментщике все объясняет. Уверен, глаза — как иглы для инъекций. Все же латентная влюбленность не исключена.) Жаль, Витька, ты не вспомнил в «Портрете Вернье» его любимое — «чувство превосходства, быть может, мнимого». Тест на интеллигентность длиною в век, вернее, в два. Пчик-пчик (прищелкнув, даю газете вольную), кто, было бы интересно, по памяти цитатнет? Декламирую (мой родитель на небеси ставит «превосходно»): «Avouer avec la même indifference les bonnes comme les mauvaise actions, suite d’un sentiment de supériorité, peut-être imaginaire» («Признаваться с равнодушием как в добрых, так и дурных поступках — следствие чувства превосходства, быть может, мнимого» — ради Пейцвера пришлось переводить, не франкофон). И ради Золотой кошки (Лене играть в покровительство до пенсиона не надоест — спасибо, хоть без Муриной — обойдемся без очных ставок, но Лена, разумеется, не предполагала, что станем обсуждать «дела семейные»), Кошки, которая умудрить спросилась (тоже из наследия Вернье) — чья цитата? Пушкина! (хор, — кажется, только Раппопорт разглядывает цветов южнобережных маникюр). Я чувствую литературоведческий подъем, но не припомню, что понаписали корифеи, — Пушкин в самом деле слямзил из частного письма или двести лет таскает за нос читателей, читательниц, читальтенков? — да велика ли важность, звучит умно и, быть может, не без инфернальности. До «Индекса» мусье Онегин не добрался из-за того, что почтовые лошади просвещения едва плелись. Но финал же утверждает?.. (Танька с неустойчивой надеждой.) Так говорят. Сошлись на том, что «роман в стихах» следует перечитывать почаще (лучше шпарить наизусть, как, помнится, Вернье, — фокус в экскурсионном бусе, а мог бы по шпаргалке; Лена магнетизирует — «Ты?» — я не столь прост, чтоб после триумфа с письмецом предъявлять провалы в памяти). К слову, для моей противокаплоньевской филиппики тоже созрел эпиграф — из инструментов римской курии — «Nihil obstat» — «Никаких препятствий», вполне корректно.
Начать, пожалуй, с этой фразы (Витечка, стенографируешь?): навязчивый поиск морали, как чирьев у подростков (неплохо? — «Не кокетничай», — Лене можно не произносить; когда не нравится, стекла очков чуть стынут, — «Происк морали напиши», — Пташинский). Как будто со времен Крылова (вот дедушка и пригодится) литература… («Был еще Хемницер…» — Пташинский весомо; Кошка сочла ругательством). Так или иначе госпожа Каплонь недужит литературной тугоухостью и там, где у автора l’écriture artistique («виртуозное письмо» — снисхожу до Кошки), видит лишь справочник по гинекологии… А ведь смеющийся Сирин мог бы послужить намеком… И проводница, с формами неолитической Венеры, и Босха сад цветущих наслаждений…
Соблазн велик, и, похоже, Танька (не говоря о прочих) готова была к дегустации «Трех прогулок в райских кустах» (мои декламаторские навыки общеизвестны). Предпочел отговориться ларингитом. «Дипломатично», — Ленкин взгляд; но я хотел бы в нем расшифровать постскриптум — «а мне прочтешь потом? вместе обхохочемся» — «только для мужского клуба? но ты такие места не посещаешь, а для научной конференции не подойдет, что бы ты ни плел про Бахтина». Реактива нет, чтоб проявить невидимые чернила, и сверху бодрым почерком, особенно по телефону — «У тебя блат в Суриковке? Не жадничай, гони пароли, явки, адреса» — «Доксиламин? С ума сошел?!» — «Мурина сама просить не станет. Не будь дубиной. Спой предисловие» — «Без тебя так скучно. Ты знал, что скучно без тебя? Увы, не моя рацея, а Раппопорт, но я подписываюсь» — «Были у Васильева. Он визжал от счастья, узнав, что мы с тобой школьные друзья. Про телефон ни гу-гу. Ты же просил не раздавать по подворотням» — «У нас на Истре благорастворение воздухов. Ты в одиночестве совсем прокис. Приезжай» — «Мне пришлось аккуратно намекнуть — твоя манера прищуриваться — из-за профессионального переутомления, слово “профессиональный” — всех убивающее средство, они ведь думают, что смотришь как на вошь» — «Машка в гамаке — соблазн для Рубенса» — она сама верит этой барабанной дроби?
Разумеется, на земле немало субъектов с образцовым пищеварением (это метафора, поскольку сам я на пищеварение тоже не жалуюсь), субъектов, вселенная которых состоит из карбюратора, футбола, пивасика, податливых бабенок (уламывать не надо, хотя слово «целлюлит» произносят с таким же ужасом, как лет пятьсот назад «Антихрист»), зато лыжи зимой утратили место в верхних строчках рейтинга, не отсюда ли виагра украдкой? — не забудьте баню (вписать изысканное «хаммам»), о, фаворит волнистых попугаев — страйкбол! — для пищеварения духовного можно и на вернисаж сходить (бабенка вставляет железное кольцо им в ноздри), где я их вижу, вижу (отсюда наиподробнейшее знакомство), но не могу сказать, что жду.
Вероятно, они, субъекты, тоже давно не увозят красавиц в ночь (где вы, гусарики? Ленка бы сказала — на ножках ее птенцов), да и красавицы не сигают в окно (целлюлит! хотя официальная отговорка — дом, семья, ипотека, не жертвовать же летним отдыхом, быт, одним словом, запутанный — было бы славно, если б они исповедовались в запутанных полуснятых чулках), но все же физические параметры у них более лошадиные, чем у автора этих заметок, чья жизнь в полусне не только из-за ночных бдений господина Бонавентуры и визитов госпожи Гипертонии.
Я почти уверен: попади им в руки вальс-фантазия Вернье (почему бы так не именовать «Три прогулки»?), сказали бы: вот — moujik! (Что делать, они не знакомы с Иеронимом Босхом, не слышали, что случается после парада мясных конфеток). Я готов проверить эспериментально — пожалуйте, знакомтесь:
«Nabokoff написал бы “вольные вульвы”, а лучше “вольные и невольные вульвы”, бывают еще “смелые вульвы” и, соответственно, “трусливые вульвы”, и даже “пессимистические вульвы”, и, соответственно, “оптимистические вульвы”, бывают “бодрые вульвы” — “сонные вульвы”, бывают — еще как! — “вульвы-губительницы”, но и “вульвы-целительницы” (переведем дыхание), “многоопытные вульвы”, “видавшие виды вульвы”, “старательные вульвы”, “наивные вульвы”, “завистливые вульвы”, “восторженные вульвы”, “хищные вульвы”, “вегетарианские вульвы”, “вульвы-вулканы”, “вульвы-заводи”, но и “заводные вульвы”, но и “заводские вульвы”, сюда же “петрозаводские вульвы” (охолостим географию, хотя так и просятся “подмосковные вульвы” и “вульвы ближнего и дальнего зарубежья”, а “подмосковные вульвы пели Подмосковные вечера”), словом, “всякие вульвы” — “мудрые вульвы”, “глупые вульвы”, “спортивные вульвы”, точнее, “натренированные вульвы”, “вульвы-товарищи”, “вульвы-коллеги”, “вульвы не с той ноги”, “вульвы с приветом”, “грешные вульвы”, значит, и “святые вульвы”, “вульвы на раз”, “вульвы на два”, “вульвы-консоме”, уф (чуть было не приписал Гоголю — “тридцать пять тысяч вульв”). Видел на блошином рынке в Пфаффенхофене фарфоровую фройляйн, которая читает книгу, чуть задрав подол и теребя вульву».
29.
Мы живем в эпоху всеобщего милитаризма, каждый носит в кармане ТФО (Тактическое Фекальное Оружие — т.е. девайс), но я причисляю себя к миролюбцам (разумеется, у вас по прочтении этих полумемуаров могло сложиться не столь комплиментарное впечатление, пусть), к тому же мне приснился сон: я, Вернье и (да, следует быть откровенным) Римма Каплонь на какой-то старой даче (Снегири? непохоже), шепчет камелек, Вернье шпарит «восточные переводы» (он так сказал во сне), но текст при этом французский — Duc de Lille, «Poésie des enfers» («Поэзия ада») — я бы не стал и наяву придираться к названию, это все же опереточный «ад» — и вообще, когда вижу в снах умерших — чаще отца, реже Вернье (мама почти не снится) — счастье испытываю, как иначе? Лицо Риммы размыто (но несомненно она), и почему-то ясно — Вернье ее примагнитил (вполне реалистично, всегда воздействовал на нежный пол), тут он дышит мне на ухо: «Ты (малый морской загиб) рохля. Девчонка сохнет — ты не расчухал? — по тебе» — даже во сне я исхитряюсь не терять контроль, я не говорю ему о Лене — «Фамилия, — Вернье продолжает, — конечно, неудобоваримая. Но я давно желал исследовать вопрос (патрициански бросает “Poésie des enfers” на столик, за окнами плывет снег на цветущую сирень — конец апреля?), возможна ли близость с неудобоваримой фамилией? В раю не было фамилий. Только души, только кожаные ризы. Имена? — сплошная семиотика: Адам — человек, Ева — жизнь, и семиты, ха-ха, на этот раз не при чем. А если (да, он совсем не изменился, — белозубая змея, зигзаг золотой челки — я вдруг вспоминаю, что он умер) она твой андрогин?» Полная ахинея.
Еще Танька (святая Рыдофия — из нового ассортимента Пташинского, но Танька, бог милостив, никогда не снится) меня клевала, что у нее нет сомнений — я не напишу о Вернье — защищать друга? Пфу… — это, видите ли, не в моих правилах, я, видите ли, никого, кроме себя, никогда не любил. Самое неприятное в женщинах — выдать колкость и вглядываться — в пожарчик мужской души. Исследовательницы.
Я начал «комментарий» к «Пиру во время чумки» Риммы Каплонь (Пташинский присоветовал название «Чумка на оба ваших дома», но моя сентиментальность избрала вариант «В поисках прекрасной эпохи», неоригинально, зато щемяще) с того, что люди — пленники времени, большинство, по крайней мере, они, как рыбы, утянуты потоком жизни, лишь немногие (о, сколь немногие) вдруг выпрыгивают из него. Отсутствовала отсылка к Шопенгауэру, но возможный эрудит, надеюсь, не станет придираться. Мы существуем над бездной, — повторял Вернье, — как у нас не кружится голова. Мне всегда нравилась цифровая акробатика друга: Земля шурует вкруг Солнца 30 километров в секунду (он говорил, конечно же, «верст»), москвичи шуруют вкруг самих себя 260 метров в секунду, но братья-африканцы того больше — 465 метров! «Мог бы не юродствовать», — благодарность Таньки; правда, следующий пассаж ее смягчил — мы не замечаем из-за масштабов мухи, но, говорил Вернье, разумно ли быть мухой добровольно? Вот почему он — пьяный, счастливый, стоя внутри фонтана Треви, кричал: «Nicola Gogol! Sto arrivando!» («Я иду к тебе!») Carabinieri, разумеется, препроводили обсушиться. Но Мурина сказала, что после перепились вместе с Вернье (успел ли он обучить их стишкам про достовалии? а перевод мог вполне сплясать с листа). Что-то магнетическое было в этом человеке. Надо полагать, из таких людей выходили основатели религий (и это не тот случай, когда цель — срубить бабла, ну а бабы — что бабы? — тут не рефлекс на яркость, не голодная похоть, а большее — способность слышать, впрочем, они сбегали от него, потому что утром в вавилонской постели чтение вслух Исаака Сирина или Фомы Аквинского, по пунктам, не для всякой, хотя в полночь, конечно, — снова цитата Вернье, — даже глаза простушек равновелики вселенной). Ремесло, которое кормило (при его диогеновых запросах все же требовалась пригоршня калорий и чем срам прикрыть), и которое он нашел почти случайно — чичероне — преобратилось в нечто иное. «В моей системе, — это я решил не цитировать, — один изъян: мораль. Но, положа руку на любое место, замечу: таков изъян всех систем».
Не для Риммы я крапал «В поисках прекрасной эпохи». Я давно приметил, что, пускаясь вплавь к прошлому, угадывал то, что было мне не известно, да никому не известно. Нежный Nōka Ō (Лена как-то смешно оговорилась, глядя на игру солнечного света сквозь майскую листву, — «нежлый» — мы лопали мороженое, как девственники, на скамейке в Сокольниках после выставки ретро-авто, — дань супругу — который, хвала духу-хранителю лесопарка, оставил нас вдвоем, потому что скандалил, требуя купить машину со стенда, — после я вложил в негодование из-за его неудачи все свое огромное сердце — вероятно, так мужественно жмут руку только над гробом), итак, Nōka Ō, с характером, что известно по редким свидетельствам, девушки, всю жизнь рисовавший только цветы, деревья, горизонты вечереющих гор, — проявил намеренную жестокость к своей первой любви. Откуда я это взял? Метакса сатанела, как будто Nōka Ō о ней написал (он ведь еще поэт в жанре «киндайси»): «Когда свинья молодая, она забавна, / Ее не противно чесать за ушком и даже потчевать с руки./ Но чуть состареет — сущая образина, / Нож повара милосерден, извлекая ее потроха. / Однако вкушая мясо и сало, припомни, / Ты не только в ней мясо и сало любил, да, любил» (перевод мой — «да, любил» — европеизированная вольность, отсутствующая в оригинале). Два единственных женских портрета в наследии Nōka Ō — матери (что атрибутировано наверняка), и Kasumi — «первой любви» (что под вопросом) — экспонировались у Метаксы, но сопроводительные стихи мадам самолично сорвала со стены за час до открытия, — ну не свинство? (будем верны стилистике). 1999-й на дворе, я успел расхвастать Андрею, что он пригубит от моего словотворчества. Спустя полгода (всего-то!) Джефф (тогда мы с ним и сдружились) нашел письмо торговца картинами Nōka Ō, в котором подтверждалась моя версия о стихотворении (оба японских джентльмена, нагрузившись saké, хохотали над аллегорией всех женщин — «не забудем, — предусмотрительно предупреждал Джефф в примечаниях к публикации, — они жили на заре XX века и в совсем ином социуме»), но главное, друг Nōka Ō — сметливый, но больше смешливый негоциант — рассказывает, как художник до «лунных видений» (так в оригинале) любил Kasumi — целомудренно, судя по всему, — а она отвечала ему столь же целомудренно («шепот кимоно, как шепот листьев»), потом они с год не видались, а когда судьба свела вновь, «он удивленно почувствовал, что не чувствует ничего» (так в оригинале). И что он сделал? Не удалился, храня образ «первого цветка», а… стал ухаживать при ней за сестрой. Зачем? Nōka Ō признается: «Из забавы».
