Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2023
НАБЛЮДЕНИЯ НАД «ПОЖИЗНЕННЫМ» ЦИКЛОМ С.В. ПЕТРОВА «MIR ZUR FEIER»[1]
Сколько раз я писал, как Рильке,
самому себе в день рождения
«Mir zur Feier»,
стихи нерифмованные…
С.В. Петров, 1983
Посвящается Ю.Б. Орлицкому –
по случаю его юбилея
В одной из немногочисленных заметок о поэзии Сергея Владимировича Петрова мимоходом сказано: «…кроме новых и устоявшихся поэтических форм есть у него и бесформенный верлибр, которым писал почти каждый год стихотворения, посвященные собственному дню рождения, случившемуся на Благовещение. Если собрать их вместе, то получится своеобразный “рождественский” цикл на собственное рождество»[2]. Такое обозначение стиха, как «бесформенный верлибр», не только спорно и читательски неглубоко, но и несправедливо применительно к продуманной авторской стратегии, которая, хотя и выросла, похоже, из случайного опыта, но со временем достигла той степени отрефлексированной определенности, когда форма определяет поэтическую (и философскую / метафизическую) мысль. Именно к этому аспекту – диктату формы (но ни в коем случае не бесформенности!) стихов «себе на праздник» над содержанием – я и хочу обратиться в своем небольшом исследовании.
В интернете выложен «альбом», состоящий из всех текстов, написанных почти за полвека – с 1934 по 1983, с пропусками, так что всего их 31. Составители сборника, обозначившие себя инициалами «Б. М.» и «А. Г.» (Белла Магид и Алексей Голицын), так определили свойство этих «днерожденных» стихов – «канва, по которой можно проследить важнейшие вехи жизни автора». Правда, в этой книге текстов 32, так как к ним добавлен «Благовещенский псалом», датированный днем рождения автора – 7 апреля (по старому стилю 25 марта), праздником Благовещения. Близко знавший поэта Б.Ф. Егоров свидетельствует: «И дату, и христианский праздник С.В. очень чтил, и почти ежегодно, около полувека, в этот день писал в стихах как бы краткий отчет за год, и озаглавливал каждое такое стихотворение “Mir zur Feier” (“Мне к празднику”), взяв фразу у раннего Рильке»[3]. Действительно, идея заимствована из ранней поэзии Рильке, во второй половине 1890-х предпринявшего попытку сказать в строгой классической афористичной форме о противоречиях жизни и смерти (книга под таким названием вышла в 1899 и переработана в 1909 – книга известна под названием «Ранние стихотворения»). Но такие стихи и не «краткий отчет», иначе мы должны будем признать начётничество в подходе к поэтическим текстам.
Тонкий мастер рифмы, Петров в подавляющем большинстве оригинальных стихов следует строгой строфике, даже в тех случаях, когда отказывается от деления текста на упорядоченные рифмой группы строк. Предпринятый поэтом отказ от рифмы во всех текстах цикла «Mir zur Feier» производит пересмотр, главным образом, в строфике и синтаксисе. Если в 30-е годы строфика этих стихотворений определяется синтаксисом, – так что можно говорить о следующей устойчивости: четверостишья в основном включают в себя одно предложение, а восьмистишья – два; в остальные строфоиды – в 3, 5, 6, 7, 9, 11, 13, 16, 17 и т. д. стихов – организуется различное количество предложений, – то позже, уже начиная с «Псалма» (1944; I, 361-362), разница в длине строк становится всё ощутимей, а синтаксическое целое оказывается более гибким и даже колким, способным раскалываться на небольшие синтагмы, между членами которых устанавливается звуковое родство (приведу несколько примеров: «и горя, и грязи», «тошно и муторно», «укоротили меня, да не укротили»). И одно слово вполне может стоять в строке, как и служебное сочетание или восклицание. Вообще, в организации свободного поэтического стиха Петров использует большой арсенал устойчивых выражений (фольклорных, в частности), подвергая их перекомбинациям, как, например, в этих случаях:
…тявкаю понемножку,
чавкаю потихоньку.
