Повесть (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2022
* Окончание. Начало см. «Урал», 2022, № 2.
Путь к справедливости
Орен Шахар украл дар Людвиги Неман в день похорон ее мужа, Йони Кабаса, на собственной Людвигиной кухне, перед тем как отвезти свежую вдову на кладбище Шикун Ватиким. Все сложилось удачно: возникла путаница с документами, и Майя, дочь покойного, уехала срочно, просто бегом, обязательно надо было успеть до похорон. Обняв соседа, благодарила, скороговоркой объясняя: сестра Керен встречает в аэропорту брата Амира, летящего из Рима, и везет прямо на кладбище. Младшая же, Ротем, никакого оправдания, разгильдяйка, даже в такой день опаздывает, будто Хайфа на другом конце света! Уж так обяжете, просто отвезите маму на кладбище, муж как вернется с младшим от врача, — господи, ну почему всегда все валится сразу, сил нет… (долгий всхлип, все нормально, я в порядке) — закинет детей свояку и встретит вас прямо там, на парковке, спасибо!
Майя уехала. Людвига, подождав, пока с грохотом закроются двери лифта, вынула из буфета бутылку коньяка, плеснула в бокал, поднесла ко рту. Оглянулась на Орена, налила и ему. Выпив, прижала к губам руку, закрыла глаза. Слезы набухли и покатились по бледным веснушчатым щекам, рот натянулся кривой, дрожащей скобкой. Орен выхватил белое полотнище нейтрализатора, окутал хрупкие плечи старухи, крепко обнял и забормотал, начиная Обряд. Людвига успела еще открыть глаза, удивленные, выцветшие, с белесыми лепестками отражений лампы, горящей в темноватой кухне, и осела, заваливаясь, теряя сознание. Голубой шарик, теплый, с медленной снежной круговертью внутри, набух, выступил на старческом лбу и упал в руку Орена. Дело секунды — спрятать добычу, уложить Людвигу на затоптанный пол. От грохота упавшей табуретки она сама открыла глаза. Отказалась от «скорой», посидела, дрожа, бессмысленно глядя в пространство, и принялась торопить Орена скорее ехать на кладбище.
Пока читали молитву, отошел подальше, за спины стариков в черном, и оттуда, не отрываясь, следил за Людвигой: как потерянно и требовательно глядит она на покойного, оглядывается искательно вокруг, а Майя и рыжая Ротем, тесно обняв мать с двух сторон, тревожно переглядываются.
Она же не одинока, твердил себе Орен, внуками займется, так даже и лучше, нечего жить прошлым! Это просто шок, естественно, да и день тяжелый, скоро станет лучше. Вот смотри, сколько на кладбище людей — друзья, коллеги, семья. Уж кто-кто, а Людвига Неман одна не останется!
Сгорбившись, стоял, не обращая внимания на раввина, и сверлил взглядом седую старуху в черном. Орена Шахара, весельчака, отца семейства, удачливого предпринимателя, бывалого инспектора, разрушителя жизни прекраснейшей на земле женщины, а теперь и преступника, подлого вора, обирающего стариков, тошнило. Но отказываться от добычи он не собирался.
Начало положено. Он обретет дар. Лимор увидит, что он особенный, и никогда не уйдет.
Однако после удачной операции с Людвигой везение надолго покинуло инспектора. Неделя за неделей неприятности не давали шанса серьезно заняться делом — дети болели, жена не справлялась одна, новый игрушечный магазин, открывшийся буквально за углом, изрядно подпортил коммерцию, пришлось пересмотреть ассортимент. Престарелые родственники один за другим отправлялись к праотцам, приходилось возить маму туда и сюда и ждать, вздыхая, пока старики наговорятся о прошлом. Каждый раз, сцепив зубы, Орен уговаривал себя, что это пройдет, все переменится, секундная удача — и он найдет следующую… жертву. Нужно только внимательно вглядываться в прохожих, ловить особое ощущение, подобное кисловатому, металлическому отзвуку грозы. Холодок волнения в груди, покалывание вставших дыбом волосков на загривке. Просто верить инспекторскому нюху. Всего-то дел: найти незарегистрированный дар, обязательно в его же, Орена, патронажном районе. Чтоб никто на службе не заметил. Чтобы все прошло чисто. Всего-то дел — вырваться на улицу, каждый день искать, искать, искать… Куда там.
