Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2024
Вионор Меретуков — родился в Москве. Окончил филфак МГУ. Работал журналистом, научным сотрудником. Печатался в региональных изданиях. В журнале «Урал» был опубликован роман «Млечный путь» (№ 10–11, 2021 г.). Живёт в Чехии.
Все следует принимать всерьез.
Сэмюэл Батлер
Единственное по-настоящему
серьезное убеждение заключается
в том, что в мире нет ничего, что
следовало бы принимать всерьез.
Сэмюэл Батлер
Часть первая
Глава 1
Двадцать миллионов долларов: много это или мало?
Для кого-то, например для хрестоматийного чистильщика сапог, двадцать миллионов — несметное богатство.
А для барона Ротшильда остаться с крохами, какими-то жалкими двадцатью миллионами в кармане, — означало бы разориться дотла. Ротшильд от такого афронта, чего доброго, умом бы тронулся да с моста Ватерлоо сиганул бы в Темзу.
Я не был Ротшильдом. Не был я никогда и чистильщиком сапог. Я был… Впрочем, обо всем по порядку.
Я всегда мечтал разбогатеть. Только случая не представлялось. Долго не представлялось. Пока…
Да-да, так бывает, случай представился. Все мы живем, окруженные случаями или, вернее, возможностями. Эта тривиальная аксиома известна всем. Тем не менее каждый день мы проходим мимо возможностей, способных в корне изменить нашу жизнь, не замечая их и обреченно думая, что родились под несчастливой звездой.
Повторяю, мне случай представился. И я его не упустил: я стал богачом, завладев двадцатью миллионами долларов. Но для этого мне пришлось убить человека.
Об убийстве не знала ни одна живая душа. Впрочем, вру: один человек знал. Понятно, что я имею в виду того, кого убил. И душа которого ныне пребывает на небесах. Или — в аду. Последнее, на мой взгляд, более вероятно, поскольку покойник был негодяем.
Впрочем, в аду или не в аду, — это всего лишь догадка, ибо нам, живым, не дано знать, где содержатся души умерших негодяев.
Мне почему-то кажется, что они вообще не попадают ни к ангелам, ни к чертям, а веками торчат где-то посередине и, изнывая от тоски, ждут, когда у Главного Распорядителя выдастся свободная минутка и Он их куда-нибудь пристроит.
А Главный Распорядитель все время занят. Да и торопиться Он не любит. Ибо знает, что неизвестность — страшное наказание. Хуже — только полнейшая определенность, то есть неизбежность.
Надо заметить, что негодяй, которого мне посчастливилось укокошить, помимо традиционного набора отрицательных черт, таких как коварство, бесчестность, зависть и отсутствие чувства благодарности, обладал еще и отталкивающей внешностью: он был тщедушен, плешив и горбат.
Последнее прямо указывает на то, что альтернативы у него не было: горбатого, как известно, исправляет могила. Я лишь помог ему. И смерть, по моему глубочайшему убеждению, пошла ему на пользу.
Умерший был настолько омерзителен, что я отказываю ему в праве на имя. Имя, отчество и фамилия — это для других. Данный субъект достоин лишь клички.
Я не называю его еще и потому, что не хочу коверкать жизнь его детям, которые, несмотря на то что в их жилах течет кровь негодяя, имеют шанс — чем черт не шутит — стать порядочными людьми.
Повторяю, покойный имел отталкивающую внешность. И был дурным человеком. Это как бы снимает с меня часть вины, делая ее не столь уж тяжкой.
Согласитесь, было бы куда печальнее, если бы я отправил к праотцам не горбатого негодяя, по которому давно плакала веревка, а целомудренную отроковицу, например победительницу регионального конкурса красоты, или юношу, только-только получившего аттестат зрелости и бойкими глазами вглядывающегося в лучезарное завтра.
Теперь несколько слов об обстоятельствах, подробностях и особенностях того ужасного и в то же время такого счастливого для меня дня.
Начну с того, что убил я негодяя (в дальнейшем для удобства буду называть его Гаденышем) как-то странно, можно даже сказать, по-дурацки.
Да и шел-то я к нему не за тем, чтобы убивать: не было у меня такого намерения.
Мой визит изначально носил исключительно мирный характер, правда, с сильным привкусом меркантильности: мне нужно было каким-то образом вышибить из Гаденыша свой кровный миллион.
Гаденыш проживал в старинном двухэтажном доме, притаившемся в тихом замоскворецком переулке. Охраны не было…
Принял он меня в кабинете. Мой бывший партнер стоял у камина, скрестив руки на груди, как Наполеон, к которому на аудиенцию набился ничтожнейший вестфальский королек.
Над плешивой головой своего визави я увидел картину, на которой Гаденыш был изображен верхом на могучем першероне. Из ноздрей першерона вырывались языки пламени.
Человек и лошадь прихотливой волей живописца были развернуты анфас, и две пары страшных глаз, всадника и животного, в упор глядели на зрителя.
Фоном служило абсолютно черное поле. Художник превосходно владел своим ремеслом: ему удалось вложить в фигуры человека и лошади столько свирепой динамики, что, казалось, еще мгновение, и всадник на огнедышащем непарнокопытном вырвется из мрачной картины и очертя голову понесется на гипотетического противника.
В кабинете было очень много книг. Они заполняли полки и стеллажи, лежали на письменном столе, на журнальном столике и даже на стульях.
Гаденыш всегда был большим книгочеем. Предпочитая всем остальным книгам энциклопедические словари, толстенные монографии и статистические справочники — предметы, как известно, увесистые и массивные.
— Нуте-с, — сказал он, — с чем припожаловали, господин хороший?
Сказал и издевательски усмехнулся.
Я вежливо, но твердо предложил хозяину кабинета вернуть мне деньги. Ответом был хохот. Смеялся Гаденыш не меньше минуты.
Сдерживая себя, я повторил просьбу.
И тогда Гаденыш показал мне кукиш.
Этого ему делать не стоило: это был явный перебор. Кукиш меня так разозлил, что я не сдержался и в ажитации огрел Гаденыша по голове тем, что подвернулось под руку. Было бы полено — огрел бы поленом. Была бы бейсбольная бита, огрел бы бейсбольной битой.
Но у меня под рукой оказались только книги. Я схватил фолиант потяжелее, это был сорок четвертый том Большой советской энциклопедии издания 1955 года под редакцией академика Бориса Алексеевича Введенского, размахнулся и… Короче, этим томом я его и огрел.
Ну, огрел и огрел. С кем не бывает. Должен заметить, что огрел я его с превеликим удовольствием, можно сказать, от души. И никак не ожидал, что Гаденыш от такого удара загнется. Словно огрел я его не обыкновенной книгой, пусть и тяжелой, а бронзовым канделябром или палицей.
Вообще-то я думал, что мой бывший друг окажется более живучим. Ведь живучесть в природе негодяев.
Я сказал, что об убийстве знал лишь один человек, и этим человеком был сам убитый. Это правда. Гаденыш осознал, что его убивают, раньше, чем это понял его невольный убийца. Он понял это за мгновение до смерти, когда увидел над своей головой карающую десницу. Но этим непродолжительным знанием он ни с кем поделиться не успел.
Теперь ненадолго вернемся в начало девяностых, когда все живое ринулось в бизнес. Я имел глупость по неопытности вляпаться в некрасивую историю.
Но некрасивой она стала под конец. Вначале все было прекрасно.
К истории этой помимо меня были причастны редкие металлы, пресловутая «красная ртуть», какие-то сомнительные ветераны из Прибалтики и вышеупомянутый горбун, который в те поры был моим ближайшим другом и партнером.
Поначалу, как я уже говорил, все шло прекрасно. Мы за короткий отрезок времени заработали очень солидные деньги, которыми распорядились в высшей степени мудро, без промедлений переместив их в легальную сферу. В те годы сделать это было достаточно просто.
Мы приоделись, обзавелись белыми «мерседесами». Стали обедать в дорогих ресторанах. Гаденыш всерьез подумывал о красивой любовнице. Как выяснилось позже, ему приглянулась моя девушка.
Я же, ничего не подозревая, продолжал слепо верить своему компаньону и безоглядно предаваться удовольствиям.
Не прошло и полугода, как моей развеселой жизни пришел конец: Гаденыш — естественно, без моего ведома — виртуозно выстроил финансовую многоходовку, в результате которой я оказался у разбитого корыта.
Дальше пошло еще гаже: мной заинтересовались правоохранительные органы. И я последние деньги угробил на то, чтобы выйти сухим из воды.
Гаденыш добился своего: весь бизнес достался ему, а моя девушка стала его содержанкой. О, женщины, исчадия ада, порождения дьявола и ехидны!
После этого я целых пять лет пробавлялся случайными заработками. Кем я только не был!
Целый месяц водил экскурсии по отделу старинного оружия в ГИМе.
Играл на разбитом рояле в ресторане у Никитских ворот. Это было ужасно! Работать приходилось по ночам, и я смертельно уставал. К счастью, век этого отвратительного шалмана оказался сверхкоротким: вскоре он сгорел, подожженный с четырех сторон.
Некогда городские котельные, приютив немало бородатых и безбородых правозащитников, стали колыбелью диссидентского движения. Я не был самоотверженным борцом с каким бы то ни было режимом, я вообще далек от политики, но это не помешало мне устроиться истопником: все-таки там регулярно платили.
Поглядывая одним глазом за манометром и колосниками, я исхитрялся находить время, чтобы пописывать статейки в глянцевые журналы. Меня по старой памяти печатали. Но получал я там такие гроши, что их не хватало не только на водку и зрелища, но и на хлеб.
Подрабатывал репетиторством: пригодилось кое-какое знание иностранных языков, во времена оны приобретенное в стенах МГУ.
Потом была неизбежная Турция: помню неподъемные полосатые сумки, ночлег на тюках с мануфактурой, ругань, мздоимство таможенников.
Было и многое другое, не принесшее мне ничего, кроме усталости и ненависти ко всему, что имеет отношение к так называемому малому бизнесу. Впрочем, все это неинтересно. Великое множество россиян прошли через это испытание. И мало кто из них достиг материального благополучия.
Наконец мне такая жизнь осточертела, и я решил, как говаривал незабвенный Остап Ибрагимович, потрогать своего бывшего партнера за вымя.
Но все вышло совсем не так, как я себе это представлял. Книга неожиданно стала орудием убийства. Что, кстати, наводит на мысль о еще не раскрытых возможностях печатного слова.
…После того как Гаденыш, на прощание изумленно ойкнув, завалился набок и укатился под сень искусственной пальмы, я некоторое время пребывал в замешательстве.
Прошло, наверно, не менее пяти минут, прежде чем до моего сознания стали доходить ужас и идиотический комизм происшедшего.
Поверженный враг лежал на спине, широко раскинув руки. Рот мертвеца был хищно ощерен, от золотых коронок исходило сияние. Сияние было тусклым и неприятным. Как огонек на болоте, подумал я.
Я пристальней всмотрелся в лицо убитого. Вспомнился золотой зуб Паниковского.
Тут же на ум пришло еще одно сравнение: свеча в церковном приделе, которую впопыхах забыли загасить грабители. Оскал смерти. Волчья улыбка. Пасть негодяя, оснащенная по последнему слову советской стоматологической техники.
Такими коронками прежде украшали свои рты ростовские уркаганы и конторщики с Колымы. Последняя прижизненная улыбка, которую Гаденыш прихватит с собой на тот свет.
Мне понравилась его улыбка. Гаденыш улыбался так, словно был рад тому, что умер. С такой улыбкой ему будет хорошо начинать новую, нездешнюю жизнь, с воодушевлением подумал я.
Из-под задравшейся рубашки Гаденыша выглядывала рукоятка пистолета, заткнутого за пояс. Поколебавшись, я сумел подавить в себе соблазн позаимствовать пистолетик: кто знает, какой шлейф за ним тянулся?
То, что Гаденыш бездыханен, было ясно как день. На всякий случай я решил в этом убедиться. Я наклонился и, преодолев вполне естественное чувство брезгливости, приложил ухо к костистой груди врага.
Потянулись секунды нервного ожидания. Мое ухо не уловило ни единого звука. Если я что и слышал, так это гулкие удары собственного сердца.
Сомнений не оставалось: негодяй был мертв.
Именно в этот момент я понял, вот она — удача, вот он — случай!
Для начала я ладонью закрыл глаза покойному. Мне не хотелось, чтобы мертвец судачьим студенистым глазом подглядывал за тем, как я буду потрошить его дом.
Как я уже говорил, Гаденыш задолжал мне не меньше миллиона. Моя задача состояла в том, чтобы найти либо деньги, либо что-то, что можно было в деньги обратить. Например: драгоценности, антиквариат, картины, старинные вазы. Или вставные челюсти.
Там золота, я еще раз посмотрел на оскаленный рот покойника, килограммов на двадцать. Правда, эту мысль мне пришлось тут же отбросить: не буду же я, в самом деле, каминными щипцами выламывать у него золотые коронки, я же не гестаповец, в конце концов.
Можно было, конечно, отрезать голову и потом в спокойной обстановке аккуратно повыдергать зубы. Вариант совсем не плох, особенно если учесть, что золото всегда в цене. Но куда потом девать голову?
Я почувствовал, что если проведу наедине с покойником еще минуту, то сойду с ума.
Квартира Гаденыша была о семи комнатах и занимала весь первый этаж невзрачного домика в одном из тихих, как я уже говорил, замоскворецких переулков.
Дом, повторяю, не охранялся. Почему? Возможно, Гаденыш перехитрил самого себя. Он всегда говорил, что охрана, как ее ни камуфлируй, все равно привлечет внимание воров. И не просто воров, а профессиональных грабителей, для которых, как известно, не существует никаких преград.
Я знал, что Гаденыш жил без жены и детей, которых «откомандировал» несколько лет назад на запад Италии, где у него была вилла, купленная на мои деньги, — ну, если и не вся, то, по крайней мере, та ее часть, которая зеркальными окнами смотрела на берег Тирренского моря.
Выходило, что, кроме меня и покойника, в квартире никого не было. И я приступил к осмотру.
Мною последовательно были освидетельствованы кабинет, столовая, гостиная, бильярдная, кухня, туалетная комната, три совершенно одинаковые спальни с простыми железными кроватями на манер тех, что ставят в казармах, и наконец гараж размером с ангар, а в нем два черных джипа.
Возле автомобилей стояли два больших чемодана.
Отныне вид закрытых чемоданов, стоящих в боевой готовности, всегда будет волновать мое воображение и навевать приятные мысли о путешествиях и увлекательных приключениях.
Гаденыш еще с далеких советских времен не был чужим в мире криминала и в связке заказчик — исполнитель, насколько я понял, был заурядной шестеркой.
Ходили слухи, что ему поручались незначительные дела вроде передачи некоторых сумм от одного неофициального лица другому неофициальному лицу. Осуществлялось это открыто и без опаски. Видимо, такая схема устраивала всех. Включая милицию.
Один мой приятель рассказывал, что однажды видел Гаденыша, который с безучастным видом прохаживался по Гоголевскому бульвару, аккурат напротив памятника великому писателю.
Мой приятель отличался похвальной любознательностью. Он присел на скамейку, развернул газету и сквозь дыру, проверченную пальцем, принялся незаметно наблюдать за Гаденышем.
Через пять минут к Гаденышу приблизился стриженный под «полубокс» неизвестный, с которым Гаденыш обменялся парой реплик.
После этого Гаденыш извлек из внутреннего кармана пальто некий сверток и вручил его собеседнику.
Мой приятель был совершенно уверен, что на его глазах произошла передача денег.
Я присел на корточки возле чемоданов и осмотрел их со всех сторон. Чемоданы были старые, с потертыми фибровыми боками. В таких чемоданах пожилые небогатые люди хранят ненужные, вышедшие из употребления вещи.
Я положил один из чемоданов на бок. Отщелкнул замок. Откинул крышку и… рухнул на колени.
Да и было от чего: чемодан был доверху набит деньгами, уложенными в пачки.
Сказать, что у меня глаза вылезли из орбит, а сердце едва не выскочило из груди, — значит, не сказать ничего.
Дрожа от волнения, я взял в руки одну из пачек. Выглядела она, как свежая колода игральных карт. Только вместо тузов, валетов и королей в ней были стодолларовые купюры.
Я поднес деньги к носу. Ошибки быть не могло. Деньги пахли так, как могут пахнуть только деньги: от них исходил ни с чем не сравнимый запах вседозволенности и безграничной свободы, отчеканенной в «самой демократической» стране мира.
И еще я уловил тончайший запах дорогих духов: словно деньги, прежде чем попасть в чемодан, хранились в гардеробе молодой и очень красивой женщины.
Содержимое второго чемодана было точной копией первого.
Загнать машину во двор, прямо к дверям гаража, и перенести чемоданы в багажник было делом минуты. Меня никто не видел. Кроме кошки, которая прошмыгнула у меня под ногами и скрылась за мусорными баками.
Перед тем как покинуть квартиру, эту пещеру Лехтвейса, я носовым платком тщательно протер все места, где мог оставить отпечатки пальцев.
Том Большой советской энциклопедии я взял с собой. Что-то подсказывало мне, что к этой книге нельзя было относиться просто как к книге, мне казалось, что ей еще предстоит сыграть в моей судьбе немаловажную роль.
На пересчет денег, который я произвел у себя дома, ушло несколько часов. Это были лучшие часы в моей жизни.
Всего в обоих чемоданах оказалось двадцать миллионов долларов.
Совершенно ошалевший от счастья, я сидел на полу перед горой банкнот.
Мне было так легко и покойно на душе, что я даже позволил себе роскошь слегка пособолезновать покойному.
Дело не в том, что меня терзали угрызения совести. Мне было не до этого. И мне не было жаль покойного. И тем более я не собирался возбуждать в себе искусственной скорби по поводу того, что все вышло так, как вышло.
Мои ощущения были похожи на те, какие, должно быть, испытывает победитель детской игры в «Царя горы». Этого перманентного избранника богов, ценой синяков и ссадин завоевавшего право в гордом одиночестве стоять на вершине, на краткий миг может посетить чувство снисходительного сострадания к поверженному сопернику.
Пособолезновав минуты две, я заодно простил покойному все нанесенные мне обиды. Поверьте, сделать это было не так уж и трудно: двадцать миллионов размягчат любое, даже самое черствое сердце.
Но в то же время я понимал, что, как ни припудривай это страшное событие размышлениями о фатуме, бренности и прочей чепухе, грех убийства — даже непредумышленного — останется грехом убийства.
(Сознаюсь, это прегрешение в моей беспутной жизни не единственное. За много лет до этого я совершил еще одно преступление. Куда более страшное. На заре туманной юности я убил в себе идеалиста.)
Но мои мысли о грехе были легкими, как пар над горшком.
Когда я окидывал взглядом невообразимую груду денег — этот Монблан из стодолларовых бумажек, — мое сердце замирало от счастья.
Мне было совершенно наплевать, какими судьбами доллары попали в квартиру Гаденыша.
Возможно, думал я, мой бывший партнер опять стал шестеркой. Только теперь он передавал деньги не свертками, а чемоданами. Вряд ли это были деньги чисто криминальные.
Вспоминая нашумевший когда-то скандал с коробкой из-под ксерокса, я не мог избавиться от мысли, что стал тайным и нечаянным участником неких коммерческих забав сильных мира сего.
Происхождение и принадлежность денег могли иметь смешанную природу, как, впрочем, и все, что с незапамятных времен происходит на бескрайних просторах моей любимой отчизны. Дальнейшие события могли показать, насколько я был близок к истине.
Кстати, мыслей о возврате денег некоему законному владельцу у меня не возникало. А о том, чтобы о находке заявить в полицию, не могло быть и речи.
Нежданно свалившееся на мою голову богатство я был склонен рассматривать как испытание, как вариацию на бессмертную тему об огне, воде и медных трубах. Не было никаких сомнений, что это ниспосылалось мне свыше. Моя жизнь могла превратиться либо в трагедию, либо в сплошное ликование. И то и другое меня устраивало.
Глава 2
Чтобы стать богатым, моему другу Карлу Вильгельмовичу Шмидту не понадобилось никого убивать. Карл разбогател иначе. Причем самым тривиальным образом: он получил наследство.
Все произошло, как в сказке с благополучным концом: скоропостижно скончалась его бездетная немецкая тетушка.
Тетушка владела… Впрочем, черт его знает, чем она там владела.
Может, полями маркиза Карабаса. А может, акциями концерна «Сименс».
Но чем-то старушка владела, это точно. Потому что, когда стихийный атеист Карл узнал, сколько ему причитается по завещанию, он тут же, ни секунды не медля, безоговорочно и бесповоротно поверил в существование Бога.
И, пережив непродолжительный экстатический припадок, выразившийся в хождении на голове и криках «Исайя, ликуй!», он на всех парах помчался в ближайшую церковь покупать самую толстую и самую дорогую свечку, коя и была поставлена им за упокой души столь своевременно опочившей родственницы.
Вступив в права наследования, Карл повел себя чрезвычайно решительно.
Во-первых, он моментально развелся с женой, которую последние пять лет в глаза называл не иначе, как рептилией.
Во-вторых, завязал с нудной и скудно оплачиваемой работой в музыкальном издательстве.
В-третьих, отдался любимому делу, о котором, когда был беден, не смел и мечтать: он стал композитором. Образно говоря, Карл засел за клавир. Припал к божественному чуду музыки, посвятив всего себя классическому симфонизму. То есть занялся тем, чем заниматься ему строго противопоказано.
Не понимая, что смешон, Карл с величественным видом обожает подолгу распространяться о том, что завершает работу над крупномасштабным музыкальным произведением. Которое, уверяет он, в недалеком будущем потрясет мир истинных меломанов и затмит все, что было создано в области классической музыки со времен Гайдна, Моцарта и Бетховена.
Как только где-нибудь «в обществе» Карл видит пианино, он тут же устремляется к нему и, притоптывая ногой и перемигиваясь с девицами, принимается наигрывать что-нибудь душещипательное вроде «Черной шали» или «Отцвели уж давно…».
Я полагаю, что настоящий композитор так поступать не должен.
От серьезного сочинителя ждут иного. Было бы куда более уместно, если бы на дружеской вечеринке с сосисками и пивом он прочувствованно исполнил что-нибудь из Шенберга, Бриттена, Шнитке или на худой конец из Хиндемита.
Но Карл не был бы самим собой, если бы вел себя иначе.
Убежден, что, назвавшись композитором, он взвалил на себя груз, предназначавшийся совсем другому человеку.
Заказывая отель, он всегда строго оговаривает одно непременное условие: в номере должно быть фортепьяно. Если же его нет, Карл не слишком кипятится и довольствуется телевизором.
В-четвертых, Карл стал коллекционировать любовниц. Этому занятию он предается страстно и не жалея сил. Что свидетельствует о том, что здравый смысл им утрачен не до конца.
Если быть предельно откровенным, то именно этот, четвертый пункт нас особенно сдружил.
Необходимо добавить, что нам, несмотря на различия во взглядах, нравился один и тот же тип женщин. Что никогда, хвала Создателю, не приводило нас к соперничеству или размолвкам.
Стоит заметить, что когда я говорю о женском типе, то имею в виду не духовный мир жертв наших сексуальных домогательств, а только их экстерьер.
Женщины разнообразили нашу жизнь, внося в нее живительный и, как принято сейчас говорить, креативный сумбур, без которого, увы, не обходится ни одна история любви, даже если это любовь сугубо платоническая.
Знакомы мы были с давних пор, но виделись не так уж и часто. Пока, повторяю, мы не разбогатели.
Богатство толкнуло нас в объятия друг друга. Богатство и неодолимая тяга к сибаритству способствовали тому, что двух немолодых шалопаев притянуло друг к другу, как обычно одна нелепица притягивает другую.
В-пятых, Карл увлекся путешествиями. Это сблизило нас еще больше.
Путешествия давали нам то, в чем мы неосознанно нуждались: путешествия давали нам призрачную видимость очередности, закономерной ротации впечатлений, создавая ощущение некоего жизненного порядка.
А это само собой экстраполировалось на время, рождая иллюзию последовательного, постепенного и органичного перетекания одного временнóго промежутка в следующий: сегодняшнего дня — в завтрашний, одного месяца, например мая, — в июнь, високосного года — в невисокосный и так далее.
Перемещаясь в пространстве, меняя города и страны, мы как бы терлись шершавыми боками о Время, насильственно вовлекая его в процесс движения.
Мы были убеждены, что время, этот необъятный и необъяснимый феномен, придуманный человеком и им же искусственно присобаченный к пространству и скорости, поражено тяжким недугом.
Мы ползали по Хроносу, как по больному тифом ползает вошь, с той лишь разницей, что вошь знает, куда и зачем ползет, мы же этого знания были лишены изначально.
Неутомимое насекомое, деловито исследуя больную плоть, получает руководящие указания непосредственно от дьявола.
Мы же с Карлом ниоткуда никаких указаний не получали: мы руководствовались лишь интуицией, основополагающая особенность которой — бесстыдно надувать того, кто ей безоглядно вверяется.
О времени мы знали не так уж и много, в частности, мы не имели ни малейшего представления, когда оно началось, и уж тем более не знали, когда оно закончится. Впрочем, мы были уверены, что этого не знает никто. Уже одно это возбуждало наш интерес.
Когда мы находились под воздействием винных паров, то часто, нимало не смущаясь, обращались непосредственно к Богу.
Каюсь, говорили мы с Ним не слишком почтительно. Что было, то было.
Сейчас мне стыдно за себя и за Карла: все же Господь не сосед по лестничной клетке и не торговка семечками.
С Тем, Кто тебя создал, таким беспардонным образом вести себя не следует. Я бы не советовал так поступать даже тем, кто сомневается в существовании Святой Троицы и кто считает Библию чем-то вроде сборника юмористических рассказов о проделках святых.
Забыв о религиозном чинопочитании, мы шутливо заклинали Господа повлиять на больное Время, дабы оно не прохлаждалось, стоя на месте, а двигалось к некоей, увы, пока недосягаемой точке в будущем.
По собственному опыту мы знали, что эта заколдованная, загадочная точка отдаляется на шаг от настоящего, как только настоящее, частично становясь прошлым, с ослиным упрямством делает точно такой же шаг вперед, в будущее.
И только Господь, по нашему разумению, был способен радикально изменить это ложное положение вещей, от которого страдает человечество со времен Адама и Евы и которое у нормального человека не вызывает ничего, кроме протеста и недоумения.
Ах, если бы эта точка была достигнута! Тогда бы цепь замкнулась, расширение вселенной приостановилось, стремительно начался бы обратный процесс, и наступил бы конец света, явление, по своему всемирно историческому значению сопоставимое с его началом.
Сбылась бы вековая мечта мизантропов всех времен и народов: вселенная съежилась бы, всосалась в самое себя и превратилась в объект размером с куриное яйцо.
Мы часто, солидно кивая головами и одаривая друг друга понимающими улыбками, говорили, что если и есть в чем-то смысл, то, скорее всего, в движении.
И поэтому на протяжении нескольких последних лет мы только тем и занимались, что все время куда-то бежали, не в силах удерживаться на одном и том же месте сколько-нибудь продолжительное время.
Один из нас, как я теперь понимаю, бежал от настоящего, надеясь укрыться в прошлом.
Другой, густо смазав пятки елеем, стремглав летел в будущее.
Движение было нашим спасением: оно освобождало нас от необходимости мыслить, делать нечто общественно полезное и брать на себя ответственность за принимаемые решения.
Мы отдавались движению, словно оно было сутью и смыслом жизни. Мы думали, что, двигаясь, сумеем преодолеть барьеры, которые сами же когда-то перед собой и воздвигли.
Мы почти не интересовались тем, что происходило в мире.
Для нас не существовало ни правительств, ни Думы, ни смен руководителей страны, ни войн, которые велись этими руководителями.
Мы не читали газет. А если и брали в руки некое печатное издание, то, как правило, это были либо туристические проспекты, либо журналы мод.
Туристические проспекты сулили нам райский отдых на пляжах Адриатики, знакомство с особенностями французской кухни и незабываемые впечатления от сафари в Серенгети.
По журналам мод мы следили за изменениями, которые касались отношения человека к канону красоты. К нашему ужасу, в моду входили низколобые мужчины с покатыми плечами и кривоногие женщины весом с таксу.
Было еще одно обстоятельство или, вернее, благоприобретенное свойство наших преображенных натур, которое нас сближало. Нам претило… как бы это помягче сказать… безрассудно сорить деньгами.
Я бы назвал это экономностью или бережливостью, истоки которой в нашей нищей юности, в том благословенном и грустном времени, когда приходилось экономить буквально на всем, даже на дурных привычках.
Теперь эта бережливость у Карла приняла форму разумной расчетливости, а у меня — прижимистости, временами переходящей в откровенную скаредность.
Пред моим внутренним взором часто вставал образ обнищавшего старика, бывшего профессора кафедры структурной и прикладной лингвистики.
Когда я по утрам в своей московской квартире распахивал окно и выглядывал во двор, то чуть ли не каждый раз видел этого бедолагу, голыми руками выкапывающего из мусорного бака осклизлые кости и объедки.
Я страшился нищеты.
Какие мысли на сей счет имел мой друг, мне неизвестно. Но думаю, что и ему в голову приходило нечто подобное. Подозреваю, что именно поэтому Карл записывал мои и свои расходы в специальные блокноты.
Правда, блокноты эти он систематически терял и чуть ли не каждую неделю заводил новый.
Мы были далеки от забот нуворишей, тратящих целые состояния на золотые побрякушки, стотысячные шубы, мобильные телефоны с брильянтами и проводящих за границей время не в музеях, галереях и великих театрах, а в бесконечных походах по модным магазинам, осуществляя таким образом обязательный «шопинг», без которого они не представляют себе жизни «настоящего» миллионера.
Повторяю, мы были бережливы. Мы самым внимательным образом следили за своими счетами в банках.
Впрочем, все это не мешало нам жить со всеми удобствами, много путешествовать, со вкусом выбирать дорогие яства в ресторанах, снимать номера в хороших отелях и не отказывать себе в удовольствиях, к которым мы привыкли с быстротой, поразившей нас самих.
Ах, если бы не скука!..
Глава 3
— Ненавижу молодых… — сказал Карл.
Произнеся это, он принялся поворачивать голову слева направо. В его движении было что-то неживое, механическое, что-то от эволюций демонстрационного робота или разворота танковой башни.
Голова Карла двигалась невыносимо медленно. Как в испорченной киноленте. Хотелось встать и помочь Карлу: обхватить его голову руками и вертеть до тех пор, пока она не вывернется из туловища, как лампочка из патрона.
Но тут позвонки угрожающе хрустнули, и движение приостановилось.
