К 80-летию Игоря Волгина
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2022
Об авторе | Марина Владимировна Кудимова — поэт, писатель, переводчик, публицист, автор одиннадцати книг, среди которых — книги стихов: «Перечень причин» (1982), «Чуть что» (1987), «Область» (1989), «Арысь-поле» (1990), «Черед» (2011), «Целый Божий день» (2011), «Голубятня» (2013), «Душа-левша» (2014), «Держидерево» (2017), книга прозы «Бустрофедон» (2017), книга эссе «Кумар долбящий и созависимость: трезвение и литература» (2021). Лауреат премий им. Маяковского (1982), журнала «Новый мир» (2000), Антона Дельвига (2010), «Венец» (2011), Бунинской (2012), Бориса Корнилова (2013), «Писатель XXI века» (2015), Лермонтовской (2015), Волошинской (2018), Русского Безрубежья (2019). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Через город и ночь» (№ 7, 2018).
В № 9 журнала «Октябрь» за 1967 год вышла рецензия молодого, уже обвеянного сквозняком успеха поэта Игоря Волгина на книгу вологодского, еще никому не известного за пределами региона поэта Николая Рубцова «Звезда полей». У рецензента первая книга — «Волнение» — появилась двумя годами ранее в «Молодой гвардии». А у Рубцова — сразу в «Советском писателе», что с точки зрения литературной карьеры было значительно выше. Такое «неравенство» можно объяснить тем, что поэт Волгин на шесть лет моложе поэта Рубцова. Но, скорее всего, со «Звездой полей» сработала протекция могущественного Егора Исаева, заведующего в «Совписе» отделом поэзии. Как бы то ни было, до Волгина знаковую книгу отметили только вологодские газеты — областная и районная. А тут сразу «Октябрь» — кстати, первый из толстых журналов, опубликовавший стихи самого Волгина. Мало кто теперь понимает, что в те времена «проснуться знаменитым» после такой публикации — не мем, а реальность. Что могло подвигнуть протеже Павла Антокольского, собеседника Евгения Винокурова, почти что друга Евтушенко (тесная дружба возникнет чуть позже и растянется на полвека) на достаточно рискованный с учетом стремительного размежевания поэзии по «лагерям» шаг? И почему я начинаю юбилейную статью со столь далекого события? А потому, что Волгин любит повторять библейской высоты слова Пушкина из статьи о Радищеве: «…нет истины, где нет любви».
На вопрос Бориса Кутенкова о той, можно сказать, древней рецензии в интервью «Учительской газете» Игорь Волгин отвечает легко и прямо — как он, впрочем, делает всегда: «…я прочел его (Рубцова. — М.К.) первую книгу «Звезда полей», она мне чрезвычайно понравилась. И по собственной инициативе — это не был чей-то заказ — написал рецензию… Мне показалось, что это новый глубокий голос, новая интонация, связанная, может быть, с традицией Есенина». Прочел — понравилось — написал. Такова триада, удостоверяющая степень человеческой и творческой свободы. Как говорил герой «Записок из подполья»: «Человеку надо — одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела». Рубцова лично рецензент тогда не знал. Впрочем, с Достоевским, который вскоре надолго уведет его от поэзии, чтобы много лет спустя однажды привести обратно, Волгин тоже лично знаком не был…
I
«Дней лет наших — семьдесят лет, а при большей крепости — восемьдесят лет; и самая лучшая пора их — труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим» (Пс 89:10). В Книге Премудрости Иисуса, сына Сирахова, лет отведено поболее: «Число дней человека — много, если сто лет» (Сир18:8). Наглядное «оскудение дний» присутствует в псалме — переложении молитвы Моисея. Загадочное «и мы летим» вызывает естественный вопрос: «куда ж?». Летим как птицы вольные или как пыль по ветру? Если «труд и болезнь» неразлучны, и это «лучшая пора» жизни человеческой, когда она начинается? И не пародирует ли советский слоган «Радость и труд рядом идут» молитву Моисееву? Игорь Волгин дожил до восьмидесяти и явно собирается продолжать труды и дни, если в образной системе от Моисея перейти к Гесиоду. Дни Игоря Волгина вроде бы у всех на виду. Но его образ жизни и тайну трудов я бы назвала процессуально закрытыми. Вот он гуляет с собакой по переделкинским улицам. Спортивный, в модных кроссовках. Можно поздороваться, можно остановиться поболтать о вечном («Постарайся мыслить о высоком, / а о низком — мыслишь ты и так»). А тем временем, возможно, совершается самая важная работа — думание, сопоставление и увязка фактов и мыслей по их поводу. Или поиск строки. А то приходишь на дачу («эту дачу занимал Погодин / — сочинитель ленинских пиес») — по делу или просто в гости. Волгин обложен книгами и писчебумажными принадлежностями — работает по старинке. Никаких «погодите минуточку» и сомнамбулического «сейчас, сейчас». Никакой демонстрации неотрывной погруженности. Отрывается даже как будто с удовольствием, чайную чашку от профессорской рассеянности не роняет.
