Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2024
Виталий Аширов (1982) — родился в Перми. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, семинар С.П. Толкачева. Работал копирайтером и журналистом. Публиковался в журналах «Нева», «Юность», «Урал», «Крещатик», «Вещь» и др. В 2019 г. в издательстве «Кабинетный ученый» вышла дебютная книга. Лауреат премии журнала «Урал» и премии им. Людмилы Пачепской за роман «Пока жив, пока бьется сердце» («Урал», 2020, № 1).
И упал пан Роман, и ощутил смертельный ужас,
потому что зверь пылающими глазами глядел в его лицо.
В. Короткевич. Дикая охота короля Стаха
1
Обстоятельства, предшествовавшие моему рождению, не нуждаются в широкой огласке, но кое-что я все-таки должен открыть, иначе история будет неполной. Мой отец происходил из богатого дворянского рода, который в свое время оставил определенный след во внутренней политике, однако не сумел удержаться на высоте и постепенно хирел и нищал. О матери скажу только, что к ней сватались графы и бароны и приезжал даже губернский предводитель, но среди сонма достойнейших она выбрала моего отца — и очевидно не прогадала. Родители матери были, как водится, против свадьбы. Венчаться пришлось тайком, ночью, в сильную метель. Наступила жизнь, полная тягот, забот, радостей и огорчений. Они снимали комнаты, допоздна работали в конторах и каким-то образом выживали. До тех пор, пока не появился я. Тогда выживать стало невмоготу. Мать бросила работу. Спустя месяц отец покалечился, упав со стремянки в библиотеке, и семья осталась без средств. Меня отдали на попечение тетушки Анастасии Загребской.
Так я и прожил до четырнадцати лет. Детство мое было донельзя унылым, потому что тетушка отличалась строгим нравом и редко позволяла домашним развлечения. А без развлечений ребенок, как известно, чахнет и превращается в нечто аморфное и тоскливое. Как я был счастлив на первом курсе института — удалось вырваться из-под докучной опеки! Жалкой стипендии едва хватало на комнату в трущобном квартале, но тем не менее я молил бога, чтобы все осталось как есть. В альма-матер я нашел друзей, компанию разбитных тунеядцев, помешанных на декадансе, опиуме и востоке. Мы часто кутили и проводили время в веселых домах. Мы учились урывками и с ленцой, но умудрились закончить заведение с высокими баллами. Я был одним из лучших, я верил в себя. Мне прочили большое будущее на юридическом поприще, и действительно — сбылись все или почти все обещания солидных, опытных мужей. Я устроился в суд и скоро начал шагать по карьерной лестнице в сторону преуспевания. Деньги, женщины, иные мирские радости — все я познал сполна. Я снял роскошные апартаменты на улице Революции, куда приводил изнеженных куртизанок и самолюбивых поэтов, и там выслушивал жалобы девушек на несправедливость судьбы и снисходительно внимал потугам стихоплетов удивить меня оригинальной рифмой или возвышенным слогом. Еще в юности я осознал, что игра со словами — это пыль и ничего более. Почему-то — может быть, именно поэтому — прослыл у местной богемы чрезвычайным эксцентриком и большим покровителем искусств. Мне читали свои стихи Илон Буль, Адриан Хост и прочие знаменитые поэты. Когда утомлял разврат и надоедало мельтешение беснующейся толпы, я возвращался в отчий дом.
К моему двадцатипятилетию родители успели порядком состариться. Дела у них давно пошли на лад, огромная отцова вотчина давала неплохой доход. Мать на правах домохозяйки вела жизнь исключительно светскую и насыщенную. Часто ее можно было увидеть на губернаторских балах, вокруг нее вились девушки и завороженно внимали рассказам о былых ее несчастьях, из которых maman сумела выкарабкаться благодаря стальному характеру и неукротимой вере в бога. Нет, я не винил родителей ни в малейшей степени, напротив, считал, что они поступили в высшей мере благоразумно, приняли единственно правильное решение отдать меня в руки Загребской — выжить мы могли только порознь. Так и произошло.
Сразу очерчу временной период, затронутый в моем рассказе, — изящный 1888 год, похожий на снеговиков с метлой, построившихся на перекличке. Год, лишенный политических треволнений, полный дурновкусия и пошлости. В нравах, в одежде, в манерах, в случайных разговорах — везде чувствовалась какая-то легкая гнильца, и не было ничего удивительного в том, что праздная молодежь спасалась кокаином, самоубийствами и Шопенгауэром. Но я был другой, я, как сказано, спасался исключительно отчим домом.
Родные места придавали мне невероятную свежесть, перерождали меня. Поэтому я нередко туда наведывался, если выдавалось свободное время. Его, к сожалению, получалось выкраивать все меньше. Преступники росли как грибы, процессы были запутанные и шли нескончаемым потоком, и тем ярче была моя радость и глубже перерождение, когда я на недельку заезжал в отцову вотчину. Тишина, уют, чистый воздух, отсутствие модных манер, избитых тем, изломанных жестов — вот за что я обожал имение, но более всего обожал за синие, непролазные, безграничные леса, куда я частенько отправлялся на охоту. Сказать откровенно, я полюбил охотиться не сразу, но, войдя во вкус, понял, что эта страсть проникла в мою жизнь навсегда.
Человеку, незнакомому с охотой, сложно понять азарт и воодушевление, обуревающие охотника. Какой-нибудь поэтишка сравнил бы их с написанием поэмы, «величайшим горением гения», а я по-простецки замечу, что это похоже на волнение любовной страсти. Познавшему звероловство постоянно хочется вернуться в леса и прильнуть, так сказать, к курку, чтобы продемонстрировать животному миру, кто истинный хозяин природы. Жена, впрочем, моей страсти не разделяла.
Познакомились мы на приеме у графа Ланского лет десять назад. Тогда она была капризной, избалованной девочкой и запомнилась тем, что говорила по-французски с ужасным прононсом и хлестала перчатками ни в чем не повинного гувернера, который не мог понять своей оплошности и глупо хлопал длинными ресницами. Произношение у нее теперь идеальное, а характер не изменился, но я ее люблю, как дорогую брошь, найденную на раскопках. Хоть убейте, но не могу вспомнить, как, при каких обстоятельствах мы встретились после того детского раута и где — у княгини Р. или у баронессы М.? Не имеет значения, мы женаты пять долгих и счастливых лет, и я, ей-богу, ощутил бы себя не в своей тарелке, если бы дома меня кто-нибудь не начал пилить. Мой характер тоже не сахар, поэтому мы парадоксально сошлись.
Мария Дмитриевна идеальна почти во всем. Единственное, что я мечтал бы дополнить в ее образе, — прибавить немножко воинственности. Как бы ты, Маша, смотрелась в солдатском кивере, с винтовкой наперевес! У нас есть твои фотографии с огромным попугаем, блестящим золотым павлином, растрепанной пандой, а я бы сделал для домашнего альбома парочку с пушечными ядрами и тобой!
Все солдатское она встречала с презрением и ошибочно относила охоту к подобному роду «грязной и грозной» деятельности. Я предпринял несколько попыток увлечь ее, очаровать запахом пороха, гоном, травлей, но все они остались втуне, и в дальнейшем если она соглашалась отправиться со мной в имение, то ради того, чтобы блеснуть перед отсталыми соседками совершенной красотой и столичными модами и уж никак не для охоты. Уговорить ее выехать поутру со мной в бор было невозможно.
Я расскажу о том, что произошло во время моей недавней поездки в отцову вотчину. История дикая, страшная, нелепая и, несомненно, поучительная.
2
Подходило к концу душное, пыльное петербургское лето. Перед зорями по улицам стлался низкий, бледный, чуть различимый туман и, как только проглядывало розоватое солнце, куда-то исчезал, словно прятался в канализационные люки и подвальные щели. Начинали погромыхивать пролетки, шоркать дворники, перелаиваться бездомные псы. Мы собирались в какой-то странной апатии, будто через несколько дней не замаячат отчие края, будто нас пропитало этим мерзким ползучим туманом.