Карл, сидевший очень прямо, на минуту закаменел.
Моему взору предстали мощные, царственно расправленные плечи, верхняя часть обнаженной спины с красивым рельефом мышц и коротко стриженный затылок под широкополой соломенной шляпой, украшенной красным пером.
Поскольку я сидел в шаге от Карла, то его огромная шляпа, вдруг ставшая центральной фигурой пейзажа, заслонила собой все, что до этого мгновения услаждало мой благодушный взор.
Шляпа бесцеремонно воцарилась над Клопайнерзее, спрятав за своими соломенными полями и середину озера, и часть противоположного берега, оставив открытыми лишь далекие синие горы, которые как бы нависали над овалом тульи, став жалкой декорацией к величественному головному убору.
Перо оказалось на одной линии с вершиной самой высокой горы, оно походило на вымпел, который на покоренном пике устанавливают альпинисты как символ бессмысленного геройства и романтической глупости.
— Ненавижу нынешнее поколение, — повторил Карл и любовно огладил округлившийся живот. За несколько последних дней он заметно прибавил в весе.
— По-твоему, мы были лучше? — спросил я.
— Лучше, хуже, какое это имеет значение? Ненавижу — и все тут.
— И все-таки за что?
Карл задумался.
— Они другие…
Я засмеялся.
— И слава богу! Хорошо, что они на нас не похожи: два одинаковых гнилых поколения кряду, одно за другим, этого, брат, никакая цивилизация не выдержит.
— Они еще гнилее нас…
— Это невозможно.
— Возможно, брат, возможно, сейчас все возможно. Мне говорят, что, мол, надо смириться, такие нынче настали времена.
— Какие?
— Черт его знает, какие… Вокруг развелось слишком много всяких технических штучек…
— Компьютеры, Интернет, мобильники…
— Во-во! И человеческий разум не поспевает за новинками. Люди стали меньше думать, вернее, задумываться… Они вовлечены в скоростную игру со временем, надо всех опередить, надо все успеть, не то тебя обскачут другие. На раздумья времени не остается, поэтому на свете осталось так мало умных людей. Их заменили современные субъекты, у которых мозги устроены не так, как у нас с тобой. Нам, чтобы докопаться да истины, надо перелопатить все укромные уголки памяти, пройти всеми тайными дорожками, тропками и извилинами. У этих все иначе: у них истина лежит на поверхности. И искать не надо, подходи и бери, всем все ясно.
— Хватит на все корки честить нашу смену! Там есть немало достойных субъектов…
— Например?.. — Карл сделал легкое движение головой, и позвонки опять хрустнули.
— Дима Билан, например, — быстро ответил я и для убедительности надул щеки. — А также Мумий Тролль, Оксана Робски и Сергей Минаев. И, конечно, Ксюша Собчак. Какие имена! Но вообще-то диву даешься, как это наше поколение оказалось способным к репродуцированию.
— Меня это тоже порядком удивляет… Мне казалось, что мы бесплодны. Особенно после того, как кумирами нашего поколения сами себя назначили Борис Гребенщиков и Цой. Царствие им небесное.
— К твоему сведению, Гребенщиков жив.
— Вот как?! Тем хуже для него. С него началась профанация бардовской песни. Все эти его туманности, неясности, недоговоренности… Беспомощная, бесполая поэзия. Поэтика дегенерата, прикидывающегося мессией. Он собственноручно памятник воздвиг себе нерукотворный… Когда ему нечего сказать, он поет «это», «эта», «эти», «этим». У него во всех песнях ключевое слово — «это».
Я задумался, припоминая.
— Мне кажется, ты заблуждаешься.
— Нет, не заблуждаюсь! Гребенщиков никогда ни во что не верил и сам не знал, о чем поет. Но он удачно выбрал цель и вот уже тридцать лет долбит по ней из всех орудий. Дурам, которые молились на него, казалось, что он чего-то недоговаривает, скрывая что-то таинственное, что за его «этим» и «этими» стоит что-то невероятно важное. А там ни черта нет, там — пустота. Но страстным его фанаткам — наркоманкам и психопаткам — его стишки страшно нравятся. Чтобы сгустить свой образ, образ печального и мудрого пророка, он для блезира ударился в буддизм… Словом, свинья он преизрядная. Играет, каналья, на нежных чувствах доверчивых лопухов. Ненавижу прохиндеев, паразитирующих на ниве искусства! А искусство — это та же религия, только место Бога там занимает Художник. Повторяю, я Борю ненавижу. Но главное — ненавижу тех, кто идет всем нам на смену! — раздраженно твердил Карл, потряхивая головой. Лицо его пылало гневом, брови грозно нависли над переносицей. — А они идут, эти неизбежные сменщики, эти сосунки, эти молодые сосущие силы, и, похоже, их не остановить. Вот что плохо-то… — Карл тяжко вздохнул.
Я знаю, в чем причина его ненависти к «молодым сосущим» силам.
Когда Карл был еще студентом консерватории, он увлекся сразу двумя своими сокурсницами.
Ему казалось, признавался потом Карл, что он любил девушек примерно одинаково, и ни с одной из них ему не хотелось расставаться.
Скорее всего, он не врал: в молодости его изнутри распирала настолько мощная сексуальная сила, что одной женщины ему было мало.
Неосмотрительному и любвеобильному студенту предстоял нелегкий выбор. Решив положиться на случай, Карл бросил жребий.
В результате одна из пассий стала его женой, вторая — официальной любовницей. Обе женщины — зачтем это хитроумному селадону в актив — долгие годы мирились со своим положением.
Сокурсницы родили ему двух дочерей. Причем девочки появились на свет почти одновременно, чуть ли не в один день.
Внимания как легитимной дочери, так и побочной Карл, вечно неудовлетворенный, озабоченный своими «творческими» неудачами и по этой причине неделями не вылезавший из пьянок, практически не уделял.
Следы одной дочери затерялись на широких просторах Зауралья, куда она в свои неполные семнадцать сбежала с юным лейтенантом, который вряд ли когда-нибудь станет генералом: мечтательный офицер грезил о славе Андрея Вознесенского и не умел материться.
Эту дочь Карл терпеть не мог и, похоже, навсегда вычеркнул из своей жизни: я знал, что в его сердце до сих пор тлели угольки ревности и подозрений, уж больно дочка походила лицом и статью на так называемого «друга семьи», некоего красавчика, прятавшего свое коварство под сладкогласным именем Юлиан.
Вторую дочку Карл ненавидел еще сильнее, потому что она мало того, что была похожа на него как две капли воды, но и внутренне была вылитый Карл.
Она никуда не затерялась и, даже более того, была у всех на виду, беспрестанно снимаясь в телесериалах, специализируясь на амплуа искательниц любовных приключений.
«Этой прошмандовке и играть-то ничего не надо, — цедил сквозь зубы Карл, когда речь заходила о его дочери-актрисе, — она и в жизни такая».
Какое-то время лицо Карла кривит гримаса ненависти: видимо, он вспоминает своих дочерей. Но долго оставаться мизантропом этот эгоист не может.
— Господи, хорошо-то как! — шепчет он. Лицо его разглаживается, приобретая самоварный оттенок, который очень ему идет.
Карл не менее минуты, слегка прищурившись и редко мигая, созерцает крохотные отели и пансионы, тонущие в густой темной зелени, за которыми, словно нарисованные на серебристо-голубом полотнище неба, высятся горы с окультуренными склонами — игрушечные горы австрийских Альп.
Насладившись рекламными красотами, Карл радостно вздохнул, потянулся за солнечными очками и в этот момент увидел полную пожилую немку, с которой при встрече всегда галантно раскланивался.
Карл и на этот раз был необыкновенно учтив: он слегка привстал и рукой грациозно притронулся к шляпе.
И тут, пытаясь придать лицу выражение максимальной приветливости, он состроил такую зверскую физиономию, что женщина схватилась за сердце.
— Еще один такой опыт, — заметил я, когда дама, тяжело ступая, с озадаченным видом прошествовала мимо, — и старухе конец: она от удивления лопнет. Она лопнет, а тебя привлекут к ответственности за членовредительство. Не смотри на нее так…
— А как я должен был на нее смотреть?..
— Ты должен был смотреть на нее доброжелательно.
— Я и смотрел доброжелательно.
— Если бы…
— Оставь меня в покое! Буду я тебе доброжелательно смотреть на какую-то старую кикимору. Мне на себя-то смотреть тошно…
— Не ври. Ты себя обожаешь. А на нее не смотри, обойдись как-нибудь без этого.
— На кого мне тогда прикажешь смотреть?
— Смотри на меня.
— Я и смотрю.
— И?..
— Получаю ни с чем не сравнимое удовольствие.
— Вот так-то лучше. Давно хотел тебя спросить…
— Если давно, то лучше не спрашивай, знаю я твои вопросы.
— Что это за имя у тебя такое, Карл? За что и в честь кого тебя так обозвали?
— А почему ты спрашиваешь?
— Из чистого любопытства.
— Имя как имя… — Карл зевнул. — Если помнишь, Маркса так звали… Да и Либкнехта тоже… еще Линнея… а также целую свору королей, от Карла Великого до Карла Безумного, который, помнится, дрался с собаками из-за мозговой косточки… И потом, не Иваном же было меня называть. Отчество у меня подгуляло, вот в чем дело, да и фамилия… Представляешь, Иван Вильгельмович Шмидт?
— Ты полагаешь, что Карл Вильгельмович лучше?
Карл опять зевнул.
— Не знаю… Мне нравится. На мой взгляд, звучит вполне пристойно, почти по-королевски. А если честно, то по большому счету мне наплевать. Хотя уменьшительное от Карла мне не очень-то по душе…
Я с невинным видом спросил:
— А как тебя называют влюбленные женщины? И как величала мама, когда звала обедать?
Карл ухмыльнулся.
— Мои возлюбленные обращаются ко мне по имени-отчеству. Даже в постели. А мама… Мама меня любила без памяти, но женщиной она была остроумной и злой. Она называла меня… Карликом.
Я окинул взглядом могучую фигуру своего друга.
— Можно и мне?..
— Не стоит, — отрезал Карл, — это будит во мне грустные воспоминания.
Он поерзал в кресле, выпрямился и после паузы спросил:
— Как я сегодня выгляжу?
С минуту я внимательно изучал самодовольный лик Карла.
— Ты великолепен и выглядишь, как разжиревший сакс, много лет проживший в Париже. Такой ответ тебя устраивает?
Карл ответил не сразу.
— Как тебе известно, я действительно некоторое время обретался во Франции, — сказал он, и легкая тень легла на его лицо.
— А кто ты по национальности?
— Ты забыл про «давно хотел тебя спросить».
— Давно хотел тебя спросить, кто ты по национальности.
— Из тевтонов мы. Или из вестготов. А может, из лангобардов.
— А кем ты себя ощущаешь?
Карл на секунду задумался и, горделиво выкатив грудь, заявил:
— Я гражданин мира!
— Ясно: безродный космополит… И все-таки кто ты?
Карл опять задумался.
— По всей видимости, русский.
— Ты в этом уверен?
— Знавал я одного славного парня, у которого папа был еврей, а мама — француженка. То есть в его жилах не было ни капли русской крови. Так вот, в паспорте этого субъекта, в графе «национальность», было написано «русский». Он так решил. И это его неотъемлемое право, — Карл помолчал. — А по поводу моей национальности… Ну, посуди сам, коли у меня папаша хоть и Шмидт, но по паспорту русский, да и по маминой линии точно такая же история… Да будет тебе известно, что ее остзейские предки обрусели, перекрасившись в бело-сине-красные цвета, чуть ли не при Екатерине Второй. Одним словом, деваться-то мне было некуда, и я автоматически стал русским. Таким образом, как ни верти, я русский. Хотя имею германских прародителей и мог бы предпринять попытку пролезть в чистопородные немцы. Но что-то удерживало меня. Возможно, мысль о соборности и бескрайних просторах России…
— Этого еще не хватало!
— Да-да, о соборности! — выспренно повторил Карл. — И если бы не тетушка, я бы не торчал сейчас с тобой здесь, в глубинах провинциальной Австрии, а загорал бы в Серебряном бору в обществе красоток из вспомогательного состава МХТ… Ах, тетушка, милая моя северогерманская тетушка! Вечная ей память… Как же вовремя она померла! Кстати, открою тебе тайну. Я далеко не всегда был русским, то есть я хочу сказать, что в детстве, когда узнал, что я по крови немец, сначала смертельно обиделся на своих родителей. Как это они посмели родить меня немцем! Мне не хотелось отличаться от других ребят. А годам к двенадцати я страшно возгордился, мне вдруг понравилось быть немцем. Хотя чем тут гордиться… И позже, когда понял, что гордиться своей национальной принадлежностью может только чванливая посредственность, что гордиться этим постыдно, глупо и пошло, я стал русским, потому что для этого мне никому ничего не надо было доказывать. Произошло это следующим образом: в паспортном столе, при получении первого в моей жизни официального документа, всерьез удостоверяющего личность, я удостоился традиционного вопроса о национальности. И в это святое мгновение я окончательно осознал, что родился в краю церковных луковок, махорки, антоновских яблок, деревянных ложек, кваса, щей, лаптей и, вспомнив есенинское…
Карл прикрыл глаза и с чувством продекламировал:
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам…
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.
— И, вспомнив это, — повторил Карл деловито, — я самым решительным тоном заявил паспортистке, что прошу записать меня русским. Не могу удержаться, чтобы не сказать два слова о патриотизме как таковом: русский патриот мне нравится больше любого другого, он не криклив, спокоен и тверд. И он знает своего врага в лицо…
— Тебе хорошо: тебе известно, кто ты. А вот я… Звали меня когда-то, как ты знаешь, Павлом Базилевским, а теперь я то ли Пауль Вернер, то ли Поль Вернье, то ли Пол Ковальски, то ли…
— Как же ты расточителен! Ну, скажи, разве можно так разбрасываться! — укоризненно покачал головой Карл. — Это же безнравственно! Я бы на твоем месте остановился на ком-нибудь одном.
— Увы, нельзя…
— А сейчас ты кто? Как вас теперь называть?
— Сейчас я Паоло Солари, уроженец Неаполя.
— Макаронник?! Вот это да! Но ты же ни бельмеса не знаешь по-итальянски!
— Пришлось проштудировать русско-итальянский разговорник.
Карл посмотрел на меня с уважением.
Я подмигнул ему и добавил:
— И потом, я непродолжительное время дружил с одной обворожительной итальянкой. Тесное общение и все такое, ты понимаешь…
Карл удовлетворенно крякнул:
— Вот это совсем другое дело!
— Кстати, ее звали Аделаидой.
Я солгал. Но сделал это не без умысла: дело в том, что так звали последнюю привязанность Карла.
Но Карл и ухом не повел.
После короткой паузы он спросил:
— Думаешь, тебя все еще разыскивают?
— Как дважды два.
Карл пошевелил бровями и вернулся к вопросу о моей национальности:
— А где твои истинные родовые корни?
— Я же говорю, в Неаполе, там недалеко от церкви Сан-Джакомо дельи Спаньоли есть маленькая улочка, которая носит имя моего предка, почетного гражданина города Неаполя Витторио Солари. Он жил в 18-м веке и был глубоко верующим христианином, за что паства семь раз подряд избирала его церковным старостой. Так вот, этот Витторио Солари прославился тем, что даже в Великий пост, то есть в Пепельную среду и Страстную пятницу, обжирался свининой по-неаполитански и до блевотины накачивался разливным фалернским…
— Ну и балаболка же ты! Как ты сам не устанешь от своей болтовни!
— Клянусь девой Марией… — я молитвенно сложил руки на груди.
— Со мной ты бы мог быть пооткровенней.
— Хорошо, буду предельно откровенен, но, прошу заметить, делаю это под давлением. Итак, я человек без национальности: без роду, без племени, одним словом. Хотя отец когда-то мне рассказывал, что его польский предок…
Карл возмущенно запыхтел:
— С тобой совершенно невозможно разговаривать! Опять какой-то засранный предок!
Я повысил голос:
— Предок моего отца, некто Збигнев Базилевский, мелкий лавочник и подданный его императорского величества самодержца всероссийского, царя астраханского, царя польского и прочая и прочая, как-то в Варшаве, переползая из одного кабака в другой, спьяну заблудился. Полз, полз, значит, он, потом уснул мертвецким сном, а когда очухался, то оказалось, что он уже не в Варшаве, а в Москве, в особняке золотопромышленника Базилевского на Воздвиженке, за Арбатской площадью… Так с тех пор и повелось…
— Переползать из кабака в кабак?
— Нет, жить в особняках.
Карл недоверчиво покачал головой.
Я и сам не знал, какие черти занесли моего прадеда из чистенькой, спокойной Варшавы в сумасшедшую Москву: это составляло страшную тайну нескольких поколений семьи Базилевских.
— Тем не менее я говорю сущую правду. Когда в восемнадцатом году по Совдепии прокатилась первая волна «уплотнений», то бывшему владельцу особняка на Воздвиженке пришлось потесниться и из роскошных, почти дворцовых, покоев перебраться в каморку слуги под лестницей. Потом в этой каморке жили его сын, потом внуки, один из которых — мой отец, а потом и я…
Если быть честным до конца, то надо признать, что каморка вообще-то была довольно поместительна и состояла из столовой, спальни, кабинета, ванной комнаты и кухоньки. Видно, прежний владелец особняка хорошо заботился о своих слугах. Или был провиденциально предусмотрителен.
Титанические усилия отца вернуть себе особняк — как прямому и законному наследнику — натолкнулись на глухую стену, сооруженную чиновниками из столичной мэрии.
Борьба с властями длилась недолго и закончилась полной и безоговорочной победой чиновничества над справедливостью: особняк после реконструкции отошел к некоей таинственной организации, возглавляемой смуглым джентльменом с кавалерийскими усами.
К слову сказать, реконструкция была противоправной: еще в конце семидесятых особняк был признан памятником русского модерна и охранялся законом.
Но, несмотря на это, в один не совсем прекрасный день во внутренний дворик особняка был высажен десант каменщиков, маляров, сантехников и прочих строительных рабочих в количестве, необходимом для того, чтобы уже через полгода здание, заиграв веселенькими красками, изменилось до неузнаваемости. На мой взгляд, оно стало походить на праздничный торт или огромный тульский пряник.
Впрочем, власти были по-своему гуманны: выиграв битву, они проявили великодушие, и насильственная реконструкция не коснулась каморки.
После смерти отца (лучше сказать, не смерти, а исчезновения, — но об этом позже) в каморке, а правильнее, малогабаритной трехкомнатной квартире жил я, жил один, и жил в свое удовольствие. Жил, пока… Впрочем, об этом тоже позже.
— Ты никогда не говорил, что этот особняк… — начал Карл. — Словом, я не знал, что он принадлежал твоему пращуру.
— А-а, да что тут говорить… — я махнул рукой.
— А мать?..
— Что — мать?
— Мать, говорю, кто по национальности?
— А мать я не успел спросить, она умерла, когда мне не было и полутора лет. Когда ходишь под себя и знаешь только два слова — «дай» и «нет», не до расспросов тут… Да и какое имеет значение, кто ты? Так ли важно, кем помрешь: немцем, французом или эфиопом… Вот и ты говоришь, что все мы граждане мира.
— Про «мы» я не сказал ни слова. Я намекал, что если кто и может быть гражданином мира, так это только я, а что же до остальных…
— А остальные — это кто, я?.. Коли так, то повторяю, не все ли равно, кем помирать?
— Не скажи. Например, жить эфиопом — это еще куда ни шло, а вот помирать… Тем более что смерть бродит не за этими слишком красивыми горами, а где-то рядом…
— Типун тебе на язык! Тебе всего-то сорок.
— Да, мне сорок. Вернее, тридцать девять. Как и тебе… И что? Даже если я проскриплю еще столько же, то следующие тридцать девять промчатся ничуть не медленнее, чем те, что уже промчались. Думаю, даже быстрее… Общеизвестно, что вторая часть жизни, если тебе посчастливится ее заполучить, — это ускоренный вариант первой…
— Да, жизнь действительно как-то уж слишком быстро летит… и вот уж клонятся к закату дни жизни моей окаянной. По правде сказать, я и не ожидал, что все так быстро промелькнет.
— Будто я ожидал… Жили-жили, а зачем… Так и не поняли, в чем смысл существования.
Некоторое время мы задумчиво молчим и озираем окрестности.
На коленях Карла лежит книга. Он шелестит страницами. Одним глазом подглядывая в книгу, он вытягивает руку над головой и, придав гласу умеренной громкости, возглашает:
— Поэтическое восприятие жизни — величайший дар, доставшийся нам от поры детства, — Карл счастливо вздыхает. — Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих хмельных лет, то он поэт или композитор… А теперь к вопросу о том, в чем смысл существования. Господь создал человека личностью: так Он задумал. Чтобы это понять, надо хорошенько поработать мозгами. Я это понял, и мне сразу стало легче жить. М-да, личность, — Карл задумался, — личность только тогда личность, когда она имеет абсолютную, ничем не сдерживаемую свободу выбора. Я к такому выводу пришел после долгих размышлений. И, кстати, независимо от святой церкви. Которая учит нас, что свобода выбора — в вере в Бога…
Я даю ему выговориться и как бы невзначай роняю:
— Карлуша, друг любезный, у тебя послезавтра день рождения. Как-никак юбилей: сорок лет.
Карл делает вид, что не слышит меня. Я продолжаю:
— Надеюсь, ты не зажилил его, и нас ожидает банкетный зал на три тысячи кувертов? Форма одежды парадная? Дамы должны явиться в вечерних платьях? А джентльмены — в белых смокингах или в мундирах и при орденах? Посоветуй, что мне надеть, чтобы выглядеть поприличней и не выделяться? Может, облечься в парадные кожаные шорты, какие носят фальшивые альпийские стрелки? Или лучше — в клетчатую шотландскую юбку из австралийской шерсти? Мадонне и Клуни приглашения отправлены? За принцем Савойским послан мусоровоз? Или он прибудет в карете скорой помощи? Кстати, как будет по-французски «званый вечер»? Кажется, «суаре»?
Карл презрительно посмотрел на меня и хмыкнул.
— Твоя высокопарная тирада требует шлифовки, — говорит он, пытаясь придать голосу сострадательные нотки. — Впрочем, вру, она не поддается шлифовке. Ты теряешь форму, мой друг. Ты начинаешь говорить глупости. Твои попытки казаться остроумным — нелепы. Хорошо, что тебя никто не слышит. Я знаю, что с тобой происходит. Это все от безделья. Тебе нужна смена обстановки и полная замена действующих лиц. Ты должен постоянно двигаться, перемещаться в пространстве, разве ты забыл об этом? Ты засиделся. «В добрый путь, господин Лермонтов», — сказал Николай I, прочитав «Героя нашего времени». Ему не понравилась книга Михаила Юрьевича. По мнению Николая, Лермонтов плохо знал русский народ. Все персонажи у него ходульные, нетипичные, нежизненные. Особенно царю не понравился Печорин. Удался только один Максим Максимович, который, как ты помнишь, к царю относился как к отцу родному. И император отправил автора в ссылку. Чтобы тот, окунувшись в гущу народной жизни, поднабрался знаний. Если ты, Паша, хочешь написать правдивую книгу, которая проняла бы читателя до печенок, тебе необходимо повариться в среде простых людей, как-то: финансовых магнатов, президентов корпораций, директоров банков, знаменитых киноактрис, телевизионных продюсеров и прочей публичной сволочи. Что касается юбилея, то я подумаю. Полагаю, что о дне и часе торжества ты будешь извещен своевременно… или несколько позже.
Глава 4
Как-то после хорошего ужина и бутылочки рейнского, прогуливаясь по набережной Клопайнерзее, Карл, к тому моменту полностью утративший, как мне тогда показалось, чувство реальности, вдруг выпалил:
— Я скоро умру.
Сказал и остановился. И надолго замолчал. Мало того, он еще и не шевелился, стоял как истукан.
Я с невозмутимым видом стоял рядом и ждал, когда же он сдвинется с места и как-то объяснит, что означают сии страшные слова.
— Ты знаешь, я не пессимист… — продолжил Карл.
Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. «Не пессимист»! Вот уж не сказал бы!
— Я не пессимист, — повторил он и вздохнул. — Но вот уже несколько лет я живу в постоянном страхе подохнуть. А это даже самого выносливого и отчаянного оптимиста вмиг превращает в распоследнего пессимиста. Я могу отбросить копыта в любой момент. Так сказал мой лечащий врач. Я проверил потом у других эскулапов: не врал, сволочь. Поэтому мне все эти деньги, развлечения, путешествия и бабье почти до лампочки… словом, страх отравляет мне жизнь, все мне не в радость… Казалось бы, веселись, а где-то в глубине сознания запрятан ужас… Причем должен признаться, что я его не прятал, этот ужас. Он как-то сам постепенно запрятался… Наверно, потому, что болезнь невидима: чувствую я себя превосходно, все жизненно важные органы функционирует, как надо… Но по временам все эти страхи оживают, и тогда я усилием воли или с помощью иных средств стараюсь запрятать страх как можно глубже. Поэтому я и мечусь, как последняя сука, места себе не нахожу… бегу все время куда-то. Мне надо бежать, чтобы мысли о смерти не захватили меня целиком… Правда, врачи сказали, что хотя я и могу помереть в любой момент, но могу и задержаться на этом свете на много лет и прожить еще черт знает сколько, может, даже переживу этих сраных врачей и дотяну до Страшного суда. Эскулапы говорят, что таковы особенности моей болезни, и ни одно светило не сможет определить, когда я загнусь. Что за страна! Никто ни черта не знает! Но, брат, страшно, ох, как страшно! И все-таки хорошо, что у меня вдруг появились деньги, не знаю, что бы я делал без них…
В ответ я сказал, что он слишком серьезно относится к жизни.
— Дурень, я не к жизни отношусь серьезно, — рассердился он. — Я к смерти отношусь серьезно!
Тогда я сказал Карлу, что врачам верить нельзя. И осмотрел Карла с головы до ног.
— Тем более что явных признаков увядания не вижу.
— А неявных?
— Из неявных могу назвать седину в бороде и беса в ребре…
Карл ухмыльнулся.
— Ты что-то путаешь. Седина в бороду и бес в ребро — это, братец, не суть признаки увядания. Напротив, это свидетельство приближающейся второй молодости.
Я быстро ответил:
— Я знаю, что это такое — твоя вторая молодость. Вторая молодость — это твое будущее. А твое будущее — это трагическое изменение организма со всеми атрибутами старости: болью в суставах, вышедшим из строя детородным органом и размягчением мозгов. И она, твоя вторая молодость, надвигается неотвратимо, как фатум. Я ее уже вижу, вот она, сокрушая все на своем пути, наползает на тебя, гремя полыми костями и бормоча проклятия в адрес бездарно прожитой жизни.
— Ты, наверно, думал меня напугать, а вместо этого нарисовал до чрезвычайности оптимистичную картину. Конечно, в размягчении мозгов и боли в суставах хорошего мало, но вот что касается недееспособного детородного органа, то это как раз то, что мне сейчас нужно. Знал бы ты, как он меня отвлекает от работы, этот детородный орган! Только настроишься на работу, как рядом возникает некое эфирное создание с призывным взглядом, и все благие намерения летят к черту…
Кстати, к вопросу о смерти…
Как-то одним чистым сентябрьским утром Карл затащил меня на Ваганьковское кладбище. Карл всегда был чутким другом, этого у него не отнять, и он из каких-то отдельных моих высказываний сделал вывод, что у меня с душой творится что-то неладное, и решил помочь мне справиться с унынием.
И действительно, я переживал нелегкий период. Все у меня разладилось. Я стал плохо спать, а если спал, «такое, мама, снилось!».
Я давно нигде не бывал, словом, это было время апатии и мизантропии. И, как это случается с рефлектирующими людьми, я был очень недоволен собой. У меня не было планов на будущее. Я не знал, что буду делать завтра и послезавтра. Да что там, я не знал, что буду делать через час.
Единственно, что мне удавалось делать более или менее плодотворно, это писать книгу жизни. Да и та была пока лишь в голове.
Я не мог писать больше того, что предлагали мне жизнь и мое таинственное «я», в котором мне очень хотелось разобраться. С некоторых пор я уверовал в то, что книги и жизнь очень похожи. Человеку не дано прозревать свой завтрашний день. Этим искусством не владеют даже сумасшедшие.
С книгами, настоящими книгами, та же история. Если ты пишешь настоящую книгу, то ты не знаешь, что случится с твоими героями на следующей странице. И это происходит не потому, что ты забыл составить планчик сочинения, а потому, что ты пытаешься написать правду, подбрасываемую тебе по столовой ложке из иных сфер.
Уверен, так писали великие. План — это для графоманов, ворующих объедки со столов гениев.
Достаточно вспомнить Льва Толстого, который однажды решил следовать плану и уже начал писать роман о декабристах, а в результате заехал совсем в другую сторону, родив «Войну и мир».
Итак, неким свежим ранним утром мы с Карлом оказались на кладбище.
— Я знаю, что тебе надо. Вид могил, — сказал он и положил мне руку на плечо, — настроит тебя на мысли о возвышенном, вечном и отвлечет от мирского, то есть от низменного. — Карл прикрыл глаза, став похожим на доброго крокодила. — А это как раз то, в чем нуждается каждый придурок, который стал слишком много копаться в себе.
Я знал, что прогулки по кладбищенским аллеям всегда бодрили Карла и придавали ему оптимизма.
— Погуляем, — говорил он приподнятым тоном, — здесь тенисто и, слава богу, народу мало. Знал бы ты, как мне надоели люди! Я имею в виду живых. Толку от них как от козла молока. Одно радует, что среди них попадаются женщины. Если бы не это… Я не человеконенавистник, избави боже, но… все-таки было бы лучше, если бы народу было поменьше. Людей развелось до черта… Только под ногами путаются. Чем мне нравятся мертвые, так это тем, что они, в отличие от живых, не лезут ко мне с советами и никогда не мешают продуктивно размышлять о бессмертии.
Мы бродили по обширному кладбищу, изредка бросая взгляды на надписи, выбитые на мраморе и граните. Попадались презабавные.
— Взгляни! — я указал Карлу на скромный серый камень с веселенькой искрой. Надпись на нем гласила:
Мертвых в землю, живых — за стол!
Савва Варнавович Преферансов-Мертваго
1800–1882.
— Кем был этот шутник с жизнерадостной фамилией? Попом-расстригой, пропившим серебряные ризы и золотые стихаря? Конным заводчиком, истратившим состояние на шампанское и цыганок, всяких там Глаш и Катек с сумасшедшими черными глазами? Мне хочется думать, что умер он во время шумного застолья, это единственно достойная смерть для субъекта с такой необычной фамилией… Какой симпатичный покойничек! — проворковал Карл.