И что? «Отжевав банальности мякину», повторять заклинания: «трудоголик», «пахарь», а то еще — «подвижник»? Так адресат первый тебя высмеет, хотя и деликатно. Профессор вообще чрезвычайно деликатен и неконфликтен. Внешне невозмутим до такой степени, что иногда сходит и за пофигиста.
Ни депрессий, ни неврозов, ни лежаний на диване лицом в стену. Никаких демонстраций занятости сверх сил. Меж тем, вот «выездное» расписание Игоря Волгина только за декабрь минувшего года: выступление на Форуме молодых писателей в Звенигороде; на Совещании столь же молодых в Абрамцеве; творческий вечер в музее Герцена; эфиры «Игры в бисер», посвященные Некрасову и Набокову… и т.д.
Есть несколько многажды задекларированных ипостасей юбиляра. Человек высшей медийной квалификации, Игорь Леонидович щедро (при этом профессионально тщательно фильтруя концепты) рассказывает о себе сам. Можно цитировать, дабы не повторять общих мест. Для примера — фрагмент одного из интервью в преддверии 200-летия Достоевского: «Сейчас выходит мой семитомник, где пять томов посвящены целиком Достоевскому, начиная с последнего года жизни писателя… и заканчивая изданием “Ничей современник. Четыре круга Достоевского”, вышедшим недавно в издательстве “Нестор-История”. Когда я только начинал заниматься Достоевским, не было практически ни одной в мире работы, посвященной “Дневнику писателя” — моножурналу, который Достоевский издавал и редактировал в одиночку… И когда я занялся “Дневником писателя” (этому журналу была посвящена моя первая кандидатская диссертация…), я шел, можно сказать, по целине. Я обратился к письмам читателей (надо сказать, ни один роман не вызывал такой эпистолярной реакции у читателей), их было огромное количество — вся Россия была у Достоевского в корреспондентах… Тогда “Дневник писателя” — это была совершенно неизвестная область, а сейчас этот моножурнал изучается очень интенсивно».
Игорь Волгин долгие годы неизменно остается в публичном поле. Публичный человек порождает в массовом сознании цепь ассоциаций. Они далеко не всегда соответствуют истинному положению ассоциируемого в общественном пространстве и уж тем более в его самооценке, но не учитывать их нельзя. В «Ничьем современнике» не случайно, но с большим пониманием вопроса так тесно связаны творчество и быт «в их нерасторжимом и сокровенном единстве». А работу «Чудо в Женеве» в рамках проекта «Достоевский в национальном сознании» Волгин посвятил роли Анны Григорьевны в рождении и осуществлении замысла романа «Идиот»: «Роман смог состояться, в том числе, в силу ее долготерпения, характера, ее интуиции. И, прежде всего, благодаря ее бесконечной преданности мужу». Кстати, кроме «Чуда», в 2021 году опубликовано предисловие к монографии в том же проекте, работы «Достоевский-интурист, или Жаркое лето 1862 года», «Омский контекст. Новые реалии и находки», «Достоевский в “стране святых чудес”» и т.п. Это не считая семинаров, заседаний, редколлегий и прочего. Но Волгин привык к марафонским дистанциям — как-никак, у Достоевского тренировался.