Кучер, который вез коляску к причалу, был слеп на один глаз, и я боялся, как бы он не перевернул нас, поэтому вглядывался в дорогу с особым вниманием и один раз, когда мимо с грохотом проезжал роскошный экипаж, схватился за костлявое плечо кучера, но мужик лишь недовольно поморщился и, что-то буркнув, цокнул на ледащую лошаденку. До парохода мы добрались без приключений. Нас ожидала морская поездка.
Я, признаться, не люблю море, оно монотонно, как проповедь, поэтому закрылся в каюте и с наслаждением погрузился в толстый авантюрный роман. Зато жена за два дня успела перезнакомиться со всеми, включая немытых матросов, и не пропускала ни одного развлечения на верхней палубе. К тому времени, как я добрался до сцены, где отважный идальго громит трусливых слуг короля, из-за горизонта медленно выплыли холмы и рощи моей родины — вот тогда я захлопнул книгу и взошел на палубу.
Сколько раз я видел, как они выплывают, сверкают и золотятся, и все то же щемящее, необъяснимое чувство поднималось в груди. С какой-то гордостью я, сложив ладонь козырьком, смотрел вдаль и не замечал более ничего. Смех жены, гримасничающей в местном светском обществе, пронзительные крики чаек и другие звуки стали доходить до меня позднее.
Отцов кучер Степка, низенький, вертлявый мужичок, уже суетился возле ограды. Заметил меня, с криком радости бросился принимать чемоданы и, взвалив на спину не маленькую ношу, отволок к коляске.
Темные леса расстилались на десятки километров во все стороны, и чужаку пришлось бы худо, пожелай он вступить в дебри, прорезанные извилистыми тропинками, тропами и дорогами.
Степка изучил здесь каждый ствол, поэтому гнал стремительно и поминутно с огромным интересом оглядывался на меня. Его так и подмывало спросить о диковинах петербургской жизни, однако, памятуя мой кнут, кучер соблюдал дистанцию. Верно, дворовые должны быть тише воды, ниже травы, иначе будет беда.
Жена неожиданно расклеилась после морского путешествия и нервно обмахивала веером свое покрасневшее лицо, а потом и вовсе уснула, предоставив мне унылое занятие отгонять от нее слепней, которые увязались за нами от берега.
Припекало, надо отметить, знатно. Но ничто не могло меня обескуражить или расстроить. Я старался дышать полной грудью, — воздух был как парное молоко! — и вобрать глазами как можно больше чудесной флоры и фауны. Серебристый мох на коре, заяц, с треском улепетнувший в кусты, дробный стук дятла — все волновало и притягивало. Эх, думалось, ну что за остолоп такой, живешь в пыльном городе, а сюда редко-редко заезжаешь! Вот бы обосноваться, поселиться здесь… И я начинал строить сладкие планы, которые обрывались, едва перед внутренним взором всплывал образ молодой жены. Презрительная гримаса, отвращение, слезы, «мы же не переберемся в эту богом забытую глушь!». Потом пошли еще какие-то варианты, более сложные и не совсем приятные, а потом я на несколько мгновений провалился в вялую дремоту и очнулся от крика благоверной: «Укусил!» На ее щеке выступило красное пятно. Я принялся с удесятеренной энергией махать веером, но было поздно. Слепень, довольный тем, что добился своего, улетел, а Маша дулась на меня.
С испорченным настроением мы доехали до вотчины. Показались поля. Покачивались на ветру желтые шляпки подсолнухов, сохла пшеница, собранная в большие снопы, в придорожных кустах неистово трещали кузнечики. Огромный, похожий на старинный замок особняк возник вдалеке, и я в ажитации поторопил кучера, хотя он мчал, не скупясь на удары по конскому крупу. Перед домом рос ухоженный сад, из коего раздавалось лязганье ножниц. На шум вышел садовник, благообразный старичок с седой окладистой бородой и внимательными маленькими глазками. Радушно поздоровался со мной. Я, хмыкнув, побежал к флигелю. Над ним вился сизый дымок. За клеенчатым столиком перед пузатым самоваром сидели мои родственники. Происходило чаепитие.
— Саша! — воскликнул отец и пошел ко мне с протянутыми руками.
Мы обнялись.
Настал черед матери. Она поцеловала в лоб и что-то неразборчиво, видимо, от избытка эмоций пробормотала.
— Пожаловал, значит, — улыбнулся отец.
— Пожаловал, — тряхнул я головой.
— Надолго? — прищурился он.
— Как обычно, — заученно повторил я ненавистную нам обоим фразу.
Отец кивнул, медленно повернулся, его долговязая фигура скрылась в дверном проеме.
— А ну-ка, — приглушенно крикнул он через минуту, — иди сюда.
Я вошел в дом. Первое, что бросилось в глаза, была картина на стене. Портрет молодой женщины, застывшей на берегу буйного моря. На ней легкая накидка в японском стиле, в изящной ручке зажат шелковой зонтик. Небо хмурится. Пришлось сдержаться, чтобы не поморщиться. Не люблю безвкусицу. Еще и рамка позолоченная.
— Ну! — воскликнул отец. — Ты давеча корил нас, что мы ничем не интересуемся, живем без красоты. А вот — не хочешь ли! Купил у Семирядова. Работа самого Полторацкого. Теперь и мы не хуже вас, городских!
Я сдержанно похвалил мазню, отметил воздушность красок и мельком спросил, кто такой Полторацкий.
— Как, — опешил отец, — это же столичная знаменитость.
— Семирядов сказал? — спросил я.
— Он. Погоди, не имеешь ли ты в виду…
— Нет, нет, — поспешил я успокоить отца. — Точно, есть у нас такой. Новым Гротом называют.
— То-то! — воодушевился отец и нежнейшим движением пальца снял с картины пылинку.
Щебеча по-французски, в прихожую вошли мать и супруга.
— Ах, чудесно! — искренне восхитилась Маша картиной.
За пустыми разговорами и различными приготовлениями пролетело несколько часов. Небо потускнело, и, как сквозь тонкий ледок, на нем проступили бледные звезды. Знакомая лестница все так же поскрипывала, когда я поднимался на третий этаж, в свою опочивальню. Наконец-то в полном одиночестве, подумал я и опустился на пышную постель.
Запахи, звуки, предметы обстановки — все, известное наизусть, было каким-то необычайно новым. Я прислушивался к свисту ветра за карнизом и не мог наслушаться, вдыхал чуть приторный нафталинный запах и не мог надышаться.
На столе все осталось в том же порядке. Отец знает, что я не люблю, когда пропадают мои вещи, поэтому не велел убирать. Тетради с дневниковыми записями, обрывочными мыслями о мироустройстве и общественном порядке. Открыл, прочитал наугад сентенцию и засмеялся — каким наивным был всего год назад! И это хорошо. Значит, расту над собой, изменяюсь.
Короткая толстая свеча в тяжелом медном подсвечнике, изображавшем спину медведя, стояла на низкой полке, там же располагался ряд потрепанных книг по экономике и правоведению. Но главное — мой любимый шелковый персидский, что ли, халат все так же висел на изогнутой спинке стула. С нескрываемой радостью облачился в него, затянул потуже поясок и, ощущая себя не то ребенком, не то человеком, вернувшимся из дальней ссылки, выскользнул в коридор. В одиночестве побродить по милому дому.
Я гладил гигантские перила, сделанные как будто не по человеческой мерке. Пускай они сильно облупились и поблекли с момента моего последнего прибытия, я их так же любил. А вот громоздкие стенные часы с кукушкой, подаренные отцу в день пятидесятилетия. Точнее, отец стыдливо говорил, что часы подарили. Скорее всего, их за баснословную сумму продал ему пресловутый Семирядов, сосед, взбалмошный помещик с манией торговать всем, что попадется под руку. Про этого неприятного, жуликоватого типа с мелкими, крысиными чертами лица и узкими щеточками серых усиков я еще вдоволь поговорю, потому что он играет в нашем повествовании важную роль и в ближайшее время объявится. Но пока я, расслабленный и блаженный, улыбаясь, ходил по длинным пустым коридорам, заглядывал в комнаты и отмечал, что изменилось, а что осталось, как прежде. Собственно, изменений практически не произошло, чего, впрочем, и следовало ожидать. Время тут застыло, как мед в кувшине.
