Роман
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2025
Об авторе | Георгий Давыдов — постоянный автор «Знамени», в 2012 году стал лауреатом премии журнала за роман «Крысолов» (№ 1, 2 за 2012). Тогда же — финалист премии «Новая словесность». За рассказ «Как избавиться от сверчков» (№ 9, 2009) — финалист премии Юрия Казакова. Журнальный вариант книги «Лоция в море чернил» (Москва, «Азбуковник», 2023) отмечен годовой премией «Нового мира».
Предыдущая публикация в «Знамени» —– рассказ «Костик Кукумбер» (№ 2, 2023).
Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы.
Но вы умрете, как всякий человек
Псалом 81
1.
Получается так, был он прав, когда говорил: жизнь — не длинней фильма. Фильм идет два часа; жизнь идет два часа, даже если в ней, в автобиографической ленте, насмотришь семьсот тысяч часов. Собственно, говорил-то иначе, — как передать голос? — с послевкусием — бахнула раз спьяну Машка Раппопорт, — ночи, — впрочем, не трудно проверить, прежде, конечно, раздобыв давний подпольный дубляж, — лет пять он резвился на пару с тем типом, который гундосил в стакан, а, м.б., не гундосил, просто так устроена носоглотка, — в лентах излета 1980-х, где на экране гарцует какой-нибудь коннектикутский красавец, услышите голос, теперь только голос, — Андрюши Вернье.
Увязли в семистах часах? Был такой Славик (не наблюдали закономерность, что обладатель подобного имени обычно не быстр умом?), и Славик (до сих пор помню его недоверчивые очки): «Цифра обоснована?» (родитель Славика считался профессором — пустим закадровый гоготок — математических наук). «О, еще бы!» — отвечал мастер ловитвы и пред очками Славика на доске из воздуха принимался считать сутки, часы, сколько в году, возьмем в среднем (в году восемь тысяч семьсот шестьдесят часов, знали? нет), умножить да хоть на восемьдесят приятных лет жизни, получим семьсот тысяч, точнее, семьсот тысяч восемьсот часов. «Я мог бы (он воспарил) перевести цифру в минуты, к тому же у фильмов поминутный хронометраж, но я (Машка — подтверди) не похож на еврейского вундеркинда». — «Ты не похож на еврейского вундеркинда».
Теперь стоимость молока вычирикивают в калькуляторе (я, например, взявшись за эти своего рода мемуары, тоже не склонен к арифметической натуге), но тогда (1975-й? скорее, 1976-й, мы более-менее пятнадцатилетки) Славик перепроверял в столбик (у папаши имелся «сверхскоростной способ»). Только всё разъезжалось в абрикосовых отсветах абажура у Андрюши Вернье на углу Тверской и Маяковки, а, м.б., «сверхскоростной» терял темп из-за кагора, который Надежда Владимировна (Андрюшина мать) полагала «непременно необходимым» при любой погоде (был собачий февраль), любом возрасте («Пятнадцать лет? Шутите! Раньше уже венчались… Луиза Мекленбургская родила наследника в тринадцать!»), но главное — «ударах судьбы» — тут она сослалась на авторитет Хемингуэя и взяла со всех обещание, что в следующий раз испробуем «Death in the Afternoon» — «шампанское, абсент, лед» — смесь увидел во сне опять-таки Хемингуэй («Бык и гений в одном лице») и окрестил, как свою книгу, — «Смерть после полудня». Любимый купаж Викентия Андреевича (Андрюшкин отец). «Ясно, почему он победитель паркура?» — «Надежда Владимировна (это белоголовый Славик), мы не учли високосные годы…»
2.
Как не учли, если Андрюша родился в 1960-м, високосном, и надо бы расспросить Раппопорт (она стала психологиней — сейчас все психологини): повлияла ли исключительность года на исключительность нрава (большинство из «лучшей в мире компании», как говорил Митя Пташинский, впоследствии сценарист научно-непопулярных фильмов, заявились на свет годом позже), но понимаю, что жду совсем другого от «Марии Вадимовны Раппопорт, коуча семейных отношений» (так на визитной карточке) — и, разумеется, там не упомянуто, что дважды разведена, впрочем, Танька-мышь упрямо настаивает, что трижды, и она же всех «ставит в известность», что у «Марии Вадимовны» имеется сын, но не имеется родительских прав, — кажется, ей навесили наркотическую зависимость — дураки мы, что ли, мы не верим, ведь у Раппопорт из наркотических зависимостей — дамские сигаретки и сладкое — тут Танька смягчается и произносит с ноткой гражданского чувства, что у бывшего денег больше, чем мух в привокзальном ватерклозете.
Я жду тетрадей по химии образца помянутого 76-го, в которых Маша Раппопорт расчерчивала таблицы, где «абсорбат» сменял «асцендент», «дистилляцию» — «констелляция», и «кверенты» окружали не формулы (какими они могли быть? разве что на семьдесят процентов состоят из воды), а физиономии из «лучшей в мире компании» — крахмалистый телом Пташинский, дистрофический телом Кудрявцев и приглядывавшася к нему Лена Субботина (да, дочь того самого Михаила Субботина, легендарного полиглота 1960-х, — девятнадцать языков, если не ошибаюсь? — лекции, радио, загипнотизированные амфитеатры, брошюра стотысячным тиражом «В мире неведомых слов», мы не знали, что весь этот гром победы раздавайся должен заглушить главную неудачу — Юрий Кнорозов опередил его в дешифровке письменности майя; в сорок девять лет, в 1980-м, Михаил Алексеевич Субботин умрет от инфаркта), Танька-мышь (из-за привычки грызть рафинад — будто бы присоветовал семейный доктор для улучшения мыслительных процессов), Славик-профессор, я (без комментариев), Андрюша Вернье; а Жени Черничиловой в той тетради не найти, нет, не найти — пришла годом позже (когда вернулась с родителями из Нью-Йорка, где отец служил при ОРН — организации разъединенных наций — патентованная шуточка Mr. Chernichilov). Только раз наш Слух («Самый лучший учитель химии»), наш газообразный (шар на микроскопических ножках) Слух взял Машкину тетрадь, а после смотрел, чуть склоняя голову набок (педагогическая манера, как растолковал Вернье, контрабандой проникшая в красную школу из белых гимназий), потея, всхихикивая, но остерегаясь спросить — «А, сопств…», «А, сопств…», «А, сопств… кве… (нос в тетрадь) кверенты… это…». Но Слух, во-первых, знал Машкин характер (ее уверенный басок был такой же принадлежностью школы, как цикориевый кофе на завтрак и обреченно-одинокое пальтецо двоечника в гардеробе на ужин), и, во-вторых, Машкина родительница (вершиной карьеры считалась инсценировка «Саги о Форсайтах» для Русского театра в Риге) раздобывала Слуху билеты на Смоктуна (хорошо — Смоктуновского) или Рихтера. «Кверенты, — гуднула Машка, — это…» Редкий в педагогической практике случай, когда звонок перемены спас учителя, а не ученика, — он ведь был трусоват, наш учитель, в школе, где только и водились сын такого-то, племянница самого, дочка от первого брака, внуки — да, именно этого — и к тому же сам Слух (вам что, фамилию назвать?) был из тех, кто сначала был с теми, а потом их всех — ну вы поняли… И значок «с монгольской бородкой» носил на манер монгольской пайдзы (термин двусмысленный, зато надежный). Кто пустил про пайдзу? — ну, конечно, Вернье («это оберег, олухи… мой дружил с Василием Яном»). Взвой звонка преобразовал скандальное «…для гороскопов» в «…для гироскопов». — «Ну это же физика, деточка!» Впрочем, Пташинский не сомневался: «гироскопы» — спектакль. С другой стороны, что такое «гороскопы-гироскопы» в сравнении с беременностью десятиклассницы (двумя годами ранее, правда, как мы ни старались, не могли расследовать, кто «с животом» — ее загодя спрятали), массовой метаморфозы Бернштейнов-Вольфсонов в Борисовых-Волковых, наконец транспарантом между окнами второго этажа — «Верните буквы ѣ, i, ъ!» (изготовлен сыном профессора философии — тем самым) — так что газообразным Слух был не вследствие диабета, а чтобы, сбросив микроскопические ботинки, вознестись в небеса. И, видимо, в такие моменты, когда он чувствовал, что вознестись легко, легко, он кидал нам что-нибудь вроде — «Чем школа отличается от тюрьмы? — и, посреди мхатовской тиши, эманируя счастьем: — Доброжелательностью персонала»; «Хомо посапиенс»; «Мыло — голым! (читать наоборот, но Вернье уверял, что Слух подворовал «голое мыло» у Софроницкого), «Теория неприятностей» и «Уравнение с несчастными производными» (соответственно, «теория вероятностей» и «уравнение с частными производными», тут уж Пташинский — он бодался с Вернье за титул короля — спешил поймать Слуха на плагиате у академика Колмогорова), «Имею честь назначить вас гением» (между прочим, действенный метод разбудить «посапиенсов») — и обратно (опять-таки действенный): «Имею честь лишить вас звания гения» и, пожалуй, лучшее — «Что такое человек простыми словами?».
Те, у кого в нашей, «французской», школе были старшие братья-сестры, сообщали с мудростью старослужащих: то ли дело в прежние времена, когда Слух был на пике агрегатного состояния — плазмой, и, взбегая на кафедру, выбивал мелом, становящимся пудрой, на черной доске — резвый профиль с монгольской бородкой, а понизу — подпись-размахайку — В.И.Ульянов (Ленин). А еще подкармливал обещаниями, что в случае средней успеваемости на «четыре с пятиалтынным» посвятит урок, если не два, — алхимии. Потом (после нас, году в 1981-м? 82-м? в общем, совпало с кончиной Бровеносца) Слуха вышибли (Танька-мышь тиражировала версию, что новая директриска его домогалась), он колесил по стране от Северодвинска до Самарканда, от Иванова до Ивангорода с лекциями вроде «Завоевания научно-технического прогресса», «Перспективы открытий двадцать первого века» (представляю старательные лица моряков, ткачих, шахтеров, чайханщиков), потом чуть не засадили («Биохимия», — намекала Танька, и как-то сразу объяснилась драма несовместимости Слуха и директриски, а Пташинский мыкнул задумчиво: «Вот почему он сказал, что у меня лермонтовские глаза»), потом он умер, само собой, или, как резюмировала Раппопорт, «жизнь человеческая возгоняется — в пар переходит…» — «Пожалуй, я у тебя это слямзю, не против?» — Пташинский умел выцарапывать находки. Было как раз на поминках Слуха, сидели в забегаловке у Трубников. Пташинский быстро набрался. Кричал об открытой им науке «мортологии» — еще Камю говорил: человек — единственное животное, которое знает о своей смерти, — «я, шобвызнаи, мысю о смети с двенацти ле!» — что не мешало ему поросячьи придвигаться к Раппопорт — отдадим ей должное: смогла заставить Пташинского испить какую-то неотложную смесь, затолкать в уборную; Танька — не идиотка? — следила, осталась ли Раппопорт снаружи — минут через двадцать Пташинский вернулся с благоприличной, хотя медицински-бледной мордой. Но вряд ли он понимал извивы дальнейшего собеседования. Мнения шли пополам — мы выясняли, чтó более глупый жанр: свадьба или поминки, свадьба или поминки, свадьба или поминки (добавить?), свадьба или поминки. Славик (временами его организм, ощущая нехватку остроумия, стремился добрать остроумных калорий) предложил контроверзу — а если жених и невеста в день свадьбы дали дуба? — он жаждал гогота, но алкогольную жажду не перешиб. Светский успех, а, следовательно («следовательно» — предпочитаемый Славиком математизм), успех у дам — не были его коньком. После потеряли его из виду, кто-то болтал, он оставался девственником до тридцати (в позднейших версиях до полтинника), пока лаборантка не заперла изнутри дверь… Физтеховцы живописали иначе: на следующее утро объявление — «требуется лаборантка без вредных привычек». Кудрявцев козырял квартирными комбинациями: скоро, скоро, дети мои, зазову на смотрины пятикомнатной коммуналки, тут же, меж Арбатом и Вражком. Интеллигентный человек, дети мои, может обитать только на Арбате. Коммуналка — манна небесная — свалилась сама, но все же, прежде чем там растузиться, надо было выкорчевать последних жильцов: инвалида (кажется, в прошлом нотариуса, во всяком случае, он справлял нужду в спальне со словами «обстоятельства непреодолимой силы») и другого — Мишаню? Сашаню? — перемещавшегося между Бутырками и желтым домом, из-за чего, ясное дело, трудно отловить. Танька-мышь шуршала, что никогда бы не поверила, как из задохлика (это Кудрявцев) получится — долго не могла подобрать словцо — получится… Славик входил в квартирные обстоятельства: «Это законно?» («Тоже спрашивал лаборантку», — Танька). Но Таньку пятикомнатные обстоятельства жгли сильней (жила в Капотне в доме стиля «баракко»): бог милостив, пятикомнатная слетела из-за карточных долгов. Давно не видел Таньку такой счастливой, разумеется, по части сочувствия была комильфо. Кудрявцев все равно Таньку добил (да всех, кроме разве Андрюши): сглотнул апартаменты в башне на Кудринской. Да, Ленка Субботина не ошиблась в дистрофике (видели бы вы, как его разнесло до центнера, а уж поучать простаков с покровительственным хохотцом прилипло вместе с завтраками у Ларми — разумеется, мы не спрашивали, что такое Ларми). Ленка не ошиблась и потому изготовляла ему детей (четверых — неплохо?), чтоб не взгульнул («деньги — соблазн — деньги» — Кудрявцев усовершенствовал Маркса, было, правда, непонятно, почему после соблазна деньги не линяют вместе с соблазнами). Слуха — так всегда на поминках — больше не поминали, но два припева мне не забыть — «А что это Андрюша не сияет?» («Его душа не с вами», — Раппопорт) — «Я не буду больше пить, — Танька-мышь, — иначе захочу отдаться».
3.
Когда-нибудь двадцатый век примутся изучать, как лягуху, — без излишней привязанности к ней, точнее, к нему. (Я всего-то цитирую закадровый текст последнего фильма Мити Пташинского с интригующим названием «Ничейный век», а голос Пташинского — конечно, не голос Вернье, но чуть алкогольная хрипотца вызывает доверие у зрительниц). Я предложил Пташинскому (он дал мне сценарий) дописать: «довольно прожорливую лягуху». Забраковал. «Тут, дружок, насквозило личное». Вариант «курица перелетела через навозную кучу» (об авиаторах) вызвал клекот. Смешное, да, получилось у Мити лицо, когда я напомнил, что это… Александр Блок. Забраковал, с комментарием, что я мастер измышлять несуществующие цитаты. Сказал бы, несуществующих поэтов. «Курица, промежду прочим, — продолжал пыхтеть, — добралась до Луны». Справедливости ради, Пташинский не какой-то полоумный идолопоклонник прогресса. Он вообще придерживается мнения, что человечество (видели бы вы его артикуляцию при слове «человечество») вымрет. Но спальные районы на этой самой Луне, тем не менее, скоро перестанут удивлять. Разве я спорю? На что-то Луне надо сгодиться. И на Марсе, готов поверить, найдут какую-нибудь синегнойную палочку. Сто лет уж ищут, так что жизнь, пусть только синегнойная, должна там, из приличия, закопошиться.
Существуют факты куда более странные. Викентий Андреевич (Андрюшкин отец, я уже говорил), одним шажком заступив туда, куда, например, не смог бы сделать шажок астронавт Нил Армстронг — мастер в «шажках человечества», — Андрюшка показывал метрику отца с марсианским годом рождения — 1899-м. Но (хвала породе) чтó такое заделать первенца (Андрюшка был первенец) в шестьдесят, если после заделал еще двух единокровных сестриц (список бастардов оставим для светских дамочек и театроведов). В самом деле, Викентий Вернье был бог паркура, и, когда мать Андрея брала с нас обещание испробовать «Death in the Afternoon», Москва плыла сплетнями о новом амуре супруга. Нет необходимости переписывать биографию Викентия Вернье (найдете в любом энциклопедическом талмуде). Дублер Ливанова-старшего, дублер Качалова — и «дублер» не должно направить по ложному следу «полузвезды» — причина, скорее, в неокончательном доверии предержащих, хотя его ценил Сам (три премии имени Самого, в том числе за роль Барклая-де-Толли в фильме 1943 года — ясно, откуда квартира антарктических размеров), «последний, кто в теперешней Москве» (со снисходительной жалостливостью к тем, кто не застал Москву прежнюю) «умеет носить фрак». Эталон в исполнении стареющих аристократов, — примирившихся, кх, с неизбежной победой, кх, пролетарского класса (амплуа с 1920-х — пудрой прическу обсыпь — ваш выход), и фрондирующая публика не тихо шептала, что Вернье произносит «класс» в нос, так, что уже во втором ряду слышится «полеталский квас» — Алексеев (хорошо, Станиславский) мёр с хохота; эталон гвардейцев, конногвардейцев, белогвардейцев, золотопогонников, золотопромышленников на крайний случай, всяческих, словом, соглядатаев враждебных держав (кинематограф 1940–50-х), и, конечно, тургеневских дядюшек, лондонских ловеласов. Друзей выбирал, как коллекционные вина, — Вертинский, Игнатьев, Казем-Бек, Василий Ян, — это ведь Викентия Вернье мо — на новогоднем застолье 1950-х — «Кого ждем?» — «Госудагя импегатога».
В порядке вещей, супруга найдена из коллекционных — с подмесью армянского взбренди — и пока они гарцевали вместе, домашним присловьем было — «твой дедушка прозорливо потчевал тигресс леденцами» — в самом деле, в брошюрах для простаков трубили, что Дедушка (официально под этим титулом) — родоначальник гуманной школы отечественной дрессуры — «Да лупцевал он их всех!» — говорила Надежда Владимировна не для прессы, только не ясно, кого «всех» — не только, значит, кошачьих? Не знаю, был ли Вернье-старший накоротке с шахматами (он больше по шашням), но партию жизни выиграл: отпевали у Нового Пимена в 1983-м, в окружении рыдающих вдов, отпрысков, актерской братии, театралок, почему-то французского атташе (киношные рифмы?) и лично Рувима Рудинского (тогда знаменит, через год на третий пёк биографии «замечательных людей», но биографию Вернье так и не выпек). Андрей не пришел.
4.
Потому что Раппопортиха утащила его в Кинешму, по другой версии — в Кижи. Жили в палатке у озера (так Танька рассказывала), где вода — лед, комары — пламя, купались голыми (ну да, Танька сидела в кустах и давилась слезами разбитого сердечного аппарата), а зачем не голыми? если вокруг никого, три года скачи, не доскачешь, вот они скакали друг на друге (у Таньки тяга к подобным подробностям), плюс ему со школы нравились Машкины окорока. «Ну а что такого? Двадцать три — возраст любви», — Пташинского всегда тянуло к афористическому жанру. Откуда она могла знать, что ему со школы? Вернье был из тех болтунов, которые не выбалтывают. Приходится верить Таньке. Спьяну она договорилась до того, что Андрюша и ей делал непристойное предложение, не можете себе представить, какое предложение, каждая женщина мечтает хотя бы раз в жизни услышать такое предложение, да и почему, собственно, непристойное? — просто смелое, однако, застенчивое, — предложение, от которого невозможно отказаться (хеллоу, Холливуд!), — она устояла, само собой. (Сейчас не вспомню, тогда или позже явились стишки о Машке Раппопорт — «И твои окорока / Хороши до сорока. / Но надеюсь раньше срока / Приласкать два окорока»).
Танькина осведомленность, надо думать, была плодом тех обстоятельств, что так и не обзавелась плодом (до недавних пор собирала журнальные вырезки о позднеродящих женщинах); а от Лены Субботиной (вообще-то она не измазывает подруг) узнали, что Танька несколько раз напаивала Вернье («ослабим нравственные тормоза»), будучи убежденной, что и в бесчувствии мужчина способен. Что за нелепый век, в котором раздобыть ребенка трудней, чем палочку на Марсе. Все же Андрей не гнал Таньку, и, вероятно, не лучшая его черта, но как-то рано умел придумывать поручения тем, кто не сильно отбрыкивался, того лучше — сам лип. Пташинский делал рыбу переводов для итальянских комедий (не знаю, когда Пташинский поднаторел, может, нá спор? как у меня с японским), а Вернье — король стило, баловень литерадуры — наводил марафет. Думаете, Пташинскому хоть что-нибудь перепало? Ни серебра, ни меди. С другой стороны, разве не щедрая плата — пройти на сверхзакрытый показ в Дом кино (какой год на часах? кажется, 86-й, но вернее, что следующий), где натолклись все — и тот самый (схожий с бегемотом, он и снялся, как помните, на его фоне), и та, которая сбежала вовсе не от того, как доказывали, а от того, который резал вены (Вернье небрежно — она неровно дышала к отцу, забыл, что ли, что отец помер? да раньше — ну раньше кто к нему не дышал), и тот, да не этот! (у кого усы, понятно), и прозрачноглазый (поэт, потребивший за жизнь ящики, магазины, цистерны, спиртзаводы), и художник с бабьим лицом (картины размером с футбольное поле), и такой-то, такая-то, со стайкой таких-то и даже, хм, вот таких, а в лучшем ряду — Главкиноморда — чтобы глядеть фильм-франсэ, именно тот (вы угадали), в котором героиню имеют все, кому не лень, а кому, простите, было бы лень? кажется, в финале пристроился колясочник с оправданием «по рекомендации терапевта». Лишь у Главкиноморды ни один мускул не дрогнул в штанах.
У меня Андрюшка требовал Эммануила Сведенборга (шведского чудака давнего века, который в ангелов и чертей верил тверже, чем партийные бонзы — в наступление коммунизма), то есть не у меня, а дабы я намекнул отцу, у которого имелись ходы к таким книгам — как будто не знал: не то что Сведенборга, — звонка декану исторического факультета (куда я не добрал проходной балл) не допроситься. Впряглась Танька. Ей, конечно, из Капотни до Сведенборга не допрыгнуть, но, уверяю, он нагрузил ее послушаниями на полный рабочий день. Хлеб, пиво, кизлярка, чем подымить (баловал себя миногами от Елисея, по той причине, что рифмуются с «ноги»), ковбойки ему раздобывала, но главное — книги, книги (хоть с Кузнецкого, хоть у старушенции-ротозейки), библиографии из главных библиотек — от синологии (не про евреев, про китайцев) до физиологии (физиологию мозга открыл, вот фокус, тот самый Сведенборг). Когда разболелся зуб мудрости, мудро потребовал Камю (и простите за камю с бородой — речь о коньяке, отыскался на даче из отцовских припасов). Мать Таньки была уверена: Танька судьбу нашла. Мышь породнится с Вернье! — матери неважно, что там у них до штампа. Мужчину надо держать не за штамп — за штаны — из ее наставлений. А такие штаны — шанс для Капотни. Не знаю, почему Танькина мать не вдумывалась в арифметику (Славик бы тут сгодился), ведь ее бюджет худел быстрее, чем матримониальные надежды Таньки. Вернье (так и быть) тратился на томик какого-нибудь Эдуарда Шюре о посвященных (из гоп-компании Сведенборга, впрочем, они не встречались), но палатку для Кижей (или все-таки Кинешмы?) Танька доставала из своих денег. Почтальоном пыжилась или у матери должила «до стипендии» (капотнинская мечтательница не знала, что доченька пролетела на педагогику). Славик (у него случилось обострение остроумия) предложил Вернье взять псевдоним фон Альфонсофф. Хохотали хором, глотали не «Смерть после полудня», а просто «Смерть», пока Танька, мокрая мышь Танька, носилась за добавкой. Ну не свиньи? Только не Танька так говорила. Потому что у Таньки был — и только тогда был — золотой век. В подчердачье у Петровских Ворот, в келье, как называл это место Вернье, где он, повыгнав птиц небесных, начал жить на птичьих правах (думаю, это опять-таки 1986-й), благо дом был полувыселен, а из наследства отца сгодилась табличка с Мосфильма «Не входить! Идут съемки» (опять-таки камю с бородой заливал горло полкана из домоуправления, помнится, мы завидовали коньячному изобилию — после Андрей приспособил нас к рóзливу, и порожний камю вступал в преступную связь с какой-нибудь молдаванкой). Дряхлоносицы из коммуналок шамкали уважительно — «идут съемки» — в их юности термин не приобрел тот смысл, какой мы с вами свято храним в престарелых — нет, не сердцах — чреслах. Я вынужден прибегнуть здесь к плагиату: «престарелые чресла» — творение Вити Пейцвера, тогдашнего знакомца Вернье. У Пейцвера было два достижения: роман «Асфальт» (никто не видел) и подпольная студия ню (тоже никто, впрочем, Пейцвер не без успеха кадрил провинциалок, пусть и ожегшись разок на шантаже — ложной беременности, разок на рукопашном бое — синий фонарь под глазом, конечно, не самая жестокая плата за фантазии о красном фонаре, учитывая, что фонарщица — довольно миленькая, свидетельствую самолично, егоза с вертячьей гузкой, — грозила братом — жиганом из Черновцов). Но я не хотел бы, чтобы о келье у Петровских Ворот (где Вернье излагал для немногих — für wenige — систему Иоанна Скот Эригены об океане мировой души, в котором растворимся мы все однажды) сложилось впечатление, как о доме свиданий, — с легкой руки того же Пейцвера, который уже после смерти Вернье напечатал в прессе не желтой, но с прожелтью, отрывок из его шалости «Три прогулки в райских кустах» (и вовсе не «кущах», как настаивала редактресса, — дура тем отличается от умной, что тычет образованием, но как прочла, как испытала — что? — катарсис, конечно, — стала выуживать телефончик автора — «Бабенка-то съедобная?» — Пташинский выразил всеобщий рефлекс — Пейцвер выдул губы клубничкой — «Ну ты сказал — припоздала, автор на небеси?» — «Гыы, — Пейцвер совсем ожирел и говорил тяжело, — Гавтор бегсмертен»).
5.
Что такое человек простыми словами? Животное без перьев (под речи Вернье домовитая Танька потчевала компанию курячьим бульоном — у Вернье полыхало горло ноябрьской ангиной, — в келье был колотун, впрочем, вместе с порцией из уполовника Танька успевала плеснуть каждому на ушко свою версию — о, медицинская осведомленность — об ином анамнезе, с моральным подтекстом, и вообще есть более уязвимые части юного организма). Или просто животное, которое звучит гордо, или чистая доска, на которой размещают инструкцию для идиотиков, или червь и бог в одном, так сказать, лице, нераздельном, но не слиянном, или анима, она же пугливая психея, в железном сейфе персоны (он добавлял — в нашенском теле железа примерно на шесть мебельных гвоздиков), не забудьте о Нефилимах (ну-ну, он начал штудировать древнееврейский) — гигантах, родившихся от желания («Ты замечал, что у него аквамариновые глаза?» — Танька), от желания ангелов к чудным земным дочерям (две ню из коллекции Пейцвера встрёмились), гигантов, высотою с Ай-Петри — «Вы бывали на Ай-Петри?» (одной из ню, более ягодичной) — «С вами — нет» (девчонка зачетная — уверен, подумал Пташинский). В самом деле, не знаю («Если согласовывать с законом достаточного основания», — оборот Славика, и, кстати, Танька хотела сплавить ему другую ню, селедочных, простите, пропорций), какую колдовскую мнемонику он применял, чтобы упомнить главы-стихи из Бытия, Чисел, бен Сиры, Еноха — ну а пересчитать три тысячи библейских локтей (рост нафталиновых нефилимов) в километр двести метров — разминка для того, кто, например, удерживал в голове размеры главных соборов мира (высота, ширина, пролет купола — меня тоже заставите щеголять арифметикой?) — Софии Константинопольской, Петра в Риме, Павла в Лондоне (о количестве потраченных на будущие памятники туризма кирпичей, думаю, привирал). Это не значит, что его пьянили исключительно исполины; помню, волок нас куда-то в Неопалимовский, где дом 1914 года… с форточкой, самой крохотной форточкой, размером с ладонь, например, как у Таньки (демонстрировал Танькину руку). Раппопорт (не гюрза?) выдала, что в качестве наглядного пособия следует одомашнить китаянку — у них ножки в два раза меньше, чем Танькина ладонь (Танька надулась, не из-за «ножек», само собой, из-за «пособия», Вернье не заметил). Он волок обойти Москву по Садовому — как Святослав Рихтер, хотя моторика голеностопа нужна пианисту меньше, чем моторика кисти, — отбрыкались, наградив шагометром. Немного надо было Вернье отшагать, чтобы уйти из дома — от Маяковки до Петровских Ворот.