А в общем зверь я предобрый,
куда добрее людей звериных
(1959; I, 476)
или
…день слагался
ни по моему,
ни по щучьему,
а черт знает по чьему веленью
(1957; I, 447)
С 1971 г. Петров вовсе отказывается от членения текста на строфы и не прерывает такой практики до конца (в 1953, 1958 и 1965 такие рецидивы уже были, но они отличаются от более поздней формы), исключительно перейдя к расслоению предложений на минимальные части, всегда, правда, морфологически цельные. Начав с 13-стишной строфы в 1971 г. (заметим, что такое количество строк повторяется как минимум трижды; к этому можно прибавить и такие числа, которые кратны 13, – 26, например), он доводит строфоидное образование до 67 и даже 71 стиха (о смысле этого формального приема будет сказано чуть позже). Но во всех стихотворениях, начиная с первого, родство окончаний строк устанавливается в обход рифмы, и глаз ищет подтверждений этого родства в составе слов, в грамматических формах, в намеке на параллелизм (даже приводимые в статье примеры могут дать материал для самостоятельных наблюдений).
Все 32 стихотворения С. Петрова, включая и «Благовещенский псалом» (1944), начинаются стихом «Я родился в Благовещенье». Поэт на протяжении долгой жизни разгадывает загадку своего рождения и проникает в до-существование. Противопоставляя жизнь небытию, Петров упрямо ведет следствие по делу о своем рождении в Благовещенье. Кроме того, все эти «праздничные» стихотворения, за исключением двух – за 1977 и 1980 да еще трехчастного стихотворения 1943, закольцованы и завершаются теми же словами, только включенными в состав сложной конструкции в качестве придаточной части с союзами «что», «ибо», «если»… Применительно к строфической организации текста стоит добавить, что в ряде случаев Петров отделяет первую или последнюю, или обе строки (так происходит в тексте 1955 г.) от остального образования. Нельзя исключить, что, прибегая к такому повтору, автор подстерегает неожиданностью: в повторенной строке он использует потенциальность скользящего ударения в слове «родился» – от нормативного в первом употреблении к простонародно-поэтическому в последнем, что мотивируется разбегом как строки, увеличенной наличием союза, который скрадывает ударение, так и всем ходом речи.
Вот пример из текста 1936 г.:
Я родился в Благовещенье.
Летела последняя ночь, мотаясь в оглоблях,
и серое утро в мокром снегу
ходило уже по дворам.
<…>
Четверть века! Это латинское слово,
это дата моей истории,
но я, летописец, помню,
что я родился в Благовещенье.
(I, 183-184)
Пример из текста 1941 г.:
Я родился в Благовещенье,
в тот праздник, когда и птица
гнезда не свивает.
<…>
Полечу и снесу яичко,
как лицо уродца, рябое,
положу его потихоньку,
чтобы никто не заметил.
Пусть лежит до поры до времени!
Авось кто-нибудь и станет
им христосоваться с другими,
и тогда мне опять припомнится,
что я родился в Благовещенье.
(I, 285–286)
Еще один пример – текст 1971 года:
Я родился в Благовещенье,
отстучал шестьдесят годов.
А на что мне в жизни пожаловаться?
На то, что кому-то горчил
и сам огорчился?
Вот, подумаешь, горе!
Ведь жизнь – она вроде иксятины,
да к тому же и с игречинкой.
Так не лучше ли,
отряхая пепел с сигары,
потихонечку уверяться,
что дуракам на потеху
родился я в Благовещенье?
(II, 136)
Инверсия здесь мотивирована вопросительностью предложения, тогда как в 1955 вопрос подавался иначе: «Да родился ли я в Благовещенье?» (I, 417) – так что сам факт происхождения на свет подвергается сомнению (или «сумнению», как называл это чувство автор).
То же кольцо и в начале и конце стихотворения 1983 г., последнего в этом «пожизненном» цикле, но им я закончу свое эссе.
