Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2024
Об авторе:
Хоть смерть в виду, а все же нужно жить…
А. Фет
1
Вдох — выдох
Диагноз был поставлен в клинике Авдеева больше двух лет назад. Будем надеяться, что захватили вовремя, сказал Вадик с обычной своей серьезностью. Химию ты, вероятно, выдержишь хорошо. Готов лечь к нам или предпочитаешь амбулаторно? Ответил гримасой: «Работать, лежа на койке, у меня не получится. И, Вадик, большая просьба: никому, пожалуйста, ни слова».
Первый курс химии в самом деле прошел легко, анализы обнадеживали, и я решил, что буду вспоминать об этом не чаще, чем о периодически вторгающихся приступах радикулита. Удалось. И очередные проверки воспринимал без эмоций. Я вообще человек не слишком эмоциональный.
Сейчас позади уже третий курс. Вадик счел нужным объяснить, что теперь мое поведение против всех правил и по большому счету неразумно. Но я верю в свою интуицию: главное — не уступить ни миллиметра. Эту гадость иногда побеждают самыми странными способами, в том числе и упрямством.
Вы даже не понимаете, Алексей Леопольдович, как меня выручили, со смехом говорил толстяк, с трудом засовывая бумаги в до предела набитый портфель. Покажу ваше заключение, и сам Фома неверующий рот захлопнет. Так и вижу его лицо. Попробует снова заговорить о пустой трате государственных денег на бесперспективную работу, а я ему тихим голосом: «Извините, но ваша точка зрения не совпадает с данными экспертизы, проведенной под руководством члена-корреспондента Академии наук. Ваше „добро“, Алексей Леопольдович, это просто охранная грамота». Ха-ха-ха, — рассмеялся он и сделался удивительно похожим на персонажа из мультфильма, который в детстве очень любил мой сын.
Как этот человек смог обнаружить погрешности в казавшихся безукоризненными расчетах, было загадкой. Сейчас он метался по кабинету и не мог обнаружить свое пальто. В качестве хозяина, знакомого с обстановкой не первый год, я должен был бы помочь ему, но не в силах был оторваться от наблюдения за невольно поставленным экспериментом. Десять раз обшарив все закоулки и даже комнату секретарши, мой посетитель наконец с облегчением обнаружил его где и повесил, за шкафом. Улыбку, озарившую в этот момент его лицо, нельзя было назвать иначе, чем восторженной. «Еще раз благодарю вас, — он забавно протянул руку для прощания. — Увидимся через два месяца, в апреле». И, прочитав у меня на лице удивление, на секунду окаменел: «Как же, год конференции, вы всегда приезжали».
Эти наши узкоспециальные конференции традиционно проводились каждые два года в новом месте. Кроме Москвы и Ленинграда участвовали Киев и Ташкент. В этом году роль хозяина снова сыграет Киев, мои сотрудники, разумеется, принимают участие. «Не приедете? — огорченно воскликнул комический самородок. — Так. Значит слух, что вы едете на год в Англию, правильный». — «Нет, к сожалению, ложный. По разным причинам не еду я никуда. А если бы мог выбирать, отправился бы, без сомнения, не в Лондон, а в Киев».
Я не врал. Лучшее для последнего путешествия — попрощаться с родными местами.
Проводив наконец посетителя, я вернулся к статье, которую непременно хотелось закончить. Работалось хорошо, голова была ясная, может, и обойдется. Верится в это лучше, чем в точно высчитанный самоуверенной медициной конец.
* * *
— Константин? — весело прозвучал голос жены, когда он открыл дверь ключом. Ответить не смог — почему-то сдавило горло. Решительные быстрые шаги, дверь ее комнаты распахнулась, и она остановилась на пороге. Одета во что-то домашнее, пестрое, яркое. Пожалуй, красиво, да и сама хороша. Сколько ей можно дать? Бабенка в самом соку, прогудел чей-то голос. Откуда это? Совсем не его язык.
— Люля? — вскинула она брови. — Ты ведь предупреждал, что придешь поздно.
— У тебя гости?
Она отмахнулась.
— Просто сижу как на иголках из-за Константина. Обрадовалась, что наконец-то вернулся, а тут, — она лукаво улыбнулась, — всего лишь мой старый муж.
Показывая, что это была только шутка, подошла, чмокнула, провела рукой по щеке.
Стол был накрыт на троих.
— Всё, начинаем. Пусть, если шляется где-то, поест один. Но вообще, Люля, я волнуюсь, очень. Он совсем перестал заниматься. Почему перенес кандидатский на будущий год? Почему отложил доклад? Сидел ночами, готовился, а потом вдруг: все это ерунда! Я пробовала поговорить с ним серьезно — он отмахнулся. Чем это кончится? Она сделала паузу, пытаясь успокоиться, и с отчаянием выдохнула: он может бросить! аспирантуру! И что же дальше? Послушай, ты должен поговорить с ним серьезно. В последнее время вы меньше видитесь, это тоже пугает. Но… наберемся терпения. Люля, давай зажжем свечи. Открой вино, посидим как влюбленные.
Легко, словно танцуя, она двигалась вправо, влево. Теперь он разглядел, что на ней розовые лосины. Ужас! Но нет, хорошо сочетаются с пестреньким балахоном, и на ногах не тапочки — затейливые туфли с каблучком. Для кого она так оделась? Возможно, просто для себя. Как резко сдвинулись границы молодости. Во времена его детства женщина, надумавшая встречать в таком виде мужа и взрослого сына, выглядела бы нелепо. «Одевается, как жена подполковника Ерофеева», — сказала бы его мама. Он усмехнулся, вспомнив толстуху, над которой подсмеивался весь дом. Но у Наташи до сих пор отличная фигура, а увидеть ее растолстевшей мне уже не грозит.
Потушив верхний свет, жена придирчиво оглядела стол.
— Красивые подсвечники. Или тебе не нравятся? Ты всегда любил строгий стиль.
Помнит, что я любил? Это она зря сказала. Пустая, думаю, фраза, она уже и забыла, но во мне что-то всколыхнулось. Писклявый внутренний голос вдруг крикнул: а может, срочно лечь в клинику? Может, они успеют что-то подправить. Вадик не просто светило — хирург от Бога!
— Люля, ты что, не слышишь? Да, знаю, ты был другой в его возрасте. Но времена меняются, ты разве не заметил? Раньше перестают быть детьми, надолго зависают в переходном возрасте. По сути, он еще подросток. Наше право и, мало того, наш долг так к нему относиться. Ведь мы семья и…
Алексей Леопольдович закашлялся. Жена сделала паузу, ждала. Кашель не унимался, вроде бы начинал отпускать, но тут же возвращался, правда, глуше.
— Люля, ты простудился?
— Нет, это случайно. Не обращай внимания.
Она попыталась вернуться к прерванной фразе, но мысль скакнула.
— Константин взрослый уже давно, но до последнего времени он все так же ценил наше вечернее застолье. Наши обеды по-английски, как он говорит. Всего месяц назад: мама, давай пригласим кого-нибудь на обед. Ну что ж, давай, а кого ты имел в виду? — Да так. А потом засмеялся: нет, лучше в привычном кругу. Люля, мне кажется, у него появилась девушка.
— Давно пора. Ты чем-то недовольна?
— Многим.
Она резко встала и, нервно потирая руку об руку, стала кружить по комнате.
— Почти уверена, девка неподходящая. Знаю, ты возразишь, да еще осмеешь. Но я почти уверена. Он не случайно перестал быть со мной откровенен. Когда влюбился в Катю, бегом прибежал ко мне и все подробно рассказал. Да, это был еще первый курс, но ему захотелось со мной поделиться. Потом взрослый роман на третьем. Я спросила тогда: не надумываешь жениться? Он просто ахнул, ему и в голову не приходило, но я считала правильным договорить всё, до последней строчки. На всякий случай объяснила: я не из тех мамаш, которые ревнуют сына. Если почувствуешь, что Нина или та, что придет ей на смену, твоя судьба, — вперед, благословляю. Мы тогда очень посмеялись. Через год он сказал: мамочка, я встретил девушку с глазами дикой серны, и я ответила: о, приводи ее, я буду рада познакомиться. Через месяц спросила: а как поживает дикая серна, и он рассмеялся вместе со мной: отлично, вышла замуж. Люля, ты меня слушаешь? У тебя какой-то отсутствующий вид. А вот теперь молчание. Но я и это бы стерпела… Люля, что ты гримасничаешь? Я совершенно серьезна… Больше всего пугает, что он плохо выглядит. Да-да, похудел, синяки под глазами. Можешь сказать мне, что это такое?
— Твоя фантазия.
— Понятно, мэтр. Извини, что разоткровенничалась.