Я читал это письмо у Лены в компании (надо же было предварить интермедию в лицах — накануне Метакса раскурила со мной трубку мира в своем бюрократическом бункере, а кофе она варит забористо). Сидели на веранде («Касаясь корпулентной вечности», — сальный Пташинский, сознайтесь, не даст заскучать), где-то кашляла гроза, Лена, когда я окончил эпистолярий (не усердствуя с билингвой), сказала: «Как это страшно…» Вся Истра грохохотнула (Вернье кейфовал с нами, его вокабуляр). Кажется, я тогда впервые понял (почему «кажется»? точно тогда) — и это ценное открытие накануне сорокалетия для человека, который имеет основание полагать себя поумнее прочих, — можно быть «поумнее», но, давайте начистоту, — идиотом.
Да, я еще высказался, что, м.б., жестокость Nōka Ō — не следствие странностей иной культуры и не эксперимент вчерашнего подростка, и — допустим подобный альтруизм — не желание помочь бедняжке Kasumi расстаться с иллюзией, но торжество над властью — единственной, настаиваю, неодолимой! (я стоял, чуть раскачиваясь, с бокалом, в такт кропя красным вином плечи ближних) — властью, которую ненавидел и которой страшился Шопенгауэр — женщины над мужчиной. «Выпьем за свободу!» (уж совсем зря). «За свободу секса?» (кто бы вы думали? угадали — Танька-мышь).
Далее все вожделели донжуанистых доблестей Вернье — младшее поколение давно по кроватям («Сколько влюбленных кошек бегает за тобой? Пятьдесят?» — «Сорок девять» — «Он шифруется, правильная цифра…» — Танька явно выпрыгивала продемонстрировать совершеннолетие — у нее детский рост и такой детский вес, что даже доктор постыдится задать вопрос — но на многозначных «шестидесяти девяти» милосердая Раппопорт заткнула ей рот буквально — хлебцем с семужкой).
Интересно, многие ли купились на его историю о друге (маска древняя, как Хеопс, а наш мистификатор даже имени не потрудился сочинить), который, тоже чичероне («С венецианскими очами?» — Танька прожевала), шел на яхте между Мальтой и Марселем, солнечное марево над всем, такое, что Леонардо именовал сфумато (от меня потребовали, чтобы я экспертно подтвердил, я подтвердил), мир в тонах неопределенно-дымчатых, друг, поплевывая, а, скорее, нет — все ж таки море с исторической репутацией (вот-вот, наконец-то узнаваемая манера Вернье), и считая не ворон, а чаек, а кьянти с сигариллами не злоупотреблял, заметьте, это важно («Но в шезлонге аппетитная подружка?» — Танька потому и мышь, что втиснется в любой монолог), и тут — само собой, не подберу глагол — он испытывает — вероятно, это похоже на дайвинг, но здесь мои познания гадательны, я воздухом люблю дышать не из баллона (ха-ха-ха — общий хор), но хотелось отчеркнуть перемену физической среды («Привет Слуху! Покой, Господи, атеистическую душу», — Пташинский в своем амплуа), что-то наполняет грудную клетку — никакой не бриз! (он грызнулся) — мой чичероне не мист, а ловелас в ковбойке, с торбой из анекдотов от Ромула до наших дней (да он русский, более, великорусский — «Фамилия на -ов?» — вопрос Лены — само собой — «Тогда я знаю, кто это» — ее потом допытывали с полчаса, безрезультатно), в тот, как чичероне свидетельствует, момент, он вообще ничего не понял — просто торкнуло — секунда? может, пять — «dōreà tês charitos» (это греческий — снисходительное движенье подбородком для простаков — «дар благодати»).
От реферата последовавшего диспута на темы теологии (с психологическими и наркологическими ответвлениями, с паузами на шашлык по-карски) убережемся. К тому же голова была тяжелая — теперешняя память бесстыдно объединяет «благодать возблагодать» с «после литра водки не то еще мерещится», «вообще на Истре такая благодать» (в чем память не подводит, так в желании двинуть, редчайший случай, Пташинскому по роже за прихмыкиванья — «Лучше выпить водки литр, / Чем сосать у Светки клитор» — Хатько не слышала, да дело не в Хатько, к тому же это плагиат, а он мычал, что экспромт живорожденный).
Уверен, все купились на «друга». Я так точно. Закончив вчерне «Прекрасную эпоху», расспрашивал. Не помнят. Не «друг», а друг (или слишком? приятель юности, удача для компании, чтоб не засмурнеть) открыл им то, что даже он, король многочасовых словесных дерби, никогда бы не открыл. И ничего. Тем более не перед Каплонь подобные признания метать (я вычернул абзац о «средиземноморском происшествии», статья отчасти счахла). У Лены не хотел выпытывать. Но вышло в телефонном жанре «а, кстати» — «конечно, не забыла…» — «конечно, о себе» — тут мое встречное недоумение о кандидатуре на «-ов» — «Ну типус! я тебя дразнила…» — смех дуэтом, прерываемый на бронхиальный кашель (мой). Еще, как выяснилось (тут хронология меня попутала), незадолго до повествования о Мальте и Марселе я брякнул, что, овладей яхтой, катал бы Лену до Карибов… Стивенсона вслух читать. Гамак пиратский. Ночь. Купанье пусть не юных, но фосфоресцирующее море — ретушер, по крайней мере, моего брюшка (на пляжах, ясно, втягиваю, заодно пружиня икры). Когда так долго любишь, привыкаешь, что необязательно любить. Сатир и Нимфа. Когда ее догонит? В конце концов, яхта не нужна (деньги, сбереженные воображеньем, надежней, чем депозит, их тратишь, не растрачивая). А сатиры водились в эллинские раскованные времена на Черноморье. Утро в Феодосии. Соль с горизонта и лекция об Айвазовском, аллилуйя (немногим достанет смекалки допереть о снобизме с ног на голову). Ночь на Карадаге. Поцелуй с ежевикою напополам. Лекция о Волошине (Вернье неплохо накалачивал в 1980-е, сторговывая литдамочкам «максов» собственной руки; в музее, так и быть, не пережимать об этом). Вернье заключал пари, что в Гурзуфе гораздо популярней Пушкина дом-музей Пичужко, народного художника. Да запросто. Я готов к лекциям и о Пичужко, если ты в первом ряду. Допустим, так: «Влияние Матисса на Пичужко преувеличивать не следует…» Так наскребем на дачку где-нибудь у Балаклавы (не хватит? хватит). Хамсой закусывать медовый месяц. Дети, надеюсь, выросли? Помню, ты задала вопрос — и день помню, тот, когда гроза, когда я делал вид, что неизличимо при смерти, ты принеслась с контейнером таблеток, болтали о Коро — итак, вопрос, глядя на моего Матисса, — что должно случиться, чтобы я его продал? Я еще подумал о дурнотворном влиянии супруга и аналогичных шницелей. Поумнее прочих не поумнее прочих (после Стивенсона монолог был лишь в моих пессимистических глазах, нет, все же после гамака)…
«А, кстати, имей в виду, Каплонь — не совсем пустое место. Наткнулась на ее эссе о Блоке. Без тривиальщины». — «Угу» — «Знакомая знакомой, ты не знаешь, между прочим, особа жгучезнойная — дать номер? — видела стишата Каплонь в сборничке для навечно молодых» — «Никакие?» — «Как ни странно, нет. Подросток с тяжелой биографией — ну, представь, быт промзоны, алкаши, аборты — в ней живет» — «Угу» — «Конечно, об Андрюше гаденько. Но я поняла в чем фокус. Она, судя, по крайней мере, по стихам, мечтает о другой жизни, женщины все (смех снисходительный) мечтательницы, о такой, которой Бог, как шмотками, прости, на распродаже, завалил Вернье. Ты согласен?» — «Угу» — да, начиналась песня, что в Лене не люблю — «сироп для ближнего», по диагнозу Пташинского, — я был готов раскрыть про сон — но путать треугольник яви с треугольником сновидческим — лишь припомнил, как Вернье сказал, что будь страдатели литерадуры чуть сообразительней, давно бы сочинили автобиографию из собственных снов.
Помолчали. Вероятно, лишнее про сны. Могла счесть за намек. Перевела на мой кашель, мою жадность (или папиросы — род пижонства?), с перечнем пастилок от горла и сходных хворей ее детей. Я прочел фрагмент. Например, «лягушачьи прыжки тщеславий». Одобрила. О «влюбленности во всех, речь не исключительно о дамах». Да, хорошо. «Незакомплексованное христианство» (пожалуй), «эрос жизни» (Аркадий, не красуйся), «в его импровизациях тема счастья и тема смерти» (дай Ане Муриной на экспертизу; платоническая ревность?), а, вот, сюда же, собственные Вернье слова — «Вы уже мертвые? Это вопрос хронологии», вот еще — «Он научил всех, кто располагал способностью стать учеником, т.е. мог за буффонадой развидеть подлинное (“Развидеть” — бр-р-р; я выкинул) вкусу к прошлому. (Тяжеловато, но “вкус к прошлому” — да, точно) Ведь, согласимся, все флаги, группы, партии (Не нагоняй объем), консультанты для искушенных и дрессировщики для простачков, душепопечители по самонайму… (Запахло Солженицыным — Пожалуйста, не перебивай) …спринт к обрыву — не то, что ему нравилось… (Вот, сбился, перескочив абзац) …есть вкус к прошлому или нет вкуса к прошлому» (Да, да), «женское красивое лицо стоит всего прогресса» (некрасивые обидятся; мудро, но я оставил).
Что ж, оба вы милые романтики (угу; пассажи иного толка благоразумно не цитировал), но ему скучно было внутри музейного шкафа, а тебе не скучно — я не права? (игривые ноты); христианством не надо жонглировать как тезисами марксизма-ленинизма (угу, законспектирую), шпильку о публицистике, из-за которой я неповоротлив, как бревно, стерпел; дашь весь текст? — угу (знала, не в моих правилах). В общем, ты молодец. А-а! — Федька-шантажист (смех счастливой наседки, но ее смех всегда люблю), контрольная — это тебе не баталии властителей дум. Напомни, как японцы говорят «пока»? Гудки.
30.
Я всегда верил (глагол несколько претенциозный) в талант, который зафиксирован материально, и книги вашего покорного слуги (на полке брезгливо вне соседства с кем бы то ни было), журнальные оттиски, интервью в жанре «с умным собеседником» (буклеты с выставок все же столь любовно не храню), подтверждают мою веру… все меньше. (Совет, между прочим, начинающим: не будьте чересчур щедры на дарственные — неизвестно, как их потом употребят). Разумеется, я не каторжанин. Подарок Лены к моему сорокалетию — письменный стол с грифонами на тумбах (почему грифоны? цари зверей и птиц, еще с намеком на энгельгардтизм, в антикварном врали, что стол принадлежал Савве Мамонтову — ну-ну — и девочка без персиков за ним купалась в красках) — мне памятен не дóбычей на-гора из шахт эстетики (ноутбуком предпочитаю шуршать на оттоманке), а тем, как после Лена забегала (всего-то два раза, причем, второй — вместе со сценографом из Питера, представилась «сценографиней», да, юмор, но хорошо, не сценографин, если кратко — «дура с добрым сердцем» — Лены, не мои, слова — в самом деле, сценографин талдычила, что Кудрявцев «должен наконец открыть для себя театр как явление») и — я помню этот взгляд на обжившихся грифонов — так смотрел, будьте покойны, Мамонтов на свеженький «Метрополь», цитируя из Ницше — «построишь дом и понимаешь, что научился кое-чему». Я ждал свойского вопроса — «Ваяешь?» или «Манит муз?», но не спрашивала — тогда сам: «Боишься, сплавлю?» — «Хочешь, сплавь…» (обидка не клинической температуры) — «Что вы! Такие столы — музейная ценность! Как вы не улавливаете?» (сценографиня), мы переглянулись по-масонски, и тут — правда или придумал? — на донцах глаз у Лены было, как у «Маленькой О.», когда меня осматривала, инспектируя помаду и покусы. Кстати, тогда же узнал, что сценографиня из моих идолопоклонниц (цыганит дарственную — сдаюсь без боя), требует новинок — в Санкт-Ленинграде (вновь юмор, видите ли, у нее) не раздобыть — перечисляет с интеллигентным торжеством — две статьи из «коллективных сборников» (термин сходствует с «общественным ватерклозетом», не кажется? я не произнес) нашлись (восторги по поводу «соседей» воспринимаю, как налог на дурость), но «Тайна Босха» могла бы добить менее опытного воробья (масонский сигнал Лене — не проговорись — «Тайна Босха» — свершенье Димочки Наседкина), заверил дружески, что как из типографии поступит, сразу извещу. «Автограф не зажилите?» — «Никогда не жилю».