Для сотен учеников и студентов Волгин — любимый учитель, блестящий лектор, никогда не ставящий себя выше аудитории. Для телезрителей он — тонкий знаток мировой литературы, всесторонний эрудит, просветитель, призывающий читать классику (об уровне ответной реакции умолчим). Но для всех перечисленных групп первая ассоциация, которую вызывает имя Игоря Волгина, — конечно, Достоевский. Устраивает ли это основателя и президента Фонда Достоевского, вице-президента Международного общества Ф.М. Достоевского, и прочая и прочая? Думаю, что Волгин предпочел бы в перформансе судьбы совсем другую роль. В России каждый хочет — и полагает, что может — быть исключительно поэтом, в идеале — «больше, чем поэтом», и чем ниже статус поэзии в иерархии культурных ценностей, тем иррационально сильнее это желание. Таков один из главных русских парадоксов, и триумф шестидесятников не дает покоя слагателям строк разных категорий умелости по сию пору.
Юбилейный год соотнесенность Игоря Леонидовича с Федором Михайловичем только закрепил, только добавил нерушимости этому блоку. В книгах и выступлениях Волгина на тему, вольно или невольно ставшую для него центральной, поражает сочетание информативности (при этом стиль Волгина-исследователя прозрачен, и он никогда не прибегает к «птичьему» языку) с фактологической новизной. Идеально подтверждает этот тезис самая, наверное, известная книга Волгина — «Последний год Достоевского». В ней 784 страницы. Начал, так сказать, с конца. А следом написал о начале начал. «Родиться в России» (781 страница) — книга о предках Достоевского, о детстве и юности, о литературном дебюте. С подачи Волгина (а отказать ему невозможно!) весь прошлый год и я писала о Достоевском. Ведь помимо собственных изысканий руководитель Фонда ведет множество проектов. Три года готовилась 500-страничная книга «Достоевский в национальном сознании: проблемы биографии и творчества» — и вышла в преддверии 200-летия. Статьи авторов сборника прошли через специальные издания и толстые журналы. Для научной публикации требуется библиографический массив, и если бы не это требование, цитировать было бы достаточно одного Волгина. У него можно при желании найти подтверждение любой собственной догадки. Например, пишу я о единственной — и то неоконченной — театральной рецензии Достоевского с разносом игры артиста Императорских театров, а заодно и драмодела Бурдина. И попутно выясняется, что первая аспирантская работа Волгина называлась «Достоевский и Бурдин», а вся история взаимоотношений великого писателя и незадачливого лицедея приводится в книге на совершенно другую тему — «Пропавший заговор». Или в моей статье о текстуальных пересечениях Достоевского и Мандельштама идет речь о мотивах и аллюзиях трагедий Расина, к которому восходит знаменитое «черное солнце» в стихах Мандельштама («У ворот Иерусалима / Солнце черное взошло»). Оказывается, и эта тема Волгину знакома. В беседе на радио «Свобода» о солнечном мифе в русской культуре он вспоминает стихотворение Мандельштама: «В Петербурге мы сойдемся снова, / словно солнце мы похоронили в нем» и комментирует: «Это не просто поэтическая фраза, ведь есть фатьяновская, если не ошибаюсь, культура археологическая, где археологи были поражены, почему на сосудах солнце изображено… на дне сосуда. Оказалось, что это погребальные сосуды, это изображение ночного солнца, которое заходит в Океан ночи и сопровождает мертвых».
В каждой книге и статье Волгина обязательно есть о Достоевском нечто новое. Жанр интервью — не исключение. В вышеприведенном рассказе о работе над «Дневником писателя» подспудно прочитывается, что, по сути, Достоевский был первым блогером, а «Дневник писателя» — прообраз знаменитого «Живого журнала» («…вся Россия была у Достоевского в корреспондентах…»). ЖЖ пал под натиском «клипа и видеоряда» (перифраз стихотворения И.В. «Какое небо над нами». — М.К.). ДП уцелел — во многом трудами Игоря Леонидовича. И когда уже кажется, что Волгин выработал месторождение, в журнале «Неизвестный Достоевский» (№ 3) появляется работа «Достоевский как турист» — о тайной встрече с Герценом и ее последствиях для бывшего каторжанина. Или: в свое время меня поразило волгинское открытие, что рядом с последней квартирой автора «Бесов» располагалась конспиративная явка народовольцев. Кажется, ни один из биографов не обратил внимания на этот мистический факт!
Семь томов? Могло быть и десять! При этом Волгин абсолютно трезво оценивает общественные результаты своего титанизма: «Россия, несмотря на все наши ритуальные заклинания, все больше удаляется от Достоевского (как и он удаляется от нее)». Что это, если не признание тщетности собственных усилий? И есть ли смысл в бесперебойной гонке за постоянно удаляющейся целью? Смысл есть в Поручении и Служении. Цель же недостижима заведомо, и здесь без Достоевского снова не обойтись: «Может быть, что вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной только беспрерывности процесса достижения, иначе сказать, самой жизни…». Невольно вспомнишь Эдуарда Бернштейна, которого Ленин клеймил на все корки, с его «движение — все, цель — ничто». Лидер II Интернационала тоже Достоевского почитывал?