Прошли весна и лето. Все чаще беспокойство не давало заснуть. Иногда Лимор плакала в подушку, а он лежал рядом тихо, мерно дыша, стараясь не показывать, что не спит: удержать панику, загнать глубже страх, что все уже потеряно, слишком поздно и ничего не выйдет. Что с того, что он урывает у семьи время, чтобы тралить улицы? Всего-то и улову, что сапожник в будке на углу, слабенький дар, который незачем и брать, если не найдется что-то стоящее. Где оно, хваленое инспекторское чутье? Может, и нет его больше. Да что он себе напридумывал! Ничего не выйдет, ничего не исправить!
Но все-таки ему повезло. Да как еще! Невероятно, просто невозможно, не бывает таких совпадений, а поди ж ты. Знак судьбы, вот что это такое.
Жарким вечером пятницы в конце сентября Орен сидел на низком подоконнике широкого окна в гостиной и выдувал мыльные пузыри. Маленький Галь, горячий и вялый, сидел на отцовских коленях и следил темными от жара глазами за дрожащими радужными шарами. Одни лопались с отчетливым мокрым шлепком о железные перила, другие взлетали вверх и счастливой дорожкой летели к бледному диску проступившей луны над темными кронами деревьев и крышами. Стремительно темнело, магазины давно закрылись на шабат, только за столиком у киоска на углу шумно резались в нарды. Незнакомая серая «хонда» подъехала к тротуару, мучительно долго елозила, пытаясь вписаться в узкий промежуток, и так и запарковалась косо, совершенно закрыв выход машине Нива Шем Тов, владельца овощного из дома напротив. Орен, с интересом наблюдавший чужие мучения, высунулся уже было сказать водителю пару ласковых, но вовремя осекся. С пассажирской стороны вылезла, неловко стуча костылями, соседка, и гипс на ее ноге сиял свежей невинной чистотой.
Кира, как ее там, русская со второго этажа, жила в доме немногим больше года. Орен заходил к ней пару раз в качестве председателя и единственного члена домового комитета — за чеками на уборку подъезда и еще раз с полицейской, обходившей жильцов после того, как мужик с третьего проломил жене голову в ночной ссоре. Соседка ему не нравилась: высокомерно поджатые бесцветные губы и беспокойные серые глаза, вечно занята, всегда на бегу. Никаких «как дела», «с праздником» или даже «какие милые дети!». Кивнет, дернет уголком рта — и скорей бежать: дела-дела, спасаю мир. Даже полицейскую окоротила: «Я не подслушиваю, что там у соседей, ничем не могу помочь, до свидания, много работы, важный клиент!»
«Теперь-то не побегаешь!» — выскочила злорадная мыслишка, и губы сами сложились для свиста. Женщина остановилась прямо под ними, тяжело провиснув на костылях. Седые корни растрепавшихся волос блеснули под фонарем, худые плечи дрожали от усталости.
Высокий пожилой мужчина выбрался из машины, воткнул неприязненный взгляд в женскую спину, кинул что-то раздраженное по-русски. Соседка, вздернувшись и перекособочившись, торопливо застучала костылями к подъезду.
— Ванна готова, искупаешь Галя? — крикнула Лимор из глубины квартиры, и Орен тихо отошел от окна, неся под мышкой малыша. Придется заскочить, не по-людски как-то.
Доброта окупается
Орен очень любил печенье с кусочками шоколада. То самое, дешевое, в продолговатых пачках, что продается на каждом углу. Но жена не разрешала покупать домой сладкое, потому что Гайя, старшенькая, страдала от лишнего веса.
— Она просто полненькая! — Орен гладил Лимор по круглым плечам, но жена стряхивала руку, глядела с обидой и возмущением.
— Полненькая? Полненькая?! Это называется «детское ожирение»! Ты вообще понимаешь, что это страшно? Подорванное здоровье с детства! А мальчики? Над ней будут смеяться! Когда все будут целоваться по углам, наша дочь будет сидеть в своей комнате одна, потому что это мы, мы ничего не сделали, когда еще было возможно! И так у бедной девочки кошмарная мать… — Губы у Лимор привычно начинали дрожать, плечи опускались и горькие слезы лились потоком.
Поэтому шоколадного печенья в доме не было. А вот у Киры — было. Кроме того, она оказалась видящей.
Он здорово рассердился, когда соседка призналась, что слышала ссору на третьем. Вот оно, значит, как! А вовремя рассказать — пожлобилась, а? Вот ведь люди! Только о своих интересах и думают. Чего удивляться, что страна в тартарары летит! И, только опознав по застенчиво-романтическим Кириным описаниям Шая-планериста на утреннем прыжке с подъемного крана, Орен поверил, что шум призрачной ссоры соседка услышала только сейчас.