Наряду с колебанием ударения в словоформах «родился / родился», во всем корпусе днерожденных стихотворений находятся еще несколько случаев, когда поэт как будто провоцирует недоумение читателя: как произнести слово верно? Так, еще в первом тексте, датированном 1934 г., есть такие строки: «В этот день прилетавшие птицы, / огромные как южные звезды, / гнезда себе не свивали, / а громко молились и пели / о моей одинокой жизни» (I, 76). Через семь лет этот образ – не свивающей себе гнезда птицы – вновь возникает: «Я родился в Благовещенье, / в тот праздник, когда и птица / гнезда не свивает» (I, 285); там же этот фольклорный мотив становится фактом автохарактеристики: «Погнало меня по дорогам, / по беспутным и немощеным, / и нигде гнезда не свиваю» (там же). В 1943 г. в трехчастном тексте «Mir zur Feier» в самом начале сказано: «В этот день отчего-то птицы / гнезда себе не свивают» (I, 342); а в 1974 – «В сей день птица гнезда не вьет» (II, 300). В зафиксированном Михельсоном варианте поговорки фигурирует только единственное число: «Птица гнезда не вьет…», как и в запараллеленном ему конце: «девица косы не заплетает»; но Петров в приведенных примерах употребляет в качестве подлежащего как существительное единственного числа, что подразумевает таковое же в прямом дополнении, так и существительное множественного, что предполагает вариативность, выражающуюся в скольжении ударения: «гнезда не свиваю», «птица гнезда не свивает, не вьет» – но «птицы гнёзда себе не свивали, не свивают». Такие колебания свидетельствуют об усилении «возможностей ритмико-синтаксических соотношений» (по Бухштабу), попросту расшатывают ритмику. Действительно, во всем верлибрическом корпусе Петрова прослеживается синтаксический сдвиг: положение слова в строке диктует его звуковую фактуру, а в чем-то этой звуковой фактурой и определяется.
Вот что происходит в тексте 1957 г. Поэт говорит о не вполне удачно проведенном дне рождения:
Нерадостно было мне нынче:
с утра до вечера
погода хмурилась,
день слагался
ни по моему,
ни по щучьему,
а черт знает по чьему веленью.
И торчала в уме, как шест,
цифра 46.
Даже и пожилому трудно тут
удержать равновесие.
Но недаром я в детстве научился жонглировать.
Шест торчал,
качался,
но не упал.
Вот что значит эквилибристика!
<…>
А вечер слагался
ни по моему, ни по щучьему,
а черт знает по чьему веленью,
и торчал и качался шест…
И часы
приближались к полночи.
Переждал я все помехи,
из людей добродушных слагавшиеся.
А когда исчезли слагаемые,
сел к столу,
удержав равновесие,
и пустился выкидывать фокусы
над самим собой
новорожденным.
Я недаром учился жонглировать.
Вот что значит эквилибристика,
если я родился в Благовещенье.
(I, 447-448)
Благодаря окказиональному ударению в слове «новорождённый» (недаром же оно вынесено в отдельную строку), последние четыре строки получают клаузулы, имитирующие дактилические окончания, а за ними выстраивается неровным строем и весь текст – от конца к началу, требуя повторного прочтения.
Повторы нанизываемых друг на друга мотивов с небольшими изменениями названы прямо – «жонглированием», или «жонглерством», то есть занятием, совершаемым жонглерами, бродячими певцами, сродни немецким шпильманам и русским скоморохам. Отсюда у Петрова не только ощущение странничества, вообще характерное для русской литературы, а в его случае подкрепленное тяжелым жизненным путем: родился в Казани, учился в Ленинграде, после первого ареста был выслан в Красноярский край, затем три года в Ачинской тюрьме, жизнь в Сибири, потом в Тверской области, после смерти Сталина – Новгород, с начала 70-х – Ленинград… Так, обыгрывая свое 55-летие – Петров вообще любит и ценит счет, число за его небуквальную соотнесенность с буквой («Я сам – стеченье числ») – он говорит:
Поставлены мне судьбою
две пятерки.
Одна пятерка – вполвека –
за то, что я – и стиснутый,
и трепанный,
и мотанный –
сжался в себе самом
и не растерялся по годам и дорогам,
за то, что сам с собою
был неподкупен и честен.
Числа возраста обыгрываются так же, как даты и как количество уже написанных стихов «себе к празднику»: недаром единственный текст, названный не «Mir zur Feier», а «Благовещенский псалом», создан на свое 33-е рождение – в возрасте Христа. Думается, поэт после 1983 г. намеренно не продолжал этот цикл: во-первых, 1984 г. был юбилейным пятидесятым с момента такого начинания; а во-вторых, будь написан он в том 1984 или в последующие годы, он стал бы 33-м, то есть всё равно ко многому обязывающим[4]. Наверняка намеренно в 1978 г., себе на 67-летие, поэт создает строфоид в 67 строк, тогда как в 1983 г., последний раз текстом отмечая день своего рождения, останавливает строфическое образование на 71 строке (это самое длинное из днерожденных стихотворений). Таким образом, остановившись на пороге и 50-летия начала этого цикла, и количества отмеченных текстами годов (32), Петров, согласно предлагаемой интерпретации, и само Благовещение поэтически представлял предвосхищением, великим преддверием – чем-то предваряющим важное свершение. (К слову сказать, подобный расчет, если его предположить за авторской стратегией, способен отвести от Петрова упреки в графомании[5].) Таким образом, цикл, выраставший с самого начала «без плана» и даже в неведении автора по поводу следующей даты, вырастает во что-то принципиально незавершенное, разомкнутое в будущее.