Служение — дело добровольное. В любой момент можно его оставить и переключиться на другие занятия. Но не бросать начатого — дело чести не только профессиональной, но Чести в исконном смысле. В пушкинском, если хотите! Это касается не только Достоевского, но и студии «Луч», и «Игры в бисер». Нет, и цель, конечно, — что. Не раз Волгин подчеркивал, что судьбой писателя движет «тайная мысль сценарная», которая непременно «срабатывает». Или другая фраза: «Жизнь Достоевского — это лучший роман». Все, что мы говорим и тем более пишем, к нам же и поворачивается по оси — рано или поздно. Сюжет жизни самого Волгина — не исключение.
Учился в школе, когда Достоевского надолго вышибли из программы по литературе. Впервые прочел писателя, которому посвятит жизнь, на последнем курсе истфака МГУ. При этом начал не с «Преступления и наказания», а с «Дневника писателя». Что, в начале семидесятых кто-то жаждал исследований биографии Достоевского? Да куда там! Студент, затем аспирант Волгин действовал на свой страх и риск. Собственные слова о том, что человек до прочтения Достоевского и после — это два разных человека, испытал на себе. «Мучительный акт самопознания», связанный с познанием художественного мира гения, привел к тому, что успешный молодой поэт, шарж и эпиграмма на которого появились прежде большой подборки, как поэт умолк более чем на четверть века. Дмитрий Быков вспоминал «День поэзии-69», «…где большинство участников на анкетный вопрос — кого они считают главной надеждой молодой поэзии, — в числе самых перспективных молодых назвали Волгина». Поэтический «анабиоз» почти совпал с выходом «Последнего года Достоевского».
Кризисные явления в творчестве исследованы еще меньше, чем первопричины самого творческого акта. И никто добровольно не отказывается от «счастья песнопений». Что произошло? Предположим некую гиперкомпенсацию. Получив одно сокровище, пришлось пожертвовать другим. Достоевский дал мощнейший импульс мысли историко-биографической, «забрав» побудительный импульс поэзии — в стародавние времена его, кажется, называли вдохновением. «Поэзия — это не девушка по вызову. И она не терпит измен», — сказал Волгин в интервью своей ученице Марии Ватутиной. А позже добавил: «Даже с Достоевским».
Я общаюсь почти со всеми студийцами Волгина, сама в их число не входя. И только недавно мне пришло в голову, что около тридцати лет свет «Луча» проецировал человек, лишившийся по вышеуказанным — или иным — таинственным обстоятельствам поэтического голоса. Вообще большая редкость, когда руководитель литобъединения сам не пишет в жанре, на который натаскивает молодняк. Но объективен ли такой безмолвствующий гуру к подопечным? Не испытывает ли он элементарной зависти — тем более что многие из студийцев с годами набрали приличный поэтический вес. Взять хоть Гандлевского, хоть Кенжеева, хоть Кабыш или ту же Ватутину. Уж не говоря о Дмитрии Быкове, который сравнивает учителя с Баратынским. А кормчий продолжает молча выстаивать на мостике девятый вал рукописей и обсуждений. Но среди похвал и осанн Волгину-мастеру — что на студийном поприще, что на литинститутских семинарах — ни разу не прозвучала эта щекотливая тема. Ни один из стократно перечисленных учеников Волгина не предал его в трудную минуту. Наверное, редкая в литсообществе солидарность связана с тем, что Волгин не страдает поколенческой подозрительностью к идущим следом. Притом, что он трезво ироничен ко всему «новому» в поэзии, проистекающему от неусвоения «старого».