У Вернье был «талант жизни», не в том, что «жизнь любил» (одно из слабоумных изречений современности, сравнимое с «дышать любил»), а в том, что устный человек (теперь изустный), горел с полоборота. Что-то от дервиша, бродячего философа, распознавателя фальшивомонетчиков, корибанта красоты. В менее варварские времена за такими принято записывать. Но даже femmes savantes (ученые женщины), которые за ним вприпрыжку от Юрьева-Польского до Александрии, сначала femmes, потом savantes. Млели, но позабывали. Лена предположила, что взбесившиеся самки (ничего терминология?) — все-таки господствующая группа образовательно-увеселительных поездок — воздействовали на femmes savantes всей первобытной живостью, потому перед отлетом, допустим, во Флоренцию savantes штудиторовали не «Образы Италии», а брошюрки для пятнадцатилеток вроде «Техника соблазнения» (драк не было, слезы были). Вернье вывел статистику: на девять экскурсанток приходится один мужчина (к тому же либо под каблуком жены, либо под каблуком содомских странностей). Редкие птицы из университетских чуд хлопали умом, пытаясь уяснить, кто перед ними: квалификация? перечень работ? И отчего открытия размером с алмазную булыгу не прячет в кулачке? — толпе разбрасывает. Боюсь представить, как повела бы, точнее, как подвела бы их физиология, узнай, что академик Сергей Сергеевич, тот самый, который голоса не повышал с поры грудничка, кричал по телефону на Вернье, насколько в состоянии кричать господин гнусаво-старомодный, — не Бог, а грешный аз свидетель — «Андрей Викентьич, вы совершаете убийство, нет, грех самоубийства науки и, таким образом, своей психеи, отказываясь…» — речь шла всего лишь об аспирантуре, я никогда не видел Вернье более изысканным в респонсах, игре в иванушку, он пытался втюхать академику меньшого брата — Колю Волкова («алкоголизм преодолеваемый, но не преодоленный, а фибулы датирует даже с залитыми глазами») — С.С., говорят, месяц не раскланивался с Вернье, но поэтесса, та самая, что была влюблена в академика духовным чувством, посматривала на Вернье отнюдь не с материнской нежностью, стоит ли разжевывать, что значит посвящение «А.В.» в стихотворении «Патфайндер»?
Да, он патфайндер, следопыт: расшифровал латинскую криптограмму на Лефортовском дворце (кто повторит? ждать снова триста лет?), нашел маскарон-автопортрет Шехтеля (немногое, что не погребено, — в «Прекрасной эпохе» есть об этом — в образе Меркурия на Мясницкой, архитектурное сообщество восприняло, как выпад), проехал «вслед за Роденом» по французским городкам с забытыми соборами (где-то — где? — десять дев вместе с женихом Вернье ночь провели под сводами, как мэтр Роден, изучавший эффекты витражей, прокрашенных просыпающейся зарей), место сладких преступных свиданий мадам Бовари в Руане отыскал — с маркетом и американским фастфудом — я почти вижу, как он начинает контрреволюцию, и его облитые счастливым солнцем мироносицы пойдут на баррикады в стилистике Делакруа — «европейская культура — Донжон» (его слова) — понимали ли они, обреченные овцы, о чем это?
Я думаю, он следовал элладскому обычаю: друзья, перед расставанием, брали предмет — плошку светильника, раковину, статуэтку, вощанку с письменами — разламывали на две части, чтобы потом, когда-нибудь, через годы, может, десятилетия, — встретясь вновь, сложить части — и узнать друг друга. Но не только о живых — о мертвых. Он повторял, с милым акцентом франкофона, строчки из «Земного рая» Уильяма Морриса: «Because they, living not, can never be dead» («Ведь они, не живя, не умрут никогда»). Annette говорила, ему приснились похороны Шекспира, с толчеей, ярыжками, выпивкой, лунным бюстом жены трактирщика на посошок. Разумеется, выбалтывая такое, он нередко заслуживал не самый лицеприятный титул — балабола. У скучных людей даже сны скучные. Он играл по партитуре прошлого — партитуре камней, проселков, пейзажей, никем, кроме него, не читанных книг (помню, захлебывался, что раздобыл в Цюрихе псалтирь на ретороманском 1701 года, с записями мушиным почерком, жалующимися на колики, и перечнем целебных трав, включая состав для любовной силы), а в Новгороде, пособляя стариннораскапывателям, он первым выхватил из суглинка дощечки астролога (XIII век!), теперь они в тамошнем музее (было бы наивно искать его фамилию в сопроводительном провенансе). Обожал Соловки. Один послушник — Саша-мало-каши — прыгал и трясся от счастья, видя Вернье. Конечно, Саша был с придурью. Но при виде других не прыгал. Что это? Детское чутье? Радость земли?
Помню, обмолвился, что хотел бы навалять книгу что-то вроде «Истории людей и вещей» — в тысячу страниц, а лучше — в десять тысяч. Новая «Махабхарата»? (Самому прототип увиделся в «Афонском патерике» — «Война и мир», умноженная на два). Теперь я понимаю, что объем — не блажь, а зеркало, равное жизни. Не написал ни строчки. Начать не трудно, вот довести… При том, что был портфель из страусиной кожи — «Дремлет Москва, словно самка спящего страуса» — в пупырках, как куриная, — показывал — красота сомнительна, но прочность безупречна, — презент поклонницы с угорелыми глазами — дары он принимал легко, тем более, как она мурлыкнула, с намеком на неутомимую ходьбу следопыта, словно страуса, или с намеком на неутомимую любовь? — от страуса, надо полагать, не убежишь), итак, повторяю, портфель с биографиями мира, хорошо, полумира (на остров Пасхи страус не довозил — они не океаноплавающие — и с Огненной Землей поставьте прочерк — вообще Латинская Америка не его страусок, хотя, как сказать, белый генерал Николай Эрн, брат московского философа, создатель войска Парагвая, стал поводом для получасового монолога; а собор в Лиме? — если не путаю — его далекая любовь, праздник туземной фауны, весь в черепахах). Он доставал из портфеля гирлянды библиотечных карточек (какой из библиотекарш пришлось платить взаимностью?): Вилла д’ Эсте (Нептун, Рометта, Дорога ста фонтанов — шампанское воды пусть сами дегустируют, не страшно, если пошипит живот), лабиринт гробниц Вестминстера, темные аллеи Сент-Женевьев — другого брата отца искал, но так и не нашел — могилу утилизовали еще в 1960-е за невнесенье платы, — всех нас в конце концов утилизуют, — его оптимистический рефрен, — но дабы не чересчур вгонять в печаль подопечных одалисок, на карточках — треугольники из прерафаэлитов и натурщиц — я так и вижу его взгляд патрицианских искорок — у женщины любой социальной страты при слове «натурщица» кружится голова: сердцем гения играть — не то же самое, что «профессионально состояться» и т.п. (наверняка в такие моменты напевал из Эдит Пиаф «La vie en rose», над Истрой напевал, во всяком случае, даже у Раппопорт глаза на мокром месте, а Танька кричала, что пойдет топиться).
Таньку иной раз тянет давать советы — в «Прекрасной эпохе» я должен был объяснить «секрет Вернье» — «У тебя не получится, конечно» («Ну да, ты же по нему голодная, не по мне» — не стал травмировать). Но, в самом деле, в чем? Талант рассказчика? импровизатора? гипнотизера? машина эрудиции? тембр голоса? (Раппопорт тиснула статью, где доказывалось влияние мужского тембра на женскую чувственность. Хрипотца, нижние ноты… А если голос пищит дистрофиком, она не оседлает вас — боязнь раздавить? Голос Вернье психоаналитичка именовала «маскулинным медом» — звучит, правда, неаппетитно, но научная терминология всегда звучит неаппетитно). Тогда мужская, хм, красота? Об этом пусть глаголет Дима Наседкин (спасибо, Вернье не представился случай зреть результат моих педагогических, даже не педофилических, экспериментов), зато я сразу вспомнил ниточку шрама над правым веком — в двенадцать лет Андрей скалолазал по водонапорной башне в Нахабине, вековой старухе, — на верхнем ярусе, говорил, и ветер вековой. «Напиши про золото загара на его лице — память странствий» (снова Танька) «И что сердце равнялось земному шару, а не клопу» (намек на Каплонь, понятно). Может, секрет в падёже знатоков? О, не переведутся до Страшного Суда, защита диссертации среди апокалиптических развалин — почему бы нет? — день, час, шажок науки, банка пищевого концентрата. Хоть по фаюмскому портрету, хоть по прерафаэлитам. В той же Британии пяток специалистов возможно наскрести плюс чокнутая дилетант из отставных учительниц (типаж межконтинентальный); я лично знаю двух, Джефф трех, а его Грейси, которая сама «девушка, приснившаяся прерафаэлитам» (Джефф увалень, но так сказал), утверждает, что наипервый дока почему-то в Монреале — нет, временно, сбежал подальше от супруги, просто та раньше от него сбежала, к тому же он заика (отсюда трудность популяризации). Вот-вот. Взрослая жизнь умещается не на тысяче страниц, а на десяти, — или на одной? Червячок души так мал, что не разглядишь. Дело не в снобизме (воздушный поцелуй Каплонь), мы — эпизод, не более. Жаль, будущий Ле Гофф (король медиевистики) не напишет о нашем «поколении» то, что написал о зачуханном (как будто бы) Средневековье — «они ликовали». Один Вернье ликовал. Уильям Моррис любил Джейн Моррис, а Джейн Моррис любила Уильяма Морриса, но все же любила меньше, чем Данте Габриэля Россетти, который, конечно, любил Уильяма Морриса, но больше любил его жену — Джейн Моррис, он любил ее так же сильно, как любил Элизабет Сиддал, свою жену, пожалуй, даже сильней, а Алексу Уайлдинг, Фанни Корнфорт etc. любил чуточку меньше, правда, иной раз Алексу и Фанни любил чуточку больше, если Элизабет, скажем, в отъезде, а когда Элизабет умерла, Джейн, наоборот, была полна сил, к тому же Джейн была утонченней Алексы и Фанни, во всяком случае, в любви к ним он был не столь постоянен, как к Уильяму, поскольку к Уильяму чувства всегда испытывал ровные, уф. А Вернье любил Джейн, Уильяма, Данте Габриэля, Элизабет, Алексу, Фанни etc одновременно и еще, без счета, других (здесь бы и пригодилась тысяча страниц), даже когда лица неразличимы, как, например, в Александрии римские статуи (музейчик Восточной гавани), которые подняты из моря, умыты временем, почти исчезли, с каждым касанием воды отдавая свою личность векам, перешли в состояние сна, но пусть во сне лицо затуманено, ты все равно знаешь, кто перед тобой. Разве что чокнутая учительница чувствует схоже, но не решается повествовать — поймут превратно.
Там, в портфеле (в поклаже на страусе), еще колоды фотографий. Помню белокрылую Лои Фуллер, без нее ар-нуво безвкусно; Алессандро Морески, последнего певца-кастрата (бизнес-вумен взволновываются); с сумасшедшинкой глаза Бориса Тураева — мага египтологии, витязя Руси; открытка с барышнями, собирающими в 1908 году флёрдоранж в Провансе (чепцы, фартуки, в каждую влюбиться); экстаз болящих в Лурде (святая Франция; Пташинский говорил, что тамошняя чудотворная вода не действует, но требовал флакон), мордовки (так в подписи), идущие на богомолье в Саров в те же дни, «les petits russes» (так в подписи), т.е. «маленькие русские» — малороссияне (чубы и мазанки), принцесса Дагмар, ноги Зинаиды Гиппиус (не отдельно, но господствуют перед палитрой Бакста — сфотографировано, когда писал портрет), ноги Иды Рубинштейн (для комплекта), Матисс в Москве, гостит у Щукина, на фоне из картин Матисса (меня дразнил)… — мир его отца, семейный, так сказать, альбом.
Публика была счастлива (бог должен изредка спускаться в массы), когда из рукава выдергивал шпаргалку (страус их тоже перевозил). Письмо той к этому, эпитафия на варварской латыни, граффити от Пскова до Лиссабона, цифирь Брокгауза, русско-французский разговорник времен Тургенева — «благоволите растопить камин, озяб с дороги, вымокла крылатка»… Помню из Виолле-ле-Дюка — «мы восстанавливаем не только то, что было, но чего не было, но могло бы быть».
Annette говорила, Вернье посеял портфель в Кельне (в качестве дополнительного приношения волхвов — ну да, пошучивал), может, поперли потомки угнетенных — приемыши Европы на одре? — (вообразите, какой рычал франко-конголезский фак над потрохами страуса! — Annette заливалась, как Андрей исполнил эту драматическую мизансценку, впрочем, умел мычать фонетику каких угодно жертв колониализма). Да, страус его кормил, подставлял крыло (между прочим, — просвещал Вернье, — в старой Бухаре лечили хвори питьем из миски, из которой сам страус жажду утолял; знали? нет), но было бы смешно объяснять его летающий успех нелетающей птицей.
Тот случай, когда я готов оскоромиться цитатой из Джорджа Терруанэ: «От всех жизненных странствий остается лишь пыль на башмаках» (явная аллюзия на «Башмаки» Ван Гога, значит, и на тяжбу о «Башмаках» Хайдеггера и Дерриды — читателям щекотно сознавать причастность к кругу избранных — Лена напрасно дулась из-за «щекотно сознавать»). Что ж, и от дорог Вернье немного: «Утро в Константинополе» (все-таки о «русских облаках» никому в голову не набредет), стишки на случай («Раз по улице Тверской / Прогулялся уд нагой. / Встретил барышню для вду, / К сожалению, не ту» — вероятно, я пристрастен, но, идя по Тверской, бормочу эти строчки и сверяю интуицию поэта с прохожими обоих полов; если же сверну к Никитским воротам, то вспоминаю из романса, который он пел и который выдавал за белоэмигрантский, но все знали, что это его собственный: «Помнишь, нам Пушкин встречался, / Не Александр, а другой, / Но, как и мы, он венчался / Русскою снежной зимой. / Пусть разбросала судьбина / Нас в чужестранной земле, / Нету забыть нам причины / Розу в февральском окне»), поэма о Вийоне (которой не было или все же была? — нам он читал пролог, стилизованный под французский язык XV века), «Теория ворот» (бога ради, не повторяйте вслед за Землеройкой, что при всей цивилизационной дискуссионности должна была бы стать обсуждаемым нарративом; «ворота» выламывают в разное время и в разном месте — 1789-й, 1917-й — что там, впереди?), «женское лицо стоит всего прогресса» (я уже говорил), он был сам по себе, а это, знаете ли, редкость в мире, где как будто отсутствует рабство, и еще — он к жизни своей не относился всерьез, много вы встречали таких людей?
31.