Он ушел от матери не вдруг. Жизнь совершеннолетнего плейбоя (да, и такие слова вспархивали из вокабуляра Надежды Владимировны: спасибо знакомству с романами Эльзы Триоле и авторессой лично) Андрей начал вести на их даче в артистических Снегирях: с колоннами и протекающей крышей. На юру (вокабуляр Вернье-старшего), в ошалелой дикости плетущихся роз (видели бы вы личико Таньки, когда солнце озолотило стекла веранды в алых поцелуях бутонов), в верховом гуле сосен (впрочем, в наш приезд на выпускной вечер, точнее, выпускную ночь, верховую прогулку Вернье устроил, одолжив двух кобылок пенсионного возраста у соседа Жорика, жокея в отставке), с деревянными сходнями — лестницей в сорок ступеней — до Истры, с собственной пристанькой (просто дощатым настилом) и собственной лодкой с именем — Espérance — что, конечно, являло игру, намекая на имя супруги, — Надежда — и еще намекая на что-то. Вернье-старший (в тот день он провел в нашем обществе с полчаса, ночь предоставив тайнам ночи), в шлафроке из костюмерной (шпилька Вернье-младшего), с сигарой (кажется, в Москве единственный их курил), с глазами сентиментального Мефистофеля (еще шпилька), показывая с балкона сине-серую быструю спинку Истры, сказал (чуть глотая экс-школьниц улыбкой): «Лично я купаюсь исключительно голым. Особенно при “клэр де ля люн”. (Нам не требовалось переводить, что “при свете луны”)».
«С полчаса», похоже, могли затянуться: Викентий Андреевич был из легковоспламеняющихся (после «Death in the Afternoon» тем более) — и водил перламутровой ладонью («За одни руки его могли расстрелять», как говорила одна из поклонниц, Тамара Рейнгольдовна, столкнулись через много лет), свидетельствующей, что вплоть до Трувора (почему Трувора? Рюрик стал бы банальным) никто никогда не работал (впрочем, махать некартонным мечом — разве тунеядство?) — водил по окрестностям: «Там (взмах ладонью) — Козловский; там (взмах) — Соломоник». Он уверял, что знает ночное небо лучше, чем родинки на спине Любови Орловой (прихрюк мальчиков, вздрыг в плечах девочек), что Мартинсон (не забыли Мартинсона?) швед, а не абиссинец, как убеждены в массах, что вообще-то дачу в 49-м строил не для себя (наставительно), а для брата, у которого жизнь, девицы-отроковицы (отроки побоку), была трудной (про десять лет лагеря не поминал), а какой жизнь может быть у того, кто бог за роялем? — Гилельс, Нейгауз (наш кузен — последний слог в нос), Софроницкий, Подкузьменко в подметки ему не годились и знали об этом, что рояль там (указательным перламутром) внизу (т.е. в гостиной с синими стеклами поверх оконниц) его — и он, зимогор, в нетопленной даче (не терпел возиться с дровами, пользуя для обогрева опять-таки «Death in the Afternoon» купажа, приспособленного к тогдашним возможностям винно-водочного ассортимента), в компании Попика (давно околевшего пса), плэда, французского романа о похождениях мадам Жюли, под блеском слюдяного солнца, играл часами, импровизировал, прерываясь в лучших местах на крик «браво!» за отсутствием публики. Лучший способ греть душу — спиритус, лучший способ греть пальцы — глиссандо. «Мне жаль, Андрэ, что ты его не застал».
6.
В тот день (23 июля 1978 года помечено чьим-то плебейским почерком на фото, которое Кудрявцев, помучив «диафрагмой», «синхроконтактом», «Вадим Гиппенрейтер рекомендовал», «Вадим Гиппенрейтер не рекомендавал», наконец «нарисует» перед дачной колоннадой) мы смотрели — тут обычно ставят «победоносными глазами». Посейчас оттуда смотрим так, пусть карточка поползла пылью.
Снова, снова зверек, называемый человеком, убегает от времени-волка, в начале пути уверенный, что убежит, но ближе к концу… ясно, что ближе к концу. Сами поползли пылью. И если (чувствуете тошноту от слова «поколение»?) что-то предстояло, то исключительно велосипед. Не изобрести, узнать действие «велосипеда жизни». Собственно, все (кроме Славика, который затерялся, и Вернье, который ушел в сорок шесть) могут еще побрыкаться. Танька, испостившаяся без мужской пищи (диагноз Пташинского), съядовитничала про Лену Субботину, что та пять раз выскочит замуж (Кудрявцева накрыл финансовый шторм) и пятьдесят раз родит. Лена действительно блюдет талию, как израильтяне — ковчег завета. Разумеется, супруг выплыл, и когда, нет-нет, мы гудим у Кудрявцева с Леной в башне на Кудринке («Кудрявцев, сколько дал градоначальнику на лапу, чтобы назвали в твою честь?» — своего рода аллилуйя домохозяину), жироносный Пейцвер достает одного и того же кролика из цилиндра, кролика, пока способного скрыться — если не от волка, то от налогового инспектора, если не от инспектора, то от супруги, ради юных крольчих на пружинном газоне матраса, было бы нелишне уточнить, что кролик не улепетнет от самого себя, но вспоминаю, что Екклесиаст уже молвил о кролике, бегающем по кругу. Пейцвер взлезает на табурет (риск, ради дружества, 128, 126, 132, 135 килограммами — цифра раз от раза колеблется — он счастлив сообщать данные взвешиваний), выстреливает руку вдаль (жест не понять детям), можно, для разнообразия, пальцы за несуществующий лацкан (не понять) — божией милостью декламант: «Признайтесь, не мечтали ли / Туристить по Италии? / Ведь хорошо в Италии / Проветрить гениталии. / Такие там красавили: / Соски — как две медалии. / Но, чу, не выше талии / Гляжу на донн в Италии. / Наставлю я рогалии / Рагаццам из Италии. / Мои репрезенталии / Запомнятся в Италии. / Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» Падая, под аплодисменты, на руки друзей, он шипит (воздуха не хватает для акробатики такой туши) — как будто нам неизвестно, что Андрюша читал ему «Гениталии» после тура в Палермо, — первый открыл для компатриотов палаццо Мирто — а вы, бж, бж, так и не допрыгали до Мирто — бж, бж, бж (Пейцвер забулькивает боржоми). Потом расскажу, какой там, бж, бж, закрутил он бжоман.
Пейцвер после репризы никогда не гогочет. Больше: в глазу у Пейцвера почти натуральная слеза, — он вообще склонен (как все корпулентные мужчины в годах) к пьяным слезам. Никто, кроме меня, ничего такого не видит — кашляют смехом, салатом (с ого-го какими крабами — Кудрявцев и Ленка, надо полагать, переработали половину Охотского моря), икрой («Единственный дом, где не считают икринки!» — писк Таньки также обязателен, как вирши в исполнении Пейцвера), а икру, как научает потертый средний класс в нашем лице Кудрявцев, следует запивать замороженным брютом («А заедать, — шепчет Пташинский, и я чувствую интимный аромат крабов из его рта нестерпимо близко, — Вот этим»). Он ведет мой взгляд на кремово-абрикосовые колготки Ленки — колготки до сих пор под электричеством — даже для трезвого — и Ленке известно это не хуже чем нам — мне кажется, я угадываю под ее очками — очки делают приманчивей вдвойне — а почему? а потому что их легче долой, чем колготки, — угадываю женскую жалость — и думаю, а если «столкнуться» с ней у Гостиного Двора, перед модным показом — таково ее хобби, вернее, такова сладкая жизнь — или все-таки книжной ярмаркой? Она охотница открывать имена, недавно влюбилась в никому не ведомого Джорджа Терруанэ, говорит, у него слова (пч, пч — прищелк пальцами) какие-то новые, какое-то чародейство, описывает, например, снег (что французик может понимать в снеге? кроме, конечно, тех, что делали ноги из Москвы в 1812-м), просто снег, но для снега дюжина наименований (не бухгалтер ли в прошлом? желаю спросить, воздерживаюсь), конечно, они известны — если по-русски, то «крупа», «белые мухи» (галлицизм — Лена авторитетно; не исключено, какая разница), но вот и метафоры — «арктические иглы» (не пошловатенько?), «пальцы холода» (пожалуй, неплохо, в оригинале не сверял, в переводе, впрочем, тоже, а переводчик кто — Михайленок? — нет, Михальчук), «изморозь», где «проглядывают» (излюбленный обертон стилистов) «прозрачные опунции» (не стал разочаровывать текстологической справкой из Томаса Манна, а у него немало абзацев затянуто «ледяными тропическими растениями», и, значит, выкапываешь «тропические», вкапываешь «опунции»). Лена пересказала самой терпеливой компании новеллу, в которой героиня («чуть за тридцать» — предпочитаемый автором, насколько понял, женский возраст, и неважно, кто герой — подросток или отставник-эротоман) сначала смотрит в «оштукатуренное наледью окно» (страниц десять? минималистские пять?) и «понимает» (двоица на «понимает», но, однако, читателю не суждено разузнать, чтó), а дальше бежит к любимому (тема опасности, штормовое предупреждение, все происходит во французских Альпах, в местечке Мерибель), ведь в жизни, во-первых, хотя бы однажды надо «решиться» (учуяли новизну? и, кстати, «любимому» неизвестно, что он «любим»), а, во-вторых, «разве вы не подлавливали себя на той мысли, что, когда идет снег, надо поспешать на свидание?» (не вспомню, как по-французски «поспешать», переводчик, значит, не совсем дубина? — я посчитал это комплиментом и произнес вслух). Раппопорт, мешая смешок и шипенье, диагностировала, что героиня до тридцати лет не подозревала о наличии в этом мире мужчин, вернее, для какой они надобности, но Пташинский категорически не согласился, ведь героиня «с прошлым» — «разве не ясно из темы оштукатуренного окна»? Окно — не просто окно, а окно в прошлое. И потом, все реалистично (Пташинский поездил по миру): что еще делать в Мерибеле? В Альпах на лыжах катаются только идиотики. Старичье балует Бахуса, скауты — Венеру (между прочим, услуги платных венер вздорожали вчетверо — Танька-мышь погрозила пальцем, но с потайным преклонением перед мужским здоровьем, — в Давосе обираловка; получается, бескорыстная любовь экономически оправданна, не в этом ли месседж?). Выяснилось, прервали Лену до финала (пока галдел Пташинский, пролистывала Терруанэ с лицом литературоведа). Ну-с, далее… Героиня, после мытарств (роспись замерзающих рук, уязвимого маникюра, ошалелого профиля, ладанки из-под шарфа) заводит, наконец, авто, хочет мчаться, однако следует быть осторожной на «двусмысленной дороге» (так у автора), и — гибнет. Тот, что «любим» (с героиней шапочное знакомство — пособил с лыжным креплением, по пиву в баре, на следующий день лишь кивок вежливости, а на третий — тет-а-тет в фуникулере, невинные анекдоты) узнает о случившемся из сводки происшествий, глядя при этом на «холодную спину жены». И еще деталь: женушка просит застегнуть бюстгальтер, и он делает это, мысленно замечая сходство бюстгальтера и платка в нагрудном кармане. Потому что к вечеру их пригласили на что-то вроде светского раута, будет Ротшильд (племянник). Сердце, что ли, давит, вот почему люблю Терруанэ (не уверен, что Лене следовало делать признание, теперь, во всяком случае, не уверен). Но, во всяком случае, знаю, что может стать предметом беседы, если «столкнуться» у Гостиного Двора. (Пташинский одно время морочил олухов скорым конструированием «приборчика», способного переводить сценки, разыгрываемые в мозгу, в фильмы — например, «В отпуск вместе с Моникой Беллуччи», да побоку тягомотину, сразу — «В постели с Беллуччи» — вероятно, так и будет, — в конце концов, полуфабрикат предпочтительней, чем голодная смерть, но все же я, например, не первый среди соискателей подобной постели, моя героиня иная, а мысленный кинематограф, хвала музам, изобретен задолго до братьев Люмьер). Бог мой! — новый роман Терруанэ! (Хороший кадр). Не ври, ты не читал (скажет Лена). Конечно, не читал. Я не «поспешаю», потому что боюсь, как бы не отравиться. Все эти Терруанэ, Зюскинды… И почему у твоего французика американское имечко? Для роста продаж? Мать — англичанка (Лену разозлить нелегко). А новый роман, чтó, тоже об утраченных иллюзиях или об утраченных временах, больших надеждах, холодных домах, воспитании невоспитуемых чувств? (Вряд ли я взял правильную тональность, для такой тональности нет резона раскладывать силки; хорошо бы, в самом деле, повалил снег — взаимно отряхиваться — сбавит остроту пикировки; хорошо бы, словно архангел, изнырнуть пред тобой с букетом лилий, а если в цветочной лавке корова лилии слизнет? тогда, пожалуй, розы — мировоззренческая аллергия только на гвоздики, здесь мы с тобой солидарны, — да, пусть будут розы винно-вишневые, твой цвет. И не забудем: цветы на женский пол воздействуют гипнотически, даже на четырехдетных, размягчают, так сказать, самооборону. Ты, понятно, дивишься — значит, соображаю я, обойдемся без нервного обсуждения Терруанэ и т.п. — а если дивишься не букету, но мизансцене? — Гостиный двор, приятель стольких лет, никем ни в чем не заподозренный, охапка винных роз без повода — может, винное амбре? нет, пролетарская привычка инспектировать мужчин тебе не свойственна — с поводом я так и так приволоку, хотя предпочитаю отдариться очередным опусом, а разъяснения, что на статьях автографы не ставят, утомляют всех, кроме нас с тобой, — я еще люблю, когда склоняешься рядом — слава близорукости — пытаясь разгадать, что выведет моя рука на этот раз; пожалуй, засаду у Гостиного Двора не стоит начинать с цветов). Бог мой! — новый роман Терруанэ! Ты издеваешься? (скажет Лена). Ты не открывал. Да, признаю, с Терруанэ я не грешил, но так живописуй его, чтоб соблазнился (смерит взглядом, она умеет), чтоб безоговорочно: не гений — перемерли столпы давно — но все же, все же генильчонок, со временем, глядишь, райскими перышками обрастет. (Смерит взглядом или рассмеется? Ставлю на второе, надо закрепить успех). Потому желаю тебя спросить: твой Терруанэ, раз он американофил, что, согласись, для французика противновато, владеет ли голливудской аксиомой plot device (сюжетного хода), причем острого plot device? (Точно, смерит). Вот, для сравнения, у меня. Помнишь, я златоустил на юбилейной выставке Ван Гога? Конечно, помню, — начало твоего триумфа (скажет без иронии почти). Да, не стану отрицать, особенно они скушали, когда выдал — «Первая овечка прошла через мост» — сама, пардон, мадам Антонова запамятовала, что это цитация из письметации к брату Тео о продаже первой картины (как он был наивен, бедняга Винсент, как наивен). Смешно (скажет Лена), ну и грустно. Вот-вот (осторожно, не поскользнись, я подхвачу ее, легкокрылую лань, возлюбленную Пегаса, поскольку Пегасиха, согласитесь, звучит vulgar). Вот-вот (и запоздалое тебе спасибо, что не манкировала приглашением, иначе бы обиделся — разве на меня ты можешь? — так она скажет — конечно, нет), а техника в отечестве в ту пору (1990-й) фурычила через колоду пень, и когда, выдувая катарсис, продолжил, микрофоны хлоп! — помнишь шепот мертвеца? (Лена кивнет). Но тебе неизвестно, как я электронику восстановил. (Неизвестно). Грозным оком Иеговы (я Лене демонстрирую, она смеется, говорит «дурак») прожег звукооператоршу — девчоночку на пульте (кстати, у нее французский типаж, т.е. каре и ножки ножницами) — и показал вот так (жест дояра, акценты мужских пальцев) — на кнопки, дева орлеанская, дави! И в чем plot device? (Лена слегка раздражена, понимаю, дети). А в том, что дояра интерпретировала иначе, зарделась свекловично и стуканула кой-куда, если спустя месяц, созваниваясь с Тебенько (помнишь Тебенько? похожа на богиню-мать палеолита) насчет японской графики, встретил минуту морального молчания, а после — «наш преимущественно женский коллектив ожидал от вас, тем более от вас, совсем другого» — «А ты?» — Не спеши. Тебенько прибавила, что звукооператорши папаша (имя-фамилия — ну как plot device? — ты его читала или только Терруанэ? и лицо зловредное) намерен поговорить со мною по-мужски. «А ты?» — «Жду секундантов и электриков». Зато дочурка расцвела, теперь селебрити, раньше чуралась дояра, теперь сама надаивает статьи о розовой, о голубой любви, почти по Пикассо, а может, по Терруанэ? Когда ты подшофе, ты пошляк (Лена), как и все, увы-увы, особи мужской породы, увы. Особи? нет, особи не из ее репертуара, здесь сценарий утрирован, хотя схожие фразы говорила въяве, а не только в сновидческих свиданиях, правда, в смягченном, с ее точки зрения, варианте — «У тебя как-то странно получается: у Никогосяна ты был откровенно пьян и даже очень смешно поглядывал на его фруктозную жену, но был милый, а у нас после первой рюмки лепишь гадости». (Каженный раз? О-ля-ля, статистика фальшива.) «Зачем ты столько пил у Любарских? Чтобы цитировать его внучкам статьи деда о марксизме-ленинизме? К нему, между прочим, неотложку вызвали». (Будь разборчивей в знакомствах, а неотложку требуют регулярно, может, из-за симпатичной неотложечки?) «Зачем при Шницеле сказал, что обожаешь шницели? Все гоготали, только он не понял». (Пусть чаще глядит в зеркало.) «А к Гомбергу ты уже завалился вдрабадан и начал лекцию, что маленькие люди — не маленькие графоманы. Разве не жестокость? Он накануне получил сигнальный экземпляр своей монографии». (Все знают, Гомберг — мыльный пузырек, к тому же он веселился громче всех, мы даже пили брудершафт.) «А эта твоя шуточка? Ты ведь был под мухой, скажи, что был, когда выдал, что следующего Нобеля вручат Джорджу Терруанэ, а если не вручат, то ты попросишь ввести войска в Стокгольм. Чем тебе Стокгольм-то не угодил?» Вот благодарность за добрые намерения. Вообще с Терруанэ у нее пунктик. Дико обиделась, что я де объяснил успех Терруанэ среди европеек (разве я так изъясняюсь?) финальной сценой оргазма — «ааааааааааааа!» на страницу и лишь «бо-жес-тве-нно» в конце. Может, и сболтнул. Не помню. Чтó, мне теперь ее расспрашивать: оргазм был или оргазм не был?
7.
Я умею молчать в компании. Все дивятся, не исключая Лену, привыкли: их покорный слуга — говорливая картотека гуманиора, хотя сентенция «искусство — единственное, ради чего стоит жить на этом глупом свете» — не так чтоб активно радует. Срываются на дружеский галдеж: во-первых, самореклама, во-вторых, «общее место», а «глупый свет» — «общее место» вдвойне, пусть. Забавы зверушек, войны вирусов, болезни века (от чесотки к чахотке, от рожи к раку), кюритерапию, непрочитанного Циалковского, тантрический секс, Долли и прочих копытных, ластоногих, членистоногих etc, женскую долю — от Уолл-стрит до экваториальных лесов, евгенику, дервишей, мистов, весталок, борьбу за грудное вскармливание, соответственно, социальную роль кормилиц, контрацепцию (в кадре древнеегипетский противозачаточник из ласковой кожицы младого аллигатора), кулинарные пристрастия тиранов (Чингисхан, Наполеон, Сталин, Мао, талия Ленина по последним данным), первый светофор, первый ватерклозет, Золотую Антилопу и Золотого Осла, цветок на Суматре, который пахнет тухлым мясом, — счастье мух, счастье натуралистов, — цветок в Андах, который цветет раз в сто пятьдесят лет, — счастье перезрелых телезрительниц, — «приборчик» с Беллуччи и «когда Солнце погаснет» (уф) оставляю Митьке Пташинскому. Я кручу свои фильмы (сны наяву? мелодрамы с комедийной приправой?), интеллигентно глотая кавиар и обкатывая десны, т.е. пародонтоз, целительным брютом. Меня не потревожит ее удивление с вечерним светом в немецкой оправе. Не попадалось: когда у женщин зарождается желание, они взглядывают призадумчиво? (Пташинский вычитал это у Шопенгауэра, думаю, блажит — старика со злой челюстью — см. фото — бабы бесили; но сам Пташинский провел смелую параллель: женщина не сползает с партнера, которого любит, а взглядом не сползает с того, которого будет любить). Да, ее взгляд медлит на моем моральном лице, подмороженном не хуже, чем брют (но от меня, в отличие от брюта, голова не болит, или я заблуждаюсь?) Вообще-то нелегко утерпеть, чтобы при всех, протягивая бокал чокнуться с Ленкой, не поставить в известность — прежде, подруга, надо, чтобы муж где-нибудь задержался (самоубийственное заявление, учитывая, какой за последние годы Кудрявцев набрал не только финансовый, но и мышечный вес). И не забудьте, что женщина (во всяком случае, женщина с репутацией — ну вот как Ленка, четырехдетная мать) даже от флирта требует глубоких, да, глубоководных чувств.
Помню, Пташинский зазвал всех в Малаховку — «Москвич без дачи — все равно что красавица без любовника, инвалид без катетера, еврей без таланта». При встрече (раз), с первым тостом (два), под шашлыки (три), наконец (четыре) когда Машка Раппопорт оборвала гамак («Девушка, вы угробили дедушкино наследство!») — вот сколько суммарным счетом, по меньшей мере, возглашалась формула, а я, когда пью, предпочитаю не только синематограф наедине с собой, но и словесную гимнастику: «Не лу… (благодарю Раппопортиху, слизывая с ее ладони здешнюю землянику — ремонтантная, плодоносит до осени, Мичурин вывел, потому не расстреляли) …учше ли, Митя, так: москвич без дачи — все равно, что красавица без катетера, инвалид без еврея, талант без любовника?» — «Последнее — ты о себе!» (кричал Пташинский, приобнимая какую-то щупленькую с арифметическими глазами, никто после не видел). «Между прочим, этот афоризм я, в качестве специалиста по человеческим, скажем так, душам, — Машка, несмотря на телесный объем, подвержена алкоголю, — классифицирую в качестве рентгена глубинных страхов: красавица без любовника? инвалид без катетера? еврей без таланта? Только мочатся под себя». (Раппопорт могла бы впоследствии истребовать у Пташинского авторских отчислений — фильм о Фредерике Фолее, американском урологе, изобретателе двухходового катетера, смотрели отнюдь не одни жертвы мочевыделительной системы — умеет Пташинский состряпать конфетку.)
Сентябрь 1991-го, тогда — «пузырливый» (подскажет Пташинский), теперь памятный только тем дачным вечером, 86-ю соснами, есть двухсотлетние (еще дед Пташинского пересчитал на своей землице с гектар, дед-геолог, дед-лозоходец, указавший в недрах земли будущие вагоны валюты — Пташинский сделал о нем киноповествование «Леший», думаю, это лучшее — там звучит вердикт Самого: «А этава крата не трогать, пюсть роит для нарёда, нарёд гаварит иму спасиба»), да, соснами, жженым листом, беготней в аптечный пункт (предупреждать надо, если жареное мясо запрещено, диетической пищи все равно нет, дружок), после, когда недужливый оклемался (Славик, конечно, у него сто болезней), вялое недовольство Вернье (повез табунок любознательных дамочек в Выборг), первой сыростью, воздухом, который остановился, и его как будто видно, закатом — «Почему нас волнует закат?» (с арифметическими глазами; я всегда фиксирую претенциозность, как скрученная газета — мух) — «Апельсиновый! — Танька-мышь, — Посмотрите: кора, кроны, и (благоговейно-завистливое женское озарение) даже у Лены волосы (кинулась трогать!) апельсиновые! Французская краска? Нет, это солнце тебя целует!» — «А я бы сказал: огненная медь» (Пташинский никогда не отдаст первую скрипку). Закономерным образом, учитывая, что набрались, особенно Танька, разговор перешел на кому где приткнуться — там два дивана, тут полтора, еще велосипедный сарай — ночи покамест теплые (Арифметическая снисходительно поглядывала на тех, кто без пары, — неприятная процедура, но у меня, например, есть испытанная защита — я, компатриоты, не с вами, не здесь, я на закрытом киносеансе) — или такси? последняя электричка? К Кудрявцеву в машину не напрашивались: он еще на той эмбриональной стадии благосостояния, когда объятия не распростерты до всемирной отзывчивости. Открылось, сами понимаете, второе дыхание («Двести второе!» — ревел Пташинский, его Арифметическая глядела злобно — «Это тебе не шашлык, — вышепнула Машка, — трудней перетерпеть» — глупо, но я завидовал, вообще, каким бы ни слыл снобом, завидую идиотической простоте; может, упоить Пташинского и выкрасть Арифметическую вместе с велосипедом?) Кудрявцев хвастал и приказывал хлебать коллекционный токай — не из винограда, а «изюмнительного» изюма: «Мадьяры мурыжили сделку (подливает Елене с грацией кулака); за — меня!» Своеобразней тоста не встретите, долго среди наших гуляло — «за меня». Выяснилось, небеспричинно: Ленка ждет второго младенца (четвертый месяц, платье свободное, даже вглядчивые дамы прошляпили, правда, Танька тут же заявила, что все знала уже четыре месяца назад — природное чутье, нам не понять — опасная тема для девственницы, пусть в ту пору пока не пожизненной девственницы). Славик (снадобье справилось с шашлыком) расспрашивал, а существует ли «технология» по определению пола? а в просвещенных Европах?.. Его засмеяли, Раппопорт защитила. Будет девчонка! — Кудрявцев не сомневался (и оказался прав). Робко, но все резвей, разузнавали про имя. Я предложил Елизавету (в честь «веселой Елисавет», которая пивала токай с утра пораньше, а там — балы, пятнадцать тысяч платьев, успевая сносно править отечеством и придумать университет, многим из нас родной, — благоволите доплеснуть). Сочли — чересчур экзотичным. Разве что дочь Ахмадулиной? (С ней вась-вась Раппопорт). Не надо бояться редких имен, есть женский вариант — Вячеслава (никто не ожидал от Славика прыти — «Пусть еще признает отцовство» — Пташинский пребывает в заблуждении, не догадываясь, что шепот его слышен в райке Большого театра). Но, с другой стороны, мы и были тогда в райке (и не потому, что Арифметическая предложила проголосовать за Раю — тут я понял — придирчив к словам, к именам — уеду один на арендованном велосипеде). «Дети мои! — возгласил Кудрявцев, поднимая к торжествующему носу керосиновую лампу — мы продолжали посиделки в саду, — Да! Второе чадо — да…» Он долго не мог доплести орацию, но ясно, что — счастье (все смиренно склонялись — не успели открыть счет, а то, что Черничилова сделала аборт, не знали тогда, ничего мы не знали тогда). «А вот загадка, — я перехватил лампу у Кудрявцева, — возможно ли влюбиться в женщину, которая была на сносях одиннадцать раз?» («Токай после малаховского самогона — неправильная последовательность», — диагностировала Машка, но кто виноват, что Кудрявцев поздно вспомнил про ящик в багажнике; впрочем, теперь, благодаря наипопулярнейшей ленте Пташинского «В объятиях градуса» — вы наверняка видели — всем известно, на Западе «понижают градус», на Руси «повышают градус» — так что мы, «понижая», были в авангарде реформ в историческом 1991 году). «Одиннадцать?! — Славик оздоровел окончательно. — Давайте лучше подсчитаем, сколько всего месяцев она болталась в интересном положении» (истребовал салфетку и карандаш — для наглядной статистики). «Кстати, кто эта камикадзе?» После «камикадзе» трудно назвать — Лаура. Возлюбленная Петрарки. Лавр, золото, дуновенье небесных стихий, иногда (есть у Петрарки печальное игрословье) милый враг. Но они даже не разговаривали. Догадывалась ли она? неизвестно… «Да имел он ее втихаря…» (Раппопорт — патологоанатом жизни). «Одиннадцать — никакой не рекорд (Славик, прекрати пачкать салфетку!) Софьюшка Берс-Толстая тринадцать раз носила под сердцем ребеночка, — Танька часто демонстрирует знакомство с классической литературой, — но это не мешало Софье Андреевне мечтать о встрече (Славик, в глазах рябит!) с композитором Танеевым» — «Лучше влюбиться в беременную, чем в педераста» (Раппопорт, и, между прочим, педерастия, это уже я говорю, беспроигрышная тема для интеллектуальных бесед). На посошок, о ценах на дачи (Кудрявцев желает строиться), а не сосватать ли Таньку и Славика — как вариант? — нет, есть армянин бесхозный — беспроигрышно — дед мой (Пташинский) третий раз женился в восемьдесят, точнее, семьдесят девять, на аспирантке, слава Аллаху, она, кстати, с восточной примесью, Малаховку не заграбастала (часть гостей все же поднимается из-за стола, поиски Ленкиной шали — она любит шали), сейчас хорошую шаль не купить, и почему-то кротоловки исчезли из хозяйственных лавок — тут кротов тьма, Танька канючит — кротиков жалко, не ной, шуба из них мечта, а молоко козье пьешь, а пташинят когда ждать, главное воздух, пейте воздух, на посошок, было — на посошок, дрова исключительно березовые, крот истории роет, коммунизм начинался с любви втроем, вспомните Маяковского, кончился кротоловкой, Маяковский боялся бактерий, кто не боится бактерий, стерилизовать молоко, дворняжек гуманно стерилизовать, землянику дед покупал у Мичурина, дворняжек все-таки жалко, почему говорят «пирожки с котятами», а не «пирожки с дворняжками»? — а «собачья радость»? — карамора! я их люблю — похожи на грустных холостяков, а почему Кудрявцев запрещает супруге играть на фортепиано? — деспот! — в Европах теперь борются с натуральным мехом, французы не говорят хот-дог, а только chien-chaud, там скоро станут бороться со всем натуральным, в зачуханной провинции называют клубнику «викторией», есть еще монстр — «земклубника», да это «главначпупс», Софья Андреевна потому влюбилась в Танеева, что играл божественно, значит, женщины любят душу, а мужчины — тело, на Волхонке готовлю выставку эротического искусства, женщины тоже любят тело, только стесняются, дворняжки умней породистых, попрошу без порнографии, Квебек будет свободным, ну да, и отдалась на крышке рояля, столпотворение на Шагала, не порите пошлую чушь, нет, пчелы умней людей, во всяком случае, без революций, потому и запрещает играть, что ревнует, летающие любовники, было бы гениальней «музицирующие любовники», крот, кстати, единственное создание, у которого мех растет перпендикулярно, а дерьмочистов до революции называли золотарями…
Кудрявцевы отбыли, Славик (на правах больного) с ними; мутно помню, как Раппопортиха целит меня аспирином (стакан с белой бурдой). После по телефону пересказала мой монолог (мычание жертвы градуса в эскизной манере — Машке было, у кого подсмотреть талант имитации — «мать с театром жила, как с мужчиной»). Я бухтел (снимая рубашку, надевая рубашку), чтобы не давала мне садовую землянику — ндеюсь, ты вымла? бчий цепень — не то, о чем мечтаю — за аспирин спсбо, глва прктчески не трщит. Могу на влсипеде. Нет, мгу. Три часа ночи? Там фонарь — днамо-мшина — вжиу-вжиу (в таком состоянии обнаруживается склонность к звукописи) — крути педали, у тебя ляжки спртвные, поехали (вцепился в руку мертвой хваткой — градус стимулирует мышечную активность, так она объяснила, но отвлекла рубашкой — сначала рубашку, потом велосипед, сначала рубашку, потом…) Знчит, змляника чстая? Бычий цепень… Даже Кудрявцеву не пожелал бы цепня. Ну и что, что нет коров! А козы? Пташинский розовый на козьем. Следует стрлзовать молоко (Машка уверяет, что в слове «стерилизовать» я, согласно ее подсчетам, спотыкался шесть раз, прежде чем перепрыгнул через стерню слогов). Я тбя пркзаменую (схожий барьер), нет, проэкзаменую, ты почти врач, хотя, ха-ха-ха, психолог — вроде шрлтанства — знала: состав женского молока и козьего молока и-ден-ти-чен? Нет, не любая дура. Молодец! Женская грудь и козье вымя. Я не мелю ерунду. Да, похожи. Нет, не козел. У меня не жвет цпень в глве. Пжлста, без тебя на влсипеде. Не надо искать в канаве. Не надо портить праздник Пташинскому. Сама сказала, ей не терпится. Сказала. Не надо рубашку. Садовая земляника — пресная, как законный брак. Мне неизвестно, что тебе обо мне известно. Всем известно: что такое брак, всем известно. Одиннадцать детей — с ума сойти! Что от нее осталось. Млые дтки! Детки жуют грудь. Вслая грдь — никакой красоты. У Дюрера офорт: старуха закидывает сиськи за спину. Нет, сиськи. Нет, у Дюрера. У тебя — не вислая. Нет, не пристаю. Странно устроены женщины (стрно устрны жщны…), им говорят, что красавицы — можно, прекрасные глаза — можно, или, например иерусалимские глаза (иерслмски) — можно, но скажешь, что у них прекрасная грудь — сразу расстрел! А она (да я не трогю тбя!) действительно прекрасна. Неверш? Не веришь — сходи к академику Жилинскому. Не врач — академик живописи! Не будет щупать! Потому что видел много у кого. Он старик, зачем ему грудь? Эстетически. Почему не показать? Пжлста, но ты несвободна, пока в одежде. Грудь твоя — дело твое. Каждая мечтает, чтобы все восхищались ее грудью. Да, мечтает. Одежда — печать изгнания из рая. Разве Фрейд тебя не учил? Нет, я не хожу голым. Либо ты Аполлон, либо хрен с конем. Одиннадцать! Конечно, я «за». Чадородие — потребно стране. Кто будет воевать? сеять хлеб? машинистами в метро?.. Лаура терпеть не могла садовую землянику. А чьи фекалии на землянике? Агронома или Мичурина… Шептал девушкам, слюнявый старикашка, посмотри на его очочки, — решил, они станут ему, простите, стирать трусы? Мичурка плохой. Мичурка сразу Лауру потащит на грядку. Мичурке отрубят голову в Авиньоне. Мичурка болел бычьим цепнем, нельзя с цепнем приставать к девушкам. Покушайте землянички! А возраст согласия? Ей пятнадцать. Представь, тебя заставят рожать в пятнадцать. Мичурка знал латынь, мог напеть ей… Женщины любят ушами, какая глупость, а еще врач. Подушка Пташинского совсем изголодалась, ей мало одного. Да, мало. Вернье фильм показал, когда французы первый раз в Индию… Там никого не шокирует. Соображаю получше тебя. Мозг женщины с кулачок. Назови хоть одну, которая играет в шахматы. Пусть играет голой — все сдадутся. Французы приехали в Индию, облдели! Французы — не скандинавские сельди. Посмотрели на барельефы… знаешь разницу между брлефом и грлефом? А золотое сечение? Твоя грдь, нпрмер. Нет, тебе никто не скажет. На барельефах нерастраченные силы природы. Ты хотела бы на барельефы? Не надо драться! Я во всех — все во мне. Потому в Индии миллиард. В Европе — полтора человека. Разучились клепать детишек. Одиннадцать! Зачем весь вечер стреляла арифметическими глазенками? Я-то не против. Но сердце, тебе известно, кому… Плевать, сколько детей… Только Лауре. На чем играла? На лютне? Или на нервах? Ненавижу землянику, никогда не корми… Лауре… (я умею сбя кнтрлировать).