Нет инспекторов, не способных видеть проявления чужого дара. Но есть видящие, не ставшие инспекторами. Этим приходится приспосабливаться. Кто-то закрывает глаза и успешно забывает увиденное, кто-то съезжает с катушек и ловит инопланетян.
«Интересно, — думал Орен, внимательно слушая Кирины рассказы, — может, она для того была такая занятая, чтоб лишнего не замечать? Да какая разница… Лишь бы только высмотрела для меня кандидата».
И он заскакивал почаще, поощряя и изо всех сил расхваливая воображение новой подружки. Да и вообще ей шло рассказывать. Улыбалась, шутила даже. Губы расслаблялись, лицо розовело, смягчалось. И глаза переставали наконец метаться пугливо, смотрели спокойно. Серые, чистые, как осенняя вода.
После визитов быстро записывал услышанное. С кем прыгал планерист? В моем реестре он один такой. Проверить… Нет, рискованно, сам Шай и поднимет тревогу… Дальше. Призрачный старик. Реальность или наведенное воспоминание? Чье? Источник не может быть дальше, чем в радиусе десяти метров. Последить. Дальше… сапожник. Ну, это мы знаем. Уже и проверил — не зарегистрирован. Впрочем, это и понятно — эмпаты редко выделяются настолько, чтобы быть замеченными или нуждаться в надзоре. Из них получаются превосходные физиотерапевты, хиропрактики, массажисты. И первоклассные любовники. Эх, жаль, слабенький у Вагиева дар.
И Орен снова из кожи вон лез, поощряя Кирины наблюдения. Навещал, выслушивал жалобы на бывшего мужа, возил на рентген, одобрял лирические зарисовки о прохожих на улице и рассветах. Ну, давай, миленькая, думал он, ну, еще капельку.
Фотографии Тихони и Мачо пришли утром в воскресенье. Орен сидел на корточках в подсобке магазина и копался в ящике с конструкторами. Телефон тихо тренькнул. Сопя, он выудил мобильник из заднего кармана и нетерпеливо ткнул пальцем первую картинку — женщина толкает по улице коляску со стариком. Зернистое изображение — снято, похоже, со слабеньким телефонным увеличением. Фокус на старике, размытое лицо сиделки. Орен нахмурился: что-то знакомое в ней. Прямые волосы, бледная кожа… Вздохнул, перелистнул на следующую фотографию — и замер, задохнувшись. Горячий шар набух и взорвался в груди. Удача, подумал он, удача. Удача!!!
Тали Голдман — вот кто сидел за столиком в кафе, и смуглый красавец гладил ее пальцы. Тали, она же Мира, Галия, Мирьям, Берта. Бессмертная Мария Колышкина, новая подопечная, поступившая под надзор два месяца назад. И уж точно никакого мужчины не было в ее крошечной квартирке, почти пустой, пропитанной нежилым, холодным духом, когда Орен нагрянул с визитом в августе. Ни младенца, ни старика.
— Частенько переезжаешь, Тали! — сказал он ей тогда.
Накануне созвонились, договорились встретиться у нее, на съемной квартире в пристройке у дома Мирьям Абубакир. Беленый одноэтажный домик упрямо припал к земле между двумя многоэтажками. Последнее, наверное, напоминание о застройке полувековой давности. Старуха доживала свое в доме престарелых, и сад зарос бурьяном, высохшим за лето, колючками в рост человека. Вот умрет хозяйка — и сейчас же наследники снесут родовое гнездо, зашумит стройка, заполнится брешь между домами. А пока что застарелая тишина лежала слоями тумана в крохотной кухне, солнце било в окно, струя кипятка ударила в чашки, тонкая кофейная пенка закружилась воронкой.
— А зачем мне чтоб приглядывались… — равнодушно ответила Мария, и инспектор уловил горечь в низком голосе.
— Ну, уж лет десять-то могла бы спокойно пожить на одном месте! А то глянь-ка, каждый год переезжаешь! Расслабься, кто в наше время к соседям приглядывается. Каждый в своем экране, фантастику про бессмертных читает! — Орен засмеялся, и Мария дернула углом рта в ответ. Вздохнула, закурила.