— Господа, — говорил Андреевский на банкете. — Честно скажу: мне кажется, что никакой личной заслуги в неоспоримых достижениях нашего юбиляра не имеется. Все дело в том, что этот мудрый человек сумел рассчитать все заранее и родиться в рубашке. Ну как иначе объяснить такое изобилие даров судьбы! Успехи в любимой работе, как на подбор талантливые ученики, красивая и чуткая жена, способный сын, уверенно идущий по стопам отца. Все это можно объяснить только рождением в рубашке, которое, впрочем, вряд ли произошло бы, не сумей дорогой Алексей Леопольдович проявить свой математический талант еще в период пребывания в материнской утробе.
Как все хохотали тогда! И над неуклюжестью тоста и над этой способностью Андреевского, уже падая носом в грязь, в последний миг извернуться, устоять на ногах, одарить всех победной улыбкой. Это же самое пытаюсь теперь повторить и я. Хотя, может, приличнее было бы уходить из жизни на больничной койке, точнее, в полагающейся по рангу отдельной палате и окружении заботливых врачей. С женой, заботливо поправляющей мне подушку, а не бегающей по квартире в розовых штанишках.
— Скажу тебе откровенно, — кто-то вдруг вынул пробку из ушей, и голос жены зазвучал с прежней отчетливостью. — С тобой что-то случилось, и началось это около двух лет назад. Нелепо, конечно, подозревать, что тебя подцепила какая-то вертихвостка и ты в своем возрасте вдруг надумал пожить двойной жизнью. Думаю, тут другое. Ты влюбился, даже не отдавая себе в этом отчета. Формально ты безупречен, но мысли бродят далеко от дома. Я тебя раздражаю, хоть ты и стараешься не показывать вида, а судьба Константина вообще перестала тебя волновать. Не представляю, как мне надо поступить, но чувствую: долго я это не выдержу. Что-то произойдет, и я боюсь, — она глотнула изо всех сил, пытаясь сохранять ровность тона, — я боюсь, даже уверена: случится страшное.
Слушая этот спич, я смотрел на жену и словно видел ее впервые. Неужели дурак Андреевский прав? Дураки часто прозорливее, чем умные, вот в чем причина появления шутов. Исчезли колпаки с бубенчиками, но шуты остались, только не отличишь их простым глазом. Как интересно! Возникло желание сразу же приступить к вычислениям. Шуты в разных культурах, в разные эпохи. Ведь может получиться интересно. Но тут меня снова настиг приступ кашля, пожалуй, более сильного, чем предыдущий. Надо пройти в кабинет и сделать укол. Я попытался встать, но мышцы не подчинялись. Хлопнула дверь, и жена со слезами на глазах с криком бросилась к сыну.
— Константин!
Отодвинув ее, он чуть не прыжком оказался возле меня — я все-таки сумел встать.
— Папа! Обопрись на меня.
— Все хорошо, мой мальчик, — сказал я, но они это уже не слышали, — всё в порядке, всё правильно.
2
Еще одна трагедия Шекспира
В одном маленьком театрике города Тугоплавска режиссер Н. решил ставить спектакль «Ромео и Джульетта». Решил твердо, так как придумал концепцию, которая раскрывала великую драму с доселе невиданной стороны. Спектакль обязан был получиться ошеломляюще ярким и увенчать создателя пусть запоздалыми, но, несомненно, заслуженными лаврами.
Режиссер Н. почти плакал от счастья, предвкушая увлекательную работу и ее несомненный успех. В оригинальной концепции он был уверен, а труппа давала ему — вот удача! — совсем неплохой набор исполнителей на все роли. Имелась прелестная юная (даже пугающе юная), но способная девочка. Тростинка, способная выстоять в бурю, не Джульетта, а просто мечта. Имелась пышная любвеобильная Клавдия Аристарховна, которую сам Господь Бог задумал для роли Кормилицы. Имелся старый артист с подпольной кличкой Монах, как будто специально созданный для возможности выйти в роли Лоренцо. Имелись два похожих юноши (в труппе их звали близнецами), которые будут великолепны в ролях Меркуцио и Тибальда, так как сходство коварного племянника Капулетти с благородным другом Монтекки было второй составляющей (о первой пока умолчим) режиссерской концепции. Безудержная веселость и хлещущая через край ярость — это две стороны одной медали, размахивая руками, объяснял режиссер. Внезапное проявление той и другой — случайность. По сути, они двойники, и дважды на глазах зрителей Вовка преобразится в скрежещущего зубами Игоря, а тот — опля — в обаятельного шутника. И теперь переходим к главному: Ромео будет играть Аркадий Сосинский. Режиссер с удовольствием пронаблюдал, как только что изумленно внимавшие ему помощники невольно сделали понимающе кислые мины.
Сосинский уже лет двадцать был единственным в театре актером на роль, в былые времена обозначавшуюся как герой-любовник. Школьницы города Тугоплавска и одинокие в личной жизни немолодые труженицы пленялись мужественным тембром его голоса, умевшего на скаку осадить зарвавшегося карьериста, стройной фигурой и бесподобной манерой прижимать к груди героиню и нежно спрашивать, глядя в глаза: «А теперь — поняла?» Однако в последние годы его успех оказался сильно подпорченным сразу двумя обстоятельствами. Постепенно исчезли пьесы, в которых звенели его коронные реплики, а главное, без предупреждения исчезла стройность. Фальстафа, что ли, играть, сказал он однажды, да кто ж поставит? Не исключаю, что именно эта случайная реплика подвела мысль режиссера к Шекспиру, в чью сторону он раньше не глядел. Зерно вроде упало в твердую почву, но — иногда так случается — проросло. Мысль пощупала осторожно шекспировские комедии, качнулась к Отелло, шарахнулась в ужасе (чур меня) и вдруг наткнулась на «Ромео». А дальше как-то само собой началось созревание вышеупомянутой концепции.
«Аркадий, — сказал режиссер уже спешившему домой Сосинскому, — зайди ко мне — серьезный разговор». Так! — ухнуло сердце в груди фаворита былых времен. Что удивляться? На его месте и я бы гнал себя из театра. Но есть законодательство. Вероятно, отправит в область: поднимать уровень тамошнего филиала. Пожалуй, соглашусь. Но только с добавкой к зарплате. Приняв это решение, он приосанился и бодрой походкой талантливого инженера химкомбината вошел в кабинет шефа.
— Ты что волнуешься? — проявив неожиданную прозорливость, хмыкнул режиссер. — У меня для тебя хорошая новость. На той неделе начинаю репетировать «Ромео и Джульетту».
— Валяй, — одобрил Сосинский. — Отлично сыграю падре Лоренцо.
В ответ ни звука.
— Предпочитаешь вообще без меня? — догадался актер. — Не бойся. Рыдать не буду.
Режиссер рассмеялся:
— Нет, думаю, будешь. Но только от счастья. Вручаю тебе роль Ромео.
Сосинский замер.
— Хлебни коньячку, — посоветовал режиссер. — Понимаю, как не понять. В наши годы и радость чревата инфарктиком.
Но Сосинский повел себя странно. Царственным жестом отстранив протянутую рюмку, он сказал, жестко глядя на приятеля, с которым давным-давно, со студенческих, так сказать, лет они шли рука об руку.
— Прости, — сказал он. — Ромео играть не буду. В шуты к тебе не нанимался.
Невероятно! Однако недаром режиссер столько лет вел свой утлый корабль. Умел приободрить, умел погасить готовый уже разгореться скандал.
Какая шлея попала актеру под хвост, он решительно не понимал, но выяснять это не собирался.
— Иди, Аркашка, домой. Спешки нет. Продолжим разговор завтра.
Режиссер был уверен, что поступает, как всегда, правильно. Спокойная властность голоса подействовала. Сосинский пробурчал под нос что-то не слишком приличное и уже двинулся к двери, но не дошел, а вернулся.
— Я сказал: продолжение разговора завтра, — строго напомнил режиссер, но повтор фразы звучал слабее и окончательно перевернул все с ног на голову.
— Нет, выслушай меня сегодня, — прошипел Сосинский. — Актер я паршивый, и, когда рухнуло коммунистическое завтра, перестройки-обломки прибили меня окончательно. Но я человек. У меня сохранилось человеческое достоинство. Хочешь, чтобы я написал заявление, пожалуйста — прямо сейчас.
В его голосе загремел борющийся со «всем, что мешает нам жить» ударник. Голос взмывал над буднями и грязью, недаром его обожали все девушки Тугоплавска.
А ведь в «Сибирской поэме» Аркашка и правда играл хорошо, вдруг вспомнил режиссер, и краевую награду мы тогда получили не зря. И первый предлагал мне перейти к ним, в управление. Эх-х, может, зря отказался! Но глупости, вспомни, где теперь этот первый. А мы — пусть в нищете, но не в обиде — можем бороться, творить. Что-то яркое вспыхнуло вдруг в душе режиссера. Положив руку на плечо Сосинского, он чуть не выкрикнул: «Товарищ, верь!»
