Вера Кобец. На пороге. Повесть. — «Звезда», 2024, № 4
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2024
Вера Кобец. На пороге. Повесть. — «Звезда», 2024, № 4.
<p»>Все пять рассказов, что составляют повесть Веры Кобец, говорят главным образом об одном — о смерти. То есть не то что говорят, а словно бы вступают с нею в спор, в какие-то сложные отношения, а то и в противоборство — дескать, кто же кого одолеет, смерть меня или я смерть, и какая же ты есть на самом деле, курносая и неотступная, и в чем твоя правда, и как, не без твоей помощи, живая жизнь обретает смысл, как бы освещается ею, и вообще — зачем ты есть и для чего нам всем дана.
И чтó становится видно в жизни с ее помощью.
Тут невольно вспоминается один весьма давний рассказ В. Кобец, скорее даже притча, — «Поворот колеса» (сб. «Прощание», 2011). История вроде бы как история: некий врач, весьма талантливый и успешный, в довоенные еще годы отчего-то на своей любимой Люсе так и не женился. А почему и отчего — одному богу ведомо. Штука необъяснимая, что и говорить. Ведь любили же они друг друга, и всё шло к свадьбе… А потом помчалась жизнь, на страну обрушилась война, за ней следом — тяжкие послевоенные годы, но у него потихоньку всё налаживается. Вот и женщина нашлась, добрая и милая, и ребенок скоро родится, — ну чего еще от жизни ждать? А он, даже не отдавая себе в том отчета, почему-то идет к Люсиному дому — будто ноги сами его туда несут. Но ее там нет: оказывается, погибла в блокаду. Он про то не знал.
Но суть не в этом. А в том, что все эти годы он, сам того не понимая, был, в сущности, написано у автора, мертв. И то, что он принимал за свою собственную, бурно кипящую и насыщенную жизнь, было всего лишь ее оболочкой. Видимостью той, настоящей, не прожитой им жизни, где осталась его единственная подлинная любовь — ее сердцевина и смысл.
Вот какой она бывает, смерть, — маскироваться может даже жизнью.
И оттуда же, с какой-то неземной высоты, той, куда доступа живым уже (или еще) нет, смотрит на мельтешащую внизу жизнь некий Алексей Леопольдович, ученый-математик (рассказ «Вдох-выдох»: повесть «На пороге»). Своим смертельным диагнозом — злокачественный рак — он почти что приговорен, хотя опытный врач привычно подбадривает его, — крепись, дескать, эту гадость мы, кажется, захватили вовремя. Верь в лучшее! Но что эта бодряческая игра в оптимизм меняет в его жизни, уже задетой крылом неминуемого? Неужто его, как и прежде, будет волновать очередная девушка его давно взрослого сына или даже то, бросит ли тот аспирантуру или продолжит ученую свою карьеру? Это только жена, взволнованная неизвестностью, суетится вокруг этих житейских мелочей, будто они и впрямь имеют хоть какое-то значение перед лицом того, что постичь, в сущности, невозможно.
Он умирает. Но в тот самый последний момент опирается все-таки на них — жену и сына, скорее даже на их любовь к нему. Милосердная судьба в тот миг словно самым буквальным образом протягивает ему руку, даже две руки, — мы тут, мы с тобой, и нет на самом деле никакой смерти, да и куда ей, немощной, жидкой, почти что призрачной, тягаться с жизнью и ее неизменной составляющей — любовью… Перед ее лицом, точнее — в ее присутствии, смерть, эта уродина с косой, вообще превращается во что-то призрачное, почти что не существующее, чуть ли не мистическое.
И кто сказал, что смерть — это вообще конец всему? Это, убеждает нас В. Кобец (а с ней вместе — и те, в чьем сознании смерть — вовсе не Абсолют и не радикальное небытие, и для кого любовь рифмуется со смертью как некое всеединство), часто как раз наоборот — начало. Совсем юным двадцатилетним парнишкой, например, умер, точнее, погиб где-то в Якутии геолог Петька Дыбенко («Старая фотография»). С ним, а через него — и с целой компанией студентов, ставших ее самыми близкими друзьями, когда-то на пляже в Эстонии познакомилась Регина — молоденькая девушка, почему-то с детства задетая своим необычным и, как ей кажется, совсем ей не подходящим именем. Дескать, «Регинка — резинка, от чего — от штанов?» Да и родной ее дом в Ленинграде какой-то неуютный, неласковый. А Петька с его необычной яркой внешностью, будто соединявшей в себе «бравурность Челентано с грустинкой и несуразностью Жана Тати или Тото», — вот он всегда рядом с ней, верный, веселый и неунывающий. «Не верь плохому, верь хорошему. С плохим борись», — это же он ей когда-то говорил, и простецкие эти слова она будто слышит внутри себя… Меж тем жизнь идет своим чередом, вот уже и институт она окончила, и брак у нее за плечами, правда, непонятно, удачливый или нет, — а Петьки нет. Хотя кто сказал, что его нет? После всего пережитого и даже тягостного ей «хотелось уткнуться в грудь Петьке и реветь, реветь всласть и знать, что все-таки всё будет хорошо. Почему Петька погиб? Это неправильно, это несправедливо. Он один умел разгонять и хандру, и ссоры, и тучи. Почему нужно было, чтобы погиб именно он?»