Машка долго потом потешалась над «умею сбя кнтрлировать» (и все остальные — было бы наивно рассчитывать, что радиоспектакль звучал только для меня). Тот редкий случай, когда мог смеяться вместе со всеми, так сказать, искренне.
8.
Славно, что Кудрявцевы (Лена, правда, так и не сменила фамилию, но факт не принято афишировать) меня зовут — «ты согласен устроить обща такого-то?» Обща — не их словцо, откуда-то слямзили; разумеется, я кричу в трубку ликующее та-та-та-та! (меня ценят за оптимизм — не тороплюсь опровергать). А вот Танька-мышь (повод, когда сочувствую) отчего-то в немилости. Треплушка? четыре часа бесперебойным молоточком? Воздержусь от подробного цитирования Пташинского про «языковую гимнастику». Танька все равно прорывается на обща, и реприза в дверях канонична: «Посмотрим-посмотрим, как выживают те, кто страшно далеки от народа…» (детям не объяснишь, в чем соль). Случаются вариации: «Человек простыми словами — это человек и его квартира». Еще бы, раз туда сволокли весь антикварный Арбат, в том числе чугунную печь ар-нуво, действующий дымоход которой (мерси последнему этажу и связям Кудрявцева на Тверской, 13) обвивают две манкие нимфы и два старика-сатира, чей профиль, по единодушному мнению, вылитый мой.
Было: Кудрявцев и Лена (Мышь спровадив, такси оплатив) расследовали среди оставшихся, кто Мышь пригласил (Кудрявцев, почти как вещдок, предъявлял полотенце с уксусом — видите, у Ленки мигрень теперь). Все божились, отрицали, я в том числе, намекая, однако, тонко на нетонкую Светку Хатько (не из лучшей в мире компании, хотя найдется на выпускном фото 1978-го — березка с блудливыми глазами, теперь дама с экваторным крупом и собственным салоном красоты). Лена, делая пцып на прощанье в мою товарищескую щеку, шпионски шепнула «выскажу свое фэ». Могу представить, как Светка закатывала — нет, не блудливые — девственные глаза, гудя голосом, бельканто которого больше подходит водопроводчику, вернее, водопроводным трубам. Моя микроскопическая месть. И, плывя, сыто-пьяный, в троллейбусе по кольцу, смотрел киноленту — Лена, с лицом а-ля викторианский век (сняв очки — высшая степень доверия, но и высшая степень расправы), говорит, как только она говорит в подобных случаях. Бедненькая, расхристанная Хатько… Мне не жаль ее, и это я всегда Таньку зову. Своего рода толстовство. Всем, кстати, известно (кроме Лены почему-то), что Хатько не выносит Таньку, назвала ее «суповым набором». Раппопорт сбрякнула, что комплименты найдутся похлестче. Как-то они с Хатько напились — «по-бабьи напились» — и перемыли ближним кости, заодно прочие части организма (воображаю, что там обо мне, хотя перемывать — не переламывать), а Хатько к тому же держала диету, как не осатанеть? Танька должна в большой поточной аудитории прочесть первокурсникам курс «Теоретическое мужчиноведение». Или для исторического факультета — «Преодоление культа фалличности». Кто-то мечтает о двух, а ей хотя бы 0,5, согласна на 0,25. («Да отвяжитесь от нее», — моя неуверенность лишь раззадорит.) Видел, когда Пташинский пересказывал ботанические познания, Танька скраснела при слове «голосеменные»? Гадко. Знал, что в купе с незнакомцами либо вовсе не ложится спать, либо спит в одежде? Во-первых, я «знакомый», во-вторых, не обследую женщин под одеялом. А мальчиков? И что прикажете отвечать? Ну ты же печатно ныл, что тоскуешь об Элладе? Скажи спасибо, Танька не прочла ни одной твоей нетленки — хватил бы кондратий от глубокомыслия — «Приап с приапизмом наперевес». (А, милочка, так вы цитируете мой очерк «Секретная любовь» по материалам неаполитанского Gabinetto Segreto? Разумеется, я не буду втолковывать Раппопорт — не до конца протрезвевшей, что ли? — что не такой садист и не стал бы счастливить Таньку, вечного подростка фигуркой, статьей, начинающейся с фотопортрета Венеры Каллипиги — Прекраснозадой — и светильник в виде тугого уда не для Танькиных глаз, и фреска телесных утех пигмеев, с неожиданной рифмой к «Онегину» из Ювенала — «любви покорен малый рост», и весельчак в лавровом венке, который проникает в красавицу сзади, что проиллюстрировано рекомендацией «Lente impelle» — «Суй не спеша»; но, кто из вас с приветом, разобрать нелегко; быть может, Танька разгадала бы сразу смысл опуса, ускользнувший от большинства и от тебя, прекраснозадая Раппопорт, — саркофаг с фавнами — смерть переходит в жизнь — и sperma здесь —тебя не научили, что по-гречески это «семя»? — по разряду пневматологии, впрочем, я милостиво пускаю вам козырь — профессор Макс-Мориц Вальдау счел мое толкование неубедительным, он придерживается привычной интерпретации — «живым — жизнь, мертвым — могила», что ж, проверим эскспериментально, когда нас засеют в саркофаг). Эй, спишь? спроси свою Таньку (мою Таньку?), почему она теряет все, кроме девственности. Ну да. С ключами сколько раз — дядя или полудядя, кисельное родство, отписал домок и кот земли наплакал по Ярославке — сияла, на новоселье зазвала, все двинули, под «Сулико» и хванчкару, — довольно глупо топтаться у калитки, процеживая Танькин скарб в поисках почти волшебного ключа — «Твой дядя не вертухай ли в прошлой жизни?» (Пташинский) — даже калитка в кровельном железе, лезли через забор — надеюсь, на мытарствах Ленкино мелькнувшее бедро мне не поставят в список — в хибару так и не вошли, зато был шашлык и хохот, и казачьи песни (Лене только что достали американскую пластинку хора Жарова), а в хибаре, как после извещала Танька, воняет кошками и (она смеется плечами) ворох неприличных журналов (бедная Танька, эта подробность необязательна). Посеяла ключи (какая-то мания, советуют носить на шее) от собственной квартиры — мать на восемнадцать дней в Кисловодске — как открыть? Первую ночь перекантовалась перед подъездом на скамейке, благо июль, вторую — в отделении (еще какой-нибудь 1984-й, 85-й), потом, конечно, слесарь спас, замок сменила, а ключи, как оказалось, все время сиротствовали на ключнице у Раппопорт — Танька заскочила, машинально вдела на крючок. Раппопортиха еще удивлялась, названивала брату — чьи ключи? — не знаю, кто тут с приветом. Совсем глупо вспоминать случай в Паланге, в том же 85-м, не как милое квипрокво, а чуть ли не диагноз, — прошвырнулись туда не всей, но энергичной частью компании, у Таньки «стриптиз» в пляжной кабинке. «Когда я переодевалась, ко мне вошли мужчины!» (слезы) «Что переодевала?» — «Носки!»
У Лены никогда не было таланта к выяснению расстановки сил на женском театре военных действий. Понятно, репрессалии — пшик, и Танька тут как тут уже в следующее обща, с посвежевшей драматургией: «Прикатить без звонка — привилегия совместной юности…» Тем более третье июня (21 мая по старому —не устает править Пташинский), Еленин день — именины Елены Равноапостольной (Елены Застольной — Пташинский думал, пойдет на ура, но Лена кисло — «Я же не сказал Елены Равнонетейвпостельной», — жалобился потом мне, знаю, он не хам и к Ленке относится великолепно, просто ценитель словесной акробатики, как и все мы, впрочем; к тому же у меня замедленная реакция, могу вспомнить через неделю, это быстро, через полгода — из-за такого случалось всякое, среди некоторых заработал реноме психопата — как угодно — Вернье, конечно, сразу бы двинул в морду). Хатько, без вины в данном случае виноватая, не сунулась к именниному караваю, и после без нее — завтрак с лекцией на траве у собора в Юрьеве-Польском, сдержанная попойка, Пейцвер утопил сандалию в местной речонке. Танька трубила, что примета верная — Пейцвер сегодня-завтра женится: вроде как признак, что необходима забота — покупать обувь, готовить обед и т.п., но есть и аллегорический план — человек не может топать в одной сандалии, значит, скоро появится жена — вторая сандалия, вторая половина (как сандалия мутировала в жену, мы не улавливали, Пташинский обвинил во всем старика Дарвина). Конечно, он (не Дарвин, а Пейцвер) не женился. Зато через месяц помилованная Хатько потребляла крабов за оба пропущенных раза.
У каждого своя планида. Танька гордится, что ей не требуется пищевых, а только словесные калории. Умный разговор лучше десятой перемены блюд. «Мой будущий супруг станет миллионером — я не хожу в рестораны принципиально» (да, шутка, но не без изжоги). «А если он сойдет с ума?» (Раппопорт, и намек, конечно, мимо, хотя психолог, надо полагать, нечасто употребляет оборот «сойдет с ума»). «Еще Пушкин…» — Танька берет возвышенную ноту, однако Раппопорт купирует Таньку статистикой спасенных браков (лично ею, причем, статистика не пропадет втуне, а подкапливается, подкапливается — глянь, и ты уже доктор наук), да, спасенных — и не рекомендациями совместных восхождений на горное плато или на сексуальное плато (Танька веселится, демонстрируя осведомленность), а мудростью древней, как библейский змий: раскрыть глазенки ширше, ширше и слушать, слушать драгого муженька, какую бы ни нес абракадабру. В чем главный синдром мужчины? Самопупия (да, термин; да, собственного изготовления, на пиджин непереводимо, стоит набрать латиницей для индекса цитирования). Не будешь потрафлять такому самопупу, найдет себе другую потрафлюшку (Танька в восторге, бедная). «А у девочек?» (Пташинский голосом скопца). «Исправь “у” на “о”». Тут уж восторг хором, хотя Хатько поняла буквально и, кажется, обиделась.
Но Танька, что твой, Лена, Steinway, не всегда подает голос. В последнее время, не только я подметил, у нее чередуются говорливая и молчаливая полоса (Раппопортиха нашепнула термин, я не настолько чокнутый, чтоб помнить). Раппопортиха — не вовсе липовый диагност, а мы — не вовсе липовые христиане? Я был достаточно нетрезв, когда корил тебя, Лена, этим — легче человека обкормить химией, легче заарестовать в клинике, — а, например, когда ты играешь, Танька исцеляется, — и у твоей игры, в отличие от таблеток, нет побочных эффектов. Ты посчитала бутаду издевательством. Разве я могу сказать, что навзрыд не только над твоим Брамсом, но над репертуаром школьницы — Клементи или даже Черни (уговоры Оли, твоей старшей девочки, хотя бы присесть за инструмент, завершаются тем, что за инструментом ты — «Наша мама — гений» — Оля говорила это и в пять, и в десять, и в пятнадцать — но, конечно, тональности различны). Воскресенский, тот самый, когда-то хвалил твое туше (или Брумберг?). «Да, было время, мы нажимали на тушенку» (солдатский юмор — это Кудрявцев у кого-то перенял — привилегия бигмена, к тому же намек, что у каждого впереди возможности, главное — он продолжает — себя не запускать, смотрит на Пейцвера, спасибо, не на меня, но я и развалиной останусь dandy — из наблюдений Таньки — сознаю, мои симпатии к ней небескорыстны). У нас с тобой, Лена, своего рода дуэт — я с гонгом клакера (Раппопортиха спокойна за мое будущее — «Когда тебя попрут из миров искусства — ты ведь знаешь, о чем я? — отправишься в “Большой”, упаси бог, не в “Малый”, там оглохнут»), но я не только «аплодистун» (Пташинский утверждает, что обогатил Даля больше, чем Солженицын), но вроде конферанса — «Сейчас бетховенская сонатина?» («Какая?» — «Твоя любимая» — знаю, тебе так нравится) — Гайдна чуть перемучила (ты рече, не я, — и, право, похоже на смирение паче гордости, — миллион раз самопрезентация, что ты непрофессионал, — зато мне повод миллион раз объявить фортиссимо: «Чхал на них!»), и счастье, дальше счастье с тобой бродить в полях (понятно, что Рахманинов), или когда огни увижу в твоей радужке — «Au coin du feu» Чайковского («У камелька» из «Времен года» — что, попались? — просто у тебя ноты давние, сдублированы по-французски, от Анны Радловой, дружила с твоим дедом, — «Глазами темными в глаза ему смотрю, / И рвется голос мой и рву на лире струны. / Мне лира не нужна, вот грудь моя, приляг, / Мой нежный зверь, мой сын, мой неусыпный враг»), еще оттуда же «Perce-Neige» — «Подснежники», какого они цвета? Помнишь, у вас на Истре котельная будто бы взорвалась («Мстители народные?» — Пташинский), «мальчики» не сдвинутся от водки, «девочки» по дому в шубах — Танька, неземная Танька, на обратном пути истериковала из-за своего затрапеза — «Но Лена тоже в какой-то ерунде» — чуть не в пальто Кудрявцева — ты бодрила их морозом, в снежки тетёх заставила, потом рояль, простуженный, руки в митенках — «Грустный вальс» Сибелиуса, зачем-то «Болезнь куклы» (эту вещицу не люблю), но, в самом деле, не Шумана же «Sonate (Op. 11)», пусть мне и жаль не воскуренного фимиама, что Шуман посвятил не Кларе, а тебе. Когда прощались, вышла, держа на руках кота («бесплатный и безвзрывный обогрев»), ты даже в макушку рыжего поцеловала — «Он, привереда, морщится, — губы холодные» — да, подснежники явно не по адресу (но я не произнес).
9.
За что меня ценят — не в лучшей компании, а в профессиональных, так сказать, кругах? За въедливость, но без нудежа педанта. Если требуется исчерпывающая справка о «творческом пути» (ощущаете рвотный рефлекс от терминологии?), допустим, Уэда Гидзана (впервые слышите? не страшно), я, так и быть, гляну глазом (не тавтология, поскольку Пташинский говорит, что мне достаточно глянуть затылком, дабы отличить гения от ге) восьмисотстраничный трудище Джеффри Мирроу «Japanese painting» — но не ради разгонки крови в мозговых долях (тоже мне, аперитив), а из-за неизбывных травм детства. Покойный отец мечтал, как все отцы, вылепить из меня свое образоподобие, потому готовил подобие к карьере, ему подобной, — военного, скажем так, переводчика — и если бы я не симулировал редкую, но коварную хворобу в предсердии (обойдемся без медицинской латыни), сейчас я, скорее всего, пытал кого-нибудь в подвалах Дамаска или Банки — ударение на последний. И, несмотря на наклонность к юмору черному, отец был еще наклонен к пунктуальности по-немецки (что в случае нашей семьи не только фигура речи). Посему я гляну глазом одну, вторую, словом, под любым нумером чушь; можно было бы удивляться (Чегодаева и удивлялась), как после этого не подцепить стилистической парши вроде «эволюционные закономерности художественного процесса» (в кого он метит? в кого он метит? да во всех, милые, и не «метит», а, скорее, «пометит», самописец сразу выписывает «закономерности пищеварительного процесса»). К тому же Джефф (я о Мирроу, если кто не просек) nihongo o hanashimasu (говорит по-японски) так, что nihongo (японцы) заболевают желтухой с видимыми следами в лице (изысканно, но не вполне толерантно). Вся трудность в nihongo. В исполнении Джеффа данное изречение, долженствующее подкупить туземцев (видите, как липнет нетолерантность?), — «Я говорю по-японски не слишком хорошо» превращается в «Японцы говорят не слишком хорошо». Согласитесь, желтуха — не самое желтое следствие. Особенно если присовывать лингвистическую конструкцию чаще, чем «konnichiwa» («здравствуйте»). Трудность, повторяю, в nihongo — мора (долгота гласных, как объясняют всюду, или дыхание губ юницы, как объясняю я, в цветущем саду белых вишен) ему не дается (вместе с юницами, ведь по возвращении из Токио в Лондон беднягу Джеффа поджидает жена, которая старше на девять лет, с неизменной сентенцией, повторяемой за чаем со скоунзами, — разница в возрасте, любимый, стирается с возрастом — неудивительно, что четырнадцать часов перелета Джефф дрискованно дринкает). Только сведя с Джеффом знакомство поближе, я понял, почему эссе о японском эротическом искусстве — лучшее из всего им оставленного потомкам. Я, конечно, могу дивиться, из какого садизма Верховный Лорд не додал Джеффу ушей (чем меня, хвала Ему, не обделил), тем более — англичане (а примесь датской крови у Джеффа малозначительна) — музыкальная нация, но, с другой стороны, какая разница — говорит ли некто по-японски нехорошо или японцы сами несут околесицу — если мы с Джеффом плачем пьяными слезами (не стану повторять, что это свойственно мужчинам в годах) над бесценной каллиграфией Уэды Гидзана (впрочем, каллиграфия стоила недорого, раз Джефф меня одарил) «Остановись и сядь, восхищаясь вечером в кленовом лесу». Эти буковки, эти движения кисти ветвятся, как сами клены, пальцы ветвей, веер листьев с проглядыванием сквозь них усталого к вечеру солнца — вот в чем причина для слезотечения, даже если ты трезв.
Джефф устроил показ работы у Кудрявцевых — я убедил, что соберется почти высшее общество. Уж Метаксу-то я ангажировал (не коньяк, а гранд-дама из Музея Востока, тем более она возмечтала, что Гидзан им обломится), Кудрявцев подманил художника — того самого, который и в семьдесят демонстрировал кубики пресса на автопортретах-ню, а Пташинский божился, что затащит в наш вертеп митрополита Токийского и всея Японии (от «всея Японии» мы заранее колотили ногами, но титул вполне официальный, удостоверьтесь), — конечно, вешал лапшу, зато был режиссер, тот, без усов, который с каждой новой супругой брал хронологический рекорд (их насчитывается семь — подруг, рекордов), Анна Мурина (цепкая брюнетка с порывами романтизма, не путайте с Лёлей Муриной — они не родня, к тому же А.М. пишет об искусстве не в стиле провизоров и к тому же, как выяснилось, я почему-то не знал, она была с Вернье в тех поездках, которые он устраивал для пылких искусствоведш — Равенна, Бар-град etc. — Лена просила помалкивать, что Мурина — его последняя пассия), путина (русская орфоэпия проще японской, но в данном примере потягается с ней) журналистской плотвы и два журналистских налима из прогрессивных (я не хотел бы, чтобы они сплагиатили мои орфоэпические находки) — первый неумолимо картавил (и в имя, и в фамилию имплантировано по «р», а бабушка — сек’ета’ничала у Монгольской бо’одки), второй — о чем тогда волновалась Москва — недужил болезнью, которой обычно недужат из прогрессивных — сам раскрылся, подвиг совершил. Ленка была на «ты» с половиной гостей, щеками терлась с обеими половинами (западноевропейский этикет со следами помады и приматологии) — я пытался (держа по-японски примазанную улыбку) шипеть ей в спину (только сверкнула, как на неисправимого ретрограда), не лучшая в мире компания отплыла в холл, а я, продолжая шипеть, что не стану таскать апельсины в больничку, втянул Ленку в ванную — хорош, да? — и драил ей морду хозяйственным мылом (почему-то я до сих пор убежден, что хозяйственное мыло в медицинских целях универсально, впрочем, что странного? — натуральный продукт), хотел бы прибавить, что там мы впервые поцеловались, к тому же пол в результате умывальных манипуляций стал мокрый — Ленка скользила, почти падала (на меня, конечно, не на пол) — я успел мысленно отметить, что у нее еще крепкая грудь — момент, что ни говорите, удобный, но я лишь продолжал (так воспитали меня, на несчастье, и не утешает, что не меня одного) шипящую скороговорку об опасностях иммунодефицита (сказывалось знакомство с первой публикацией о чуме двадцатого века в «Науке и жизни» за тысяча девятьсот восемьдесят какой-то год) — само собой, она была зла — «ты совсем обалдел?» — но не рвалась, потому что было бы глупо и шумно (да и мои аргументы ее некоторым образом гипнотизировали — «приятно тебе будет откинуться от банальной простудки?» — и добавил «у тебя — дети» с интонацией, как будто старше лет на тридцать — в отцы гожусь), да, это был удобный момент, особенно когда мыльная вода сползала по подбородку на шею и далее — к чуть расстегнутому воротнику — она сняла пену свободной ладонью (другую я сжимал хваткой, сам удивляюсь, железной) и слегка шлепнула меня по скуле — «придурок» — момент удобный — и глаза без очков, и губы — да, действительно мягкие — я оттирал их с усердием прачки; и глаза — осенние плёсы — и губы — осенний костер — были близко…
Этот вечер в московском урбанистическом лесу, когда все наконец остановились и сели, а недуживший налим зажирал брют икрой со словами «восстанавливаю баланс микроэлементов» — был счастливый, я говорю о себе, этот вечер. И пусть меня извинит Уэда Гидзан (Танька так и не сдюжила с его именем и называла «Годзиллой»), я, ввинчиваясь взглядом (отверточная метафора положительно необходима) в его каллиграфию, смотрел свои кинокаллиграфии, — ну, например, Кудрявцев помрет (даже в зернистой икре свивают гнездышки опаснейшие для желудочно-кишечного тракта амебы) и, утешая Ленку над гробом, плачущую (не слишком, скорее, рефлекторно) — все же не каждый день муж того (у нас нет официального многомужества), но больше — затерянную в каменном безлюдье жизни… Вот, собственно, хеппи-энд. Если я в самом деле сходствую с сатиром, то охолощенным. И к тому же, в отличие от сатиров, мне противопоказано пить.