— Помнишь, как мы мечтали о времени, когда сможем заговорить во весь голос? Как мечтали о нашем, а не казенном «Маяковском», — в голосе режиссера звучала песня, слеза. — Помнишь первые годы после института? Чтоб ни райкома, ни комиссий, ни проверок, а только чистое творчество. И вот теперь нам трудно, мы едва сводим концы с концами, но ведь свобода…
— Ладно, налей коньяку, — смягчился Сосинский. — Может быть, я и не прав. Если живот хорошо подтянуть и рожу удачно намазать, с божьей помощью не осрамлюсь. Теперь даже скажу, почему так сразу взъелся. Ведь мечтал я об этой роли, когда в институте играл того парня, добровольно поехавшего на целину. Главная роль, патетическая. Как же! Он выбрал путь трудный, но благородный, а только что лепетавшая про любовь синеглазка почему-то предпочитает остаться в Москве. Изо всех сил старался, рубаху на себе рвал, но чувствовал: как-то не получается. И Старик со мной маялся. Сказал однажды: знаешь, Аркадий, из тебя получился бы превосходный Ромео, все остальное — не твой материал. Звучало это издевательски, я, конечно, обиделся, но слова ко мне точно приклеились. Обсуждать ни с кем не хотелось, в мыслях сидело. Один раз даже сказал тебе: а не поставить ли нам «Ромео»? Фильм вон как прогремел: обсуждают, остановиться не могут — и к нам пойдут. Но ты мимо ушей пропустил. Лет двадцать пять назад это было… А теперь вот, пожалуйста, меня в роли Ромео выпустить хочешь. Почему? Ну, выкладывай, что придумал про этого шалопая-страдальца?
— А нечего тут придумывать! — заново воспарившего режиссера понесло вдруг не хуже товарища Бендера. — Все проще пареной репы — и в этом ядро концепции. Бездельники-кутилы города Вероны одного поля ягода, дышали одним воздухом, а воздух пряный, так что любая малость — хмелем в голову. Задиры, драчуны, выдумщики. И то, что на балу взгляд созревшей голубки падает на Ромео, — случайность. Если б упал на Меркуцио — случилось бы то же самое. В общем, тут карнавал и маски, а не лица, только вот умирают всерьез, что опять-таки в заварухе не редкость. Что скажешь?
— Что ваше режиссерское величество осёл. Но если ты прав, то зачем я? Ставь Васю Булкина. Он ровесник нашей Джульетты, ножки стройные, голосок звонкий, публика будет довольна.
— Не-е-т, публика будет разочарована. Ей покажется, что Ромео такой, как надо, но плоховат, так как лучшего у нас нет. А публику надо озадачить. Увидев тебя, они ахнут. Что? Этот нелепый толстяк — бессмертный влюбленный номер один всех времен и народов? В театре ведь есть какая-то молодежь… Публика вдумается и постепенно ей начнет открываться глубина замысла.
— То есть сознательно делаешь из меня посмешище. Молодчина! Желаю аплодисментов. Но все это — без меня. Заявление напишу завтра.
Сосинский хлопнул дверью так, что стены театра задрожали.
Через неделю стало известно, что актер запил по-черному, хотя этого с ним, единственным, не случалось еще никогда. Спектакли срывались один за другим, режиссер Н. был мрачнее тучи. Но потом все-таки собрался с духом (бывало и хуже). Мы кузнецы, и дух наш молод, — хлопнул он по спине Монаха, спешно вводя его на роли, в которых был занят Сосинский. «Не дрейфь, валяй любую отсебятину, товарищи тебя поддержат. Они-то — ночью разбуди — свои реплики отмолотят».
Черт с ним, с Аркашкой, и без него обойдусь, — бормотал режиссер. Сейчас главное — не сорвать сроки — выпустить «Ромео» вовремя.
О каких сроках так беспокоится? — удивился помреж. — Это прежде так было: то к съезду, то к Седьмому ноября. А теперь!
Чертову клоунаду затеяли, смеялись Тибальд с Меркуцио, всё как большие хотим, как в лучших театрах в Европах.
О Сосинском ничего не было слышно. А куда денется? Приползет, как миленький приползет, и шелковым будет, а сейчас просто забыть его, не думать.
Режиссер нервничал. То казалось, что все получается. Он уже видел, как все фрагменты встают по местам, как звучит грандиозная симфония, как сам Шекспир восхищенно и с одобрением посматривает со своих эмпиреев. То снова трещало по швам. «Не справишься, старина, куда тебе со свиным рылом да в калашный ряд», — громко сказал слишком давно и слишком хорошо известный голос. «В чем дело? Почему на сцене посторонние?» Режиссер грозно уставился на пустой стул, а спокойно сидевший Аркадий укоризненно покачал головой. Никакой аналогии в голову не приходит? Ну, напрягись: тень убитого появляется за столом. Макбет бледнеет и… «Вам плохо, Павел Георгиевич? — помреж был уже рядом. — Ребята, сюда, на кушетку, кто-нибудь — скорую».
Тибальд с Меркуцио, не в силах подавить нервный смех, с трудом подняли режиссера. Н. был очень грузен.
«Ужасная новость, — вбежала Алла Сергеевна. — Только что позвонила жена Сосинского. Аркадий Михайлович…» — «Идиотка!» — быстро заткнул ей рот Монах. Но режиссер успел расслышать и понять. Наверное, скоро встретимся. Вот это и называется: всю жизнь вместе.
Дождавшись приезда скорой, а потом и бригады реаниматологов, артисты пообсуждали случившееся и начали медленно расходиться. Последней уходила Клавдия Аристарховна, несостоявшаяся Кормилица Джульетты.
Какой-то разгром, качала она головой. Хорошо, что сегодня выходной и нет спектакля. А сердце у меня тоже подводит, пора бы на пенсию. Она уже подошла к двери, как вдруг услышала плач. Кошка мяукает? Нет, человек. Клавдия Аристарховна прислушалась: кто-то плакал в чулане, где хранили свое хозяйство уборщицы. Повернув выключатель, она с удивлением посмотрела на корчившуюся в углу фигуру. «Голубчик, что с тобой?» Вася Булкин, заикаясь и всхлипывая, прокричал: «Мне дали Ромео, я так надеялся, что получится, а теперь все пропало!» И всего-то, с облегчением выдохнула артистка: «Милый мой, у тебя впереди еще столько ролей!» — «Но мне нужно было сыграть Ромео!» — с отчаянием выкрикнул Вася. Клавдия Аристарховна с пониманием улыбнулась: «Подожди, и Ромео сыграешь, но только потом, потом».
3
День рожденья
Малкиным требовалось уехать пораньше, с ними уехала и Варвара, увозя за собой, как обычно, безропотного Артамонова.
Сразу же стало тише. Праздничное оживление погасло, будто вдруг отключили электричество. Сидели по-прежнему на веранде. Остатки торта напоминали развороченную клумбу. Прилетел воробей, сел на скатерть, поклевал крошки. Тени стали длиннее. Неудивительно: вечер.
— Благодать! — голос Лёхи звучал насмешливо. — И значит, говоришь, тетка. К тому же двоюродная. Везет же неприспособленным к жизни людям! Иногда прямо оторопь берет.
Лиля встала, пошла укладывать детей спать. Слышно было, как они пререкаются. Тим просил: «Мам, ну еще три минуты. Видишь, почти все готово». Кажется, речь шла о строительстве шалаша.
— В жизни не видел такого участка, — напористо продолжал Лёха. — Это ведь прямо усадьба: Толстой, Чехов. Одним словом, полнейший, друзья мои, Монплезир.
Ника, сидевшая рядом с мужем, опустив голову, чертила пальцем по скатерти. Кораблев встал, прошел в дальний угол веранды. Все молчали.
— И странно, что все сохранилось, прямо скажем, прилично. Как это удавалось дряхлой тетушке? Ты вроде ей не помогал.
— Мы не общались, — усталым голосом сказал Костя. — Я ведь рассказывал: тетя Соня поссорилась с мамой, когда я был в третьем классе.
— И вот прошло двадцать пять лет, и усадебка вроде тех, о которых читаем в книжках, этаким волейбольным мячом падает бывшему пионэру в руки!
Лёха расхохотался. Живот, размерами побольше только что помянутого волейбольного, запрыгал и ходуном заходил под майкой.
— Да! Именно так! — Костя взорвался и кричал фальцетом. — Прикажешь мне извиняться, что тетка была бездетна? Что других родственников не осталось?
— Куда ж они подевались?
— Погибли в Освенциме!
— Брат Софьи Марковны умер в Москве, а его дети эмигрировали, — тихо сказала незамеченно вернувшаяся Лиля. Главным ее талантом было умение виртуозно погасить любые ссоры. Однако на этот раз ее реплика только еще сильнее подхлестнула Лёху.
— Поразительное везение! И замечательная порода людей — просто за деньги можно показывать. Сидят в уголке: ой, как бы только об эту страшную жизнь не запачкаться. Лучше будем терпеть. И терпят. Так благородно, со страданьем на челе. А им в руки само все сыпется. Сыпется, сыпется и сыпется. За это самое страдание, наверное. За то, что очень красиво на лбу нарисовано.
И как только Ника живет с этим типом. По роже ему дать хочется! — брезгливо сморщившись, подумал Кораблев.