Проходя мимо гостиной, я услышал, как жена договаривается насчет раутов, и вздохнул с облегчением — следовательно, вскоре пропадет, никаких препятствий чинить не станет, и — вдоволь поохочусь. Правда, еще не наметил — завтра, послезавтра… Думать об этом не хотелось.
Я появился на обеде внезапно, как призрак.
Часы отбили десять. За окнами воцарилась тьма. Горничная зажгла свечи. Я ел молча, стараясь не слушать надоедливую болтовню женщин, и пристально смотрел на полыхающее пламя камина. Старинной работы, мощный, выложенный красным кирпичом и убранный чугунной решеткой, камин был воплощением родного дома. Пламя колыхалось, плясало и несло тепло.
Допивая тягучее, искристое и очень холодное вино, которое притащила из подвала пятнадцатилетняя хромоногая девочка-служанка, я осознал, что передо мной все в тумане, что я на ногах не держусь от усталости и легкого опьянения, сумбурно простился, вернулся к себе и буквально рухнул на постель, и передо мной, причудливо искажаясь, поплыли образы сегодняшнего суматошного дня.
3
Когда я проснулся, солнце уже высоко стояло на небосводе и проливало золотой свет в окна, завешенные плотными тюлевыми занавесками, отчего в спальне царил полумрак. Из гостиной доносились взволнованные голоса. Я сразу узнал мерзкий дискант Семирядова и поморщился. Приехал, голубчик. Этот тип никогда не являлся в одиночку, а всегда с уймой развязных и болтливых друзей и, приехав, мог остаться на несколько дней, уговаривая отца или матушку купить какую-нибудь ненужную безделушку. Во мне поднялось раздражение, я решил во что бы то ни стало выпроводить нежеланного гостя со двора. Сурово сдвинул брови, кое-как привел себя в надлежащий вид перед продолговатым зеркалом и, не мешкая, спустился.
Домашние и прибывшие столпились вокруг диванчика, где, вероятно, происходило что-то крайне интересное, поскольку то и дело из толпы раздавались восторги. Прыскала в кулачок незнакомая девица, обескураженно гладил бороду отец, охала мать, и похохатывал Семирядов. Двое томных, смазливых юношей, его товарищей, с деловитым видом прохаживались по ковру, демонстрируя, что они не при делах. Семирядов был одет с иголочки, напомажен, как столичный франт, и выражение лица имел чрезвычайно слащавое, будто целую банку варенья съел. Лет уже под пятьдесят, а все хорохорится, как подросток, с неудовольствием подумал я и кашлянул, давая о себе знать.
— Ляксаааандр! — моментально протянул Семирядов. — Какими судьбами в наш скромный уголок?
— Приветствую, — сухо произнес я, не желая вступать с ним в беседу. — Что это у вас происходит?
— А ты поди сюда, — хихикнул Семирядов.
— И правда, Сашенька, смотри, экое чудо! — сказала мать.
Я приблизился и увидел маленькую обезьянку — мартышку. Конечно, никаким чудом она быть не могла. В Петербурге я имел честь тысячу раз лицезреть этих мелких хулиганистых зверьков и питал к ним полное равнодушие. Обезьяна чесала лапу и, казалось, не обращала внимания на окружающих. Была она худой, неухоженной и, по-видимому, весьма старой.
— Ах, какая! — мечтательно протянула жена и сунула ей свою ручку в бархатной перчатке.
Животное, заинтересовавшись, цепко ухватило за палец, что вызвало очередной взрыв восторга у толпы.
— Она и фокусы вертеть умеет! — похвастался Семирядов.
— Чудеса! — поразился отец. — В такой небольшой головке столько ума!
— Да что — фокусы, — напирал Семирядов, — она и по дому помогает! И на стол подавать сможет, ежели научить. Смышленая. Схватывает быстро.
— Удивительно! — отмигивался отец.
— Удивительно то, что прошу недорого, — вот это удивительно! — подхватил собеседник.
— Папа, — встрял я в намечающуюся сделку, — вы собираетесь устроить зоопарк?
— Но ведь недорого… — пробормотал отец, — и действительно, почему бы…
— Заметано! — восторженный Семирядов протянул руку.
Я повысил голос.
— Василий Павлович обдумает предложение. Сейчас он не готов.
Отец пожал плечами, кивнул и принял отрешенный вид, изредка поглядывая на меня виноватыми глазами. Семирядов потускнел, покоробился.
— У меня полно покупателей, — запальчиво выкрикнул он. — И Черныхи на нее запали, и Бобровы. Я Палычу по любви хотел, как благодетелю своему…
— Перестаньте кликушествовать, — жестко сказал я. — Если обезьяна — единственная причина вашего визита, смело можете быть свободны.
Он приоткрыл рот и замер, поразившись моей наглости.
— Раньше ты не такой был, — наконец раздумчиво произнес он. — Тишайший был! Эвона что с людьми город делает! Да я…
— Будет, Левочка, — мать попыталась утихомирить начинавшуюся ссору. — Мы обезьянку обязательно купим, только попозже. С недельку повременим. А уж купим обязательно.
Семирядов повеселел.
— Хорошие вы, ответственные, — растроганно произнес он, — а кое-кого я бы…
— В карты, в карты хочу! — капризно сказала незнакомая девица.
Внешности самой заурядной. Лицо плоское, румяное. Широкое голубое платье скрывало вялую полноту.
Семирядов тотчас переключился на нее.
— Точно, давно не играли. Со вчерашнего. Неси, Палыч, перекинемся.
Отец лениво двинулся в прихожую. Я увязался за ним.
— Ты хоть скажи — почем отдает свое чудо?
— По сто рублев, — пожевав губами, сказал отец.
— По сто! — вздрогнул я. — Грабит вас, злодей.
— А ты как знаешь?
— В Петербурге лучшие обезьяны идут по десять. С родословной. А эту замухрышку — да по сто! Негодяй!
Отец взял со столика колоду и похлопал меня по плечу.
— Не серчай, Саша. Разве ж знал.
В шутовском балагане с Семирядовым я провел время до обеда и сдерживался, чтобы не сбежать, только вспоминая о долге перед отцом, которого обязан был оберегать от опрометчивых сделок. Мои острые уколы, язвительность и явно выказываемое презрение больно задели предприимчивого соседа. Он нарочно делал довольную мину и с трудом гасил огоньки злости в маленьких глазках. И тоже все время пытался как-то зацепить меня, но в основном безобидно и нелепо, пока не дошел в своей развязности до моей излюбленной темы.
— А вот охоту, сказывают, любишь? — он сложил ручки на тщедушное пузо.
— Люблю.
— Любишь… — повторил он, — однако охотник из тебя…
Мужчина произвел слабое движение руками, призванное показать мою незначительность в охотничьих делах. Этого я стерпеть не мог.
— Да уж похлеще вас! — оскорбленно вскинулся я. — Вы говорите о том, в чем совершенно не разбираетесь.
— Это я не разбираюсь?!
— Вы.
— Я?
— Вы!
Семирядов хихикнул.
— Не разбираюсь в охоте. И смех и грех. А между тем я никогда не возвращался из промысла с пустыми руками. В отличие от кое-кого…
Он намекал на мою прошлогоднюю неудачу с вальдшнепами, которых спугнул, конечно, не я, но мой спутник, дальний племянник какой-то Машиной родственницы, желторотый шестнадцатилетний юноша, новичок в лесных делах. Он вызвался помогать и слезно обещал быть полезным. Да, пользу ты принес немалую, Алеша! Но унижаться до выкладывания этих обстоятельств противному старику я не желал. Возникла идея.
— Вот что, Семирядов, вы человек слова? — быстро произнес я.
— И дела! — гордо ответил тот.
— Давайте условимся: завтра же идем на охоту. Порознь. Поодиночке. С гончими. Кто больше зайцев настреляет, тот выиграл. Проигравшая сторона платит победителю тысячу рублей.
— Бог с тобой! — воскликнула мать, услышав сумму.