— Согласен, очень симпатичный, — я уже чувствовал, как по телу разливается приятное тепло. Посещение кладбища начало оказывать на меня благотворное воздействие: похоже, Карл был прав.
— Да и этот совсем не плох, — я подвел Карла к следующей могиле.
Мы увидели эпитафию:
Память о тебе бессмертна!
Балдан Калганович Изотопов, купец первой гильдии
1819–1895.
— Еще одно доказательство того, что смерть может быть пошлее жизни… — цинично заметил Карл. — Интересно, чем это он был так славен, этот незабвенный Балдан Калганович? Может, тем, что в один присест мог выпить два литра водки и высадить целый котел ухи из белорыбицы? Или тем, что субсидировал строительство первой в Москве общественной уборной? Черт бы побрал всех этих мертвяков и тех, кто закопал их под булыганами с такими идиотскими призывами к вечности! А вот еще одна замечательная эпитафия, ты только посмотри! Что они все сговорились, что ли?
Мы приблизились к могиле, обнесенной ржавой покосившейся оградой.
Придав голосу благоговения, я прочитал:
Ты был велик соответственно имени своему!
Капитон Капитонович Шляпенжоха
1700–1902.
— Вот это я понимаю! 202 года! — поразился Карл. — Прямо-таки библейский возраст, если только кладбищенский каменотес не был вдребезги пьян, когда долбил эти циферки… О, незабвенный и великий Капитон Капитонович! Интересно, кем он был, этот Шляпенжоха? Башмачником? Или разносил по домам толстовские брошюры о нравственности? Или под покровом ночи колуном кроил черепа прохожим? Похоже, мы с тобой угодили в заповедник гоголевских персонажей.
Следующая эпитафия была прочитана Карлом медленно и торжественно:
Лучше мне умереть, нежели жить!
Ираида Уродова-Чернозубова.
Ушла из жизни 1 января 1887 года.
— Сколько глубокого, поистине философского смысла и вселенской тоски в этих пронзительных словах! Действительно, лучше умереть, чем жить под такой фамилией… И такие тетки вертят нами! Господи, а ведь, наверно, был какой-то ясноглазый поручик, милый воспитанный мальчик, который сходил с ума по этой Ираиде Уродовой! Когда же мы научимся вертеть женщинами, как они вертят нами?
— Когда сами будем действовать их же методами. Надо самому прикинуться женщиной, и тогда…
У одной могилы Карл остановился надолго. Я стал рядом. Мы принялись с интересом разглядывать осевшую на одну сторону гранитную глыбу антрацитового цвета.
— «Карл Бухман», — прочитал Карл проникновенно. — Видишь, как, оказывается, много было Карлов на свете… И все, все умерли! Какие утраты, какие утраты… Остался один, но зато какой!.. Ах, как я одинок в этом океане мертвых Карлов… Посмотри, — сказал мой друг, и глаза его подернулись влагой, — мой тезка Карл Бухман родился в одна тысяча восемьсот девяностом году… Помнится, что-то связано с этим годом…
Я напрягся и неуверенно произнес:
— Кажется, год рождения Пастернака…
— Да-да, ты прав, Пастернака. А также — Фанни Каплан. Год тысяча восемьсот девяностый! — сказал Карл с воодушевлением. — Год рождения самой невезучей женщины двадцатого столетия. Находиться в метре от Ильича и так бездарно промазать… А могла ведь грохнуть политического авантюриста в самом начале его варварского эксперимента. Знаешь, почему она промахнулась? Фанни забыла, какой глаз надо было прищуривать. И прищурила совсем не тот. Ах, если бы она прищурила тот, какой надо! Впрочем, если бы она и превратила грудь вождя мирового пролетариата в дуршлаг, это вряд ли бы что-нибудь изменило. Ведь из-за его плеча уже высовывались рыжие усы следующего вождя: будущего вождя всех времен и народов. А тот многому научился у своего предтечи. Да-а… — протянул Карл и повторил: — Тысяча восемьсот девяностый год… Давненько, однако… Посмотри, — воскликнул Карл изумленно, — что за чертовщина! Год смерти этого Бухмана почему-то не обозначен. Вернее, на его месте зияет дыра. Словно в надгробие угодил шестидюймовый снаряд. Мы никогда не узнаем, умер ли этот славный человек. Что наводит на некие мысли. Например, на мысль о том, что этот хмырь еще жив и по сей день, как Агасфер, шляется по городам и весям необъятной матушки-земли. А если и умер, то умер он, сердяга, стоя в очереди за отборной сельдью по цене рубль тридцать четыре за килограмм еще в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году от рождества Христова в магазине «Рыба», улица Арбат, бывший дом потомственного гражданина Саввы Силыча Куроедова… Умер он, стало быть, на Арбате, а похоронен где-нибудь в другом месте. И могила с красивым камнем ждет не дождется, когда припожалует законный владелец. А у него и в мыслях этого нет… Ты думаешь, я говорю глупости? Посмотрим, посмотрим… Ах, как же здесь славно! — воскликнул Карл и, глубоко вздохнув, развел руки в стороны. — Век бы отсюда не уходил. Может, поселиться здесь?
Ты посмотри, сколько здесь зелени! А воздух, воздух-то какой! Как упоительно пахнет увядшими черными розами и влажной землей, вобравшей в себя ароматы наших истлевших предшественников! Кстати, ты не хотел бы жить на кладбище? В непосредственной близости от места твоего грядущего погребения?
А что, это ведь так удобно: и в нравственном, и в философском, и в прикладном смысле. Устроился бы сторожем, стучал бы по ночам колотушкой, распугивал грабителей. А днем бы писал свой дурацкий роман да мастерил себе впрок домовину, пел грустные народные песни и носил пожитки в кабак… — Карл замолчал и заботливо оглядел меня с ног до головы.
Я пробурчал, что пока предпочитаю жить подальше от могильных плит и деревянных крестов.
Карл увлек меня по старой аллее в глубь кладбища. Он шел энергичным «стрелковым» шагом, почти бежал. Мне показалось, что Карлу не терпится предъявить мне что-то в качестве свидетельства целесообразности проживания рядом с покойниками.
Наконец он остановился у черного обелиска чудовищных размеров. Я запрокинул голову. Вспомнился знаменитый роман Ремарка.
Обелиск был настолько велик, что казалось, он должен был стоять не здесь, среди могилок со скромными надгробьями, а где-нибудь в Гималаях, господствуя над миром и грозно напоминая всем о краткости и зыбкости жизни.
— Как видишь, я не оригинален, — услышал я голос Карла. Он глазами показал на эпитафию.
Я вгляделся в золотые буквы. Это было ехидное обращение к постоянно обновляющимся рядам праздношатающихся потомков.
— «Когда-то бодрыми шагами и я бродил здесь меж гробами», — прочитал я с выражением.
Ну да, Карл прав: хотя и остроумно, но, увы, не оригинально, старо, использовано давно и многажды.
Ниже были выбиты имя, отчество и фамилия владельца могилы. Я прочитал, и холодок пробежал у меня по спине.
Карл Вильгельмович Шмидт
27.7.1969–
Год смерти, к сожалению, отсутствовал. Я указал на это Карлу. Не скрыв сожаления. Карл не обиделся.
— Вот ты смеешься, — сказал он, — а это лишь предусмотрительность и правильное, глубоко продуманное размещение активов. Ты знаешь, сколько стоит место на приличном московском кладбище? А сколько оно будет стоить, когда я сыграю в ящик? Ведь все так дорожает… — И Карл покачал головой.
— Все, что ты сказал, ложь от первого до последнего слова. Я знаю, почему ты велел каменотесу выбить эту ущербную надпись, где нет самого главного: даты смерти. Таким хитрым маневром ты надеешься уклониться от встречи с неизбежностью. Я прав?
Карл ухмыльнулся и в знак согласия наклонил голову.
Глава 5
Я оглядывал уже приевшиеся красоты альпийского озера и про себя философствовал.
…Пройдет совсем немного времени, роскошная листва пожухнет, деревья почернеют и сиротливо оголятся. С гор задует промозглый, пронизывающий ветер, поверхность озера покроется болезненной рябью. Вода станет темной и тяжелой, как олово. Улицы и отели опустеют. Только по набережной, горбясь и поеживаясь, будут бродить пожилые люди, неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно что делающие здесь, среди неприютной природы, пустых магазинов и закрытых до следующего года ресторанчиков.
В природе мы пытаемся найти то, чего не можем найти в себе. Покоя. То есть устойчивости, надежности, прочности, основательности и уверенности в том, что завтрашний день не принесет тебе некоей отвратительной неожиданности вроде смертельной болезни, которая перевернет твою жизнь, превратив ее в ад.
Повторяю, мы ищем в природе покоя «своей измученной душе». И не находим. И никогда не найдем.
Потому что в природе тоже нет никакой уверенности и надежности. Сегодня жарит солнце, деревья налиты жизненной силой, над головой философа выгнулось ослепительно яркое небо с пушистыми облаками, под которыми летают беззаботные веселенькие птички. Все, кажется, устремлено к счастью.
А завтра, подчиняясь несправедливости, царящей повсюду в подлунном мире, на землю обрушится зима с ее морозами, тусклым негреющим солнцем и унылыми вечерними часами, которые нагоняют такую тоску, что хочется пойти и удавиться.
Правда, за зимой всегда следует радостное возрождение: демонстративный и шумный приход всё обновляющей и всё воскрешающей весны. Но кто поручится, что ты ее увидишь?..
— Очень пессимистично, — заявил Карл, когда я на днях поделился с ним своими безрадостными размышлениями. — Вы, писатели, — все такие. Чуть что, сразу впадаете в грусть. И поэтому вечно пишете о тоске, неразделенной любви, увядших розах, холодной осени и прочем, что только расстраивает мозги и желудок. Русского писателя хлебом не корми, дай только помечтать о намыленной веревке. То ли дело мы, композиторы, мы можем правым полушарием думать о чем-то печальном, например, о прекрасной девушке, погибшей из-за неразделенной любви, а левым — сочинять незатейливую пьеску о веселом поросенке. А писатели, мне кажется, вообще думают не мозгами, а мозжечком. Или лбом. Поэтому у вас все наперекосяк.
Я посмотрел на Карла. И с печалью в голосе произнес:
— Я каждое утро встаю с желанием снова завалиться в постель. Что это? Старость?
— Тебе, старина, надо встряхнуться. Способ известен. Отвлекись на какую-нибудь бабешку. И тогда заваливайся себе на здоровье…
— Ах, ничего мне не хочется.
— Мне кажется, мы иногда с тобой меняемся местами… — невесело сказал Карл.
Я помотал головой, отгоняя дурные мысли, и резко поднялся с шезлонга. Деревянные мостки завибрировали. Я надел ласты, гоголем прошелся по плохо струганным доскам, остановился, сделал изящный пируэт и издал горлом звук, похожий на орлиный.
Карл одобрительно кивнул и, придав лицу умильное выражение, принялся рассеянно наматывать на указательный палец ослепительно сверкавшую на солнце золотую ленту.
Я вспомнил, где и когда видел эту ленту. Три дня назад Карл получил подарок. Служащий отеля вручил ему большую коробку. Как выяснилось позже, с костюмом то ли швейцара, то ли ливрейного слуги.
Когда я вошел к Карлу в номер, этот идиот вертелся перед зеркалом, скаля зубы в довольной улыбке.
Мой друг был обряжен в темно-синий костюм с погончиками, золотыми позументами и лампасами на брюках.
«Как я тебе нравлюсь? — с трудом оторвавшись от зеркала, спросил он. — Не хватает только ордена Дамской подвязки на муаровой ленте. Не правда ли, оригинально, броско, красиво? В этом наряде я просто неотразим! Заруби себе на носу: одежда влияет на поведение, как фабула — на содержание, и — наоборот! Какова сентенция, а? Напялив на себя все это, я тут же превратился в шпрехшталмейстера цирка Барнума и Бейли.
Представь себе картину: вот я, легко ступая, выхожу на манеж, запорошенный свежими сосновыми опилками. Тщательно отутюженный костюм с лампасами, фельдмаршальскими погонами, аксельбантами и золотыми лентами-галунами плотно облегает мое прекрасное тело, туго затянутое в корсет из моржового уса. Гласом громким, как пароходная сирена, гласом, вдребезги разносящим стеклянные конструкции циркового купола и с уханьем уносящимся в поднебесье, я рявкаю на весь белый свет:
— А теперь, уважаемые леди и гамильтоны, в первый и последний раз на арене нашего цирка исполняется смертельный номер — человек-еврей!
Объявлю и воздену руки, словно в молитве.
И тут выскакиваешь ты в выцветшем люстриновом лапсердаке. Особо подчеркиваю, лапсердак на груди и животе заляпан жирными пятнами от херинг бонде, иными словами, сельдяного супа, съеденного непосредственно перед выходом на арену для поддержания убывающих жизненных сил.
Звучит увертюра Исаака Дунаевского.
По моему знаку униформисты с помощью особого устройства подбрасывают тебя на высоту пятиэтажного дома, то есть под самый купол цирка.
Там ты, дрожа от страха и наложив полные подштанники (не надо было обжираться!), со всеми возможными предосторожностями закрепляешься на малюсенькой реечке и, раскорячившись, как корова, ждешь моего следующего сигнала.
Публика в едином порыве выпускает из своих легких весь воздух, который накопила, пока наслаждалась музыкой выдающегося композитора. В цирке воцаряется гробовая тишина. Все ждут и надеются, что опасный номер закончится гибелью артиста: такова гнусная природа среднестатистического обывателя.
Но вот сигнал подан, и ты, вопя как резаный, бросаешься вниз.
И когда кажется, что еще мгновение, и сбудутся чаяния публики, и ты брякнешься оземь и разобьешься в лепешку, на арене невесть откуда появляются пожарные.
Они быстро и ловко растягивают брезент, и ты, вместо того чтобы по жопу уйти в опилки, мягко приземляешься на импровизированный батут. Зал, в глубине души разочарованный, тем не менее неистово рукоплещет!
Ты раскланиваешься и незаметно отряхиваешься. Твое лицо расплывается в счастливой улыбке.
Но радуешься ты преждевременно!
Ты спасен лишь для того, чтобы принять участие в следующем номере программы. Куда более рискованном!
— А сейчас, почтенная публика, — опять кричу я во все горло, — вас ждет незабываемое зрелище! На арене нашего цирка сегодня и всегда: рус-ска-я лю-би-мая на-род-на-я забава — борьба с жидом!
Опять цирк взрывается жизнерадостной музыкой Дунаевского. Гремят аплодисменты.
И тут в боковом проходе появляется курносый мужик с вилами…
— Ты с ума сошел! — перебил я Карла. — Откуда у тебя этот балаганный наряд?
— По правде говоря, я сначала подумал, что принесли из чистки костюм, который я изгваздал на прошлой неделе, когда при выходе из питейного заведения под фривольным названием «Кёниглихен айер», что дословно переводится как «Королевские яйца», падая, застрял в кустах жимолости… Итак, ставлю я коробку на стол, разрываю бумагу, и тут слепит меня огонь златой. И тотчас все помутилось пред очами, поплыли какие-то фантастические позументы, заструилось золотое шитье, засверкали эполеты, и ярче солнечного света воссияли фельдмаршальские лампасы… Я чуть не ослеп от всей этой неземной прелести! Ну, думаю, портье ошибся и… А оказалось, презент предназначался мне. И тут я, признаюсь, не удержался и решил примерить. Во мне проснулась душа артиста. Взгляни, там, в коробке, визитка и письмо на розовой рисовой бумаге, пленительно пахнущее духами одной моей бывшей возлюбленной. Впрочем, ты ее знаешь. Это парижанка с простым русским именем Аделаида.
Карл прерывисто вздохнул. Видимо, ему припомнились кутежи с парижскими шлюхами.
— Ах, ах, как это романтично! Как возвышенно! — кудахтал он, размахивая руками. — Кто сейчас пишет письма на розовой бумаге? Я счастливый адресат, которому соблазненная и брошенная женщина шлет свой последний привет! Будто ветер из восемнадцатого столетия ворвался в убогую обитель анахорета… — Карл обвел взглядом роскошную гостиную. — Любовное письмо с таинственными запахами старинных духов, купленных на блошином рынке, и визитная карточка с виньеткой и пошлыми завитушками. Как видишь, я удостоился письма, нацарапанного нежной ручкой прекрасной женщины, кстати, заметь, письмецо-то написано по-французски… Да и могло ли быть иначе? Ах, как это патетично и поэтично, я сейчас описаюсь… Ах, Адель, Адель, парижская кокотка, родившаяся, насколько мне известно, под волжским небом в семье потомственного свинопаса, ах-ах, Аделаида, ты, видно, совсем спятила, коли забыла родной язык с оканьем… Хочешь, переведу?
— Можешь не трудиться!
— Нет-нет! Ты обязан разделить со мной мою радость. Вот послушай. «Драгоценный мой!» Ах, какое начало! «Ты всегда был клоуном». Вот это уже похуже. Я никогда не был клоуном! Ну да бог с ней. Так, читаем дальше… «Надеюсь, ливрея моего слуги придется тебе впору. Надень костюм и выйди в нем на вечерний променад: убеждена, сорвешь аплодисменты. Наконец-то ты удостоишься их — хотя бы такой ценой. Когда-то твоя Адель». Каково?! Ну, что тут скажешь? — Глаза Карла сияют. — Нет слов, остроумно. Видишь, каких головокружительных успехов может достичь простая сельская девушка, если ее вовремя не остановить! И вот что значит близость, пусть непродолжительная, со мной — чутким эстетом и выдающимся интеллектуалом. Только концовка подкачала: пошловата, ты не находишь? И чувствуется натужность, точно рафинированная Аделаида, в девичестве Маруся, измученная недельным запором, писала это письмо, сидя в сортире. Видно, нелегко дались бедняжке сии блистательные строки, которые растрогали меня до слез…
Карл достал платок и приложил его к глазам.
— Послушай, а что, если принять ее совет как сигнал к действию и прошвырнуться, а лучше, распугивая прохожих, пронестись как метеор как-нибудь вечерком по местному Бродвею в униформе ливрейного слуги? Только надо разжиться каким-нибудь экзотическим головным убором. Как ты думаешь, соломенная шляпа подойдет? Впрочем, что это я?.. Соломенная шляпа отдает водевилем, а водевиль — это всегда пошлость, то есть второй сорт. А тут требуется что-то первоклассное, экстраординарное, возвышенно-экстравагантное. Вроде венка из листьев мирта. Или шлема конунга. Да-да, шлем — это то, что надо! И непременно с рогами! Ах, какое это будет захватывающее зрелище! Столь блистательная идея может прийти в голову только сюрреалистически мыслящему композитору! А шлем можно приобрести в лавчонке на площади, кажется, я там видел такие. Или выкрасть из местного музея. Ты не знаешь, у австрийцев есть музеи? Не знаешь? Ах, как жаль, что я не смогу посмотреть на себя со стороны! Послушай, а что, если мы тебя обрядим во все это великолепие? Прекрасная мысль! Как она раньше не пришла мне в голову! Я великодушно уступаю тебе пальму первенства. Ступай же, о славный рыцарь сцены, к невиданному триумфу! Благодарная публика ждет тебя! Пронесешься очертя голову в рогатом шлеме конунга по аллеям вечернего Сан-Канциана и угодишь в лапы полицейских. Неужели тебя это не прельщает? Странно… Если не хочешь, черт с тобой, это сделаю я. Промчусь как угорелый и замру перед кафешантаном, где тут же закажу столик на четыре персоны: для нас с тобой и пары альпийских пастушек в платьях с умопомрачительным вырезом, — ах, что может быть лучше! Но сначала выход! О, выход — это очень важно! Выход должен быть красочным, нарочито медленным, торжественным, почти царственным! И золотой шлем, повторяю, должен быть оснащен рогами, ибо без рогов все задуманное действие будет отдавать фальшью. С рогами же — это будет и устрашающе, и символично, и… — Карл пожевал губами, — и сразу же прославит меня в федеральных землях Каринтии. Ведь мы находимся в Каринтии? Облачусь во все это и сорву, по образному выражению обольстительной Адель, долгожданные и заслуженные аплодисменты! Будет, правда, жарковато, костюмчик-то из чистой шерсти, но ради рукоплесканий я готов пойти на жертву. Однако, похоже, — в его голосе зазвучали игривые нотки, — похоже, она меня и в самом деле любит… Адель, Адель, будь я моложе и глупей, как пить женился бы на ней. Слышишь, как меня проняло: я заговорил стихами! Дурочка, бедная покинутая девочка, писала письмо, напрягала узенький лобик, выводила буковки, спрыскивала письмо духами для верности…
Подарок пришелся весьма кстати. Носиться по аллеям Сан-Канциана в ливрее Карл не отважился, но отдельные детали костюма использовал. В частности, отпорол от него золотую ленту и превратил ее в удобную и изящную закладку для книг.
…На следующий день Карл, обряженный в наполовину распоротую ливрею, вломился ко мне в номер и с порога заявил, что во сне сделал судьбоносное научное открытие, которое поставит всю современную науку с ног на голову.
— Ах, знал бы ты, в каком приподнятом настроении я проснулся! Это было просто чудо! Как у Менделеева. Помнишь? Прозрение во сне! Говорят, у Менделеева с этой его окаянной периодической системой ни черта не ладилось, и он с горя накануне напился как свинья… а на следующее утро проснулся с больной головой и готовой таблицей элементов перед мутным взором. Дмитрий Иванович от счастья едва не помешался! Еще бы! Столько лет трудиться, и все без толку. А тут напился, и все решилось само собой. Как на тарелочке, пред ним лежала периодическая система элементов во всей ее первозданной красе! И в то же время он меня поражает, этот Менделеев: нашел, что видеть во сне! Какую-то таблицу каких-то элементов… Как будто нельзя было обойтись вовсе без этой таблицы! Жили же, не подозревая о ее существовании, столетиями до этого, и ничего: не тужили. Многие и сейчас живут, не зная ни таблицы элементов, ни того счастливца, который ее выдумал. Но, однако, какие же невыносимо скучные сны снятся ученым! Поневоле задумаешься, а стоит ли всемирная слава добротного сна с изумрудными лужайками, синими озерами и прекрасными девушками… Как они вообще, эти ученые, осмеливаются ложиться в постель, если знают, что им приснится не роскошная дева с высокой грудью, а пошлая таблица с цифрами и латинскими буквами.
Кстати, тебе нравится латынь? Мне не очень… Хотя, помнится, римляне, когда тусовались в своих садах под чахлыми оливами и, прикидываясь философами, развлекались с прекрасными юношами, придумали от нечего делать черт знает сколько всякой всячины. Хотя, кажется, это были греки… Впрочем, неважно, развлекались же!
Как известно каждому мало-мальски образованному человеку, «Homo homini lupus est» означает: человек человеку — волк. Очень ценная максима. Убийственная. Выдающая человека с головы до ног. Всеобъемлюще характеризующая, как отдельно взятого субъекта, так и человечество в целом.
Или взять такое, придуманное несчастными гладиаторами: «Caesar, morituri te salutant». Ты хоть знаешь, что это значит? А то и значит, что цирковые бойцы, шедшие на смерть, приветствовали кровожадного цезаря. Вообще надо признать, гладиаторы были людьми со странностями. Салютовать и приветливо улыбаться какому-то закутанному в простыню засранцу в вонючих сандалиях, который потехи ради гонит тебя на смерть, — на это, по-моему, способны только невменяемые.
М-да… Впрочем, я отвлекся. Короче, нормальным людям должны сниться нормальные сны. Вот мне, например, всю ночь снились мои миллионы… А уже под утро и подвалил этот сон — сон-прозрение! Хотя, я уверен, сон попал ко мне по ошибке. Я же не астроном и не философ.
Прости, что я столь многословен, но сейчас ты все поймешь. Николай Коперник утверждал, что миром правит гелиоцентрическая система. Это когда планеты вращаются вокруг солнца.
И этот дурак Коперник… Ты хоть знаешь, кто такой Коперник? Польский астроном, чтоб ему пусто было! Не понимаю, какие могут быть в Польше астрономы?! Что они там могут открыть, в этой сраной Речи Посполитой? Был я там, вся Польша — один сплошной краковяк… Все только и думают, где бы выпить да с бабой переспать… Точь-в-точь как у нас… М-да… Проснулся я, значит, и понял, что Коперник ошибался! — Карл громко захохотал.
Повторяю, этот дуралей ошибался. Мало того что средневековый лях ошибался, он еще увлек и все человечество на ложный путь. На целых пятьсот лет! И все эти пять столетий мы дружно топали по этому ложному пути, не понимая, что идем в никуда. Но ничего, теперь я открою всем глаза!
Карл потер руки.
— На самом деле все очень просто. Странно, что никто до этого раньше не додумался. Вот слушай. Центром Вселенной является гигантская Земля, а вокруг нее вертится вся эта мелюзга: звезды, а также Солнце и все планеты, включая Марс, Сатурн, Венеру, Плутон, Нептун, Уран, Юпитер и этот… как его… Меркурий. В соответствии с моей геоцентрической системой, Земля — это неподвижный центр Вселенной. Ты только вдумайся! Неподвижный центр Вселенной! Как это жизнеутверждающе звучит! Мне, отвыкшему от покоя и все время находящемуся в движении, эта мысль страшно понравилась! Представляешь, надменная Земля стоит как вкопанная, а вокруг все носится с сумасшедшей скоростью, летает, изрыгая пламя или обдавая космическим холодом, а она стоит себе спокойно, угрожающе, как… как окостеневший член матерого моржа, который на глазах у молодого соперника дерет его бывшую подругу. Каково сравнение! Прямо какой-то сюр, потянуло Сальвадором Дали, ты чувствуешь? Можешь записать! Дарю!
А теперь я открою тебе свою самую сокровенную тайну. Слушай внимательно и запоминай. Истинным центром Вселенной, если уж быть совсем точным, является не Земля, а я, Карл Вильгельмович Шмидт, год рождения 1969, рост один метр восемьдесят пять сантиметров, вес брутто значителен и постоянно колеблется, потому что зависит от одежды, времени года, аппетита и содержания калорий в потребляемой пище… — Карл перешел на едва слышимое бормотание. Потом посмотрел мне в глаза и закричал: — Но если Земля — неподвижный центр Вселенной, то я… — он прижал руку к груди, — то я — это подвижный центр Вселенной! И я могу это доказать! Вот смотри, я могу перемещаться в любом произвольно выбранном мною направлении, и никакая сволочь не в силах мне помешать!
Карл, громко топоча и высоко поднимая ноги, с победоносным видом продефилировал по комнате.
— Видишь? Я перемещаюсь! А могу и застыть столбом!
Карл замер.
— Стоять или двигаться — это мое, сугубо интимное дело. И делаю это я, вольный сын эфира, тогда, когда мне вздумается! И последнее. Как ты знаешь, я композитор. Наверно, тебе также известно, что композитор — это тот, кто пишет музыку. А музыка — это голос Бога. Нам, избранникам Господа, ниспослан дар улавливать и усваивать божественную музыку, а затем транслировать ее вам — дуракам безмозглым и болванам неотесанным.
Иногда голос Бога звучит, как гром, иногда как рев водопада, иногда как шум лесов и пение птиц, иногда как эолова арфа. А иногда — как сладкозвучная человеческая речь. Так вот, сегодня Господь говорил со мной, Он нашептал мне, что помимо нашей галактики существует бесконечное множество других миров, подчиняющихся другим законам, нежели те, которым подчиняется наша. Это множество образует мегагалактику, подчеркиваю, не метагалактику, а именно мегагалактику, то есть безбрежную мультивселенную. Она имеет несколько пространственных и временных уровней. Из этого следует, что она многомерна. Она вокруг нас, она рядом с нами. Понял? Но выйти на уровни мультивселенной мы сможем лишь после смерти. Или в моменты духовного просветления: например, когда мы спим или во время попоек, когда наши мозговые извилины на короткое время выпрямляются, позволяя нам достигать заповедных зон космического разума…
Сказав это, Карл обхватил голову руками и удалился. Предпоследняя стадия сумасшествия, констатирую я. Такой Карл, как ни странно, мне нравится.
Глава 6
…Жара… Солнце неподвижно висит над Сан-Канцианом и Клопайнерзее. Кажется, что оно пеньковыми канатами принайтовлено к земле.
Карл любовно расправляет закладку, вкладывает ее между страницами, захлопывает книгу и задерживает на мне взгляд.
Некоторое время его синие с поволокой глаза излучают безмятежный свет. Он поднимает руку и принимается нежно теребить волосы на макушке. Карл производит впечатление человека, безмерно довольного собой. И тут его взгляд опять натыкается на импровизированную закладку.
И в ту же секунду с Карлом происходит стремительная метаморфоза: лицо бледнеет, нижняя челюсть отвисает и глаза наполняются ужасом.
— Силы небесные, как же я сразу-то не сообразил?! Она же знает мой адрес!.. — задыхаясь, восклицает он.
— Кто она?
— Да Адель! Будь она проклята! Но — откуда?..
— Откуда-откуда… От верблюда. Наверно, сам сболтнул…
Карл задумывается.
— Возможно… Черт бы побрал эту идиотку! — выкрикивает он с яростью. — Возьмет и нагрянет сюда со своими знаменитыми ярко-красными чемоданами и шляпными коробками. И с булавами. Ты знаешь, она с ними не расстается. У нее черт знает сколько этого добра. Это у нее еще с цирковых времен, когда она жонглировала не то саблями, не то топорами… Ну, сам понимаешь, с топорами и саблями особенно не попутешествуешь, да и в отель вряд ли пустят, вот она и приспособилась к булавам. Она выдает их за бейсбольные биты для лилипутов… Помню, однажды ночью, в спальне, ей взбрело в голову немного позабавиться с булавами: она сказала, от нечего делать. Этой гадюке, видите ли, прискучило валяться в постели и заниматься со мной любовью, вот она и решила отвлечься и немного поупражняться в жонглировании. Добро бы она жонглировала просто булавами, так нет — ей вздумалось еще и поджечь их. Мерзавка! Она тогда едва весь дом не спалила. Лежу на кровати, не шевелюсь, смотрю, как надо мной летает стая огненных булав. Я чуть с катушек не съехал… Знаешь, как это страшно, когда мимо тебя проносится, подпаливая волосы на голове, чертова оглобля с фитилем! Господи, придет же такое в голову — жонглировать зажженными факелами! А если она опять вернется к топорам и саблям?! Она же при деньгах, эта мерзавка! Подкупит прислугу, и ее в какой угодно отель пустят…
Карл на время замолкает. Потом спрашивает меня:
— У тебя была когда-нибудь бешеная баба, жонглирующая по ночам всякой мерзостью? Она же извращенка, эта циркачка! У нее целый арсенал дурных привычек. Ты не поверишь, но она заставляла меня нюхать у нее под мышками. И я, как собака, должен был обнюхивать ее и со значительным видом делиться с ней по этому поводу своими глубокомысленными соображениями. Она говорила, что обнюхивание еще в Древнем Риме считалось обязательной частью любовных игр и что, по ее мнению, это возбуждающе действует на всякого настоящего мужчину. По ее мнению, настоящий мужчина — это тот, кто дня не может прожить, чтобы не обнюхать партнершу в самых немыслимых и труднодоступных местах. И еще мужчина должен быть грубым и волосатым. И должен пахнуть черт знает чем. Она была убеждена, что от полноценного мужчины должно пахнуть самцом. То есть он должен вонять, как скунс. Прямо какой-то ницшеанский подход к гигиене!