— Орен Шахар, так? Ну, приятно познакомиться. Ты звони, если нужно чего. Дома не сижу, так просто не застанешь. Эксперт, чай, с именем. А волка ноги кормят, сам знаешь. Езжу по вызовам, ха-ха… Да не беспокойся, правила знаю! От меня ведь беспокойства никакого, верно? Чистая я по вашему ведомству. Молока? Сладкого нет, не обессудь, фигуру берегу.
Ах, чертовка! Никакого, значит, беспокойства. Ах, молодца… Кто ж твой кавалер-то?..
Орен снова внимательно просмотрел фотографии. Сомнений не было: спутник Марии — один и тот же человек в разном возрасте. Возрождающийся — вот это кто. И, судя по наблюдениям, проходящий все стадии старения за неделю. Не повезло человеку. Это ж разве жизнь? Бац — смерть, снова и снова. Не позавидуешь. Ад это, вот что, как по мне. И чтоб такой-то остался незамеченным?.. Да ладно! Просто обязан находиться под надзором. Под его, Орена, патронажем по месту жительства. И кто разрешил, чтоб такая пара вместе? Это ж бомба. Равновесие? Ха! Таким мир качнуть — что бутылку колы взболтать.
Орен вскочил, взволнованно забегал по подсобке, натыкаясь на стеллажи. Замер: нелегалы они, вот что. Законная добыча. Да его инспекторский долг — принять меры! И такой-то силы дар, как у этого Мачо, плюс Людвигин, да Вагиевым заполируем… не знаю… нет, маловато? Все равно упускать нельзя, нельзя! Это, конечно, шанс, один на миллион такой бывает. С Марией связываться страшно. Но ты хочешь исполнить то, что задумал, или нет? Трус! Мужик ты или как? Ссышь тут!.. Ох, черт… Думай, думай, думай: как?!
Через три недели оба дара — голубой Людвигин, с медленной снежной метелью, и алый, ровно светящийся Рафаэля Яффе в черном бархатном мешочке лежали в кармане джинсов Орена Шахара, инспектора, близкого, как никогда, к осуществлению мечты.
Долг есть долг (Мошик)
Лысый худой мужчина бежал по улице. Тяжело дыша, разевая рот, кривясь и всхлипывая. Рубашка выбилась из обвисших на коленях джинсов, грязные, протершиеся на больших пальцах кроссовки шаркали. Добежав до нищего, развалившегося на тротуаре у супермаркета, мужчина остановился, упер ладони в колени, отдышался. Нашарил в карманах несколько монет, не глядя, не считая, потянулся к замусоленному стаканчику. Стаканчик увернулся. Кинув недоуменный взгляд, подающий нагнулся над верткой картонной тварью, промахнулся снова, погнался, теряя равновесие, упал на колени да так и застыл, зажав в кулаке деньги.
Нищий, насупившись, собрал щепотью бороду, буркнул:
— Ну, чего надо?
— Ушла! — единым выдохом доложил проситель. — Худшая из баб, предательница, неряха, лентяйка! Не хочу, сказала, с тобой гнить! Радости ей нет, слыхали такое? Вели, вели подлой вернуться, уж проучи гадину! Скажи: долг! Долг свой забыла, женщина!
Старик медленно сомкнул смуглые веки — и в мире потемнело. Замерли на полушаге прохожие, выцвело небо, облака устало обвисли, распластав бока. Не глядя, Мошик нашарил убежавший стаканчик, выставил перед просителем. Со вздохом облегчения покинутый муж раскрыл кулак.
Песок потек меж его костлявых пальцев. Мельчайшие желтоватые крупинки, взблескивающие вкрапления кварца, ниточки корешков, рыжие комочки глины, хрупкие панцири мелких жуков, белесая пыль истлевших листьев. Песок тек и тек, закручиваясь воронкой, уходя в бездонный картонный провал. Человек, дрогнув, вгляделся: это собственная его иссохшая кожа сеялась в стаканчик, мясо, сморщиваясь, превращалось в комочки глины, кости, обнажаясь, белея и тускнея на глазах, покрывались мгновенной паутинкой трещин и сходили, осыпались слой за слоем. Завороженный, почти убаюканный шелестом человек смотрел, как исчезают, сглаживаются пальцы. Едва заметная, деликатная щекотка, тонкое движение почудилось за воротом рубашки, и человек прижал осыпающиеся обрубки к мягко поддавшейся груди. Штанины, вздохнув, выпустили на ботинки рыхлые лавины, взметнулись из рукавов пыльные смерчи. Глубокая дремота заглушила тонкий колокольчик паники, сны заклубились розоватым туманом, и человек вздохнул, уже предвкушая отдых.