— Лёха, ты все же в гостях, — краснея и отчаянно хрустя пальцами, выдавил из себя Костя.
— Да, в гостях, куда меня, хама, приспособленца, пролезшего из грязи в князи, все-таки зовут, потому что я — князь и обеспечиваю подданным хорошую житуху, добиваться которой самостоятельно интеллигентам не с руки и не под силу.
Это уже чересчур! Яростно раздавив в пепельнице окурок, Кораблев быстро сбежал по ступенькам, прошел через сад, с усилием толкнул почему-то не поддававшуюся калитку и быстро пошел к морю. Берег был пуст. Пляж, сколько видит глаз, тянулся в обе стороны. Налево пойдешь, счастье найдешь, но ходи с осторожностью. Кто повторял эту дурацкую остроту? Пили — острили, острили — пили. Но уцелели те, кто веселился с осторожностью. Например, я. А Лёха отчасти прав в своих выкриках. Полез в партию, чтобы поменьше подчиняться и больше рулить самому. Рассчитал правильно. От того, что его назначили завом, ребята выигрывают не меньше, чем он сам. На лбу у него: я не гений, но молодец, и вытяну то, на чем вы, господа, живот надорвете.
Кораблев постоял, любуясь предзакатным морем, и медленно пошел обратно. Невдалеке от калитки, на поваленном бревне, сидела, уткнувшись лицом в колени, худенькая женщина. Он даже не сразу понял, что это Ника.
— Простудишься, ты в таком легком платье.
— Простужусь, заболею и умру, — она выпрямилась и смотрела на него снизу вверх. — Какой ты, Кораблик, заботливый.
Он попробовал поддержать шутку, но увидел, что она смотрит серьезно, даже сурово.
— Ты?..
Но она, нахмурившись, перебила:
— Кораблик, пожалуйста, увези меня. Я больше не могу.
— Хочешь предложить Лёхе возвращаться в одиночестве и на просторе посылать ловкачей-буржуинов по матушке? Неплохая идея: за рулем он остынет и вернется к пристойной снисходительности.
— Ник, я серьезно. Не могу больше. Предел. Конец.
Когда-то они были Никой и Ником. Кораблев, тебе не идет твое имя, сказала она однажды. Кораблик — хорошо, но длинно. Отчество у тебя неинтересное. А как звали дедов? Серьезно: Павел и Никодим? Но раз так, ты будешь Ник, а мы с тобой Ник и Ника. Записано в небесах!
Кораблев сел рядом с ней.
— Нет, ты преувеличиваешь. Сегодняшняя сцена безобразна. Но Лёху донимали. Чего стоил тост: за нашего неподражаемого завхоза и умельца сварить суп из топора. Он же пытался отшучиваться: «Признайте хоть: не простой суп, а лучше, чем в „Астории“».
— Прекрати, Кораблев. Ты отлично знаешь, что дело не только в сегодняшнем дне.
Вероятно, она заметила, что прикрикнула тоном училки, выговаривающей троечнику, и обреченно затрясла головой.
— Увези меня, Кораблев, увези.
— Не могу.
— Из-за Наташи?
— Не только. Давай посидим спокойно, послушаем море, а потом ты вернешься в дом, попрощаешься за меня. А я — прямо на станцию.
Трое оставшихся за столом сидели молча. Протянув руку, Лёха пододвинул к себе торт и запихивал его в рот огромными кусками. Ты ешь как Пьер Безухов, сказал Костя и сразу, словно пытаясь отгородиться от вылетевшего, закашлялся. Ничего, не смущайся, я графа Толстого тоже читал, ободрил, широко помахивая ложкой, Алексей. Оба вдруг рассмеялись.
— Леша, чаю?
— Не откажусь.
— Знаешь, — ровным спокойным голосом заговорила Лиля, — не буду я полгода дожидаться твоего рожденья, а скажу прямо сейчас. — И Костя, и Малкин, и Артамонов хорошо понимают, что без тебя не вытянули бы то, что вытянули, а вся лаборатория, когда пошла дележка-реорганизация, была бы попросту закрыта. Им не всегда приятно это понимать, поэтому иногда упражняются в безобидном — на уровне пятого класса, хотя и неприятном остроумии. Ты взрослый, относись к ним снисходительно.
— Вы слышите, что сказала моя жена? Моя жена умница, — торжественно заявил Костя.
— Твоя жена большая умница, — подтвердила давно стоявшая на террасе Ника.
— И ты здесь? — хмыкнул Леха. — А мне показалось, что вы с Кораблевым куда-то запрятались.
— Кораблев попрощался со всеми заочно и уже идет к станции.
— Что ж так? А! вспомнил: наш поэт обожает ловить голос музы в пустой электричке. И нам пора в путь-дорогу? — Лёха по-хозяйски обнял Нику, насмешливо посмотрел ей в глаза.
— Да, — сказала она, — пора.
— Ну что ж, ребята, — начал Костя, но Алексей перебил его:
— Погоди. Слушайте: перед лицом своих товарищей торжественно заявляю, — три пары глаз взглянули на него ошарашенно, — и признаю. Я сегодня завелся и выступал как форменная свинья. Почему так случилось — самому непонятно.
— Кризис среднего возраста, — тихо предположила Лиля, и все четверо расхохотались.
— Лилька, как хочешь, но я просто обязан расцеловать тебя, — Алексей сгреб ее в охапку. — Выпить на брудершафт, что ли?
— Какой брудершафт, когда «ты» говорите всю жизнь?
— А настоящий! Как у Герцена и Огарева. — Новый взрыв хохота.
— Внимание, я наливаю.
— Может, не сто`ит? Леша за рулем.
— О чем ты, Лилька? — Лёха и пьяный водит лучше трезвого, а тут — один бокал.
— В общем и целом праздник удался, — констатировал Костя, покачиваясь с носка на пятку рядом с домывавшей посуду Лилей. Жаль, Малкины рано уехали. И почему Варвара сорвалась? Опасалась, что Лёха не согласится подбросить их с Артамошей? Вообще-то мог бы, он Варькино тарахтение недолюбливает. Кстати, что тебя дернуло восхвалять Лёху? Сгладить — правильно, но закатывать речь! Профессиональный рефлекс сработал?
Обсуждать это не хотелось. Указывая на стопку тарелок, Лиля мягко сказала:
— Поставь это, пожалуйста, в шкаф. Потом прислушалась, выглянула в окно: — Если не ошибаюсь, дождь начинается.
— Разве что небольшой. Так, покапает.
* * *
Авария случилась перед самым въездом в город. Леша погиб на месте, Ника умерла уже в больнице. Виноват, безусловно, был встречный шофер. Скорость превысил он, дернулся, испугавшись идти на обгон, и на мокром асфальте это дало предсказуемый результат. Но идиотам везет — он-то отделался легко. Травмы зажили быстро, приговор вынесли условный. В его крови алкоголя не обнаружилось, Лёхины здравицы имениннику были налицо. Больше всех мягкостью судьи возмущалась Варвара. «Жалко, что прокуроров, в отличие от адвокатов, не нанимают», — кипела она. «Хотя подкупают», — задумчиво констатировал Артамонов. «Перестаньте вы нести чушь, — сорвался Костя, — мы все виноваты, все». Лиля взяла его за руку, Малкин пожал плечами.
Лабораторию не расформировали, новым начальником был назначен варяг, пришло несколько молодых сотрудников. Артамонов с Варварой поженились. Она сияла, он плотно засел писать докторскую.
— Тебе не кажется, что мы стареем и глупеем? — капризно спросил Костя Лилю, выключив телевизор и перелистывая свежий номер их любимого журнала. — Ого! Ты это видела? — он поднял голову, но Лиля уже прошла к детям.
— Спать, спать! Уже половина десятого. Ну хорошо, десять минут поговорим. Что ты хотел сказать, Тим? Да, я помню, конечно… Ну а теперь спокойной ночи, спите, богатыри.
Когда она вернулась, Костя шагал по комнате.
— Ты видела?
— Да, прочитала.
— И что скажешь?
— Всегда считала, что стихи у Кораблева слабоватые, критик он средний, а прозу, прежде всего рассказы, сможет писать хорошо.
— Но этот «День рожденья» не рассказ, а… стенограмма. Ты думаешь, так могло быть? Тебе кажется, Ника могла наконец решиться уйти от Лёхи, сказала это в машине и поэтому…
— Что тебе — валерьянки или коньяка? Успокойся, это всего лишь рассказ…
— В котором я слабак, подлец и неврастеник!
Выпив протянутую рюмку, он искоса посмотрел на жену, изо всех сил стараясь соблюдать насмешливую интонацию, спросил:
— Ты, надеюсь, не собираешься подавать на развод?
