Николай Васильев. Выматывание бессмертной души
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2018
Николай Васильев. Выматывание бессмертной
души. М., Стеклограф, 2017.
В знаменитой речи «О назначении
поэта», произнесенной за полгода до собственной смерти на торжественном
собрании, посвященном 84-й годовщине смерти Пушкина, Блок сказал:
«Поэт — величина неизменная. Могут устареть его язык, его приемы;
но сущность его дела не устареет». Ну, тогда уж сразу и о «сущности»:
«Поэт — сын гармонии, и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела
возложены на него: во-первых — освободить звуки из родной безначальной стихии,
в которой они пребывают; во-вторых — привести эти звуки в гармонию, дать им
форму; в-третьих — внести эту гармонию во внешний мир». И — чтобы закончить
цитирование — о том, как Блок воспринимал эту пресловутую гармонию.
По-платоновски он ее воспринимал: «Гармония есть согласие мировых сил, порядок
мировой жизни».
На первый взгляд, каждое
положение приведенного фрагмента не просто устарело, но отпало, что называется,
силою вещей. К началу XXI столетия поэт оказался не только величиной «изменной», но и величину как евклидову идею измерения
объекта утратил напрочь. «Три дела», обозначенные великим поэтом, поэт
нынешний, исчезающе малый, отменил своей волей уже в пору произнесения
блоковской речи. Более того: на просодическую «измену», на самодовлеющую акцентность стиха не кто иной, как Блок «подсел» в поэме
«Двенадцать», и тактовики Маяковского шли ему вослед.
«Пустынные воды» и «широкошумные дубровы» перестали
укрывать поэта от дисгармонического скрежета, — поэт стал органической частью
городской культуры, культуры инициативно-разрушительного индустриального и
апатично-равнодушного постиндустриального «преобразования» природы. Уходящую из
поэзии охранительную функцию оплакал Есенин и отпел Рубцов. С гибелью сословного,
экономически структурированного общества и культуры с хотя бы пародийными
элементами сакральности поэт лишился возможности
«по прихоти своей скитаться здесь и там», — он вынужден просиживать
ради пропитания в офисе или сутками «удаленно» барабанить по клавиатуре.
«Тайная свобода» превратилась в фикцию. Какая тайна кроется в фестивальной и семинарско-обсуждательной форме существования, когда ты и
твой «возвышающий обман» открыты, словно оконные фрамуги, всем сквознякам, а
слушают и судят тебя отнюдь не Державины, а твои прямые конкуренты, такие же
соискатели публикаций и дипломов с позолотой? Наконец, «порядок мировой жизни»
очевидно тяготеет к «новому мировому порядку» и когда-нибудь, судя по всему,
его достигнет, если Бог попустит. Не только поэт, — человек ничтожно мало — и
все меньше — решает бытийные проблемы. Да, впрочем, и бытовые проблемы подмяты
какими-то все набирающими полновесную жульническую силу «управляющими
компаниями».
Но… Утрата поэзией общественной
и эстетической роли, деструкция ее основных свойств, как и остальные виды
разрухи, не смогли справиться с одной лишь мелочью — с внутренним побуждением к
стихописанию. Эта великая тайна человеческого
сознания оказалась неподвластной никаким «новым порядкам». Да, поэзия почти
полностью сняла с себя функцию служения, просвещения и пробуждения «чувств
добрых». Но само первичное желание поэтического высказывания не только не
иссякло, — оно, казалось бы, утратившее космический вектор, в «одной отдельно
взятой» приобрело поистине космические масштабы. «Самая читающая» превратилась
в «самую пишущую».
Эти размышления и цитаты
рождены поэтической книгой. Ее написал уроженец северстального
Череповца и выпускник Литинститута Николай Васильев. Штрихи биографии здесь
служат лишь подтверждением сказанного выше. Молодой человек, дитя моногорода,
Васильев мечется в его тисках, которые не ослабевают при переселении на
московские стогны, но, напротив, крепят хватку. «Так я шел через город и ночь»,
пожалуй, — наиболее точный эпиграф к книге «Выматывание
бессмертной души».
Претенциозность (чтобы не
сказать: лубочность) названия — далеко не
единственная дань прекращению гармонического ряда в книге Васильева. Поэзия
всегда была подвержена моде, — в этом проявляется ее женственная натура.
Дисгармоничность, игнорирование любой, в том числе этической, «традиционности»
в сегодняшних фестивальных джунглях — признак «своего», мета «одной крови», и
каждый новый Маугли должен так или иначе
соответствовать дресс-коду, чтобы попасть на карнавал и понравиться очередному Акеле. Если гармонии больше нет — все позволено, не так ли?
Если никого не признаешь Учителем (да и полупризнанных
по имени-отчеству помнишь через пень-колоду), то нет и никаких правил, и «жи-ши» пишутся через «ы» с чувством нерушимой правоты.