— Готовь деньги, — деловито произнес Семирядов и встал, протягивая ладонь.
— Сашенька… — бросилась ко мне родительница.
Но я уже не слышал и не видел ничего, был в сильной экзальтации. Пожал руку и среди полного молчания удалился в спальню.
Сосед немедленно отбыл со свитой, пьяненько покрикивая на нерасторопного кучера.
Дальнейшую половину дня я провел в лихорадочных сборах, проверке оружия, лошадей, обмундирования. Все было кое-как, расхлябано, запущенно. Лошаденки забыли, что на них когда-то ездили, и при моем появлении испуганно отшатнулись. Старая винтовка порядком заржавела, пришлось искать другую, благо у отца имелся импровизированный оружейный склад. Псы — хоть с теми все было отлично — бросились к моим ногам с ликующим лаем, — узнали хозяина. Мать суетилась вокруг, повторяя:
— Да что же ты, Сашенька. Неужто и впрямь…
— И впрямь, — твердо отвечал, — и впрямь! Нужно наказать бахвала и мошенника. Охота — моя жизнь.
Отец ничего не говорил, но смотрел осуждающе.
Маша, как повела себя ты? Тебе не было дела до моих глупых дрязг. Ты брезгливо поморщилась и продолжила раскладывать пасьянс, мечтая о встрече с баронессой Р.
Спать лег пораньше, вставать нужно было ни свет ни заря. Прежде чем удалиться в объятия Морфея, читал книгу про веселые приключения рыцарей. И приснился странный, бессмысленный кошмар.
Я бреду в болотистой местности, погруженной в белесую муть тумана, шагаю аккуратно по кочкам, дабы не сверзиться в топь. Нога соскальзывает, и я медленно погружаюсь в ледяное болото, от ужаса даже не могу кричать, просто ухожу в вязкую черную бездну и, прежде чем окончательно исчезнуть, замечаю: из-за ближайших древесных силуэтов выглядывает наша хромоногая девчонка-служанка и делает непонятный жест развернутой ладонью от себя.
4
Я проснулся задолго до рассвета, потому что был обуреваем мыслями о предстоящей охоте. Я был уверен в своих знаниях и способностях, но эти проклятые мысли пробирались тайком из бессознательной области в сознательную и не давали как следует отдохнуть. Вокруг стояла непривычная тишина, только ходики глухо отбивали время. Я еще раз все перепроверил, убедился, что предстоящее испытание пройдет без сучка и задоринки, и вывел тройку преданных гончих. Они дрожали от нетерпения, от предчувствия травли и горячей крови. В полной тишине я сел на коня и погнал по лугам и долинам — к темной лесной гряде. Псы игриво мчались впереди, заранее зная, куда бежать. За ними стелились клубы поднятой пыли. Я привязал лошадку возле древней «моей» сосны, перекрестился и вошел в лес, ощущая необыкновенный прилив сил.
Обоняние и слух обострились, я сделался немножко животным и замечал то, что раньше проходило мимо, — шелест надорванной коры, шорох муравейника, хлюпанье мха, плеск далекого ручья. И естественным побуждением было взять покрепче винтовку и начать преследовать добычу. В лесу пропадает наносной налет цивилизации, становишься тем, кто ты есть в действительности.
Я высоко запрокинул голову и уставился на каллиграфию ветвей, влажно-черных на синеющем фоне рассветного неба. Хотелось крикнуть, топнуть, но сдержался.
Собаки в первый раз подвели. Взяли след и протащили за собой полкилометра по петляющим тропкам. Увы, след был ложным. Либо русак хорошо схоронился, либо постарели мои четвероногие друзья.
Опустившись на пригорок, усыпанный желтыми и красными листьями, я быстро отдышался и снова поплелся за гончими. На сей раз собаки привели к добыче. Серый сидел за кустом можжевельника и словно сливался с ним. Я прекратил всякое движение, запретил себе дышать, вскинул оружие на уровень груди и нажал спусковой крючок. Косой дернулся и, пьяно пошатываясь, заскакал прочь. Пуля ранила его. Он прыгал все медленней, пока не свалился. Первый трофей! — обрадовался я и надеялся было на дальнейшую удачу, однако охота не клеилась. По двум мишеням я благополучно промазал. Одного косого спугнула неосторожная псина, а второй был хитрым чертом — загодя заметил мое приближение и еще до того, как я прицелился, панически пустился вскачь.
Солнце поднялось в зенит и, несмотря на то что стоял поздний август и высоту загораживали мощные искривленные ветви, сильно припекало.
С досадой я подумал о ничтожном зайце, болтавшемся на поясе. Любопытно, как идут дела у моего соперника Семирядова. Наверняка мерзавец настрелял уже штук пять! Сдаваться я не собирался и дал себе слово не уходить без минимум трех русаков. Мысленно я уже прощался с закладом. Деньги для практикующего юриста не ахти какие. Гораздо сильнее печалил тот факт, что Семирядов сделает из меня посмешище, и мне будет нечего ему противопоставить.
С грехом пополам удалось поймать еще одного косого.
Несколько раз я останавливался, чтобы споро перекусить остатками вчерашней снеди.
Понемногу лес — из жалости к горе-стрелку — открывал свои сокровища. На выгоревшей опушке я обнаружил удивительное дерево, похожее на перевернутого вверх лапами большого таракана. Немного поодаль лежал разрушенный скелет лося, наверно, убитого медведем. Выбеленные кости страшно торчали из разноцветной листвы, наталкивая на размышления о беспримерной жестокости в животном мире.
День разгорелся в полную силу и начинал потухать. Воздух будто сгустился, поблекнул. И я, чувствуя страшную усталость (сказалась сидячая работа и общая петербургская беспечность, легкость тамошней жизни), упрямо ходил на негнущихся ногах за веселыми псинами. Им все было нипочем, жадно обнюхивали каждый уголок безграничного леса, чутко реагировали на малейший шорох и безостановочно вели к добыче. Устал я лишь физически, внутренне же испытывал восторг, ни с чем не сравнимое упоение и знал, что, если не выполню обещание, данное себе, — о количестве трофеев, — прохожу всю ночь, пока не свалюсь в изнеможении. К счастью, последнего косого удалось подстрелить задолго до того, как стемнело. Я прикрутил его к поясу и, обвешанный животными, точно туземец вражескими скальпами, направил стопы к сосенкам, где была привязана моя лошадь.
Проходя через широкую опушку, залитую тусклым светом из расступившихся туч, я застыл в изумлении: на коленях, спиной ко мне, в ситцевом сарафане, сидела наша хромоногая служанка и самозабвенно рвала дикую малину с мокрого куста. Я хотел было ее позвать или как-то пошутить над ней, но раздумал — отчего-то сделалось жаль малолетнюю представительницу низкого сословия.
Вместо этого я неспешно снял с плеча винтовку. Нацелил в хромоножку с расстояния в десяток шагов. Нажал на спуск. Прозвучал резкий грохот, зазвенело эхо. Вокруг меня повис запах пороховой гари.
Девочка обернулась, кривовато усмехнулась, взмахнула рукой (я ответно махнул) и неловко прилегла отдохнуть, слегка подергиваясь, видимо, от скрываемого смеха. По груди у нее растекся красный малиновый сок. На барина она больше внимания не обращала. Я хотел было пожурить служанку за невежливость и неаккуратность, но заметил, что глаза у нее закрыты и тело сделалось неподвижным. Отсюда я вывел, что она решила соснуть. Что ж, лесной сон чрезвычайно полезен! А поговорить с ней можно будет и потом. Я прошел мимо, оставил ленивую девку отдыхать на опушке.
Лошадь, завидев меня, оживилась, забила копытом. Возвращение было двояким — и желанным, и тяжелым. С одной стороны, я радовался тому, что наконец плотно перекушу, приму теплую ванну, перелистну любимую книгу, с другой — страдал от того, что глупо облажался перед ничтожнейшим самолюбцем и мошенником Семирядовым. Но винить во всем надо было только себя — переоценил свои умения, знание леса, хватку постаревших собак. Нет, повторюсь, денег я не жалел — кручинился о репутации, потерянной навсегда, навсегда. Возможно, придется с позором покинуть отчий дом. Вернусь ли — бог ведает.