Кстати, «губы — осенний костер в холодном саду» я удачно пихнул в биографический очерк о «Ледяной принцессе» (не знали? о-ля-ля — о музе Анри Матисса — Лидии Николаевне — я был ей представлен, из-за чего пузырилась художественная Москва, а главный в «Искусстве» — армянин со зрачками работорговца, не помню фамилию, измазал меня вслед «сентиментальным гешефтмахером» — Лидии Николаевне Делекторской). Я соглашусь с «сентиментальным», сделаю вид, что не заметил «гешефтмахера» (не считать же «гешефтом» то, что купил за три копейки письма Бальмонта — все почему-то решили, что я обязан ими пополнить государственный, курам на смех, архив). Сентиментальность я наследовал от отца (похоже, он не узнал об этом). А чем, как не сентиментальностью, объяснить, что он, привезя мне в 1977-м из Анголы коллекцию бабочек — парусника Антимаха (вроде дачной крапивницы, но размером со сковородку), даже двух — по краям стеклянного короба; бражника Дэвидсона (с рыжими подпалинами сяжков, но несколько тяжеловатого в полете, с другой стороны, Дэвидсону ни к чему пируэты — он вылетает ночью, движется вдумчиво) — передарил (само собой, не спрашивая, что я думаю об этом) — и даже не товарищу давних лет (отец был общителен лишь в роли синхрониста), а так — вместе, вырядившись в песочку, пылили на крокодиле по ангольской steppe (есть фото — «Вот, с длинным носом, — в самом деле, у похитителя бабочек нос господствовал на лице, — признак чувственности, признак хитрого ума» — отец был убежден, что является знатоком подноготных). Есть и второе фото (в нем, надо полагать, источник сантиментов): длинноносый «преподает» отцу урок стрельбы из весла (снайперской винтовки). Это не игра в солдатики (известная мужская слабость, затягивающаяся у иных до пенсиона), это вообще не игра. Теперь, когда отца давно нет, я знаю (и потому Антимах, сходствующий с херувимом, без труда способный отложить все житейские попечения, впрочем, Пташинский — о, благоверие! — настаивает, чтобы я использовал редакцию до 1650 года — житейскую отвержем печаль, и упитанный Дэвидсон, сходствующий с протодиаконом, — покоятся в моей памяти с миром), да, повторюсь, я знаю, что отец, сам оставшийся без отца (ушел от них с мамой в 1940-м, а в 1942-м пропал без вести), всю жизнь искал «отца» (нередко принимая за таковых обладателей бульдозерного напора) и культивировал des vertus d’homme (добродетели мужчины), как-то: футбол, гантели, мемуары де Голля, пиво, эспандер, авиалайнеры (определял марку не глядя в небо, по звуку), мемуары фон Типпельскирха, водное поло, пиво, декалитры пива, мемуары Талейрана, не говоря о Скобелеве, турецкий поход которого помнил по дням. Приверженец твердой руки, нежный невротик, ликующий «звездочкам», добытым французской, английской, португальской грамматиками (я чуть не забыл умбунду) и которые никогда не носил (кроме дня, когда обмывал их в граненом — только граненом! — стакане), неутешный вдовец, угодивший под каблучок новорожденной супруги и ее новорожденного в предшествующем браке сына (отмечу, супруга годилась мне в младшие сестры — отцу, соответственно, в припоздавшие дочери — но это не отменяет ее взросления раннего).
Не уверен, что эти, отчасти автобиографические, заметки станут читать его знавшие (много ли их еще здесь или тоже бродят по другую сторону жизни?), но они точно наслышаны о судьбе деревни Авамбо, на месте которой с 1977-го мог бы буйствовать первобытный, безлюдный лес, — но хвала духам (как пел, танцуя, местный шаман — впоследствии председатель партийной ячейки), что с мятежной деревней вышел говорить тот, кто мог говорить без португальских пришепетываний (да и откуда?) и без кириллических неудов в давних зачетках. Собственно, я не знаю, где отец поднаторел в языке, слоги которого падают, как капли тропического дождя. «Ame ndeyilila oku nena ombembua!» («Я пришел к вам с миром») «Ame nda kuba» («Я большой» — еще бы, ниже Петра Великого лишь на вершок). «Ame ndi kuete usumba walua lolonjinji» («Я очень боюсь муравьев») — что в сочетании с ростом, признанием слабости белого человека и еще чем-то неуловимо неевропейским гарантировало, как принято формулировать в таких случаях, — дипломатическую победу, закрепленную трапезой (если, конечно, так можно назвать обжорство горами жареных поросят), плясками, барабанами и банановым пивом — касикси.
История о роли lolonjinji (муравьев-миротворцев, от которых следует, однако, скоромные и срамные части тела уберегать) добежала дорожкою посвященных до министра, того самого, что путь начинал переводчиком в Потсдаме у Самого (допускаю, отец преувеличивал успех lolonjinji — мужская слабость, одинаково свойственная невротикам и бульдозерам). Но точно, никто не был поставлен в известность, что у отца — мучительная, до белых обмороков, инсектофобия — даже малину не ел, опасаясь увидеть тельце червей. Заурядная Musca domestica (т.е. муха) на хлебе или на хлебе с колбасой, скажем, ливерной, — вызывала гиппопотамье пр-р-р-р. Вряд ли стоит иронизировать над тем, кто закончил знаменитые курсы у станции Подсолнечная: шарахал из шайтан-трубы, управлял мотолыгой, заодно признаваясь доверчивому отпрыску (мне четырнадцать лет), что не может, увы, прихватить с собой ксюху — короткоствольный калашников — с ксюхой удобно брать банки. Он (влияние бабушки?) восклицал «Мне дурно!» (бабушки, чьи анкетные данные благоразумно отсутствовали, впрочем, в конце 1960-х, подъем его карьеры, никто бы не поверил, что некогда в отечестве встречались Энгельгардты, точнее Энгельгардты неправильные, об академике-единофамильце ни разу не шло речи; и теперь не имею понятия, в каком мы с правильным Энгельгардтом родстве).
Я-то знаю, вы синхронно всхлипните «Дурно!», только представив на ножках у мухокомнатной подруги яйца гельминтов и лямблии, а они, в свою очередь, сводят с вами знакомство фекально-оральным путем. Проняло? Моя цель, однако, в обратном: я желаю, чтобы вы оценили степень родительской любви, даже жертвы, ведь к «бабушкам», т.е. в данном случае к бабочкам, он относился немногим лучше, чем к темнорылым транспортам инфекций. Догадываюсь, «бабушки» — не домашняя шутка, а вроде словесной увертки, дабы не называть впрямую вестницу отлетевшей души (сюда же правильно присовокупить разбитое зеркало, три свечи, влетевшую в дом пичугу, подушку на столе, сновидение с покойником); смерти — и блаженной, когда утром тебя находят в постели, и ведомственно-героической, что могла прийти у деревни Авамбо, и от собственных рук, которую едва не выбрал, когда маму сжег инфаркт, — смерти боялся больше, чем мелких тварей земли, воды, воздуха. Разве забыть, как он доставал из чемодана завернутую с брезгливой тщательностью коробку: «Eh, bien, mon prince (тебе ведь не нужно переводить первую строчку “Войны и мира”?), хорошо, что они сухие, прабабушки эти… Мне дурно, как представлю, что они чешут лапами шею…»
После проговорился (вообще была склонность проговариваться и к тому же он частенько говорил во сне, потому, мама иронизировала, secret serviсe не для него), что спецоперацию «Butterfly» (приманить меня нимфалидами на стезю военного толмача в дальних странах) измыслил длинноносый, хотя правильнее стало бы «Borboleta» — «бабочка» по-португальски — смеялся отец, а длинноносый — под титановый гул моторов (разговор в самолете на обратном пути) — выкрикивал: «Твоя лингва — боевой слон, меч Македонского, стратегический бомбардировщик (у длинноносого уже тогда была тяга к соединению библейского слога с технической номенклатурой), и вот, твой слон, твой меч, твой бомбардировщик, под титановый гул моторов, приближается к Карфагену, Содому, тайным обиталищам Гога-Магога — но в последний момент из люков бомбардировщика упадут не бомбы, а — плюшевые медведи!» Ну, вы узнали наконец того самого соловья, похитителя Антимаха и Дэвидсона? Отец, убедившись, что сын выскочил из-под сачка военно-переводческой карьеры, сквитался по-детски — реквизировал чешуекрылых красавиц для певца побед и индустриальных рекордов. Не помню, чтобы снова их линии жизни пересекались. У отца, в отличие, например, от Вернье-старшего, отсутствовало пристрастие к коллекционированию имен в записной книжке. И пусть, как ни воспитывал он в себе des vertus d’homme, в нем оставалось женственных черт достаточно, чтобы набить косметичку, все же не был из тех, кто счастлив присутствовать на юбилейных банкетах триста девяностым по списку — удел мужчинок. Зря, что ли, говорил: «Ame nda kuba».
Изумлены моей памятью на умбунду грамоту? А разве каждый культурный, без обиняков, человек не должен пропеть с легкостью «Aha oe feii?» Следует поджать хвостовой отросток особам, вернее, особям, у которых тест, с позволения, на интеллигентность — «твóрог-творóг» (ну не «пахтанье» же, в самом деле, тогда я его слопаю сам, пользительно), а на «Aha oe feii?» вылупят зенки. (Что, попался, читатель? Топай давай на Волхонку, замри перед таитянскими ню Поля Гогена — «А, ты ревнуешь?» — «Aha oe feii?»). Разлеглись полувалетом, хотя я не осведомлен, встречаются ли валеты женского пола. Но отец, точно, бросил их на ломберный столик нашего поединка: «Тебе никогда не увидеть “Aha oe feii” живьем». Сомнительно, что я смог бы растолковать ему даже сейчас: «жизнь» и «сон о жизни» не сопоставимы. «Жизнь» умирает, «сон» остается. Футбол, радиоприемник для secret serviсe со спичечный коробок (он слушал трансляцию футбольных ристалищ, когда собирал грибы в хилом околодачном леске), гарем пивных кружек (тридцать шесть общим счетом — отборные, прочие роздал — главной наложницей короновал голую чешку верхом на Швейке — мотив вековечный — от выездки Фрины на старичке Аристотеле), библиотека со своеобразным подбором (включая две мои книжки — о музе Матисса и о японской гравюре — с дарственными оба раза на один манер — «Тебе — от меня»), а в статусе негуса — португальский атлас Африки размером не с Африку, но в половину обеденного стола, пятисотстраничная стопка бумаги для мемуара века (он взял паузу после десятой, писал неизменно от руки, муравьиным почерком, неудивительно, что там снуют «lolonjinji»), портмоне — спутник странствий — из змеиной кожи, со скрытым отделением, где больничные письма матери, выписки из Петра Великого с мудростью верной, но грубоватой, французские цитаты Ларошфуко, и под всем этим — квадрат, сложенный вчетверо, оттого стерт на сгибах, — я перлюстрировал подростком (вы не шарили у родителей?) и понял, что когда падаешь в воздушную яму, на дне которой тропическая пасть, слова на листке хоть какая-то страховка — «иже еси на небесех» — где это всё?
10.
Тот вечер в кленовом лесу был не просто так. Мне хотелось посвятить его памяти Андрюши Вернье, к тому же совпадало с его годовщиной. И к тому же я, как умная голова («Где наша умная голова?» — задиристо сипнул режиссер без усов), долженствующая растолковать присутствующим азы japonisme, проведя их путем en-shō (божественным кругом) перед работами (Джефф притащил не только «Кленовый лес», но еще пять), имел некоторые основания лепить все, что пожелаю, — конечно, я задерживал глаз на полторы секунды дольше должных приличий на Ленке (заранее дернул для куража, хотя мне, как известно, не рекомендовано), успевая приметить, насколько же она, насколько же она несхожа с прочими машинами женской плоти, и лицо сияет линией каллиграфа, воспевающего en-shō (разве трудно произнести вслух со спокойствием педераста?), несхожа, даже если говорит ерунду (а ерунду машины женской плоти производят в машинном масштабе).
Я всегда вслушиваюсь, дабы дешифровать, что же говорит кроме слов. «Раппопортиха мне тут отрапортовала, что ты человек неискренний. Вдруг это правда?» (хвала телефонным богам, она не вычитает ничего в моем лице, и потому достаточно было смикшировать смешком). «Я защищала тебя. А ты сомневался? Ха-ха (зловеще-мхатовски). В качестве аргумента в пользу моего подзащитного напомнила Раппопортихе, что ты пишешь и говоришь ex cathedra — не с нами, под водочку-селедочку, хотя и с нами, — как будто во сне, и разве много найдется смельчаков, способных кого-то допустить в свои сны — я права? (Мы секунду молчим дуэтом.) Она тебя припечатала лунатиком — вот язва. (Гм, сказала бы лучше “сноброд”, но вряд ли ей известна столь изысканная терминология.) Сно-, как правильно? -брод? В любом случае, лучше, чем язва. Но называть каждую язву язвой — это искренность? Знаешь, что она вмазала? Как мне выраженьице “машина женской плоти”? Никогда не поверю, что ты такое ляпнул. (Конечно, нет.) Но я ответила, что за глаза все чихвостят кого угодно. Что за инквизиторский подход? А она, как дворняжка, своровавшая котлету: “Вот именно! А надо в глаза, в глаза”. И это, с позволения, психологиня? Я ответила, что в глаза надо плюнуть — уж очень она меня стала злить, представляешь? или расцарапать. Помнишь, как тебя разукрасил наш Котофей? Ухо! Не глаза, ухо! Бед-нень-кий. Котофей ревновал. Как кошатине объяснишь: он может разлечься у меня на коленях, а ты — не можешь, ха-ха-хааа, если не вдрабадан, конечно. Раппопортиха утробным голосом (Лена пытается пародировать, звукоимитация — не ее конек): глаза целовать надо. Что-то она не слишком преуспела. Знаю, что ты сейчас думаешь. И не молчи, пожалуйста, все равно знаю… И Зюскинда ты зря лягнул, он отличается от шатии, вы похожи…»
В восемь утра, конечно, не разбудит, но в девять — за милую душу — с неотложным вопросом энциклопедического характера — «Объясни, что такое (читает по шпаргалке) ацетальдегиддегидрогеназ?» (интернет покамест на эмбриональной стадии). Или — «мои мальчишки увлеклись геральдикой, может, заскочишь как-нибудь? Да никакая не “лекция”. Нет, не говорю, что специалист. Просто противный сноб. Мой папа обожал рассказывать о языке майя, когда угодно, кому угодно. На трамвайной остановке… Нет, Любарский не строчил на папу доносов! Нет, не строчил. Надеюсь, не станешь нести эту чушь в народные массы? Ты не догадался: я думала, общение с умным собеседником им полезно. Да, комплимент. Пожалуйста, пусть наблюдают на твоем примере, что такое быть в зюзю…» Девять — для нее поздний час, перед отлетом в бассейн звякнуть так удобно, и не удерживает в памяти — я ложусь в семь (помилуй, боже, жаворонков — в устном варианте иная ремарка) утра — «Ты — просветитель (ясно, у нее мотив — принести мне радостную радость, но на пересказ обмена мнениями о моих последних перлах где-нибудь на приеме у французского посла — или шведского? сойдет и шведский — губу не надо раздувать). Пейцвер благодаря тебе повесил иконостас с Джейн Моррис, кудахчет, что открыл в ней то, что было замуровано. Еще он умоляет тебя (Пейцвер «умоляет»? — вот умора) устроить лекцию для наших о Борисове-Мусатове» (интересно, почему днем ранее, меня подловив и говоря «за жизнь», он подсчитывал, сколько женщин достаточно мужчине со среднестатистической продолжительностью этой самой жизни? Потусторонние женщины Борисова-Мусатова не фигурировали в его списке). — «Ты видел двухминутный ролик, где Ульяна танцует в новой шубке? Подарок мужа. На ее месте я потребовала бы, чтобы он отрастил усы. Для смеха, для смеха. Событие мирового кинематографического масштаба! А брат — брат-усы — ты умрешь сейчас! — пусть, наоборот, сбреет! Читал его последнее интервью “Голливуд начинается с буквы г”? Да, пусть заглянет в цирюльню. Не заставишь? Тю-тю-тю, плохо вы, милочка, знаете женский пол. А то — откупился шубкой. Я радуюсь за нее, но возникает такое чувство, как будто всю жизнь ходила в рабочей робе. Кудрявцев грозится нарядить меня в рысь. Бр-р-р. Я вообще противница натурального меха. Но сам знаешь, кх, с моим супругом дискутировать небезопасно. Рысь так рысь. М-м-м, ты стал грустный? Aha oe feii? Теперь, по крайней мере, не будешь считать меня не пойми кем, если припрусь в рыси». И ее коронное: «Куда пропал? Семинар в Киото? (с полицейским недоверием) А вдруг у нас (женщины, когда нарушают приватное пространство, всегда используют оборот «у нас», это от материнства — «у нас испачкалась мордашка», «у нас мокрые штанишки») завязался шурымур?..»
Все чем-то гордятся. Раппопортиха — навыком «читать по лицу» (Мария Вадимовна не забыла моей реплики: «Со словарем»). Танька — «патологической честностью» (громкий сдвиг на мужской фазе). Хатько — «знанием изнанки» — без довеска «жизни», согласитесь, просто «изнанка» убедительней (материал поставляет клиентура салона красоты). Лена — покойным отцом (на имя Кнорозова запрет; я синхронно с ней радуюсь, когда таланты деда просыпаются во внуках, чтобы — но я не говорю — снова на боковую). Пташинский — не только, понятно, фильмами, но и тем, что умеет избегнуть банальщины в названиях (к примеру, «Искусство быть собой»). Кудрявцев — пусть царек промолчит, придворные сами составят список, — «человек, умеющий помогать», «тот, кого не надо просить дважды» — хвалы не без пахлавы, хотя он не такой хрыч, который подавится хохмой, — «парень из нашего огорода» — но, кто, в самом деле, дал Пейцверу денег на операцию? правда, на ресторан, который Пейцверу приснился, не дал. Так что Пейцверу остается гордиться «Асфальтом» (эскиз ресторана, нарисованный, когда очи продрал, никто не видел, — гордо утаивает).
Существует превосходства не вслух. Тут гадательно. Но почти уверен, для Таньки — это способность приползти с температурой тридцать восемь (надо спросить про рекорд) на работу, на Патриаршую службу, на мою выставку (да на любую), в гости — Ленкины дети не раз валились по кругу, Кудрявцев проводил полицейские расследования, Танька иезуитски парировала, что это де плата за вояжи в субтропический рай, на именины Кудрявцев преподнес Таньке термометр Реомюра («Цельсий — для бедных не только кошельком, но и культурой») — все гоготали, через неделю кашляли, а у Пейцвера обнаружился грипп, кажется, из Индонезии. Митька Пташинский легко запомнит любую ахинею («ацетальдегиддегидрогеназ» — не одинокий пример, он в полусне растолкует разницу между «сиамангом» и «сивапитеком», а если в кураже, то подучит желающих мнемонике — к примеру, как не запомнить «криптогамы», если это «тайнобрачные растения»?), но для чувства превосходства есть другой, почти античный, предмет — «нос с горбинкой» (во-первых, нравится мадамам, во-вторых, еще Франц Галль указывал здесь признак несгибаемой воли). Мой скрытый дар — «искусство быть не собой». Мило, когда имярек, услышав в случайных гостях нетолерантный вопрос, всматривается в тарелку, будто там мокрица или, давайте не портить пищеварение, жемчужинка. Какие-нибудь археоптериксы (уточню у Пташинского) наверняка практиковали сию методу. Разумеется, проще припрятать зеркальца душонки, чем наполнить их безгрешностью ангела. «Я выучила, — баснула как-то Раппопорт, — если у тебя святая физиономия, значит, черти провели процедуру омоложения». Нет, ей не свести знакомство накоротке с моими пустынножителями. Никто и тени их не приметит на донцах зрачков. Я благодарен Лене, что ни разу не звала меня в крестные (Пейцвер, напротив, добивался этого места, словно статуса академика, сорвалось.) Впрочем, путаю. Разок возник проект (мы тогда почему-то видались нечасто, да не «почему-то», а из-за «Маленькой О.», у которой, помимо достоинств, вроде аккуратных грудок, гимнастической пластики, диссертации о малых голландцах, сытных завтраков, имелось два недостатка — жительство в Питере и моральные принципы), итак, проект — позвонила (великодушно в одиннадцать): «Ты в Москве наконец, корабль-призрак?» Не отрицал. «Почему не поздравил?» Почти прокурорски, на что почти адвокатски мог бы выставить «с чем?» — полусонный субъект свободен от реверансов, но, согласно Вернье, голубую кровь не пропьешь, — я принес поздравления, воображая, что они отобедали с Далай Ламой, взяли в аренду на сорок девять столетий виллу Бальби, сдружились с Джорджем Терруанэ, не уверен, что таких, как Терруанэ, разумно приваживать к дому; конечно, я сразу вспомнил рыдающий счастьем и завистью звонок Таньки — чет-вер-та-я де-воч-ка! — и она следом пророчила близнецов, сейчас близнецы участились. «Дашенька не прочь видеть тебя своим крестным, во всяком случае, я могу быть уверена, что до восемнадцатилетия ты не окажешь на нее дурных влияний» (заход в моем стиле, я почти таю). Танька кстати пришлась, сказал, что успел с ней столкнуться, она, курва, опять с хворью — кхе-кхе — я мечтаю, но вдруг приболел? я слишком ответственен. Откуда мне было знать, что Танька, неприлично здоровая, пользуясь снизошедшей на Лену благодатью, танцует вкруг новорожденной чуть не каждый день? Потом, потом, когда совершал подношение подобающей торжеству погремушкой, Лена все же спросила, почему не мог запросто ответить, что завален работой? У автора с книгой (экскурс в творческую биографию Субботина), как у женщины — с младенцем.
Получается, не так уж мой отец был не прав, измысливая для сына путь контрразведчика — у меня сверхспособности, точно, если я, у них за столом со всей компанией, преспокойненько передаю с почти житомирским акцентом анекдот о ребе и бобыле, который втюрился в супружницу ребе, матрону фигуристую, хоть многоплодную, в чем сознается ребе на исповеди (или как там у них это принято называть), а ребе дает совет купить козла, потому что если козел околеет, плакать не станешь, а вот если супружница, то выльешь вавилонские реки слез — не все же мне декламировать плач Петрарки по донне Лауре. Если приглянулся анекдот, не забудьте последнюю фразу сионского мудреца: «E sempre bene!» Люди так одичали, необходим перевод: «Больше оптимизма!»
11.
Накануне фуршет-вернисажа в свойственной манере давних товарищей бухнула в телефон: «Всем по барабану твои японцы. Кудрявцев хочет приятно провести вечер в приятной компании. И в нужной компании. Пока жуете-пьете и вещаете о вейцеля (у нее плохой немецкий; Weltseele — мировая душа; я никогда не правлю, но она требует, чтобы правил, по ее версии, все из-за присущего мне снобизма), Кудрявцев — гроссмейстер финансовых рынков — чертит планы и графики. Если бы все в стране работали, как он! (Голос, однако, не слишком уверенный). Ты опять позовешь Таньку? Ну да, тебе свойственна филантропия. Хотя ненависти к Хатько не понимаю. У вас что-то было? До того, как не стала носить баклажаны в штанах? Но прошу тебя, я приказываю! (смех боевой подруги) — не заумничай. Все и так в восторге. Анечка Мурина сказала, что каждая твоя статья — событие. Просто завидуют до безумия — ее слова — поэтому молчат, как девственницы, — ее слова. А когда ты помрешь — я чуть язык не проглотила — выстроится очередь в стиле “он между нами жил”, “какой источник разума погас”. Надеюсь, не завтра. Имей в виду, ей обидно, что ты ни словечка в ответ на аллилуйю. Конечно, не говорила, и так ясно. Вернье ей давно напел: ты странный, но ты настоящий. Анечка в любом случае вариант получше, чем жаба из Музея Востока. Почему до сих пор не отсудил у них бивни слона, который твой родитель волок из Африки, а потом — из-за муравьишек? — срочно туда спихнул. Жабу кто-то науськал, что ты страдаешь эстетической клептоманией. Она пыжится, но не въезжает — меня дети, прости, научили — в твой юмор. “Я славных рысаков подтибрил у Пахома”! Чьи бессмертные вирши — твои или Вернье? Зачем повторять: Матисс прекрасен, как не похитить! Сислей прекрасен, я сейчас унесу! Антонова хохотала, но сколько можно? Конечно, тебя не пороли до семнадцатого года. Не всем же повезло. Мурина, несвятая простота, спросила: он наполовину немец? Сказать, что Пташинский квакнул? — точно не помесь жида с канарейкой. Ну и получил: пшека с пшиком. Ха. Тут же умаслил: как вам, Annette, участие в моем проекте? Согласилась! “Консультант” в титрах действует магически. Две минуты в кадре — венчание на царство. Пташинский вывернется. Ты — нет. Зачем называть дураков провизорами? А бухгалтеры зачем? У Кудрявцева бухгалтерошечка — миленькая, ты потеряешь голову — книги по флористике, увлечена йогой. Не слышала, кто такой Сибелиус? Сорт рыбы? Ха-ха-ха. Гольденвейзер — крем для лица? Ха-ха-ха. Нет, смеюсь из вежливости. Зачем все превращать в детский утренник? Я не заводная кукла. Это бенефис у тебя, у твоих японцев, пожалуйста, у Джеффа (он не притащит шлюх?), а не мой. Никогда перед чужими не стану я играть. И что за ахинею ты шептал, я, что, не вижу, у Сибелиуса “lento”? А “più lento” нет! В том месте, чтоб ты знал, “dolce, expressivо”! Поди — проверь. Конечно, ты всегда под “expressivо”. Может быть, это единственная в тебе черта, которая мне, прости, не нравится. Актерство, что ли. Ораторский прием? Ха. Про ведро? Да, помню. У них на голове. И по ведру лупили палкой. От зачатия? Ха. До пенсиона, до сороковин? Ха. После сороковин мозги так и так за ненадобностью, а душа — по другому ведомству. Христос, в отличие от тебя, к идиотам снисходителен. Да, процитируй. И было бестактно тогда у нашего вечно-красномордого соседа, помнишь, ты сказал, что ослы предпочитают искусству баксы. Из Гераклита? Ну конечно. И Бога ради, не надо вот этого (следует присвистывание — фонетическая пародия на японский, не вполне удачная, должен признать)…»
Она смотрела на себя в зеркало во время телефонного монолога? — эта слабость женщины ей не чужда; играла слегка подкрашенной прядкой? — еще у нее старомодная привычка чирикать карандашом на обоях имена, адреса, рецепты (летопись детских болезней — биография образцовой матери), даты встреч, в том числе имена и даты встреч деловых партнеров супруга (вызвало почти бурю — коммерческая, трам-пам-пам, тайна! — разумеется, она обсмеяла его на ближайшем обща — в итоге Кудрявцев гоготал громче всех — лучшей фамилией там я считаю — инстинкт этнографа и диалектолога — Цыпло — “помощник Горбатого” — пояснил Кудрявцев с почтением, но больше с почтением к самому себе), она примирилась с пигментным пятнышком на левой щеке? (одно время прятала кремом) она помнит, что ей уже сорок шесть?
12.
Посвящая тот вечер Андрюше, я понимал, что, если начну с него, водянистое общество (большинство без понятия о Вернье) станет томиться. Было бы дурной услугой другу (хотя ему уже все равно, да и всегда все равно) — припечатать Вернье «гением квартирного масштаба» (нашлась-таки журналисточка, которая это сцедила, — всегда путаю ее фамилию, помню, начинается с «эс», но Пташинский дышал мне в ухо, что «правильно начинается с “сис”»). Я заранее знал, как прочерчу кругами к тому, чем был — для себя, а отчасти для всех его знавших — Андрей Викентьевич Вернье (1960–2006). Должен также упомянуть, что свою медитацию вслух я вел, виртуозно используя билингву: Джефф ни бельмеса по-русски, как и его спутница на пять дней в Москве — голландская дылда с коленками гандболистки — не будем посвящать в подробности супругу, у которой стирается возраст; но изрядная часть русских гостей владела английским не глубже именований брендов — вот и скачи с язычка на язычок — конечно, я ринулся вскачь.
Я начал с того, что нас собрали хозяева — душа хлебосольной Москвы (направо — поклон Кудрявцеву, лопавшемуся от счастливого жира; налево — Елене, примечая японским глазом, что скулы ее посвечивают светом лунным — сказывался контакт с хозяйственным мылом), нас, разумеется («разумеется» — мое излюбленное словцо, как вы успели заметить, что тоже, разумеется, всем разъяснил), собрал Уэда Гидзан (1891–1972) — тихий мастер — почему-то у меня выпало английское «quiet» («тихий») — мозг иной раз глохнет, как движок жигулей от резкого перехода с первой скорости на вторую — во всяком случае, такой конфуз приключался с жигуленком отца, позже пересел на трепаный, но еще жилистый форд, — но, согласитесь, в начале спича это могло произвести неблагоприятное впечатление, — у без усов глаза, в самом деле, нехорошо зашевелились, как бывало в детстве, когда открывал темницу — спичечный коробок с жужелицами; Лена бросила «quiet», словно мячик, — и, кажется, то была не просто словарная подача, потому что я читал на ней — «скажи, ты рад? что я тебе помогла?» — господи, она выглядела на двадцать восемь, или это просто свет из окна ей в спину, к тому же окно с северной стороны — разумеется, мне пришлось из-за «quiet» повиниться — странная особенность — забываю простые слова, вот, недавно забыл «Aha oe feii» — не сработавшая хитрость реабилитации, поскольку и художник с кубиками пресса, и без усов явно слышали подобную тарабарщину впервые — что-то булиламбаньянское? вопль на восточном базаре? (только Мурина вывела губами «Г-о-г-е-н») — а журналистская плотва женского пола вовсе готовилась перестать испытывать ко мне желание, включая ту, что с «сис» — а мне нравится, когда ко мне желание, и не нравится, когда гудбай желание — а то, что Метакса стала цвета сморщенной оливки — на здоровьице, да она всегда сморщенного цвета, — и тут я выдал им, что «quiet» знает любой глупыш, а известно ли вам, господа, что есть «quietism»? — «квиетизм» по-нашему — я готов был углубиться в жизнеописание Терезы Авильской и Хуана де ла Круса, но Ленкины ледяные очки вернули меня на правильную борозду — она наконец дотумкала, что я вдрабадан без двух рюмок, похоже, ей немного взгрустнулось. Она помнит этот романс, мы разок исполняли его на два голоса — «Мне немного взгрустнулось… Сердце вдруг встрепенулось» (Изабелла Юрьева — ее репертуар — прожила ровно сто лет, считается, пение не дает стареть легким, а кислород, в свою очередь, бодрит прочие потроха). «Сердце вдруг…» — сердце всегда что-то такое вдруг. Ленка (зафиксирую на тебе взгляд), ты тоже что-то такое вдруг? (Сладко-перченый кадр в моем фильме — некритичная пауза для спича, хотя день-два спустя Татьяна Александровна — у Таньки, конечно, не было отца, но отчество-то было — дружески доверила, позвонив почему-то из Рязани — зачем ее в Рязань понесло? а, к тетке, опухли ноги, — «Я знаю, ты зависаешь на Леночке из уважения к царице бала, но тебя могут неправильно понять». — «Вот именно» — и мы перешли на разговор о возвышенном, кажется, на прерафаэлитов, причем не без комплимента моей лекции о «Годзилле», доплывшей благополучно, без пробоин, до триумфальной гавани, дабы мирволить душе в кленовом лесу — так и сказала — «мирволить душе» и прочая ахинея).