— А не ты ли уверял меня, что она восхитительна в постели?
— Я?! — Карла передергивает, как от озноба. — Я не мог этого говорить! Может, она и восхитительна, но все это не для меня. Она требовала, чтобы я во время этого самого дела вел с ней беседы.
— О чем?
— Да о чем угодно! Конечно, было бы лучше, поучала она меня, если бы я нашептывал ей о своей любви. Но в то же время, я мог болтать о чем угодно, только бы это звучало убедительно. Я мог говорить о спаривании носорогов в Южной Родезии. Или о миланской опере. Или об автомобильных покрышках. Или о Хайдеггере и Ясперсе. Я мог говорить даже о собачьих глистах. Главное, чтобы я что-то говорил. Чтобы молол языком без передышки. Чтобы трещал как сорока. А я привык работать молча. Как шахтер в забое. Я имею обыкновение, когда предаюсь радостям любви, молчать, сосредотачиваясь не на болтовне, а на предмете перманентного обожания, уносясь в мыслях черт знает куда… Это ведь так понятно. Но она принуждала меня! Первое время я еще находил слова, говоря ей о своей любви и при этом думая о чем-то постороннем… Это в общем-то не сложно. Лежишь, например, и по памяти читаешь что-нибудь из «Мадам Бовари»… Но потом я выдохся: стал заговариваться и повторяться. Тогда я решил перейти на счет. Досчитал однажды чуть ли не до миллиона… Адель была крайне возмущена. «У вас, Карл Вильгельмович, — сказала она и покрутила пальцем у виска, — фантазия дятла». Это у меня-то, композитора, человека насквозь творческого?! Она велела мне проштудировать Омара Хайяма и этого… как его… Овидия. Надо отдать должное старине Хайяму, этот сатир знал толк во всем, что касается е…и. А вот Овидий… Он утверждал, что перед этим самым делом нельзя есть и нежиться в тепле. Это, мол, расслабляет и понижает мужскую силу. Я у нее спрашиваю, и что мне теперь делать? Сутками голодать и обкладывать яйца ледяными компрессами? Вот же подлая баба! И еще эта болтовня… Она и сама лопотала без умолку, декламируя наизусть целые страницы из Джойса. Откуда эта деревенщина знает Джойса, ума не приложу! Словом, своими сексуальными причудами она чуть не свела меня в могилу. Я сам люблю на досуге пошалить в постели. Но не до такой же степени!
Появление здесь непредсказуемой Аделаиды с ее манерами светской львицы, подсмотренными в американских фильмах, и замашками всех ставить на место никак не входило в его планы.
Ее любимая причуда — это в голом виде сплясать на столе.
— Поскольку у нее нет никаких комплексов, — продолжал Карл, — она может проделать это где угодно. Однажды она это доказала, отчебучив немыслимый танец на мраморном столе на приеме в честь назначения Анри Луаретта на должность директора Музея д´Орсе. Французы народ демократичный, но даже на них пляска в голом виде на столе, изготовленном в середине девятнадцатого столетия лотарингским мастером Морисом Эрне, оказала шокирующее воздействие. Поскольку Адель пришла на прием со мной, то мсье Луаретт, бывший до этого моим добрым приятелем, отказал мне в доме.
По словам Карла, эта экзальтированная особа когда-то купила от Редмонда восемь дорогущих чемоданов. Чемоданы ярчайшего красного цвета, с латунными уголками, и ее во многих отелях узнают как раз по этим чемоданам.
— Нет, я этого не переживу! — кричит он истерично. — Если она здесь появится, я или перережу ей горло, или брошусь в озеро. Слушай! — В его глазах появляется безумный блеск. — Может, свалим отсюда? Прямо сейчас, а? Давай куда-нибудь укатим! Арендуем машину и будем все время колесить на ней вокруг озера! Пока хватит бензина!
Лицо его выражает муку. Он вдруг принимается цитировать несуществующего автора.
— «И жить нам, королям, тяжело, — сокрушался мой тезка Карл I перед тем, как палач секирой оттяпал ему голову, и добавлял: — А уж помирать…»
Карл вздыхает.
— Мне никогда не везло с женщинами…
Тут уж я не смог удержаться. От моего смеха ходуном заходили доски мостков.
— Да, мне никогда не везло с женщинами, — сурово повторил он.
В последнее время Карл приобрел привычку жевать губами. Вот и сейчас он жевал губами, гнусно причмокивая и облизываясь. На мой взгляд, такое демонстративное жевание — явное свидетельство пресыщенности.
— Помню, — Карл зажмурился, — помню одну… Вообще-то я не люблю трепаться о своих бабах, но если это забавно и поучительно, то… Короче, один мой приятель пришел как-то ко мне с бабой, это еще до моего развода было… Чтобы не мешали, я жену и дочь спровадил на дачу… так вот, привел, значит, один мой приятель, знаменитый телевизионный балбес по фамилии… э-э-э, по фамилии… впрочем, это не важно, привел, стало быть, балбес симпатичную бабешку лет тридцати… с хвостиком. Ну, мы, естественно, нарезались, но знаменитый балбес нарезался с какой-то чудовищной стремительностью, выпал из кресла и уснул на ковре, свернувшись, как собака… А бабешка… Я был тогда сильно пьян. Можно сказать, до изумления. Да и она… Нет-нет, ты ничего такого не подумай! Правда, она спала в моей спальне…
— А ты спал на ковре в обнимку со своим приятелем?
— Нет-нет, что ты! Я тоже спал в спальне. Но это ни о чем не говорит!
Я хмыкнул.
Карл посмотрел на меня с укоризной.
— Честное слово, я тогда к ней даже не притронулся. Клянусь! Да и о каком контакте могла идти речь, если я был просто мертвый после перепоя. Это произошло позднее, через несколько дней, когда мы встретились у нее дома, в однокомнатной квартирке где-то в районе Речного вокзала… Сначала все шло замечательно, выпили мы с ней… Кажется, говорили о чем-то очень театральном… Или не говорили? Черт его знает, не помню… А потом, как водится, в койку. Ну, баба и баба… Правда, тело у нее было божественное, нежное, в меру мягкое… — Карл заурчал.
Я поморщился.
— Ты словно расхваливаешь хорошо прожаренный бифштекс.
Карл отмахнулся.
— М-да, тело… роскошное тело… — Он причмокнул и на минуту закрыл глаза. — Лежу я в постели. И ты представляешь, она после душа, облачившись в махровый халат, вернулась в комнату, села за стол, налила себе водки, выпила, соорудила огромный бутерброд, закусила, опять налила, опять выпила и включила телевизор. Я вытаращил глаза. Ничего себе любовница! А она как ни в чем не бывало принялась смотреть футбольный матч! И как я ее ни приманивал, эта лярва досмотрела матч до конца…
— А кто играл, помнишь?
— Конечно, помню. «Спартак» и «Динамо».
— И кто выиграл?
— Боевая ничья.
— А как ты ее приманивал?
— Я приподнимал одеяло, демонстрируя обнаженную натуру, извивался всем телом, подвывал, призывно постанывал, издавал губами завлекательные звуки, закатывал глаза, цокал языком, словом, изображал любовное томление. Я даже мяукал. Одним словом, соблазнял, как мог. И все впустую! Кстати, я обнаружил, что постель была вся в хлебных крошках. Значит, эта сука, приглашая мужика, поленилась освежить постельное белье, и эти крошки… тьфу! Крошки — это такая мерзость! Видимо, она любила жрать лежа… Терпеть не могу грязнуль и нерях.
После короткого раздумья он провозглашает:
— Тот, кто неряшлив в быту, тот неряшлив в морали. Кстати, — Карл ухмыльнулся, — этот телевизионный балбес… он как рухнул на ковер, так и проспал до утра. Я никак не мог его разбудить. Короче, он спал на ковре, а я утром, приняв ванну и глотнув пива, расположился в кресле с намерением посмотреть по телику последние известия. И случайно попал на передачу о международном положении. А там — вот же зигзаги нашего чумного технологичного века! — Карл помотал головой и хлопнул себя по колену, — а там запись выступления телевизионного балбеса, который распространялся о проблеме Косово. Представляешь, одним глазом я вижу его на экране, он там в сером отутюженном костюме, при бордовом галстуке с невероятно важным видом барабанит о сербах и косоварах, а другим наблюдаю за тем, как он, уткнувшись мордой в ковер, левой ноздрей всасывает в себя пыль и блаженно улыбается во сне…
Он замолкает, как бы прислушиваясь к себе. Потом принимает внезапное решение. Глаза его приобретают стальной оттенок.
— Мне необходимо остудиться! — говорит он.
Карл как ужаленный вскакивает с шезлонга, разбегается, на ходу получает занозу в правую пятку, вскрикивает, прихрамывая и чертыхаясь, добегает до края мостков и обрушивается в воду, поднимая фонтан чуть ли не до небес.
Кажется, в воду упал бомбардировщик. Темно-синие воды Клопайнерзее смыкаются над Карлом. Некоторое время поверхность озера остается спокойной, и, когда я уже начинаю испытывать легкое беспокойство, метрах в двадцати появляется фыркающая голова с выпученными глазами.
Карл резко разворачивается, плывет назад и с поразительной скоростью достигает мостков.
— Ну, что ты расселся, дубина! Помоги же мне! — кричит он, прыгая на одной ноге.
Я не без труда вытаскиваю из его пятки занозу размером с каминную спичку.
Карл отбирает ее у меня и долго рассматривает со всех сторон.
— Европа, мать ее! Не могут отполировать доски! Вот видишь? — говорит он и подносит щепку мне под нос. — Начало положено, заноза — это знамение! Это сигнал, что пора сматывать удочки.
Карл торопливо одевается.
— Только никуда не уходи! — предупреждает он и грозит мне пальцем. — Смотри же! Я скоро вернусь…
Размахивая руками и продолжая что-то бормотать, Карл уносится прочь.
Я смотрю на часы. До обеда еще далеко.
…У меня был выбор. Покончить со всем прямо сейчас, бултыхнувшись в мрачные глубины Клопайнерзее. Или вечером пойти с Карлом в ресторан.
Я выбрал последнее.
С самоубийством я решил повременить. Но размышления об этом привели к тому, что мне совершенно расхотелось обедать. Про себя я отметил, что мысли о смерти меня не ужаснули.
Столь же безучастно я мог размышлять о чем угодно. О правиле буравчика, например. Или о выборах президента Мозамбика.
По мере приближения к почтенным летам я опираюсь на свой обретенный в последнее время опыт и уже не с таким, как прежде, ужасом думаю о смерти.
Возможно, эти внутренние перемены на самом деле — промысел Божий. Чтобы я лишний раз убедился в существовании Господа.
А возможно, утрата страха перед смертью — это строгий и милосердный закон эволюции, которая не только следит за тем, чтобы я ходил прямо, как конногвардеец, но чтобы и в голове у меня был какой-никакой порядок. Чтобы под старость, перед смертью, которая вот-вот станет фактом моей маленькой персональной истории, я меньше страдал и привыкал к мысли о неизбежности смерти, как привыкают ко лжи или шуму за стеной.
Я чувствую, что со мной что-то происходит. Где-то в груди, очень-очень глубоко, зарождается тягостное ощущение, похожее на сосущее чувство голода и в то же время на смертельную тоску.
Это ощущение неторопливо переползает в голову, осваивается там, вызывая в памяти печальный деревенский пейзаж, виденный мною в детстве: кладбище с почерневшими от времени деревянными крестами и серенькую церковь на косогоре.
Неприятное ощущение усиливается, становится болезненным: кажется, что у меня отсасывают кровь из левого предсердия и перекачивают в мозг.
Я вижу, как страшные кресты с тошнотворным треском проваливаются сквозь землю, а церковь, оседая, медленно кренится и опрокидывается с косогора в овраг…
Опять на меня наваливаются воспоминания…
Глава 7
…Как-то одним пасмурным сентябрьским утром в квартире на Якиманке раздался телефонный звонок. Можно сказать, что именно с этого момента началась моя схватка со временем и пространством, то есть начались мои скитания по свету.
«Наконец-то мы вас нашли», — услышал я глухой голос.
И хотя в глубине души я знал, что могу дождаться такого звонка, мне стоило большого труда спросить равнодушным голосом:
«Кто говорит?»
«Оставьте… — незнакомец устало вздохнул. — Вы прекрасно понимаете, с кем говорите. Слушайте меня внимательно. Если вы будете вести себя благоразумно, вас никто не тронет. Мы не банда убийц и насильников. Уяснили?»
«Да», — ответил я. Язык плохо повиновался мне.
«Вам не остается ничего другого, как только вернуть деньги. То есть расстаться с тем, что вам не принадлежит. Мы понимаем, что для вас это сделать будет нелегко, расставаться с деньгами всегда трудно. Но иного пути у вас нет. По нашим сведениям, замков во Франции вы не приобретали, и за вычетом некоторых небольших сумм, которые вы соизволили самовольно потратить за эти два года, деньги находятся в целости и сохранности. Нас не интересует, где именно вы их храните. Главное, чтобы вы извлекли их оттуда и передали нам. Одно условие: известную вам сумму вы передадите нам в том виде, в каком взяли. Думаю, что одного дня вам хватит. Вы слышите меня?»
Я нашел в себе силы опять ответить «да».
Замков я действительно не приобретал. Да и черта с два их сейчас приобретешь. Все они — до единого! — разобраны нашими соотечественниками, прежде жившими в коммуналках. А теперь не представляющими себе жизни без лакеев, собственного выезда и поля для гольфа.
«Не советую даже помышлять о бегстве. Мы вас нашли. Не скрою, это потребовало и определенных затрат, и определенных усилий… Ну, да бог с вами, кто старое помянет… Но учтите, шуток мы не потерпим, если вам каким-то чудом удастся улизнуть, найдем опять. И тогда, сами понимаете, разговор будет другим. Мы будем следить за каждым вашим шагом. Итак, до завтра».
Через пятнадцать минут меня не было дома.
Моя съемная квартира на Якиманке имела три выхода.
Одна дверь — парадная — выходила в подъезд, где на первом этаже за окошком сидела в кресле и дремала старая усатая консьержка.
Другая дверь через балкон вела на пожарную лестницу. Эти выходы — вернее, говоря конспиративным языком, отходы — легко «простреливались». Хотя по большому счету кавычки в слове «простреливались», несмотря на мирный характер разговора, были излишни.
Эти люди вряд ли будут церемониться с каким-то бывшим журналистом и разорившимся предпринимателем. Тем более что речь шла о двадцати миллионах. Итак, два вышеперечисленных варианта бегства исключались.
А вот третья дверь вела на свободу. И именно этой дверью я и воспользовался.
Дверь находилась в просторной комнате без окон и была прикрыта старым платяным шкафом, задняя стенка которого отходила в сторону, открывая отверстие, достаточное, чтобы в него мог протиснуться человек моей комплекции, снаряженный по-походному и имеющий во внутреннем кармане пиджака бумажник, раздувшийся от кредитных карт, и нескольких паспортов на разные имена.
Должен отметить, что во все паспорта были вклеены мои фотографии. Но выглядел я там, как бы это сказать… очень и очень по-разному. На одной я был золотоволосым красавцем с голубыми глазами. На другой — очкариком с пышными усами. На третьей — солидным господином с черной эспаньолкой. На четвертой — бритым наголо детиной с белозубой улыбкой во все лицо.
Я почти всегда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу. И этот внутренний голос за день до неприятного звонка нашептал мне совет: как можно быстрей покинуть квартиру, ставшую мне укрытием с тех пор, как я переехал в нее из каморки-квартиры на Воздвиженке.
Но я промедлил. Хорошо, что у меня была третья дверь.
За дверью находилась внутренняя лестница, о которой, думаю, знало не так уж много людей. Но самое главное — об этой лестнице наверняка не знали мои враги.
Я же знал о ней с очень давних пор. Мой выбор квартиры не был случаен: он пал на нее из-за этой потайной лестницы.
Когда — после совершения убийства — я подыскивал себе убежище, то не сразу вспомнил об этой квартире, из которой некогда, в дни гулевой молодости, ретировался поздней ночью или, точнее, очень ранним утром.
История была стара как мир, и была бы анекдотична, если бы в ней не фигурировал кроме очаровательной хозяйки квартиры еще и ее стокилограммовый муж-генерал, который неожиданно для меня и моей подруги вернулся из командировки.
Короче, я тогда благополучно и, слава богу, без потерь ретировался из квартиры, оставив с носом рогатого генерала, который что-то, видимо, уже подозревал и решил неожиданно нагрянуть домой, чтобы застукать свою молодую жену «ан флагран дели».
В квартире на Якиманке давно не жили ни генерал, ни его ветреная супруга. И на мое счастье квартира сдавалась.
…Сразу после убийства Гаденыша я покинул место преступления и отправился к себе на Воздвиженку. Но пробыл я там недолго. Всего несколько часов, не более. Этого времени мне хватило, чтобы пересчитать деньги и взять из дома все необходимое.
Я не сомневался, что те, кто заинтересован в возврате денег, начнут проверять всех, кто так или иначе был связан с покойным.
Сначала проверят его деловые связи, потом личные, интимные. Будут проверять, с кем покойный вообще имел какие-либо отношения. С кем спал. С кем дружил. Кого ненавидел. Кто ненавидел его.
Проверят всех. Будут проверять дотошно и профессионально. Будут проверять до тех пор, пока не доберутся до меня.
Поэтому мне нужно было исчезнуть. Конечно, тогда им сразу станет ясно, кто взял деньги. И начнутся поиски конкретного человека, то есть меня, Павла Базилевского.
Поэтому первым делом мне необходимо было сменить внешность, имя и дислокацию. И проделать все это надо было оперативно, без промедлений. Я понимал, что должен все время на несколько ходов опережать противника. Надо было сохранять фору, дистанцию, которая делала бы меня неуязвимым и недосягаемым.
Дальнейшие мои действия отличались такой продуманностью, что, казалось, я готовился к ним всю жизнь.
Я понимал, что если сразу — даже при условии смены внешности и фамилии — начну транжирить деньги, то есть тратить их на автомобили, покупку дач или вилл, кутить в дорогих ресторанах и покупать элитных проституток, то это не останется незамеченным, и меня обнаружат очень скоро.
Надо было, как говорится, лечь на дно. Или лучше — раствориться в людской массе.
Несколько дней я жил на даче одной своей давнишней приятельницы, милейшей женщины, отличавшейся не только нежной неброской красотой, но и бескорыстием и вселенской добротой.
Такие люди еще изредка встречаются в наши покривившиеся времена. Они как осколки разбитого на мелкие куски прошлого. Этим я вовсе не хочу сказать, что прежние времена были лучше нынешних: я далек от мысли идеализировать то, что было десять или тридцать лет назад. Избави боже. Но мне почему-то кажется, что хороших людей было все-таки больше. Или просто мне тогда на них везло.
Короче, моя приятельница была абсолютно бескорыстна и по-матерински добра. Это звучит странно, тем более что когда-то она была моей тайной любовницей. Почти женой… Господи, почему она не вышла за меня замуж?.. Всё, больше ни слова! Истории этой здесь не место: она слишком чиста и печальна.
Кроме того, — что очень-очень важно, — моя приятельница обладала одним из самых ценимых мною достоинств — она была не любопытна. За что была мною вознаграждена. Как мне удалось уговорить ее взять деньги? Пусть это останется моим секретом.
Дача этой прекрасной женщины, да продлит господь ее дни, находилась недалеко от Москвы, в Селятино, и каждое утро я ездил в столицу подыскивать себе надежную квартиру. И, как я сказал выше, такую квартиру мне найти удалось.
***
…Я не мог чемоданы вечно возить в машине. Времена такие, что могут без следа исчезнуть и чемоданы, и машина…
Надо было как-то пристроить деньги. И не просто пристроить, а разместить их так, чтобы мне было легко до них добраться, и в то же время деньги должны были находиться в надежном месте.
Увы, я не мог с чемоданами заявиться в банк и попросить открыть счет на физическое лицо. Мне пришлось бы заполнять декларацию. И что бы я сказал относительно происхождения этих двадцати миллионов? Нашел в огороде? Подарил знакомый грузин? Получил двадцать Нобелевских премий?
Можно было арендовать в банковском хранилище сейф. Но каких же размеров должен быть сейф, чтобы в него можно было всадить два огромных чемодана?
И тем не менее вопрос этот мне удалось уладить.
Я не буду останавливаться на описании всего этого подробно, ибо пишу не руководство для начинающих похитителей чемоданов, а историю своей жизни. Скажу лишь, что пристроить деньги помог мне Карл. За что я ему очень и очень благодарен. Мое чувство благодарности столь глубоко, что я прощаю Карлу многое из того, что не простил бы никому, даже самому себе.
Карл, при всем его разгильдяйстве и неопытности, временами проявлял чудеса рассудительности, превращаясь в холодного, расчетливого дельца. После получения наследства он, как я уже говорил, принялся развлекаться сочинением сонат, фуг, прелюдов и концертов для фортепьяно с оркестром. Но не только.
Карл приобрел под Питером сеть продуктовых магазинов, а в Тотьме — десяток лесопилок. То есть вложил деньги в перспективное, прибыльное и верное дело.
Через некоторое время он задумал расширить свой бизнес и поиграть в кошки-мышки с налоговыми и иными отечественными фискальными органами. Он принял решение разместить некие суммы в странах третьего мира, где существовало немало льгот для мошенников разных мастей. И тут-то он и пристроил мои денежки. Причем сумел обстряпать это дело так, что мои миллионы никак не засветились.
Конечно, это была махинация, ибо при подобных крупных операциях необходимо указывать происхождение столь внушительных финансовых вливаний. Но у Карла был многоопытный коммерческий директор, которому Карл почти полностью доверял.
Этот изощренный махинатор, проработавший всю свою долгую жизнь в загадочном мире активов, пассивов, кредитов, дебиторских задолженностей, ценных бумаг и прочих заумных бухгалтерских и финансовых штучек, ни разу — ни при советской власти, ни при диком капитализме — в тюрьме не сидел. Что говорит о многом.
Он-то и осуществил искусную финансовую операцию, в результате которой я получил законный доступ к своим деньгам.
В сущности, я стал рантье. Я тратил только то, что набегало на основной капитал. Этого мне хватало на безбедную жизнь. Без учета инфляции у меня были все те же двадцать миллионов.
Вскоре после убийства и кражи мне пришлось, как я уже говорил, перебираться на новую квартиру.
Повторяю, для того чтобы жить без страха быть узнанным, мне необходимо было изменить внешность.
Мне не пришлось обращаться к пластическим хирургам. Для того чтобы я изменился до неузнаваемости, мне было достаточно перекрасить волосы, сбрить усы, которые я носил с юношеских лет, а очки заменить контактными линзами.
После всех этих манипуляций я долго стоял перед зеркалом. На меня смотрел золотовласый мужчина с голубыми глазами. Я стал похож на какого-то французского актера. Актер всегда играл либо полицейских, либо симпатичных преступников.
Сам себе я очень понравился. Но в то же время я понимал, что был слишком красив. То есть слишком заметен. Я бросался в глаза. А это было опасно. Правда, после того как меня не узнал человек, который был знаком со мной чуть ли не с детства, я успокоился.
И решил остановиться на этом варианте внешнего преображения. Тем более что от девиц не было отбоя. Блондин так блондин, подумал я, красавец так красавец. Повторяю, я изменился до неузнаваемости.
Оставалось добыть паспорт на другое имя. Оказалось, что сделать это не так уж и трудно. Были бы деньги. А деньги, как известно, у меня были.
Но, увы, это не помогло. Меня вычислили. Возможно, меня нашли случайно. Если упорно ищешь, то случайность может неожиданно переродиться в закономерность.
Итак, меня нашли, и мне пришлось пуститься в бега уже по-настоящему…
Мне опять пришлось изменить внешность. И опять приобрести новый паспорт на новое имя.
Всегда в России существовали люди, у которых за деньги можно разжиться чем угодно. От танка до паспорта. Чем больше денег, тем огнестрельней танк и надежней паспорт.
Без особого труда я вышел на Зоммербаха, знаменитого подпольного паспортиста. На этот раз я был более предусмотрителен и заказал маэстро Зоммербаху сразу несколько паспортов на разные имена.
Красивый блондин умер. Его место занял бритоголовый бравый мужчина средних лет. Я снова был похож на киноактера. Теперь — на американского.
Меня не оставляло странное чувство. Оно было сродни вдохновенному чувству охотника, преследующего опасного и коварного зверя.
И хотя гнались за мной и охотились на меня, но мне казалось, что охотником был все же я. Я уходил с богатой добычей, я не собирался с ней расставаться, и теперь мне предстояло эту добычу отстоять. И я не променял бы это острое чувство ни на какое другое.
Теперь о нравственности. Есть такая форма общественного сознания.
Когда я, пыхтя от натуги, перетаскивал чемоданы в машину, вопрос «брать или не брать» передо мной уже не стоял. Этот вопрос сам собой отпал, когда я откинул крышки чемоданов и увидел пачки стодолларовых купюр.
Думаю, что на моем месте так поступил бы каждый. За исключением тех, у кого в груди бьется сердце трусливого зайца, а не сердце игрока, авантюриста и мечтателя.
И еще все дело в сумме. Если бы в чемоданах я нашел, к примеру, двести долларов, то вряд ли стал бы размениваться и усложнять жизнь себе и неким не знакомым мне личностям, которые сейчас тратили время, силы и средства, чтобы обнаружить меня и покарать.
Я бы все оставил, как есть. Но когда моему ошеломленному взору открылись вышеупомянутые «сокровища пещеры Лехтвейса», я, естественно, не устоял. Да и кто устоит?..
Недаром один умный пройдоха некогда сказал, что купить можно кого угодно: и золотаря, и столичного мэра. Понятно, что цена колеблется. От сребреника до многомиллионной взятки, которую надо дать… ну, хотя бы для того, чтобы построить дворец о трех этажах рядом с общественным прудом на территории ВВЦ.
***
…Я делаю несколько глубоких вдохов, постепенно боль уходит, и неприятное чувство затухает.
Я вытягиваю шею и пытаюсь прочитать название книжки, которую Карл всюду таскает с собой. Я рассчитываю увидеть какое-нибудь сногсшибательное пляжное чтиво.
«Энциклопедия афоризмов», — читаю я, и меня передергивает. Читать такое на берегу Клопайнерзее?..
Мне опять становится плохо.
Господи, послало же мне провидение в приятели такого идиота!
Я мотаю головой, пытаясь привести мысли в порядок, встаю, беру книгу в руки и прочитываю название еще раз. Открываю книгу на странице, заложенной золотым галуном. Нахожу отчеркнутое ногтем предложение. Читаю: «Современные трубадуры пользуются не мандолинами, а автомобильными гудками. Стравинский».
Теперь я знал, что должен подарить Карлу на день рождения.
Игрушечную мандолину можно будет присмотреть в сувенирной лавке. Клаксонами были оснащены раритетные авто, на которых раскатывали местные шалопаи. При известной ловкости да под покровом ночи отвинтить их будет несложно…
***
Не глядя, я опускаю руку в нагревшееся чрево пляжной сумки, роюсь в ней, нахожу толстую тетрадь и принимаюсь за чтение…
Эту драгоценную тетрадь, дневниковые записи отца, я обнаружил в старых бумагах незадолго до отъезда и решил взять с собой. Не тратить же невозвратные часы жизни на романы Кинга или Флеминга. Тем более что этих самых невозвратных часов, возможно, у меня впереди не так уж и много…
Глава 8
«27 июля 20… года. Сегодня я вспомнил, что когда-то в детстве определился мой жизненный срок: 64 года. Как определился, не помню, но определился, и все тут. Таким образом, жить мне осталось не менее года и не более двух. Уверен ли я в этом? Нет, полной уверенности у меня нет. Я обнаружил, что с возрастом уходит ощущение тревожного ожидания смерти. Это не значит, что жить теперь хочется меньше, чем тогда, когда мне было двадцать. Просто ужас смерти уступает место некой не лишенной приятности заинтересованности: а что там, за порогом? Возможно, это умаление страха — подарок Господа».
Бодрое начало! — отметил я.
«Первая половина моей более или менее сознательной жизни, — читаю я дальше, — то есть беззаботное детство, лихая юность и не менее лихая молодость, — прошла в аду.
Только я об этом не догадывался. Если это и был ад, то ад до чрезвычайности соблазнительный. В нем было немало хорошего. В нем водились милые барышни с умопомрачительными коленками и отчаянные юноши, готовые за бутылку водки подружиться с кем угодно, хоть с чертом лысым.
Если верить тому, что умные люди говорят о жизни, в которой горели герои Сергея Довлатова, все же это был ад.
Но, повторяю, я тогда об этом не догадывался. А подсказать было некому. Моих многочисленных друзей мало занимали проблемы нравственного порядка, они в основном думали о том, где бы перехватить четвертак до получки да переспать с какой-нибудь не слишком привередливой блондинкой. Довлатова я не читал. Впрочем, я тогда многих не читал. Например, тех, кого с наслаждением прочитал позже. Бродского, Битова, Рубинштейна, Пригова, Венедикта Ерофеева. И того же Довлатова.
Только после этого я понял, что жил в аду.
Эти люди раскрыли мне глаза. Зачем?.. Чтобы я осудил прошлое? Чтобы покопался в своих грехах? Вряд ли… Короче, я не знаю, почему я стал смотреть на мир другими глазами. Может, затем, чтобы взяться за перо?..
Я всю жизнь пытался во всем, что меня окружало, найти хоть какой-нибудь порядок. О смысле я не говорю. Я искал намек на закономерность, непреложность, основательность, моей мечтой было найти что-то, во что можно было бы без колебаний поверить, что-то, за что можно было бы — хотя бы на короткое время — зацепиться, что-то, что имело бы некий резон, поддающийся расшифровке и постижению.