— Что такое долг? — выдохнул нищий, и слова поплыли от темных губ к бесформенному холму, оседающему на глазах, зацепились, как рыболовные крючки, за последние ниточки исчезающей души, потянули наружу, вынуждая держать ответ.
— Долг — это когда нет выбора… — прошелестел тот, кому уже не нужна была жена.
— Нет, — покачал головой старик. — Когда нет выбора — это смерть. — И открыл глаза.
Вспышка света, ослепительная, как солнце, ударившее в глаза, резанувшая сердце страхом, как свет фар, вывернувших навстречу из-за угла, выжгла дремотное оцепенение.
Вскрикнув, проситель закрыл лицо руками — мягкое, влажное лицо твердыми, настоящими ладонями, и задохнулся от облегчения. Вскочил, глянул дико на отвернувшегося скучливо нищего, на шумную улицу, на собственные ботинки, покрытые белесой пылью и сухой какой-то дрянью, охнул и побежал, раскачиваясь, едва не падая, так и зажав в кулаке мелочь.
— Глянь-ка, отец, песка тебе насыпал. Ну что за люди! — Охранник, развалившийся на стуле у входа в магазин и деликатно до того отводивший глаза, сплюнул и зацокал языком.
— Да разве ж это люди, — хмыкнул Мошик и поболтал в наполненном песком стаканчике грязным пальцем, — так, мертвечина одна.
Кряхтя, встал с земли, крепко почесал задницу, потянулся, полюбовался сгустившимся небом.
— Что, окончена смена? — спросил охранник.
— И будет ночь, и будет тьма, и воссияют звезды! — охотно сообщил ему нищий, и охранник закончил:
— Аминь!
***
Солнце стояло совсем низко над горизонтом, и далекие кипарисы, неподвижные в вечернем затишье, плавились и растворялись в сгустившемся сливочном сиянии. Сумерки зашептали под краем крыши, выгнутый ятаганом блик лег на круглый бок аквариума. Эли, взмахивая вуалью хвоста, вперился черными бусинками глаз в апельсиновое небо. Время замерло, ожидая разрешения пуститься вскачь, с напряжением сдерживая неуемные секунды.
Мошик, кряхтя, опустился в затрещавшее кресло, одернул полы махрового халата, выложил на стол две крохотные халы с поджаристыми сладкими подпалинами. Закрыл на мгновение лицо ладонями, хитро ухмыльнулся. Два желтых блика отразились в аквариуме и поплыли, заструившись, по взволновавшейся воде. Простые свечки — кругляши белого воска в алюминиевых плошках — мягко горели, паря над столом, слегка покачиваясь в воздухе. Удовлетворенно вздохнув, Мошик глянул на плетеные халы, и тотчас они разделились, обнажив белое, внутреннее, нежное.
— Ну, так… — сказал Мошик и роговым ногтем подцепил крышечку темной бутылки сладкого вина.
Солнце с облегчением ухнуло вниз, потемнели усталые поля и некогда беленые стены домика. Рыбка Эли, отвернувшись от оранжевой краюшки уходящего заката, сильно плеснул хвостом, да так, что взлетевшая крохотным цунами волна накрыла парящие свечки. Промокшие, с почерневшим фитилем, они шлепнулись на стол, бессильно и коротко зашипев.
— Э-эр-рм! — раздраженно рыкнул Мошик и стряхнул капли с махровых полосок халата. — Что ты пакостишь! Надоело ему, видишь ли! И что теперь? До основанья — и затем?! Что «затем», я спрашиваю? Вот сам и строй!
Злобно хрустнув пальцами, он гневным взглядом зажег свечи и вздернул их в воздух. Боязливо прижавшись друг к другу, свечки накренились, как тонущие лодки, пламя трепетало, низко прижимаясь к лужице расплавленного воска.
— Ну, что такое! — жалобно и гневно проговорил Мошик, поймав в кулак исчезнувшие с облегчением свечи. Первая цикада застрекотала было, но испуганно смолкла. — Зачем все портить?!
Сгреб три куска халы, сопя, сжевал, роняя крошки на завитки бороды. Вздохнул, надолго присосался к горлышку бутылки. Утер губы, тяжело уронил кулаки на покачнувшийся столик.