Но плавание я начинал не с «Вечера в кленовом лесу» (осторожность частного коллекционера?), а с другой каллиграфии — «Сосна остается зеленой на протяжении тысячи лет» (кто-то из плотвы прыснул, а кто-то маялся из-за невозможности сбрызнуть, соблюдая регламент: прежде духовная, после алкогольная пища). Людям, не знакомым с культурой Japon, здесь ничто не откроется (строгий взгляд на плотву, я и этим владею, Анечка Мурина оценила педагогический такт — «я б ей» — говорят про таких в народе), обратимся, однако (я пытаюсь трезветь?) к толкованию монаха Ваана Содзена (1136–1221), к толкованию каноническому («Содзена, колись, сейчас зачал?» — Пташинский умеет шептать через головы — связь не без ультразвука — и он явно-таки сбрызнул — однако, я парирую громко, кивая на Джеффа и его справочник — Джефф млеет от моего внимания больше, чем от гандбольных коленок), к толкованию, которое изъяснит внутреннее созерцание мастера Уэды, когда его кисть жила на этой бумаге, мастера молчаливого, но мастера, способного говорить в мире мертвых машин и мертвой плоти, которая только и делает вид, что жива (я попросил боржоми): «Люди в мире очарованы явлениями, которые меняются в мгновение ока, и теряют разум, не обращая внимания на вневременную и неизменную сущность. Это как пленение чувственной красотой пиона и равнодушие к неизменной красоте сосны». Джефф стенографировал за мной — я возложил руку ему на плечо — меня несколько сбивала его суетливость. Гандбольные коленки не понимали, зачем эта трепотня, ведь дней всего пять (уже четыре, а если Джефф перепьет, три). Журналистка на «сис» смотрела на нее взором престарелой пантеры (девочка, у тебя столько ночей впереди, сейчас тебе двадцать с чем-то, а резвиться возможно и в восемьдесят). Анечку Мурину, наоборот, беспокоил отложенный спрос на медовые ночи. Для Раппопортихи все мы — потенциальные пациенты, значит, недополученная прибыль (один минус, болтали, — наплевательское отношение к тайне исповеди, впрочем, плюс, если исповедь не твоя). Танька-мышь припрыгивала тощими задками, но вообще счастлива, раз не гонят. Пташинский доканчивал (в подпольном одиночестве) пузырь. Прогрессивный с прогрессивным недугом — с прогрессией пытался составить дуэт моему монологу — сботнули, он начинал в леспромхозе, соответственно, дендрология ему дорога, но его подводил пиджин-инглиш («Дело не в косноязычии, — поправлял меня позже Пташинский, — если ты штудировал Гумбольдта и особенно де Соссюра, то не можешь не знать, что в работе языка гораздо важней передне- и заднеязычные».) Ульяна? Ничего не скажу (приложение к без усов). Пресс-кубик неизменно с улыбкой kusotare (голова из неудобопроизносимой субстанции). Пейцвер ждал сигнала, когда вытащить кролика из цилиндра — «Пусть знают, что не малии / У русских доставалии!» (я не говорил, что Пейцвер — вылитый Харви Вайнштейн? но судьба Пейцвера хранила, в отличие от Вайнштейна). Лена? Я хотел бы сказать ей (но каком языке? она не знает японского, да и Джефф мог бы схватить главный смысл; а язык наших взглядов составлен из несовпадающий словарей), но как бы я хотел сказать: «Остановись и сядь, восхищаясь вечером в кленовом лесу. Мудрецы, впрочем, забыли прибавить, что остановись не один, а с тем, лучше — с той (глупо в этот момент столкнуться глазами с Муриной), которая, сплетя свои пальцы с твоими, сядет у ног — и это не нотка патриархата, а просто плетеное кресло одно, в таких креслах принято любоваться природой, а сажать тебя на колени — небезопасно, потому что кресло может не выдержать (брести восвояси из кленового леса с обломками кресла под мышкой — испортить все впечатление), склони голову — разве можно постигнуть вечернее золото счастья, когда ты один?» Я хотел бы сказать тебе, Лена, что все зде и повсюду далеки от меня, как портреты маршалов налбандяновой кисти, что говорить им о вечере хоть в кленовом лесу, хоть в сосновом лесу — метать жемчуга перед buta (транскрипция не передаст хрюкоподражательность японских хавроний), и только ты — пусть я недостаточно изучил твои пристрастия в подлунном мире искусства — смотришь внимательно, убрав очки, потому что они все равно бесполезны в вечернем лесу, в подлунном лесу, куда забрели мы с тобой под вечер жизни, куда забрели мы…
Лица сделались странноватые — я было подумал, что им тяжелехонько таращиться на бамбуковые хижины японских букв, но, вероятно, в английском варианте спича произнес вслух половину из мысленно-легкомысленного послания Лене (дай бог, без имени — а во имя всех дев земли — в чем убеждают жизнь в ляжках у гандболистки, зверохищная осклабина «сис», печальная задумчивость Джеффа) — не воздухокрылый покамест варился вечер с кленовыми листьями (Лена — я был ей благодарен — удачно вышла колдовать японский чай аккурат на «мудрецы забыли прибавить», а Кудрявцев в объятиях олигархической ворвани не представлял опасности — на всех бизнес-ланчах за ним подтирает толмач — юркий еврейчик — юркврейчик, по слову Пташинского). Очевидно, Пташинский мне что-то вмешал поопасней боржоми. Я устоял. Речь не о ногах — о Лене. Я произнес (голос вдвинул вверх — у Кудрявцевых потолки 4.20) «You want me» — с паузой на псевдоборжоми — и виртуозным спасением (на что способны только святые) — иначе могло бы потянуть на скандальчик даже среди старых друзей, не говоря о прочих (не стану резаком сортировать их паспортные физиономии, разве что Ульяна наконец-то вышла из летаргии, думаю, она делает уколы по утрам, замедляющие реакцию на фаллическое разнообразие). Я поднялся вверх на 4.20 и продолжил лекцию, облетая по буддийскому кругу, не слишком торопясь, лишь пачкая побелкой пиджак с патчем и звеня хрустальными сосочками сталинской люстры: «You want me…» — «Ты хочешь меня… (псевдоборжоми не так-то легко пить на лету, опасаясь тюкнуть стакан кому-нибудь в темя) хочешь меня… увековечить? — говорит кленовый лес, зеленая сосна, рыба в морских глубинах, говорит природа — мастеру. И мастер хочет. И увековечивает». Аплодисменты.
13.
Я мог перейти к рыбам. Я развивал тезис: искусство — рыба. Плавает, куда никто не плавал. Летает, куда никто. Вам же не странно, что рыбы способны летать? Иначе (мой алкоголический прыск) их бы не называли летучими рыбами (exocoetidae — для тех, кто не обучался в гимназиях, это латынь). Также применяют наименование «лучеперые рыбы» (nihongo, к слову, ценителя их икры), но «лучеперы» возмогут нас несколько сбить с фарватера, поскольку рифмуются со «старперами» (английский эквивалент потребовал некоторого труда), а данный подвид в искусстве — все равно что треска замороженная на ложе любви. Хррр (я прочищаю горло, благодарю за брют). Чем писатель недюженный, сноб и атлет словесно-олимпийской гимнастики, писатель со святым духом в лице, т.е. милостью божьей, т.е. спльфу, я разумею художника, мастера (хитро-японский глаз) изоискусства, — отличается от художника так себе? Тем, черти драповые (как клеил присловье некто Горький, которого сгубила сладкая жизнь — отравили конфетками, алкоголический прыск), тем, дорогуша (я с Джеффом накоротке и потому вполне могу называть обладательницу гандбольных коленок «дорогуша», а от цитаты, видя родинку на ее упитанной ляжке, удержался — «смотри-ка, родинка, как муха, уселась на звезде твоей» — хотя безвестный поэтический гений изъясняется так от лица Григория Орлова в будуаре Екатерины Великой), тем, повторяю, что не угадать, какой фортель (следует препарировать этимологию фортеля — не сын ли форели?) выкинет в следующую секунду, какую он, баловень бога, откроет дверь, к тому же, замечу в привесок, он открывает дверь, которой нет в стене…
Прошу покорнейше вперить ваше внимание в следующую работу (и пусть азбука кандзи не превратится в тенета): рука мастера движется, словно рыбина — в толще воды; мы, простодуши, уверены, что смотрим на картину, а не пришла ли пора предположить, вернее, не пришла ли картина и смотрит на нас? Представим, мы опочили (у кого-то, в самом деле, откажут почки), и воды времени сволокли труп, но каллиграфия — тайнопись и тайнознание — вглядывается, по-прежнему, в новых участников труппы комедии танцующих прахов. Если хотите (не хотите — ляд с вами): все искусство — от пещеры Ласко до… (трудно рядом с Ласко подобрать соответствие — я удержался, чтобы не кивнуть на того, кто штампует собственные кубики пресса, а без усов сам-счастлив без политесов), от Ласко до… — иногда выручает жестикуляция — и я обрисовал сферу (будто бы символизирующую… пусть каждый символизирует сам) — итак, искусство — одно живое на этой перманентно умирающей земле. Госпожа Shi (я произнес слово «смерть» по-японски из целомудрия и не уверен, что перевел на русско-английский) глумится над куколками театра жизни — людишками (как ласково поименовал нас старик Диоген), воображая, что она — избранная, которая никогда не сойдет со сцены, что все из века в век будут лицезреть (немея с подмышечной потливостью — неплохо?) ее Данс Макабр (Пташинский протрезвел и грозил пасхальным пальцем — гипнотизирую Пташинского полемически): человек, яко трава дни его и т.д., яко цвет полевой отцветает и т.д., но приходит Аполлон, приходит Зевс — в зависимости от того, кто признает отцовство по отношению к музам с дудочкой в руке (хохоток, но «сперма Аполлона», будем считать, не произнес, во всяком случае, избегнул смотреть на Лену), пляшет и пляшет Mummy-death (Матушка-Смерть), но художник-рыба, летучая рыба, уже ускользнул — только художник свободен на несвободной земле… Лишь одна, которой он может довериться — госпожа Юме (т.е. Сон или, дабы очертить женственность, Мара).
Перед вами виртуозная («спиртуозная», — веселится извечный школьник Пташинский) кисть не уже знакомого мастера Уэды, а другого (следует щадящая биографическая справка на полстраницы)… наставление, им высказанное, нас, на первый взгляд, не удивит, ведь каждая рыба, т.е. спльфу, каждая психея по природе христианка и знает нижеследующую истину, но, однако, в дольней юдоли все устроено так, чтобы психея переработалась в замороженную треску (попрошу внимания, перейдем к переводу): «Как рыба, живущая в глубинах океана, если ты не светишься изнутри, то другого света здесь не найдешь». Я потому, господа (неустойчивый реверанс дамам), посвятил Вечер в кленовом лесу с созерцанием тысячелетне-зеленых сосен под выныриванием фосфоресцирующих фаворским светом рыб — Андрюше Вернье, что он одарен был подобным светом (Джефф после корил, что «shinsei-sa» — все же не «свет», а — улыбка сенбернара — «святость»; благородство, Джеффи, в том, чтоб не придираться к пятнышкам, включая собственные). Был ли это инстинкт, природа (неудачный псевдоним Господа Бога в XX веке — кстати, так говорил Вернье), результат сознательных, кх, упражнений (в последнем лично я сомневаюсь) — как знать? Само собой, слова о свете можно принять за фигуру речи, само собой, уместную в спиче по случаю годовщины, но не лишенную, собой самой, припудривания изъянов на покойном лице. Из каждого, по слову Ги де Мопассана (пришлось присочинить ссылку на неявный авторитет) в этом жанре творят исусика. Он, например, не косил от армии (я не хотел, но глянул на Кудрявцева; после Лена съядовитничала, что мне следовало бы начать с собственной персоны, хотя, далее миролюбиво, если бы я приполз на гражданку калекой, было бы жаль), да, и послал куда подальше возможность службы в потешном полку для кино-театральных сынков, потому плавился в песках под Кушкой с компатриотами из правоверных (узбеки, туркмены, таджики), чтобы исполнить интернациональный долг (поколение младшее не поймет), но начался ералаш (его слово, ха-ха-ха) со зрением, комиссовали. Он вообще посылал куда подальше (алкоголь шпорит трибуна, но призывов до трибунала не дошпоривает) то, что принято именовать «карьерой» — «пересаживать ягодицы из кресла в кресло» (так он говорил) было не для него. Он не был институткой, он умел припечатать (оживление в зале, одобрительный смех — публика всегда одобрительна, если трибунить с огоньком). Он не был ханжой (Пейцверу удалось-таки выкрикнуть — «Детей такой деталией / Наделаю в Италии!» — после сидел смирно — Лена, оказывается, успела намекнуть, что при Анечке Муриной декламация бестактна). Не кажется ли вам (я и в безалкогольном состоянии произношу этот оборот с подначкой), что современные люди от Сан-Франциско (почему Сан-Франциско? — для масштаба) до Мельбурна (для того же самого), от Лиссабона (аналогично) до Обдорска (Вернье всегда почему-то поминал Обдорск), от Булиламбада (поищите на карте — масштаб так масштаб) до Парижа (пнуть Париж сам бог велел) поражены ленточными глистами новостей, сглатывающими жизнь (спасибо, но брют щекочет мне горло, да и вообще предпочитаю полусладкое — не стоило при слове «полусладкое» смотреть на Лену), а значит, и праздник жизни. Я воздержусь от избитого — Праздник жизни, который всегда с кем-то там — давненько, о, давненько не видал тех, кому известно про такой праздник, но, положа руку на сердце («Не на сердце, а на женскую грудь», — это не Пташинский, а Вернье, но Пташинский, будьте любезны, переплагиатил), я встречал одного, кто наверняка знал, кто сам был им — Праздником жизни.
Обратим взоры к заключительному гиероглифу сегодняшней передвижной выставки — к блистающему bliss — «Блаженству». Будем созерцать его в тишине («пардон», — шипнул прогрессивный, роняя икорный нож, а если влепить ему пендель?), будем созерцать, и не стану навязывать вам истолкование знаков, пусть каждый увидит только свое — я вежливо и величественно помолчал не менее десяти секунд, с профетическим ликом смотря в полуночную даль (без усов заискрил от моих режиссерских импровизаций) — благо, окно за спиной Лены упрощало немую сцену, я расслышал кряканье уток на Пресненском пруду, между прочим, если доктрина перевоплощения не врет, — переоденусь в утку хоть на минутку; не могу, однако, утверждать, что полностью отдал психею преображенству, — из-за Лены, конечно, из-за нее — всякий раз, когда, здороваясь и прощаясь, целовал в щеки, боялся, что выдам себя — или я ошибаюсь? и глаза ее потому похожи на печальное небо над печальным пустым полем — помню, мы шли с ней по такому полю — рядом с их дачей, дачкой, как юродит Кудрявцев про трехэтажный домина с гектаром земли, почти на утесе, если утесы бывают из песка и корневищ сосен, над Геннисаретским озером — так и только так следует, по мнению Пташинского, именовать Истринское водохранилище — был ноябрь, нет, излет октября, небо пепельное, низкое, на даче — полсотни гостей, включая того самого, у которого лицо — свиной шницель, и фамилия — шницель, ну почти, а угодья напротив Кудрявцева — на триллион шницелей, яхта, катер и даже два собственных спасателя, которые все время тонут на дне бутыли (шутка Шницеля). Все перепились, и у всех лица — шницели — кроме Лены, само собой, а себя я ухватил в простеночном зеркале «из будуара Екатерины Великой» — аттестация Пташинского — «если смотреть ночью, там явится голая Катька верхом на Потемкине» — «Нда прверить», — я, когда пьян, автоматически вежлив — странно, впрочем, что отвечаешь не ты, а тот, другой, глупо-несчастный в зеркале, у которого к тому же дыбится седой кок — мне известен секрет, как приручить его утром, чтобы он оставался послушным до вечера — с чего он сбесился? — и совсем странно, что массивная незнакомка с восточными глазами (господи, да это Машка Раппопорт!) пытается набриалинить его при помощи бордо 1987 года (дату декламирует Пташинский с чувством-с к размаху хозяина) — «Стой спокойно, пьяница! (у Машки талант — направлять события). Не оближешь мне пальцы? Не пропадать добру?» (я же сказал — перепились — хороший повод оставить ее с Пташинским тет-а-тет, вернее, левр-а-левр — губы-к-губам). Да, перепились, и группа самых одухотворенных, на четырех авто, двинула смотреть Рождественскую церковь — ехать минут столько-то, да мигом, просто противно, когда сикает — хохот Пташинского, он улепетнул от Машки — дождь — не то чтобы церквуха старая, но постарше бордо — 1830-х, а главное — чудо, хороша! чудо! как Елена Михайловна! (льстивые труляля в честь Ленки неизвестной мне блонды с татарскими бровками — прокрасить трудней, чем хайр, — кажется, модельер и, кажется, к ней неровно дышит Кудрявцев — я мыкнул нечто порицающее, однако, без ханжества — Ленкин вердикт лапидарен и базируется на последних данных науки: «Наивная. Деньги дают удовольствия в пять раз больше, чем секс»).
Наша машина выползла в авангарде — вообще-то это был представительский аллигатор Шницеля на семь, вроде, мест — но расселось под дюжину — я, когда пьян, считаю автоматически — девять нас было, девять — татарская блонда барахталась на коленях у Пейцвера — я-то знал, он не рад, поскольку подошел к той черте, за которой мужчина, даже ягодолюбивый, перестает ягодолюбить, а Аганбян за рулем (не кучер, а хвост Шницеля — восхищались, что Шницель к Кудрявцевым без шофера, он называл такие выезды «демократией», и, кстати, сам Шницель, спортивно протрезвев, остался с Кудрявцевым, потому что Кудрявцев, когда под мухой, давил конкурентов, как мух, вот Шницель желал намекнуть на кого-то из отряда двукрылых), да, Аганбян газовал так, как газуют только под газом — «Если инспектор остановит, засажу на пять лет за превышение! (пауза+юмор) полномочий» Сокрушались, что вечером в последнее воскресенье октября на скользкой грунтовке с поворотами в стиле «жизнь — копейка» нет ни одного стойкого оловянного ментюры. Аганбян, делая 140 км (сначала ехали в прямо противоположную сторону, потом Ленка взяла бразды), кричал, что православие — сила, а католики… — следовало мудрое слово Хруща — «Вас разве не изумляет, — у татарской блонды голос тянул с привкусом лукума, — почему все монахи — изумительные красавцы?!» Она щелкала «изумляет», как замочком несессера. «Меня изумляет, какой ты мачо» (Аганбяну). «Меня изумляет, что вы пухловатенький» (Пейцверу, причем, оттянув ему щеки). «Прическа “я только что из душа” меня изумляет». «Меня не изумляет, что такой-то оказался гуано». «Это изумляет, но мужчины до сих пор уверены, что лучший способ покорить женщину — втюхать кузов цветного сена» (т.е. розы; а неплохо). «Меня изумляет генитальный юмор кое-кого» (ткнула кулачком в спину Пташинского — но тот, плюясь восторгом, грохотал впереди сидящим, что Шницель и Кудрявцев, взявшись давить мухопотамов, не умеют прогнать мушку — Цыпло — который лезет с «Проектом переучреждения России», а бордо, гад морских подводных вод, бордо 87-го лакает без всякого уважения).
Я люблю идиотические компании. А идиотические путешествия в идиотических компаниях вдвойне… «Спрошу! Как считает сильная половина человечества… — женский голос, похожий на бельевую прищепку, позади нас, Лена пришепнула “не смотри, помрешь”, — Мужчину можно называть производителем? В крупнорогатом смысле?» — «Вы зря подтруниваете над Цыпло, в своих статьях конца восьмидесятых он, — говоривший счел необходимым пошуршать горлом, — Показал перспективы…» — тут я, конечно, не мог не обернуться — на меня смотрел человек-землеройка, я видел его впервые, но я давно поднаторел изображать узнавание с оттенком приязни — энгельгардтовский стиль. Правда, у этого стиля имеются издержки — соотечественники склонны принимать приятные манеры за чувство первыя любви: вот и Землеройка, перебирая губками, зубками, тянулся с голодной радостью, успев, похоже, изложить большую часть из своих энциклопедических припасов — «митохондриальная Ева жила на сто тысяч лет раньше митохондриального Адама…» — мои брови вверх — «собственно, я придерживаюсь либеральной доктрины, как бы это ни было немодно или, не станем делать хорошую мину при плохой мине, хвех-хвех-хвех, небезопасно, небеспоследственно, во всяком случае, и, обратите внимание, рифмуется с “подследственный”, хвех-хвех» — мои брови вниз — «Дэвид Истон счел мои уточнения нарратива “сивил сосайти” корректными, но сам я прихожу к выводу, что уточнения, в свою очередь, требуют уточнений…» — мои брови требуют уточнений — «приходится разгребать социологические конюшни… если мы всерьез желаем, чтобы дом под именем социума стал…» — брови домиком — «я не готов сейчас сказать, что мыслящие формы жизни обнаружатся на смешном, хвех-хвех-хвех, расстоянии в пять световых лет» — мои брови — остались спокойны мои брови — «признаюсь, когда я ежевечерне вглядываюсь в акварель Макса Волошина над моим рабочим столом — не репродукция! нет, — подлинник, то…» — брови с почтением — «вся причина, скажем точнее, цивилизационного развода между Западом и Востоком некогда единого Pax Romana — в филиокве» — брови скорбны — «но с другой стороны, следует рассуждать о приемлемом расстоянии, и, допустим, американскому агентству по аэронавтике и космическому пространству удается… Значит, опять двадцать пять? Опять догоняющее развитие? Потому что, опять двадцать пять, никто… к экспертному мнению? Разумеется, Цыпло не вникает в данную… Но по меньшей мере он проявляет понимание проблематики упущенных возможностей и потерянных поколений» — брови сочувственно — «можно подумать, большинство что-то смыслит во фьючерсах!» — брови фригидны — «в наших условиях общественный договор — это общественный разговор, пропадающий в туманных перспективах…» — брови солидарны — «в туманных перспективах… не стали бы они кроваво-туманными… на фоне словесной акробатики — излюбленного занятия российской интеллигенции» — брови тревожны — «в последнее время трюизм “не дай бог вам жить в интересное время” стал общепринятым. А что бы они сказали на это: “Неинтересное время неинтересных людей”? Я почти завершил материал с таким названием» — брови аплодируют — «но если существуют другие миры, а еще Бернар Фонтенель размышлял о множестве миров, то, соответственно, существует множество Христов? Это же логика, доступная ребенку! Я догадываюсь, подобная постановка вопроса, принципиальная постановка, я бы сказал, вызовет… Но на этот раз, хвех-хвех-хвех, никому не до смеха: никому не отвертеться — ни Ватикану, ни Чистому переулку»… — брови выжидают — «главная беда — потеря культуры дискуссии. Неспособность услышать друг друга. Но, к примеру, мы с вами прекрасно слышим друг друга: я — слышу вас, вы, льщу надеждой, — меня…» — брови льстят надеждой — «нельзя, преступно, забывать об этимологии. Позволю напомнить, “discussio” происходит от латинского “исследование”. Если не исследовать проблематику, как возможно в ней разобраться? Медицинский принцип “второго мнения” давно пора распространить на гуманитарное знание» — брови исследуют — «вы помните основной нерв “Переписки из двух углов”?» — брови помнят — «я тогда дал Хинкису дельный совет, не в самом “Улиссе”, а в комментариях означены следующие…» — брови с почтением — «я повторял и буду повторять, что Анатолий Генрихович не всегда корректен в отношении Анны Андреевны…» — брови с почтением — «поверьте, культурное сообщество пока не готово принять мой термин — а он заявлен еще шесть лет назад — пост-постмодернизм… И коллоквиум в Беркли… благодаря тому самому Дэниелу Дамми — вы знакомы?» — брови знакомы с почтением — «слышали этот еврейский анекдот? Приходит старый-старый еврей к молоденькой еврейке…» — брови с почтением… Если бы только брови, но есть шея, затекавшая шея…
Да, люблю такие компании, такие бе-беседы (даже лимузин дергает на сюрпризах сельского автопокрытия), я, конечно, тоже слегка глупею (попробуй не поглупеть, когда жжет шейные позвонки), между прочим, если мне тарахтят в глаза в режиме нон-стоп, начинаю представлять — опять сцена из неснятого фильма? — а что если поцеловать визави в губы? — вероятно, лишь защитный инстинкт — кстати, план распространяется не только на женщин, не только на хорошеньких — мое вежлитерпение выигрывает еще минуты — а это все лучше, чем отправить за трехбуквенный тын, а дальше я приступаю к гаданию в зависимости от собеседника: губы татарочки уже опытны, но, господа, далеко не многоопытны и, пожалуй, помнят первое касание в непрезентабельном парадном; губы Раппопортихи усталы, конечно, усталы, как по-другому, но старательны, уверен, и если притушить свет, в них есть дурман сумеречных соцветий — табака, например, вот вернемся в шато Кудрявцева, я ей это скажу; губы Прищепки — Лена так и не позволила взять Прищепку под микроскоп — да наверняка как прищепки, что не худшее свойство для губ; еще в лимузине (Землеройка нервничал, когда я совершал свой зрительный воль дуазо — птичий облет — пассажиров) две блестящие — платья с блестками, не ясно? — две лани, две хламидиозные девицы — без ланей вечер не вечер — умножьте на три тачки в арьергарде, там таких табунок, ну и что — их губы с готовностью — ну и что, через эти губы не передается; главное — я был способен поддерживать энгельгардтовскую милостивую манеру исключительно потому, что смотрел на землероечное лицо — зрачки, радужку, мешочки, скулы, уши с пробивающейся из раковин шерсткой, подбородок, чуть сбитый от землепроходческих трудов, — с подобными экспериментальными идеями о его губах — одиноких, о, одиноких. Конечно, обязан вспомнить Андрюшу Вернье и его «Энциклопедию губ» (деликатно купировав название), увы, существовавшую исключительно в застольных импровизациях, винных парах и винных порывах…
Не знаю, право, заметили вы или нет, но я ничего не сказал о Лене, но когда, исполняя принятый ритуал при встрече, при прощании, она чиркает по моей скуле — «бог мой! ты небритый» — я счастлив, я, бог мой, счастлив — не знаю, умывались ли вы снегом (если не слезаете с лыжни в Измайловском парке, конечно, умывались, если вам не с чего слезать, кроме как с лыжни), но нежное пламя — вот что это такое (и если бы мы не жили в пору пост-пост-постмодернизма, я бы вспомнил Неопалимую купину пред Моисеем — кстати, Вернье вас обязательно бы проэкзаменовал: сколько лет прожил пророк-законодатель? 120, чтоб не потели, всего лишь 120, мальчишка в сравнении с Мафусаилом, дедушкой Ноя, тот честно оттрубил 969, ваше здоровье!). Талая вода, талый снег. В идиотской компании я могу быть своим: «Пейцвер, послушай, если твои колени устали, могу предложить твоей даме свои — колени я имею в виду». Татарочка, кажется, была не прочь, Пейцвер — тот просто смотрел на меня, как узник Египта — на Моисея; но между нами — в палевом свете салона — я видел рассерженный профиль Лены — я счастлив ее изумлять (и меня изумляет, что она все еще изумляется), потому произнес тихо только нам двоим известное слово: «Aha oe feii?» Разве это не блистающее bliss? разве не «Блаженство»?
«Ну как же! — нос Землеройки подслушивал, да, он подслушивал носом, а понюхивал ухом. — Это, господа, Эжен Анри Поль Гоген! И не следует забывать, что Сталин…» Даже хламидиозные возблагоговели перед ним.
14.