4
Старая фотография
Существует теория соответствия имени — сути. В ней утверждается, что неправильно данное имя нередко вступает в противоречие с истинным «я» и уводит, путая нити судьбы, с предназначенного тебе направления. Услышала об этом уже взрослой. Поверила, потому что «меня зовут Регина» всегда выговаривала с трудом. Мучение началось рано. Когда меня, пятилетнюю, повели в группу фигурного катания, выяснилось, что туда ходит и живущий в нашем доме мальчик Витя. Удачно! То кто-то из них нас ведет, то кто-то из нас. Мне это даже нравилось, но в какой-то из дней Витя вдруг появился с незнакомцем. Очень высокий, очень веселый, он нагнулся и, странно щелкнув зубами, сказал: «Тэк-с, и как же тебя зовут?» — «Регина, — ответила я, — разве вам не сказали?» — «Не удостоили. Ладно, время не терпит, пошли, царица». Шли молча, Витька смотрел на снег через цветное стеклышко, а странный дядька что-то напевал. Когда надели коньки, попрощался: «Ну забирать будет бабушка, так что прощай, царица». Нетерпеливо топтавшийся Витька расслышал эту «царицу» и принялся хохотать как дурак. Дразнил, пока на обратном пути его бабушка не сказала: «Ну всё, успокойся, ты ведь приличный мальчик».
Крепилась я долго, до самого вечера. Потом все же спросила, за что меня обругали «царицей». Мама фыркнула. Папа сказал, что это не ругань, а похвала. Но я помнила интонацию и разъяснила ее папе. Он вздохнул:
— Видишь ли, дело в имени. В переводе Регина — царица.
— А зачем вы меня так назвали?
— Потому что для нас ты была настоящей царицей.
Он сказал это с улыбкой, притянул меня, звонко поцеловал. Заметить, что — пятилетняя — я остро отреагировала на слово была, не сумел. А я уже понимала: была, но теперь перестала быть.
Чем старше я становилась, тем тверже звучало у мамы: Регина! В хорошем настроении звала меня Регинкой, и это было приятнее, но, попробовав так представиться, я налетела на шустрого сверстника. «Да? — округлил он глаза. — Ты резинка? От чего — от штанов?» Комплексы гадкого утенка проступали все отчетливее. Папа, скорее всего, ощущал мой протест против пышного имени. Пробовал разные сокращения: Регина-Ина, Инок-Щенок. Любимый наш Шалунок.
Щенок Макс был подарком, когда мне исполнилось восемь. На другой год подарком объявили сестренку — Маньку-Малявку.
Тяжелое детство? Нет, не сказала бы. Жили мы, в общем, весело. Хорошо было и зимой и летом. Училась я легко, росла «как на дрожжах». Радовалась, когда восклицали: «Какая стала большая! Скоро будешь уже совсем взрослой!» Выяснилось, что радовалась напрасно.
Мама, любившая поговорить на темы, связанные с взрослением девочек, однажды проводила папу и Малявку в зоопарк, а меня попросила сесть и выслушать ее внимательно. Сели. Вид у нее оказался торжественный. «Видишь ли…» — начала она, и стало понятно, что дело, как говорили мы в школе, пахнет керосином. Так и было. Выяснилось, что папа, мой папа, по-настоящему, не совсем мой, а только Манькин. У меня был другой, и хотя это в общем-то не имеет значения, но ей кажется, что теперь, когда я такая большая, мне правильно, на всякий случай, это знать. Сообщив «новость», она говорила потом очень долго, но я сумела отключиться и стала мечтать о времени, когда и впрямь буду совсем-совсем большой, уйду от них и буду жить одна.
От причинившего уже немало огорчений имени Регина меня год спустя после описанного разговора спас Петя Дыбенко. Произошло это летом, в Эстонии, где я жила, конечно же, вместе со всем семейством, но вот на пляж, например, ходила одна: не таскаться же всем обозом: с родителями и пятилетней Малявкой. Я взрослая, мне никого не надо, интересному человеку никогда не бывает скучно, тщательно рисовала я у себя на лице. Иногда сомневалась, что именно это на нем нарисовано, подглядывала в маленькое зеркальце и осторожно подправляла.
Придя на берег, устраивалась в стороне от презираемой семейной публики. Один раз удачно выкупалась с мостков. На другой день там, к сожалению, появилась компания. Судя по виду, скорее студенческая. Переместиться куда-нибудь? Нет, просто буду их игнорировать. И, неожиданно вспомнив, что меня зовут Регина, царственным жестом открыла вынутую из сумки книгу и погрузилась в чтение. Но, вероятно, читала не очень внимательно. Потому что вдруг показалось, что новый взрыв смеха, раздавшийся у соседей, безусловно, имеет ко мне какое-то отношение. Глупости, дернула я плечом, и, удобнее расположившись на подстилке, приготовилась полностью раствориться в потоке солнца, но не успела. Сверху раздался голос: «Простите, можно задать вам несколько вопросов?» Интонация и непривычное обращение на «вы» обрадовали и смутили, но я сделала по возможности строгий вид и величественно ответила: «Да, пожалуйста». — «Меня зовут Петька Дыбенко, а дело в том, — он сидел уже на подстилке, но с краю, то есть во всяком случае в полуметре, что мы тут (взмах руки в направлении лодочной станции) уже час спорим. Вы из Москвы или из Ленинграда?»
— А это важно? — спросила я, изо всех сил стараясь придать голосу насмешливость.
Он высоко поднял брови:
— Ask!
Лет десять спустя появился, быстро обрел популярность, а потом как-то бесследно сгинул замечательный клоун, чье имя, насколько я понимаю, забыто теперь решительно всеми. Петя Дыбенко, бровями и носом изобразивший тогда на эстонском пляже космически-запредельное удивление, был как близнец похож на эту странным образом мелькнувшую и сгоревшую знаменитость. И я часто думала, что никакой физфак не помешал бы ему, столько раз веселившему нас блестящим показом то Брежнева, то Эйнштейна, стать актером, отличным актером, соединившим бравурность Челентано с грустинкой и несуразностью Жака Тати или Тото. Жанра, необходимого для этого актера, у нас, да и не только у нас, не имелось. Была ли у Петьки возможность уцелеть здесь или там? Сумел бы пройти пресловутой дорогой жизни, став физиком или мимом, затейником на курорте, репетитором для несчастных, тонущих в дебрях школьной программы детей? Об этом говорили много, с яростью и страстью, так, словно можно еще что-то изменить. А он погиб в Якутии, двадцатилетним, в экспедиции, куда отправился, «чтобы понять, чего все-таки сто`ю и куда нужно двигаться».
При нашем знакомстве всей их компании было семнадцать-восемнадцать. Меня они приняли за свою сверстницу, и я призналась, что это не так, только уже в конце лета, когда была «своим в доску парнем», безоговорочно принятым не только мальчишками, но и строгой матерью-командиршей Катей Варламовой. То, что мне с относительной легкостью удалось стать на равных в этой компании старших по возрасту ребят, было связано с Петькой и только с Петькой. «Ты сразу понял, что меня надо спасать, — и спас», — сказала я ему в нашу последнюю встречу, и он снова сделал ту свою фирменную гримасу и рассмеялся.
Услышав в первый день «Как вас зовут?», я, вероятно, слегка запнулась, прежде чем выговорить ненавистное «Регина». Он вгляделся: «Регина-Ина… Инуля… Нуля». А подводя меня к сидевшим на мостках, объявил громогласно: «Знакомьтесь, ее зовут Нулька». И хотя трудно поверить, но это стало не только крещением, но и рождением. Под новым именем я разом шагнула через порог и вошла в самые счастливые два года моей жизни.
Главой компании считался Вик, он же Краб. От времени до времени маршальский жезл оспаривала строгая, от роду созданная для командования Катя. Дыбенко выступал в роли рыжего у ковра и общего миротворца: усмирял Гогу, когда тот перебарщивал в остроумии, донимая «зануду, но гения» Женьку Певзнера, виртуозно умел успокоить любившую споры, но ненавидевшую проигрывать красавицу Лилю и правильно ловил момент, когда пора сорвать печать молчания с уст не любившего трепаться попусту историка Андрея. «Петька умеет помочь всем талантам раскрыться, а гадостям распылиться», — как припечатал, разливая хванчкару, наш лидер и философ Краб. Пили мы только грузинское, разбирались в нем хорошо, мечтали на будущий год съездить в Грузию.
Одной из главных заповедей было: «Никаких чижиков с крылышками, мы люди серьезные, бабы только на стороне». Правило соблюдалось железно. Через год после Эльвы сам Краб закрутил угарный роман, но компании это не касалось и компании не мешало. Потом явные признаки тайной жизни появились у томной Лили. Но и она не дистанцировалась. «Наша мужская дружба выдержит всё», — говорила Катя Варламова, и Женька Певзнер покорно кивал головой: закон компании был для него непререкаем. Изредка я ловила его нелепый, полный детского обожания взгляд. Один раз захотела выяснить, как относится к этому Петька, но струсила, воздержалась. Была все же младшенькой, не хотелось нарваться на удивленное: «Все ты, старуха, выдумываешь». Предпочитала слышать одобрение: «Ба! Да ты, Нулька, молодец».