— Это тебе жизнь есть выбор, а они-то не выбирают, родился — так и живи, пока не умрешь! Сколько дадено, с тем и успей: два вздоха — два слова. И что ж теперь — и это отнять, раз тебе надоело? Им-то — за что?.. Нет уж. У меня, знаешь ли, совесть есть! Жалость в сердце имею! В конце концов… — помедлив, закончил упавшим голосом: — Долг есть… долг.
Сумерки затопили дворик, размыли кипарисы, сгладили горбы мягких холмов.
— Да что со мной… — пробормотал старик, вжимая ладони в посеревшую занозистую столешницу, преодолевая сопротивление материи, привыкшей быть чем-то. Доска, сперва неуверенно, цепляясь за древесное свое представление, все же подчинилась, засветилась, пошла волнами, с хлюпаньем поглотила ладони, потемневшие огрызки халы и потекла вверх по рукам, шевеля рукава халата. Аквариум опрокинулся, зазвенев, и золотая рыбка вертко втянулась вслед течению. Радужно переливающийся поток пышным жабо выступил из-под ворота, стремительно преодолел ущелье морщинистой шеи, прочертил ломаные дорожки меж прядей бороды. Мошик, ухнув, запрокинул голову и разинул рот все шире и шире, сминая нос, глаза, лоб, оставляя зубастую пропасть вместо лица.
Беленая стена дома смялась и потекла вслед за столом, мягко дрогнула земля, просела во дворе олива. Жидкость, достигнув чудовищно растянутых губ, ревущим водопадом низвергалась вниз, светящиеся капельки оседали туманом на бороде. Золотой хвост закрутился в центре воронки, плеснул и исчез. В тот же миг заполнился казавшийся бездонным провал и заплескался, успокаиваясь в берегах. Звезды, поднимаясь из его глубин, подскакивая на мелкой ряби между бородой и копной нечесаных волос, отразились в небе и закачались, смешивая созвездия.
Свет мой зеркальце (череда отражений)
— Она слишком внушаема! — жаловалась Равиталь Гутман школьному психологу, складывая розовую салфетку (раз, и другой, и третий, и снова) в тугой влажный ком и хлюпая носом. — Поддается любому влиянию! Ходит хвостом за этой девицей! Вот я вчера спрашиваю: а если все прыгнут со скалы, то и ты сиганешь, что ли?!
Психолог вздохнула.
Вечером накануне ветер разорвал пелену дождя, и проглянуло небо. Улитки разметили тротуары блестящими штрихами неистово медлительного танца.
— За Майей — да… — тихо отвечала Яэль Гутман пятнадцати лет, следя неотрывно за разметавшимися тучами, синими и серыми, как глаза Майи Йом Тов.
Равиталь, распаленная телефонной беседой с учительницей математики — виноватые вздохи и жалобное мычание, — зарычала и наступила на ногу мужу, озадаченно потиравшему лысину над контрольной, исчерканной красными чернилами. Йотам вздрогнул и нерешительно откашлялся.
— Яэли? Я, прости, не понимаю, как это удалось так плохо написать? Простейший материал, месяц назад ты решала то же самое, не задумываясь!
Целый месяц, подумать только, целую жизнь назад. Тогда Яэль еще любила Ори Габаева, любила верно с четвертого класса. С того дня, как поколотила Ротема, Михаль и Лиора за песок, подсыпанный в питу с шоколадной пастой, завтрак тихого очкарика. Сам Ори, правда, ничего не заметил, он ел и читал книжку, а негодяи хихикали и пихали друг друга локтями. Заплачь Габаев, начнись разбирательство — и Яэль спокойно осталась бы в стороне, потому что справедливость восторжествовала бы и без нее. Но вопиющая подлость явно собиралась остаться безнаказанной, потому она ухватила Михаль за кудрявую косичку, крутанула, сбросила пенал Ротема с парты — карандаши раскатились с заполошным перестуком — и заехала Лиору по маленькому смуглому носу, который так ей нравился в первом классе. Михаль, завизжав, бросилась за учительницей, а Ротем толкнул Яэль прямо на Габаева, так что книжка отлетела в одну сторону, а злосчастная пита — в другую. Ори, с трудом усидев на стуле, поднял удивленные глаза, поправил очки и спросил:
— Тебя как зовут?
— Яэль! — сердито ответила она, отбиваясь ногами от яростно визжащего Лиора. — И мы знакомы с садика!
— Правда? — удивился Ори, и от его улыбки сердце Яэль нежно трепыхнулось, как солнечный цыпленок в теплой ладони.