II
В том под названием «Homo poeticus» Волгин не побоялся включить все стихи, всю историю и всю эволюцию своего поэтического слова. О книге уже написано достаточно. Наиболее адекватно, на мой взгляд, высказалась Олеся Николаева. Олеся фиксирует, что творческий процесс «…начинался с поэтики, топики и интонации поэтов-шестидесятников с характерными для них корневыми рифмами… риторическими фигурами… публицистичностью…». Не менее точным выглядит и резюме: «Возвращение к стихам после затянувшейся разлуки с ними обернулось и обновлением стиля». Но вот по части истока обновленной стилистики рецензент, как мне думается, прав лишь частично: «…поэзии самого Игоря Волгина свойственна гумилевская твердость и точность слога, порой жесткость и мужественность поэтического высказывания». Однако в «Homo poeticus» есть раздел, недвусмысленно озаглавленный: «Предтечи». Это серия этюдов о наиболее важных, насколько можно судить, поэтах, так или иначе повлиявших на «возвращенца». Гумилева среди «предтеч» не обнаруживаем. Как, впрочем, и Пастернака, и многих других, чьи мотивы прослеживаются в стихах. Разумеется, любое умолчание может читаться и как литературный прием. Пушкин тоже не сообщает городу и миру, у кого заимствован «гений чистой красоты» (для студентов не-Волгина сообщаю: у Жуковского). С другой стороны, никакой автор не обязан вести реестр совпадений, переимок и перехватов. Поэзия — общая тетрадь, и, если нет доказательств плагиата, допуски здесь достаточно широки. Обвинения же в «подражательстве» Волгин обыграл еще на творческой заре: «И до чего же подражается — / и — как непросто подражать!»
Вряд ли такой знаток русской поэзии, как наш юбиляр, страдает синдромом авторской глухоты и не слышит у себя чьих-либо отголосков. Так теоретически могло быть в самом начале, в ситуации «литературы в отсутствии», когда свериться было попросту не с чем. Например, раздел «Из ранних тетрадей» открывается стихотворением «Эпоха просит простоты». Запись маяковско-рождественской «лесенкой» — еще одна примета моды 60-х, к тому времени уже отходящей. Но присутствие текста в первой книге «Волнение» (рукопись, между прочим, называлась «Ночные города», что, по-видимому, показалось редактору опасным: советский человек ночью должен спать!) свидетельствует о том, что написан он не позднее начала шестидесятых. Завершает стихотворение катрен:
Так,
задохнувшись бы,
вошла
к тебе вдруг женщина с мороза,
с которой тщетна и смешна
любая выспренность и поза.
Тут зашифрован один из верлибров Блока — «Она пришла с мороза…». В то же время стихотворение, как любит выражаться профессор Клинг, коллега Волгина по МГУ, «опрокинуто» в пастернаковско-живаговское «Свидание»: ощущением зимы, побуждающим к сочувствию продрогшим и промокшим, отсутствием «выспренности и позы» («Пойду размять я ноги» — что может быть прозаичнее?). Блока книжный юноша Волгин, несомненно, читал. Со стихами из «Доктора Живаго», по собственному уверению, познакомился позднее. Выходит, перед нами не скрытая аллюзия, но интуитивная личная догадка на опережение. Так в искусстве бывает. Поэзия — вечный бег наперегонки со всеми. У Юрия Живаго, помним, тоже был зияющий перерыв в стихосложении.
Что касается «шестидесятничества» Волгина ранней поры, то прямое влияние на него этой яркой плеяды, как мне кажется, преувеличено. То есть, к «влиянию» приравнены совпадение во времени и эмоциональная сопричастность. Интервьюер ставит пристрастие классике и «поэтике шестидесятничества» у Волгина в один ряд и даже называет такую приверженность по-французски — raison d’etre, то бишь «смыслом существования». Корневые рифмы? Тренд такой был, почти всеобщий. Мода. А мода всегда чревата неполнотой оригинальности. Сегодня то же самое в поэзии творится с отменой знаков препинания и прописных букв. Спроси не в ленте Фейсбука, а наедине, зачем это, и окажется, что лень настройки поменять. А «препинаки» из поколения ЕГЭ вообще мало кто умеет расставлять. Так что без них спокойней. Борис Чичибабин, виртуоз рифмовки, никогда к шестидесятникам не прислонялся — скорее, наоборот. Но вот его тогдашние рифмы: «декабрьском» — «дикарством», «повытекала» — «политиканы», «телепаясь» — «утилитарность» и т.д. Кстати, Гумилев никогда не отличался изощренными рифмами — он силен другим.