«Авангардность»,
«преодоление традиции» у Васильева, как и у большинства «преодоленцев»,
проявляются прежде всего в способе записи поэтического текста. Боже сохрани
начинать новый стих с прописной буквы! Расставлять знаки препинания — важнейшие
символы метра — только произвольно: тут пишем запятую, тут — избегаем, как
контролера в электричке. А ведь платоновское учение о гармонии именно с метром
и связано неразрывно: meros («мера»), metrios («умеренный»), emmetros
(«размеренный»), symmetria («соразмерность»)
и т.д. А уж отделить одно стихотворение от другого тремя звездочками — разве
что под пыткой, и то — не тремя, а максимум одной! Нате, архаисты и рутинеры,
выкусите! Все эти полудетские фокусы на полном серьезе теоретически обоснуются,
если спросишь, и были бы по-своему трогательны, если бы текст не слипался в
нерасчленимый нецитируемый ком и ком этот, нарастая,
не давил бы на диафрагму читателя. Ну так мы того и добивались, разве нет? Один
из лидеров громокипящего безостановочного Фестиваля заявляет: «Стихи
силлабо-тонические я не пишу лет десять, а если пишу — то смеха ради…». Что
характерно, систему стихосложения, оказавшуюся наиболее продуктивной для
русской поэзии, мэтр пишет без дефиса.
Поэт, меж тем, состоит из
современников больше поведенчески, а из
предшественников — больше онтологически. Данте без Гвидо Кавальканти
— одно, а без Брунетто Латини,
может, и не Данте вовсе, хотя оба — персонажи «Божественной комедии».
Современники — это влияния мнений, предшественники — стилей и образа мыслей.
Говорить о неподверженности тому и другому может гордец, коими все поэты
являются по определению, но мудрец, пусть потенциальный, в худшем случае
промолчит, в лучшем — вспомнит и назовет «побежденного учителя» по имени, чем и
обессмертит.
Николай Васильев — пожалуй,
единственный наследник стихийной метафизики Ивана Жданова, что сам от себя,
кажется, глубоко таит. Жданов, ошибочно поставленный не на ту полку, — едва ли
не самый христианский поэт минувшей эпохи, по сравнению с чернобыльским
распадом которой сегодняшние «кризисы» — легкая щекотка. Николай Васильев,
скорее, пока путник на бесконечной дороге в Дамаск: «чтобы крест не болтался за
кровью в ушах, я снимал ненадолго его». Трехдневная слепота перед окончательным
прозрением его еще не поразила. Но стоит продраться сквозь полиграфические
дебри ради понимания, что по интенции, по направлению Васильев — один из
наиболее интересных авторов нового поколения:
если счастье есть близость, но с тем, что идет далеко,
если счастье лишь некая часть, к удивлению
многих —
соль земли, спичка солнца и звездного неба окоп
и ночнушка черемух на взрытой до бездны
дороге?
У Ивана Жданова слова «счастье»
не найти, однако: «Словно ты повторяешь мой жест, обращенный к тебе…». Условные
конструкции, «еслизм» — один из главных поэтических и
философских приемов Жданова:
если нет и намека земли под твоими ногами,
если сердце, смещенное дважды, кривясь между нами,
вырастает стеной, и ее невозможно пройти.
Наивно сравнивать: «похоже» —
«непохоже». Преемственность — не близнечество и не
расширенное воспроизводство, но бессознательное применение жеста. Васильев
принципиально не отдает отчета в своих душевных движениях, — новое поколение
вообще к рефлексии склонно опосредованно:
о чем-то полусокровенном речь
по нервному канату середины…
Столь же твердо поэт избегает
завершенности — поэтического шедевра как проявления абсолютной соразмерности
«подобного подобному», ограничиваясь необременительным сдерживанием «потока
сознания». Работа над стихом не входит в программу Фестиваля. Сегодня
демонстрация небрежности, «самозарождаемости»
произведения, «бездемиуржность» и безначальственность
творчества поощряются щедрее. Но «неподвижную музыку» времени Васильев слышит
уже не как дитя распада, а как пусть не полнокровный сын, но законный пасынок
гармонии, вопреки всему — и во многом вопреки себе:
продолжается жизнь — столь прекрасная, видимо, кода
и безумная, что —
повторяй, музыкант, повторяй
И Блок прав. И «печальной
музыкой четвертого пэона» (Георгий Иванов) мы еще
упьемся, и всю душу она нам вымотает. И за «ночнушки
черемух» — отдельное спасибо! Ведь всего-то в нашей задаче требуется:
доказать, что в душе моей —
чистое, светлое шило
доказать, что могила моя
для подземной травы неустанной —
дом и вершина,
и над тлеющей вечно землей ее листья — горят