Рождение 143-го ребенка тоже радует (речь о «Поисках прекрасной эпохи», хотя, конечно, цифра от балды, я не столь фертилен). Вялые звонки, не только вялые — Землеройка, например, осчастливил, что я высказал больше, чем сам мог предполагать, да, много больше, и это начало давно назревшей дискуссии (монолог на пятьдесят две минуты — глянул таймер — да, и я обожаю слово «назревший» — вероятно, я был несколько резок с Леной, попросив, елику возможно, не раздавать мой номер направо-налево, вширь-вглубь — «Ты сбрендил? Склеротик, сам диктовал»). Респекты при встречах. Джефф — он так и не овладел русской речью, во-первых, японский подорвал его лингвистические способности, во-вторых, главное понимает, главное — в глазах, но у статьи-то (ха-ха-ха-ха) глаз нет, и ты переведи главное. «Джеффи (мне не хотелось его мурыжить, когда рядом Грейс), главное — мы склеим ласты. Не исключено, что уже, просто не в курсе. Вряд ли тебя это сильно расстроило». — «Как сказать». Между прочим, мой лапидарный синопсис был продиктован патриотическими соображениями — по отношению к русскому языку — хотел заинтриговать английского лентяя.
Таньке понравилось в финале: «Там, где ты свернул на бессмертие — арс лонга и всё такое… Скована жизнь — свободно искусство и всё такое…» Не стану врать, что мнения Лены ждал как мальчик (в данном случае правильнее вписать «отец»), но все же: «Да… прекрасно, прекрасно… было бы лучше без саморекламы… но так у тебя всегда… ты же не можешь по-другому, правда?..» Боже упаси, не хотела кольнуть (ее слова), ты, что, перепил на радостях? (ее слова), когда попрощались («Ты не обиделся?» — прозвучало почти неприлично, с интонацией Маленькой О., кстати, Лена ее разок видела, удивлялась — «Странная особа, бр-р-р, странная. Весь вечер сверлила щучьим взглядом, давно знаешь? странная»), я почти не впадал в конголезское буйство — тут у нее инстинкт материнства, распространяемый на всех: подруг, друзей, однокашников, садовницу, шофера, — разумеется, их отпрыски прежде всего вовлекаемы в теплый мир безбрежной заботы — даже бывших подруг, бывших друзей и (как без них — жертв жестокости) собак, кошек. От открытия собачье-кошачьего приюта здравый смысл удержал (или здравый Кудрявцев?). Но помню, например, молдавскую бабищу с прозвищем Бегемот (мыла окна у них на Истре, тайна ремесла — поплевать, потереть, откинуть голову, полюбоваться, дрогнуть наливным плечом из-под бретельки фартука, если рядом плетется мужской экземпляр, да хоть бы я — сколько окон? двадцать пять? тридцать пять? Вернье подтрунивал, припоминая затею Велико-французской вонюции — «налог на окна» — иногда у Кудрявцева замыкание юмора, но Лена хохотала), так вот Бегемоту требовались не деньги, вернее, не только деньги, а штамп постоянного жительства в Москве, лучше бы муж с московским штампом. Первое — мелочь (щелчок Кудрявцева), второе, как выяснилось, тоже (щелчок Хатько, у нее, кто бы знал, ассортимент мужей лежалых, но годных). Однако душой предприятия была, конечно, Лена. А тот, кто спешит творить людям добро, имеет право подмечать слабости. Annette, напротив, привзяв за запястье: «Вы так хорошо сказали о нем и (делая вид, что перешагивает смущение) о себе, то есть не о себе, а о том, что (второй барьер смущения) для вас в этом (третий барьер), простите, бардаке, — настоящая жизнь» (приятный момент, если бы не шепот Пташинского тогда же в затылок: «Друже, из вас выйдет гармоничная коалиция…»).
Жаль, Танька только после «Поиска прекрасной попохи» (Пташинский переименовал «Поиск прекрасной эпохи») вспомнила, что Вернье признавался — трудно записывать, когда мысль несется… гепардом («гепард» — уверен, ее соавторство, она считает себя стилистически одаренной). «Не забыл, я увлекалась стенографированием?» (с умилением самой себе). «Угу» (Дурь к тебе липнет, как насморк. Она до сих пор в обиде, что не составил компанию в занятиях норвежским — продержалась, будем следовать подтвержденной хронологии, не больше месяца, даже «здравствуйте» улетучилось из головешки). «Я хотела Андрюше помочь. Он бы стенографировал свои мысли. Зря ты не написал об этом» (Как, если слышу впервые?) «Конечно, арс лонга и всё такое — правильно. Но я бы добавила (пауза, ее прием, чтобы звучало умней): искусство одно не предаст». Потом были слезы (Танькины слезы!) — у Пташинского в подобных случаях наготове сентенция — «предпочитаю сыр со слезой, а не девицу в слезах» — гогочут все, кроме меня, — им же святая Рыдофия не исповедуется. «Будешь?» (зато я обретаю законное право на «Землетрясение», я о коктейле). Конечно, будет. И я слушаю, что причина в той гадине, подлючке, стерве, воровке с Трех Вокзалов, суке последней и сексапильной кошатине, зебре — кстати, ты знал, что зебры — самые похотливые? (похоже, она требует подтверждения занимательно-зоологического факта) — паучихе, которая после спаривания сжирает женишка, — таким мерзавкам мамели с детства внушают, что у них между ног розан в сахаре, а мужики, ты уж прости за честность, за опыт, неспособны дотумкать, что там напичкано крысиным ядом. Ты не думал, что ее второй муж — придурковатый лорд — околел не случайно? Никто не травил, сам образцово спился. Может, использует зажимы для причинных мест? (Давно предполагал, святая Рыдофия осведомлена в изысках порноиндустрии.)
Зебры — это что-то новенькое, а в остальном все канонично — речь о Женьке Черничиловой, ныне мадам Эскро, — еще по коктейлю? — чур, зубами не стучать — скляница с острова Мурано и с алмазной гранью — морочила мне голову о зебрах, а техника алмазной грани тебе, смею предположить, неведома, или ты, небось, решила, проявляю заботу, чтобы ты не наглоталась толченого стекла? — не льсти себе (некоторая грубоватость — проверенное средство от истерик). Чокнулись без тоста (спасибо, коктейль целительный), но я бы утешилась быстрей, если бы ты оставил меня — улыбочка — переночевать, — конечно, она не сказала — а вы что думали? — коктейль целительный — и точка, но улыбочка была, и глаз подтуманенный — сначала на меня, после — на мою священную тахту — и кто после этого посмеет утверждать, что я испорчен?.. дамы поддатливы — щегольнул бы Пташинский, но я, например, опасаюсь таких дам, будто мне четырнадцать и обратно девственник.
Ты, что ли, спишь?! Пока je ris en pleurs (смеюсь сквозь слезы), он спит! Ладно, храповицкого не победить, хочешь, постелю? (А я что говорил? — это я тебе, недогадливый читатель — еще по коктейлю, чтобы продемонстрировать, какие мы добрые друзья и можем до положения вдрызг, и наша физиология, даже пущенная, как зебра, на вольную пастьбу, испросит лишь детских отправлений, а не взрослых). Но ты пропустил (дергает меня за щеку — у! — действительно пьяна? — поцокивает, отхлебнув), а что за карамель? Дай, угадаю (улыбочка), — это аспирантки, которых принимаешь у себя тайком, туда подмешивают, чтобы профессора (снова щека) при-во-ро-жить, хмех-хмеххх! Да, ты пропустил, мечтая о… мечтая… о новых открытиях в искусствоедении, пропустил… (Вежливость предписывает проявить интерес, проявляю). Есть силометры (Угу), есть (стучит по стакану) спиртометры (Угу), а есть (смеется), такое даже Андрюше в голову не влезло — вагинометры. И это не аршин пошляка Пташинского! А способность — принять туда вагон. Как, неплохо? (Кхм, — тональность кашля засвидетельствует, что тематика не так близка). Ну ты ханжа известный. Но посуди — лорд скопытился, а до него простачок — «средство передвижения» из анекдота. Слышал, он в психушке? Я не веду статистику пассажиропотока у нее в вагоне. Теперешний чуть не в parlement всея Европы греет круп. Раппопортиха моталась в Paris на стажировку и заодно, не знаю, зачем, с ней виделась, по-моему, это предательство, но та, вагоноприемщица, когда вспомнили Андрюшу — и не предательство? — небрежно, за кофейком: а какой еще другой способ стать женщиной? Механический? Он подходил для этого лучше прочих. Ничтожество. (Вероятно, мое лицо недостаточно солидарно.) Только Христом-Богом тебя прошу: не называй это ревностью. Как там у Гогена? Две душечки на пляже. Не помню тарабарщину. Я никогда (спасибо — порция «Землетрясения») не скрывала, что Андрей для меня не какой-то дружок детства, хме-ххх. И вправе утверждать, что доверял мне больше, чем прочим. А так оцениваю Женьку объективно. Нравится вагон? — на здоровьице. Мы, женщины, вопреки кабанам, то есть мужчинам, способны к объективности. Вы встрескаетесь в стиральную доску (мне не хватает ангельской честности в глазах), в зебру (зеброфобия тоже, согласитесь, феномен), в идола какого-нибудь, который даже не намекнет, что догадалась, как вам больно (всё отлично, занят купажированием). У зебры не мелькнуло, что сломала ему жизнь. И его веселье — авансцена сломанной души. Да, много, много иных женщин (смотрит с врачебной нежностью), которые также всем ломают. А фигурка точеная, даже сейчас. Щелочки-глаза. С намеком. На теннисе промажет, и смеяться — Женька-потеряшка, ха-ха-ха! — главное, кое-чем вильнуть. А заботливость? Помнишь, он вывихнул предплечье (не помню), она ахала, охала, стягивала с раненого фуфайку, на ноги подняла всех знахарей олимпийского резерва. Он смотрел, как благодарный сенбернар. Я была глупая. Думала: значит, по-настоящему. Теперь секрета нет. Вы — никто не знаете. Он как-то завалился вдрабадан. С Annette Муриной всхимичило (занят купажированием), а я-то рада — не подушка в поезде, не гостиничная бе за интерес. Я мечтала, чтобы у него было постоянство. Сердилась: зачем пришел, в таком виде. Берег Annette, чтоб не травмировать. Я чтó? — мальчик в юбке. Он, правда, по-другому говорил: ты моя проверенная любовь. У него был синдром исповеди, да, перед каждой, если, понятно, не гостиничная бе. А может, и перед бе. Случайно, лет в одиннадцать, поднял трубку домашнего спаренного — слово-то какое нецензурное — телефона и услышал свою великосветскую maman. С кем треп? У нее в книжке пол-Москвы: Фурцева, Елена Образцова, тому подобное. Курлыкала, что не хотела мальчика, хотела девочку — это когда единственный ребенок! Еще самооправдывалась: девочка — мечта для женщины — могу представить ее желудочный смех — ты помнишь ее смех? А Викентий (о, Викентий) вообще не хотел ребенка. Ему и так письма мешками со всей страны широкой и родной — «Желаю от вас зачать, я свободна по вечерам в воскресенье, понедельник, в четверг в первой половине дня». (Смеемся, чокнулись, тост за деторождение произносить не стал). Утесов ревниво: сколько кг любви тебе прислали? А чадо от законной что-то вроде кандалов. У них был договор: можно — у меня в ушах ее желудочный смех! — погулять, но наследить не можно. Хотя денег, спасибо родному правительству, столько, что хватит утешить любую брюхатую гражданку. А ребенок от законной супруги — тут обязательства. Викентий старомодных правил: отпрыска нельзя оставить на произвол, следует выучить хотя бы по-французски. Речь об аборте, объяснять? Врач-еврей намекнул: без хирургии. Лучше порошочки. Теперь не установишь: травили или не травили. А нежеланный ребенок всегда чувствует, что нежеланный, без телефонных исповедей. Пока был маленький: аппетит, таланты, ходячая энциклопедия, подачу хвалила Анна Дмитриева, рисунки хвалил Жилинский, еще чего-то — Хренморжовинский. Папаша делает мину, что ценит продолжение. Мамаша — нет ее нежней — ты помнишь улыбку самки аллигатора? (Может, мать побережем? я не сказал). Только разматывать ленту жизни он будет, как будто лента не нужна. Ты правильно говорил: смотрите ленту жизни медленней, lento! еще медленней, più lento! (Благодарен за цитирование.) Машка трещит, что он просто не нашел своего андрогина. Потому что гений или близко к гению. У такого человека внутри два человека, да все двести. Зачем ему кто-то? Но разве так бывает? (Конечно, говорю, так не бывает). Помнишь, мы лазили на стены Новодевичьего, ты с Митькой хотел кирпич с клеймом украсть? — а после топали по шпалам окружной, через Краснолужский мост — убогий Славик чуть не сверзнулся, а она подвернула «ножку» — разумеется, театр для бедных — он взял ее на руки — помнишь? а белую французскую юбку? — у девочек в зобу дыханье — а он повторял: «Какая легонькая!» Он в любой бе видел богиню. И не способен рассмотреть, что зебры. Думаешь, в Подчердачьи не было воровства? Я лично одну выкинула за волосы. Он смеялся. Десять рублей? Бог мой! Зачем десять рублей, если подарю весь мир? Пытаюсь установить, что за писатель был в гостях у его маман. Ты был тогда? Не был и не надо. Писатель с лицом баклажана, при этом любитель женщин, главное — их любимец — просвещала шепотком Н.В., и вот он напророчил: «Вы разыграете жизнь по моим черновикам». Кто это? Всех спрашивала — у всех память, как кондом. О, извини. (По коктейлю? Спрашиваешь). А ты, как всегда, с ангиной? Баклажан выдал, что «дачная тема для него центральная». Вернье, кусака: «А центральный рынок?» Тот полуобиделся, потом, конечно, смех, советовал пробовать себя в литературе. Только пр… пр… про да… чу (Та-та-та! Снова слезоизлияния?! И коктейль йок, и ночью выпивка йок), пр… пр.. про дачу он угадал — сва.. ри хо…тя бы ко…фе — (Пока я у горелки, помучивает мой рояль — Бетховен? Гибрид Бетховена с Шопеном? — музыкальная школа увяла раньше, чем женские прелести) — ты знал, что гаденка прихватывала меня с собой к нему на дачу, знал? (Откуда? — ангелолико — я не нарколог, чтобы штопать ей отшибленную память — в прошлый раз «про дачу» было на именинах Витьки.) Ты ничего не знал. Поучала таким тоном, сразу видно, папа дипломат, — ехать одной к молодому человеку неприлично. Я-то — Капотня — впитывала клеточкой. А в Снегирях — золотая осень, белые колонны, хризантемы отцвели, рояль, как одинокий бог. Он угощал нас ликером и Теофилем Готье. Какой-то хмырь со станции снабдил чистым спиртом. Кашляли, стучали по спине. Он поминал тебя: манкируешь масонской ложей. Утром она помчалась в ночной рубашке на велосипеде, ну плащик-то накинула, все-таки начало октября, ему за папиросами, а он, махая ей с балкона, мне: «Смелая, да?» Еще бы! Для таких компаративистика, Мандельштам, диссиденты, экзистенциализм, мой папа был дуайеном, югендстиль или, вкусней, ранний югендстиль — как сервировка для устрицы в трусах. На обратном пути делилась «опытом»: мальчики сразу клюнут, если ты под ручку с серой мышью. И тут же: ты, моя Танька, ты красавица, я дам тебе лореаль от прыщиков. Если ноги кривоваты — колготки только дымчатые. Она о себе, что ли? ты же видел мои ноги! (Видел) Всем бы такие ноги. Если боженька обидел ростом, то подбородок — она трогала мой подбородок, тварь! — держи повыше. А губы? Надо, чтобы каждый сказал: не губы, а бланманже. И вообще научись, Танька, получать удовольствие, когда мужчины — где угодно: на улице, в метро, в приемной комиссии, на партийном собрании, да хоть на детском утреннике, хоть на похоронах — тебя мысленно раздевают. Тогда и немысленно разденут, табунком побегут. Глупо всю жизнь в одежде. Эта сиповка смеялась мне в лицо! Ходила по нужде не в кусты, а в мою душу… (По-моему, ты преувеличиваешь, — обычная — ну ладно, не совсем — девчачья болтовня). Рехнулся? Для тебя душа и задок — синонимы? Может, рожу расцарапать? — тогда поймешь?..