У шестидесятников Волгин как современник и соучастник процесса фантастической популяризации поэзии учился, конечно, многому. Грех было не поучиться. Но и пресловутую «публицистичность» не они застолбили в русской поэзии, а Пушкин и Некрасов. Шестидесятники по поэтике и по генезису весьма мало схожи между собой, хотя все начинали с равнения на Маяковского. Но постепенно переключались кто на Хлебникова и Кирсанова, кто на Смелякова и поэтов военного поколения. А кто и на Ахматову, еще живую. Разумеется, и «запрещенку» читали вдоволь: слава сильно расширяет границы доступности. Идеологически тоже замысловато сопоставлять Евтушенко и Ахмадулину, Рождественского и Вознесенского. Все смолоду работали в глубоко советском романтическом дискурсе, Каждый мало-помалу нащупывал свою стезю. Точно так же, по аналогии, объединили потом на ниве «метаметафоризма» нимало не похожих друг на друга Еременко, Парщикова и Жданова. Но вторая попытка оказалась кратковременной. Отшлифованная до афоризма фраза из «Дон Кихота» в «Никомаховой этике» Аристотеля дословно звучит так: «Пусть мне дороги друзья и истина, однако долг повелевает отдать предпочтение истине». То есть Аристотелю равно дороги оба субъекта. Платон появился в более поздних версиях. Шестидесятникам в этой двоице — Платон vs Истина — заведомо выбирали Платона, как в бинарной оппозиции вождей — заведомо Ленина в противовес Сталину. Замечательно безыскусно Волгин подытожил этот выбор:
Верую в правду и ложь их,
в истинность их пути.
Ибо таких хороших
мне уже не найти.
И лучший из «хороших» в жизни Волгина, Евгений Евтушенко, напоследок вздохнул с облегчением: «Я заждался стихов, которые были бы так блистательно созданы…». Но и Достоевский в письме Наталье Фонвизиной сослагательно предпочитал истине Христа, хотя Христос и есть Истина. А Шатов в «Бесах» пошел еще дальше: «Христос ошибался — доказано! …лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами…» Игорь Волгин в новой книге, кажется, не забыл никого из «платонов» — ни старших, ни ровесников, ни учеников. И все же он не был бы исследователем с мировым именем, если бы не отдавал истине посильную дань. Интеллектуальная Система Тематического Исследования Наукометрических данных МГУ по заглавным буквам так и называется: ИСТИНА. Согласно ИСТИНе (список наверняка уже неполон), академический Волгин «выдал нам гора» 491 статью, 31 книгу, 26 докладов на конференциях, 17 учебных курсов и т.д.
III
Истина же без отсылок состоит в том, что по той или другой причине поэт Волгин-1 замолчал — и родился Волгин-достоевист. Поэт молчал мужественно, без сетований. Кажется, единственный раз высказался о беспрецедентно долгой паузе, уже обретя голос, в беседе с Борисом Кутенковым: «Возможно, это был бессознательный выбор: уйти в историческую прозу. Очевидно, мне показалось, что мои поэтические возможности исчерпаны…». Признание в исчерпании поэтических возможностей — акт не менее мужественный, чем тяжба с могучим СМИ, где когда-то были напечатаны первые из первых поэтических опытов Волгина. Правда «переделкинских сосен» («Вероломная, нежная, злая…») заведомо восстает против поэтической липы. И органичная месту действия пастернаковская интонация:
Я теперь заодно с листопадом,
с этой ширью, где охра и ржа.
В контексте трагического стихотворения она, интонация, свидетельствует о рождении «совершенно другого поэта» (Владимир Соколов) — с другим набором хромосом. Ольга Балла в обзоре волгинского избранного, не назвав, тонко уловила связь строк Волгина:
Я плод Твоего попущенья,
ввергаемый в этот бедлам
со знаменитой «Больницей» переделкинского нобелиата («…Себя и свой жребий подарком / Бесценным Твоим сознавать»). Вот только претензии по поводу «заградительных оговорок», как выражался Юрий Карякин, — или умолчаний — в давних статьях Волгина у интервьюеров прорываются от «непоротости», не вполне ясного понимания, что такое Главлит и воины его. Недаром у Волгина в стихах памяти соседа-достоевсковеда Карякина чуть ли не главный иронический посыл — «книгочей и строптивец, сумевший Главлит объегорить…». В новом своем поэтическом качестве Волгин говорит предельно откровенно, снова апеллируя к Пушкину:
Но нет ни охоты, ни силы
печальные строки смывать.