Как я и ожидал, Семирядов подъехал раньше. На подступах к особняку виднелась его рессорная коляска. Скрепя сердце я взбежал на крыльцо, принял невозмутимый вид (каких трудов это стоило!) и вошел в коридор, оставив добычу на лавке. Домашние и мошенник со товарищи давно меня ждали.
Когда я вошел в гостиную, все одновременно повернулись ко мне. Мама смотрела с надеждой и беспокойством. Отец — весело. Семирядов во всем новеньком сидел на диване, заложив ногу на ногу, и изучал английскую газету, наверняка прошлогоднюю и привезенную специально для важничанья. Увидев меня, он немного подался вперед и, картинно заломив руки, завопил:
— Жив, голубчик!
— Что ж со мной станется? — грубо ответил я.
— А медведь, батюшка. Медведь тебя мог заломать.
— Господь с тобой! — вскрикнула мать.
— Однако не заломал. И слава всеблагому творцу! Я думал — тысчонку мне никто не отдаст. А ты живой!
— Живой, — мрачно повторил я.
— Ну, так изволь расплатиться, — капризно потребовал Семирядов.
Я принес бумажник и зашуршал ассигнациями. Семирядов замер, как чиновник в немой сцене из комедии Гоголя.
— Постойте, — недоуменно пробормотал отец, — у вас ведь уговор был…
— Был, — закивал сосед.
— А чего ж трофеи не считаете…
— А чего их считать, и так ясно, — отрезал Семирядов, — гони тыщу!
— Но все-таки. Для проформы.
— Ну, если только для проформы, — вздохнул Семирядов и полез в мешок, стоящий под столом.
Я отправился к лавке и, держа за уши моих несчастных русаков, возвратился к месту судилища. Однако, господа! Что же я увидел — вместо пятерых или, чем черт не шутит, десятерых зайцев Семирядов держал одного! И выглядел чванливо и высокомерно. Даже глаза прикрыл от чувства собственной значимости. Я клал зайцев на стол, а все громко вслух считали.
— Раз.
— Два.
— Три.
При слове «три» Семирядов встрепенулся, лицо его вытянулось.
— Как — три? Тут кроется ошибка.
— Никакой ошибки, — жестко сказал я.
Он осмотрел мое богатство и растерянно выдавил:
— Кхм… И правда. Как же сие получилось…
Я понял, что пришел черед расплаты, и во всеуслышание заявил:
— Ничего удивительного. Вы не знаете лес, не знаете животных. Охотник из вас неважнецкий. Зато, надеюсь, вы джентльмен и человек слова.
— Конечно! — оскорбленно воскликнул он. — Все до копейки заплачу!
Сосед помялся.
— Но не сегодня. Завтра.
— Завтра крайний срок, — грозно произнес я, нависая над ним, — иначе на весь Петербург осрамлю!
— Уверяю, уверяю, — пролепетал Семирядов.
И задком, задком ретировался из комнаты. Следом исчезли и его субтильные юноши. Загремела коляска. Все бросились поздравлять меня.
— Кровь в нем наша течет! — с гордостью сказал отец. — Родовитая. Буквально за день тысячу заработал. Шутка ли!
Maman растроганно улыбалась. Тучный, неповоротливый повар Архип потрясенно качал головой.
— Трудненько их было ловить-то? — спросила старшая служанка Марья, рябая девка тридцати пяти лет.
Я не ответил — с детства стараюсь держать дистанцию с челядью — и отошел к окну. Стемнело. В серый войлок низких туч выкатилась круглая, как пятак, луна. Рощи и долины скрылись в густой мгле. И тут я подумал о хромоножке. Ее до сих пор не видно. Может быть, пришла тайком и сидит в комнатах, прячется от моего гнева? Но я и не собирался гневаться, так, хотел пожурить немного.
— Где же девчонка? — спросил я.
Марья с готовностью ответила:
— А ее и не было с утра, барин. Как ушла, так и не вернулась.
— Куда ушла?
— Малину ись.
— Так ведь ночь уже, — тихо сказал я.
— Ночь, — согласилась служанка.
— Не беспокоитесь?
— Отчего же не беспокоиться. С час назад послала садовника за Дуней. Он Дуню приведет. И уж я ее отстегаю.
— Отстегай как следует, — крикнула мать, — ишь, чего выдумала — целый день пропадать!
В этот момент в сенях раздался горестный вопль садовника. Он без спроса вбежал в гостиную и вид имел страшный — лапти в грязи, волосы всклокочены.
— Девочка… — пробормотал он и больше не смог продолжить, будто перехватило голос.
— Что — девочка? — спросили мама и Марья.
Я выступил вперед.
— Убита, — с трудом выдавил он и закрестился.
Марья ахнула и без чувств повалилась на пол. Повар удержал ее и принялся бить по щекам мясистой ладонью, приговаривая:
— Будет тебе, будет тебе.
Полночи прошло как в кошмарном сне. Все суетились, не сдерживали эмоций. Мы немедля отправились за садовником. Он привел нас на широкую опушку, залитую лунным сиянием. Под малиновым кустом лежала окоченевшая хромоножка в длинном сарафане.
Мне сделалось дурно. Значит, пока я охотился, какой-то негодяй ее застрелил. И я мог его встретить и достойно наказать. От нахлынувшей досады я крепко сжал кулаки. Упустил убийцу! Когда же он подкрался к ней? Часто с тех пор я припоминал обстоятельства нашей последней нечаянной встречи. Вот она сидит на коленях, оборачивается, машет ладонью, кокетливо улыбается и ложится вздремнуть, отчего-то смеясь над барином. Неужели сразу, едва я отошел, негодяй вылез и совершил злодеяние?! Или через полчаса? Через час? Нужно было учесть все мельчайшие детали преступления, поэтому я строго велел никому не приближаться к мертвецу до прибытия жандарма.
5
Из-за череды суматошных событий вздремнуть удалось только под утро. Но едва прокричали петухи, я наскоро собрался и отправился в жандармерию. То, что я намеревался предпринять, было полнейшей глупостью, но ничего лучшего придумать не мог. Во мне вдруг поселилось странное, неотвязное чувство вины, и образ бедной девочки, стоящей на коленях, пугал и тревожил.
Будучи опытным юристом, я был прекрасно осведомлен, как в глухих деревнях происходит следствие, знал, что сложные дела просто-напросто закидывают на дальнюю полку, чтобы к ним не возвращаться, а потом списывают за давностью. Да и кто станет поднимать шум ради нищей девчонки. Я лично обязан вмешаться и наказать преступника. Тем более что выполнить первый пункт довольно легко.
С начальником жандармерии я когда-то учился в университете. Несмотря на то что наши пути радикально разошлись, он выбрал природу и томление, я — в гонке за успехом — предпочел суету и дрязги города, периодически мы встречались и обсуждали прошлое, проблемы современного права, местные нравы. Он жаловался на нерадивых исполнителей, я сетовал на постоянную усталость. И не было во всей округе человека, понимающего меня лучше, чем он. Однако я не мог вот так выложить ему то, что обуревало меня теперь, — смутные подозрения, темный страх, основанный на сновидениях, бессознательное беспокойство за результат расследования. И беспричинная вина… разве он поймет? Разве кто-то в этом мире поймет? Стоило найти максимально обтекаемые формулировки, и я помешкал на пороге, с трудом подбирая слова, лишь затем решительно шагнул.
Друг принял меня радушно, как и всегда. Мы разговорились, мельком касаясь того и сего, пересчитали косточки старым знакомым, прошлись по внешней политике, а когда дошло до обсуждения здешних преступлений, собеседник во всех красках живописал недавнее событие и отметил, что моя помощь была как нельзя кстати:
— Если б не ты, эти ироды уничтожили бы следы и улики.
Я вздрогнул.
— Так, значит, есть улики?
— Пока никаких, — расхохотался он, — но мы продолжаем осмотр.
Немного запинаясь, я предложил свою помощь. Друг с удивлением уставился на меня.