Я хотел было сказать, что мы живем в мире, где задки все же заметней. И про задки треплешь ты, а не я. Что Вернье мне не чужой, а Женька — никто, по крайней мере, теперь. Как зовут того писателя, не имею понятия, но размахивать кулачками? — когда пьеса сыграна, а театр снесен. Плюс к тому инсценировка всякий раз в новой редакции, — ты, в самом деле, не помнишь, как читала по ролям всей компании тогда-то и тогда-то? — лишь скромный Славик сбегáл на кухню ради чифиря или каркаде, чтоб вернуться без того и другого. Текстологи не отделят яхвиста от элохиста, — что было, что не было — где позднейшая вставка, где постыдное сновидение — и отчего в сегодняшнем варианте обошлась без фанерной перегородки, полосы света под дверью всю ночь, порнографического шепота с отчетливо ясным «будь ласковей с нашей соседкой — двуногой совестью»? И как она лезла («не девушка, а спортивный снаряд») к нему в карман брюк за билетом на электричку, вопрос «у тебя найдется писáлка?» (карандаш), просьба застегнуть пуговицу на спине, прижечь ссадину на лодыжке — все тобой подшито в криминальное «дело» (не борись за права угнетенных, если Лена не захочет тебя видеть). И как ты, словно подстреленная птица (я точно процитировал?), металась по дачным катакомбам, ища крюк (мелодика Шарля Гуно?), чтобы повеситься, или, будь любезна прояснить, про таблетки снотворного… Главное, я не пойму, зачем ты потащилась с ней в Снегири снова? Ну да — зовут, почему не ехать? Мы не из управы благочиния, чтобы подлавливать, но в миноре она руководила тобой — «нельзя надежды возлагать исключительно на сэра Дарвина» (речь об излишествах в волосяном покрове), а в мажоре — ты, на песчаной круче над Истрой, когда решили моржеваться, — «мадемуазель должна внимательней следить за состоянием подмышечных впадин» (восхищенный Вернье падает пред тобой на колени). Но какой бы алкогольный шторм тебя не накрыл, никогда не проговоришься (подметила Машка), что именно он — да, наш в высшей степени незаурядный — уговорил Женьку на аборт (можно свалить на Н.В.), из-за чего, по всей видимости, Женька не смогла в будущем стать матерью. Четверо приемных (негритенок, индусенок, вьетнамская девочка, кто-то из Закавказья). Спасибо, что сегодня без драматургического джокера — «ее папаша — тот жук (пауза), к тому же у деда была фамилия Жук».
Я откупился сорокалетним виски (подношение Димы Наседкина, заботливого святогрешника), в семь утра вызвал такси («разве женщину в таком состоянии прилично сажать к незнакомому водиле? или тебе плевать — подвергаюсь я опасности или нет?»)
32.
Мода на старенькое, — растолковывал как-то Кудрявцев, — объясняется желанием прочности (центнер на паузу) в этом непрочном мире. Аганбян, пока не вытолкали взашей (умолчу об игриво-аллитерационном отчестве, которое натягивали за глаза, хотя глаза здесь явно лишние), раздобыл для Кудрявцева сталинский автотанк 1952-го (проще говоря, машину бронированную, сам Берия, брехал, в ней перемещался по Москве, оказалось, по документам, не Берия, а его холуй — некто Хрипунько — для антикваролюба Кудрявцева вроде дегтя, стерпел). Семь мест, автоматика, стеклоподъемник, шкапики для дюшеса и для покрепче (с подсветкой, но без музыки, — Аганбян метал), зато подогрев под же родной (кроме шофера — слишком расточительно) и бонус — фото Любови Орловой с росчерком «Хорошенькому Хрипуньке, Л.О.» (в щели сиденья плесневело с -надцатого года, а у облагодетельствованного, к слову, рожа — помесь хряка с кормовой свеклóй). Лена брезгала. Но роллс-кабриолет 1939-го (владела Зельда Сейр, вранье) ей нравился. И будто бы (Таньке ли не знать) в счет сапфирового колье (память о бабушке-смолянке), которое Лена продала для первых Кудрявцева гешефтов. В июльскую жару в кабриолете весело преодолевать пространство. Я составлял компанию. К Нике Гольц (терраса над притоком Истры, самовар на шишках, крыжовник — вкус царающий, припухлое плечо — оводы Лену любят не меньше, чем я люблю — нет, не говорил). Ника только завершила наброски к «Маленькому Принцу»; Сашка Конопушкин, сосед и прототип (Конопушкин — прозвище), чаевник, сладкожор, брякнул (настроение сытое), глядя на Лену: «Ваша (почавк пирожным) жена (похлюп чаем) кру… (почавк) кра… (почавк) красивая». Ника Гольц смеялась. Еще — чуть вверх от Нового Иерусалима, к церквуше, символизирующей гору Фавор («Что думаешь о природе нетварного света?» — теологические вопрошания Лене не чужды — а я думал, что бретельки платья следует подвязывать прочней, — «Напомни, что значит термин “Парусия”?» — если бы ты была Суламита, а я, прости нескромность, Соломон, то лишь один ответ — «Паруса любви» — сказать? от жарищи жужжало в темечке). Пикник в полях, пламя кипрея («Смотри — Сезанн», — ты машешь вдаль). Еще в «усадьбу Враново» (скромно-садовый домик, но будто бы на месте погорелой мызы, либо погорелого театра) — «Он тебя переговорит» — «Да кто?» — «Реставратор Вранова. Забавный Гришка. Его жена (громкая фамилия), да, внучка того самого. Но делай вид — не в курсе. Он сам талантливый, он пишет, я не читала…» — «Как хочешь» (и что-то, Лена, очи твои горят не чересчур?) Фамилию латифундиста сразу позабыл (хватит с меня жены, вернее, деда), но рыжей бородой он может заработать миллионы под Новый год (приняли на грудь, не помню, остротка вслух или не вслух). Похоже, Лена меня поддразнивала, ей не чуждо желание взмахнуть платком к турниру — хозяин встретил нас в кимоно с драконами, спасибо, не пижаме — вот и тема для глубокомысленных — Япония и очарование вещей, которые исчезнут не завтра, уже сегодня. Голос Гришки (давно за пятьдесят) шел впереди него — а, он еще и певунец? — не только сам-бренчала — «На даче без piano? Нет, нас так не воспитывали» — его слова; неприятный тип и буркалами жрет Лену. Piano здесь, конечно, гроб без музыки, но Лена вдруг начала «Вещую птицу» Шумана (сколько я просил, всегда кобенилась, а перед рыжим кобелем, да ладно). Там есть место (если помните) — си, ля, ре, до, фа бекар, ми, ре, до, си, ля, соль бекар, фа диез, фа диез, ми, ре — но внутри самое лучшее фа, ми, ре, до — жаль, реветь нельзя. Гришка вопит о Юдиной, той самой, что выделяла эту фразу (а мы, лапти, без него не знаем), что если бы Лены не было, ее надо было выдумать (жена Гришки — ангел, это ясно, и милосердствует поддатой болтовне), Лена повторила фразу — под гибнущее (вечер, закат) солнце — даже вытертый панцирь пианинки вызолочен, и пыль оконец рассыпана лисьей дробью, — Лена правит прическу, задерживая ладони у висков чуть дольше ныне принятого (Раппопорт бесится всегда, — причина не в благоприличиях, а в том, что у Раппопорт отвисший трицепс, даже в вольных рукавах неаппетитно, но, будем честны, я тоже не жажду видеть пассы Лены при других, да ладно, только мы с ней помним, как осмелился: «Тебе никто ведь не говорил, что так Эос встречает утро на доме Клингсландта?»). От Гришки ехали («а в следующий раз необязательно гуртом, вы, Лена, можете одна заглянуть, но требую “Сонет Петрарки 104” Листа, без музыкальной пищи душа скукожится»), просила шоферить вместо нее — тем более это способ, как заявляет, протестировать характер (я для тебя разве криптограмма?) — ей нравится, как рву на красный свет — коллекцию свою также составлял? — я, между прочим, умею отмолчаться (другие скушают, Лену это злит) — да, запамятовал — мы не в дым, но близко (поклон Гришке и винцу из буйных яблок). Почему-то ей вздумалось (заполночь давно, начало третьего) сделать на истринской плотине стоп. Смотреть на звезды — а наше северное лето шарж, как известно, ночью градусов двенадцать — «я, дура, шаль забыла» — предложил свою рубаху — хмыкнула, что не Бельведерский, бросили по монетке в кипяченое молоко плотины — «римский обычай, да?» — я подтвердил — «и сбудется, завтра здесь проеду, просили — только не смейся, змей, — посодействовать открытию ветеринарной клиники» — первым побегу лечиться — да ты здоров, как бык, но там быков не пользуют, помещеньице для малогабаритных псинок — «а что если я Зельду возьму и утоплю?» — винцо, что ли, опять взбурлило? — «мой роллс, мои деньги — хочу и утоплю» — на неделе ей снился ровно такой сон — сталкивает коллекционного красавца с какой-то набережной, скандал, полиция, сломала балюстраду, пальмы с треском — вроде бы Ницца — а штраф (ее бьет смех) платит, кто бы ты думал? — я помалкиваю не без угрюмости — ты! К чему сон, ты же специалист? К счастью. А! ну конечно, у тебя всё к счастью, сны только к счастью… (Не такое скверное мировоззрение, пособляет — мой хмычок уместен — на биографическом пути.) Само собой, ты образчик стоицизма, само собой, тебя в кутузку чуть не запечатали, а ты бодр, ты весел! К чему разочаровывать, да, к счастью, и неумно копошиться в ненадеванных арестантских робах. Теперь как анекдот: стал адвокатом Вернье, и самому понадобились адвокаты. Каплонь, паучина, выследив доверчивую подёнку, впилась в «Поиск прекрасной эпохи» ядосодержащим жальцем: «Монологи престарелого жуира», «Валютная эссеистика» и т.п. пропустим — «Самовлюбленный господин со снисходительной улыбкой по адресу народных масс (слушайте дальше), которому давно закрыты двери в музейные хранилища — не следует пускать очаровательного господина в огород искусства». Я смеялся над «огородом», Пташинский, каннибальски скалясь, убеждал черкнуть в контрреплике про колокольчик и цветущий мак из заднего прохода (Босх, «Сад земных наслаждений»). Вот падишах, вот у кого перманентное счастье, т.е. море фекалий по колено: клепает фильмы, клепает отпрысков, это о нем бормотит Валера-козлетон, бард с диетической известностью, — «Растут родные сыновья по улицам соседним…». Танька пылала (насколько способно хилое тельце): «Подай на эту скотину в суд!» — «?» — «Ты не понял? Она тебя вором назвала!» Господи, если тащили индустриальные гиганты, заодно города, какие-нибудь золотые жилы по карманцам, по гульфикам, стоит ли принимать близко к сердечному аппарату дела изящных, так сказать, искусств? К тому же натюрморт Романа (не опечатка) Фалька «Черешня на подоконнике» — с видом в сад, где, если щуриться, разглядишь полусилуэт (или не разглядишь?) — мне, что всем известно, подарен вдовой Рувима Рудинского в память о Вернье-старшем, который мильон раз намекал: мечтаю о «Черешне» на своем подоконнике в Снегирях. Если Рувим жадина, а вдова — копуша, при чем тут я? Рувим на отпевании Вернье-старшего публично плакался, что де не поспел — «всяческая суета, как сказано в Писании, лишает главного — смотреть друзьям в глаза, слушать их душу» (ну этим-то он Вернье точно не обделил). Вдова проснулась, когда и Вернье-младший был во облацех. Лену подкапывания Каплонь тоже растревожили, помню голос в трубке (такой, когда какая-нибудь гадость, вроде кори у детей, нет, хуже). Я поуспокаивал — «спиритус санктус меня не оставит» — она кричала, господи, она кричала — сбрендил! прошу, заткнись! нет, ты свихнулся! кого ты дразнишь?! у тебя мозги разжижило! — хотелось бы мне выступить со встречной просьбой — ну покричи еще, так нравится… Конечно, никаких опровержений (голубая кровь, Риммушка, голубая кровь). Но чуть подразнил общественность. Лекция о Винченцо Перудже (упер «Мону Лизу» в 1911-м, прятал под тахтой) у Пиотровского (правильно, Михаил Борисович, не следует читать московской прессы). Иззеленевшая Каплонь еще наташнивала дважды — «Кто спал с “Моной Лизой”» (получалось, я, благодарю покорно), «Оздоровление» — после того как вторую лекцию (о Хан ван Меегерене, поддельщике Вермеера) у М.Б. похерили. Разумеется, не извещал Лену о «разговоре где следует». Дивились, когда переписал их имечки (память, компатриоты, уже не та) — Леонид Малышонок (цепь поколений едоков картофеля оставила след в защечных пазухах), Геннадий Паршак (в альбоме Ломброзо стал бы примой), наконец, заглавный — Евгеневгенич («удобно, не перепутаете» — юмор силовиков) Косорыгин. Долго не могли взять в толк, что Александр Николаевич Энгельгардт (личный архив в Эрмитаже) — мой двоюродный дед. Вопрос — а не было ли намерения вернуть семейные ценности обратно? — мне показался странным, учитывая, что архив состоит преимущественно из рукописей (по большей части преданы печати), прижизненных изданий с автографами (Орбели, например) — но у меня в Староконюшенном такие же рядком на гордой полке, наконец, перерисовок (виртуозных, по общему суждению) от Тициана до Анри Матисса (снова Матисс!). М.