В 1976 г. поэт выскажется почти по-шаламовски, хотя и с присущей самоиронией:
Я родился в Благовещенье,
когда благовестили
воробьи
про распутицу
и чирикали,
мне-де не будет пути.
Вздор воробьиный!
Лишь у безногих
пути не бывает.
А я по своей дорожке
Бог весть к какому Богу
и на руках доползу,
ибо я родился в Благовещенье.
(I, 417)
Если самоирония и всегда горька, то у Петрова она доводится до серьезной формы забавы, шутовства, балагурства, даже моментами юродства.
Как нищий,
бредущий от всенощной,
бормочу суетливо
псалом восторженный:
«Я родился в Благовещенье»
(1956; I, 433)
Такие слова, заставляющие усомниться в искренности признания о «равенстве самому себе»:
…всегда бывал кем-то чужим, нежеланным
и новым,
оставаясь равным
самому себе
(1955; I, 417),
– соседствуют с желанием разгадать тайну своего рождения, проникнуть в собственное существование – ни до и ни после, дать голос всем поселенцам в своем существе:
Вокруг меня намотано существо.
Я всунут, как в трещину, в особицу,
сам себе особ-статья,
персона,
личность,
индивидуум,
да еще вообще человек
(II, 10-11)[6],
– признается он в 1967 г. Совершаемое поэтом в день рождения погружение в себя словно указывает на имперсональную природу лирики: говоря о себе, он свидетельствует о каждом, независимо от индивидуальной воли и доли. Как знать, может быть, теоретик литературы по этому поводу выскажет соображение об очередном преображении лирики в эпос, в котором личностное, индивидуальное будет потеснено неким новым общим – человеческим, гуманным, поэтическим…
Через год, в 1968, словно подхватывая прежнюю мысль о необходимости и невозможности собственного осуществления, сетует о своем «многолюдстве»:
Где другая моя половина?
Умерла или не родилась?
Где она, Я, которое – Ты?
Которое было бы Мы,
пусть горемычное,
пусть замызганное до боли мыслями,
но лупящее кулаками
по одиночеству!
И живу от себя в особице,
без вины ополовиненный,
сам себе – как чертова чара
или просто загулявшая чарка.
И допить ли горькую стопку
или сказать: «Стоп!» –
да об стол ее и вдребезги?
Но авось, авось уцелею!
Но авось, авось стану целым
и увижу себя как Меня,
как Тебя и как Нас со Всеми,
ибо я родился в Благовещенье.
(II, 42)
Эти существа могут представать и в птичьем обличии:
Что же я за птица такая?
Каковы у меня приметы?
До сих пор себе не отвечу.
Но сдается, ей-богу, право,
что не важная пава, не попка,
не индюк, краснозобый чиновник,
не щебечущая канарейка,
не орел-стервятник, не коршун
и не серенькая пичужка,
не воробышек никудышный,
не кукушка-вещунья, не чижик,
не очкастый ученый филин
и не сокол удалый я.
(1943; I, 342)
В том же стихотворении он просит своего доброго бога, «старого сказочника, чуть насмешливого древнего Андерсена», чтобы тот создал сказку, в которой он будет «пичужкой многоголосой, / соловьем, побеждающим смерть» (I, 343).