Мы носились (сверим по Гринвичу) сорок минут. Темень, дождина, мокрые платья хламидиозных (Пейцверу — он жирен, но одет многослойно — пришлось раздавать свои хламиды — каламбур Пташинского вызвал медицинское веселье помянутых дам). Церковь чернела на фоне сиреневых вод. Кто-то налетел на битый кирпич («Реставрация!» — не вполне точный вариант вопля). Аганбян направил фары прожектором («Изумительные лучи! как из жидкого золота!» — ясно, что у татарочки наличествовала склонность к поэзии; Пташинский, впрочем, внес поправку: «Жидкое золото — это к золотарям. Знаете, кто это?»). Тут домчал арьергард. Светло (давайте не будем про золото), громко, давились шампанским, бутылки метали в воду. «Не мечите бутылки с виньями!» Кто, думаете, состряпал? Ваш покорный слуга. Землеройка оценил и хлопал меня по плечу (я не Поддубный, но все же ему приходилось припрыгивать). Кстати, он — я всегда отмечаю подобные парадоксы — на шампанское налегал так, что получил от Пташинского отповедь — «Уважаемый, вы не один» (Пташинскому не хватает энгельгардтовского стиля) — разве можно того, кто вобрал стеллажи в свой книгокопательный мозг, поставить в ложное положение? — Землеройка абордировал девиц и — я отмечаю подобные загадки женской природы — к их, отнюдь не фаршированному, веселью. «Мой дорогой инкогнито, — доверительно делился Землеройка своим задушевным, вернувшись из какой-то подсобки, куда он затащил одну из восьмерых (считаем доскакавших), наиболее баскетбольную. — Мой дорогой инкогнито с внимательными и по таинственной причине грустными глазами — а пропо, у вас есть еврейская кровь? (согласитесь, весьма странный вопрос в тех обстоятельствах) а пропо?» — «Мишель (да, его звали примерно так), я замерзла! — баскетбольную мотало на шампанских каблуках. — И (кажется, она икнула) исчезаю в роллсе!» — Он, мигая мне по-мужски и отчасти по-отцовски, отправил ей воздушный пцып: «Я не задержусь, красавица души моей (отцовское подмигивание на бис), обсушись там». — «Да, — он привзял меня под локоть, — доктор Фрейд ошибался, утверждая, что человек модерна — не станем сейчас спорить о постмодернизме и даже постпостмодернизм попридержу, хотя, с другой стороны, не есть ли постпостмодернизм возвращение? — unde — вам ведома латынь? — unde, следовательно, Зигмунд Яковлевич ошибался, утверждая, что человеку модерна важен объект желания, а человеку античности — важно желание как таковое. Фемина, во всяком случае, как феномен, помнит об этом…» Слово «азитромицин» я не произнес (или все-таки произнес?), ведь он сказал беспечно: «Азитромицин! Юноша, в наше время эту штуку давили ртутью!» (Ну это он загнул, он не жил во времена Мафусаила.) Далее поведал о венерологе Мещерском (вас тоже царапнуло сочетание сиятельства и сифилитических наук?), с другой стороны, разве не тому, кто говорит по-французски, знать толк во французской болезни? да и пользовал он уже «новых дворян», если верить Землеройке, самого Берию, и Берия ему не простил — «Не совладал?» — должен же я поддерживать эрудированную беседу — «Напротив! Его огурец стал как огурец! Хвех-хвех… Но, хвех-хвех, тайны огурцов нельзя доверять огороднику… Укольчик — и похороны на Новодевичьем под оркестр». Поведал о «письме четырнадцати», «документе, от которого не отмахнешься…», поведал, что пьянство «сами знаете кого» преувеличено, но «тот», что не пьет, лучше б уж пил — «и разве это, кроме шуток, не внушает тревогу? вам, например, не внушает? вижу — вы человек думающий…»
Да. Думающий. В темноте, прикрытой дождем, когда не видно лица, соответственно, нет необходимости тратить силы на лицеблагородие (однако, не стану утверждать, что трачу их много, а пальто на меху совместно со спиртовыми килоджоулями в желудке гарантировали автономный обогрев), мне достаточно было вежливо дарить собеседнику дыхание пара, причем — я фиксирую такие детали — «да» получалось не больше пичуги, «да-да» плыло горлицей, может быть, готовой приступить к яйцекладке (в саду у Лены горлиц полно), а «что вы говорите» — совой Минервы, которая, как общеизвестно, вылетает в полночь (согласно наблюдениям, данная сова создает репутацию человека думающего). Кстати. Я не говорил, что у Землеройки имелся изъян — распространенный, как ни печально, среди людей многообразованных — обплев собеседника? Не намеренно, но так интенсивно! А в свете (хотя мы стояли в темноте, где фары озолачивали лишь птиц выдыхания), в свете медицины негигиенично. Тут меня спасал рост. Добавьте изоляцию мороси. Однако как не отметить — я всегда, даже в подпитии, каталогизирую закономерности (признак научного склада) — количество слюнной жидкости увеличивалось на шипящих — Черный континент, шанс для человечества, Шопенгауэр (на «уэр» слюна, правда, тоже стреляла), пошаговое развитие, Шамбезийские соглашения, общественность (сюда же — гражданское общество), живая журналистика, мертвящая журналистика («щ» выплескивало вдвое больше, чем «ж», можете проверить, встав перед зеркалом на расстоянии десяти см и подсчитав каплеобразные образцы), песочный пляж (не забудьте, мы на берегу Истры), железный закон олигархии (двойные гласные тоже таят опасность) — девочки, шезлонг, Шарм-эш—Шейх… (Шарм-эш—Шейх! — слюнная обойма! Кожа лица вздрагивает, когда представляешь, что с ней было бы — с кожей лица — если бы тот же монолог мой землероечный спикер произносил в сигарной комнате у Кудрявцева, а мы сидели бы на османских креслах нос к носу; рефери, полотенце!) Да, если б не рост, повторяю, если б не дождь, несущий дежурство Противо-Слюнной Обороны, я, исчерпав энгельгардтовский стиль, затолкал бы в землероечный рот (его никотиновые губы уже не тревожили) свое клетчатое кепи, а так я забавлялся в мысленный тотализатор, делая ставки на «климатический час “ч”» и «политических прошмандовок».
15.
Когда это было — лет в десять, двенадцать? Дома у Вернье играли в «Могилу Наполеона»: простофиле завязывают глаза, и он нащупывает то ногу «Наполеона», то руку «Наполеона», чем больше подробностей, тем веселей. Позже Вернье просвещал, что у гусаров Дениса Давыдова после конечностей согласно правилам естества следовал уд, но даже этот предмет, почитаемый в индийском вероучении и на русских заборах, мечта незамужних девиц, повод для стыдных волнений подростков, надоедливый, но по временам очаровательный друг долгозамужних, символ катастрофы у мужчин с беспорядочной моралью, знак воздаяния, оттого он так никнет пред неумолимой судьбой, основа психоанализа и источник анализа, невидимка куколок нашего детства, божественный красавец микеланджеловского Давида (Firenze, Piazza della Signoria; L’Accademia di belle arti там же; Москва, Волхонка, 12), пляжный бугорок, бесстыдник бани, охотник и трусишка, посетитель нескромных сновидений, а если запустить личную жизнь, видений, вдохновитель поэзии, философии, симфонической музыки, живописи, ваяния (не сказать, чтобы зодчества, хотя мнения разнятся), политической карьеры, коррупции, финансового успеха, о, финансового успеха, а также великих географических открытий (хотя сам далеко не всегда первооткрыватель), тема второго курса студентов медиков и медичек — чан, а там их, что овощей, в формалиновом рассоле, иудейский паспорт, мусульманский в придачу, отец гениев и папаша посредственностей, услада, слада, нет никакого с ним слада, един по крайней мере в четырех миллиардах, пародист человеческой головы, петит в словаре Даля (а если не даля?), — даже он, Голый Король, от начала истории прикрывшийся лопухом в Эдеме, проигрывал — дивное дело! — «глазу Наполеона». Признайте, тронуть пальцем, вслепую, — холодное, жидкое, желеобразное, глазоподобное — и не заорать — только гусару по силам… Новичку невдомек, что под пальцем заурядный сырой желток; после, понятно, гоголь-моголь и пьянка — я о гусарах, а не о нас двенадцатилетних, хотя мадам Вернье и распускала в желток капельку гаванского рома. Помню ее янтарный мундштук, багровую помаду, мудрые глаза эфы, армянскую красоту, слабый французский (о последнем не подозревала; что попишешь, если святая Цецилия поскупилась на музыкальность; Пташинский потребует отредактировать Цецилию на Кикилию — принимаю).
Собственно, выше расписанный (чем не труды изографа?) пассаж был плодом коллективного, гхмы, словотворчества в Подчердачье у Петровских Ворот. Дом до сих пор жив, но подвергнут операции, как женщина за пятьдесят, — подтяжки, стяжки (после я дополню терминологией, выспрошу у Попапорт — мы ее тогда так называли). Есть живое, есть неживое. Мы, например, обожали трепать с забулдыгами. Мы облачались в скафандры алконавтов не раз и не два, а отбор в наш отряд был строже, чем в задорную юность Юры Гагарина. Кстати, к нам прибился парнишка из Мытищ — однофамилец первопроходца вселенной, поступил на исторический факультет с четвертой попытки, да и то на вечерку, все решила-таки фамилия — на вопрос экзаменатора — Тахо-Годи? Козаржевского? — вы из князей или из крестьян? — ответил: из космонавтов; только не Юра, а Вадя Гагарин, так его звали, — с усиками и эспаньолкой, врал, что умеет фехтовать, кажется, они фехтовали с Вернье на швабрах; и еще, чуть не забыл, Танька-мышь вдруг — о, женское непостоянство — втрескалась в этого Вадю, впрочем, не исключаю — о, женские хитрости — столетиями испытанный способ раздразнить «кумира с каменным сердцем» — как она однажды окрестила Вернье, «с каменюкой», если дословно. Наш Байконур был с угла от Елисея, маршрут волен, как тучки Лермонтова: неизвестно, где мы проснемся и с кем («да проснемся ли?» — экзистенциализировал Пташинский). Кто теперь поверит, что Кудрявцев (да и Шницель — но в ту пору мы не ручкались с ним) соображал под грибком?! Кто поверит, что Ленка Субботина, девочка из такой семьи, да, кто поверит, что дама-маска (тебе нравится?), маска вернисажей, показов, премьер, дипломатических файфов и клоков, попутно произведшая четверых детей, маска с образцовой обложки монастырского катехизиса (оксюморонично, зато выразительно), которой достаточно поднять бровь, чтобы упредить спиртуозную сальность немолодого молодца (вроде меня, ведущего «Дневник вожделений», — но все говорили не обо мне, нелегале, а об Аганбяне — неаккуратная езда привела к тому, что он захотел и к тебе подъехать, а Кудрявцев съездил ему по рылу), кто поверит, что ты была в хлам, — вот бы припомнить год, кажется, восемьдесят третий высоконравственный — и объявила (июнь? июль?), что выбросишь блузку и, словно незнакомка из снов (твои же, Ленка, слова) прошвырнешься на спор по Страстному бульвару. Тебя, конечно, отговорили (Кудрявцев, можно сказать, грудью встал, чтоб ты не прошла с грудью, остальные скорее голосовали «за», безгрудая Танька так двумя безгрудками), а когда, чуть прочухавшись, ты оставила этот революционный порыв (кажется, ты собиралась дефилировать с песней «Ленин такой молодой», Вернье исправлял на «Монгол такой молодой» — с ударением «мóнгол», необходимым мелодии, но несколько туманящим смысл), то перешла — начитанная Ленка — к обоснованиям: и в античности грудей не стыдились, и в русской деревне, и портрет есть дворянской красавицы, и у Тинторетто, и принцесса де Ламбаль, подруга несчастной Марии Антуанетты (голову де Ламбаль напудрили и носили на пике борцы с тиранами), Даная, которую почикал психопат из балтийской губернии… Твои же, Ленка, слова, или ты отречешься?
Но обрати внимание, что когда (и когда ж это было? Вернье еще жив, но Кудрявцев не охоч был до визитов Вернье в ваше поместье, а ты не настаивала, заметь, что чем больше Кудрявцев входил в круг шницелей, тем осторожнее он становился в поддержании прежних знакомств, и я бы не сказал, что это Кудрявцева украшает, да и вообще, что может его украшать, кроме тебя) вы показывали нелепый фильм о вашей скромной поездочке (так ведь выразился твой муженек? и надо было видеть гуднувшую ротовую полость Пташинского, которая чуть не извергла камчатского краба обратно на брабантские кружева столешницы), о поездочке на Сейшелы, под жгуче-завистливый выдох потрепанной жизнью компании (одна Танька-смельчачка — она, как мышь, пролезет всюду — пискнула: «Посмотрим-посмотрим, как релаксируют те, кто далеки от народа…» — что Кудрявцев парировал с почти партийной прямотой: «Сейчас на Сейшелы может смотаться всякий…»), я, с лицом энгельгардтовски доброжелательным, но слегка огорченным — с тонкой краской «обстоятельств непреодолимой силы» (губами произнеся «Пи-о-тров-ский»), вышел, чтобы ответить на срочный звонок. И хотя в этом фильме не было крупных планов тебя (в отличие от брюха Кудрявцева — почему ты не следишь за его телесным несовершенством?), мои нервишки не в силах смотреть на созданную fr eine, для одного, и это точно не он — гогочущий (фильм немой, неужели техника так архаична?) в мыльной пене волны Анс Такамака. Из коридора (толкуя в трубку «Пиотровскому» — он, правда, попал тогда под капельницу и навряд ли ответил бы на звонок хоть Антоновой, хоть Самого), благодаря системе зеркальных дверей, я наблюдал глухонемые скачки твоего дорогого — и тебя, в роли безупречно счастливой (мокрый ветер волос, колер какао, смех, перемешанный с брызгами, — вдруг кто-нибудь усомнится, что ты не слишком довольна вояжем, да и жизнью вообще — и даже камушек, не вызывающего размера брильянтик обручального кольца, заметен на последней минуте). «Кретьен де Труа повествует о рыцарских подвигах, “Rough Guides” — о сейшельских. Ваш фильм объединил оба жанра», — вот что я сказал, водворясь в «зрительном зале». Общий грохот. Ты умеешь себя не выдавать (еще как!): годы, годы — я-то знаю, гадкие годы мастерства — но тогда допустила оплошность — сняла очки; близорукие глаза — беспроигрышная маскировка.
16.
Потом было много фильмов других. Лондон, Париж, Вену, Рим, даже Венецию я пропускаю. Лиссабон, замок в Синтре («Почему не прихватили Андрюшку? — Танька — верный оруженосец. — Он первый из русских туда забрался, после Морозова-дурака» — вы не ответили — «А потом таскал толпы дам перезрелого возраста, я предупредила: у меня нет финансовых средств на алименты, мхе-квхе-пхве…» — Танькины смешки похожи на разгрызаемую лещину). Безумная Барселона (там разболелись прилипчивым кашлем, помню тебя с цветным шарфиком и чуть сердитым лицом). Марракеш (ты под сияющей синевой на минарете Кутубия — какие проблемы? — поясняет Кудрявцев — деньги — интернационал наших дней; кажется, редкий случай, но я не расслышал ироничных нот, или в самом деле думает так?). Алжир, обед туарегскими лепешками в Абалессе, в кадре задняя половина верблюда. Восторги местных, их сводит с ума цвет твоей сапфировой радужки, мы разбираем имя Тин-Хинан — царицы Сахары, у тебя, как у нее, повествует знаток местных древностей — то ли гид, то ли скупщик покраденного, не волосы, а золотые нити («Просто горят на солнце», — комментируешь ты. «Они всем европейкам так говорят, — Кудрявцев вскрывает корыстный подтекст, — и втюхивают лежалое барахло» — «Кудрявцев! А, Кудрявцев! — табачный басок Раппопорт. — Ты знал, что у тебя жена — рыжая ведьма?») Гибралтар (никто не решился приврать, что бывал, даже Танька — из-за Вернье, который тоже не был, — губки поджала). Остров Мэн, остров Гернси («Кто-нибудь читал “Тружеников моря”? Гюго писал их на этом островке», — что ж, единственный капитал, который в состоянии предъявить Танька, нищенка Танька, — такие вопросы; мы помним). Непал, катание на слонах. Эпизод со слоновьей лепехой (на лепешечную тему шутил еще Чаплин — Пейцвер авторитетно); я смотрю на твою колониальную шляпку и колониальные бриджи — слоновий ход Раппопортихи — «Надеюсь, нам продемонстрируют кровать в стиле колониаль?» — может добить меня, но всеобщее развеселье спасет от слоновьего хода. Твои дети, цветом почти цыганята, тоже в шляпках и бриджах («Есть ателье, которые с этого кормятся», — Кудрявцеву известно всегда, кто с чего кормится), дети на спине у слонихи Mistress («В каком смысле?» — поросятит Пташинский, но Лена не из тех, кто ставит в угол хулиганчиков предпенсионного возраста) путь держат в отдельной корзинке («Ленка, ты сумасшедшая! — туда их тащить», — у Пейцвера ужас перед экзотической заразой, сам дальше Подмосковья не ездит, был анекдот, когда подцепил на даче от соседской кошки лишай — «А что им сделается? — басок Раппопорт — лекарство успокоительное. — В крайнем случае — дрист» — второй акт общего развеселья). Я пересчитываю твоих цыганят по головам — ага, трое — ну, конечно, Дашеньки, четвертой, пока не прибыло — снова подсчет: ага, Дашенька — главный сувенир из поездки. Панибратский элефантиаз Раппопортихи становится ясен. Нью-Йорк («Первый раз я летал туда на день, — исповедуется Кудрявцев, — почувствовать воздух» — интересно, как часто бисирует афоризм?), Сан-Франциско («Китайские рестораны, армянский бизнес и русская философия на набережной» — это он о книжных развалах, с трудами, вернее, тенями тех, кто спасал Россию после 1917-го, по крайней мере спасал полиграфически). С годами ценит маршруты нетривиальные (Сейшелы — в амплуа подмосковного огорода), дорожки неведомые, зверей невиданных, — например, тростниковую крысу — «С дворнягу, характер ангельский, мясо — стопроцентный кролик, я пробовал, Ленка сказала фэ». С ходу отличит валлона от фламандца («У фламандцев — нижняя челюсть потяжелей, у фламандок — нижняя вообще потяжелей»), но их вместе — от среднестатистического француза (они, кстати, мрут от его каламбура «аксессуар — а секс суар»). Ханьца от мяо («Девчонки мяо круглявистые») и верх мастерства: бейрутского армянина — нет, не от уроженца Айастана («Это любому Миклухо-Маклаю раз плюнуть») — от армянина александрийского (тут он преувеличил способности). Зеленые дали Новой Зеландии. Танцы фольклорных маори, после которых станешь ходить под себя. Уверен, я был единственным, кто посчитал солдафонский прожект Раппопорт желательным вариантом — «Ленка, добрая душа, вместо того чтобы быть тенью Кудрявцева, тебе надо было договориться с кем-нибудь из танцующих красавцев, ведь сразу видно — они на диете давно. Представь, если б Кудрявцева скушали эти образины (коровий смех друзей), ты стала бы лучшей невестой в Москве, а деток можно распихать по прайвет скул». Оперный театр в Сиднее («Лотос хааа любви…» — выдох с почти австралийским муссоном, Раппопортиха, когда в ударе, заставит закраснеться архангела; впрочем, театр действительно похож либо на лотос, либо на апельсин). Обед на яхте с Мердоком (до сих пор не знаю, был ли это вправду Мердок или иной какой Смердок). Снова Сейшелы. Есть все же разница: терпеливо смотреть (а можно подремывать, благо в «кинозале» на Кудринке тропическая темнота, а в «кинозале» у Истры тропическая зелень, за которой сам бог велел затаиться — «Вылезай, не будь павианом», — ты была недовольна, я ответил, что сон — даже не вечный — депозит шаткой психики), да, смотреть на соборы, колокольни, портики, порты, музеи, на милые лица и на лица не милые, даже звероподобные — все дело, однако, в привычке, смотреть пусть на тебя — но на размытом расстоянии, в туристически-повседневном наряде, мне помнится, ты сидишь на какой-то окаменевшей песчаной скале — Джабал-Муса? нет, я бы не спутал — щурясь почти до китайца, и я замечаю солнечную сыпь на твоих скулах — и совсем иное — смотреть, смотреть вместе со всеми — слушая, как черви добрых друзей ползают внутри твоего естества, хотя чем они виноваты? — «А лямки купальника надо бы подвязать! — пышет Пейцвер. — Сейшельцы — пипл целомудренный» — «Вид со спины мы не заказывали» — и вполне счастливый твой смех; что, правда, счастливый? тебе, правда, нравится? это в природе всех этих существ, я женщин имею в виду? — «По ходу, давайте спросим, — (я не сплю, я слышу свое имя, меня даже тормошат — отчего могу взбеситься, но кто это мяучит? какая-то из новеньких). — Только, плиз, прошу, сделайте стоп-кадр. Спасибо. Короче, вот эту вот ямочку под лопаткой, вот тут, да, тут, умел рисовать только Рафаэль?» — «Господи помилуй! — трубит Пташинский. — Ленка не такая старая, чтобы позировать Рафаэлю. Ленка, тебе же не стукнуло пятьсот лет?» — «Синьор спит, оставьте его в покое» — «Когда Рафаэль вдохновенный…» — «Сейчас — спит! Он будет потом пересматривать под одеялом!» — «Короче, про ямочку я узнала от русскоговорящего гида в Риме…» — «От Андрюшки Вернье?!» — «Рафаэль вдохновенный…» — «Я не помню имени, по ходу, Семен» — «Вдохновенный…» — «Не-не-не, с ямочкой узнаю почерк мастера, почерк Вернье…» — «Своим искусством восхищенный…» — «Он вполне мог назваться Семеном, а лучше Абрамом Семеновичем…» — «Бац — ямочку! Бац — дамочку!» — «Он пред картиною упал…» — «Лукрецию и Форнарину мэтр предъявил в лучшем ракурсе, чем ты, Кудрявцев, свою донну, не говоря о “Трех Грациях” (я не упоминал, что Пейцвер ценитель не только глянцевых ню? теперь, правда, лишь теоретически), — я прав, синьор Sogno? (сон)» — «А еще — выберет пофигуристей и споет ей в мраморные ушки: “У вас глаза Моны Лизы” Или — “ягоды мадам Анны” — они же не знают, о какой мадам Анне и о каких ягодах речь». — «Ленка, если синьор Sogno продолжает свой sogno, когда вспомнили его обожаемого Ренуара…» — «Мы, короче, о Рафаэле!» (тот же голос, который мяучит) — «Милочка, мадам Анна — натурщица Ренуара» — «Если продолжает свой sogno, значит, он на что-то сатанински сердит. Или пытается вспомнить формулу цианида, а может, успел? подсыпал? и алиби — я, знаете ли, господа присяжные, почивать изволил, когда они сальмонеллезом обожрались… или виагрой…» — «Посмотрите на его лицо, пока спит. Разве можно человеку с таким лицом доверять младенцев, а тем более — хорошеньких женщин? В каталоге доктора Ломброзо — милочка, Ломброзо — не художник, а коллекционер человеческих душ — человек с таким лицом под нумером первым» — «И вдруг хладеет жар ланит… Его сердечные волненья все тише… И призрáк бежит!» — «Мне (снова мяучит), по ходу, сказал знакомый молодой, хмуам, хуам (ее смех подтверждает родство с кошачьими), художник — не знаете его, но скоро, хмуам, хуам, узнаете. Вы (мое имя-отечество) могли бы взглянуть на его вещи? Там есть панорамные и минималистского плана. Короче, он не замыкается в стиле, у него мечта объединить авангард, реализм, сюрреализм, немного от иконы, от японской гравюры, вы разбираетесь, это всем известно, ну! не молчите! (хотел сказать, что сейчас больше нажимаю на миниатюры в сочинениях Кретьена де Труа, но ведь я сплю и, чтобы не просыпаться, припоминаю своевольные переводы Андрюши Вернье: «Меня похитив у меня, / Амур наносит мне урон. / Девчонкой рыцаря дразня, / Весенний открывает гон» или «Предпочитал сатир молоденьких девиц, / Но опасался, что потащат под венец. / С годами понял: не хуже их старухи: / Винца плеснут и сладко шепчут в ухи»), по ходу, он берет отовсюду самое утонченное из всего накопленного человечеством, короче, мотивы Африки и у ацтеков. У него есть аппликация из антилопы! Представляете? Штучные, короче, вещи. Артхаус. Вы поддерживаете молодые, хуам, хуам, хуам, таланты? не притворяйтесь! (она когтит мне локоть, настойчиво) — короче, он говорил, что ездил к старцу (“К Илии? В Переделкино?” — женский хор) — нет, по ходу, нет — Илия? — это тот, что… хмуам, муам — он называл другое имя — короче, старец благословил рисовать природу, портреты, натюрморты, можно и приветствуется, но обнаженных женщин, короче, не благословляю…» — «А обнаженных юношей? — Пейцвер всегда всхохотнет к месту. — Между прочим, Александр Ивáнов…» — «При чем тут Иванóв? Я говорю о женщинах, короче, об обнаженных. Но возьмите, по ходу, акушеров: они профессионально взаимодействуют с женщинами. Им, короче, не запрещают? Я посещала лекции профессора Припасова — вы (имя-отечество) знакомы? — короче, профессор Припасов Евгений Викторович — он, хуам, хуам, так смешно начинает все лекции — “Судьба Евгения хранила” — это он, короче, о себе — в наше время не часто встретишь людей, которые цитируют, по ходу, Пушкина, — объяснял, что художнику одинаково изображать, по ходу, самовар или женщину, необязательно сногсшибательную, как будто женщина виновата, какой родилась, может, она тоже, короче, кому-то нравится, и такой человек всегда есть, просто она еще не знает, и в каждой женщине — это он говорил — есть мираж (секунда замедления), нет, другое слово (секунда) — миракль! Короче, старофранцузский, старолатинский (замедление) — чудо! Настоящее чудо, созданное Всевышним, он, профессор Припасов, короче, сказал — чудо земли! И обнаженные женщины вдохновляли, вдохновляют и будут, по ходу, вдохновлять художников, поэтов и писателей — Рафаэля (секунда замедления) Ренуара (секунда), новеллы Бунина, и представителей науки. Им, короче, не так важно, чтобы вдохновение, и чтобы их вдохновляло, у них, короче, расчеты, экспериментальные опыты, но были Пьер и Мари Кюри. И он — Евгений Викторович — профессор Припасов, он известный, — говорил, художественная сила внутри художника должна, по ходу, раскрывать судьбу — хоть у самовара! муам, муам — и раскрывать — он же психолог — у живой женщины, к тому же обнаженной… Сейчас-то мы знаем: умерла, к сожалению, но тогда была еще пока живая, из плоти и тому подобное, но главное — с душой. Она перед художником как на духу, а он, по ходу, не какой-то подросток из спального района, а у подростка одно только на уме. Здесь есть (секунда) сублимация (торжествующе), что-то природное переформатируется во что-то, короче, духовное… Если художник настоящий, а не такой художник, чтобы обделывать карьеру, — таких никто не считал, но большинство, иначе завтра все стали, хуам-муам, Рафаэлями, а они обделывают делишки и только мечтают затащить на матрац не пойми кого, а настоящий, короче, про которого известно — он ху-до-ж-ник, это ясно?..» — Пташинский намеревался спустить на мяукалу собак, но Лена — она умеет сказать глазами — упредила живодерский порыв; а я? — я старательно спал. — «…Прошел проверку, короче, временем и рисует обнаженную натуру, он, короче, я вас спрашиваю, не сразу решает, что обязательно с ней только через постель или никак? Он приходит в мастерскую, а мастерская, говорил Гоголь, — это как, короче, храм, или в современном смысле — арт-студия, и он не в первую секунду взял и подумал: вот с ней это надо?.. По ходу, ему не нужны проблемы, а если у него семья и дети? Не нужны контакты, то есть отношения в таком смысле, потому что это просто бытовуха и пошел. Художник смотрит на женщину, как на богиню, — а мы его в чем-то таком подозреваем, суем, короче, нос туда, куда не надо нам совать — пусть суют другие, они не поймут, что совать, по ходу, свой длинный нос, куда вас не приглашали, просто неприлично, вот пригласят — пожалуйста, суйте на здоровье, но культурный человек все равно не станет, как ни уговаривай, он же понимает, раз перед ним искусство, а не, хуам-муам, товары со скидкой, тут вам не черная пятница, короче, не всё на продажу, нельзя занижать планку ниже плинтуса и ниже, короче, пояса — и так по горло — а почему такое происходит? — просто у них нет внутри эстетического какого-то органа, короче, шестого чувства, как третий глаз, и орган сам знает, как, короче, барометр, вот — искусство, вот — осетрина второй, короче, свежести. Всем известно: у нас пять органов чувств, короче, если ты не инвалид, бывают инвалиды детства, художник от рождения, по ходу, от Бога имеет шестое чувство и он чувствует — это, короче, не значит, что всегда вскрикивает «ай, красиво!», потому что когда органа шестого чувства нет, ты не поймешь, — они глазами хлоп-хлоп на вернисажах, им надо, по ходу, объяснять, с терпением, потому что это только кажется, что просто, здесь — Рафаэль, здесь — Ван Гог, а здесь — вторая свежесть, надо пройти мимо, не тратить время, но все, короче, вскрикивают «ай, красиво! ай, гениально!», но, короче, как ни старайся, им не объяснишь, а художник, он держит такое на первом месте, а не на шестом, это у него, как стержень, без стержня, по ходу, он развалится и, короче, может умереть — все знают — он как художник умер — это потому, что стержень должен стоять не просто так, это, по ходу, не зонтик в прихожей, чтобы с него стекало, короче, после дождя вода и лужа, если ты ампутировал себе шестое чувство, сам виноват — не жалуйся, сначала ампутируют, потом бо-бо, но гений показывает, по ходу, всем, что у него на первом месте, и все видят и факт перед лицом. И…»
17.