— Как? Ты же столичный маэстро. Тебе подавай запутанные истории, где сам черт ногу сломит. Что может быть интересного в бытовом деле? А впрочем, конечно. С превеликим удовольствием предоставлю любые полномочия.
Я поблагодарил и начал в таких витиеватых выражениях оправдываться и искать причины моего внезапного интереса, что он замахал руками.
— Полно тебе. Во всяком случае, это лучше, нежели киснуть дома, как красна девица. Действуй, мой виртуоз. А я буду наблюдать и учиться.
Прежде всего я связался с судебными медиками и выяснил точное время убийства. Парадоксальным образом оно совпало с моим возвращением из леса. Значит, мы разминулись с неведомым извергом всего на пару минут. Это обстоятельство еще сильнее укрепило меня в решимости его наказать. Испытывая легкий трепет, я отправился на место преступления и там провел несколько бесплодных часов. Осмотр ничего нового не дал. Все, что могло быть полезным, уже описали следователи — пятна крови, следы, порох. Любопытным было то, что, судя по следам, выстрел производился с расстояния приблизительно в десять шагов, то есть убийца выстрелил подло, исподтишка, даже испугавшись посмотреть жертве в лицо, и, не подходя к ней, ретировался.
Понемногу картина кровопролития вставала перед глазами с поразительной яркостью. Вот она, беспечная дурочка, собирает малину и так увлечена, что не замечает ничего вокруг. Изверг с дорогой охотничьей винтовкой поднимается из ложбины и делает один точный выстрел в спину ребенку. Не знаю, наблюдал ли он ее короткую агонию, кричала ли она, звала ли на помощь, ясно только, что умерла быстро. Очевидно, действовал профессионал, человек, подкованный в охотничьем ремесле, находящийся в трезвом уме и твердой памяти. Сдвинь он винтовку на миллиметр — и промахнулся бы. У меня составился внутренний воображаемый портрет убийцы, и я изнывал от нетерпения сравнить его с реальным гадом. Должно быть, это мужчина средних лет, невзрачной внешности, благородного происхождения, возможно, местный помещик. Особенно ясно почему-то виделись его глаза — черные, глубоко посаженные, они источали такую ненависть к людям, что мне не терпелось заковать мерзавца в колодки.
Оставалось допросить подозреваемых, предварительный круг оных был непозволительно мал, впрочем, я собирался его расширить, и значительно, но сперва хотел поговорить с двумя основными.
Первым, разумеется, под подозрение попал Семирядов. В день Дуниной смерти он охотился и, несомненно, проходил рядом с опушкой. Мотивы и причины были пока неясными, мутными, но ведь Семирядов и человек такой, темный, мерклый, от него можно ожидать любой подлости. Я обязан припереть соседа к стенке и заставить выложить все подчистую. Тем более на следующее утро после убийства он повел себя некрасивым образом, сказав, что пари отменяется в связи с лесным событием. Упрекнул меня в черствости и заявил, что мы заново выйдем на охоту, когда «забудется невосполнимая утрата», и «негоже осквернять память нежной девочки грязными денежными отношениями». Конечно, этот махинатор все перековеркал в свою сторону, но у меня не было ни сил, ни желания с ним спорить, и я согласился. Мелькнула мысль: а не убил ли он специально, чтобы не отдавать мне долг? Я тут же отбросил ее как бредовую — слишком уж сложная схема.
Разговор с ним предстоял серьезный, однако вести себя следовало осторожно, поэтому я не вызвал Семирядова в управление, как полагалось правилами, а сам приехал в его усадьбу в надежде неофициально что-нибудь выпытать.
Стоял жаркий полдень. Чем ближе я подъезжал к особняку Семирядова, тем сильнее на меня налетали оводы и слепни, точно у него имелся рассадник жалящих насекомых. Сам домишко был скромный, хотя и ухоженный. Нет ничего странного в том, что сосед постоянно пытается что-нибудь продать втридорога, — дела у него идут не очень. Признаюсь, в тот момент я даже испытал подобие жалости, но, вспомнив, что этот тип предположительно совершил, вновь посуровел. Он встретил меня с нескрываемым удивлением. Верно, предполагал, что после позорной отмены пари я к нему на километр не приближусь.
— Ответный визит, — произнес я.
— Ну, ответный так ответный, — вздохнул он и повел меня за собой через узкий коридор, уставленный каким-то дешевым и поддельным антиквариатом, в большую комнату, откуда раздавался женский смех.
— К нам пожаловал Загребский! — важно представил он гостя.
Три пухлых девицы разбитного вида и двое бледных молодых людей повернулись ко мне. Я поклонился. Они засмеялись и более не обращали на меня внимания. Продолжился прерванный разговор о неизвестных мне людях и событиях. Семирядов ораторствовал, жестикулировал, отпускал язвительные остроты, а молодые в рот ему смотрели. Они его по неведомой причине обожали. Было крайне сложно вставить хотя бы одно свое словцо, меня открыто игнорировали, давали понять, что я помеха общению. И я, не желая унижаться перед сельскими выскочками, уже готов был в ярости уехать, но удалось подловить соседа.
Он вышел за сигаретами. Я догнал его в коридоре.
— Да что ты за мной ходишь, — возмутился он.
— Желаю задать пару вопросов.
— Вот ты какой алчный! — недобро загорелись его глаза. — Тысчонка из рук уплыла, да?
— Совсем на другую тему.
— О чем же?
— Об охоте. Не помните ли вы, в каком часу возвратились?
Он непонимающе установился на меня.
— Признаться, не слежу за временем. Счастливые часов не наблюдают.
— Хватит паясничать, Семирядов. Это важно. Итак, во сколько?
— В пять или в шесть. Ай, да не помню я! Что за допрос! Или поучить тебя хорошим манерам?
Он надвинулся. Беседа начиналась на высоких тонах.
— Повежливей с гостем, — угрожающе произнес я.
Он усмехнулся.
— Гости бывают разные. Ну, задавай, задавай свои вопросы…
— Вы никого в лесу не встретили?
— Зайца встретил, — угрюмо отшутился Семирядов.
— Сколько при себе у вас было патронов?
— Пятнадцать тысяч, — продолжал он издеваться надо мной.
Я понимал: делаю что-то не так. И куда девался весь мой многолетний опыт и тонкое знание психологии правонарушителей. Словно я был под влиянием жестокой полдневной жары или перенервничал после смерти хромоножки. Так убого действовать дальше нельзя. Нужно срочно раскрыть карты.
Я заявил, что расследую дело и провожу допрос свидетелей. Семирядов мне сразу поверил и отчего-то испугался, как-то ссутулился и будто меня зауважал, стал смотреть другими глазами и говорить иначе. Пропало запанибратское «ты», смягчился тон. Он подробно рассказал, что делал в лесу, в каких местах побывал. Клялся и божился, что не видел Дуню, ибо охотился в противоположной области. И никаких подозрительных лиц тоже не встретил. А вернулся задолго до меня и не мог совершить злодейство.
Я уезжал в замешательстве. Нельзя было верить ни одному слову помещика, требовались весомые доказательства его правоты — и они, к сожалению, нашлись. Старая вдовушка из крестьян, идя по воду, заметила его на том конце леса, о котором он рассказывал, а все мои родные и близкие подтвердили, что сосед действительно приехал за три часа до меня, видимо, посчитав, что одного трофея будет достаточно, и был свеж как огурчик, весел и бодр. Последний факт особенно удручал — я не верил, что можно сохранять спокойствие после совершения душегубства, хоть чем-нибудь — дрожанием рук, излишним волнением, оговорками, — но убийца выдал бы себя. Короче говоря, причастность Семирядова к делу была под большим вопросом, и, поразмыслив, я исключил его из краткого списка подозреваемых.