Сколько всего узнала бы у него, о чем бы, отбросив амбиции, расспросила, если бы не дурацкая уверенность, что он, его рука, опека — навсегда.
Через год после гибели Петьки (Лиля была уже замужем, Гога бесследно растворился в пространстве, Катя сделалась председателем стройотряда в своей Техноложке) Певзнер пришел ко мне серьезный, насупленный, вроде бы наконец повзрослевший и сказал одной фразой, что собирается уезжать и предлагает мне ехать вместе. «Если хочешь, пусть будет фиктивный брак, — сказал он, глядя жесткими глазами, — и не отказывайся, пожалуйста, сразу. Вся эта лавочка с отъездами скоро закроется, а здесь будет делаться хуже и хуже». Он перешел к каким-то математическим выкладкам, рассуждениям об экономике и политике, а потом выговорил: «Я люблю тебя, я готов для тебя на все». Его вид испугал, я попятилась, мирно дремавший на кресле Макс грозно залаял. Прошел еще год, и Женька уехал. «Писать не буду, — сказал он, — рвать так рвать». Уезжал он один. Родители, сопротивлявшиеся решению сына всеми доступными способами, приехали к нему лет через десять, когда он был уже женат, работал в Силиконовой. «Не-ет, это не для меня, — объявил Краб, прослышав о Женькиных планах. — Маленьким мальчиком видел в цирке, как фокусник положил тетеньку в черный ящик и разрезал пилой на две части. Правда, она улыбалась, а потом снова обрела ножки в туфельках, но смотреть на нее было жутко. Так что в ящик я не полезу, а в Москву переберусь. Как ни крути, деньги там, и ездить за кордон на конференции и стажировки проще оттуда».
В общем, мне было двадцать лет, а жизнь, казалось, уже кончилась. Не придумала ли я Петьку? Может, Петьки и не было. И компании не было. И того лета в Эстонии, и следующего — в Литве. Уехавший Певзнер, намылившийся в Москву Крабчевский. «Предатель!» — заклеймила его Варламова, но с ее комсомольским задором мне тоже было не по пути.
В институте я не училась, а отбывала срок (тянула резину, валяла ваньку). Не так уж и трудно. Скучновато, конечно, ну а где лучше? Отношения в группе и — шире — на курсе были приличные, ни от каких посиделок или походов я не отказывалась, так что дома бывала нечасто, общалась — с Максом. В нашу берлогу никто особенно не заглядывал. Манька презрительно морщила нос: «Фи, пахнет псиной». На мой взгляд, она стала очень противной девчонкой. Манькой ее не звали давно. «Маша!» — с восторгом в голосе или «Машенька» — с придыханием. Сначала она — ах-ах! — рисовала, потом — ах-ах! — танцевала. От жившего за стеной тройственного союза веяло напряженным восторгом. Центр — Манька, родители по бокам: не то преданные поклонники, не то телохранители, ассистенты. Оба они изменились. У отца появилась круглая лысинка и желание подчиняться. У мамы — инстинкт тигрицы, защищающей детеныша. Никто Маньку не обижал, ничто ей не грозило, но маме стало казаться, что надо все время быть начеку. А главное: не пропустить возможностей. «В детстве Регинки все было проще. Теперь жизнь стала разнообразнее, но появилось сто-о-олько проблем». Это торжественное заявление я услышала ненароком. Потом увидела: все больше аккуратной деловитости, опасений, прикидок, подсчетов. Мои родители все активнее подстраивались под незаметно выросшего идола. Я казалась (была?) несуразным пришельцем с другой планеты.
Иногда нападала тоска, и я надиралась. Ходили слухи, что под градусом вытворяю нечто невероятное. «Кончай чудить — нарвешься», — сказал Краб. Приезжал он довольно часто и снова пытался взять в руки вожжи. «Скучаешь там, в Белокаменной?» — язвительно осведомлялась Катя. «Не скучаю, а дело делаю, и вам того желаю, — наставительно заявлял он. — Все, что можно было сказать, не вставая с дивана, сказано раз по десять. Теперь надо работать. Иначе скоро шиш от вас останется». — «Ты, кажется, пытаешься цитировать профессора Серебрякова?» — «И дураку случается сказать умное». Расхохотались. Заспорили. Громче всех Гога. Он только что вернулся из Тюмени и говорил с позиций много повидавшего, а теперь вот соскучившегося именно по таким философским в кавычках спорам. «Не город Рим живет среди веков, а место человека во вселенной!» — неожиданно начала Катя. «И правда, давайте-давайте, стихи — это ответ на всё», — проговорил, выныривая из задумчивости, Андрей. Господи, будто так и сидим на мостках под солнцем того прекрасного лета. Но тогда все было живым, а теперь… Петька, где ты?
Домой иду в отвратительном настроении. Вспоминаю, что Галя Сизова сумела уйти от родителей, поселиться самостоятельно. Нашла комнату — жуткую! — но довольна. Вот и мне надо, деньги как-нибудь да отыщутся. А сейчас надо выдохнуть и войти в наш семейный дом с улыбкой хорошей девочки. Открыв дверь, слышу какой-то взвизгивающий смех. Мама выскакивает навстречу: «Ну вот и старшая дочка. А у нас новость: знаешь, куда пригласили Машеньку?» — «Не знаю. Извини, у меня голова болит». Она хочет что-то сказать, но удерживается; пожав плечами, исчезает. А ко мне уже радостно бросился Макс. Одну минуту, милый, говорю ему, да-да, конечно: скорее гулять!
Между тем институт приближался к концу, и что делать со своим необременительным гуманитарным образованием, я совершенно не понимала. Вспомнилось перекошенное лицо Женьки: «Если хочешь, пусть это будет фиктивный брак». Тогда ответ «да» показался бы дикостью. А сейчас что — иначе? Не могу думать об этом, не хочу. Куда бы податься?
Тошно так, что хожу всюду, куда позовут. Иногда это развлекает. Вот и сегодня двигаюсь на день рожденья Эли Мурдмаа. Позвала, хотя отношения, мало сказать, не близкие. На первом курсе я сама сделала шаг навстречу, пленившись эстонской фамилией. Но вскоре выяснилось, что фамилия от папы, благоразумно слинявшего из семейки, а разговорчивость и склонность к сплетням от мамы, с которой Эля дружит так, что лучше и нельзя. Побывав у них раза два, я постаралась вежливо отчалить, но нет, придерживали. И для нынешнего восторженного приглашения есть, скорее всего, какая-то конкретная причина. Но почему бы не поразвлечься, разгадывая? Деваться все равно некуда.
Сделав на полпути остановку, покупаю в Гостином огромного плюшевого медведя. Идиотский подарок. Намек, что мамина дочка так из пеленок и не выросла? Интересно, как поведет себя Элька. Но интересного не получилось «Какой чудесный мишка!» — сияет Мурдмаа лучезарной улыбкой и ведет в комнату, где накрыт праздничный стол, а вокруг разместился… э-э паноптикум. Несколько седовласых дам, как-то отдельно существующие джентльмены в строгих костюмах, три наших однокурсницы из числа постоянной свиты именинницы и двое незнакомых «приличных молодых людей». Большая комната, роскошная над столом люстра, добротная, по блату купленная мебель. Что-то все это напоминает, а вот что: стандартную обстановку чопорных семей с домработницами в белых фартучках, которую любили описывать на страницах журнала «Юность». Там в этот храм безвкусного благополучия наивно попадал талантливый или просто хороший паренек, влюбившийся в дочку хозяев, а зараженные мещанством родители делали — к сожалению, часто успешно — все, чтобы их разлучить. «Региночка, как я рада тебя видеть, — обнимает меня за плечи хозяйка. Сюда-сюда, рядом с Вадиком». С чего бы ей так суетиться, не понимаю. Вадик сидит словно каменный. На доброе слово не реагирует, на шутку тоже. Посадили меня в надежде, что расшевелю это чудовище? Нет уж, лучше расшевелю-ка их всех.
Удалось. От первых слегка смущенных, но и детски радостных смешков они перешли к легкому недоумению, а там и едва скрытому негодованию. Придраться к чему-то в открытую невозможно, но внутри все кипит: «Так думают, но вслух не говорят». Отлично, обсудите это, как только за мной закроется дверь. Моя задача — ловко закруглить очередной пассаж — и неожиданно проститься. Момент в таких случаях должен быть выбран снайперски.
Снег валил крупными хлопьями, ветер тоже не отставал. Настроение было отличным, но внутренний голос счел нужным пискнуть. Ну? И зачем напугала несчастных старух? — Несчастных не было. Все до ужаса самодовольные. А ровесницы мамы Мурдмаа к тому же жуткие интриганки. В кого пошла дочь, чье главное развлечение совать свой нос куда не просят и потихоньку стравливать людей друг с другом? В свою мамочку. Почему вы не пошли в театральный, вклинился в этот внутренний диалог наружный голос. — Потому что нет ни способностей, ни желания, машинально ответила я, с удивлением глядя на сплошь покрытую снегом, но, безусловно, живую фигуру.