«Зачем с такой рожей? — разумеется, не при всех, Лена предпочитает допрашивать приватно, пока «антракт» (я благодарен Кудрявцеву всеми потрохами души). — Она — глупышка, и что? Ты жуткий типус, — учитывая вино и начало ночи, я вправе рассчитывать на вокабуляр из более нежных слов. — Жуткий типус, — педагогические порывы у Лены часты — мать четверых детей. — Типус тебе на язык. А Златочка (прозвище для кошачьих) — талантливейший дизайнер. И очень выросла за последнее время (раньше можно было в театральной сумочке таскать, теперь поднялась на дрожжах золотых). Взял бы и провел Злату, к примеру, в запасник… В реставрационные мастерские, к примеру…»
О, да. Сейчас (извини, в штанине застрял друг, подруга и бог теперешнего человека — девайс) звякну в Palazzo Apostolico. Кому? Ты меня удивила. Римскому, прости за пафос, Папе. Ночь? Какая ночь?! Без четверти два, значит, в Риме даже не полночь. Гони Кудрявцева фрахтовать бизнес-джет. Домчим за три часа (бус для быдла пилит четыре плюс паспортный контроль). Как раз поспеем к келейной молитве епископа вместе с рассветом над Тибром. Старикашка заждался (лукавый лысеющий наклон головы в мурмолке), туфлей толкает двери в Станцы Рафаэля — помнишь, Лена, роспись «Парнас», безымянную деву, о которой Генрих Вёльфлин (в целом суховат — я не сказал «суковат») говорил — у нее затылок истинной римлянки? А его ученик (Эрвин Панофски? он самый) был не прочь (Эрвин-заноза!) учителя подъегорить: «Откуда, профессор, вам это? Давно вы от Реи Сильвии?» — «Интуиция, мил человек, интуиция». Пусть профессор потом нес пургу (я способен отстучать цитату дословно) про «надоедливый мотив обнаженных плеч» — но тут либо крепкая мораль, либо крепкие пуговицы на профессорском гульфике. Божество этих плеч и спины, чуть приоткрытой в бережном вырезе платья, хоть кого (даже если не со спиртным) заставят гарцевать гусаром или его конем, — я о душе, потому что души тоже гарцуют. Эта дева (поспешу уточнить) — муза (моего отца целила от депрессии, безуспешно, впрочем, врач Муза Аршаковна, а метод революционный: отсыпав иноземных — поди раздобудь — плацебо, прибавляла: «Главное — кислород, джоггинг и поездка к морю в обществе заботливой женщины» — и темный пушок у нее над губой светился победоносно, стерва она, Муза Аршаковна, проходимка, ведь мама еще не болела). Но отчего та муза, которая просто муза (не Муза Аршаковна! упаси бог; надеюсь, она не пыхтит джоггингом в нездешних садах, чтобы подстеречь отца или других каких пациентов; ей достаточно делянки с овощами — веровала в здоровое питание не меньше, чем в собственный гипнотический шарм), да, отчего муза с ложбинкой на спине, которую в Станцах Рафаэля сторожит паж в мурмолке, даже не полуобернется?
Только я, знаешь ли, некоторым образом наврал (поддался плебейской широте мировоззрений), утверждая, что ты, то есть та, с истинно-римским затылком и спиной, которая помнит полдневное солнце, аромат молодого вина, подглядывания крестьянских мальчишек, пот гладиатора, — заставит хоть кого — нет, не заставит. Пожив на сереньком свете, приходишь к выводу (спасибо, но я коньяк не терплю, мильон раз повторял), приходишь к выводу (кьянти можно), что миракль (ишь, какую терминологию твоя золотая кисонька слизала) никому никогда не был нужен. От силы — на денек, на два. Думаешь, не было приступов тошноты, когда устроил вечер о Делекторской и Матиссе? Зачем, глупый? («Глупый» произносит с тревожащей меня модуляцией). Гы. Так тебе и скажи. Ты не пришла. Где тебя мотало? — Автосалон во Франкфурте? Весело? Моторы выли? Кудрявцев выл? (Ты сама думаешь так, не молчи). Может, у меня имелся наиковарнейший план — увидеть твои глаза (чуть более удивленные, под очками это приметно), когда процитирую французское письмишко Мари Луантен — «Они не считались ни с кем, ни с чем, когда багровое зарево любви зажгло их одинокие, измученные, затерянные в холоде мира сердца. “Princesse de glace” (Ледяная принцесса) перестала быть ледяной». Выспренно — да, но простим старую деву (старые счастливы, когда излагают в багровых тонах, оставим им грезы мемуаристок, ведь и собачки, как говорит Писание, рады крохам с чужого стола). А еще она пишет, что влюбленные способны ходить по водам, двигать горы (неожиданное сравнение — «словно шкаф», поскольку Делекторская раздобыла для Анри непонятно где «русский шкаф»), воскрешать мертвых, ведь кто не влюблен — тот и мертв, а возможно такое из-за родства пламени в их сердцах и небесных кострищ, которые разжег Создатель шестнадцать миллиардов лет назад, значит, и влюбленным всегда только шестнадцать (старушке было за восемьдесят, когда она чирикала строки). Ну, Princesse de glace, тебя вштырило?
А вообще не до конца ясно, кто тут мертвый, кто тут живой, по крайней мере, те, что выглядят бодрячком — в любом случае бодрячком временно, и на хронологической шкале подсчитанных старушкой миллиардов никому не важно, по большому счету, по миллиардному счету (я не намекаю на Шницеля, а ценитель автосалонов недотянул? хых) не важно — жили, умерли или только делали вид, удачно (как, например, автосалонофил) делали вид. Спасибо (она подливает мне кьянти). «Sangiovese без бурды, — говоришь ты, — Кудрявцева не проведешь». О, еще бы! А бутылка правильная, в лыковой оплетке (пустую отдай в дар молодому художнику для натюрморта, раз ему запрещают голых женщин, и не ему одному), но и я не лыком шит: «Sangiovese, конечно, без хурды-бурды. Как иначе? Как? Если это “кровь Юпитера” — “Sanguis Jovis”? Но знаешь ли ты (вот и пригодятся солнечные кострища), что Юпитер — я планету имею в виду — это щит Земли? Летит каменная дура на голову — нам с тобой, заметь, — а Юпитер — планета, но и бог отчасти и точно, что ангел господень — своей крупнотелой плотью — спасает нас, потому он и есть Soter — спаситель. Римляне так его называли, а они болванами не были, согласись. И почему сама не пьешь?». — «Но он же, — ты явно пытаешься вспомнить худосочные лекции Слуха об астрономии, — не из камня? Из пара какого-то?» — Я радуюсь твоей памяти, я киваю. — «А-а! Ну да, вроде тебя. Я бы сказала: обманчивый, — тут ты замечаешь, что я делаюсь кислее, чем кьянти. — Но с тобой под метеоритом погибнуть не прочь». И я понимаю: момент подходящий (не только два часа ночи, но и ты, пусть отчасти по вине кьянти, нежна), чтобы спросить, известны ли тебе обычаи Индии? (тут надо ловко вплести разъезды верхом на непальских слонах) — пить вино из уст храмовой жрицы? — но, по всей видимости, кровь Юпитера размешали с водой (мои черти, православные черти, сидят под замком; сколько им следует за воротник, чтобы сплясать танго любви или, там, джигу?), и заранее известен твой ответ — «Хм, у индусов с гигиеной не очень».
Я не позвоню в Palazzo Apostolico («в Чистый переулок названивай — у меня номер прямой!» — обязательно возопит Пташинский). Мог бы — журналисту Жану Невселю, который с Папой накоротке (Жан Невсель рад перемолвиться со своим московским корреспондентом — исследователем катакомбного искусства, чьи черти заперты в катакомбах — впрочем, в это обстоятельство милейший Жан не посвящен). Нет, вместе со всеми стану смотреть продолжение одиссеи (разве что ретироваться по причине желудочной колики? это может обидеть гастрономические таланты хозяйки, вернее, хохлушки, которой таланты передала). Одобрительно цокать, когда ты (камера выхватывает пламень прически), среди помавающих пальм, возлагала себе на обгоревшее плечо (похоже на поцелуй солнца? похотливый, я бы сказал, поцелуй) плод лодоицеи. «Именно его, — закадровый текст Кудрявцева, — Ева подарила Адаму». Ева, забыв снять очки, делает вид, что смущена, но глаза, преувеличенные стеклами, свидетельствуют: ей нравится. Собственно, этот орешек, — продолжал натурфилософствовать Кудрявцев, — минимум в десять кило! Двинет по кумполу — в тот же день сможешь передать привет Адаму и Еве. Как ты справилась? — вместо объяснений каждый смог тронуть твой кокетливо предъявленный бицепс под шелковым рукавом, кроме меня, — особенно усердствовал Пейцвер, утверждая, что по первому образованию фельдшер. «Ну вы их ели?» (писк Таньки) «Как его есть, он похож на задницу!» (Пейцвер) «Не задницу, Витечка, а дамское мягкое место» (Хатько) «Просто желе, хорошо для косметической маски» (Лена) «Но это недешево» (женская часть хора) «Спросите у Кудрявцева, но, сомневаюсь, что он помнит такую чепуху» (Лена) «Почему Кретьен де Труа замороженный?» (писк Таньки) «Он не любит, когда разговор переходит в толстую кишку пошлости» (бас Раппопорт, благодарный взгляд де Труа).
Взять и позвонить себе самому. Вы так делали? Неизменно гудки «занято» — с кем он, ляд побери, треплет? А если ответит? Хорошо-с, поглазеем еще, как ты возрождаешься в пене океанической. Но у Кудрявцева своеобразный юмор (показывать всем, например, почти голую жену), и с годами он прогрессирует. Перед началом «киносеанса» (его слова!) «бескомпромиссно требует» (его слова!) выключить «средства связи» (его слова!) — «порочащей связи» — добавляет Раппопортиха и подчиняется последней, спрашивая (не надоест?), а если позвонит… следует фамилия, поставившая на уши полмира — все ржут; если среди нас Шницель, который вообще-то видится с Поставившим на уши чаще, чем с мамой, то громче всех Шницель, — а маму он чтит, потому что благодаря ей «стал вот таким, каким получился, прошу хоть не любить но не обжаловать» — тоже мастак шутить. Пусть хоть гикнется электричество. Было разок. Мы смотрели пляски натренированных женских мяс в Рио — паф! — мяса исчезли. Шницель (родство душ) неистовствовал, зато Кудрявцев выволок канделябры. Устный рассказ, понятно, бледней, чем киноповествование. К тому же Кудрявцев (патологическая тяга) топтался на подробностях перелета. Сколько еще налетать часов, чтобы отстал с пыткой «турбулентностью», «типажами стюардесс в зависимости от авиакомпании», «экстра классом»? Редкий ценитель десятитысячекилометровых дистанций — я, например, опасаюсь (генетическая память отца, чуть не сверзнувшегося в джунгли Анголы? генетические следы алкоголя? не буду пускаться в генеалогию). Не знаю, почему этот фильм меня феерически раздражал — там ты в кадре на полминуты — заливаешься, веселая дурочка, — а далее снова парад потливости и тум-балалайки. Просто я тогда валялся в Москве с гнилой, нет, гнойной ангиной (от пенициллиновых эликсиров у меня, как тебе известно, отек Квинке) и думал: вот, подохну, на какой день ты успеешь (у вас же всегда «открытая дата») — на девятый, на сороковой? Мне добыли лекарство, меня починили. Врачиха (создание толстокоже-надежное) говорила: дело заурядное — спутанность, многоуважаемый пациент, сознания, оттого в башочку (именно так) лезет муть. «Главное, — помню медицинскую улыбку, — не поддаваться!»
Когда вы вернулись, я не звонил, я не брал трубку. Месяц я продержался? Почти. Ты была удивлена. Ты подсылала агентов. Какую-то аспирантку (где выкопала чудо?), которая, попав ко мне в Староконюшенный, сразу поняла: цель — остаться. «Французская бронза?! Наполеон Третий?!» — «Левитан?! Подлинник?! Вы (глаза семафорами — она училась перед зеркалом, уверен) врете!» — «А почему вы обитаете один? Как-то ненормально» — все же она припомнила поручение — «Елена Михайловна…» Из-за той хвори я не смог открыть выставку Камиля Коро (час славы для моего дублера — Димы Наседкина — мальчика с прерывистыми мыслями, но соблазнительным силуэтом), а ты ведь знаешь, что Коро для меня. Помню, ты забежала в Староконюшенный (вместе с майским ливнем — «Вот, вся морда мокрая!») с сумкой лекарств (страсть к фармакопее — неизбежное следствие материнства), как будто не могу сам доползти до аптеки — ну, конечно, ты оглядела затворника (взгляд провизорский): «Для больного ты подозрительно бодр». Деловито раскладывала коробки — кажется, была почти сердита, что ухлопала время на симулянта — «Пока другие (следует список сомнительных достижений “других”), кто-то обижен на весь мир (причем тут “весь мир”, ко “всему миру” без претензий). Васек (не водитель — золото) весь день колготится с детьми (список кружков, олимпиад, репетиторов, педагогических методик, бассейн с морской водой, морской волной, есть даже альпинизм для начинающих — лазают по искусственной скале — не пора ли бедным детям сбежать на дачку? — разумеется, я не демонстрировал непрошенную заботу холостого змия), а как тебе шефство над пандой? (слово “панденыши” ты мне простила, но посмотрела строго) — можно подумать, сам не трясся над бабочками — где, кстати, они? У Длинноносого? — с немытой головой? — лучше бы моим отдал, но тебя просить — с самоучителем японским продинамил, ну и славно, вот Феденька (это предпоследний, с неизменно голым пузом, а общий ряд такой: Миша, Оля, Феденька и Дарья, будущая командир над братьями, как пророчит Танька-мышь) щелкает японский без тебя — японский перспективен — скоро обскачет, трепещи! — помнишь, Феденька в шахматы тебя уделал — не сочиняй, без форы — а, помнишь, ты и меня хотел учить, плел про чатурангу, задачку для раджи о зернышках — я Слуху пересказывала, он обалдел — разве не ясно, я — способная (сентенцию, что шахматы и женщины — вещи несовместные, пропустим), такси бросила на бульваре, думала, спрячут арбатские подворотни, но вот, вся морда (у тебя есть женская расческа? разумеется, у меня нет женской расчески) мокрая».
Смотрели французский альбом 1911 года с репродукциями Коро — лучший, лучший — я замотал тебя в турецкую шаль («Какую старушку-процентщицу укокошил?») — и ты сказала, пока ливень ломился в окно, как подросток впервые к женщине, — «Я… прости (капли с челки на александрийскую бумагу)… я люблю Коро так же сильно, как ты. Не веришь?» Почему-то не мог кивнуть, что, да, верю, да. Ливни в мае быстро проходят, но тот мне подыгрывал — «хляби хлюпают» (горда, если игрословие тебе удается), а еще окна затянуло фиолетовой бумагой неба — «маниакальный дождина» — но в голосе не было сожаления. Ты согрелась, ты много успела порассказать (когда мы вдвоем, говоришь, говоришь; молчаливость — исключительно для больших компаний): что Дима Наседкин бяка, только не надо подробностей! (и не собирался), что аспирантка (делаешь паузу — ну, конечно, женщины убеждены, что могут по интонации мужчины о такой-то всё понять — ты не лишена подобной иллюзии) тоже бяка, но бяка в другом смысле, а ее увлеченность — нечастое качество среди молодых людей нынешней генерации (о да) — тебе может приглянуться (если это юмор, то юмор — не сильная твоя сторона), что Коро даже в таком альбоме — я не обижусь? — профанация (согласен), и что я жуткий, жуткий типус, потому что Кудрявцев (вспоминаешь его, чтобы не забыть, что он существует?) давно бы пробил потолок — у тебя же последний этаж? (бесхитростно демонстрируешь, будто не осведомлена в подробностях моего ландшафта) — и вывел каминную трубу через крышу — представь, как это — сидеть, слушая ливень!.. кофей мог бы сварить на огне… Хочешь, мы уладим с разрешительной документацией? Или предпочитаю нелегально? В обход законодательства? Кстати, не обидно, что твой рояль всегда молчит? Домашние концерты… Боря Свиньин без ума от твоих книг (но я не уверена, что он читает книги)… Ты знал, что Вахтангов репетировал «Турандот» совершенно больной? Болезнь века на заре века. Рачок. Вальс из «Турандот» миленькая вещица и простенькая, выучи, ты же раньше играл, и у тебя нет комплексов, как у меня, или выброси рояль на дрова.
Было так темно (мы не включали свет — «скажи, что жмотяра»), и я различал лишь пятна цветов на твоих плечах, на шали: «звезды», по воле их крестного Карла Линнея, проще говоря, астры плюс астры татарские (ты, как землевладелица, осведомлена), но о момордике слышала впервые — смеялась, конечно, а кто не засмеется? — всего-то индийский огурец — «мотив декоративно-прикладного искусства» (сжав нос, пародировал Метаксу), кстати, ты знала, что у японцев астра вроде незабудки — что, правда? — да, «не забуду тебя» — так толкуют — банальные вздохи, банальные, но японским куколкам нравится? а вот эти (ты повела плечом), бледно-красные — какие? — да вот эти! (включи в конце концов свет, я не в гостях у крот кротыча), бледно-красные, как девичьи губки, ты бы так сравнил? (тон, по-моему, живодерский) — Азалии — ну конечно! Натюрморт у Шагала! А ты видел мои? мои медового цвета, предпочитаю редкий цвет (с простительным капризом богачки) — «Медовая? — умею я растревожить, — Ксенофонт свидетельствует, греки наелись медка с желтых-таки и чуть не скопытились» — «Пасеки у нас нет» (припугнуть тебя нелегко) — «А дети? Тащат в рот что ни попадя» — «Ну, конечно, для тебя что дети, что козы, — с понятным снисхождением, — синдром бобыля» (желание кольнуть? нет, инстинкт матери) — «С козами ты права, с козами. Токсин… нэ-нэ-нэ… В стеблях, в листьях, в цветках. Дай вспомню… Да! Андромедотоксин!» — «Ужираются, значит, до звездочек?» — «Именно. Козы всё метут. Потом колотят себя по брюху» — «А красные? — тоже? там тоже яд?» Само собой. Само собой. Парацельс пишет (сослаться на авторитет — в этом мы с Вернье подростками поднаторели; а что? если люди, как козы, рады авторитеты глотать — «Старина Маркс, — начинал Вернье задумчиво, — говорил — Kätzchen im Brötchen /пирожки с котятами/ — единственная отрада пролетариата»), да, премудрый Парацельс пишет, что в красных азалиях присутствует яд рассудка, яд сдержанности — ингибиторы своего рода, но в них же — яд печали и, scilicet (так в трактате у Парацельса, дать текст?) переводится всего лишь как «будем откровенны» — может, сама угадаешь, какой еще яд? Тот, перед которым все прочие спасуют. Да, будем откровенны. Сколько ты ждала? все гадкие годы? или это лишь спутанность, многоуважаемый пациент, сознания — ты не ждала, совсем, что ли, сбрендил, и не ждешь, и годы счастливые, да! счастливые — в таком случае, однако, необъяснимо, почему глаза твои — печальное небо, даже если наглое солнце вокруг, и тебя, как необходимый предмет гардероба, он таскает по тропическим и субтропическим странам, а я знаю, что ты домоседка, как тот, кто сейчас в темноте перед тобой. Художники или, там, физиономисты заметят, что выражение глаз как разрез глаз — мало ли, не все монгологлазые хитрованы, а с круглыми не все с детской душой, к тому же у тебя слегка миопия; нет, я все же припоминаю в них — это я о глазах — хулиганский костерок, только не припоминаю момента, когда его притоптали. Но я не двинулся далее Парацельса.
Ты вдруг стала торопиться (следует хлопать себя по лбу более натурально), потому что все забыла, все, что тебя ждет Цуцкер — архитектор (начинали строить новый дом, я не путаю фамилию? иначе получается цуцкер сын). Но кофе успела сварить, ведь ты «знаешь секрет», а я не знаю и «бездарен как бариста». Я предложил спотыкач (чтобы прожгло, чтобы не схватила простуда, а не так, как коварно потчуют аспирантку на побегушках или курочку куратора), ты не стала (голова, извини, звенит от грозы), потом все же пригубила — в дверях повествование быстроговоркой о маме Цуцкера, милой маразматичке, — представляешь, Цуцкер до сих пор не женат (хотел посоветовать присунуть ему аспирантку — воздержался), поцелуй в лоб и смех (поняла, что отработанный жест матери больному, но все же выздоравливающему отроку), крестное знамение на мое сердце (тут ты робка) — «и, пожалуйста, пожалуйста, не выбрасывай таблетки, хоть ты мнимо больной».
Да, еще. Пока кофейничали, спросил, сколько всего (учет ведете?) Кудрявцев (ты всегда странно поворачиваешь голову, если называю его имя, а делаю это исключительно редко) напек фильмов о ваших путешествиях? Спроси у него сам. Помнишь, вы мотались на Памир? Ну мотались (что-то приговоренное в твоем голосе, а глаз в полутьме не разберешь, к тому же разглядываешь кофейную гущу, как будто обнаружила там — о, не таракана — земноводное). Я-то помню. Конный караван на Памире. Кудрявцев сопроводил кинематографическое творение титрами: Незнакомка в белом — ты, соответственно, Рыцарь Незнакомки — а вдруг им придет в голову снять мою постную физиономию в московских декорациях? не льсти себе: выезжает имя Кудрявцева, вернее, щеки, потом имя. Пржевальский и его конь — соавторы сценария, Туземцы и некто Радик, роль которого осталась не прояснена. Все сошлись на том, что «Первопроходцы Памира» — несомненный взлет операторского искусства (жир Кудрявцева заслуженно и благодарно багровел). Там, в самом деле, есть кадры. Бивак на перевале. И твой дымчатый профиль со стрелкой локона и взглядом угольных глаз (обычно они неявно-голубого, стылого оттенка). Кудрявцев трубил о цитате из итальянского неореализма 1950-х. Не знаю, что думали прочие (вживленные в их головы арифмометры, как обычно, подсчитывали — не вслух, само собой, — копейку, в какую обошлась поездочка), но я видел в твоих глазах — о, многое — опасных зверей, нежность ночи, покой последней станции, тайну сна, которую забываешь, проснувшись, замедление, замедление поезда жизни, который всех нас однажды выкинет из вагона, и другие пассажиры рассядутся на наших местах, и им в голову не придет, что мы были до них, им не докажешь, что были, да и как доказать? Пока все, прибалделые от далей Памира, болтовни и брюта Кудрявцева (узники худых кошельков, хотя Пташинский изящно двигал запястьями, демонстрируя запонки с камушком, и, как создатель научно-непопулярных лент, не забывал нахваливать Кудрявцева свысока), исполнительно смотрели в экран, я представил (благо, кто разглядит в темноте): вот, драматургически удачный момент для «Death in the Afternoon», двинуть кони, пока перед тобой иноходят кони, на чиппендейловском диване, хотя на нем так удобно любить, но и удобно откинуться.
«А все-таки, — резюмировал я, когда выскочила надпись “конец фильма”, — все-таки последняя дочка Полины Виардо, как установили исследователи, от Тургенева. Не зря он вздыхал столько лет». Общий грохот. Золотая кошка подсела поближе: «Вы, по ходу, не такой уж деревянный, не железобетонный, по ходу, мне — хеннесси…»
18.
М.б., человек только тогда человек, когда он один. Все помирали, если Слух вдруг выдаст, указав дланью вдаль (то есть в бороду Менделеева на парадном портрете): «Человек — животина общественная»! Вдобавок визгливо а ля Монгольская бородка — не приходится привередничать — модуляции Аристотеля фонограф времени не сохранил. Слух, однако, не прочь был сплести по-картвельски: «Он спюстилься ис Гóри и гаварит — чилавэк живатина апщественна, а всио патаму, штё питаит свои живот в апщественна сталовай». Да, родство «столовки», а на филфаке, например, «сачка» (Вернье там быстрехонько обзавелся репутацией гения) и вертоградов Академа ближе, чем кажется. Андрюша втирал (эвоэ! он дымит папиросиной) про ассортимент платоновских ужинов — хиосское вино, пригоршня оливок, тарель с толстыми смоквами — «Чашу мне наполни, мальчик!» — ну а после семи потов диалектики мелькнут бедра в кустах какой-нибудь Фрины — слышите Фрину впервые? — гнать взашей, в том числе из будущей жизни, не для вас райские бедра в райских кустах.
Пташинский (ему тогда мнилось, что титул короля Вернье узурпировал не по праву, может, он и сейчас того же мнения? допрашивать не хочу) объяснял победы Вернье «отцовским винишком» — артистизм де не совсем перебродил, да и мать, пусть больше по братьям меньшим (продолжая Дедушку), гипнотически действовала на публику не хороводами медведей (Европа и Америка вожделела их в 1970-е больше, чем русский балет, но все же меньше, чем русскую водку), не собачьим вальсом дворняг (нотка демократизма), не гиппопотамом (единственный случай в мировой практике, а делов-то — вышел, зевнул, давай за кулисы, 50 кг белокочанной тебе обеспечены), не шимпанзенком (о котором позже брякнула в интервью, что он ей как сын, — Вернье был еще жив) и даже не рысью — а собственной улыбкой с чуть рысьим взблеском. Все помнят ее номер «Только смелым покоряются моря» с морскими котиками (лишь в ближнем кругу знали, как на репетиции один из питомцев по кличке Сахар — сахарок, видите ли, любил — будучи не в духе — сахарка не додали? — хватанул Надежду Владимировну, полплеча вырвал), зато был повод сменить концертный гардероб: прежде сила была в смело раскрытых рафинадных плечах, теперь — в декольте, глубоком как Севан, высоком как Арарат, точнее, с двумя араратами.
Я не знаю, почему Вернье пренебрег актерской стезей. Впрочем, помню, в Камергерском, указывая на какого-то типа, Вернье (у нас была игра — рентген биографии) определил: главный признак актера — красивое, в меру глуповатое лицо. А у актрис? Он подфыркнул. Тут же пролез Пташинский: о женщинах, как о покойниках, — либо хорошо, либо никак (не видно, чтобы следовал правилу). «Вернье себя не нашел», — говорила Раппопортиха на его годовщину (тогда, на «японском вернисаже»). У всех после духовной пищи и алкогольного пития так плавились головы, что, кажется, никто не расслышал раппопортовой ереси. Нет, путаю. Пейцвер (а он ведь добряк) раскричался, что Андрюша поталантливей многих — «Вот вы! Вы! — тыкал пальцем в художника с кубиками пресса и явно позабыл его имя. — Можете гарантировать, что вас после смерти, сорри, если чересчур прямолинейно, кто-нибудь вспомнит?» — «Но вас-то, — Кубик, оказывается, умел куснуть, — и сейчас никто не помнит. Вы, собственно, кто? Официант? — я все время вас видел с боржоми…» По законам бытовой драматургии перепалка двигалась к драке (Пташинский пришептывал, что ставит на Пейцвера, — на его стороне масса тела, а также правда идеи), но Лена (где она пропадала при начале дурной дуэли?) произнесла с интонацией Deus ex machina (скорее, супруги Зевса): «Мы не в том возрасте, чтобы ссориться из-за пустяков (не уверен, что «возраст» — «сис», например, забеспокоилась — и «пустяки» — речь ведь о том, не фуфло ли Кубик — удачные аргументы — к тому же все отдавали себе отчет, что фуфло), однако, пар вышел. Бросила косточку — минуту назад сговорилась с японским атташе по культуре, он мечтает (вы видели хоть одного япошу, который мечтает?) повторить вернисаж и лекцию у них в резиденции (взгляд на меня — ты рад? постарался сделать вид, что безудержно), атташе, между прочим, еще мечтает познакомиться с (имя Кубика), тут Пейцвер надулся (ненадолго). Но, между прочим, все приглашены, все, даже скандалисты (уточнение лишнее). Когда наконец прощались, я, целуя Лену в щеку (нестойкость в ногах позволяла совершать ритуал длительней), изрек рацею — не только жена, не только мать, не только хозяйка салона, не только верный друг (я все еще на щеке), но (чуть отделяясь, чтобы разглядеть действие реактива) — могла бы стать императрицей Всероссийской. Помню наплывами (в лифте?) стриптизные глаза «сис» — «Мы договорились? А? к нам в студию? Только личный разговор — никому вас не отдам (смех схож с дрожанием пружин кровати). Мы на Стрелке, адрес запишете? (деловито, пружины угомонились) Или вас довезти до дома? на Арбате? На Арбате! безумно влюблена в Арбат! Ах, Арбат, мой Арбат, и так далее (напела)… Дух арбатца… Его не подделать. Довезу, да? Ваше эссе о каллиграфии — волшебство. Весь вечер (уже ночь? Ха-хва-хва! пружины опять) пытаюсь ответить на вопрос: почему никто! никто!! не говорит об искусстве, как вы сегодня… Творчество и чудотворство… В вас есть что-то пастернаковское… Довезу?..» — здесь внутренне секундно трезвею, потому что с нее спадает одежда — в метафорическом, разумеется, смысле — спадает возраст, складки кожи в нескромных местах, спадают слова — вроде «воркшоп» — от которых ведь блевать желается даже тверезому, — спадают годы, годы, годы, годы сексуальных трудов — подчас не сильно отличавшихся от трудов офисных — ты же никогда не была летающей любовницей Шагала? — и вижу пятилетнюю девочку (хочется верить, я ничего не говорил вслух). «Слште, я (прихлопыванье по карманам) збыл пртмоне, бла-хуа-хба (то ли смех, то ли алкоголические позывы, то ли — вполне вероятно — переход на японский)».