— А ты уже читала эту книгу? — продолжил он, с надеждой вглядываясь в ее лицо. — Мне кажется, ход рассуждений при решении задачи на семьдесят пятой странице не совсем верен, но, возможно, я ошибаюсь.
Вскоре Яэль, к восторгу и недоумению учительницы математики, уверенно прошла внеочередной экзамен для одаренных детей и начала дополнительно заниматься в группе ботаников вместе с Габаевым. Шесть лет она служила переводчиком между Ори и миром, доброжелательным проводником и верным последователем. Даже стала носить очки с четвертью диоптрии на правом глазу. А потом в классе появилась Майя Йом Тов.
Глаза у Майи грозовые. Наливаются тьмой, как крылья падшего ангела, и вновь голубеют. Переменчивые, как зимнее небо за окном, в которое она смотрит, не отрываясь, не отвлекаясь на учителей, одноклассников и неистовое обожание маленькой пухлой Яэль Гутман (две парты вправо наискосок и назад, сверлит спину взглядом с утра до конца занятий). Для Майи это уже пятая школа, и будущее видится с кристальной ясностью: через пару месяцев она завалит все контрольные, и настанет черед матери приходить в школу и кричать, что ребенка пытаются загнать в рамки и напичкать наркотиками для удобства системы. Майя тоже не считала, что ей нужен риталин. Она отлично сосредоточивалась на своих мечтах.
Тонкая рука взлетает птицей и опадает, как белый платок, слетевший со скалы во мрак бушующих вод. Лицо запрокинуто к далекому прожектору в бархатной темноте, и жадные, завороженные взгляды зрителей прикованы к ее бледным губам. Слова, мертвыми розами срываясь в стылое безмолвие, целительно ранят погасшие сердца и, наливаясь живою кровью, распускаются, пробуждая души внимающих ей, непревзойдённой, благословленной богом и дьяволом актрисе Майе Королеве Мира…
— И я совершенно не согласен с выводами профессора Барино. С моей точки зрения, они противоречат теории дискретного… Яэль! Ты села на книжку! Не мни страницу! Яэль?!
Ори осторожно вытянул том из-под задницы подруги, мешком осевшей на парте (рот приоткрыт, губы запеклись, взгляд приклеен к спине новенькой, которую он уже заметил, но не был уверен, в этом году или в том). Грустно вздохнул и погрузился в чтение, навсегда ускользнув из жизни Яэль Гутман.
После провальных работ по Торе, ивриту и математике обеспокоенная классная руководитель посоветовала родителям бывшей отличницы провести общее медицинское обследование, включая анализы крови и — обязательно! — кала. Но неприятные переговоры со школой, мамин переполох и озабоченная укоризна отца пропадали с ее горизонта мгновенно и без следа. Мир выкрутил громкость на максимум, гремел хлопками книг о парты и шелестом страниц, скрипом карандашей, смешками и пронзительным шепотом за спиной. Вымотанная до предела, как в жаркий день, заполненный оглушительным звоном цикад, Яэль только и могла, жмурясь, сквозь ресницы глядеть на Майю, ослепительную, как солнце в зените, и думать о том, как нежны ее губы.
В драмкружок Майя записалась первой, а Яэль — на следующей перемене.
— Гутман! Гутман, обрати на меня внимание! Яэль, але астронавтам! Услышь весть небес: ты на сцене! И ты не Гамлет, нет! Так что перестань пялиться на Офелию, обрати взор свой на сына и подай реплику. Ну же, давай: «Мой Гамлет…» О-о-ох, нет, милая! К чему эти девические интонации? Мне не нужны две Офелии! Прислушайся к себе: ты мать, один муж уже помер, а сын ведет себя как последний псих. Дай же мне беспокойство, тревогу, любовь, наконец!
На следующей репетиции Майя подошла к ней сама. Рюкзак свисал с левого плеча, куртка голубизны выцветшего от жары неба, рассыпающийся пучок кудрей на затылке, дымка легких волос падает на глаза. Сердце у Яэль дернулось в сладком испуге, обморочно слетело куда-то вниз, в пустой бездонный живот, и снова взлетело, подброшенное фонтаном счастливой надежды.
Майя остановилась совсем близко, наклонилась, приблизив лицо к мгновенно загоревшимся щекам одноклассницы. Медленно, задумчиво свела глаза к переносице и высунула язык так далеко, что почти коснулась маленького подбородка с ложбинкой.