— Кто вы?
— Гость семьи Мурдмаа. Сидел напротив, чуть наискосок от вас.
— Гость, продолжавший смеяться, когда это стало уже неприлично?
— Так точно.
Мы еще постояли, обмениваясь впечатлениями, и даже двинулись в сторону остановки, но он предложил:
— А давайте поедем ко мне! В квартире тепло и прибрано. Есть бутылка вина, а накормили нас и так достаточно.
— Поехали!
В тот момент я не чувствовала, что жизнь стоит на развилке, и какой-то шутник встряхнул ее так, что все кости перемешались. Пока все казалось забавным и мирным, хорошо компенсирующим нелепый поход на чужое и чуждое празднество.
В квартире действительно оказалось и убрано и тепло. А кроме того — уютно. По контрасту с жилищем Мурдмаа ну просто замечательно.
— Странно, что я не заметила вас на этом сборище.
— Ничего странного. Вы были выступающей, я скромным зрителем.
— А ради кого играли роль зрителя в этом семействе?
— Ради экс-мужа. Мы с Мурдой однокурсники. Просил прийти, поздравить дочь.
— Надеюсь, ваш приятель не такой противный, как его экс-жена.
— Слушайте, вам же не сорок пять. Рано говорить гадости.
Мы рассмеялись, вино было уже разлито.
— Может быть, перейдем на «ты»?
— Нет, лучше на «вы».
— Как скажете.
Давно мне не было так хорошо и так спокойно. Вероятно, ровесник отца.
Это не помогало и не мешало. Просто хотелось и спрашивать, и отвечать, и обсуждать. Одного только не хотелось — возражать. Видела, мой калибр поменьше, но это не обижало.
Разговор о судьбе, об отъездах, о выборе. О риске. Рисковать можно, только если понимаешь для чего. Иначе оборачивается игрой и непременными претензиями ко всем.
И вдруг — два часа ночи. «Надеюсь, такси придет скоро!» Спускаемся, протягиваю руку на прощанье. Нет уж, доставлю вас домой. Зачем? Не обсуждаем.
У двери квартиры целует мне руку:
— Можно вам завтра позвонить?
— Если желание не испарится, то пожалуйста. Номер узнаете у родственников экс-однокурсника.
Тихо вхожу в квартиру. Разумеется, давно спят, но нет — появляется мама в халате, наброшенном на ночную рубашку. «Всё в порядке? Я уже просто в панике. Ты не предупредила, собака не гуляна». Бедный Макс смотрит больными глазами, поскуливает на коврике. «Господи, почему же не вывели собаку?» Мама растерянно: «Но ты не предупредила, что придешь поздно!» Права, в общем, права, но как дойти до такого идиотизма! Разворачиваюсь: «Да, я стерва, но разве не видели, что животное мучается? Голова на плечах у кого-нибудь есть?» Господи, что я кричу! Почему мы докатились до этого состояния. Макс! Пытаюсь надеть ошейник, но руки трясутся. Пес вертится волчком, царапает когтями дверь. К черту! Некогда надевать ошейник: «Пошли!»
Он кубарем скатился с лестницы, выскочил из парадной — скорее-скорее, к ближайшему кустику. Эта машина, в общем-то, не нарушала правил. Только вот скорость была несколько большая, чем разумно.
…Возвращаться домой, в берлогу, где уже нет и не будет Макса, я не могла. Странное было чувство. Хотелось уткнуться в грудь Петьке и реветь, реветь всласть и знать, что все-таки все будет хорошо. Почему Петька погиб? Это неправильно, это несправедливо. Он один умел разгонять и хандру, и ссоры, и тучи. Почему нужно было, чтобы погиб именно он? Мелькнула мысль пойти к Кате Варламовой. Или к семейной Лиле — детей ее покачать, успокоиться. Нет, все не то. Некуда мне идти, некуда.
Я не плакала. Ни пресловутого отчаянья, ни стремления искать виноватых, вымещать что-то на ком-то. Окаменелость, да, окаменелость.
— Нуля? — интеллигентный, доброжелательный голос. Абсолютно мне не знакомый.
Поворачиваюсь.
— Мы с вами познакомились у Первомайского.
— Не знаю никого с такой фамилией.
— А это прозвище. За неизменную широкую улыбку. Немного глуповатую и часто неуместную. Он почти гений в математике. Совсем меня не помните? — Странный и тоже глуповато улыбающийся субъект сдернул шапку, и небывало густые волосы встали дыбом. Да, пожалуй, я видела этого волосатика. Ждет, глаза улыбаются сквозь очки. Всматриваюсь.
— Нелепо, но мне кажется, у вас на голове был бант.
— Все правильно. И его завязали вы. Сказали, что прическа требует дополнения.
— Была так пьяна?
— Нет, очень расстроены. Пришли с москвичом Крабчевским, а он вдруг сказал, что опаздывает на поезд. Помахал всем рукой и исчез.
Москвич Крабчевский! Да это, черт побери, наш Краб. И неожиданно для себя я стала рассказывать. Все, с самого начала и до смерти Петьки. Про нашу дружбу и как были все за одного, а потом все р-раз и рассыпалось. Он слушал внимательно, но со все большим удивлением. Наконец я опомнилась. Попробовала сложить все в одну фразу и выдохнула:
— Простите, я не в себе. У меня вчера друг погиб, я его только что похоронила. Ничего не соображаю. И не помню, как вас зовут.
— Макс.
— Простите…
— Меня зовут Макс.
Что это было? О солнечном ударе говорить смешно. А вот о письменах на стене вавилонского царя, пожалуй, можно. Хотя зачем патетика?
— Вы живете один? — спросила я, не думая ни о каких приличиях. — И в любом случае нельзя ли сегодня у вас переночевать?
— Разумеется, — сказал он, и брови встали домиком. На всякий случай добавил: — Живу, так получается, один.
Оставаться с ним долго я не собиралась, но дни шли за днями, и все меньше было понятно, куда и зачем уходить. Домой я, разумеется, позвонила. Потом мы вместе съездили за вещами, а когда эти вещи как-то очень удобно разместились на новом месте, само собой стало понятно: мой дом здесь.
— Почему ты не рожаешь? — удивлялась Варламова. Насколько я понимаю, медицинских проблем не имеется?
— Не имеется.
— Тогда чего ждешь? По-моему, у Макса на лице написано: он будет замечательным отцом.
— Нисколько не сомневаюсь.
— Тогда чего ждешь?
— Кроме отца ребенку нужна мать.
— Сдурела! — всплескивает она руками. — Петьки на тебя нет. Он бы живо прочистил тебе мозги.
— Да, — говорю я. — Петьки на меня нет.
Она взволнованно ходит по комнате, морщит лоб, что-то соображает. Наконец собирается с духом.
— Нулька, слушай. Он не был в тебя влюблен, понимаешь? Ты для него оставалась девчонкой, которую вовремя вытащил из воды. Думаешь, это не так?
— Почему же? Думаю, так. Проживи он подольше, я стала бы женщиной, но он погиб, и эта возможность тоже погибла.
Варламова хлопает дверью, но тут же и возвращается.
— Брось эти игры. В нашем возрасте пора уже мыслить трезво.
— Это я и пытаюсь делать.
Мы прожили с Максом пять лет. Он готов был терпеть меня — любую. И я готова была на многое. Но рожать все-таки отказывалась. Современная мода, дающая право непринужденно взять ребенка за руку и лишить мира, в котором он естественно укоренен, казалась обрекающей его на кривобокость, которую не исправить. Раньше ли, позже ли скажется. Боялась я за младенца, который иногда наведывался мне во сне. Бывал то грустным, то веселым, но в любом случае просыпалась зареванная.
Вероятно, мы так и прожили бы до старости или чего-то непредсказуемого, но времена изменились. Возможности контактов расширились, и на какую-то конференцию прибыл из Калифорнии подтянутый красивый Женька Певзнер с чу`дной женой, оказавшейся тоже физиком, да еще и работающим по близкой с ним тематике. Оба, как выяснилось, читали статьи Макса, опубликованные там у них, в Америке.
То, что произошло потом, предугадать было нетрудно. «Разумеется, я без тебя не поеду», — твердым голосом сказал муж. «Разумеется, я не позволю тебе упустить этот шанс. Ты настоящий ученый. И этим бросаться нельзя», — так же твердо ответила я. Будучи из породы тех, что женятся навсегда, он искренне мучился и не шутя сопротивлялся. Но я-то знала, что права и — пусть это незаметно — давно мыслю трезво.
Макс уехал. Кто-то меня осуждал, еще больше жалели. «Может быть, съедешься с родителями? Ведь сестра вышла замуж», — сказала давно уже по-матерински заботившаяся обо всех вокруг Лиля. «Нет. Родители предпочтут, чтобы я, как и прежде, опекала их дистанционно».
Обсуждать разные варианты и проекты не хотелось. Надумается само или — не смейтесь, пожалуйста, — голос сверху услышу. Это я иногда повторяла, стараясь унять снова и снова подступающие волны растерянности.