Затрудняюсь определить, чья похоть опасней: мужская, женская. Пожалуй, все-таки женская (более мстительная, во всяком случае), — и через месяц я благоразумно был в студии — не без холодка с ее стороны.
Но я покамест снова в лифте (вы догадались), ликующий гогот — встреча путешественника на верхней площадке («Не сочиняй, что забыл кошелек, — Лена меня изучила и — Муриной: — Аня, заштабелируйте этого типуса в такси»), Пейцвер (спасибо, брат) пустил нас вперед (сам-третей было бы слишком), Мурина, пока спускались, помалкивала (женский жанр, древний навык выжидания, у куропаток аналогично), я же (нет, чтобы дремать, вслушиваясь во внутреннюю работу ацетальдегиддегидрогеназа — Пташинский в своем фильме «В объятиях градуса» произносит ацетальдегиддегидрогеназу без телесуфлера) трепал не развязно, но, само собой, не вполне связно (обоняние растревожено женщиной — лифтовые кабины следует создать разнополые), улица, чуть жалит дождь (ассистент ацетальдегиддегидрогеназа), она говорит, что ноябрь невыносим, а также декабрь, январь, февраль, а март — ни рыба, ни антрекот — «Кыхы» — моя встречная реплика, ведь я-то, напротив, люблю, да я все люблю — впрочем, ее черная челочка предотвращает размолвку в мировоззрениях — «Он всегда был немного не здесь. (Уже в такси, не сразу дошло, что о Вернье). Понимаете? (Печальный кивок, но я, похоже, в недоумении — Вернье купался в девушках, как примадонна — в цветах). Да, любил женщин. (Вот ведь вглядчивая ведьмочка). А вы — не любите? (Кыхы — вслух. Следовало засесть рядом с водилой — мысленно). Но только люди с котлетным мозгом (Неплохо) могут считать, что его внешняя жизнь — это он. Разве вы не согласны? (С чем? чувствую ее пальцы — «Холодно?» — да, я спросил). Он говорил, что вы настоящий (Постно склоняюсь, но скоромно вижу скольжение смуглой шеи). Быть со всеми — но не со всеми. Почему вы не сказали? (Я дышу на ее пальцы, улыбается, не дрогнув моралью, а если — интересно, она что-нибудь приметила в моих полуотсутствующих глазах? — если пальцы куснуть?). Нравилось, когда он молчал (После?.. вероятно, теперь у меня на лбу бегущая строка цитаты из Фрейда). Просто молчать вместе. С немногими так. Ведь всё, что вокруг (детски показала в небеса, то есть в потолочную обивку) молчаливо. Человеческое молч… (“ой!” — скакнули у Пампушкина — “простите” — боднулась плечом, — тут мне пришла нетривиальная мысль, разумеется, оставил при себе: каждый, кто возмущен дурным состоянием отечественных дорог, с большой вероятностью — жертва импотенции, ведь что такое рытвины или рытвинки, как не шанс на плечо или, там, бедро, а если говорит полуобернувшись, то губы, даже губы в губы, зависит от траектории) …лчание — не тоже, что тишина. Молчание — форма ответа. Почти приехали — Чистые пруды (Ночь, фонари, дистрофический дождичек, будда-шофер, я, она, черная челка, а желтый шарф сбился — крестик? да, крестик — это всегда меня, скажем так, радует). Будете кофе? (Бу — не бу — а мама, значит, простужена — ага, порядочный господин платонически поблагодарит — еще и бабушка?! уф, бабушка не с ними, у сестры, бабушке девяносто два — гуляет самостоятельно! — и у нее, представьте, имеется кавалер, отставной физик-ядерщик, девяносто шесть, вдовец — Annette смеется, и если когда-нибудь распатронивали калейдоскоп, высыпая всецветную пыльцу, увидите, как Annette смеется). Кофе должен быть жирный, а не хурда-бурда. Водитель подождет (стучит его по плечу — в ответ вежливое бурчание, умноженное на фатализм и финансы). Так кофе? (Машина бухтит у бордюра). Я все забывала сказать — у вас потрясающий, — не верите? — потрясающий английский — мягкий и, простите за пошлость, оксфордский. Учили в Москве? Японский язык тоже в Москве?» Начинаю плести. Глупо — то же самое теплее на кухоньке — «кухонька на одного, вместе с мамой — аншлаг» — Вот, допустим, существительное… допустим… (а что бы вы подобрали, глядя в глаза? почти проснувшейся ночи? в ключицы возможно, например, налить игристое — кто-нибудь так способен в примитивные дни?). Меж тем, она выжидает, тут обычно прибавка «как школьница», но в данных обстоятельствах это приобрело бы процессуальный смысл, но что в данных обстоятельствах не приобрело бы процессуальный смысл? «фонарь», например? «любите ночь»? само слово «язык», если, к примеру, ее язык знакомится с моим языком, но я не Вернье, я не скор на такой язык. Или (согласен, переход резкий, но напрашивающийся во время таких знакомств) сосок? Не помню, чтобы у мэтров словесности был запечатлен образ женского соска. Тут требуется «the painter’s hand of wonder» («чудотворная рука художника», как напевал Уильям Моррис). Цветы шиповника — вот что я предложил бы мэтрам. У нее, вероятно, кофейные (закон пигментации, а не чары кофейных глаз). У евреек — кофейные (слабо-кофейные, не американо, по крайней мере, в наших широтах). У итальянок (данные по Вернье) аналогично, но в Пьемонте пробелены сливками (подножие Альп? германское семя?) Мэтры так торопились, что частенько приступали к делу, то есть телу, в верхней одежде, да-да. В верхней, я сказал, а не в нижней. Annette слышала о моей лекции «Эротический век (французская гравюра восемнадцатого столетия)»? (Волхонка, декабрь 1993-го). Ее возраст атрибутировать затруднительно. Может, в 1993-м еще кружилась на шведках по ледяной тарелке пруда под присмотром бабушки? Спросить, помнит ли лекцию бабушка. Все ж таки новые веянья. Ясно, Вернье у Annette не дебют. Какой-нибудь перепуганный мальчик? Датый студент? Друг семьи? Дядюшка в неопасном кисельном родстве? Прыткий профессор? (Вроде того языковеда — опять языки! — который гонялся за аспиранткой, двоюродной, к слову, сестрой Машки Раппопорт, до Австралии, куда та сбежала под предлогом изучения туземных наречий, настиг почему-то в Питере, и когда аспиранточка подняла руки вверх — или все ж таки ноги? — улепетнул, одарив на память двойней с черепаховыми глазами — вроде авторской подписи, черепаховыми, как у него).
Давно примечал (Annette не услышит), что если… как Лена… то оператор мысленных кинолент не покажет смелых ракурсов (целомудрие своего рода). Только вопрос по допущенному самоцензурой сценарию (не сбейтесь, вопрос также мысленный): бывает у тебя, скажем, видение, когда голосит окружающая действительность, премьера, парад, круиз, Валерий Авессаломович целует ручку, завтрак с меценатами, ужин с полудурками, к ней как-то Вяземский подсел (полудурки спрашивают: какой? — повторяешь: Вяземский), все подгогатывали — Кудрявцев вступил в гольф-клуб (Пейцвер веровал, что твой муж — не жадный блатмейстер, и проштампует Пейцверу вход, вроде средства от жировых складок, готов принять титул газонокосильщика), после Кудрявцев пустил слезу сентиментализма — в годы давние мог стать умельцем фотографии, сам Гиппенрейтер путевку в жизнь: «Пейзажные — да!» (впрочем, не мифология ли Кудрявцевой-старшей?), вот почему имя Кудрявцева в первой пятнашке благовливателей в хайтекнутую домовину для выставок фотоискусства (помню, вместе ехали по Остоженке, Кудрявцев, показывая на очередь филомультимедиатов, схохмил: «Ольга Львовна тает при мне. Кстати, тебя она тоже любит» — хорошо, что умею скрипеть междометия одобрительно — Ленка — тот случай, когда хочу поименовать ее глупышкой — счастлива — не снобствуй, это же успех). Нет, видения предпочтетельней, — сходят с сонных снегов неотысканных перевалов, и ты вглядываешься: мог бы он меня (видения потому и невинны, что не имеют процессуальных последствий) выкрасть? В самом деле (я, во встречных видениях) мог бы?
Каждый человек — Гранд-Опера (хотя бы по количеству гримерных, а не из-за вокальных данных). И пока Annette поет (узнаю, что бабушка в свежие годы была лемешисткой — т.е. за тенором Лемешевым бегала, как коза за козопасом), поет (от многоглаголанья губка сохнет — трогает ловким жальцем — я не масон, но нет ли здесь иероглифа?), все гадаю: ведь она из генерации новой, мораль до марта 1953 года ей не страшна и даже до ноября 1982-го, формально, допустим, затронув, не привела к тому, что если кто тебя тронул, сразу волочь к палачам или на психовозку. Как тебе при свете? (Вовсе не при Свете, но почему бы не протестировать на полиграфе Вернье: «Люблю я при Свете, / Ласкать свою Таню. / А если устанет, / То очередь — Свете. / Сменяя друг друга, / Попотчуют друга. / И Таня упруга, / И Света упруга. / Ни Тане, ни Свете / Нет равных на свете! / Хоть есть на примете… / Но, чур, всё в секрете» — само собой, Таню легко махнуть на Аню по крайней мере текстологически). Вернье также рекомендовал (для тех, кто ценит подробную рецептуру): блондинок подавать на темных простынях (усиленная белыми бледность в состоянии отбить аппетит), брюнеток, соответственно, с противоположным гарниром — отчеркнет темное диво впадинки.
В Ярославле была (1984-й? 85-й?): из коридора, после ванной, натертая парфюмерией местной фабрикации (не скаредность, а натуральный продукт — мускус выхухоли), командовала: «Выключи свет! не войду» — а мясо когда покупать, тоже в темноте ощупаешь? От замечания, положив ладонь на широкоформатный зад, — «Хвала Афродите! Какое гладкое у тебя лицо» — удерживался. Слыла тигрессой. Фрески Ильи Пророка объясняла влиянием Индии. В Астрахани купцы-индусы были? — были. В Ярославле купцы-индусы были? Могли быть. (На предзащите разворачивала карту бассейна Волги). Борьба за кандидатскую велась с 1973-го (не сказал, что она с 1946-го?) Ее жилье бобылки примыкало к гостиничному коридору (улавливаете намек на небезопасность музейных стажировок в провинции для молодой столичной поросли?), в первый же вечер — голова в двери — «У меня закуска…» По отчетам тамошних бюллетеней (грешен, послеживал) защитилась в 1989-м. В 1991-м (изустная молва) открыла лавку индийских специй, в 1992-м аптеку индийского траволечения. В 1993-м села за травку. Светобоязнь смотрится провиденциально.
У маленькой О. (все так называли в Эрмитаже — «Маленькая О.») — в глазах ужас Страшного Суда, убо мужская морда втыкается в лоно, — авторитет композитора Джузеппе Верди, мастера аскетической гармонии и мастера неаскетических вариаций, не примирял. (Фразочка «рак горла» — не тот гарнир, который подают к горячим чреслам). Если зайти к ней в рабочий кабинетик (выгородка у окна на Лебяжью канавку, коллеги-старухи по другим углам либо жуют, либо бессловесно бесятся), сказать «Верди», начиналась трясучка, — и эти дамы жалуются на одиночество… Притом у Маленькой О. рефрен, что москвиченок (не автомобиль) оттер четверых женихов, чтобы стать… Обида, что не слышала «пятым». Разногласия подштукатуривал тем, что могу ее подменить, набросаю план монографии, пока она вылезет из бесстыдного окна, купнется голой (втихаря от старух, само собой, кто ж враг репутации). Но я бы и старухам предложил водные процедуры. «Купание старух» (есть сюжет у малых голландцев?) «Праздник старух» (у Петруши Великопроказника не украшала пинакотеку?). В каждой женщине, — подкидывал тезисы, — живет устремление к обнаженной правде. Справься, не поленись, у Айседоры Дункан.
В XIX веке в условностях путались меньше, чем в нижнем белье. Свинцового шмеля ввинтить в лоб благородней, чем «обращаться к общественности». Дыми опиумом, как Шерлок Холмс, — слепышам запала в память исключительно табачная трубка, — приобретай первый опыт с горничной, умело подобранной maman, а кухарки всегда в ряд радешеньки управлять шулятами (а не каким-то безвкусным государством), или тайными тропами в нетайный Веселый дом, — вислоносый Василий Львович, дядя племянника, того самого, накалякал об этом поэмку — «Мой друг, — прибавил он, — послушай: есть находка; / Не девка — золото, из всей Москвы красотка. / Шестнадцать только лет, бровь черная дугой, / И в ремесло пошла лишь нынешней зимой» — в XVIII того фейерферкней — кстати, вы осведомлены, что официальный брачный возраст считался тогда с четырнадцати? хм (выдавали, разумеется, раньше), а некрепкая мораль (за нее обычно пинают аристократию — дополнительный повод усомниться в разумности свободы для смердов) компенсировалась крепким здоровьем. Все зачитывались «Les Liaisons dangereuses» («Опасными связями»), отодвигая на горькое торжество добродетели. Опасные связи для человечества лучше, чем безопасные. Бастарды выпрыгивали из будуаров без наследства, зато с капиталом, на который никто не наложит арест, — жаром в крови. Энгельгардта пользительно привить Матреной (вроде домашней пословицы).
Помню, у нее, на Истре, после лекции — не моей, но кого бы вы назвали? — уф, Димы Наседкина — Лена была уверена, что меня «порадует триумф ученика» — иногда оторопь берет, она, правда, думает, что я — вроде стикера с портретным сходством? — «мэтру негоже быть без подмастерьев» (общее свойство женщин, да, общее — скармливать ахинею под специей лести) — «Он покамест с узкой известностью, — умею ответить изысканно, — но отнюдь не узкой талией» — пфыркнула пацифистски — лекции, между прочим, о Иерониме Босхе — Димочка вернулся из Прадо, хлебнув вдохновения, и предложил Босха «нетривиального» («Сад земных наслаждений» — тривиально, ну-ну) — «Семь смертных грехов и четыре последние вещи», особенно смакуя «Luxuria» («похоть», или вы предпочитаете «блуд»? — я о переводе; в любом случае, не «рукоблуд» и тем более не «всепихание») — переводческий поиск, само собой, не вслух, но Лена метала на меня печально-педагогические взгляды — зачем презирать мальчика? Скажи лучше спасибо, что не скрипел о спорной атрибуции, и сверхспасибо, что не закатил скандал в стиле Бориса Ионовича, того самого, — потому что как можно было проглядеть во фрагменте «Superbia» («Гордость») выглядывающего из-за шкапа дьяволенка — антрацитового шакала с обглоданными ребрами? После лекции я молчание хранил, прошвырнулся по саду (запах кленовой прели помогает от искусствоблудия), а когда двигал обратно (какая пища духа без стола съедобных наслаждений?), расслышал рокоток твоего благоверного (обо мне, обо мне): «…самый яркий из всех, но с гнильцой…». Ты отвечала (нервно? пожалуй, но тихо), не разобрать. Какая разница — после улыбалась-то по-субботински (твоя улыбка — непременная тема для тамады).
«Я сокрою лицо Мое от них, Я увижу, каков будет конец их» (ваш собеседник не такой кровожадный — это всего лишь строчка из Второзакония, начертанная на «Семи смертных грехах», — Димочка взглядывал в шпаргалку — не сдюжишь наизусть, ученичок?) За ужином Димочка вилял по-шакальи — «Как верно заметил (мои имя-отчество)» — «Я до сих пор перечитываю конспекты лекций (имя-отчество)» — «Сможете угадать (мальчик раскрепощается), какая фраза (имя-отчество) поразила всех нас?» — «Все девчонки из группы были влюблены (имя-отчество; и почему не мальчишки?)» — «Родители, услышав, что нам будет читать (имя-отчество), с ума сошли. Тот самый?!» — «Для нас было только два авторитета — Джон Ревалд и (имя-отчество)» — «Помните, Гуггенхайм прилетел в Москву? Первую встречу он запросил не с Любимкером, а с (имя-отчество и переход на визг)! Кстати, вы знали, Гуггенхайм (визг фортиссимо) стал православным?!» (Какие милые, все верят чуши, но «Мечтатели» Матисса, которые нежатся над моей тахтой, акулу арт-бизнеса подманивали, подманивали, мы не пересеклись.) «Высочайший профессионализм (имя-отчество) — возвращать к жизни изгнанных судьбой н/х (мой подблюдный комментарий: не пугайтесь, всего лишь «неизвестный художник»), вместо безликой аббревиатуры явлен Че-ло-век!» — «Образ Лидии Николаевны был бы другим без (имя-отчество). Официальным, что ли. Холодным, что ли». — «Я отдавал себе отчет, что не сравняюсь (имя-отчество), но планка задана, значит, есть самоосознание, к чему стремиться…» и т.п. В союзниках у Димочки не только джин (давно в моем желудке и перекрещен, по слову Митьки, в можжевеловую), но вся «Gula» («Чревоугодие») — вы бы устояли перед куропатками в вине, тушеным зайцем, бадьей кавьяра, олениной под лесными ягодами? — «Перед Олéниной сам Саша Пушкин не устоял», — Пташинский; а Кудрявцев наобещал в следующее обща сразить домостроевским рецептом — «губами лося» — дамы выкрикнули коллективный протест, Лена глянула — поперхнешься. И я (не тиран какой) черкнул Наседкину (фамилией бог метит шельму) телефон Бориса Ионовича и пароль изустный. Все развеселели (т.е. я, значит, все). «Знаешь, какой у тебя главный грех? — нетрезвая Раппопорт почти лобызала мне козелок. — Знаешь? — она не служит на Лубянке, паузу не длит. — Невнимание к ближней даме. Предложи даме алкоголесодержащего… И намекни, будь милосерд, дурачку, что твой секрет не Kulturkampf, а Krampus (дружественно-демонически), кто из богомазов лучше физию козла запечатлел?»
В давние времена Вернье тестировал: «Девушка по имени Ira?» Он, белозубая змея, был вглядчивый (Ira — «гнев», если не закончили царскую гимназию с золотой медалью, можно без золотой), изучил вашего покорного слугу. Помню пьянку у скульптора (опять долдонить того самого?), производителя нетленки, он делился методой покорения столицы (сам из Тифлиса): бюстики космонавтов, но главное — для них же, узников науки, прогресса, спорта, питания, врачебного присмотра, процедур, а также жен-дур, — борделёк. Какой год? 1988-й, юбилейный. (Самое «заведение» как минимум с 79-го, близ Плющихи). Виртуоз бронзы и бе (забыл вписать баранину — в палисаднике мангал) не разумел, что в бронзах я маракую. Главное в спиче вашего слуги (пересказ Вернье — заботливая Ira не стенографирует ее пленнику подробности о пароксизмах), который штурмовал высоты духа и градуса, был не эпитет «фригидный» («фридидное искусство», «фригидные упражнения», да коротко — «фригидчики»), тем более не тост-пожелание «творческих узбеков» (тост не авторский, признаю), а «изумление, как возможно куда-то лезть, если белые боги воскресли вместе с Афродитой Хвощинского» (бедняга-ваятель не знал Хвощинского Афродита и тушил бычки в банке томатных бычков — студенческое приношение, которое поначалу требовал выкинуть, съел на нервах, и вообще про «белых богов» цитата). Бе могли бы сгладить, но бюджет не тот. Были и другие случаи. Другие бе.
Из Истры, с «Праздника Грехов», я уезжал не в одиночестве, Ira и «гнильца» со мной. Следует, однако, иметь ввиду: чтó брякнул этот — вроде параграфов Эрфуртской программы (для Слуха, помнится, признак свободомыслия, о, бедный). И прежде примечал медвежий взгляд и многоглаголанье об «экспериментальной фотографии» (быть миллионером и страдать, что не фрилансер), не говоря о курьезах, когда официант склонялся ко мне, выжидая заказ (Ленка первая обратила внимание — со смешком, у Кудрявцева, ясно, ума хватало не придавать значения, но, между тем, платил-то всегда он), а еще глупо допытывал (по дружбе, по пьяни), в чем фокус моей памяти — у него (буль-буль-буль) память молодца (ты бы вот столбики финансовые в мозжечке удержал? — центнеровое самодовольство), но все же, все же… «Мнемоника» не вдохновила (ну не чертить же таблицу врожденных дарований? или, хуже, теорему, что интеллигенция слеплена из недотыкомок, убежденных: «изящные искусства» — материя доступная, а нейрохирургия, к примеру, нет). Зато я нахваливал его витальную силу (по-моему, он тужился распознать подвох). Почти уверен, «гнильцу» легко произнесет в моем присутствии: гнильца — не гниль, в самом деле. И я не из тех, кто умеет отослать к прабабушке. Но сколько раз Лена наслаждалась этим и подобным? «Он тебя так ценит».
Может, не пренебрегать паллиативной медициной судьбы? У Annette по крайней мере нет балласта в виде Кудрявцева (детей не трогать, я к персонажам Босха из-за шкапа внимательней, чем кажется, а пароход Маленькой О. отплыл с нашим общим пассажиром, видеть нельзя, вспомоществование приветствуется, пока я числюсь в без вести пропавших — старомодный, но предсказуемый для нее прием). До свадьбы я не докачусь (до венчания?). В XIX добродетельном веке так делали, дабы упростить свидания с той, которая измучила (речь не о супруге, — барон Жорж-Шарль пользовал сию методу). Мы с Ленкой склабились, когда Хатько демонстрировала видеохронику с венчания подруги (мерси, не «вечной памяти»). Но «свой кадр» увидеть разве сложно — «Рада за тебя» (какой ты, Лена, будешь после «рада»?) Пока что моя донжуанистая доблесть — подать тебе пальто (плечи, завитки затылка). Работа твоей сердечной мышцы нерушима. Встречались ли среди Сатиров выкресты? (нет, это не был тест; сочли за шуточку, тем более вторую строчку оставил про запас — А кастраты среди Сатиров? — судя по глазам Раппопорт, масштабного воображения не треба, чтобы продолжить). Знаю консерватóрку, которая при фразе «музыкальный язык Верди…» горит упитанным обводом декольте. Мы, чай, не в Индии, — говаривал Вернье, — Нимфы и Сатиры причинные места поотбивали, плутая в бетонных блоках спальных районов, где спят без воображения. Танька-мышь придерживается версии, что у Андрея с Муриной случилось, когда подвисли в фуникулере канатной дороги на Чегет (к ночи, форс-мажор, близость предопределена — Танька, понятно, восседала на Эльбрусе — трусы с начесом, подзорная труба, мерзавчик для святого сердца, два фривольных анекдота на случай встречи со своей судьбой, контрацептивы).
У царя Мидаса ослиные уши! у царя уши! (спасибо, не ослиные рога — мало ли, какие причуды эволюции — притом и царь, и раб мечтают о влагожизнесодержательном насосе, как у осла, и, чур, не вянуть). Вам знакомы приступы атавизма, когда нестерпимо жужжит вопрос — и не из тех, какие принято задавать в приличном обществе? Таньку-мышь, к примеру, изжужжило, сколько Кудрявцев наколачивает в месяц (правильнее, в день), следует помочь: г-н Мешок не осведомлен. Хатько: «жизнь сделала меня вумной» — и обшаривает меня глазами — «взрослые отличаются от детей только специализацией игрушек» — Танька-мышь белосердечно — «Ты об автомобилях?». Я-то знаю, о чем она: помню или не помню? Хатьке не уразуметь, что есть натуры, видите ли, тонкие — и поцелуйчик, как из хлебопечки (на даче у Вернье, за лодочным сараем, после купания), я не позабыл, и пятнышко соска под мокрым сарафаном, и счастливое прокрадывание к спальне, ей отведенной, где из-за двери был слышен мясной пыхтеж двух дебютантов, и голос — не из компании (имя называть?) — «ноги подними». У Лены не рискну угадывать: не Сфинкс, а Галатея молчалива, и механический голос гундосит в трубку «пожалуйста, оставайтесь на линии или перезвоните позже, в настоящий момент абонент разговаривает».
Мидас мне подсказал: не преть в такси с Муриной зазря, а спросить — «бывали на Чегете?» (прозвучит убедительней, если прикуснуть, допустим, за ушко). Пока что она сама допрашивает (таксисту не впервой ночь прокуковать): «Вы не помните, дарила вам свою статью, сказали, что прочтете обязательно»… Мычу профессорски. Легко ли отыскать статью в хороводе тигресс, фригидчиков, кабардинской топонимики, витальных сил, хитростей с манто, мук мигрени, стыдных ласк, седмижды семидесяти грехов (что-то размахнул), к тому же дщери Евы подразделимы на две группы: одни чуть наклоняют голову к плечу, другие — праведницы на аллее монументализма. В журналах для девочек (в óно время Пташинский цвел там с материалами «Любовный этикет эскимосок», «Макияж в Месопотамии» и т.п.) разбор: приглашает к флирту (!), доверяет (?), древний жест, как у собак, — приоткрыта сонная артерия — «вас не боюсь» (а зря), «теряет голову» (было бы неплохо), какой-то остроумец в журналах для мальчиков написал, что жестикулируют головой за неимением хвоста (фи), не имею представления, какую версию избрала бы бабушка Annette (м.б., неизлечимый сколиоз — мзда за «отличницу»?).
Какая ты, Annette, без ничего? У, например, Николая Феофилактова (тебе не требуется напоминать забытый массой русский вариант Обри Бердслея) есть офорт: перед книжным шкапом нагая дива взошла на лествицу, чтоб выбрать фолиант, а ее пушок так же непринужден, как челочка у институтки. Не каждая ведь сможет, согласись, разгуливая по ковру с единственным аксессуаром — самокруткой, мыслить вслух о худсовете. А Маленькая О., вообрази, могла. Если, конечно, не травмировать орально-нравственно, прислушивалась к мнению московского коллеги, т.е. меня, который, однако, не поспешал, а длил мгновенье, длил — «цитатни несмышленышам из письма Тураева от 1912 года — божбой божусь, год точный…» — но, честно говоря, припомнить нелегко авторитетный текст, тем более когда конь дыбом, — «Маньяк!», удар подушкой, шепот стыдливки «без слюней» — как это не вспомнить? (а Лена, молвлю на духу, тогда конвейерно рожала). Итак, Annette, что думаешь об адамитах? Что тебе ближе: разметать прическу или (нотка педантизма) в пучок? Может, так не терпится, что кофе опрокидываешь на взволнованные гостя штаны? Болящая мама, надеюсь, не повод губить оду к радости — зов всея земли… «…бедный-бедный, почему вы сразу не сказали про мигрень? У нас должен быть суматриптан. Бабушка не доверяет новым лекарствам, но теперь пьет, пожалуйста: она и ее физик». Междометия благодарности: поздно уже, поздно. Что ж (выдох не такой, чтобы трагический): «Дайте знать, как доберетесь». Женским рукопожатием дорожу всегда — это возраст, друже, ползет, — завизировал как-то Пташинский. Следующий этап — на лавочке в парке, когда мимо бедром качнут, — выдохнуть счастьем, но не больше секунд десяти, иначе перебой миокарда, здесь пока не финал — провидение предусмотрело в качестве компенсации касания пальчиками твоей попó — как иным маниром вкатить укол? — медицинской сестричке скажи, не манкируй советом, — для тебя в попó, а не в стариковские вены, но и это не всё — двинешь к праотцам, плача, рыдая, посмотришь в последний разок на лежащую в деревянном ящике свою красоту, будет сладкое — целование диаконисы (справка об институте диаконис, упраздненном в VIII в. по Р.Х., цитации из Никейского собора, Халкидонского собора, особый акцент на кодексе Влакоса, главное, к тому моменту, когда окочурится ваш покорный слуга, институт диаконис расцветет, так что не будь ослом — подольше копти).
(Окончание следует)