Однако в старых статьях не изменил ни слова. Зато снабдил их сносками для претензии имеющих.
Поэты плохо переживают немоту. Даже когда стихи не приходят в течение нескольких дней, кажется, они не возвратятся никогда, и ты останешься этаким Герасимом с обреченной Муму на руках. Откуда берутся стихи и куда они исчезают в паузах, ответа нет. Кризисные явления в творчестве не исследованы, поскольку не известны источники творчества. Многолетние зияния находим у Мандельштама, не говоря об Ахматовой, промолчавшей недобрых лет семнадцать. Правда, Игорь Волгин и тут переплюнул, кажется, всех. У Владимира Корнилова, Ахматовой отмеченного, поэтика которого по родовым признакам куда ближе к волгинской, нежели волгинская — к кумирам шестидесятых, есть на эту тему стихотворение «Инерция стиля»:
Все уменье — забудь и оставь,
Как бы громко оно ни звучало!..
Мертвый тянется на пьедестал,
А живой начинает сначала!
Он идет всякий раз от нуля,
Чтоб досталось побольше простора,
Неизведанность снова продля
И страшась, как позора, повтора.
Игорь Волгин рискнул и «пошел от нуля». Как шел с рецензией на Рубцова, «Дневником писателя», программой «Игра в бисер» и Конгрессом «Русская словесность в мировом культурном контексте». Филарет Чернов, автор бессмертного романса «Замело тебя снегом, Россия», изрек в отчаянии: «Есть страшная железная преграда — / Молчание…». Волгин преодолел, «перескочил» ее, как рекомендовал Владислав Ходасевич («…пере- что хочешь»). Чего ему, по общему мнению, благополучному, респектабельному, внешне неизменно благожелательному и хладнокровному, это стоило? Какой бурелом рефлексии пришлось расчищать? Сам он мудро и с изрядным скепсисом отнесся к своему «возрождению»: «Все меньше озарений, / все чище мастерство».
Мастерства хоть отбавляй! Но главное, что с четырнадцати стихотворений в «Литературной газете» и подборки в «Независимой газете» (обе — 2012 год) вплоть до книги «Персональные данные» (2015) заявил о себе Волгин-2, «совершенно другой поэт». И едва ли не первым делом написал:
Не хочу я больше быть ученым —
это званье мне не по плечу.
Ни о чем бесплотно-отвлеченном
толковать ни с кем я не хочу.
Это подтверждает высказанное выше предположение о том, что быть Поэтом в России — высшая цель. «Видовая», — это определение Бродского Волгин повторял не раз. Случаи подобные бывали — штучные. Из дорогих волгинскому сердцу имен первое, конечно, Заболоцкий. («…не позабыть ни строки Заболоцкого», — стихотворение снабжено эпиграфом из «Где-то в поле возле Магадана»). Между юродством «Столбцов», восходящих к капитану Лебядкину, и «Можжевеловым кустом» — бездна судьбы, но и бездна может дать плоды, если в нее вглядываться глазами не Ницше, а Иова многострадального: «Бездна говорит: не во мне она» (Иов: 28:14). Магический тавтологический круг: мотивы Достоевского в новых стихах крупнейшего исследователя Достоевского требуют как минимум отдельного исследования.
Об иронии в текстах Волгина-2 рецензенты сказали достаточно: ее трудно не заметить. И было у кого ей поучиться. Владимир Захаров, постоянный участник волгинско-достоевских «бдений», считает, что ирония Федора Михайловича одна из его «…основных эстетических категорий..». Даже в заглавии «Homo poeticus» иронически обыгрывается «гомо советикус» Александра Зиновьева. Но не только. «Наша гордая латынь», — так называл Владимир Леонович славянскую вязь. И это не все! «Гордой латынью» в пору языковой разрухи так и тянет поименовать русскую поэтическую традицию, которой Волгин верен. И, конечно, furor poeticus — римское «поэтическое воодушевление» — напрашивается. Ироничность рождают «многие скорби» опыта и многие слои смыслов. Волгин-2 последовательно словно бы открещивается то от одного, то от другого груза прошлого — разумеется, с фирменной иронией. Так, взлетая, сбрасывают мешки с песком из корзины воздушного шара:
Тютчево-блоково-фетово —
Это мне все фиолетово.