Наш садовник — следующий, кого мне не терпелось допросить. Он последний видел Дуню и вполне мог совершить убийство, а затем разыграть крайнюю степень отчаяния. Но мотив… мотива у него, очевидно, нет, разве что он внезапно сошел с ума. Перерыв медицинские бумаги садовника, я добрался до третьего колена его рода — никто из предков не страдал душевными расстройствами, напротив, это были люди здоровые, закаленные, кровь с молоком. Не чета малохольным барчукам, с завистью подумал я. Допросить его, впрочем, являлось первейшей задачей. Деревенские — люди простые, не привыкшие откровенно лгать. Неловким жестом или обмолвкой мужик мог выдать себя, если каким-нибудь боком причастен к преступлению.
Принял я садовника в официальной обстановке, в полицейском участке (друг временно предоставил свои апартаменты). Он вошел, нелепо скомкал шляпу и поклонился, потом опять поклонился и пробормотал что-то еле слышно. Нельзя не заметить было, что мужик до чертиков испуган.
— Фамилия? — строго спросил я.
— Гавриловы мы, — закланялся садовник, чуть не касаясь бородой пола.
— Имя, отчество.
— Ерофей Тимофеич, — пролепетал садовник и пустился кланяться.
На этот раз я остановил его.
— Перестаньте, вы не в молельне.
— Лександр Владимирович, — вздохнул он, — оченно мне страшно. Никогда вас не видел таким сурьезным.
— Дорогой Ерофей, — решил ободрить я свидетеля, — бояться вам нечего. Сейчас задам несколько вопросов. И можете быть свободны.
Он сглотнул и тупо уставился на меня.
— Но предупреждаю: не пытайтесь обмануть. Замечу микроскопическую тень лжи — возникнут определенные пертурбации.
Садовник рефлекторно перекрестился.
— Расскажите, дружище, что вы делали третьего дня.
— Кусты подстригал.
— А потом?
— Марья сказала искать девчонку.
— И вы сразу согласились?
Он широко улыбнулся.
— Куды ж там — сразу! Поотнекивался, повихлял. Кому охота за девками беглыми шастать!
— А она?
— Разъярилась. Дубиной обозвала. Ну и пришлось. В четыре часа вышел, насилу нашел. Мертвую. Ох, Дуняшка, голова овечья, кто же с тобой соделал этакое. Семь шкур с него спустить!
— А лес тебе известен?
— А то нет! Я лесник бывалый.
— И где кусты малиновые растут, знаешь?
— А как же. Вдоль опушки и напрямки до озера.
— То есть ты утверждаешь, что три часа ходил по лесу, искал Дуню, хотя тебе известно, что она ушла собирать малину, и расположение кустов тебе также знакомо? — мой голос неприятно зазвенел.
Он волнения я сбился с официального тона и давно перешел на «ты». Не нравился мне его путаный рассказ.
Он замялся и пожевал губами.
— Как вам сказать…
— А ты говори, как есть!
Я встал и приблизился к нему. Разгадка преступления маячила где-то рядом.
— Не могу я, — поник он, — нельзя мне говорить.
— Прикажу на хлеб-воду посадить — живо заговоришь!
— Убиваете вы меня, — простонал он, — без ножа губите.
— Ну!
— Можно об одной просьбе попросить?
— Конечно.
— Жене не рассказывайте. Злющая она. Прибьет, как собаку.
— Сказанное в этом кабинете останется между нами, — уверил я.
— Так вот, прежде чем в лесок-то идти, я к Ефросинье заглянул.
Это была местная распутная женщина. Все стало понятно. Я разочарованно выдохнул и уселся за стол.
— А доказать сможете, что у нее были?
— Крест святой! — уверил садовник.
6
Понимая, что мужик не соврал, я зачем-то потащился к Ефросинье и получил подтверждение его правоты: старый дурень оставил в сенях свой кушак.
Перспективная линия снова оборвалась, привела в глухой тупик, но я не отчаивался и совершил еще много вылазок, допросов и поездок к нужным людям, прежде чем объективная реальность не начала вырисовываться с потрясающей четкостью — убийца, по-видимому, умнее меня. Сумел улизнуть и давно схоронился в смежных уездах на съемных квартирах, хихикая над недотепой следователем. А может, ему и дела нет до того, что происходит в деревне, и он шландает по улицам далекого города, выискивая новую малолетнюю жертву. Как бы там ни было, но вся деятельность, которую я развивал с присущим мне размахом, обращалась в ничто. Кого ни коснулся я в надежде найти зацепку, — все, как один, уверяли, что и знать ничего не знают, и моментально находились неопровержимые алиби.
Я дошел до того, что стал допрашивать людей, почти не связанных с хромоножкой, даже собственных родственников. Устроил тяжелый разговор с отцом, и тот, не желая ссориться со мной, изобразил сердечное недомогание.
В жандармерии на меня поглядывали иронически и иронически же подбадривали, утверждая, что «маэстро на верном пути, осталось допросить коз и коров». Но что я мог сделать? На моих глазах простое дело превращалось в беспросветное, и так не хотелось признавать поражение, так не хотелось закидывать увесистую папку на дальнюю полку, что я бы действительно допросил и коз, если бы они могли разговаривать.
Я ломал себе голову, потерял сон, у меня испортился аппетит, и с поразительным постоянством передо мной вставала картина лесного душегубства элементарная и в то же время невообразимо сложная. Определенно что-то упущено — важный кусочек мозаики выпал и затерялся. Мной владело маниакальное, отчаянное настроение. Я снова и снова ходил на место преступления, до сих пор огороженное веревкой, с лупой проверял кусты и траву миллиметр за миллиметром и каждый раз возвращался ни с чем. Загадочная непроницаемость дела пугала меня. Наконец я смирился, признал собственный вопиющий непрофессионализм, обозвал А.З. индюком и болваном, даже поклялся раз и навсегда покончить с карьерой юриста (и клятву не выполнил) и добровольно пришел к товарищу сложить полномочия.
Друг принял меня радушно и остановил все мои словоизлияния фразой: «Раз ты не смог, никто не сможет. Бывают дела — принципиальные висюки. Вроде банальщина, а копнешь — непонятно. И чем глубже, тем непонятней. Знать, раскрытие богу не угодно».
От такого богохульства у меня распахнулся рот, но я промолчал и вышел из жандармерии свободным человеком. На моих плечах больше не лежал груз расследования (он был невыносимо тяжким, это я ощутил только теперь). Я собирался провести несколько счастливых недель перед отъездом, заниматься, читать, гулять по берегу зеркального озера, полной грудью вдыхать густой, питательный воздух. Однако жене давно прискучило местное светское общество, и она потребовала, чтобы мы уехали в ближайшие дни, и уговорить ее остаться не получалось. Она висла на мне и рыдала, шепча о том, как ей «душно и скушно», и широкие питерские проспекты мнятся в блаженных кратковременных грезах, и моды унеслись на века вперед, и она безнадежно отстала от прогрессивного человечества, и в салонах ее примут за первобытную из пещеры.
Споры с дамами отнюдь не моя епархия, я вытер дурочке слезы и пообещал уехать к концу недели. Жена, порозовев, повеселев, удалилась, и вскоре раздалось ее мелодичное музицирование.
Конечно, я мог уехать и завтра, но нарочно отложил отбытие — тянуло в последний раз посетить могилку девчонки. Я не сумел ее спасти, не смог отомстить за нее, и вина пустила в меня цепкие, извилистые корни. Я думал, что если упаду на колени, поцелую святой крест, прижмусь щекой к свежей землице, то покойница дарует мне если и не полное прощение, то — облегчение.
Однако ничего подобного не произошло. Был прохладный вечер, последние листья, желтые, красные, колебались на высоко поднятых ветках, срывались и, отчаянно вихляясь на ветру, неслись куда попало.
Я шел пешком, придерживая шляпу. Деревенское кладбище располагалось в лесу, в полузаросшем логу, и там, среди ветвей, и стволов, и ползучих растений ветер не буйствовал, идти стало легче, и какое-то неведомое прежде спокойствие овладело мной, когда внизу показались кресты и холмики. Простолюдины умирали редко, а мертвецов своих забывали быстро, поэтому царило запустение, везде виднелась победа растительного мира.