Я искал то, что ищут все. Я искал веру.
В густом, непроницаемом тумане, в котором потерянно бродило мое поколение, я пытался найти себе место. Место, на которое не имел бы прав никто, кроме меня.
Хотелось, чтобы место это было прочным, как укрытие от снарядов. Как на славу сработанный блиндаж. Который вдруг оказался на ничейной территории и по которому снаряд за снарядом жарят и свои, и чужие. А ты сидишь себе в нем и спокойно слушаешь, как где-то снаружи беснуется война.
Но такого укрытия не существовало. Думаю, его вообще не может быть.
Жизнь — да простится мне сия банальность — понятие непрочное. Зыбкое.
Еще сегодня вы были уверены в завтрашнем дне. Но вот этот день пришел, и оказалось, что от основательности, уверенности, крепости не осталось и следа. Все разлетелось, вдребезги разбилось, уступив место очередной зыбкости.
Преподаватели, верившие или делавшие вид, что верят в светлые ленинские идеалы, могли предложить лишь то, что было в учебниках истории, правдивость которых вызывала сомнение даже у правоверных большевиков.
Наверно, могла бы помочь церковь, вернее, религия, но она находилась на задворках сознания, ибо с детства нам вдалбливали, что бога нет.
Таким образом, с порядком, прочностью и закономерностями выходила заминка.
Вокруг себя я видел какие-то размытые формулы, противоестественные игры, в которых участвовали некие метафизические фигуры, маскировавшиеся под живых людей; фигуры эти действовали, как мне казалось, иррационально, да к тому же без правил.
Но правила были, я это знал. Однако эти правила невозможно было соотнести с традиционными понятиями о чести, добре, нравственности, которые, я уверен, изначально присутствуют в сознании и сердце каждого из нас и которые должны как-то проявлять себя и в реальной жизни.
Я никак не мог разобраться, почему внятная логика отсутствовала во всем, с чем мне приходилось сталкиваться ежесекундно, о чем я читал в газетах и книгах, видел в кино или на экране телевизора.
С одной стороны — не было ничего значимее человеческой жизни, с другой — человека каждодневно унижали, принуждая часами стоять в очередях за колбасой и работать чуть ли не за бобовую похлебку, с третьей — уверяли, что рукотворная плотина, шахта или трубопрокатный цех куда важнее жизни одного человека, особенно если этот человек героически жертвенен.
Впрочем, логика, наверно, все-таки была, если логику понимать не как науку о законах и формах учения, а как внутреннюю закономерность, которая меняется вместе со временем.
Реальная жизнь очень сильно отличалась от жизни, которую мне предлагали журналисты, театральные и кинорежиссеры, ученые-историки, писатели и поэты.
Особенно — поэты. Поэты в годы моей молодости очень любили писать о тайге, тундре, масштабных стройках, БАМе, Братской ГЭС и голубом небе. При этом они с особым старанием налегали на оптимистичную комсомольскую тематику.
Видимо, их переполняло желание сказать о комсомольцах, тайге, стропилах, турбинах и небесной тверди что-то невероятно романтическое и вместе с тем верноподданно-партийное, причем сказать так, чтобы у читателя от умиления жопа поменялась местами с головой.
О жизни же, той грязной, мутной, непонятной, тягостной, неопрятной жизни, которая, наваливаясь, каждое утро со всех сторон обступала каждого из нас, в их стихах не было ни слова.
Спустя годы я многое понял. Так мне казалось. Человек всегда живет в заданных обстоятельствах. И если ему по силам мыслить критически, то он сопоставляет эти кем-то задаваемые, постоянно меняющиеся обстоятельства с некими более или менее константными координатами.
И судить об отдельно взятом человеке, о его прошлом, его поступках, героизме, предательстве, чувствах, причудах, взглядах, представлениях о нравственности, склонностях, привязанностях, увлечениях, думаю, стоит как по законам конкретного времени, так и по законам вневременным.
Тогда получится что-то похожее на объективность. Но спустя годы сделать это невероятно трудно. А мне как писателю нужно было именно это. Но, повторяю, спустя годы это сделать сложно. Ибо время ушло, а ты силишься мысленно воссоздать кусок из прошлого, опираясь либо на размытые временем воспоминания, либо на дневники, которые, увы, всегда пристрастны, фрагментарны и субъективны.
Я решил писать мазками, как это делают некоторые живописцы. Вблизи картина кажется мазней, а стоит отойти на пару шагов, как перед тобой возникнет некая реальность, которую сотворила чья-то гениальная рука».
«Я всю жизнь падал в бездонную пропасть, называемую вечностью. Падал, понимая, что Вечность — это все-таки категория для богов и объектов вселенских масштабов, этих громадин из камня, металла и раскаленных газов, словом, для всей той космической неодушевленной дребедени, которую мы называем планетами, черными дырами, белыми карликами, скоплениями звездной пыли и собственно звездами, и которая, видимо, и есть основа и сущность Вселенной, и которая не может исчезнуть даже по желанию Всевышнего, если бы такое желание у Него, не дай бог, возникло.
Повторяю, в Вечности уютно себя чувствуют только боги. Человеку там места нет.
Для человека попасть в Вечность — означает бесследно уйти в Небытие, затеряться в ускользающем времени, раствориться в безликости.
И я всю жизнь, повторяю, только и делал, что падал в пропасть, в которой, беспрестанно конфликтуя, с трудом уживаются Прошлое, Настоящее и Будущее.
Но падал я медленно, постепенно. Падал, осматриваясь, дивясь и многое подмечая.
Я жил странной жизнью. Даже не знаю, можно ли назвать это жизнью. Это было скорее некое, по временам достаточно активное, времяпрепровождение. В котором я был и субъектом, и объектом одновременно. Или, вернее, актером, режиссером и зрителем.
Кстати, оказалось, что быть режиссером хотя и трудно, но — невероятно увлекательно. Потренировавшись, я научился конструировать (или — моделировать) отдельные эпизоды подлинной жизни, внедряя их — без ведома участников изобретаемых мною событий — в ткань реальности. О, это было прекрасно! Вряд ли найдется на свете более захватывающее занятие.
Я как бы творил кино, в котором роли были распределены между реальными героями.
Повторяю, я жил странной жизнью.
Иногда мое удивительное существование в мире людей принимало формы мимикрии, иногда — раздвоения, иногда даже растроения личности. Иногда — маскировки, этакого камуфляжа, за которым я успешно прятал свое неспокойное, нетерпеливо взыскующее эго».
«Тогда на государственном уровне полагалось считать, что отдельные люди после смерти переходят в иное качество. Становясь горной вершиной, городом, искусственным морем, ледоколом или даже космическим объектом.
Очеловечивая гранит, воду, землю, железо, стекло, бетон, асфальт и огнеупорные кирпичи, наши руководители внедряли в сознание простых людей мысль о бессмертии некоторых, отдельно взятых представителей человеческого рода.
И чтобы даже олух царя небесного понял, о каких представителях идет речь, цэковские бонзы разъясняли, что они имеют в виду лишь тех, кто не только посвящает беззаветному служению партии без остатка всю свою жизнь, но и кто на ниве этого служения достигает самых невероятных номенклатурно-партийных высот.
Оставшиеся в живых, руководствуясь указаниями земного бога, Генерального секретаря ЦК КПСС, давали некоторым вышеперечисленным объектам (горным вершинам, городам и т.д. и т.п.) имена партийных деятелей, которые уже сподобились перейти в это иное качество.
Для чего это делалось? Вероятно, для того чтобы обессмертить память об этих людях и воплотить ее во что-то значительное, фундаментальное, несокрушимое и желательно бессмертное. А заодно и подкрепить основание государственного устройства, намертво сцементировав его марксистско-ленинскую платформу.
Кроме того, подозреваю, что, проделывая эти операции по увековечению памяти почивших государственных деятелей, партийные функционеры втайне надеялись, что, когда приспеет время, их именам тоже найдется применение, и им будет подобрана подходящая гора, корабль или совхоз.
Чаще других при наименовании, переименовании и присвоении имен одушевленных предметов предметам неодушевленным применялась партийная кличка — или, как сказали бы теперь, «бренд» — вождя мирового пролетариата Владимира Ульянова /Ленина/.
Имя В.И. Ленина было присвоено тысячам библиотек. Говорят, что Владимир Ильич в молодости любил почитать. Согласен, читал он действительно много, но совсем не то, что нужно. «Капитал» Маркса, например. Иными словами, юный Володя при выборе книг был не слишком разборчив, что позже сказалось на его поведении и политических пристрастиях.
Помимо библиотек именем вождя называли города, площади, проспекты, парки, села, больницы, горные пики, театры, пароходы, стадионы. А также многое другое, чему уж никак нельзя присваивать имя умершего человека, даже если покойный был законченным негодяем.
Все это приобретало совершенно фантастические формы. Имя Ленина носило все, что подворачивалось под руку партийным бюрократам и что могло, по их мнению, так или иначе послужить делу коммунистического строительства.
И называли именем Ильича свиноводческие хозяйства, где на сало откармливали многопудовых хрюшек, фабрики, выпускавшие сардельки и колбасу, заводы по производству гинекологических инструментов. И даже — корма (!) для крупного рогатого скота. Сорт овса — Ленинский. Не вру, был такой.
Режим, ничего не подозревая, сам себе рыл могилу. Когда всеобщий государственный идиотизм достиг апогея, режим развалился.
…Но многие и сейчас верят, что некоторые люди после смерти переходят в иное качество, превращаясь в горную вершину, реку или звезду.
Тем, кто болезненно ностальгирует по недавнему советскому прошлому, полезно помнить, что целые поколения наших соотечественников жили в атмосфере тотального идиотизма.
Газета «Правда» печатала очередное постановление партии и правительства и чуть ниже давала отклики с мест: «Весь советский народ с чувством глубокого одобрения воспринял постановление и т.д. и т. п.».
Интересно, когда это народ успел ознакомиться и когда успел одобрить?..»
«Я далек от того, чтобы рисовать прошлое только одним цветом. В прошлом с разноцветьем был полный порядок.
Нынче молодые люди если и задумываются над тем, какова была жизнь лет тридцать–сорок назад, то почему-то представляют себе прошлое по черно-белой хронике тех дней. Им кажется, что и жизнь в те времена была столь же серой, как кадры этой хроники. Им трудно представить себе, что небо было так же сине, как сегодня. Что девушки были столь же ярки, соблазнительны и доступны».
«Над Господом можно глумиться. Но если ты славишь жизнь, дарованную тебе Создателем, тебе все простится.
Генри Миллер много всякой всячины наговорил о Боге и церкви, он был готов плюнуть в Бога, но ему, уверен, все грехи отпущены, ибо Миллер славил жизнь. Любую жизнь.
Он принимал ее как Божий дар.
…Бог мудрее всех нас, вместе взятых. Он знает, что зачастую тот, кто талдычит в церкви о любви к Богу, на самом деле делает это лукавя: в расчете на бессмертие или выпрашивая у Господа некие блага. Вот им-то прямая дорога в пекло.
А Миллер безоглядно верил в жизнь и славил ее.
Но, чтобы придерживаться таких суровых принципов, надо обладать исключительным мужеством. Потому что увидеть прекрасное в сточной канаве или грязном писсуаре парижской забегаловки — задача не из простых.
Для этого надо, чтобы в твоем сердце поселилась любовь ко всему, с чем тебе доведется столкнуться в жизни. И прежде всего к движению во всех его проявлениях. Ибо движение — это и есть жизнь. Это еще Толстой подметил».
«Беседа с девушкой. Говорить с ней трудно, потому что она знает все! Она рассказала мне о моем поколении столько интересного! Например, что у моего поколения кумиром был Кобзон. Она в этом убеждена. Она вообще считает, что у каждого поколения должен быть кумир. Как без кумира-то?! Я ей объясняю, что поколение неоднородно, в нем много разных людей, очень часто это люди с противоположными взглядами. И вообще кумиры бывают у толпы. А мы, мое окружение, компании, в которых я вращался, это не толпа. Это было что-то другое. Она не понимает… И твердит: кумир, кумир, кумир…»
«Все в нашем поколении было густо замешано и круто перемешано. В наших замусоренных головах царила мешанина из идеологических максим и анекдотов о Ленине; многие, не находя ответов, просто переставали думать, сосредоточиваясь на карьере. Другие ударялись в пьяный загул. Третьи посвящали себя семье, кто-то отдавался коллекционированию спичечных коробков, садоводству, футболу, рыбалке, охоте, преферансу. Словом, жили, как могли…»
«Я не помню, когда дышал свободно, полной грудью. Может быть, в детстве. Во время каникул. Я знал, что на свете есть только одно место, где я мог бы вдосталь надышаться. Это место — Париж. Но в пору моей молодости Париж мог существовать только в воображении несчастного идиота, которого кормили по методу профессора Сербского. Париж был так же далек, как звезда из созвездия Кассиопеи, и столь же нереален, как мечты Башмачкина вернуть себе шинель.
…Прошли годы, вместившие в себя перестройку, мутные девяностые и гламурное десятилетие начала двадцать первого столетия. Пограничные бастионы пали, и… вот я в Париже! В аэропорту Шарля де Голля. Итак, первым делом — это глубокий вдох.
Я зажмуриваюсь, широко открываю рот. Затем легкими, пробитыми папиросами «Беломор», начинаю вбирать в себя волшебный воздух Парижа.
Делаю я это осторожно, чтобы, не дай бог, легкие, не привыкшие к свободе, не взорвались от напряжения. Но, несмотря на все меры предосторожности, что-то в груди у меня с мелодичным звоном лопается, я ощущаю режущую боль и…»
«Однажды, ранним морозным утром в районе Таганки я бежал к метро: спешил на работу. Обогнал двух женщин с сумками. Накануне выпил порядочно, голова была как чужая. Все мысли были о том, как бы поскорее свалить с работы и попить пивка.
Боковое зрение отметило, что недалеко от меня поскользнулся и упал мужчина.
Я заколебался, засуетился, замедлил бег, но все равно продолжал двигаться своим путем. Со стороны я, наверно, смотрелся, как воплощенная в движение нерешительность. В этот момент я услышал гневный женский крик, обращенный ко мне: «Ну, что ж ты?!.. Помоги человеку!»
Я резко развернулся и подбежал к упавшему. Мужчина силился подняться.
Я не сразу понял, что вместо ног у него протезы. Мужчина был аккуратно одет, чисто выбрит, наверно, утром долго приводил себя в порядок, чтобы выглядеть, как все.
Было видно, что это сильный, мужественный человек. Я помог ему подняться. Он стал благодарить меня. Я что-то говорил в ответ. Вдруг наши глаза встретились. «Будь она проклята, эта жизнь…» — прошептал он и заплакал…»
«В молодости я верил в свою счастливую судьбу — судьбу писателя. Я верил, что мне повезет. Я верил, что мне должно повезти. Боже, как я был наивен!
Я не знал, что везет тем, кто безоглядно верит в свой талант. Даже если таланта нет.
Я же не знал, есть у меня талант, или его у меня нет…
И потом, везет не тому, кто отсиживается в ожидании случая, а тому, кто хорошо научился работать локтями».
«Каждому полезно задуматься над тайной своего появления на свет. Если долго размышлять над этим, то может приоткрыться истина, которая неверующего моментально превратит в верующего человека. Мое появление на свет — это знак того, что Господь существует. И не о чем тут больше говорить…
Истина явлена каждому в самом начале, при рождении. Только мы проходим мимо этого, просто не замечая, что наше появление на свет имеет божественную природу».
«С кем бы хотелось поговорить… Больше всего — с Пушкиным. Только вопрос — захотел бы он?»
«В коридоре крупного издательства я стал свидетелем такого разговора.
Некий молодой служащий, вероятно редактор, не смущаясь присутствием посторонних, говорил автору:
— Ваш роман нас не устраивает.
У автора затряслись губы.
— Потрудитесь объяснить, — сказал он, с трудом сдерживая себя.
— У вас беден язык…
— То есть как это — беден?!
— А так, беден — и все тут.
Было ясно, что редактор романа не читал, но надо же ему было что-то говорить.
Автор не сдается.
— А вы знаете, что словарный состав моих произведений 15 тысяч слов. Больше, чем у Лермонтова! Вдвое!
— Не знаю, не уверен. Да и гордиться тут нечем, — редактор брезгливо передернул плечами, — подумаешь, Лермонтов. Кто его сейчас читает?»
«…Я понял, что без помощи сильных мира сего мне не преодолеть редакционных барьеров. И тогда я обратился к своим старым друзьям, которых не видел много лет и которые за эти годы стали известными и влиятельными людьми.
Лучше бы я этого не делал!..»
Я вспомнил… Отец запирался в своей комнате, кому-то звонил, часами разговаривал, выходил из комнаты чрезвычайно оживленный, с раскрасневшимся лицом.
Несколько дней после этого у него бывало приподнятое настроение. Потом отец как-то сникал, глаза его потухали, он опять запирался в своей комнате и подолгу работал. Тогда из-за закрытой двери раздавались тяжкие вздохи. Иногда я слышал приглушенный голос: отец на слух проверял написанное.
Никто отцу не помог тогда…
А могли. Я уверен. Его проза стоила того.
Я перевернул страницу.
«Господи, какой же смелый народ эти атеисты!
Знать, что каждый день приближает тебя к исчезновению, знать, что со смертью прекратит существование твое «я», знать всё это и спокойно ждать конца, продолжая жить, предаваться радостям, делать карьеру и прочее…
И знать, что всему этому после твоей смерти цена будет грош…
Не каждый же Бетховен или Данте. Большинство никаких видимых следов после себя не оставит. Да в следах ли дело?..»
«Гений существует вне времени. Гений — это явление на все времена. На то он и гений. Творение гения совершенно. Оно не требует доработки.
Но современные театральные и кинорежиссеры считают иначе. Господи, что они творят!»
«Вы спрашиваете, являются ли писателями Маринина, Донцова, Бушков, Минаев? Отвечаю: раз пишут, значит, являются…»
«Вчера читал Джеральда Даррелла. Удивительный писатель! Описывает природу так поэтично и естественно, что я, избалованный детективами и авантюрными романами с лихо закрученным сюжетом, не мог оторваться.
Чувствуется, что писал он с такой же легкостью, с какой другой дышит или утоляет жажду. Это как искусство примы-балерины. Для которой танец — это сама жизнь. Для Даррелла литература — это продолжение его увлекательных путешествий в мир приключений.
И я подумал о себе. О своей несостоявшейся судьбе писателя. О своей душевной боли. Об обреченности до самой смерти носить в себе эту боль из-за невозможности выплеснуть ее на бумагу… Я умею правильно и гладко излагать свои мысли. Но должно быть еще что-то… Скорее всего, это дар божий, которого у меня нет».
«Совершенно не могу читать Тургенева. Впрочем, многие не могут. Но говорят: «Ну, еще бы — Тургенев! Это же такая силища! Стоит только вспомнить его бессмертное высказывание о великом и могучем… А «Муму»?..»
«Нелепо ждать от родителей, что они будут помогать тебе всю жизнь, но… Мои родители умерли рано: мама не дожила до 50, отец — до 60. И они успели научить меня любить, жертвовать собой ради другого человека… Они умерли давно, но люблю я их ничуть не меньше, чем тогда, когда они были живы…»
«Как-то, роясь в старых бумагах, я набрел на черно-белую фотографию. На ней запечатлен восьмой «А» класс 710-й московской школы.
Я пробежал глазами по рядам одноклассников. Кое-кого узнал. А многих не узнал. Вот так. Не узнал, и всё тут! Забыл! Забыл, будто их никогда и не было в моей жизни. Причем забыл не только имена и фамилии, но и лица. Что делает с нами безжалостное, равнодушное время!
С трудом отыскал себя. Во втором ряду, за лысой головой и приподнятым плечом какого-то верзилы в тесном школьном кителе.
Рядом с плешивым стояла полная девочка. У нее было широкое лицо, короткий нос и прищуренные злые глаза. Девочка была очень похожа на свинью.
Я вгляделся и узнал Веру Пискунову. Свою первую любовь…»
«Мне изредка снится один и тот же сон. Будто я убиваю незнакомого человека. Он пришел ко мне домой. И я тут же его убиваю…
Само убийство вроде уже позади… Потом… потом проходит некое время, и все это страшное — расчленение трупа и прочие гадости — тоже позади.
Но я помню, что расчленял труп, долго ножом соскабливал мясо с костей, а сами кости пилил ножовкой… потом все это сбрасывал в мусоропровод…
Мне непонятно, зачем я все это сделал… Взял и убил. Ведь могут узнать. Наверно, узнают. И что я скажу?
И — главное, я понимаю, что, убив, совершил непоправимую, необъяснимую глупость… Ужасно идиотское состояние, когда не знаешь, зачем ты это сделал…
Каждый новый сон прибавляет по мертвецу. В каждом новом сне убитые ранее припоминаются мне, и множится мое недоумение… И в то же время незнакомцы чем-то походят на меня. И мне кажется, что каждый раз я убиваю самого себя».
«Давно сказано, что у женщин особая логика, которую нормальный человек постичь не в силах. Понятно, что это высказывание принадлежит мужчине.
Все бессмертные женские образы в литературе созданы писателями-мужчинами, которым казалось, что они поняли душу женщины, разобрались в мотивах ее поступков и проникли в ее мысли. Женщины читают всю эту белиберду и втихомолку посмеиваются.
Женщина никогда не откроет вам всей правды о себе. Почему? И этого они вам не скажут.
У женщин не логика отлична от мужской. Они — просто другой народ».
«Когда она умирала… Нет, этого чувства словами не передать. Сейчас это чувство ушло. И я, как ни пытался, не мог позже его в себе вызвать. Ничего не выходило. Я его забыл.
Помню, как пахло больницей. Помню лица медсестер. Помню ее лицо, постаревшее, осунувшееся, предсмертное… А чувство?.. Нет, не помню. Хотя знаю, что оно было.
Помню не чувство, а мысль. Мысль, которая сопровождала чувство. Мысль заключалась в том, что на всем белом свете есть только один человек, который ей по-настоящему близок. Этим человеком был я. И мы, она и я, одни на всем белом свете. Мы никому не нужны…
…Вокруг нас раскинулось застывшее пространство, в котором существовали некие одушевленные предметы. Эти предметы называли себя людьми. Они двигались и делали вид, что живут полнокровной жизнью. Но я видел, что они мертвы. Я был чужд этому миру. И мир был и к ней и ко мне равнодушен. Я знал, что с ее исчезновением мир не изменится. А он обязан был измениться. Это было бы справедливо. Так мне казалось… Позже я понял, что не только мир равнодушен ко мне, но и я равнодушен к миру. Мне было наплевать, жив мой сосед по лестничной клетке или его давно гложут черви…
Из моего измученного воображения испарились воспоминания о ее любовниках. Я, всегда до исступления ревновавший свою жену к ее прошлому, вдруг осознал мелочность этих чувственных страданий перед лицом надвигающейся смерти.
Ревность к ее прошлому вернется ко мне через много лет, когда все, что связано с ее ужасным концом, как-то поблекнет, и я останусь один на один с тягостными воспоминаниями о ее частых изменах. Я буду вспоминать ее хрупкие плечи, перламутровый блеск зубов, открытых в пленительной улыбке, разворот головы, завитки волос на затылке… И меня будет изводить мысль о том, что все это принадлежало еще кому-то…»
Глава 9
На этом месте я прерываю увлекательное чтение. Не по своей воле. Я слышу лающие звуки автомобильного мотора и скрип тормозов. Уже догадываясь, что это штучки Карла, я поворачиваю голову и вижу сверкающее лаком и никелем моторизованное чудовище с открытым верхом. А если быть точным, то совсем без верха.
На красном кожаном сиденье восседает сам Карл, картинно сжимающий рулевое колесо. Глаза его пылают опасным огнем. Ему не хватает перчаток с раструбами, кожаного автомобильного шлема и очков-блюдец. Похоже, он думает, что выглядит как автогонщик перед пробегом по пескам Сахары. Вот же фигляр!
Карл отрывается от руля, распахивает дверцу и выходит из автомобиля. Дивный автомобиль приковывает к себе праздные взгляды отдыхающих. Все развернулись и смотрят в сторону раритета, вынырнувшего из неких исторических глубин. Кто-то вытянул шею, кто-то привстал с кресла. Мне кажется, я слышу восторженные возгласы.
Карл, вертя на пальце ключи от зажигания, шаркающей походкой, виляя бедрами, направляется ко мне.
Я прищурился, представив себе, что Карл одет не в мятые шорты и рубашку без ворота, а в атласные пузырчатые штаны на вате и бархатный камзол. Тогда он стал бы походить на свой тайный идеал — на манновского Антуана Бурбона, всерьез полагавшего, что виляние бедрами входит в список непреложных атрибутов каждого истинного любимца женщин.
— Рент обошелся нам чрезвычайно дешево, — информирует меня Карл и с важностью поджимает губы. — Всего-то сто тугриков. В день.
— На мой взгляд, дороговато.
— Зато посмотри, какая роскошная тачка. Не машина, а загляденье! Ни у кого такой нет. Теперь все девки федеральной земли Каринтия будут наши! Неужели тебя это не окрыляет?
— Окрыляет, окрыляет. Но у меня есть сомнения.
— Что такое?
— Где верх?
— Какой такой верх? — Карл заботливо осматривает моторизованное чудовище от хромированного заднего бампера до фигурки бизона на капоте. Он готов защищать прокатный автомобиль, словно лично собрал его из деталей детского конструктора.
— Не понимаю, — он крутит головой и повторяет: — Не понимаю, какой еще, к черту, верх?
— Какой, какой… Непромокаемый, вот какой!
— Никакого верха не было. Это такая модель.
— Мне кажется, это вообще не автомобиль.
— А что же это такое?
— Не может быть автомобиля без крыши.
— Других не было. Какой был, такой и взял.
— Признайся, за установку верха с тебя потребовали отдельную плату, и ты пожадничал!
— В общем-то да…
— А если пойдет дождь?
— Мне говорили, что летом здесь не бывает дождей. А если и пойдет, то мне он не помеха. Это так романтично, мчишься навстречу восходу…
— Какой восход?! Ты спишь до двенадцати!
Карл негодующе замахал руками.
— …ветер развевает волосы, и струи дождя омывают разгоряченное лицо. Это же прекрасно, дурачина. Не понимаю, зачем тебе нужен какой-то прозаичный брезентовый верх?
— Я не сяду в эту рухлядь ни под каким видом, в отличие от тебя, я не люблю мокнуть под дождем.
— Купишь себе зонт.
— Зонт?!
— Ну да, большой зонт.
— И буду, как ненормальный, разъезжать в открытом авто под зонтом?
— А что тут такого? На мой взгляд, это даже оригинально.
Я покачал головой.
— Это сооружение напоминает мне инвалидную коляску.
— Не валяй дурака, отличная тачка.
Я еще раз посмотрел в сторону автомобиля. Машина мне не нравилась. Без крыши да еще с какой-то никелированной зверюгой на капоте… Кроме того, ехать мне никуда не хотелось.
— Ну, нечего канителиться! Вставай, довольно бить баклуши, — набросился на меня Карл, — не век же ты будешь торчать здесь! Давать лучше проведем пробный заезд! Гарантирую незабываемое путешествие!
Объехав Клопайнерзее и вволю налюбовавшись береговыми видами, мы вернулись в отель. От обеда мы оба отказались, решив, что вечером отыграемся и вознаградим себя за воздержание обильным ужином с хорошими напитками и мясными деликатесами.
Я отправился в свой номер.
Карл же застрял возле стойки администратора, где, светски подкатывая глаза, принялся любезничать с ослепительной блондинкой из гостиничной обслуги.
По холлу разносился, убедительно рокоча, его голос. Налезали друг на друга многократно повторяемые слова: «копфшмерц» и «вельтшмерц». Карл произносил их самозабвенно, с упоением, на разные лады.
Насколько мне известно, это отнюдь не единственные слова в его достаточно богатом немецком лексиконе. Но в подобных случаях, когда он валяет дурака и одновременно склоняет девушек к разврату, он употребляет именно эти. «Вся штука в том, — говорил Карл, — чтобы эти слова беспрестанно повторять».
Он будет повторять их до тех пор, пока у очаровательной блондинки не закружится голова и она не сдастся на милость победителя. Это один из его способов обольщения. Карл говорит, что эта метода ни разу не давала сбоя.
Я шел к лифту, удаляясь от Карла и предмета его перманентной страсти, а голос моего приятеля звучал все уверенней и уверенней, напоминая голос пророка.
Вернулся Карл только через полчаса: я услышал, как он, довольно урча и насвистывая, шурует ключом в замке.
Карл вошел к себе в номер, с грохотом захлопнул дверь, и на некоторое время все стихло.
…Перед нашим отъездом из Москвы Карл выдвинул теорию, что на свете существует несколько человек, внешне совершенно не отличимых от него, Карла Вильгельмовича Шмидта. И эти люди бродят по земле, не подозревая, что являются его двойниками. А может, и подозревают…
На мысль о двойниках его натолкнул разговор с некоей дамой из артистической среды. Эта экзальтированная дама уверяла Карла, что видела его несколько раз в Африке, два раза — в Южной Америке, а один раз — даже на одном из островов Малайского архипелага.
Глава 10
…Я валялся на кровати у себя в номере, продолжая изучать отцовский дневник.
«В юности на меня сильное впечатление произвел фильм «Альба Регия» с Татьяной Самойловой в главной роли. Но дело не в Татьяне Евгеньевне. В фильме был еще один персонаж. Он привлек меня своим независимым характером. Это был немолодой уже врач, отдающий дневное время работе, а вечера — одиночеству. Я видел себя на месте этого человека.
Вот я, усталый, прихожу в пустую квартиру на первом этаже старинного дома на окраине большого красивого города. Принимаю душ, долго стою под прохладными струями. Не спеша переодеваюсь в домашнюю одежду. Готовлю изысканный ужин, — что-нибудь с икрой, фруктами и бисквитами, — усаживаюсь в кресло, наливаю виски, закуриваю. Предаюсь неторопливым размышлениям о будущем, в котором мне судьбой уготована выдающаяся роль. И так изо дня в день многие, многие годы… Не жизнь — мечта!
Актер играл роль человека, который годами чего-то ждет. Какого-то события. Которое в корне изменит его жизнь. И хотя герой был уже в зрелых летах, времени, судя по всему, ему было отпущено предостаточно. Сценарист знал, что делал, и в конце концов главный герой дождался: явилась Самойлова — точнее, ее героиня — и перевернула жизнь флегматичного мечтателя.