Б. как-то просил глянуть глазом: вдруг это сам — от «деда твоего сюрпризов…» — он не продолжил. «Знакомы ли с супругами Рождественскими?» — Плохо запоминаю, с кем на фуршете принимал на грудь. — «Как часто консультировали Гаффена в Москве?» — По настроению. — «За?..» (жест пальцев, перебирающих купюры, — Паршак наглеет) — Мои тарифы, видите ли, заоблачны. — «Например?» — Миллион, два. — «Налоговая?» (едок картофеля). — Данные за 1994-й. «Племянник гражданина Рудинского утверждает, что вы нарушили волю покойного, не…» — Спасибо, что не говорит, как я его в ватерклозете домогался. (Тройной хрюк мужской солидарности.) Канонично подымили, я угощал (недоумение, что дрянцо — видите ли, из близости к народу). Выйдя на свободный воздух, все же подумал: а хорошо, что не преподавал у несовершеннолетних. Свечечку у Обыденки поставил (а вы бы к Марксу дернули?) Пташинский уверял, что от меня отстали после фразы «глаза не смеялись, но несчастлив по-своему, русский душой, Мисюсь, где ты?» На какое-то время прижилось в качестве тоста — разумеется, тирады я не вмазывал — не декабрист, не диссидент, не Аввáкум, не Солж — элениума у меня немного, вплывали в голову давние речения — «С восьмой заповедью у него конфликт. Михаил Борисович собак пустил на Ирину Александровну из-за “Мечтателей” Матисса» (Тебенько), Метаксу встретил синюю от злобы (бивни!), а еще в Староконюшенном улыбается уменьшенная копия Искусителя, флиртующего с неразумной девой, нагрянут, завопят: Страсбургский собор обчистил! Однако «Мечтателей» я перенес к Ване Соколову (не распаковывая). Кудрявцев пояснял: дети мои, наш гений (оборотец применительно ко мне из его нетрезвого рта порхнул не в первый раз) в этой конспирологии — десятая спица в колесе (комплиментарно). Роют под Шницеля, а гению — от силы год, ну два, к тому же для аrtiste libre такое, говорят, полезно — не стоило гешефтить с китаезой, эта твоя Коньякса сеть сплела, — у нее цель — преодолеть дефицит музейных тапочек (звук горлового смеха, Пташинский мурмычил, что король допился до анчутков; позже я узнал, что на «тапочках» копирайт Пташинского, милая сволочь). Я (Раппопортиха, прости, — бордо интимно покропил ей спину, однако, колористическое решение свежо, — добавить? послала дружески), я должен всех трансфигурировать (снова качнул бокалом) на жизнеутверждающий лад — всегда любил гусарики для галерей, как гусар — гусыню (не гастрономически, а парфюмерно, поскольку у гусыни чепчик, кринолин, лорнет, фиалки), но все же более любил способность чуть взлететь, как стрекоза китайца, которую запродал, — думаете, не хотел стреляться? о, верю, вы не думаете пошло обо мне — одна надежда — у Ци Байши еще две тысячи стрекоз, кузнечиков и прочих милых блох, — и не кистью, а дыханием ладони, которая… — все интенсивно пищепотребляли под реплики «с чем салат?», «Хатько перешла на (похабный шепот) молодежь», «у Димочки Коротыша был план — сделать (мое имя) главным по культурке, Кудрявцев, завидуешь?», «Угу» (с набитым ртом) — …которая… тут что-то от эфемеры, дрожанья воздуха… у статуи Лауры в Люксембургском саду закрыты глаза. Что это? незнание, кто возблагоговел пред ней? шифр души? сон? (сон здесь и бодрствованье там) горний мир? (Раппопортиха молча — а поесть?) преграда профанам — procul este, profani — преграда повседневности, крысиной возне, пахучим крысиным норам («Можно не к столу?!» — «Ленка, на дачу крысы шастали?»), если же вдруг посмотрит, ее взгляд сожжет, да, сожжет, но вся жизнь аrtistes libres, вольных художников, скажем смелей, mages libres — вольных волхвов — в том, чтобы однажды она открыла глаза, да, открыла…
Вслух я вряд ли скажу, что мое ремесло — метать бисер, вслух необязательно, напротив, похваливал сациви, грузил бордо в утробу, помню, Лене трудно подстроиться под развеселье, — главнокурявцев (говорю, жуя), что крысообразные вдруг отвязались, всё! (Хоровой тост; даже жаль — Землеройка и Монгольская бо’одка собирались выступить в мою защиту на суде). Попутно скетч о Евгеневгениче (юмор у них в наборе, как причиндалы), набравшись, выболтал об Обыденке, о петиции к чудотворной (странно приметить у Лены насмешечку напополам с довольством, может, из-за позолоченной оправы — его презент?) Или она вспомнила о «Мечтателях»? — стала первой, кому сказал (задолго до свистопляски), что выбросил дарственную. Боже мой, ты восхитительный дурак! — как будто я хотел? скорей всего, случайно, переезд, студиозусы таскали короба, поперли ради хохмы, не уверен. Лидия Николаевна была не без провокаций, повторяла «мой стиль — рассудку вопреки». Но, похоже, рассудок-то присутствовал — и «двойной автопортрет», как говорил Анри (он водил рукой Л.Н., пока они, лежа на мавританце, т.е. на чуде ковроткачества, болтали друг с другом в «золотом зеркале Амура»), — ей попросту стало жаль отдать в чужие лапки, канцелярские лапки. «Юрочка, вас могут засудить» — «Венец страдания — и тот не будет платой» (Ахматова? не проверял).
Не знаю, зачем ты придумала эти катания в кабриолете (или придумал я?) Он все время глохнет, чему никто не верит — там ювелиры перебрали косточки, а Аганбяна нет, чтоб ставить на горох, — зато, когда тихнет мотор, мы, под жаровней солнца, слушаем кузнечиков и ветер луговины, прозаически, впрочем, ожидая эвакуатор, ты говоришь что-нибудь вроде «я люблю такие моменты, жизнь останавливается, и…» — не знаю, что должно следовать после «и» — «а верю ли я в доктрину метемпсихоза? хотел бы стать, скажем (подыскивала костюм для воплощения недолго), кузнечиком?» — и верю ли (странный переход), если бы меня все-таки замуровали в местах отдаленных, она носила бы мне сухари (хотел сказать, что назвал бы ее соучастницей, и сидели бы по соседству), вообще не бывает ли у меня наваждений, когда видишь иные, но тоже свои, биографии, иные дороги — потому что она мечтала, пожалуйста, не смейся, быть ветеринаром, еще актрисой, еще чичероне, как Вернье, а лучше всего драить полы в церкви в Брюсовском. И верю ли в воскресение — как будто не пою «Христос Воскресе», как будто не поклонник кулича по ее рецепту — но вообще-то, и пусть это будет теологуменом, люди ценят только то, что теряют навсегда, и мы с тобой тоже что-то потеряем навсегда. «Но зачем, если знаешь, а ты знаешь: нужны шмели?» — о, тут ответ несложен — мнемотический каталог несостоявшегося энтомолога сохраняет в нетленном виде латинское наименование жужжащего бочонка — bombus — ты хохотала (к тому же я научил, как бомбуса, задумавшегося на синем шелке твоего плеча, погладить, чтоб не цапнул), но ведь это даже не половина ответа, а целый не произнести: если любишь женщину, в вопросе — да весь мир в вопросе; если не любишь, то, конечно, дура.
Иногда тоже говорю нелепости: «Тот, на Страсбургском соборе, с жабами на спине — это же не я?» — «Как тебе в голову могло прийти? (ладонь на лоб) Перегрелся, что ли?» Но если бы солнце подплавило меня, скрипел бы и скрипел: почему не пришла на вернисаж Nōka Ō — а, ты была никакая, упадок, смешно сказать, сил, ты — серфингистка, тебе всего сорок шесть — «Почти сорок девять, счетовод» — какая разница, ты — ас сверхскоростной езды, госпожа ветра, не удивлюсь, если тебе придет фантазия прыгнуть с парашютом, лишь благодаря твоему человеколюбию мы передвигаемся в автомобиле, а не верхом (брякнул, что за руль не садился с 1987-го, — повод меня подучить — тем более, как сказала, инструкторше-миллионерше плата не потребуется), хотя, конечно, ты считаешь блажью, что у меня дыхательная аллергия на потную шерсть твоих миленьких лошадок, но и я — блажью, что была больна, когда перед пластмассовыми людьми я откровенничал о komorebi — солнечном свете, который проступает сквозь деревья, — м.б., вся человеческая история — такой почти не различаемый, но все же присутствующий свет? — и «Вишня в цвету» Nōka Ō была коронована героиней вечера исключительно с целью спросить — в каком саду цветет твое счастье? — стихотворение Nōka Ō, в моем переводе, предсказуемая мистификация. А вечером твой сварливый тон по телефону: «Почему я должна сходить с ума по Nōka Ō, если ты сходишь с ума?»
Зато мы ждем эвакуатор, как иудеи — мессию. Возникает, однако, повод спросить: согласна ли, что я чудотворец? — вместо ответа жуешь травинку, а я пересаживался за руль и — заводил мотор — мы почти взлетали под изумленные взоры селян — чудо, продолжал городить я, не что-то из ряда вон, а повседневность, как небо, к примеру, или его отражение в прудке средней свежести, в общем-то главное чудо — что мы — это мы, хотя мы нетвердо знаем, кто мы на самом деле. Селяне тоже исповедуют чудо, селян не разубедишь: кабриолет — не съемки фильма, и твои дымчатые очки — повод для слухов о пришествии селебрити, но сколько платят за массовку? (кому-то смогла подкинуть заработок, кто-то покрал саженцы в твоей оранжерее), смеялась, что реплика в мой адрес — «вы продюсер?» — воздаяние за презрение к бухгалтерам и бухгалтерочкам. Само собой, можно иноходить на других авто, у тебя еще два (три? тогда поправь), незнанье марок — сорт моего снобизма, есть с четырьмя кольцами, как будто четыре раза замужем, а не четырежды мать в непорочном браке, есть с хищным образчиком кошачьих — не твой портрет, а твоей судьбы, перед которой ты бессильна, даже если выжимаешь по Новой Риге двести верст.
Когда мы мерзли на ночной плотине, сказала, что всегда отказывалась играть Шумана, потому что бережешь мои нервы (я, дескать, нервный), что в какой-то новелле Джорджа Терруанэ персонажи так же смотрят на звезды и понимают, что они — бессмертные — смотрят сейчас на себя здешних и смертных — нравится? (мычу одобрительно-фальшивовато), что Гришка из Вранова, милый дурачок, писатель, которого никто не читал и читать не собирается, дышит неровно к вот этой даме (ты смешно показала на себя в зеркальце), — разве не ясно, что он все придумал — свойство художественных натур, и потом, если бы ты сама тоже — ну понятно, да? — он бы узнал последний, у тебя дети, у тебя воля, у тебя характер, и не абы какой, а субботинский характер (нет, уже не пьяна, «субботинский характер» — твоя трезвая мания), и, между прочим, известно ли мне, что тут в двух шагах поле клевера, и известно ли мне, что клевер днем не пахнет, а ночью — да, — по-моему, чушь, но двинули. Тут дело вот еще в чем: попробуй найди, когда темнота, туман, грунтовка, четыре ночи. Я заглушил мотор, подумал, жаль, алкоголь выветрился, ведь алкоголь — брат сна, а во сне можно все, и мы поцеловались.
33.
Нет, он долго держался порядочным человеком. Дольше, чем среднестатистический представитель мужского вида (я не выяснял, где ты почерпнула сентенцию). И хорошо, что дети выросли, — с интонацией самоубеждения, сразу после искусанных губ, после стыдливой скороговорки пружин автомобильного дивана, после купания под первым просветом — была минута, я перестал тебя видеть, — туман на воде как дыхание Левиафана (когда ты заплескала мне в лицо, я ознакомлен с этой метафорой Терруанэ) — после твоих волос — таволги, душицы, татарника на исходе лета, лилии долин — и быстрой ладони — не соскользнул ли крестик, — удачно все-таки расположено это поле у затона — можно миловать милую ночью, под утро, в полдень, как до начала рабочего дня на соседней ферме, так и в самый разгар. И распевы — «Василич! (неценз.) сюда!», «Василич! (неценз.) да не сюда!» — контрапункт любви. Потом шипел ливень, грозища, с угрозой не столько грешникам (хотя твое бедро пересекало мое бедро, единомыслия в оценке моей остроты не наблюдалось), сколько коллекционной колымаге, которая могла потонуть в суглинке. У твоего Терруанэ точно нет сравнения цвета глаз с цветом неясного неба, с цветом июльского ливня. С такой погодой можно и поисповедаться. Ведь ты нашла того дурачка-следователя (Пиршак? Пиршук?), намекнула, что будешь благосклонна, не сомневалась — я кристально чист, только без нервов, ты не леди Годива (я бы поубивал их мастихином — хлопотно, но наверняка — и у Агаты Кристи такого способа не обнаружено, вау). Гладила мне щеку: «Воренок…» — «?» — «Ты зажилил Фалька, почему не отдал Андрею?» Трудно вести правоведческие беседы, когда трогаешь губами соцветия сосков.