Единственная протоптанная тропка привела к Дуне. Грубо сколоченный крест торчал над недавно взрытой землей. Я прикоснулся рукой к занозистой доске и зажмурился, и снова, как в тяжелых снах, которые мучили меня с момента смерти хромоножки, мне явилась облитая солнцем опушка и невинная, глупая девочка на коленях, с пятнами малинового сока на сарафане. И над чем она смеялась, подумал я опять, какой-нибудь нелепый жук упал мне на голову? или просто от избытка жизненных сил? И какая страшная, бессмысленная смерть! И как себя чувствует подонок, убивший ее? Молится ли богу? Пожимает ли ручки дамам? Страдает ли? Я лег на могилу, обнял влажный бугорок и, свернувшись как ребенок, заплакал. В небе сверкнула молния, и через мгновение грохнуло, — нужно бежать, не то вымокну до нитки. И все-таки, как я ни спешил, вымокнуть пришлось основательно.
Той ночью у меня катастрофически поднялась температура, я бессвязно бормотал (рассказывала жена) и угомонился утром. Отъезд мы были вынуждены отложить до полного моего выздоровления. К счастью, я быстро шел на поправку и через два дня дочитал увлекательный роман про рыцарей, кратко записал в дневнике недавние события, сделав философские выводы о реальности и людях, и взялся за новейший труд по правоведению.
После болезни испытывал я небольшую слабость, и добрый доктор посоветовал развеяться, совершить вояж в коляске по округе, что я с великим удовольствием и предпринял. Степка прокатил меня вдоль жухлых лугов и голых пашен, и я увидел, как беспредельна страна, и снова убедился в том, что она — прекрасна, особенно в пору раннего увядания природы.
Может быть, на фоне прошедшей болезни во мне стали подниматься неловкие поэтические строки при виде пестрых крестьянок возле колодца и оголтелого воронья, клюющего гнилые зерна, но силой воли удалось выбросить чушь из головы, и я крикнул кучеру: «Гони, дурак!» И он погнал, засвистев от восторга, и снова ветер ударил в лицо, и я привстал, наслаждаясь скоростью. Когда еще сюда приеду? — подумалось с грустью.
Вечером я был измотан и ослаб, поэтому велел Степке валить вон, а сам намеревался еще немного посидеть в коляске. Это капризное решение было судьбоносным, поскольку спустя несколько минут сделалось скучно, и я зачем-то уставился в днище — его покрывали пятна давно засохшей крови, — по криминалистике я первейший ученик. Поскоблил пальцем, рассмотрел очертания и понял, что они остались от Степкиных лаптей. Странно! Разве что мерзавец борова резал, однако скотину у нас давно не забивали.
Сделалось так любопытно, что я решил дойти до Степки и обо всем расспросить парня, и чем ближе подходил к его покосившейся хибарке, тем сильнее крепло во мне убеждение в том, что не зря затеял это приключение, ведь Степка был одним из тех, кого я не допрашивал, а между тем неизвестно, где он был во время убийства, и вообще на него я бы никогда не подумал, а по закону подлости преступником может оказаться тишайший человек. Короче, в меня вселился следователь. И жандармы не стали бы порицать мое маленькое самоуправство. Будучи знатным городским жителем, я имел чуть больше полномочий, нежели местные.
Хилая хибарка располагалась в окрестностях особняка. Прежде она играла роль сарая, там хранили старый хлам, всякую ненужную утварь, но количество слуг расширялось, и ее решили отдать Степке. Он жил бобылем, и крошечная комнатенка ему чрезвычайно нравилась.
Как видно, меня хозяин не ждал, — едва я постучал, в хибарке что-то упало, раздался трехэтажный мат, и загремела посуда.
— Открывай, черт! — завопил я раздраженно.
Степка дернул засов и впустил меня. Обстановка была бедной и неприятной — грязно, не прибрано, на столе бутыль самогона, колченогий стул привалился к стене, в качестве кровати — тюфяк, туго набитый соломой. Степка смотрел осовело. Явно принял на грудь.
— Чаво ищо? — произнес он, тараща глаза.
— Дочевойкаешь, — спокойно сказал я, — а ну садись.
Он послушно сел и угрюмо потер затылок.
— Мне нужно с тобой поговорить об одном важном деле. То, что ты наклюкался, — даже лучше. Меньше врать будешь.
— Об чем поговорить?
— Об убийстве.
Он побледнел, руки у парня задрожали, хотел было встать, но сдержался и только вцепился в столешницу, словно пытаясь ее вырвать.
Тут-то и проснулся во мне талант физиогномиста. Я подумал, что не зря доверяю прежде всего наружным признакам, — такое аномальное беспокойство не просто так, он знает нечто важное.
— Зачем ты убил Дуню? — с ходу применил я стандартный полицейский прием.
— Я?! — удивленно произнес он.
— Ты!
Он поглядел на свои руки и низко опустил голову. Прошло три минуты. Он не двигался. Я торжествовал.
— Объясню… сейчас принесу. И вы поймете… Вам придется обождать.
Он поднялся и заторможенно пошел в сени. Я никогда не видел Степку таким раздавленным. С него и хмель слетел. Я, повторюсь, торжествовал! Я ни разу так бурно не торжествовал — даже после разоблачения банды английских шпионов, даже после крупнейшего выигрыша в казино. В веселом волнении я ходил по комнате, заглядывая во все щели, и на подоконнике вдруг заметил знакомую вещь — фамильную золотую пудреницу, принадлежавшую моей матери.
В этот момент какая-то тень скользнула сбоку, и, повернувшись, я увидел, как Степка размахнулся топором, намереваясь опустить его на мою голову. Я увернулся, и стол с грохотом развалился надвое, а мерзавец пытался вырвать топор из доски, чтобы продолжить начатое. Я прыгнул на него, локтем прижал ему шею, и мы покатились по полу. Он был дюжим мужиком и наверняка в иное время справился бы со мной без труда, но спиртное отняло часть его силы, и я смог сначала заломить ему руки, а затем оглушить Степку бутылкой, упавшей со стола. Он застонал и затих. Я немедленно принялся связывать убийцу бечевкой, найденной здесь же, не переставая отвешивать тумаки, а когда он был полностью обезврежен, задал конкретные вопросы о произошедшем и, несмотря на невнятную полубезумную речь, смог понять основное, и постепенно сценарий дикого преступления прояснился.
Степка, оказывается, приворовывал в доме благодетелей мелкое барахлишко, а Дуня не раз заставала его с поличным и грозилась рассказать хозяйке. Он слезно упрашивал молчать, и она, слабая душа, терпела, покамест он не стащил золотую пудреницу, любимую мамину безделушку, стоившую, впрочем, немалых денег. Степка и на этот раз умолял ничего не рассказывать, но Дуня была непреклонна, собиралась пойти и все про негодяя выложить начистоту. К сожалению, мать была в гостях, и хромоножка замыслила совершить свой отважный поступок позднее, на следующий день, после того как соберет малину. И вот тогда-то Степка проследил за ней (взяв предварительно винтовку из оружейной) и в ягодных кустах застрелил несчастную девочку, вальяжно прошелся по крови, закинул оружие обратно и, как ни в чем не бывало, вернулся к своим обязанностям.
Сложно понять этого патологического вора и психопата, и еще сложнее признать, что никто — ни я, ни отец — не разглядел в нем будущего убийцу, бесчеловечного выродка, лишенного совести и жалости.
***
Из деревни я отбывал, обласканный всеми и вся: мать ребенка, Марья, упала мне в ноги и некрасиво лобызала штиблеты, вопия, что я спаситель; жандармы восхищенно переглядывались за моей спиной; товарищ пожал руку и заявил, что и не ожидал от меня другого результата; близкие заставляли снова и снова пересказывать момент поимки и, как в первый раз, замирали от страха, только я начинал говорить о занесенном топоре. Я испытывал невероятный подъем, я был уверен, что негодяю грозит нешуточный срок, а то и смертная казнь, и чувствовал, что бедный ребенок с небес благодарит меня.
Когда мы ехали к морю, в шелесте ветра, в журавлиных криках, в нежных изгибах скирд — везде я ощущал подспудную благодарность и знал, что это высший триумф, доступный человеческому существу, и шептал: «отныне отомщена!..»