Как говорил знакомый дальнобойщик: «По трезвянке тут не проедешь», — где «трезвянка» — синоним гробовой серьезности. Александр Карпенко пишет о книге «Толковый словарь»: «С начала нового времени лирическая палитра Волгина обогащается некоей “отвязностью”. Это такая ядреная ирония, близкая к сарказму. И все звучит как “последняя правда”, с богатейшим лексическим инструментарием». «Отвязность» у мастера такого уровня — не прихоть и не дань литературной моде, как могло в молодости происходить с корневыми рифмами, а горький прием, этакий, если хотите, киберпанк с его взаимоисключающими установками: утонченностью и грубостью, аристократизмом и буржуазностью. Человек, считающий русскую литературу национальной идеей, а Федора Достоевского — частью национальной судьбы, Волгин и по отношению к своему главному герою беспристрастен: «Достоевский — и утопист, и антиутопист одновременно». Говорящий это не может не осознавать меру собственных утопий, антиутопий и пародий на то и на другое, как в вариации «Рыцаря бедного», любимого Достоевским, где Пушкин подспудно рифмуется с «идиотом» Мышкиным:
…не проходишь ты по квоте —
бедным рыцарям трындец.
Можно ли применить к поэзии понятие «ставка» в его игорном значении? Наверное, можно, если мы ведем речь о поэте — авторе спецкурса: «Игрок: роман на переломе судьбы». На что же, кроме иронии, «ставит» в стихах новый Волгин? Иронией-то сегодня кого удивишь? Волгин-2 «ставит» на русскую рифму! Он, считающий, что «поэзия есть искупление», словно искупает «корневые» грехи молодости. Да, но как тогда быть с не столь давно написанным: «Я старый поэт. Я устал от рифмованных строк…»? Да как обычно со стихами: написано «Манчестер» — читай «Ливерпуль». Ведь «стихотворение — всегда случайность» — да, Игорь Леонидыч?
Я стихи пишу традиционно,
строю их в колонны и в каре.
Тупо ставлю, как во время оно,
точки, запятые и тире.
Так задумана эта игра: «старый-усталый» поэт дает мастер-класс молодым-неутомимым, уверенным, что их беспрепинательные — безынтонационные — тексты и есть предел «новаторства». Никаких оправданий черновику, выдаваемому за «беловик», не нашел даже Пастернак у Шаламова, склоняя голову перед «нешуточностью и суровостью» его судьбы: «Пока Вы не расстанетесь совершенно с ложною неполною рифмовкой, неряшливостью рифм, ведущей к неряшливости языка и неустойчивости, неопределенности целого, я, в строгом смысле, отказываюсь признать Ваши записи стихами…».
Волгин, пережив «апгрейд», вбивает в сознание читателя, почти поверившего, что расхлябанность, бесструктурность поэтического текста есть «новая нормальность», точные рифмы, словно картинки в капче — тесте Тьюринга, который напористо интересуется, человек вы или робот. Волгин сеет широким замахом аллюзии и центоны, словно бы не смущаясь тем, что их считывают единицы из единиц. Лично я воспринимаю это как культурную сатисфакцию. Вот вам за безграмотность! Вот — за бесточие и беззапятошность! Иногда кажется, будто поэт бессознательно мстит «за Пушкина под Перекопом», как любимый им Багрицкий. А то вдруг, как Фет какой-нибудь, зарифмует «стеклу» — «умру», чтобы жизнь читателю не казалась медом сплошных закономерностей. И эта поэтическая гимнастика в восемьдесят лет диктует нагрузки, какие не выдержит практически никто из тридцатилетних.
Преподаватель Гордеев не зря
будит Россию ни свет ни заря.
Н.Л. Гордеев с шестидесятых годов вел на Всесоюзном радио «Производственную гимнастику», осмеянную Высоцким. Но миллионы людей под бодрый голос ставили ноги на ширину плеч, и, как неожиданно выяснилось впоследствии, были значительно здоровее нынешних. Примерно тогда же Игорь Волгин начал свое Служение. Сегодня мэтр Волгин — такой «преподаватель Гордеев» нашей культуры, «ширина плеч» которой заметно сузилась. Но стихи — стихи продолжаются, уже перерастая последнюю книгу, выходя за ее рамки:
Уж без малого век за плечами.
Но, ступая в бессмертную тьму,
то, о чем мы так долго молчали,
ты не скажешь уже никому.
Нет, Игорь Леонидыч, уж будьте любезны, скажите! Время есть.