«Многоголосье» (то же, что и «многолюдство» в одном лице) – нагнетание самости в день своего рождения не только с целью победить смерть, но и для того, чтобы представить свое как чужое и войти с ним в диалог. Не об этом ли он сказал в афористическом четверостишии «Буддическое»:
Убей себя в себе и стань никем,
покуда ты в ничто не превратился
(1966-67; III, 78)
Не отсюда ли и происхождение поэтического жанра фуги: автор их записывал семью разными цветами шариковых ручек, чтобы подчеркнуть особое интонирование, сообразно семи нотам, – такую полифонию, предполагающую мыслимый переход от визуального-колористического к звуковому-тембральному. Кажется, первая фуга была создана в 1967 г. и называлась она «Распутье» – вновь осмысление пути или недоумения перед выбором пути, «сумнения», недаром это сравнительно небольшое стихотворение закольцовано мотивом сомнения:
Я усумняюсь. – Или мне ни жизни, ни житья…
<…>
Я даже умирая умудрюсь
не гневаться, а только сумневаться.
(II, 24-25)
Мотив жизни как постоянного сомнения – один из устойчивых у Петрова, оттого в середине 60-х, развивая декартово «cogito, ergo…», он заявляет:
Я мыслю, стало быть, я – путаник, бродяга,
скиталец, задушевный баламут…
(1965; I, 574)
Пожалуй, к жанру фуги как предельно диалогического жанра лирики Петрова можно отнести и стихотворение «Мне отпраздновать» 1974 г., целиком построенное как выяснение с кем-то причин своего праздника и праздничного настроя:
Так давай раскачивать
языками железными
по всей пустоте
о том,
что родился я в Благовещенье.
(II, 300)
Но, помимо угадываемого лирического «я», кто участвует в этом допросе? И кому принадлежит последний призыв, приводимый здесь? Вскользь заметим: здесь вновь в последней строке дает о себе знать инверсия «родился я», на сей раз мотивированная не вопросом, а только ритмом. Продолжая читать последнюю строку с заявленным в начале своего размышления ненормативным ударением, я пускаюсь, вслед за поэтом, в поиски равновесия. Колеблясь между верлибром и различными переходными формами, включающими различимую метрику, Петров создает ситуацию недоумения перед тем жизненным пространством, за которое его «выталкивали взашей» (1965; I, 539).
Стараясь адекватно отзывчиво откликнуться на это поэтическое открытие сути «сумнения» – благое и блажное, следует сказать, что стихотворческое жонглирование, эквилибристика у Петрова принимает вид поиска равновесия между звуками, словами, смыслами, перекликающимися и находящими друг с другом то родство, то взаимное отрицание. Оттого-то омонимия и паронимия, вплоть до тотальной аттракции, позволяют включать в пространство текста столь разные и несводимые образы и темы.
Неудовлетворенность от одиночества одного своего «я» и недоумение от нераспознанной доли, удела находят яркое выражение в довольно длинных перечислениях, вообще – рядах слов, объединяемых общим звучанием, тут и омонимия, и паронимия. По Петрову, поэт состоит из слов, как соловей – из голосов. Поиск множества себя в «семейной коробочке» с гаданием «на темной научной гуще» о смерти, когда она должна произойти: «в Рождество ли? / В Покров ли?» (1963; I, 514), «В Успенье / или в день / усекновения Главы / Иоанна Предтечи?» (1975; II, 355) – есть поиск единственного сочетания, которое может ритмически проявиться на разных пространствах текста, даже на пространстве в целую жизнь; и тогда «жизнь <…> посмертно повторится» (из стихотворения 1983 г. «Бессмертие»; II, 570). В тенденции, в становлении своего «пожизненного» цикла Петров словно испытывает невозможность зафиксировать последнее словесное сочетание – ему суждено остаться непроизнесенным, незафиксированным. Вспомним у Батюшкова: «И смерть ему едва ли скажет…». Такой отсыл не есть прихоть исследователя: «…жду, / что смерть / и та мне скажет, / что я родился / в Благовещенье» (II, 178), – говорится в тексте 1972 г.
Смерть не оказывается последним словом и у Петрова, до нее начинается бессмертие, а после нее – искусство («Искусство – это бытие за гробом…», – говорится в стихотворении 1973 г. «Некоему поэту»; II, 271). Если на что поэт, а вместе с ним и его «многолюдный» лирический персонаж, уповает, так это – русский авось. Недаром с 1941 г. мотив гадательности и обыгрывание этой национальной надежды на удачу, ничем не обоснованной, становится всё слышнее, настойчивее, даже навязчивее – как заклинание, даже как молитва. Авось становится у Петрова каким-то божком, сопоставимым с Мусагетом (1964; I, 517), воплощается в развеселого, неунывающего мальчика Авоську.