Кстати, об иных биографиях (благодарствую Косорыгину со товарищи). Была галлюцинация: уехать в Углич, затаиться в местном музейчике, взять другую фамилию, закончить карьеру смотрителем, мирно дремать — да я болтал всей компании, помнишь? Конечно, помнит. Только не говорил, что вместе с тобой, но ты так веселилась, что теперь-то я знаю: всё поняла. Конечно, поняла, я не дура. А заметил ли я (ты щекотала мне подбородок овсяницей), что давно перестала носить шаль с астрами? (я кивнул, ты не любишь, если я чего-нибудь не заметил). Это чтобы я не воображал, что ты не боролась. Это для него все легко: давно вторая семья — кажется, ты не верила, что мне неизвестно — вся Москва шушукает сто лет. Почему не развелся? (все-таки я задал вопрос). Ну дети, а теперь в довесок тренд (или треп?) о семейных ценностях (мне припомнился его высокоморальный юмор — семейные бесценности — когда обнимал домочадцев). Были на приеме у Самого (воспримут неправильно, если притащит обновленную версию). От слова «кретин» я удержался. Может (ей бы пошли в этот момент очки), пришел к умозаключению, что всё вот это — из мести? Откуда знать, что у меня там (положила ладонь мне на сердце, сначала, правда, на правую сторону, фыркнула) — я всегда был со странностями, а тот нет, тот надежный, то есть в роли надежного. Я не забыл, как в восьмом классе подарила мне сокровище? (пауза во спасенье не длинна) книгу отца о лингвистике с автографом? (да, да) — а зачем запрятал? в тот день, когда придуривался больным, когда шаль с астрами, когда тоже гроза, просила показать — по глазам вижу, память отшибло! — а я ответил — не знаю где, не найти, кавардак, мамай, нет средств, курам на смех, на домработниц. Тебе внушали (воспитание бабушки), что ты багфиш, почти гадкий утенок, а если правда? — я же тебя в упор не видел, я был увлечен (последовал список моих согрешений от и до, включая коровищу из Ярославля, о Маленькой О. ты была осведомлена, как оказалось, более, чем думал), но после, но после (жаль, ты смотрела в окно, и я никогда больше не увижу, какие бывают глаза, когда женщина говорит не тривиальное «я люблю», а говорит «но после», собственно, я так и не узнал — ты не продолжила — после чего догадалась, чтó ты для меня), вообще я нелепый типус, если спрашиваю, в каком саду цветет счастье — в саду, где обитает нелепый типус. Дыхание мое, когда подавал пальто, пальцы сквозь кашемир, — понял, почему гнала всех на улицу в ливень, в собачью жуть? — уловка дуры — только, господи боже, не лез бы в джентльмены Пташинский, он всюду, где его не ждут, или кто другой — а если типус, мой типус, вдрабадан, то, простирая пальто, взахлеб лекцию об обратной перспективе, фаюмском портрете, связи материализма и реализма (кстати, что-нибудь черкнул об этом? было интересно), Петрове-вино-водкине, — у него удивительная Богородица и Христос на Немецком кладбище (у тебя родня на Немецком?), а заодно, что милейший Саврасов не вылезал из запоя, какому-нибудь Диме Наседкину мог надиктовывать библиографию, цапался со шведским атташе из-за северного модерна (где твое энгельгардтство?), и гладил мои плечи, гладил, не соображая, что творишь. А в ванной? когда дезинфицировал мне морду? — у моих гостей, видите ли, слюни контагиозные. А я думала: этот типус сейчас поцелует, и это, пожалуй, мне нравится. Но нет: ты восхитительный трус. Честно говоря, я и теперь того же мнения. Существует одна разница — она коснулась меня губами — я могу тебе это сказать. Почему не остался, когда дала ноутбук и попросила про Шеллинга или кого я там приплел?
Вообще она собственница, чтоб без иллюзий. Когда зачастил в Питер (правильно Свято-Петроград? хм), хотела меня укокошить, ну или сам бы сдох по дороге, Анечка Мурина — чепуха, Мурина — алкоголическая дурь, если меня напоить, я лягу не с женщиной, а, допустим, с бревном, — она припомнила мне слова, что влюблен во всех женщин мира (на вечере о Делекторской?) — за такие откровения следовало бы врезать пощечину, но в другой раз, наша семейная жизнь еще не раскочегарилась. Но я так и не дотумкал, почему звонила в семь утра? Да, неслась в бассейн (разве я хочу видеть дряблые ноги? один индус на Бали аллилуйствовал, что такие ноги только у жены Кришны, и то, пока была девочкой, или у жены Будды — разве у Будды была жена? он хотел его утопить, не до конца, слегка, выяснилось, у индуса фармкорпорация, все аптеки в нашем отечестве теперь завалены пастилками от горла, каплями от ушей, мазью от чего хочешь, эликсиром, прости, от невстанихи производства того индуса, а причина глобальной экономики вот в этих ногах), да, бассейн — но знаешь, каким маршрутом? — ей хочется, чтоб угадал, увы, не мастак в ребусах, тем более в ребусах жизни — через Староконюшенный. Я останавливала авто, видела окна, свет, тебя не видела, жаль, у тебя нет собаки (тут, в самом деле, я не могу не изумиться — собака-то к чему?) — глупый, ты вывел бы ее на прогулку. Я звонила — вдруг ты подойдешь к окну — сама глупая, да?..
Сначала было решено жить в Староконюшенном (а где еще?), потом жаловалась, что духота, пыль, асфальт, задыхаешься (подозревал, что вблизи характер не сахар, но не до такой же степени — неожиданное удовольствие произносить выводы вслух). Иногда сбегала к своим (речь о детях), жила в гостевом доме день, два, как-то почти неделю (и тон по телефону не слишком дружелюбный — не надо пугать тебя голосом — но была со мной через час). Тот, похоже, вел себя корректно. Лучшая компания в огорчении из-за недостатка драматургии. Потом было решено обзавестись дачкой (отсутствие у меня этого счастья прежде не один год служило темой твоих филантропических нотаций), не против снять, лучше купить. Присмотрела за станцией Суково (скорее застрелимся, чем произнесем Солнцево, только Суково, хулиганское Суково до 1965-го, кстати, суковские ребята в свое время захватили Подчердачье у Петровских Ворот — тоже нотка биографическая). Дачка — значит, воздух, значит, шуршать листьями, проваливаться в сугробы. С мышами, как положено. Ты развивала идею, что если пустить на них таксу или терьера, то можно, а если химическую отраву, то нельзя (понял теперь, какая польза от собак?). Не рискну утверждать, что лыжный кросс по овражкам, по бурелому — радостное воспоминание о медовых месяцах (приятно, что у тебя тоже давит в боку). Зато после пяти, когда выколи глаз, когда первобытная синь в оконцах, а мы (прежний хозяин был оригинал и оставил в наследство медвежью шкуру) на полу, глядя на рубиновый жар солдатской печи, и только медь твоих волос видна, и плечо, и губы-угольки. План проложить лыжню в деревню Марёво (я не диспутировал). Вообще в боку не должно давить, ты не старуха. Самое большое изумление (не за всю ли мою жизнь?) — утром (т.е. половина двенадцатого — возмутительная рань) проснуться от хлада (и глада) — ни печки, ни завтрака, ни тебя, выбрести на крыльцо дымить с народной молитвой не той матушке, и увидеть свою Эос взлетающей по обмерзлым ступенькам, — молодую, молодую, с застывшими на челке каплями — ныряла в прорубь! Ты тоже говорила, что мой характер — не фруктоза, может, похуже, чем твой (я пилил тебя до второй порции омлета, потом мы топали — не на пространство белого поля, как я хотел, — к проруби! — правда, в целях научных изысканий — с термометром, ты ставила температурные условия — при такой-то я лезу, при такой-то, так и быть, остаюсь стариком). Зато к ночи пили дрянцо — только фуфлы пьют вина стоимостью (далее сумма в зависимости от инфляции) — твой девиз, а папиросы (как ты выяснила) у меня с ванилью («да ты сибарит!») Не только мания с субботинским характером, но мания возраста (пикировка вместо плацебо — «У снов не бывает возраста» — «А у меня бывает»). Я, в пандан, сам не без психических тревог: вдруг вызываешь меня на третий (четвертый?) раунд в качестве теста на сердечную мышцу, а не на сердечные чувства. Умудрился сказать в машине, по дороге в первопрестольную. Если признаться, что после твоего смеха до слез мы спрятались куда-то на не забытый богом любви проселок, не поверят. Дама снимает с себя мораль исключительно после платья — говорил Ларошфуко. Хорош французик! — тебе по вкусу, галльский юмор, тонко, с пониманием женщины, даже, в известном смысле, с уважением к женщине, феминистки беситься не должны, и звучит, как сейчас, нет разницы — куртуазный век или век пластиковой посуды, хотя сюда уместней пластиковые бюсты, но подзабыла, как в оригинале «исключительно», напомнишь? — конечно, тем более автор афоризма, пособившей тебе с выпрастыванием из морали, перед тобой. Раньше иногда задевали подобные шахматные ходы, известна была моя склонность выводить окружающих на ярмарку ослов (ослицами, само собой, не пренебрегая) — кстати, про ярмарку действительно галльская шуточка — но теперь ты только угрожала меня задушить, лучше, впрочем, зацеловать, чтоб сознался — это сказал duc de La Rochefoucaud, а не baron Vieux Ecurie (Старая Конюшня). В качестве оправдательного довода я сослался на знакомство с прапраправнуком (колена, душенька, сочти сама) Ларошфуко — экспертом Сотбис, миловидным болваном, но не в стиле Димочки Наседкина, у Лароша пятеро детей, жадная жена, и он заявил, что цитированный афоризм из его излюбленных. А давай смотаемся к нему! (Твой неожиданный прожект.) Заодно к Джеффу и Грейси, они почти нам шаферы. Лондон не весь доломали, а Оксфорд — игрушка. Тягомотина с визой? Ха! наймем бедолаг, отсидят очередь. Снова сыграл в «верю — не верю». Как тебе златой пачпорт? Извлек документ подданного Лихтенштейна (подарок Эдуарда Александровича, того самого, вспомоществование человеку искусства). Ну ловкий типус. Ограничились, однако, визитацией в Мемель (для тебя редкостные копчушки, для меня редкостная скучища конференции, смеялась, что я задержал взгляд на модераторе — балтийке со сливками — адрес помочь?)
После медовой поры ты несколько взголодала по привычной жизни (я-то думал, скрытая домоседка, а я-то думала — какая-то колкость — не вспомню). Еще не вспомню, какое бывало лицо, когда ты не в духе. У меня феноменальная зрительная память (подпорка профессии, само собой, а Пташинский приставал, чтобы меня предъявить, как опытный образчик, академику или полуакадемику по зрительной памяти), но почему-то не получается представить тебя, и не говорю Раппопорт, что не могу смотреть на твои фотографии, это ведь не ты, не ты, нет, не ты. Как увидеть ветер? Раппопортиха заикнулась про неизвестный фильм — делал не он, а Гришка из Вранова — я поблагодарил, всегда благодарю. Ты даже снишься редко, или зимняя темень (наша медвежья дачка?), или, наоборот, солнечный рай (поле клевера? кипрея?) — не рассмотреть тебя. Но ты — это ты, это так.
Когда ты говорила, что я «увел тебя в тень» и совсем уж нелепое «стесняюсь, что ли?», отвечал, что сторонник вдумчивого существования (ночью, застукав меня за просмотром голливудского мордобоя, сонно бахнула — «вдумчивое существование», заснуть снова, разумеется, не позволил). Вытаскивала меня в Большой (Валерий Авессаломович целует ручки — дивилась, что мы не знакомы, — шпильку «а Николай Максимович — ножки» одобрила). Имело смысл подремывать в бенуаре, чтобы между басом и меццо расслышать твое хулиганство: «Нравится, когда я… кричу?» Топ-менеджер (сосед справа) скраснел, жена сбелела. Женщина (твое якобы убеждение) не должна быть препятствием к успеху мужчины, мне следует восстанавливать статус звезды (я был звездой?). Землеройка сделал доклад на основе твоих концепций! Монгольская бо’одка включил тебя в совет оппозиции! Журналистка на «сис» разочаровалась в мужчинах после того, как ты ее отверг! Твоя идея воссоздать Музей нового западного искусства вызвала светопреставление! — Михаил Борисович с таблеткой под язык (ну я не такой садист), Ирина Александровна скакала на метле (перекрещусь). Зато я сопроводил свою милую на открытие собачьего приюта (оценила подвиг). Домашний концерт? Ваня Соколов, Боря Свиньин? Или сама? На Борю нет деньжат, а бесплатничать с Соколовым неприлично (разумеется, знала, не возьму твоих денег, как-то тебя на секунду озадачил мистический факт преображения внутри кошелька банковских карт в банковские купюры, — конечно, рассмеялась, всем известно, что я предпочитаю наличность, я ведь немец, я ведь русский домостроевец). Хорошо-с. Подумаем. Как тебе мегавыставка «Свет с Востока»? Рукоплескала. На мое счастье, тебя отвлекли не одни собаки, но и друзья. Пейцвер-безнадега нашел женщину, которая им восхищается («Витя — редкий человек! У него даже корни зубов мудрости не как у всех, а спутанные!») Ты подарила им «дом на колесах» — ума не приложу, с чего ты взяла, что им это необходимо (Витечка перепродал, просил не трепать, у него мечта — японский ресторан — может, я напишу ему вкусный — в литературном и кулинарном смысле — проспект?) Золотая кошка оказалась идеальной женой («не смотрю на сторону от слова совсем»), матерью («он пипикает, как ангелочек», «он кряхтит на горшке, как ангелочек»), ты нашла ей работу, после того как шеф, который домогался, выставил вон. Танька (о, Танька) наконец-то сменяла Капотню на Ходынское Поле, дом 1950-х (потолки, лепнина, альков, дергалка в ватерклозете с цепочкой, восторг), и глаза, как говорит Раппопорт, больше не черные мыши, а звезды, хотя мышей боится по-прежнему, потому что первый этаж, впрочем, свой палисадник с мальвами, и главное — летчик, вдовец, отставник, правительственные награды — «всегда знала, так и будет» — Хатько шипела, что эти слова Танька втюхивает летчику каждое утро, шалея от «ранверсмана», «ракетоносцев» и «летим, куда требует родина». На «семейном совете подытожили» (тоже из лексикона летчика), что надо взять дитенка из детского дома. Нашли мальчишку (который, вот судьба, на Таньку как две капли), комиссия поначалу Танькину кандидатуру забраковала (а орденоносец отсутствовал, в ночь вызвали туда, просил без подробностей), ты помогла с усыновлением — только взглянула (захлебывалась Танька), и бюрократам баста!