Как я уже сказал, этот экранный человек привлек меня своим независимым характером. Но главное — своим одиночеством. Что для меня в то время было синонимом свободы (кстати, этого взгляда на свободу я придерживаюсь и поныне).
Хотелось быть таким же сильным, цельным и одиноким. И — свободным.
Я твердо знал (вернее, сам себя уверял, что твердо знаю), что только абсолютная свобода и одиночество могут привести меня к цели.
А цель моя была — стать писателем. И не просто писателем, а писателем знаменитым, известным всему миру.
По сути, у меня тогда не было дома. Да и можно ли назвать домом место, куда я не мог привести и оставить до утра подругу? О каком одиночестве и тем более о какой свободе можно было говорить?!
Мои родители были людьми старого закала. Моя мать, например, совершенно искренне полагала, что для молодого человека аскетизм — благо. И для ее младшего сына интимная связь с девушкой — это нечто такое, от чего было бы недурно и отказаться.
И вообще, считала она, от воздержания еще никто не умирал. Всё это глупости и безнравственные фантазии, внушала она мне. Замечу, что при этом у нее было трое сыновей.
Она не была лицемеркой, избави боже! Просто она была наивным, целомудренным, благороднейшим человеком. Вышла замуж за моего отца, когда ей не было и семнадцати. Бежала с ним из дома, в котором ее мать, моя бабка, избивала ее железным прутом. Пронесла любовь к отцу через все испытания: страшные тридцатые годы, войну, голод… Отец платил ей тем же. Это была удивительная пара.
Моя мать была чистым человеком. Слишком чистым. Жила в выдуманном мире, который существовал только в воображении тургеневских барышень. Мать была уверена, что мои любовные увлечения — блажь и грязь.
Кстати, сейчас, по прошествии множества лет, вспоминая себя в молодости и своих подружек тех лет, я думаю, что, скорее всего, моя мать была не так уж и не права…
Тогда, естественно, я думал иначе.
Повторяю, мои родители были удивительные люди. В семье царила всеобщая любовь. Любимчиков не было. Каждый из сыновей был одинаково любим. Но бывали периоды, когда одного из сыновей любили больше, например, когда он болел. Тогда вся любовь обрушивалась на недужного.
И все-таки каждому из сыновей казалось, что он-то и есть любимчик: просто родители этого не показывают, чтобы, не дай бог, не уязвить, не задеть чувств других братьев.
Я замирал от счастья, когда думал, что других братьев родители любят так же, как меня. Так я был воспитан.
Много позже я понял, что любили больше всего первенца, старшего сына. Но родители были таковы, что в этом они не признались бы даже себе…»
«У старой большевички, матери одного моего приятеля, в квартире повсюду были развешаны портреты Ильича. Мой приятель был страшный шалопай и бабник. А его революционная мамаша была человеком чрезвычайно строгих правил. Она относилась к любовным похождениям моего приятеля, мягко говоря, неодобрительно. Но, зная крутой и самостоятельный характер сына, смирялась, когда тот приводил домой девок и оставлял их на ночь. Но однажды ее терпению пришел конец, она ворвалась к сыну в самый, так сказать, патетический момент, сорвала со стены портрет Ленина и, потрясая им, со словами «Не кощунствуй!» вылетела из комнаты!».
«В семидесятые знавал я одну милую женщину, мать другого моего приятеля, которая в холодильнике хранила нумерованные куриные яйца. Она метила яйца химическим карандашом, чтобы ее единственный сын, ставший ей врагом, не смог, не дай бог, втайне от нее приготовить себе яичницу.
Жили они на улице Серафимовича, в известном доме на Набережной. Ни мать, ни сын не имели намерений обменивать огромную пятикомнатную квартиру на две поменьше: мать не хотела никуда уезжать из квартиры, оставшейся ей от покойного мужа, отец которого, Александр Дмитриевич Мацепура, был одним из сподвижников Ленина, а сын рассчитывал, что мать не сегодня завтра окочурится, и тогда вся «жилплощадь» достанется ему.
Эта милая дама была большая шутница. Одним прекрасным утром она сидела за столом на кухне и прилежно нумеровала очередной десяток куриных яиц. Ночью она плохо спала: во втором часу ее разбудил звук вставляемого в замок ключа. Потом раздались осторожные шаги и шепот. Вскоре все стихло. Опять сын привел очередную девку, поняла она.
Итак, сидит милая дама на кухне и, тихо напевая, химическим карандашом метит белоснежные куриные яйца. Вдруг в проеме двери возникает помятая фигура сына. Сын держит за руку некую юницу с заспанными голубыми глазками. «Мама, познакомься, пожалуйста, это Верочка, моя невеста».
Мамаша отрывается от яиц, приятно улыбается и произносит елейным голоском: «Ах, Верочка, я так рада, так рада! Присаживайтесь, Верочка, милая вы моя, хорошая вы моя!»
Берет ее руки в свои и долго, продолжая приятно улыбаться, рассматривает гостью. Потом поворачивается к сыну и со змеиным торжеством говорит: «Ну вот, опять б… привел!»
Кстати, эта милая пожилая дама сама вскоре вступила в брак. Со знаменитым генералом, командовавшим в годы войны одним из второстепенных фронтов.
Многие прославленные советские военачальники во время войны сделали головокружительную карьеру: начав полковниками, закончили чуть ли не маршалами.
Ее же новый муж был единственным полководцем, который, начав войну в звании генерала армии, закончил ее в том же звании. Что, на мой взгляд, скорее свидетельствует о благоразумии генерала, нежели о его неумении руководить крупными воинскими соединениями. Генерал наверняка знал, что были и другие примеры. Когда маршалы заканчивали чуть ли не полковниками. И благодарили господа, что вообще остались целы и не были расстреляны, как, например, стремительно выросший до генерала армии Герой Советского Союза Дмитрий Григорьевич Павлов, сложивший голову не в бою, а как предатель в лубянских подвалах. Или маршал Кулик, которого сначала понизили до генерал-майора, а потом и вовсе расстреляли.
Мой тридцатилетний приятель, освоившись с ролью сына полководца, говорил: «На прошлой неделе мой новый папа посетил крейсер «Аврору». Сказал, что крейсер находится в прекрасном состоянии и готов в любую минуту опять пальнуть по Зимнему. А сегодня мой новый папа вместе с такими же, как и он, выжившими из ума старыми пердунами, отставными генералами и маршалами, военными советниками, в министерстве обороны ползает на карачках по расстеленной на полу карте Европы и передвигает красные флажки в направлении стран НАТО».
После замужества мать переехала к мужу, и квартира на Серафимовича оказалась в полном распоряжении сына, счастливого и беззаботного прожигателя жизни, кстати, носившего имя и отчество революционного деда, прославившегося созданием кровавых продотрядов. Полностью оставив мысли о женитьбе и живя в ладах со своими слабостями, мой приятель обзавелся ключами от роскошной генеральской квартиры на Ленинском проспекте. Подозреваю, для того, чтобы иметь доступ к генеральскому холодильнику с яйцами без меток и бару, забитому дорогими напитками.
И вот одним солнечным августовским днем мы, четверо собутыльников, шли по широкому тротуару Ленинского проспекта. Настроение у всех было приподнятое. К этому моменту мы уже порядком нагрузились и, естественно, горели желанием выпить еще.
Тут нашему другу пришла в голову удачная мысль посетить квартиру своего нового папы. Он знал, что генеральская чета отбыла на отдых в Ялту. Помню, что консьержки почему-то не оказалось на месте, и мы беспрепятственно поднялись на третий этаж, на котором располагалась искомая квартира.
Бар был, к счастью, не заперт, и мы, расположившись в глубоких креслах, принялись с видом знатоков дегустировать редкие в те годы напитки. Нас окружала номенклатурная роскошь: тяжеловесная мебель, выдержанная в военно-патриотичном стиле. Стены были увешаны закованными в могучие бронзовые багеты картинами верных учеников Герасимова и Кривоногова. На картинах были изображены бравые полководцы в парадных мундирах. А также поля сражений, как их видели не нюхавшие пороха художники, то есть вся эта плакатная красота, так нравившаяся членам художественных советов, полагавшим, что чем больше на батальных полотнах красивого голубого дыма и подбитых танков со свастикой, тем лучше.
Стена над исполинским диваном, на который, наверно, можно было уложить не только прославленного генерала с женой, но и пару-тройку его ординарцев, была закрыта персидским ковром. На ковре красовалось золотое оружие, коим генерал был награжден в двадцатые годы за резню, которую он устроил на Тамбовщине, утихомиривая восставших из-за массового голода крестьян. К верхнему углу ковра гвоздями были приколочены необъятные красные галифе с дыркой от пули на уровне заднего кармана. Это были знаменитые штаны генерала, полученные им накануне Польской кампании. Поговаривали, что именно в эти штаны был облачен хозяин квартиры, когда вместе с Тухачевским драпал из Польши после «чуда над Вислой».
…Кто-то, расчувствовавшись, затянул старую солдатскую песню «Прощай, Маруська дорогая, я не забуду твои глазки…»
Через минуту пели все.
Спустя некоторое время приятель извлек из гардероба четыре генеральских фуражки и четыре кителя с орденскими планками.
Большой балкон выходил на залитый солнцем Ленинский проспект. Балкон нависал над тротуаром, по которому рекой лилась нескончаемая людская масса, состоявшая из москвичей и гостей столицы. Толпа шумела, как шумят все толпы в мире.
На балкон, обнявшись, вывалились четыре пьяных генерала армии. Пространство над людским морем огласилось диким ревом. «Вот кто-то с горочки спустился, — неслось с балкона, — наверно, милый мой идет!» — надрывались генералы.
Прохожие подняли головы и замерли. Не каждый день можно увидеть квартет, состоящий исключительно из генералов армии».
«Советские люди жили по-разному: в некоторых семьях царили домостроевские нравы и детей воспитывали в строгости, не допуская — по возможности — добрачных половых связей. В других — жили по законам Скандинавии, где к сексу относятся как к виду спорта.
В шестидесятые годы знавал я одну прелестную юную барышню, обожавшую заниматься со мной любовью в комнате, где за платяным шкафом спали ее родители: папаша, отставной майор КГБ, и мамаша, числившая в своих предках самого графа Сперанского».
«Вчера я «забежал» во сне на тот свет… Приснилась мне незнакомая улица, по которой в одном направлении двигались колоннами скорбно молчащие люди.
Неодолимая сила подхватила меня и повлекла за ними. Вдруг я почувствовал, что мной пересекается некая страшная катастрофическая черта, за которой начинается другая жизнь.
Шаг, еще шаг, сердце содрогнулось, замерло, и… пронзительно яркий синий свет, отливавший серебром и сверкавший золотыми искрами, залил меня с ног до головы… Потом меня захватило непередаваемо радостное и покойное чувство… Я оказался в другой жизни…
Проснулся, повернул голову… В окно билась обломанным концом сиротливая ветка, накрапывал дождь, было слышно, как капли барабанят по карнизу…
Я с трудом подавил желание опять уйти в сон. Что мне помешало? Страх… А чего бояться? Небытия? Но ведь ясно, что небытия нет, ведь там — покой и счастье».
«Солженицын… Какая грандиозная фигура! Человек, сочетавший в себе наивность ребенка с опытом фронтовика и лагерника. С одной стороны — прекраснодушные, чуть ли не толстовские идеи о соборности, земстве, просвещении, всеобщей любви. С другой — кровоточащая правда Гулага.
Подпортил общую картину двухтомник о евреях. Зачем он вообще взялся за эту тему? Чтобы поставить евреев на место?»
«Бессонница хороша тем, что расширяет размеры временного пространства, позволяя прошлому вплотную подбираться к настоящему.
Вы никогда не замечали, что во тьме бессонной ночи образы далекого прошлого, ушедшие персонажи, умершие друзья, родственники, любимые женщины так реальны, почти материальны, что достаточно сделать шаг, чтобы оказаться рядом с ними?
Эти люди близки, словно они живы и находятся рядом. Ты видишь грустную улыбку на милом лице, блеск давно погасших глаз, ты слышишь голоса, звучавшие когда-то…
Ах, как хочется положить руку на плечо, прижаться губами к родному лицу! Днем это ощущение уходит. И прошлое убирается в свое темное логово. Настоящее, равнодушно и безостановочно бегущее вперед, наваливается на воспоминания и погребает их под собой.
Ты тоскуешь, когда близкий человек покидает тебя надолго. Ты горестно считаешь дни недели, месяцы. Если разлука долга, то — годы. А если близкий человек уходит в мир иной, то воображению невыносимо трудно справиться с вечной разлукой. Господи, вдумайтесь, это же расставание навсегда!..»
«Подруга моей жены была замужем за очаровательным человеком, красивым, умным и успешным.
Я знал, что подруга жены в семейной жизни не является примером для подражания. Ее мужем, повторяю, был чрезвычайно приятный малый, обаятельный, веселый и остроумный.
Как-то раз на вечеринке мы с этой дамой вышли покурить на балкон. Как известно, спиртное развязывает язык. Черт меня дернул удивиться, как это, мол, женщины могут изменять таким душкам. Она пожала плечами. «Ну и что? Он ведь меня тоже обманывает, — сказала она и, пристально глядя мне в глаза, добавила: — И я даже знаю, с кем…»
«Можно ли достаточно объективно рассказать о людях и времени, в котором я жил?
Что каждый из нас знает о мире, в котором живет?
Один видит грядки в огороде и забор соседа. Другой — осточертевший токарный станок и пивную рядом с заводом. Третий — равнодушные лица учеников. Четвертый, у кого в силу обстоятельств кругозор пошире, знает и видит не только то, что творится в доме его соседа, но знает, что делает сосед соседа.
Пятому совсем хорошо: он крупный государственный деятель. Этот знает много и о многих.
Шестому еще лучше: он знает настолько много, что излишками знаний делится с читателем.
Седьмой знает все то, что известно шести предыдущим, и ему настолько от этого хорошо, что он считает ниже своего достоинства тратить на пустые разговоры драгоценные дни быстротекущей жизни.
Но ни первому, ни второму, ни шестому, ни седьмому все равно этих знаний недостаточно, чтобы судить о мире объективно.
Но они судят.
У каждого из нас свой взгляд на мир. Этот взгляд формируется из сотен и тысяч мелочей, которые позволяют каждому из нас судить об окружающем нас мире полно и всеобъемлюще. Так нам кажется.
Даже в компании единомышленников, которые, казалось бы, должны смотреть на мир одинаково, случаются размолвки, носящие принципиальный характер.
Это я к тому, что объективного взгляда на мир не существует».
«За каждым тянется свой персональный шлейф открытий и ошибок. И все-таки попытка рассказать об уходящем времени нужна. Нужна прежде всего мне самому.
Хочется с расстояния понять, что мы тогда собой представляли. Мы — это поколение военных и послевоенных детей. Уходящая, почти забытая эпоха. Эпоха, с одной стороны, вознесенная и обожествленная, а с другой — оболганная.
Если бы меня спросили, чего я хочу больше всего на свете, я бы без раздумий ответил: я хочу, чтобы меня оставили в покое. В идеале же я вижу себя сидящим на солнышке в открытом ресторанчике в небольшом городке где-нибудь на севере Италии (там не так жарко) и с сонной улыбкой рассматривающим прохожих.
Повторяю, это мой идеал. Господи! У меня мечты заурядного обывателя.
Как все это вспомнить, как рассказать, чтобы никого не обидеть и не изуродовать прошлое непреднамеренной ложью?
Надо писать мазками. Так пишут художники. И писать только правду. Если такое вообще возможно…
Пусть каждый на этом полотне увидит то, что сможет увидеть».
«Всегда обыватель гордился знакомством со знаменитостями. Прежде это были великие актеры, прославленные писатели, поэты, живописцы, крупные ученые…
Сейчас похваляются знакомством с олигархом, модным телеведущим, безголосой певицей… Кумиры нынешней молодежи — владельцы банков. Раньше хотели стать космонавтами, пожарными…
Не знаю, что лучше: парить в невесомости или считать деньги. Я не предлагаю всем тут же рвануть в космос или помчаться на всех парусах в сторону горящей деревни, но всё же, всё же, всё же…»
«Ничто так не оживляет воспоминания, как запахи и музыка».
«На чем зиждется — да простится мне сие слово — мое стремление куда-то бежать? На боязни ступора? Боязни смерти?
Когда я говорю о страхе… ах, впрочем, о чем это я?!..
Желаний — желаний основательных, всепоглощающих, мобилизующих волю — у меня нет. Тогда что?..
Когда я был юношей, я верил во что-то грандиозное, общечеловеческое, я верил во что-то, что помогло моему народу победить фашизм, Гагарину полететь в космос, советским хоккеистам выигрывать чемпионаты мира.
В стране что-то было не так. Я это понимал, но думал, что можно еще все наладить, поправить, изменить, улучшить… Так многие тогда считали. Нет, я не связывал изменения, необходимые стране, со светлой коммунистической идеей. А впрочем, черт его знает, может, и связывал!
Трудно было жить без героя. Без своего героя, отечественного. Походить на Павку Корчагина не хотелось. Фанатики отталкивают. Жить ради железной дороги…
Хотелось жить, как жили герои Ремарка: сидеть под каштанами на венских бульварах и слушать, как негр в белом смокинге перебирает клавиши рояля. Грустить, думать о печальном прошлом. И пить кальвадос. И чтобы рядом сидела прекрасная женщина, которая курила бы длинную сигарету и ласкала тебя грустными глазами… О, это печальное, бесконечно милое лицо! Я не раз видел его бессонными ночами…
Повторяю, я верил и не верил во что-то, что вроде должно было быть… Вернее, хотел верить во что-то, что… Действительно, как без веры-то?.. Непривычно как-то.
…Наши головы были забиты черт знает чем».
«Как известно, в здоровом теле должен быть здоровый дух. Понимание справедливости этого высказывания приходит с годами, обостряясь в те редкие дни, когда у тебя ничего не болит».
«Каждый тянется к своему куску пирога. Отпихивает локтями соперников. А может, они тоже хотят жрать?..»
«Когда же у кого-то наконец хватит духу сказать правду о нашем времени? Ведь без этого нам не жить. Уже целые поколения живут во лжи. Раньше во лжи коммунистической. Теперь во лжи посткоммунистической. Живут и чувствуют себя прекрасно: ибо не надо думать.
Нам бы обернуться назад и вглядеться в прошлое сегодняшними трезвыми глазами…
И тогда наше страшное и прекрасное прошлое: кровь, грязь, убожество и наша великая победа в войне, страдания наших отцов и дедов, голод, вера и неверие, — простите пафос и дидактику этих строк! — может быть, станет частью наших душ.
А если мы еще и победим в себе страх перед узнаванием всей (всей, увы, — не получится, но хотя бы большей части) правды о нашем прошлом, тогда мы возвысимся до уважения к самим себе.
И возникнет фигура героя нашего времени, русского человека, которому захочется подражать, как когда-то мы подражали героям Ремарка и Хемингуэя».
Я отложил тетрадь и покачал головой. У отца было все то же, что мучит меня… Видно, у всех поколений — одно и то же. Я надеялся развлечься, отдохнуть, почитывая на досуге опусы моего папаши, а вышло что?..
«Фигурами вроде моей, — читал я дальше, — заполнены страницы сотен книг, начиная с девятнадцатого века до времен Оттепели… Рефлектирующий герой, мыкающийся то ли внутри себя, то ли за пределами сознания…
Господь не дал мне талантов, но наделил критическим, взыскательным умом и непомерными амбициями при полном отсутствии понимания, как эти амбиции претворить в жизнь.
Я жаждал славы… Но я понимал, что одного стремления выделиться из толпы мало. Я понимал, что желание прославиться может привести честолюбца к сожжению храма Артемиды или к сомнительным лаврам серийного убийцы. Такая слава меня не прельщала.
…Я схожу с ума? Или мне это только кажется?.. Мне скучно жить. Моя душа иссушена тоской и ленью… она напоминает плохо сохранившуюся мумию, место которой не в музее человеческой истории, а на помойке…
Я утрачиваю свое «я», я растворяюсь в эфире… и самое страшное, что я почти не замечаю этого… еще немного, и от меня не останется даже тени… В последнее время я стал замечать, что моя душа не поспевает за телом. Тело движется, что-то делает, а душа остается на месте.
Наверно, меня могло бы спасти сильное чувство к прекрасной женщине. Но где взять это высокое чистое чувство? И — где эта женщина?..
До сих пор любовные увлечения не приносили мне ничего, кроме страданий… Как чувство может оживить меня? Интересно, почему страдали Печорин и Онегин? Не потому ли, что страдали те, кто их породил?
И потом, Пушкин и Лермонтов страдали… как бы это сказать поточнее… продуктивно, вот верно найденное, хотя и совершенно идиотское слово: они страдали, а в результате из-под их пера выходили шедевры, навряд ли возможные, если бы Пушкин и Лермонтов жили, как Акакий Башмачкин или Ионыч…
Сильные «масштабные» страсти бушевали в их гениальных «масштабных» сердцах…
И в моем сердце бушевали страсти. Но у меня было не могучее сердце льва, а сморщенная помпа гиены. И мои страсти не вырывались за пределы этой помпы.
Когда я бывал влюблен, то не мог занимать свой ум ничем, кроме мыслей о предмете вожделения. И предметы-то попадались мне… не приведи господи!
Какие уж тут мысли о творчестве, писательстве, смысле жизни, когда я неустанно думал о том, где шляется и с кем путается моя очередная ветреная любовь.
Мои страдания приводили меня не к письменному столу, где меня ждали соблазнительно чистая бумага и перо творца, а в пивную…
Правда, некоторым моим предшественникам, ревностно поклонявшимся Бахусу, это не мешало создавать такое, от чего у меня и сейчас от зависти вскипают слезы и мутится в голове… Вспомним хотя бы бессмертное «Не такой уж горький я пропойца, чтоб, тебя не видя, умереть…».
У тех, кому было под силу бодаться с судьбой и побеждать свои слабости, желание нажраться и стремление излить душу в гениальной лирике были равновелики…
У меня же желание надраться всегда перевешивало. Что приводило не к созданию шедевров, а к банальным запоям. Слава богу, меня миновала судьба тех несчастных, кто во всех своих бедах винит весь свет, но только не себя. Я никогда никого в своем бессилии не обвинял. Я винил только себя, но от этого легче не становилось. И все-таки я и по сей день не знаю, чего мне не хватает…»
— А я знаю! — позлорадствовал я. — Я знаю, чего тебе не хватало! Второй жопы! Ты не удосужился прочесть Иосифа Бродского! Величие замысла! Вот в чем закавыка! Когда Господь создавал моего отца, он и не думал о величии замысла. Он просто лепил в чреве несчастной его матери младенца, как ремесленники из глины лепят на продажу фигурки коров и ослов… Сотни, тысячи ослов, похожих друг на друга. Вот и вылепил осла, который породил еще одного осла, — слава богу, что одного! — который торчит сейчас на каком-то дурацком австрийском курорте, своим мещанским уютом напоминающем гостиную «залу» чеховской купеческой вдовы…
Я понимал, что мои обвинения в адрес отца надуманы. Но мне нужна была жертва, на которой я мог бы отыграться. Вот я и набросился на отца. Хотя, по чести говоря, мне надо было сводить счеты с самим собой.
В этот момент я услышал странный звук. Будто в дверь скреблась большая собака.
— Кем бы ты ни был, о, нежданный гость, но — входи, и будь ты проклят! — проорал я. — Дверь не заперта!
— С тобой все в порядке? — встревоженно спросил Карл. Он вошел в номер и остановился возле моей кровати. — Я слышал голоса. Но здесь никого нет… — он огляделся. — Тогда с кем ты разговаривал?
Он взял в руки тетрадь для записей и прочитал вслух написанное мною несколько дней назад: «Небесный свод разбух, взорвался, и из глубин вселенной на меня обрушилась таинственная, мощная и сладостная сила».
— Я знаю, что с тобой происходит, — уверил меня Карл. — Просто у тебя давно не было женщины. Вот ты и разбух. И не надо искать таинственное там, где его нет. Ты не восторженная курсистка, а половозрелый мужчина, который уже больше недели обходится без бабы. Как это тебе удается, не понимаю…
— У тебя у самого давно не было женщины… Я подсчитал, целых пять дней.
— Я — это совсем другое.
— Это еще почему?
— Я вообще могу обходиться без женщин. Я могу жить воспоминаниями. Я ими питаюсь. Мне этого достаточно.
— Кстати, как звали твое предпоследнее воспоминание, ну, ту шуструю, коротконогую и грудастую, которую ты подцепил в кабачке на пристани…
— Ты имеешь в виду Сюзанну? Не правда ли, восхитительная девушка! А главное — доступная. Я это очень ценю в женщинах. И потом, у нее была такая привлекательная задница, что я просто не мог пройти мимо. Я капитулировал, и теперь она для меня трогательное воспоминание. Ты знаешь, у меня есть ее фотография, и я ношу ее в бумажнике, в одном отделении с презервативами. Как напоминание о трагических ошибках…
— Я очень надеялся, что ты от нее подхватишь какую-нибудь не слишком опасную болезнь.
— Ты надеялся, а я опасался, — сказал Карл грустно. — И в результате твои надежды оправдались, а мои опасения, увы, подтвердились…
— ?..
— Да нет, шучу. Но иногда хочется, чтобы беседа текла литературно, вот и ляпнешь ради красного словца какую-нибудь гадость. А она, гадость-то, глядишь, впишется и украсит. Впишется и украсит…
Карл присел на край кровать.
— Ты знаешь, — вкрадчивым тоном начал он, — я испытываю к тебе почти отцовское чувство…
— Чего это тебя так разобрало?
— Нет-нет, правда! Ты мне — как сын!
Я оживился.
— Значит, ты завещаешь мне все твое движимое и недвижимое имущество?
Карл пожевал губами.
— Я не об этом… Я о духовном! Повторяю, ты мне как сын.
— Что ты можешь знать об отцовском чувстве? — безжалостно сказал я, намекая на его дочерей.
— Да-а… — протянул Карл. — Это точно. Но именно к тебе я воспылал родительским чувством. Если с тобой, не дай бог, что-нибудь случится, я этого не перенесу… Честное слово! Я к тебе очень привык… Женщины, это, конечно, хорошо, но без друга, даже такого неверного и вздорного, как ты, обойтись нелегко.
И Карл замолчал, будто ко дну пошел.
Карл, готовый часами молоть языком, порой способен надолго погружаться в молчание. Уставится на что-нибудь незначительное, малосущественное, вроде цветка в горшке, и молчит.
***
Вчера Карл привез из Линца ружье, пятидюймовый гвоздь и молоток.
Ружье кремневое, старинной работы. Карл уверяет, что ружье находится в отличном состоянии и вполне пригодно для охоты на крупного зверя.
— На кой черт тебе этот монстр? На кого ты собираешься здесь охотиться?
— Дурак ты! Ничего не понимаешь. Старинное ружье украсит мое временное пристанище. А на кого охотиться? Было бы ружье, а уж на кого…
Ружье Карл позаимствовал на время у знакомого антиквара и, видимо, вспомнив знаменитый драматургический ход, повесил у себя в номере над диваном.
Стучал, вколачивая гвоздь в стену с такой силой, что должен был переполошить весь отель.
Но никто из гостиничной обслуги и ухом не повел. Вероятно, все уже привыкли к чудачествам богатого русского с немецким именем и немецкой же фамилией.
Вколотив гвоздь и повесив ружье, Карл сделал два шага назад и принялся любоваться своей работой.
Я приблизился к ружью и с серьезным видом стал его рассматривать. Карл стоял рядом, скрестив руки на груди.
Я осматривал ружье не менее минуты. Наконец спросил:
— Это аркебуза? Или пищаль?
Карл поднял левую бровь.
— А черт его знает…
— Может, фузея?
— Я ж говорю, не знаю!
— А может, это кулеврина? Или штуцер? Или мушкет?
— Откуда такие познания? — спросил Карл и подозрительно посмотрел на меня.
— Разве ты не знал, что я некоторое время водил экскурсии по историческому музею?
И тут меня словно черт за язык потянул.
— Надеюсь, ты в курсе, как оно… — я указал на ружье, — как оно… как его привести в действие?
— Ты хочешь знать, как из него стреляют? — Карл быстро снял ружье со стены. — Да нет ничего проще. Заряжается оно следующим образом, мне антиквар объяснил… И не только объяснил, но и кое-чем снабдил… Видно, он догадывался, зачем мне понадобится ружье.
Карл поставил ружье стоймя, всыпал в дуло меру пороха, вкатил круглую пулю, скрутил из обрывка газеты плотный пыж и шомполом забил его в ружье. Проделал он все это с удивительной быстротой, легко и даже изящно.
— А теперь, — сказал он, выставляя ружье в окно и прицеливаясь, — произведем пробный выстрел. Ага! — вскричал он в полном восторге. — Вот и цель! Не цель — мечта! Чертова старуха! Подстрелю, как куропатку! Я не промажу, будьте благонадежны: уж я-то знаю, какой глаз надо прищуривать!
И, прежде чем я успел поднести ладони к ушам, Карл нажал на курок. Раздался щелчок, но ожидаемого выстрела не последовало. Осечка.
— А-а, черт, вот же незадача! — воскликнул Карл. — Ну вот, придется и далее раскланиваться…
Он недовольно сопел и рассматривал ружье. Потом повесил его на прежнее место и сказал задумчиво:
— Надо все в жизни испытать. Скажи мне, как профессионал непрофессионалу, — легко ли стать убийцей?
Я покачал головой и покрутил пальцем у виска.
Глава 11
…Дневниковые записи отца все более занимают мое воображение. Меня уже не оторвать от них.
«Господи, сколько же вранья на телевидении! Больше, чем в социалистические времена. И сериалы, сериалы, сериалы… Все будто взбесились. Страшная липа. Даже пытающийся быть честным Василий Аксенов и тот… «Московская сага»… Тьфу! Лучше сказать — «Московское саго»…
«Наши горизонты расширяют, как могут, средства массовой информации. Но дают ли они правдивую картину мира? Об объективности и искренности я не говорю…
Раньше нас окружала ложь. И сейчас с правдой не лучше. Иначе — но не лучше».
«Чтобы легче вспоминалось и легче писалось, я буду обращаться к призраку, призраку самого себя.
Ведь в каждом из нас сидят по меньшей мере два человека. И они самостоятельны. Они плохо уживаются друг с другом. А если в тебе кроме человека, вернее этих двух метафизических субъектов, сидит еще и призрак тебя самого, то грех этим не воспользоваться.
Тем более что я уже чувствую, как мой призрак неуклонно вытесняет мою изначальную сущность, выдавливает из моего сердца сокровенное, таинственное «я», которое тает во мне, как осколок льда, зажатый в ладони. И пока этот осколок не растаял окончательно, я буду наблюдать за собственным исчезновением, как безжалостный медик-экспериментатор следит за развитием болезни у подопытного кролика.