Самое же примечательное в этой незамысловатой истории — это то, что он, как рассказала героине ее подруга, вовсе не был в нее влюблен, она всегда оставалась для него только девчонкой, «которую он вытащил из воды». Ну и что? Это ничего в ее отношениях с ним не меняет. Он бы наверняка ее полюбил, это всё какая-то страшная несуразица… Они просто не успели как следует объясниться, вот в чем дело. А потому — умереть ему не дано.
И вообще, словно вычитывается из рассказа, — отношения с человеком, уже перешедшим ту самую роковую грань, или, как написала когда-то Мария Петровых, ушедшим туда, за черту горизонта, с его смертью вовсе не кончаются. Они просто становятся другими. Ибо и в самом деле — «для Бога мертвых нет».
Там, за этой чертой, наверняка встретятся и два давних сотоварища по искусству — стареющий актер Сосинский, в былые времена тот, кого издавна называли «герой-любовник», и некий режиссер Н., оба — из какого-то маленького провинциального театра («Еще одна трагедия Шекспира»). Увы, время не пощадило актера, превратившегося с годами из стройного красавца в одышливого толстяка. Позади остались выигрышные, хотя изрядно ему опротивевшие роли типичных соцреалистических удальцов, героев комсомольских строек, а вместе с ними и мечты о классических ролях, так им и не сыгранных. А тут, еще в жизни, режиссер вдруг вздумал предложить ему роль Ромео! На его пятом-то десятке! Да-да, того самого Ромео, истинно что великого любовника-красавца, вечного юноши, о чем он так пламенно мечтал в молодости.
Но ее, молодость, увы, не вернешь. И за жизнью, по сути уже уходящей, тоже не угонишься, не схватишь за хвост то, что опять же навеки ушло за горизонт… Эта скорбная мысль неожиданно пронзает актера с огромной силой — такой, что он, по существу, уходит из жизни, даже будучи еще живым. Вдобавок еще одно подозрение терзает его и без того измученную душу — не хочет ли режиссер над ним, обрюзгшим и постаревшим, попросту посмеяться? Хотя он, режиссер, и говорит, будто на самом деле задумывает устроить как бы нарочитое драматическое антидействие — с тем, чтобы зрители, увидев его, ахнули от неожиданности. И спросили себя: «Что? Этот нелепый толстяк — бессмертный влюбленный номер один всех времен и народов? В театре ведь есть какая-то молодежь… Публика вдумается, и постепенно ей начнет открываться глубина замысла». Хотя какого именно — догадаться непросто.
Странная, что и говорить, игра. Жестокая. По существу, почти что насмерть убивающая — и убившая-таки — ни в чем не повинного актера. И игра ли это и на самом деле? Или — простая бездумность, коих так много в жизни, трагически, безнадежно конечной? Или, напротив, — все-таки бес-конечной? И есть ли в мире хоть один мудрец, подошедший к разгадке этой вечной скорбной тайны, этого непостижимого для человеческого сознания вопроса или хотя бы приблизившийся к его постижению?
Их обоих, актера и режиссера, та самая злодейская игра в то, чем шутить нельзя, игра в жизнь/смерть, по сути, и уносит в вечность, туда, откуда нет возврата. О чем они там, встретившись, будут говорить? О чем молчать?..
Но есть во всем этом простая и цельная мудрость: понимание неизбежности смерти предельно заостряет сам по себе вопрос жизни. Дает ей, жизни, смысл. Заставляет понимать ее необратимость. И — с огромной, трудно постижимой силой высвечивает ее хрупкость, ценность, даже нежность.
…Но что это мы всё о смерти. Она, конечно, венчает жизнь (или всё же не венчает? или она — следующая, пока не постигнутая нами ее страница? оставим вопрос открытым), но покуда в назначенный срок до нее донесет нас судьба, эта самая жизнь, по большей части непредсказуемая, успеет-таки поднести сюрпризов. Любых — и радостных, и горестных, и нежданно-негаданных, и трогательных, и даже смешных, непонятно почему памятных, намертво врезавшихся в память. Вроде того, как в родной нашей стране, рассказывает В. Кобец, вдруг исчез кофе («Бодрящий напиток»). Было это в раннеперестроечные годы, когда много чего исчезало, но что-то вдруг и появлялось. Но пережить дефицит кофе!.. Да еще кому — природному интеллигенту, без чашечки кофе с утра не мыслящему жизни! Вспомнить страшно. Как отчаивались, как сочиняли про то анекдоты, как доставали его всякими путями, честными и не очень, как радовались возможности испить где-нибудь лишний его глоток…
А он, кофе, вдруг, как все мы знаем, взял да и появился. Как почти что живое, точнее, материальное олицетворение чего-то такого, без чего жизни, казалось бы, нет, но что все-таки наступает вопреки даже печальным прогнозам. Что, по счастью, найдется, несмотря на все наши причитания, охи и вздохи. Потому что, сказано в шутливом этом рассказе, «счастливые моменты стоит хранить в памяти. Полезно для тела и для души, как чашка хорошего, пусть даже виртуального кофе».
Так что не только про смерть эти рассказы Веры Кобец. Они главным образом — именно что про жизнь. Которую лучше, отчетливее, сильнее видишь и чувствуешь — порой даже в том, что именуется житейскими мелочами, — сознавая ее конечность. А смерть — это что-то вроде ее, жизни, внутренней пружины, пусть даже эта смерть остается довольно-таки мерзкой костлявой бабой. Которую очень хочется одолеть — вопреки ее неизбежности.
И это есть самый, наверное, неразрешимый парадокс, с которым мы вынуждены жить на этом свете.