И удивительно: судьба откликнулась. «Инна, — сказал солидный преподавательский голос. Узнал совершенно случайно, что вы сейчас не у дел, а мы как раз затеваем отличное новое дело». Говорил это в трубку Павел Федорович, единственный из институтских преподавателей, которого иногда вспоминала не бранным, а добрым словом. Дело, которое он замыслил, — частная школа с преподаванием по его авторской методике с использованием опыта и западных, и наших дореволюционных гимназий. Это немного напоминает Мичурина, пробормотала я тогда, почитав вводную часть программы. Но потом, вникнув, согласилась, что дитя может получиться не уродцем, а красавцем. Седовласый филолог Павел Федорович и его друг-математик горели юношеским энтузиазмом. Набрав в учителя странную публику, они, как выяснилось, всё предусмотрели правильно. Каждый из нас оказался на своем месте. Корабль снялся с якоря и поплыл. Какие ребята учились! Мы брали их — начиная с шестого класса — по результатам тестирования. Плату взимали, учитывая возможности родителей. Спонсорство поощряли, и спонсоров становилось все больше. А жизнь в школе была счастливой и для учителей, и для учеников. Когда все в одночасье рухнуло — не из-за денег, хотя финансовые проблемы тоже возникали, а из-за чертовых проверок-правил-формуляров, Павел Федорович сказал на поминках: «Мы не проиграли. У нас было семь лет счастья. А главное, свой кирпичик вложили. Наши выпускники — не подведут. За них — ура!»
Вернувшись домой со щеками, еще пылающими от всех этих речей, я обвела глазами комнату, словно бы встраиваясь в новую систему координат. Ища поддержки (или делясь впечатлениями), подошла к фотографии, висевшей над вечно заваленным книгами боковым столиком. На ней, сверкая улыбками и весело протягивая мне бокалы, стояли средь буйной калифорнийской зелени Женька Певзнер и Макс. «Пьем за твое здоровье, присоединяйся!» — было написано на обороте. Они там цветут. Уже много шутили о Нобелевке на двоих, а кто знает, может и состоится. Когда приезжали в последний раз, Макс говорил уже с легким американским акцентом, но ему это даже шло. «Профессор, вы замечательно говорите по-русски», — беззлобно пробормотала я. Он легко принял подачу: «Вы, дорогая, правы, но для аборигенов, пользующихся сленгом и новоязом, это, боюсь, звучит как акцент».
Сажусь в кресло, смотрю в окно. Рассказать тебе обо всех? — спрашиваю я Петьку. — Имей в виду, без грустного не обойтись. Гоге пришили то, что прежде называли экономическим преступлением. Получил десять лет. Пишет: клянусь, что выйду на свободу молодым. Краб реагирует цинично: выйти-то выйдет, но где будет та свобода? Краба ты, Петь, всегда видел трезво. В будни он может быть эгоистом, но в трудной ситуации не ожидает просьб, а предлагает помощь сам. Нашел еще одного мозговитого адвоката — готовят апелляцию. Страшнее у Лили. Ее Славка, казалось, недаром носит фамилию Силин, но силу солома ломит. Чертовы медики объявили: осталось не больше трех месяцев. Но, Петька, я не забываю твое правило: «Не верь плохому — верь хорошему. С плохим борись». — «Но как отличить одно от другого?» — спросил тогда, на озере, Андрей. Помнишь, что ты ответил? «Трудно, но биться над этой загадкой ты должен». А я бьюсь над другой загадкой и все не могу дознаться, за что боролся ты. Не могу я смириться с тем, что судьба тебя раздавила случайно, как бабочку Брэдбери. Что-то во всем этом было жизненно важное.
И еще сумасшедшая мысль: а ведь сколько всего впереди! Может быть, даже все еще только начинается и до конца еще далеко-далеко. В голове брезжит, что это цитата. Но вот откуда? — Не вспомнить.
5
Бодрящий напиток
Год, когда пропал кофе. Когда это было — до перестройки, во время? Не вспомнить.
И уточнить путем расспросов не получится. Во-первых, незачем, во-вторых, не поможет. Совпадение воспоминаний — это зверь редкий. Кому что помнится — диву даешься. При этом каждый из нас уверен, что «именно так все и было». Для закрепления единого оттиска в так называемой коллективной памяти требуется удачное сочетание (не)счастливых обстоятельств или сознательные усилия властных инстанций. Иногда помогает и бесконечное повторение. Десять раз скажешь «сахар» — и во рту сладко.
В связи с дефолтом это не произошло. Властным инстанциям было не до создания цельного образа в душах широких масс населения. А может, и не сочли нужным. И массам это было ни к чему. Каждый выпутывался как мог или проскакивал и рысцой бежал дальше.
Когда в разговоре случается слово «дефолт», стараюсь помалкивать. На сообщение, что он сорвал Решетовским покупку дачи, киваю: людям можно посочувствовать. Дышащий гневом рассказ о тут же выстроившихся очередях и судорожных закупках впрок растительного масла невольно вызывает удивление. Убейте, ничего похожего я в девяносто восьмом не видела и разговоров об уже начавшихся или возможных трудностях с продуктами не слышала.
А вот о гастролях Виктюка — город завешан крупными афишами — да, слышала. Говорили, высказывая свое отношение к уже виденному, к немыслимым, но, куда денешься, ценам. Виктюк был еще нов и уже очень моден, на каждую премьеру бурно реагировали.
В тот август они привезли «Саломею». Спектакли шли в «Промке» — название «ДК им. Ленсовета» у ленинградцев, как мне помнится, не привилось. Итак, «Промка». Зал на две тысячи мест — под завязку, после спектакля — гром аплодисментов. «Вы так нас любите, — говорил, выйдя на авансцену в чем-то сверкающе золотом, полный сил, бодрый Роман Григорьевич, — что нам, вероятно, следует переехать к вам насовсем». Удвоенный шквал восторгов. Крылья минутной победы над бойко тянущей на себя одеяло красоткой-Москвой вольно реют над нашими головами. Это триумф, это праздник, ну прямо светлая Пасха, как сказала бы где-то в Париже, на Елисейских, невзначай попавшая под перо Тэффи полная чувств Марья Антоновна.
Спектакль или сама причастность к Событию привели в возбужденное состояние. Толпясь в вестибюле, обсуждали Уайльда и Виктюка, сравнивали «Саломею» со «Служанками», привычно шутили на тему «а если б женщин играли женщины», текли широкой рекой к метро. Это была еще та, настоящая театральная публика, жившая и готовая умереть ради театра, последние сполохи выплескивающегося на улицу энтузиазма. Но общего воспоминания о «Саломее» девяносто восьмого года тоже не сохранилось. Иначе хоть где-нибудь промелькнуло бы: «Знаете, для меня этот дефолт, как ни странно, связан с премьерой в театре Виктюка».
Ладно, театр — это для немногих, для, так сказать, тонкого слоя. Кофе — для всех. Но стерлось воспоминание о времени, когда вдруг исчез кофе. Сразу во всем Союзе? Только в Ленинграде? Как долго это продолжалось? С чем было связано? Насколько помню, до причин молва не докопалась. Но обсуждали много! Рушились или, во всяком случае, давали трещину не только милые знакомства, но и дружбы. «Мне так хотелось, Саша, предложить вам кофе, но, к сожалению, выпит — и не достать», — говорила почтенная дама-профессор пришедшему к ней аспиранту. В пылу оживленной беседы она не услышала, что замо`к щелкнул и пришла дочь. Сорокалетняя активистка, борец за правду, она промолчать не смогла: «Мама! Зачем же врать? У нас еще целая банка. Пейте, Саша, хоть ложками его ешьте!»
Фольклор тоже откликнулся. Слышали анекдот? Приходит человек к другу. Звонит в дверь, снова звонит — тишина. «Эх, говорит он, почесывая бородку, то ли дома нет, то ли кофе пьют».
Конец века. Он подступает, он приближается. Да и не просто новый век, а новое тысячелетие. Мороз по коже, ужас, предвкушение. Такого еще не было, впервые. «Как не было? А накануне тысячного года? Было всеобщее ожидание апокалипсиса. Не знаете? Почитайте у Мережковского». — «Мережковский вел себя отвратительно во время оккупации». — «А это при чем?» Господи, сейчас сцепятся. Нет, пошли выпить. Все-таки доминирует радостное ожидание. Если двадцатый век был страшным, то двадцать первый просто обязан быть лучше. О миг мечты прелестной, так поется в какой-то опере, и тенор не врет. Зияние между бывшим и будущим — своего рода солнцестояние, секунда, когда лучезарные перспективы рисуются так легко, так красиво. Блажен, кто словил этот миг. Сколько было мечтателей, о чем говорили! Забылось под напором обстоятельств быстро. Жаль. Счастливые моменты стоит хранить в памяти. Полезно для тела и для души, как чашка хорошего, пусть даже виртуального, кофе.