И только в стихотворении, завершающем «пожизненный» цикл, сказано весьма определенно:
И сегодня, когда мне стукнуло
семьдесят два,
я повторяю упрямо,
что я как поэт бессмертен,
ибо я родился в Благовещенье
(1983; II, 569-570)
Кажется, возвращение к самому себе (до себя и после себя) совершилось и Авось не подвел – превратился в Аполлона, привел своего служителя к тому памятнику, который тот себе и строил.
Вибрации обращения к неведомому у Петрова превращается в псалом, евангелие, благую весть, даже благую вещь, или овечье стадо, или благо и блажь – когда он сам движется навстречу своей единственности и уникальности, но одновременно растворяется во всеобщем. Так поэт и слова испытывает на их единственность, уникальность в звучании, смысле и возможности связей – и, одновременно, на их способности выражать иное, не словарем обозначенное, даже противоположное самим себе. Каждый раз повторенные в начале и конце текста, слова о рождении в Благовещенье получают новое звучание и значение. Они неисчерпаемы в колебаниях, которым их предоставил поэт.
Приложение
Mir zur Feier
Я родился в Благовещенье.
А когда умру?
В Успенье
или в день
усекновения Главы
Иоанна Предтечи?
Сам Господь сказал мне,
что мироздание –
на темной научной гуще
гадание.
И как хорошо, что я к старости
не ведаю ничегошеньки.
Шестьдесят четыре года
мне начислила природа,
и от этих лет я сед,
самому себе сосед.
И напрасно Большая Медведица
к нам пытается присуседиться.
Не сидится ей и не едется.
Вся вселенная – гололедица.
И живет полноценными сутками
пейзажик с болотцем и с утками.
Староватый такой пейзажик!
А годы это пейзажево
пожирают мерно и заживо.
Год по году я отломал,
а сам еще подло мал,
сам себе поперечная трещина.
А между прочим,
я родился в Благовещенье.
7 апреля 1975
[1] Все тексты С.В. Петрова приводятся по изданиям: Петров Сергей. Собрание стихотворений. В двух книгах. М.: Водолей Publishers, 2008 (с указанием тома – I или II); и Петров Сергей. Собрание стихотворений. Неизданное. М.: Водолей Publishers, 2011 (с указанием тома – III). Тексты под заглавием «Mir zur Feier» даются с указанием года создания, без указания страниц (в двухтомнике 2008 года они следуют единым рядом в алфавитном указателе произведений).
[2] Тина Гай. Сергей Петров. Осколки Серебряного века. http://sotvori–sebia–sam.ru/sergey–petrov/
[3] Егоров Б.Ф. О жизни и творчестве С.В. Петрова // Ученые записки Новгородского государственного университета имени Ярослава Мудрого. 2018. № 5 (17). С. 1–14.
[4] Не знаю, следует ли принимать за простое совпадение такой курьез, что 7 и 25 в сумме дают 32 (7 апреля – это то же самое, что и 25 марта по старому стилю, – праздник Благовещения и день рождения С.В. Петрова). Не исключено, что отказ написать 33-й текст был вызван его кратностью 11 (вспомним, что родился Петров в 1911 г.).
[5] Белла Магид в своей страстной апологии пишет: «Знаменитый прозаик Фёдор Абрамов, послушав однажды стихи С.В., сказал ему с обезоруживающей откровенностью: “Если бы я не знал, С.В., что Вы – замечательный переводчик, то подумал бы, что Вы – графоман”. Эту фразу С.В. частенько цитировал своим слушателям или читателям, а они прекрасно сознавали: того, кто недоступен пониманию по причине очень высокого полёта, проще всего объявить графоманом (в клиническом значении этого слова). Ну а если клиникой тут не пахнет, то настоящий писатель и должен быть графоманом: он не может не писать, и в этом его призвание» (Магид Белла. Сергей Петров в ожидании Благовещенья // Волга, 2013. № 1; https://magazines.gorky.media/volga/2013/1/sergej–petrov–v–ozhidanii–blagoveshhenya.html)
[6] А после этого перечисления всех своих ипостасей, за которыми встает фигура некоего «Everyman’а», поэт разражается раешным двустишьем:
Потаскай-ка их всех на одном горбу –
порастрясешь и себя, и судьбу… (II, 11)
Раёшным стихом написано себе на рождение стихотворение 1975 г. (привожу его в Приложении).