Вчера я сделал открытие, поразившее мое воображение. Мне почудилось, что мое «я» перетекает в моего сына…»
Я прикрыл глаза и подумал, а не сжечь ли мне тетрадь отца? Но она неудержимо влечет меня к себе, и я снова листаю страницы…
«Лев Исаакович Переплетчик, знакомясь с девицами и называя себя, всегда добавлял: — И строчит из пулемета Переплетчик молодой.
Лев Исаакович совершенно не переносил фальши. Как только сталкивался с пошлым фанфароном или самовлюбленным дураком, сразу становился язвительным и беспощадным.
Как-то раз, прекрасным воскресным утром, встретил старинного приятеля, которого не видел лет двадцать. Приятель принялся с увлечением живописать свои успехи по службе. Говорил, говорил, пуская счастливые слюни, полчаса. Переплетчик молчал, задумчиво глядя поверх головы приятеля. Наконец приятель пресытился самолюбованием и из вежливости задал Лёве вопрос.
— Ну, а как ты?.. — с наигранной заинтересованностью спросил он. — Что поделываешь? Кем работаешь, и вообще?..
Ответ был обдуман Переплетчиком до мельчайших деталей.
— Я все больше по канализационной части, — степенно начал он, — ассенизатор я. Золотарь, одним словом.
Приятель охнул и сделал шаг назад. Переплетчик ласково посмотрел на него и добавил:
— Понимаешь, всю неделю вожусь с говном. Вот и сегодня не повезло…»
«При знакомстве один чиновник всегда с гордостью называл свою должность и заслуги. Происходило это примерно так.
«Покровский, Сергей Сергеевич, — с важностью начинал он. — Начальник департамента землетрясений министерства чрезвычайных ситуаций, член редколлегии журнала «Недра», лауреат Госпремии, председатель комиссии по разработке новых методов спасения на водах, участник всероссийского совещания в Кремле, руководитель группы оперативных спасателей…»
Так вот, этого Покровского познакомили со Львом Переплетчиком. Не понимая, на кого нарвался, чиновник приступил к привычному перечислению своих заслуг, регалий и должностей. Переплетчик терпеливо дослушал до конца, пожал протянутую руку и коротко представился:
— Лев, царь зверей».
«Лев Исаакович Переплетчик после окончания института, в середине шестидесятых, поехал на Север. В Норильск. В край вечной мерзлоты. В Норильске в то время было великое множество москвичей и ленинградцев. Среди которых — по Довлатову — были «какие-то мифические евреи в тундре».
Пили там и гуляли на славу. Но и работали немало. Жизнь была суровая: полярная ночь, которая длится чуть ли не полгода, ветер и морозы за пятьдесят.
Суровый Север выдавливает из человека всякую дрянь, поэтому, наверно, северяне, как пришлые, так и коренные, так дорожат дружбой. Среди северян я не встречал негодяев. Может, мне просто везло?
У каждого норильчанина были «северные», то есть надбавки, и прочие блага. Отдыхали на юге, по два месяца.
В Сочи был роскошный санаторий «Заполярье». Норильчане шиковали в местных ресторанах, соперничая по части щедрости с летчиками и тбилисскими кинто. После недели гулянок слали панические телеграммы в Норильск, друзьям. Тексты не отличались разнообразием. Варьировалась только сумма.
В Норильске все жили рядом, в больших многоквартирных домах. Кстати, жилые дома, напоминавшие по стилю московские, так называемые сталинские, ставили на сваях, на вечной мерзлоте.
Еврей Переплетчик издевался над своим и чужим еврейством. Считал, что во всей этой семитской, антисемитской и сионистской болтовне больше позы, чем дела и нормальной человеческой мысли.
Возвращаясь поздней ночью из гостей, он имел обыкновение пьяно орать на весь двор, вызывая на бой одного из своих друзей, коренного северянина и русака Володю Габова.
Габов снимал комнату у чрезвычайно злобной старухи, бывшей работницы социальной сферы. Старуха, зная круг приятелей Габова, грозила выставить его вещи на лестницу — если он и его собутыльники не уймутся и не перестанут шуметь по ночам.
Она ненавидела всех друзей Габова. Но больше всех она ненавидела Переплетчика. За то, что тот был хулиганом, но главное — потому что Переплетчик был евреем.
Переплетчик всё это знал, он плевать хотел на старуху и почти каждый вечер, стоя под окнами Габова, орал на весь двор:
— Гнусное отродье Габов! Где ты? Спрятался? Боишься соседей, подлый трус?
Габову деваться было некуда, и он, проклиная все на свете, голый по пояс — даже в мороз — высовывался из окна и скандировал:
— Да здравствует Великая Октябрьская Социалистическая революция!
На что Переплетчик, удовлетворенно хмыкнув, перекрывая завывания полярного ветра, истошно вопил:
— Бей жидов! Спасай Россию!
Словом, веселились, как могли.
В выходках моих друзей было много гадкого, с примесью гнусного скандала, но было немало и юмора. Далекие от диссидентства, не зная, как бороться с тьмой режима, но прекрасно понимая, что живут совсем не в той стране, о которой каждый день читали в газетах, они бузили, травили антисоветские анекдоты, с помощью пошлых шуток издевались над пошлостью тех, кому нравилось жить в дерьме».
«Почти все мы были членами КПСС. Но вряд ли кто-нибудь из нас верил в светлые коммунистические идеалы.
Мы твердо знали, что каждому из нас было свыше выделено по одной жизни. Второй не полагалось.
И хотелось прожить свою персональную, такую непродолжительную жизнь как можно более весело, беззаботно и полноценно. Хотелось выпивать с друзьями, хотелось любить красивых девушек, хотелось отдыхать в Крыму, хотелось получать достойную зарплату…
Многие делали карьеру. Кто-то месяцами торчал на Байконуре. Кто-то писал диссертацию. Кто-то шаркал по министерским коридорам. Кто-то служил в КГБ. Да, были и такие. И за дружеским столом они ничем не отличались от других. Так же пили, так же ухаживали за барышнями, так же дружили и помогали, если с кем-то случалась беда.
В наше время усилиями «демократических» авторов создан ходульный образ злокозненного гэбэшника, который обожал на досуге мучить нежных диссидентов. Наверно, были и такие. Я с такими не встречался.
Не знаю, что они там писали в своих отчетах, и писали ли вообще, но ни на ком из нас дружба с чекистами никак не отразилась. Никого не посадили.
Хотя, если вспомнить, какие разговорчики мы подчас вели, могли и посадить. Вру, одного посадили. Вернее, чуть было не посадили. За воровство казенных денег. Отделался выговором по партийной линии. И наши друзья из органов здесь ни при чем.
Это сейчас всех гэбэшников изображают исчадиями ада, от которых надо было держаться подальше. А я помню, как одному моему приятелю, Володе Воронину, капитану КГБ, другой мой приятель, стоматолог Зяма Шнейдерман, накостылял за то, что тот принялся спьяну ухлестывать за его женой.
И ничего — тем же вечером помирились, выпили на двоих литр водки и проплакали на кухне до утра. И не надо во всем видеть хитрые ходы и происки тайных служб. Просто Зяма надавал тумаков своему старинному другу и собутыльнику. За дело. И все! Вышесказанное совершенно не вписывается в стереотипы, навязываемые нам средствами массовой информации.
Правда, допускаю, что мы, скорее всего, никакого интереса для компетентных органов не представляли. Ну, болтали что-то про густобрового генсека, травили анекдоты про Ильича и Чапаева.
Ерунда все это. Так развлекались на кухнях в ту пору миллионы наших сограждан. Всех не посадишь, колючей проволоки не хватит. Да и сами гэбэшники между собой болтали такое, за что несколькими десятилетиями ранее расстреляли бы не только их самих, но и их родственников.
Во всех нас сидело желание пошевелить протухающее коммунистическое царство. Мы, по большей части неосознанно и бесцельно, обстряпывали всевозможные каверзы, внося, таким образом, в скуку жизни разнообразие и некую перчинку.
Мне жаль наше поколение. Все ушло в пар…»
«Ваня Сунцов, чемпион Москвы по боксу в наилегчайшем весе, имел чрезвычайно маленький рост. Кажется, метр пятьдесят один. Одевался он в серые скромные костюмы, к лацкану прикреплял значок мастера спорта. Ваня был слегка близорук и носил очки. Все принимали его за шахматиста.
Однажды в очереди за водкой его оскорбили. Хам, оттесняя Ваню могучим плечом, с издевательским смехом сбил с его носа очки. А заодно обозвал «жидовским отродьем». Это были последние слова, которые негодяй произнес в тот день.
Ваня поднял очки, спокойно водрузил их на нос. Первым ударом — в печень — он сложил мерзавца пополам. Вторым — отправил в нокаут.
Таким макаром Ваня постоял за честь российского еврейства».
«Знаете, бывает так, открываешь сокровенное некоему человеку, чаще всего случайному попутчику. И вдруг — стоп машина! Не можешь продолжать. Надо же что-то оставить для себя, для внутреннего пользования. Затуманиваешься и говоришь:
— По известным причинам о дальнейшем ни слова. Понятно?
И хотя ваш собеседник ни черта не понял, да и слушал-то вас вполуха, он с готовностью откликается:
— Ну, разумеется!
Это я к тому, что взаимоотношения, которые иногда возникают между автором и читателем, предполагают нечто похожее.
Это как у Гейнсборо. Которого, разобравшись, спустя двести лет после смерти провозгласили гением. За умение недоговаривать. Причем недоговаривать тогда, когда, кажется, за договоренность не пожалел бы и полцарства. А он недоговаривает, собака. Оставляя за созерцателем право на домысел, на творческую фантазию, даже на призрачное ощущение соучастия в таинствах творческого процесса.
Один крупный художественный критик, выделявшийся недоброжелательностью и сварливым характером даже среди своих коллег, выказывал твердую уверенность, что недописанные, незавершенные портреты Гейнсборо на самом деле не плод его новаторских поползновений, приведших художника к славе, а результат тривиальной нехватки времени.
Как известно, художник всегда куда-то спешит. То летит сломя голову на любовное свидание, то мчится к собутыльникам, то спасается бегством от кредиторов. Художник постоянно находится в движении. Что, вероятно, является залогом успешного творческого процесса.
Причем неважно, в каком направлении, так сказать, осуществляется движение. Повторяю, важен процесс. Вот Гейнсборо вечно спешил и доигрался до того, что его признали гением.
Сам же критик никуда и никогда не спешил. Что, впрочем, никак не мешало ему своевременно подкатывать на юбилейные банкеты и быть всегда первым у корыта при раздаче благ в Союзе писателей».
«Я и мой сын… Мы не близки. Это меня угнетает. Ведь я его люблю. Думаю, не меньше, чем любил его мать.
Мой сын редко бывает дома. Ему уже двадцать пять. И он не женат. У моего сына странные друзья: у них имена, напоминающие собачьи клички. Бобби, Джимми, Гарри, изредка появляется какой-то Карл.
Господи, что за имена! И еще Кэт. Кэт носит очень короткую прическу. Словно ее только что выкинули из тифозного госпиталя. Или побрили перед этапом. Словом, голова никуда не годится. И если бы только это. У нее все коротко. Ноги. Юбка. Ум. Она поразительно похожа на мою первую девушку, Валентину. Подозреваю, что она такая же дура и такая же стерва…
Мой сын от этой Кэт без ума. Как и я когда-то от своей Валентины».
«У меня появились новые друзья. Это девушка и ее приятель. Милые, очень милые ребята.
Галина и Стас, так зовут моих друзей, приходят ко мне по вечерам. Мы пьем сухое вино и ведем долгие беседы. Галя учится в Строгановском училище. Стас в прошлом году окончил мехмат университета.
С ними я опять почувствовал интерес к жизни. И решил поэкспериментировать с моими новыми знакомцами. Естественно, без умысла нанести им какой-нибудь вред.
Я уже писал о том, что мне нравится вводить в реальную жизнь элементы театра абсурда. Это взбадривает меня и скрашивает скучную действительность.
Прежде всего я распределил роли. Роли простака и простушки, естественно, я оставил за моими милыми друзьями. Понятное дело, что в роли доброго дяди выступил я сам. Добрый дядя, как известно, очень часто к концу повествования оказывается…»
На этом запись обрывалась. Далее следовало:
«Как это увлекательно! Они поддались, мои простаки! Они втянулись в игру. Правда, мне приходится подкармливать Стаса деньгами, он берет у меня на такси и на билеты в кино…
Зато я получил возможность проводить время…»
«Они прекрасны… Владеют богатым набором тонких штучек, мне не известных. Вот же молодежь!.. А я поносил нынешних двадцатилетних, обвиняя их в неумении и равнодушии. Сегодня Стас попросил меня дать ему — взаймы! — крупную сумму денег. Я дал все, что у меня было… Он скривил красивый рот…
Ночь мы провели втроем… Это было великолепно!..»
Ну, папа!..
«Они уверены, что игру веду не я. Они думают, что это они меня выставляют простаком. О, они совсем не дураки, эти мои новые друзья! Они… Впрочем, бог с ними. Ночи, наши ночи непередаваемо хороши… Подумать только, если бы я их случайно не встретил, то никогда бы не изведал того, что наполняет сейчас меня счастьем первооткрывателя… Они заставили меня по-новому вглядеться в жизнь. Теперь мне совсем не хочется расставаться с жизнью… Я еще должен пожить, мне так хочется увидеть, что там, за следующим поворотом!»
«Смысл жизни… Даже Бендер задавался этим вопросом. Достаточно вспомнить его встречу с индусом. Вот же талантище был этот Ильф! Вместить в две тоненькие книжицы столько всякой всячины…»
«У меня чрезвычайно успешно идут дела. Скоро я буду богат. Очень богат… Это может стать опасным. Возможно, я осуществлю то, что задумал, и тогда мой сын…»
Господи, о чем это он?..
Глава 12
Незаметно для себя я уснул.
Разбудил меня визг. Самый настоящий поросячий визг. Но визг не носил трагического характера, связанного с умерщвлением живой плоти. Это я уловил. Потом визг перешел в шипение, а шипение — в радостное хихиканье.
Потом все ненадолго стихло. Потом за стеной заскрипели пружины кровати.
Спустя четверть часа я услышал, как полилась вода в душе.
А еще через четверть часа кто-то начал скрестись в дверь.
Я пролаял: «Херайн!»
Дверь отворилась, и на пороге появился Карл.
Глаза его лучились. На губах — победительная улыбка. Карл походил на верблюда, до отвала наевшегося колючек. Он залопотал с кавказским акцентом:
— Ах, какой дэвушка! Нэ дэвушка, пэрсик! Сладост! Мэд!
Так в жизнь Карла вторглась Беттина Шульц. Беттина киноактриса. Приехала откуда-то из Юго-Восточной Германии. Что ей понадобилось делать в Австрии, на озере, название которого — Клопайнерзее — по-русски звучит почти как ругательство? Будто в Германии своих озер нет…
— Я и моя любимая девушка приглашаем тебя в ресторан, где и отметим мой день рождения. Это событие должно состояться… э-э-э, словом, как только я решу, что для этого настало время…
— Ты и твоя новая девушка? А если тебя с ней накроет Адель? — поинтересовался я. — Как ты думаешь, что сделает с тобой бывшая циркачка, не расстающаяся даже ночью с бейсбольными битами?
Карл думал недолго.
— У меня же есть мушкет. Грозное оружие! Оно, правда, не стреляет, но напугать может. Посуди сам, не могу же я неделями обходиться без женщины! И потом, у меня день рождения… Должна же она понять, — Карл почему-то посмотрел на часы, — Адель хоть и бывшая провинциалка, но женщина широких взглядов, — его лицо приняло задумчивое выражение.— Интересно, над кем будут летать ее пылающие булавы, когда она меня разлюбит?
Беттина превосходно говорит по-русски. Акцент почти не заметен. Ее русская матушка училась в Москве, в университете дружбы народов, в конце семидесятых познакомилась там с немецким студентом, вышла за него замуж и укатила в ГДР. Сама Беттина тоже училась в России, кажется, в Питере.
Беттина стройная блондинка лет тридцати. Может, — тридцати пяти. Смущало только то, что она много говорила. Причем по любому поводу и на любые темы. Остановить ее было трудно, впрочем, я и не пытался. Я только просил ее больше говорить на родном языке, чтобы я мог поупражняться в немецком.
В какой-то момент мне показалось, что Карл связался с дурой… Сразу оговорюсь, что я ошибся. Забегая вперед, скажу, что и болтливость ее со временем поубавилась. Она, видимо, поняла, что болтать, когда тебя никто не слушает, пустая трата времени.
Но поначалу ее безудержная словоохотливость дала мне повод задуматься над проблемой среднестатистического дурака. И рассмотреть ее почти с научной точки зрения.
Опыт общения с дураками и дурами у меня небогатый. Скорее всего, его просто нет. Потому что среди моих друзей откровенных и скрытых дураков не было. Были очень умные, были просто умные, попадались менее умные. Но дураков не было. Это правда. Дураки в число моих друзей не входили. И дело тут, замечу скромно, не во мне и не в моих друзьях, просто так получилось. Видимо, дураков не привлекали компании, в которых я вращался; у дураков, подозреваю, свой круг общения.
Отсутствие опыта непосредственного общения с дураками не означает, что я не знаю о них ничего. По правде говоря, знаю я о них не так уж и мало. Достаточно включить телевизор и посмотреть некоторые передачи, чтобы понять, что мы живем в обществе, которое выдвинуло из своей среды замечательные образцы публичных дураков, известных всей стране.
Если бы я был исследователем-социологом, изучающим общество под углом интеллектуального развития отдельных групп населения, то отнес бы дураков к особому слою, состоящему из мощного и сплоченного сообщества, крепнущего с каждым годом и завоевывающего практически все сферы общественных институтов.
Современный дурак смел, предприимчив, он умеренно начитан, он в курсе последних событий в мире, сведения о которых черпает, как правило, из желтой прессы. Дурак точно знает, сколько весит Николь Кидман и с кем она сейчас живет. Он современен и деловит. Дурак дорого и модно одевается. Он хорошо смотрится со стороны.
Дурак много ездит по миру. Отдыхает на известных курортах. Бедных среди дураков почти не бывает. Они либо хорошо обеспечены, либо даже богаты.
Глубочайшим заблуждением было бы отождествлять дурака с неумным человеком. Не следует дурака путать с глупцом. Между глупым человеком и профессиональным дураком лежит пропасть, которую не преодолеть ни в один, ни в два прыжка.
Вопросы дурака всегда неожиданны и оригинальны. Умного человека вопросы дурака ставят в тупик. Умный человек, привыкший иметь дело с умными людьми, от вопросов или высказываний дурака приходит в замешательство и незаметно для себя на некоторое время сам превращается в дурака.
Если вы видите, что дурак внимательно вас слушает, не обольщайтесь: он ждет, когда вы сделаете паузу, чтобы самому вступить в разговор.
Редкий дурак знает, что он дурак. Напротив, он уверен, что дураки — это те, кто мыслит не так, как он: по его мнению, дураки — это те, кто мыслит и поступает иначе.
Дураки свободно рассуждают о чем угодно, они уверены в своей правоте, переубедить дурака невозможно, ему органически чужды сомнения.
Дурак знает абсолютно все и на все случаи жизни имеет твердое, несокрушимое мнение, которое никогда не меняет. Переубедить дурака может либо еще больший дурак, либо смерть.
Повторяю, дурак знает абсолютно все. Поэтому на губах дурака навсегда застыла уверенная улыбка мудреца, для которого в мире не осталось никаких тайн.
Дурак обожает поучать, он все-все знает, он ментор и оракул. На собеседника он смотрит, как на малого ребенка, к слабостям которого его вынуждают снизойти общепринятые нормы поведения.
Дурак недоверчив. Он убежден, что абсолютно все действия и помыслы человека продиктованы корыстью и злым умыслом, что они изначально порочны, что любовь, дружба, благородство, честность и порядочность придуманы философами, идеалистами, поэтами и писателями, то есть людьми, по его мнению, пустыми, лишними, ненужными, недалекими, по чистой случайности вознесшимися на вершину славы и понапрасну бременящими землю.
Дурак объяснит вам абсолютно все. Причем сделает это чрезвычайно логично.
Дурак холоден и равнодушен: если при дураке будут избивать ребенка или отбирать медяки у нищего, он отвернется и пройдет мимо.
Дурак не способен на высокое чувство. Он не может любить. Но изображает любовь достаточно достоверно, и, поскольку неплохо разбирается в человеческих слабостях, он умеет играть на чувствах другого человека, дураком не являющимся. Дурак (чаще дура) способен внушить к себе любовь.
Можно сказать, что дурак завоевывает мир. Если уже не завоевал.
Дурак все опустил до своего уровня. Он упростил человеческие чувства, доведя их до почти звериных инстинктов. Какие там Петрарка, Данте, Толстой и Достоевский!
Говорят, что самая страшная разновидность дурака — это дурак с инициативой. Уточним, каждый дурак воинственно инициативен. Он ко всем лезет с советами. Негодует, если его не слушают.
Иногда, в редчайших случаях, дурак способен на революционное перерождение: под воздействием неких неведомых сил он в один прекрасный день на горе себе вдруг осознает, что он дурак.
Это его настолько ошеломляет, что преображенный дурак теряет сон и покой.
Каждому из нас приходилось видеть несчастных, которые с отрешенным видом часами смотрят в окно или застывают как изваяния на парковых скамейках, устремив печальные глаза поверх голов праздных гуляк.
У них вид людей, которые сосредоточенно пытаются обрести новые для себя нравственные опоры и выстроить ценностный ряд, который на самом деле давно выстроен теми, кого они прежде и в расчет не брали.
Эти несчастные — бывшие дураки, находящиеся на перепутье. Они вышли из одной человеческой категории, но не пришли к другой, которой я еще не придумал названия.
Как ни странно, мои надежды связаны именно с этими людьми. Может быть, преображенный дурак поможет улучшить мир, который скептики еще со времен раннего средневековья традиционно называют выгребной ямой и который является колыбелью как для дураков, так и для тех, кто им противостоит.
***
…Пока я принимал душ и одевался, Карл подогнал машину к отелю. Он намеревался после завтрака поколесить по окрестностям, чтобы проветрить мозги после вчерашнего. Почти одновременно к отелю подкатило такси с зальцбургскими номерами. В нем находилось юное создание с длинными льняными волосами.
Несколько слов об этом создании. Это была девушка по вызову. Иногда я позволяю себе подобные шалости.
Юное создание носило имя создательницы незабвенного образа Эркюля Пуаро. Агата, — допускаю, что ее, как и Аделаиду, на самом деле звали иначе, — была направлена мне московским агентством «Глобус», к которому я однажды уже обращался.
Когда у тебя есть деньги и когда тебе лень тратить время и силы на осаду какой-нибудь обворожительной капризули, то хорошо испытать себя в деле с многоопытной профессионалкой, которая по твоему желанию будет играть какую угодно роль.
В прошлом году я едва не повторил ошибку одного из персонажей Ричарда Гира, влюбившегося в проститутку. Мне прислали девушку, с которой я провел во Флоренции три незабываемых дня.
Флоренция создана для того, чтобы губить нежные, доверчивые души. В этом отношении Флоренция опасней Венеции. Страшный город. В нем можно раствориться, как растворяется сахар в стакане с кипятком. Раствориться и стать его частью.
Этот город притягивает. Уже на второй день мне захотелось поселиться в нем навечно. И если бы не жара, которая царит здесь чуть ли не шесть месяцев в году, я бы, возможно, купил во Флоренции квартирку или домик.
Окна моего гостиничного номера смотрели на площадь Республики. По утрам я выходил на балкон и подолгу стаивал там.
Слева, над крышей гостиницы «Савой», парил в безумном мареве похожий на крышку гигантской масленки купол собора Санта Мария дель Фьоре. Справа, метрах в трехстах, высилась башня Арнольфо, будто высеченная из единого куска камня. Я любовался всей этой прелестью, курил и ждал, когда проснется моя подруга.
Я не противился чувству. Вернее, его искусному суррогату. Суррогату счастья. Похожему на рекламу конфет.
Девушка (язык не поворачивается назвать ее проституткой) была чиста, как утренняя заря, и свежа, как дочь Гипериона и Фейи. Казалось, она провела ночь не с клиентом, а с возлюбленным — прекрасным Титоном.
…Внизу, в ресторане, мы пили утренний кофе с пирожными. Потом до полуночи бродили по городу. Все было, как в сусальном кино про любовь. Мне казалось, что я по уши погружен в незамутненные воды неореализма.
Вечером на площади Синьории произошло то, что уже несколько раз происходило со мной и прежде — в других местах.
Вдруг странное чувство охватило меня. Я остановился и замер. Огляделся. Увидел знаменитые статуи. Копии и оригиналы. Меня окружали сделанные из мрамора и бронзы фигуры богов и героев. Они очень походили на реальных людей. Только боги и герои были красивее и значительней.
Попирая подошвами древние камни, по площади толпами, группами и в одиночку сновали туристы со всех концов света.
Так было сто и двести лет назад. И так будет завтра, и послезавтра, и через сто лет…
Я стоял и пытался разобраться в себе.
Во мне зарождалось странное чувство. Это был коктейль из сладкой грусти, любви ко всему, что окружало меня, и короткого, как удар молнии, прорыва ко всем временам разом — в прошлое, в настоящее и в будущее.
На мгновение я потерял способность воспринимать себя как индивидуума. Я как бы разлился в пространстве, просочившись во все закоулки и потаенные места старинного города.
Я вдруг почувствовал с трагической ясностью, что здесь, на этой площади, на этой старинной, стертой и выбитой брусчатке, я уже больше никогда в жизни не окажусь, что это мое прощание с этим местом, что это не только прощание с этим местом, но это и мое постепенное и неотвратимое прощание с миром живых людей, что это прощание уже началось, и это прощание мне дорого.
Постояв некоторое время на одном месте и выжав из чувства грусти все до капли, я помотал головой и бросил взгляд на свою подругу. Ее глаза излучали тепло.
С тревогой и некоторым удивлением я заметил, что мне нравится общество красотки. Тем более что она была умна, мила и непосредственна.
Слава богу, меня на исходе третьего дня скрутил радикулит, и я своевременно выбыл из игры, не позволив чувству разрастись до масштабов болезни.
…Агентство «Глобус» специализировалось на поставке своим клиентам высококачественных иллюзий оптом и в розницу. И тогда и сейчас я отлично знал, что это лишь отменно изготовленный продукт, что все фальшь. Но люди часто попадаются на удочку, потому что хотят попасться.
Чувствуя, что тупею от пребывания на Клопайнерзее в обществе медленно сходившего с ума Карла, я решил пощекотать себе нервы.
Агата прибыла из Зальцбурга. На такси. А в Зальцбург — из Лондона вечерним рейсом, который опоздал и прибыл только под утро.
Все это она нам рассказала за завтраком. Многочасовое путешествие никак не отразилось на ней. Юное лицо Агаты так и сияло свежестью. Казалось, девушка была совершенно не утомлена.
Когда шофер открыл дверцу и Агата выпорхнула из машины, я привстал с кресла.
Все-таки хорошо быть миллионером!
Агата выглядела так, как должна выглядеть дочка богатых родителей, решившая отдохнуть в обществе не обремененных заботами друзей.
Она была одета в немыслимый комбинезон, который скрывал все, что надо было скрывать, и открывал то, что надо было открывать: я обратил внимание на нежную загорелую шею и совсем детские ключицы. На голове девушки было легкое кепи с надписью «Gant» над длинным и острым козырьком. Словом, Агата показалась мне современной, романтичной и чрезвычайно соблазнительной. Кроме того, Агата была боса. Это придавало ей еще больше очарования.
Карл при виде Агаты присвистнул.
— Что делается, что делается… — мой друг покачал головой. — Хорошо, что она лишь… иллюзия, — прошептал он мне на ухо.
Завтракали на открытой веранде с видом на озеро. Я попросил официантку принести мне водки с лимонным соком и оливок в остром соусе.
Иногда мне нравится выпивать по утрам: это капризы моей романтичной натуры. Я никогда не опасался превратиться в алкоголика. Мне это не грозит: я пью лишь тогда, когда хочу промочить горло.
Беттина, по обыкновению, завладела разговором и понесла околесицу о каких-то дзэн-буддистах, у которых в последние годы вошло в моду отправляться в Гималаи для занятий на заснеженных вершинах секс-экстримом под музыку Вагнера.
Я потягивал водку и украдкой разглядывал Агату. У нее были красивые прозрачные глаза; она часто улыбалась, и тогда уголки ее бледно-розовых губ обольстительно приподнимались, открывая ряд влажных зубов, похожих на крупный жемчуг.
И хотя я догадывался, что зубы у нее вставные и жемчуг добыт не в океане, а сработан в стоматологической лаборатории доктора Фишмана, я почувствовал, как во мне зарождается желание. Это было приятное чувство, сдобренное мыслью, что это желание исполнимо. И исполнимо тогда, когда я этого захочу.
Мысль о том, что девушка будет ласкать меня за деньги, мне в голову не приходила.
Я посмотрел поверх головы Агаты. В слегка дрожащем божественном розовом мареве серебрилась узкая полоска озера, и чуть выше синели леса на склонах гор.
Я сделал микроскопический глоток и почувствовал, как в меня вместе с алкоголем проникает желание участвовать во всем, что происходит в мире.
Жизнь, пусть на краткий миг, была прекрасна. Я почувствовал себя центром мироздания, это было странное чувство, я как бы существовал во всех измерениях и во всех временах сразу. Я вспомнил Флоренцию, площадь Синьории, и у меня слегка закружилась голова…
Меня волновало, что сегодня ночью, а может, и днем я буду лежать с этой очень красивой девушкой в постели. Это было главное.
У меня было много женщин. Это не хвастовство, а констатация факта, который говорит о моей сексуальной состоятельности. Но во мне нет твердости и шарма победителя.
Я всегда был неуверен с женщинами. Но умело прятал эту неуверенность. А если женщины и замечали эту неуверенность, то, как правило, они отдавали должное моей наивной неуверенности, видя в ней милую непосредственность, и прощали ее мне.
В последние годы мне нравится проводить время с продажными женщинами.
С женой или многолетней любовницей можно нарваться на отсутствие готовности сию же минуту лечь в постель. «Как-нибудь в другой раз, милый… У меня что-то разболелась голова…»
С проститутками такого не бывает. Они готовы к соитию всегда, в любое мгновение, в любое время суток и в каком угодно месте. Хоть в королевской опочивальне, хоть в хлеву, хоть на куче угля, хоть в телефонной будке. Это их профессия, их конек, их хлеб и их отличительная черта. Этим они мне всегда и нравились. С проститутками я чувствую себя уверенно.