Собственно, ты и раньше подлавливала меня на непоследовательности. Мог глаголать о христианской любви, вдохновенно (не без помощи градуса, признаю) цитировать Павла, а после стать Савлом или вовсе Тиранозавром («Мама галит, что ты тиланозал. Потему?» — любознательная Дашенька). Изобличу социум филистеров (аудитория из филистеров негодует на филистеров, аплодисменты), а час спустя ты свидетель, как филистероборец собачится по телефону с Тебенько из-за гонорарной ставки (самое глупое, что фразу, которую я шепчу тебе — «на парфюм и на педикюр наскребет из своих, все равно конечности птеродактиля» — слышит, похоже, и Тебенько, потому что сатанеет в квадрате). Тебя удивляет не столько юмор мужлана (я проповедую рыцарство), сколько мизерная сумма. Тогда я опрометчиво толкую, что не позволю нулям… «Я знала, что у тебя мания грандиоза, но не знала, что так запущена» — баптистские поучения.
Вспоминаю чепуху, чтоб было ясно: поднаврал, говоря, что рад заботам о друзьях. Все эти дружбы попросту трата времени. Ты могла вместе с Танькой на трибуне махать в поддержку школы почти олимпийского резерва (прыжки в воду ее шестилетнего сорви-головы), а после дуться, что я не выбил в камне твои слова — «молодая пятидесятилетняя мать горда собой — ей удался прыжок». Вызванивать врача соседу (по Староконюшенному!), хотя тебя не просили. Чокнутых собаководов (или собакопасов?) тащить на кухню (чай, вприкуску обмен опытом, спасибо, без четвероногих) — «мой муж не жалует собак, но это единственный его недостаток» — отмечу, что у чокнутых с умишком слабо, — как правило, мрачнели. На них находилось время, дни, часы, а когда я предложил смотаться в Клязьму, там церковь 1913-го, юбилейного и рокового года, изразцы, то нет, не сегодня, завтра тоже дела, и бок болит (не лопай виноград с косточками). Так и не съездили. Да вы, господин хороший, ревнивец тот еще (хоть в голосе нотки — да их не определишь — нотки только для совершеннолетних). Якобы я бесился, когда ты поминала (избранным дозволено предстать в Староконюшенном, даже Раппопортиха не спортит борозды), как Вернье запускал бумажных голубей с крыши зала Чайковского (а еще шлендрал на концерты через чердачное окно), но главное — ему море по колено, и в доказательство полез в канаву (водоотводный канал рядом с Домом на набережной), и вы, мальчики, все, да, все до одного скиксовали (как ты смеялась, золотая любимая злюка), а блюститель беспорядка танцевал вкруг нас, играя на свистке и кружась упитанным телом. Пейцвер (не все ж ему облизываться на будущую кухмистерскую) продемонстрировал, что читает книжки, стал излагать доктрину пифагорейцев — мизансцена с купанием повторится точь-в-точь через миллион лет или в раю, тогда раньше. Нет, Витечка, повторится, но другая. Когда все выкатились, нас — так говорит молодое поколенье? — накрыло. «Помогаютебесамосовершенствоваться», — проговорила в полусне (от женщины с обнаженной грудью можно выслушать).
Но днем рекомендации чуть выбивали. «Матисс всем надоел, делай ставку на Берту Моризо» (что значит надоел? что значит ставку?) «Вообще тема “Женщины в искусстве” выстрелит» (выстрелит? мы в тире?). Сплести советую про керамические фигурки у Троеручицы (болгарское подворье), раньше плохо представляла Таганку, церковь — обалдеть (пожалуй, догадался, зачем туда моталась: хочешь знакомить с вдовой Солжа? — почему нет, если ты патриотичен — ты патриотичен?) И вообще, когда пишешь, не забывай формулу чтения по Терруанэ (бог мой, мне либо вызвать его на дуэль, либо стать святым — улыбка из вежливости не лучший вариант твоей улыбки), да, формулу: кресло, плед, чуть простуда, только ты и книга. Ну я не шаман, простуду, а также холеру и сибирскую язву не могу наслать. Бинго! можешь! Вспомните, фон Альцгеймер, как мы решили прошвырнуться пешком после того, как Пташинский купал ланей, а Землеройка выклевал тебе мозг (зачем притворялся, что впервые видишь, сноб?), ты еще сказал, что у меня глаза печальное небо — ничего себе! — подумала я, но это он пьян — а потом потерял ботинок, и мы искали — и нашли обувь, как ты сказал, доисторического человека, всю в жирной глине, я неделю валялась с бронхитом — правда, забыл? — ты еще в поле разглагольствовал, что время течет не вперед, а назад (до сих пор не понимаю), что времени вообще как бы нет, а Гипнос, бог сна, брат-близнец Танатоса, заведующего, так и сказал «заведующего», смертью, у них промеж собой вась-вась, — у тебя, типус, всегда — сначала попугать, потом всем весело. Я тоже умею загнуть, чтоб ты знал. Но я все-таки не такая, как ты, алкоголичка, и поэтому не говорила, раз времени нет, мы будем с тобой идти, идти, идти, идти по полю.
Конечно, «поумнее прочих» не поумнее прочих. Сделал и про Моризо, и про женщин, которые «отважились» (из рецензии Муриной) «искать себя в зыбкой материи, именуемой искусством». У Муриной есть дурацкая черта: даст текст на просмостр, но после появится то, чего вы не видели. Она посвятила тебе. Гадкое чувство, как будто, прости, переспал. Или я не прав?
Хотя бы успел «Свет с Востока» (ты предлагала «Восток свыше», мне показалось претенциозно, чуть обиделась). Джефф выискал эротическую сюиту Nōka Ō, я — своего Матисса (ковер-то восточный!) плюс транспарант с эссе «Матисс: паломничество на Восток», Метакса влезла, что не допустит каши из топора, — и «отвалила» (как выразился Джефф, он начал постигать язык Пушкина и Толстого) тридцать работ из неразведанных геологами припасов (в том числе серию «Золотых рыбок» Ци Байши), могла бы больше, но дразнить Ирину Александровну небезопасно — «Восток» устраивали на Волхонке, там своего добра. Вступительная чушь (а как иначе? не квартирник), посол Японии, посол Китая, посол Иордании (аккурат начинался кипиш с Петрой), посол Чего-то-где-то-и — «не посол бы он…» — ты держала меня на привязи (я же невротик) — мадам Хозяйка, само собой, — я выполз к микрофону поддурелый — кто-то, вероятно, думал (новички куриноглазые), что пробормочу эссе, но начал с… Борисова-Мусатова, ведь теперь, когда двадцатый век стал еще одним призраком среди призраков прочих столетий, его «Призраки», его девы тумана свидетельствуют об одном — жизнь иллюзорна, искусство реально — и потому Анубис (я вещал на фоне улыбчивого богошакала) приглашает нас снова и снова в путешествие, у которого одно время, которое увидел на своем брегете Батюшков, — вечность, — а крылатые быки Шеду снова и снова готовы взлететь и т.п. (был план, я доканывал Антоновой, перетащить быков в зал выставки). Боря Свиньин исполнял «Rondo alla turca» («Турецкий марш», куда ж без него), «Китайский танец» из «Щелкунчика» (аналогично), «Исламбей» Балакирева, еще Скрябин — а где визионер, там и Восток. Сопрано — не на одном Боре выезжать — арию из «Мадам Баттерфляй» — фамилию не вспомню, но без визга, а Раппопортиха на платье цыкнула: заманивает де бездонным декольте — а тебе понравилось, не перевелись молодые силы, — «Un bel di, vedremo» («В один прекрасный день мы увидим»). Когда шатия слиняла, затеяли пирушку духа для своих (и тела, разумеется). Пейцвер вжился в роль поставщика шампанского, Пташинский станцевал с Антоновой (план — ангажировать для фильма), Раппопортиха душевничала с Бегемотиком (он еще министр?), ты — я не уговаривал — сыграла вальс-шутку Шостаковича (нашлись, однако, знатоки, которым следовало растолковывать, в чем шутка), потом из «Турандот» («восточная» вещичка), но не в героическом одиночестве, а плюс пять скрипок, две виолончели (так и не спросил, вы репетировали или с кондачка, Пейцвер угощался с каждым оркестрантом). Фотолетописание. Меня чуть развезло, я возлагал длань на плечи а ля Анубис (Антонова, впрочем, заартачилась — Анубисом, по возрасту, ей быть, уступил). Успела шепнуть: «Вы счастливы? Я не о выставке…». Что-то плел про послеполуденный отдых Фавна, смеялась и просила загипнотизировать, как я умею, чтобы Музей нового западного искусства (вернемся от Востока к Западу, ха-ха) — Сам не прочь воссоздать коллекции Щукина и Морозова в Москве («Он знает, кто это?» — «Просветим»). Главное — ты ослепительна. И разве не странно, говорил я, когда возвращались к себе (я чуть заваливался — спирт тянет вниз, только спиритус вверх), что им (кому — спросила — им?), да всем, с позволения, свиноподобиям (благоразумно не оспорила формулировку) явлена Диана из Пуатье, а они… в союзе, например, скульпторов четыреста человек — но Диана (пробовала меня урезонить) не носила очков, — ха! (последовала справка об изобретении стеклышек на обольстительные глазки в тринадцатом веке, об увеличительном изумруде Нерона) — только зачем Фальк умер? зачем Толя Зверев? как шваль надоела… «Не буйствуй, пришли».
Якобы заснул в кресле, как ты уверяла, бормотал абракадабру, значит, заснул, значит, органон требует сна — нет, спать не буду, мой праздник, мой фейерверк, а тебе по барабану. Устала? А с Борей ворковать не устала? Сама, пожалуйста, ложись, но мне глупо куковать, пока ты спишь, сейчас обзвоню всех, кто не спит, пойдем шататься, но вообще органон требует кое-чего другого. Я помню тот день. Вернее, апрельское утро, восьмого числа. Ты была ненасытна, о, ненасытна — я был владельцем пламени, выдумки плоти, всего, всего — а потом ты сказала, что заболела. Почти беззаботно. Потому что почти как простуда. Придавят чем надо. Даже сможешь — я же не прочь? — поспособствовать продолжению моего рода. Необходимо верить. Операбельно. Красная химия. Белая химия. Гражданская война, Вернье бы так назвал? — смеяться ты не разучилась. Может, в Европе? Рифма в ответ классическая. Лучи. Лысая голова. Парик. Травы не так уж бессмысленны. Питье из лягушек (эвфемизм, иначе меня стошнит). К старцам не кинулись (там сумасшедших без нас). Голосовые связки потеряли верхние ноты (а ты что хотел? — химиотерапия жжет, пусть жжет). Хорошо, дети выросли. Надеюсь, он тебя не пришьет, если что. Вдруг, если что, эти гады за тебя опять возьмутся? Угодишь на Колыму. Зато полезно для монографии. Хотелось бы посмотреть, как ты снова куролесишь у Пиотровского. Это правда, залезал внутрь саркофага мумии? Одна знакомая француженка, владела кафешками в Москве, у нее тоже случилось такое, устроила последний бал, но никто ничего, думали — просто веселье, а ей хотелось, чтобы запомнили ее, как была всегда, молодой, и волосы, как нити золота. Нет, не хочу. Устала. Я давно говорила, что устаю, ты не верил, ахинею про виноград. Жизнь действительно не длинней фильма. Типус, если будешь реветь, мне тоже? Всегда буду с тобой, разве не понял? Даже могу отдать тебя другой. Я хочу, чтобы ты был счастливый. Вдруг это тоже буду я. Если доктрина какого-то психоза, психоза, вот, вспомнила, — метемпсихоза — не врет. Надо договориться о кодовом слове, чтобы меня узнал. Как у спиритов. Давай подберем. Что-нибудь простое. С ацетальдегиддегидрогеназом в новой жизни не совладаю. Может, вечер? лес? осень? собаки? (почему собаки? господи! почему собаки — я их люблю) может, сон? может, туман? а как тебе свидание? Слушай, я поняла! Надо заранее выучить их по-японски, вряд ли западешь на японочку после меня. Как это все по-японски? Странная игра. Но ты хотела играть. Yūgata, mori, aki, inu, yume, kiri, dēto. Смешноватый язык.
Было, правда, тяжело, когда ночью (не получалось заснуть) сказала: «Зачем всё?» Чтó мне — крикнуть по-японски то, что кричат на всех языках земли, — Kirisuto ga yomingaera reta! — от меня не слишком убедительно — «Ладно. Я пошутила». Но был и «повод для осторожного оптимизма» — не паллиативное вранье врачей, ведь «для осторожного», и даже пустили на побывку (первый взгляд на стену — на месте ли «Мечтали» — боялась, что продам ради тебя). Аппетит и планы. Снова на медвежью дачу, снова тебя на лыжне, или, слушай, в санях по снегу Маттерхорна летел когда-нибудь, поедем? Но я заготовил сюрприз больший, чем Маттерхорн — или ребус тебе не под силу? — господи, не мучай — новый… роман… Терруанэ! Ну не так, чтобы прямо гений — о, мадам, вам непросто угодить — не гений, не договорила, но другие, признай, просто ге. Оттоманка, шаль с астрами, твои глаза, удивительные запястья (да, кое-что осталось, — вытягиваешь руки, — и вообще в одеже товарный вид), кофе с каплей коньяка (изумительно, пользительно) — а сигаретку? — можно, змей! — но как бы (задумываясь, привыкла покусывать дужку) ты перевел «distancée enfume»? — нет, типус, ты соображаешь медленно — «дымчатая даль», дарю.