Я уже приканчивал вторую порцию водки, когда мой взгляд случайно упал на Карла. На моих глазах с Карлом стало происходить нечто невероятное. Он вдруг смертельно побледнел, нижняя челюсть его поехала вниз, а глаза устремились на некий объект, находившийся за моей спиной…
Я и оборачиваться не стал. Я сразу все понял. Аделаида. Приехала-таки. Принесла нелегкая.
В то же время мне было интересно понаблюдать, как Карл будет выпутываться из этой истории. Обожаю скандальные ситуации. Меня хлебом не корми, дай только полюбоваться пьяной дракой или разборками повздоривших супругов.
Я человек многоопытный и никогда не вмешиваюсь в свары, оставляя за собой право быть сторонним наблюдателем.
Возможно, эта черта меня и не красит, и кому-то может показаться, что таким образом проявляются глубоко запрятанные садистские наклонности, но сам я думаю иначе. Ведь именно чужие скандалы вносят разнообразие в скуку жизни.
Как раз в этот момент Беттина завершала свой захватывающий рассказ пассажем о последних проделках дзэн-буддистов.
— Заправляет он ей, значит, в задний проход, — Беттина сделала непристойный жест и выдержала короткую паузу, — и тут, естественно, горы не выдерживают и с оглушительным грохотом взрываются. Снежная лавина накрывает любовников. Торжественно и мощно звучат заключительные аккорды «Гибели богов»… — И она замолчала, мечтательно прикрыв глаза.
Конечно, я ошибался, когда называл Беттину дурой.
Глава 13
Опасения Карла оказались пуфом. Никаких скандалов Аделаида закатывать не собиралась. Она была тиха, во взгляде ее сквозили равнодушие, покорность и усталость. У нее был такой вид, словно ей надоело коптить небо и она только ждет удобного момента, чтобы распрощаться с жизнью.
Она приехала не одна. С кавалером.
Ее новый друг называет себя художником-супрематистом новой волны. «Непонятно, почему — новой? — недоумевает Карл. — Какая тут может быть новая волна, когда от этого виртуоза малярной кисти за версту несет антикварной лавкой?»
Действительно, Сильвио, так зовут нового друга Аделаиды, выглядит весьма потрепанным господином. Но одевается он так, словно ему нет и тридцати. Создается впечатление, что он перепутал города и столетия.
На Монмартре, где-нибудь на улочке Монт-Сени, он бы выглядел безупречно. Но не сегодня, а в середине девятнадцатого столетия. Шелковая блуза, — у Сильвио этих блуз, разных расцветок и фасонов, похоже, не меньше десятка — висит на его острых плечах, как на огородном пугале.
Лицо обильно припудрено, но пудра не может скрыть возрастных склеротических узелков. На тощей шее — легкий галстук или, вернее, газовый шарфик игривого желтого цвета, завязанный претенциозным узлом. Узенькие брючки из бумажной фланели обтягивают кривоватые ножки, обутые в малиновые башмаки на высоком каблучке.
— Вот это да! — восклицает Карл. — Дециметровый каблук — это стиль! Такого я еще не видел, — Карл приходит в неописуемый восторг, — он бы еще на шпильки встал! Или на ходули! Ему прямая дорога в цирк лилипутов… Теперь мне понятно, почему эта бывшая жонглерша выбрала Сильвио. Они выступали бы вместе, моя Адель и этот супрематист без ангажемента.
— Шпильки — это для того, чтобы казаться выше, — не успокаивается Карл, — ибо этот Сильвио не высок, а лучше сказать — низок. Может, поэтому у нашего коротышки несносная манера, когда он стоит, раскачиваться взад-вперед, перенося тяжесть тела с носков на пятки. Поди, воображает, что он таким образом станет немного выше ростом. Он весь, как разболтанная кукла на шарнирах. Нынешний любовник моей несравненной Адели постоянно пребывает в движении. На нем не отдыхает глаз. Скажу откровенно, он мне не нравится. Не таким виделся мне мой соперник. Столь ничтожный человечишка унижает мое мужское достоинство. Паяц заменил жен-премьера. Недостойная, неравноценная замена. Ты только посмотри на него. Он опять дрыгает ногами и нелепо размахивает руками, словно его дергают за ниточки. Жалею, что я не кукловод! Я бы ему показал! Адель меня очень огорчила. Если бы она нашла мне достойную замену… какого-нибудь известного спортсмена или юношу из модельного агентства, тогда я бы простил ее… может быть.
Карл следит за Сильвио ненавидящими глазами. Тот, извиваясь и жестикулируя, что-то жарко рассказывает Аделаиде.
— Нет, я не могу взирать на все это без содрогания! Ты посмотри, сколько экспрессии! Так и хочется приколотить его гвоздями к стене рядом с моим мушкетом. Не понимаю я этих женщин… — прошипел он ревниво. — Адель, она же чудная, тонкая женщина, как она могла… Ты заметил, у него синяк на лбу? О, я знаю, откуда этот синяк! Это от булавы. Эта ненормальная охаживает нашего супрематиста булавой. Она наказывает его за непослушание. Она дрессирует его, как обезьяну…
Карл замолкает. Спустя минуту возвращается к разговору об Адель.
— Как она могла? Как она могла красавца, — Карл большим пальцем тычет себя в грудь, — променять на какого-то мазилу, на поношенного ублюдка, обряженного в цветастый саван?
Мой друг презрительно наморщил нос.
— Предрекаю этому союзу скорый конец. Это — «преходящий, шаткий мезальянс», он просуществует недолго.
Внезапно он опускает широкую пухлую ладонь мне на голову. Некоторое время гладит ее.
— Неприятное ощущение, коллега… — он убирает руку. — Пора тебя обновить, то есть обрить тебе башку, — торжественно изрекает он и уточняет: — Пришло время при помощи бритвенного прибора оскоблить тебе черепушку. Извне. А то ты выглядишь, как сбежавший каторжник…
— Выгляжу, как обыкновенно… — пробурчал я.
— Повторяю, ты выглядишь, как каторжник. Как каторжник, на время оторвавшийся от погони.
— А как, спрашивается, я, по-твоему, должен выглядеть?
— Тебе не стоит своим разбойничьим видом эпатировать местных обывателей. Они с перепугу настучат на тебя в полицию. Здесь принято стучать. На этом держится вся западная демократия.
Он опять замолкает.
— Чертова баба! — восклицает он в сердцах. — Свалилась на мою голову. Теперь будет мне мешать. А у меня как раз завязывается бурный роман. Беттина… она прелестна.
Карл вздыхает.
— Впрочем, я думаю, это даже к лучшему. Я имею в виду, что появление в этой дыре, в этом рае для пенсионеров, парочки влюбленных голубков… — Карл застывает с открытым ртом. По-видимому, ему неожиданно в голову пришла какая-то забавная мысль.
Карл, похихикивая, говорит, что теперь, когда Аделаида добралась-таки до него, он очень рассчитывает на ее неординарный характер.
По его мнению, Аделаида еще не сказала своего последнего слова. Ее спокойствие — это деланое спокойствие. Внутри Аделаиды притаилась буря, которая разыграется, когда придет время. «Поверь, все еще впереди, о, я ее знаю, она еще такое отчебучит, что народ на уши встанет».
Ах, знал бы он, что его шутливое пророчество сбудется, и сбудется самым неожиданным образом! Но произойдет это не скоро и не в Сан-Канциане.
— Я очень надеюсь, — говорит он чопорно, — что с приездом Аделаиды скука однообразного времяпрепровождения на берегах Клопайнерзее в обществе столь нелюдимого человека, как ты, мой дорогой друг, хотя бы на время покинет меня.
Кстати, когда Аделаида представляла Сильвио нашей компании, Карл не растерялся и заинтересованным голосом спросил у нее, приехала ли она с булавами или они прибудут позже, вместе с остальным багажом, то есть со складным шатром, сундуком с опилками, дрессированными львами и ученым козлом.
Кстати, именно тогда я впервые увидел ее дивные чемоданы. Ярко-красные, огромные, с сияющими медными уголками, они привлекали всеобщее внимание.
Вечером того же дня мы отметили юбилей Карла в ресторане под названием «Мэрилин». В этом ресторане все напоминало о знаменитой голливудской блондинке. Красотка, полвека назад покончившая с собой в собственном доме в Лос-Анджелесе, глядела на посетителей с многочисленных фото, развешанных над столиками. Мэрилин распутными глазами словно подсматривала за миром живых людей из мира потустороннего.
На мгновение мне показалось, что я сижу в покойницкой.
Странный обычай — развешивать в кабаках фотографии покойных шлюх.
Одно дело, когда на тебя со стены смотрит какой-нибудь ученый, например, дурачащийся Эйнштейн с высунутым языком. Несмотря на комичный вид великого физика, ты будешь вспоминать не о том, что он давно лежит в могиле, а о том, что знаешь о теории относительности.
Когда же на тебя, порочно улыбаясь, взирает соблазнительная нагая красавица, умершая черт знает когда, но тем не менее зовущая тебя незамедлительно лечь с ней в постель, тебе полезно задуматься, а хорошо ли с головой у тех, кто, сам того не сознавая, склоняет тебя к заочной некрофилии.
Итак, юбилейный вечер Карла Шмидта, эсквайра.
Привожу состав действующих лиц и исполнителей.
Сам именинник в светлом костюме и с хризантемой в петлице. Его полное красивое лицо сияет самодовольством. В диковато сверкающих глазах Карла я читаю предвкушение чего-то из ряда вон выходящего.
Беттина в длинном платье цвета морской волны. Запястья, шея, грудь — все в водопадах брильянтов, аметистов, рубинов…
Аделаида в скромном платье от кутюр стоимостью шесть тысяч долларов. Откуда у людей столько денег?.. Неужели и Аделаида наткнулась на чемоданы с долларами?
Сильвио в бордовой блузе. Редкие волосы прилизаны. На груди розетка ордена Почетного легиона. Уверяет, что не фальшивого.
Агата в своем комбинезоне и кепке «Gant». Юное лицо без следов макияжа. По-прежнему выглядит, как школьница во время летних каникул.
Ваш покорный слуга в легких брюках и рубашке апаш.
Словом, компания выглядела весьма импозантно. И не могла не привлечь внимания публики. Тем более что сначала мы пили только шампанское, которое стоило здесь невообразимо дорого.
Аделаида попеняла Карлу на то, что тот проигнорировал ее презент. Он пообещал, что в следующий раз непременно облачится в костюм тамбурмажора.
Откуда-то появились волосатые парни с киноаппаратурой. Оказалось, что это прибывшие вслед за Беттиной члены съемочной группы: пара операторов и режиссер. Они должны были отснять какие-то рекламные куски для будущего фильма с ее участием. Господи, вот так сейчас делается кино!
Карл милостиво разрешил парням посидеть за соседним столиком. Парни надеялись, что приступят к съемкам уже сегодня, но Карл со столь категоричным видом покачал головой, что от наглости киношников не осталось и следа. Иногда на Карла что-то находит, и он, кажется, взглядом может остановить курьерский поезд.
Мы много пили, вкусно ели. Произносили тосты. Но не было куража и истинного веселья. Все было пресно и натужно. Я подумал даже, что нам не хватает профессионального тамады. Вот до чего мы докатились!
Мы интеллектуально обленились. Мне кажется, это происходит потому, что мы с Карлом уже давно лишены общества умных, образованных, способных критически мыслить (или хотя бы брюзжать по поводу и без повода) собутыльников. Только хорошее застолье может родить энергичную мысль.
Нам не хватает интеллектуального простора, свежего воздуха с ароматами софистики и эпикурейства.
Мои попытки расширить круг знакомств и, таким образом, выйти на иные уровни общения в корне пресекались Карлом. Он против того, чтобы кто-то вмешивался в его душу, в его мысли, разрушая его сложившийся внутренний миропорядок.
«Я никому не позволю нарушать мой интеллектуальный и гуманитарный суверенитет! — решительно заявляет он. — Да и тебе с твоими сомнительными миллионами негоже высовывать свою бритую голову из укрытия».
«И я не желаю, чтобы какая-то посторонняя сука вклинивалась между нами, — на днях сказал он и положил мне руку на плечо, — я очень дорожу нашей дружбой».
Я не нахожу нужным ему перечить. Он прав, не в моих интересах обзаводиться новыми приятелями и приятельницами. Чем меньше обо мне знают, тем лучше.
В общем, вечер не удался и прошел, к сожалению, без скандала. Что, не скрою, меня слегка встревожило. Мне не нравится, когда развлечение, в данном случае попойка, не увенчивается мордобоем или битьем зеркал. Только в самом конце всех слегка повеселил именинник.
Теперь о подарках.
Я не забыл о вычитанных в книге афоризмов словах Стравинского и торжественно вручил Карлу миниатюрную золоченую мандолину на хрустальной подставке и отвинченный от прокатного автомобиля резиновый клаксон. Чтобы купить мандолину, мне пришлось обегать с десяток сувенирных магазинчиков.
Держа в каждой руке по подарку и как бы взвешивая их, Карл посмотрел на меня очень внимательно и, как мне показалось, с одобрением.
Беттина преподнесла ему, как потом проинформировал меня Карл, ночь неслыханных наслаждений. Каждый дарит, что может…
Аделаида преподнесла юбиляру шлем конунга. С рогами. «Как и заказывал», — кривя рот в улыбке, сказала Адель.
Карл был приятно удивлен. Он оценил жест своей бывшей подруги по достоинству и тут же водрузил подарок себе на голову.
Сильвио с поклоном преподнес завернутый в золотую бумагу некий плоский предмет размером 60 на 40 сантиметров. По всей видимости, картину собственного производства.
Карл в пышных периодах поблагодарил дарителя и сказал, что осмотрит подарок позднее, когда останется с ним наедине, чтобы никто не смог помешать ему насладиться творением престарелого монпарнасца.
Агата подарила купленный на мои деньги золотой топорик с брильянтами.
Скучный вечер в самом финале был скрашен выходкой Карла.
Он овладел местом у рояля, согнав с него тапера. С рогатым шлемом на голове Карл в бравурном стиле — на мой взгляд, превосходно — исполнил импровиз-пародию на вагнеровскую «Зигфрид-идиллию», чем вызвал неистовую овацию публики, к этому времени уже порядочно разогретой крепкими напитками.
Особенно бушевали немцы, которые стоя выслушали заключительные аккорды хулиганской симфонии.
Карл завершил музыкальное бесчинство неистовым аллегро и с закрытыми глазами, задрав к потолку раздвоенный подбородок, на минуту замер, как бы потрясенный своей гениальностью.
Словом, Карл выдал развлечение в свойственном ему возмутительном стиле.
Сильвио поймал мгновение, когда я случайно задержал взгляд на его склеротических щечках, и жарко прошептал мне на ухо:
— Я обожаю эту женщину! — он глазами указал на Аделаиду.
Зачем он мне это сказал, да еще по-русски?
Увидев, что у меня левая бровь поползла вверх, он пояснил:
— Я родился в Витебске… Как Марк Шагал. Кстати, я был с ним знаком, — сказал Сильвио и смущенно потупился.
Под занавес Карл под собственный аккомпанемент спел гнетущим басом «Застольную» из «Летучей мыши».
И все же, повторяю, вечер, на мой взгляд, не удался. Чего нельзя сказать об утре. Когда я проснулся в своем номере и взглянул на свою временную подругу, то сразу подумал, что у каждого свое представление о счастье. Вернее, свое представление о том, как может или как должен вести себя человек, который испытывает кратковременный прилив безмерной радости жизни.
Я слышал легкое, ровное дыхание юного создания, которое ночью одарило меня фальшивой любовью.
Про себя я с удовлетворением и неожиданным злорадством отметил, что фальшивая любовь ничем не отличается от той, о которой мы думаем, что она настоящая. Нужно только обладать воображением писателя или художника. Остальное за тебя доделает физиология. Значение которой часто недооценивается и воздействие которой на душу во много крат превосходит воздействие души на физиологию.
Два дня мы валялись в постели, вставая лишь затем, чтобы принять душ и утолить жажду вином. Несколько раз в дверь скребся Карл, и я слышал, как он сладким шепотом проговаривал непристойности, но я не удостоил его ответом.
Глава 14
В понедельник Карлу пришла мысль «организовать восхождение» на самую высокую в этих местах гору.
— Довольно быть баклуши! Мы протухаем от безделья! Сегодня мы все начинаем новую жизнь, начало недели я решил приурочить к началу новой жизни, — сказал Карл, указывая рукой направление, в котором нам предстояло начать движение.
Наскоро позавтракав, мы отправились в путь.
Карабкаться в гору — занятие не из приятных. Тем более в жару. Я подчинился Карлу и его бредовой затее, чтобы хоть как-то скоротать время. Хотя не мог понять, зачем Карл все это затеял.
Время как-то слишком быстро подкатило к полудню. Солнце прочно закрепилось над головой.
По обеим сторонам широкой тропы плотной стеной стоял кустарник, который не давал тени. Вдобавок кустарник был оснащен колючками и шипами.
Первым начал кряхтеть и стонать сам организатор. Вторым Сильвио.
Мы часто останавливались, чтобы перевести дух. Слава богу, мудрые и милосердные австрийцы по всей пешеходной трассе догадались понаставить скамеек. Вероятно, для таких идиотов, как мы.
— Нельзя так много пить, — отдуваясь, бодрил самого себя Карл, — это очень плохо отражается на здоровье.
После получаса мучений мы достигли вершины. Гора увенчивалась довольно обширным плато с рапсовым полем, несколькими строениями с крепкой каменной кладкой и старой церквушкой.
— Пик покорен, — сказала Беттина.
— Не такая уж она и высокая, эта гора, — заметил Карл, осматриваясь по сторонам. Мне кажется, он искал, где бы выпить. Я не ошибся. Переваливаясь на могучих ногах, он быстро засеменил к открытому кафе. Он был счастлив, что восхождение закончилось.
Из кафе открывался удивительный по красоте вид на окрестности. Рассевшись за огромным круглым столом и заказав напитки, мы тут же позабыли о трудном подъеме.
— Дорогой Сильвио, — обратился к супрематисту Карл. Голос моего друга дребезжал и звучал фальшиво. Глаза опасно посверкивали. — Дорогой Сильвио, — повторил он, — я подозреваю, что ваше настоящее имя звучит как-то иначе…
— Вы правы, — осторожно согласился художник, — но думаю, что из сидящих за этим столом не я один ношу чужое имя…
— Возможно, возможно… — задумчиво сказал Карл и засмеялся. — За это стоит выпить. Не правда ли, Маруся? — Он поднял стакан и посмотрел на свою бывшую любовницу.
Аделаида резко поднялась и сделала несколько шагов к заградительной решетке. Опершись о поручень, она смотрела вдаль. Я подошел и стал рядом.
Далеко внизу лежал красивый город. Ласкающий взор среднеевропейский стандарт. Свежие черепичные крыши. Аккуратные, по преимуществу двухэтажные дома, миниатюрная рыночная площадь с магазинчиками и кафе. Голубое ложе неработающего фонтана. Здание муниципалитета. Церковь, прильнувшая острой спиной к склону горы.
Видны были фигурки людей, неторопливо бредущих по каким-то своим делам.
По шоссе в сторону Вены сплошным потоком двигались машины.
Отдохнувший за субботу и воскресенье люд бодро возвращался к местам своего постоянного базирования.
Из окон ресторана неслись звуки оркестровой музыки. Я прислушался. Мусоргский? Да, похоже… Ну, конечно, это «Картинки с выставки». Услышать музыку Модеста Петровича здесь, на какой-то австрийской горе без названия… Я узнал «Римскую гробницу».
— Идиллия, — вырвалось у меня. Я произнес это слово тихо, почти прошептал.
— Да, идиллия, — согласилась Адель, — если бы только люди не стремились опять попасть в неволю… — она показала глазами на автомобили внизу.
— Эта музыка, — вдруг вырвалось у меня, — эта музыка тревожит… У меня на сердце ком страданий…
Адель усмехнулась и, помедлив, прочитала по памяти:
Когда на сердце ком страданий,
Смешавшись с холодом разлук,
Спать не дает воспоминаньям:
Покой и сон они крадут…
Я услышал довольный голос Карла:
— Превосходное пиво. В меру холодное и хмельное. Эх, воблы бы сейчас!
Слизывая толстым языком пену с губ, он красными глазами посмотрел на меня.
— Я следил за тобой, чертов макаронник! Это действительно «Картинки с выставки». И, разумеется, «Римская гробница». Только в оркестровке Равеля…
— У тебя память, как стальной капкан.
— Мы, композиторы, вообще такие… Ты слышишь? — Карл привстал и поднял руку, в этот момент громыхнули ударные. — Ты слышишь волшебный, поэтический призыв Гартмана к Мусоргскому? Он зовет его… Ты слышишь?
Я кивнул. Правда, мне послышалось, что это не Гартман зовет Мусоргского, а мой отец подает мне знаки с того света…
***
Наконец-то отметилась Адель. Странно, что эта экзальтированная особа на протяжении столь длительного времени вела себя, как примерная школьница. Карл уже начал опасаться за нее. «С ней что-то не так… Она либо заболела, либо постарела», — сказал он и покачал головой.
…Ровно в семь вечера Адель появилась в зале гостиничного ресторана в сопровождении двух молодых, хорошо сложенных людей.
Молодые люди были в форме. В форме российских милиционеров. Все заметили, что руки Адели были скованы наручниками.
Сильвио следовал в отдалении.
Адель подошла к столу, один из милиционеров снял с нее наручники. Другой — галантно придвинул стул.
Подлетел официант. Адель сделала заказ, милиционеры сняли фуражки и заказали водки. Говорили они с каким-то фальшивым акцентом, вероятно, пытаясь копировать произношение русских «иванов».
Адель и ее спутники сохраняли полную серьезность. Адель с аппетитом поужинала. Выпила с милиционерами водки, расплатилась, один из милиционеров опять сковал ее нежные запястья наручниками, троица встала из-за стола и покинула ресторан.
Но перед этим, перед тем как расплатиться, Адель с помощью своих кавалеров забралась на стол и, искусно лавируя между бокалами и тарелками, отчебучила чечетку. При этом она напевала по-русски: «Любить — так миллионера, плясать — так на столе! Эх!»
Публика немного пошушукалась и вернулась к своим венским шницелям.
***
…Я вышел на балкон. Агата сидела в кресле, вытянув ноги и скрестив руки на груди. Мне захотелось, чтобы иллюзия счастья была полной. Я нуждался в ласковом прикосновении. Я положил руку на хрупкое плечо девушки. Ощутил нежное тепло бархатистой кожи. Потом шутливо поцеловал Агату в макушку.
Начал что-то говорить. Что-то возвышенно-романтическое, указывая при этом на сиреневые горы и закатное солнце. Звенящие звуки моего вдохновенного голоса победно неслись в поднебесье. И тут вдруг голос у меня сорвался. Я закашлялся.
Решив прочистить горло, я запел. Как всегда в подобных случаях, — вечернюю серенаду Шуберта.
Не переставая горланить, я сел рядом с Агатой.
И тут же бросил на нее быстрый взгляд. И застал девушку врасплох. Я понял, что она пережидает меня, как пережидала бы грибной дождик.
— Жаль, — пробормотал я. — И тем не менее я всегда бодр и весел…
Мне не хотелось ни веселиться, ни печалиться.
Окружающий мир был равнодушен, но он не был опасен, он не был враждебен мне. Мир вокруг меня замер в ожидании моего следующего шага.
А я и не собирался никуда шагать. Ни вправо, ни влево, ни вперед, ни назад. Мне было и так хорошо. Будущее было туманно. Но как раз в этом была его обманчивая и волнующая привлекательность. В туманности, в неопределенности не было для меня трагедии. Меня это устраивало. Всегда бодр и весел…
— Сартр и Пруст… и особенно Миллер… — продолжал я бормотать. — Вот они-то знали, правда каждый по-своему, в чем смысл.
Агата прикрыла глаза. Мудро, весьма мудро. Глаза ее выдают. Да, пора девицу менять, подумал я. Завтра же отправлю ее обратно в агентство «Глобус». Агата выработала свой ресурс. Пусть развлекает нефтяных баронов и алюминиевых королей. Ей надо только овладеть премудростями исполнения танца живота.
Иллюзия дала сбой.
Меня это не огорчило, и ощущение счастья не улетучилось.
Агата выполнила работу. До сегодняшнего дня она выполняла ее с блеском. Дорогая проститутка безупречно сыграла свою роль. Как, впрочем, и я. Она — роль влюбленной школьницы. Я — роль пожилого миллионера, симулирующего озабоченность скукой.
Агата могла убираться.
Через пару недель я позвоню в «Глобус» или иное агентство, специализирующееся в области поставок всяким богатым идиотам красивых иллюзий. Позвоню и сделаю заказ. И мне пришлют новую. Пришлют новую иллюзию. Надо только потребовать квитанцию об оплате услуг и гарантию качества… Всегда бодр и весел…
Я посмотрел на Агату. Не в моих правилах задавать женщинам вопросы. Тем более не в моих правилах расспрашивать проституток об их жизни.
Но тут меня потянуло к задушевной беседе.
— У тебя есть парень? Или, как это сейчас говорят, бой-френд?
Агата открыла глаза. Помедлила. Пожала плечами. Сейчас соврет, подумал я.
— Нет. Я одинока.
Так и есть: соврала…
В этот момент раздался стук в дверь. Я посмотрел на Агату. Она сорвалась с места и, шлепая босыми пятками по паркету, побежала открывать.
В номер ввалился Карл. С гостинцем. В каждой руке он держал по трехлитровой бутылке шампанского. На шее у него болталось махровое полотенце.
— Представляете, — начал он и заговорщицки подмигнул, — Адель проигралась. В рулетку. В пух! — Карл залился торжествующим смехом. — Это надо отметить!
Агата принесла стаканы.
— Аделаида вчера вечером отправилась в Зальцбург и там в казино за ночь просадила что-то около ста тысяч… Когда она начала проигрывать, Сильвио, этот мышиный жеребчик, попытался умерить ее пыл, но куда там! Ее словно бес обуял! Брала бы пример с меня. Я всегда держусь на расстоянии от игорных заведений. О, я знаю себя! Во-первых, знаю, что азартен. И это может довести меня до безумств… Во-вторых, я не игрок. То есть я хотел сказать, что в глубине души на самом-то деле я игрок. Страшный игрок! Зная об этом, я сдерживаю свои опасные эмоции, которые могут довести меня до гибели. Как Достоевского… Как это сочетается с азартом, я не знаю. Такой вот парадокс. В-третьих, я иногда верю в приметы, то есть, когда на меня что-то находит, — я суеверен. Как это сочетается с двумя вышеупомянутыми гранями моего сложного характера, тоже не знаю.
— А почему ты без Беттины?
— Эта дуреха штудирует роман какого-то Веллера. Ей очень понравилась фамилия автора, напоминает ей о родной Германии. Страшно увлечена, ее не оторвать… Кстати, я внимательно разглядел подарки. Изучил, что называется… Все очень мило. Спасибо и еще раз спасибо. Карл в восторге. Короче, я тронут. Особенно топориком. Я его, пожалуй, обменяю на настоящий. Видел такой у антиквара… Есть у него там ржавая секира. Уверяет, что с ее помощью какому-то набедокурившему курфюрсту в 15-м веке отделили голову от туловища. Обожаю оружие! Да, чуть не забыл, ты знаешь, что подарил мне этот идиот Сильвио? Ты не поверишь. Портрет Аделаиды с булавами. С горящими! Несчастный, я ему не завидую. Но, однако, надо отдать ему должное: какое надо иметь хладнокровие, чтобы рисовать, когда у тебя над головой летают зажженные палки! Портретик я повесил рядом с мушкетом. Портретик что надо, выполнен в реалистичной манере… Думаю, Сильвио лгал, когда позиционировал…
— Карл, следи за своей речью! Что это за слово такое — «позиционировал»? Ты не на редакционной летучке…
— Твой протест принят, словечко и вправду мерзостное… Но как обойтись в данном случае без него? Позициони… ну, хорошо, изображал из себя супрематиста. Какой он супрематист! Он типичный традиционалист. Просто супрематистом быть выгодней: это все еще оригинально и за это платят больше. Подозреваю, что Адель запретила ему рисовать себя в виде многоцветного параллелепипеда или иной геометрической фигуры…
Мы сидели на балконе, пили вино и любовались закатом. Вечер был нескончаемо длинен. Это было как раз то, о чем я всегда мечтал. Чтобы вечер и вино никогда не кончались. Чтобы рядом был друг. И девушка…
Солнце, медленно опускавшееся за погрустневшие, почти черные горы, золотило рюши и кружевные оборки вечерних тучек и наполняло небо такой бездонной глубиной, что у меня защемило сердце и перехватило дыхание от ощущения полноты жизни. Помнится, об этой всеобъемлющей полноте жизни недурно сказанул один доктор в известной поэме.
Я был немного пьян, и когда отрывался от созерцания природы, ласковыми глазами смотрел то на своего друга, то на красивую девушку, которая завтра покинет меня навсегда.
Но завтра наступит не скоро, будущее было скрыто за горами, оно было где-то там, впереди, в призрачном завтра, которое могло и не наступить для кого-то из нас, а сегодняшний вечер длился и длился, и пока девушка принадлежала мне, а не нефтяным баронам и алюминиевым королям, и я знал, что сегодняшний вечер и сегодняшнюю ночь она проведет со мной.
…Я впервые в жизни по-настоящему понял, что это такое — жить одним днем.
Время замерло, как часы, в которых лопнула и распрямилась заводная пружина. Жизнь на моих глазах распрямлялась, разворачивалась, обнажая свои прелести и свои страшные язвы.
Я запрокинул голову и обратил жадный взор в бескрайний простор. Из глубин мироздания на меня дохнуло звездным ветром, вечным покоем и вечной жизнью.
Я закрыл глаза. Миллиарды людей, ушедших, ныне живущих и еще не родившихся, окружали меня со всех сторон. Я почувствовал себя неотъемлемой частью этого бескрайнего людского моря. Я понял, что никогда не умру.
На краткий миг сладкое предощущение счастья теплой волной захлестнуло мое сердце; и в этот же миг в меня вошло понимание того, что отныне я принадлежу вечности.
Этим пониманием я не хотел ни с кем делиться.
Это была моя великая тайна, которая умерла на следующее утро, когда я проснулся и никак не мог вспомнить, о чем это я вчера думал с таким воодушевлением и радостным чувством.
Окончание следует