Волна накрыла Яэль с головой и потащила в глубину, растворяя, вымывая безжалостно все, что было в ней еще своего. Рюкзак с мягким стуком плюхнулся на пол, и Яэль самозабвенно скосила глаза, вывалив язык, ибо не была больше собой, а только отражением. Чужие чувства хлынули в душу, как сквозь прорвавшую плотину, и Яэль успела еще оторопело уловить, что никакого веселья не было среди них и в помине. Ярость, разрушительная, раскаленная, чужая, вздернула руку вверх, и Яэль уловила движение Майи, на долю секунду опередившее ее собственное. Пощечина обожгла щеку, и немедленно она сама ударила любимую; звон отдался в пальцах, и где-то глубоко то, что еще осталось от нее самой, сжалось в ужасе и недоумении: что наделала! Но ведь не хотела — почему, почему?!
Белые отпечатки пальцев на побагровевшей щеке Майи. В потемневших глазах, таких близких и ненавидящих, ярость и изумление.
— Не смей! Не смей меня больше передразнивать! Не смей пялиться! Не ходи за мной, дрянь!
Ветер взметнул волосы и сожаления, сдул оправдания и бессмысленное «я не хотела!», брошенные в удаляющуюся спину. Трещина расколола Яэль. Та, кем она была, уходила, натягивала до предела связующие нити, дрожащие от усилия удержать. Дзынь — лопаются, одна и другая.
Режиссёр Мати Ходор подошел, взял за плечи, присел, заглянул в глаза:
— Яэль? Ты там? Слышишь меня? Ну-ка, повторяй за мной: море…
— Море… — хлынули слезы, запотели очки.
— А на море — остров…
— Остров…
— А на острове пальма, а на пальме кот сидит и видит море, а на море остров…
— А на море остров! — отчаянно рыдала Яэль.
— Ну-ну, вот так, вот так… Иди домой, девочка. Приходи, только на другую репетицию, по средам в пять. У тебя достаточно своего, если захочешь продолжить без нее.
Море, а на море остров, а на острове пальма, а на пальме кот сидит и видит, что ничего в ней нет своего… и море, а на море остров, и жить невозможно теперь, но ведь это Майя хотела ударить и сделала это мной, я так больше не позволю… а на острове пальма, а на пальме кот сидит и видит море! А на море…
***
Прошло семнадцать лет.
— Не выбрасывай! Это же твои спальные носочки, ты без них мерзнешь!
— Мерзну?
— Мерзнешь. Зимой. Положи к себе.
Яэль послушно запихала мохеровые носки в боковой карман чемодана. Протертая почти до прозрачности пятка, белая, в голубую полоску, нахально высунулась обратно, и Натан, кряхтя, поднялся, достал и скатал носки аккуратным комочком. Возвращаясь к своей половине шкафа, привычно поцеловал жену в макушку.
Яэль опустила на пол свитер, вытерла нос и спросила капризно:
— Она красивее меня?
— Ой, нет! Ты ведь очень миленькая, а она — ну, обычная.
— Значит… умнее? Или зарабатывает больше… конечно, все зарабатывают больше, чем я!
Натан только вздохнул и улыбнулся.
— Тогда почему ты к ней уходишь? Зачем вообще надо разводиться? Я не хочу!
Он молчал, аккуратно складывая рубашку. Положил в сумку, достал из шкафа следующую.
— Потому что она… как бы это объяснить… говорит от себя, понимаешь? Мне немножко надоело смотреться в зеркало, милая. С тобой очень хорошо, но пять лет жить с самим собою в качестве жены — это как-то извращенно. Извини, родная. И потом — ты ведь даже не плачешь.
Да, она не плакала. В груди поселились пустота и недоумение.
— Ты ведь уже почти собрала вещи, так? На выходных помогу с переездом. Ты только, знаешь, не влюбляйся сразу.
Она с надеждой подняла глаза:
— А что, ты еще вернешься?
— Нет, моя хорошая, не вернусь. Просто я подумал — может, тебе лучше пожить одной. Побыть собой.
За окном обстоятельно раскатился гром. Зимний день скатывался в грозовую темноту, и сиротливо чернел обобранным нутром шкаф.
Так началась новая жизнь. Впервые за пять лет Яэль одна пила свой чай и очень скоро отучилась доставать вторую чашку и бросать через плечо: «Тебе с корицей или простой?»
Ходила на работу, смотрела сериалы, много гуляла по грязноватым улицам города Н., среди новеньких стеклянных многоэтажек и облезлых домов, утыканных поверху солнечными батареями. Толкалась в толпе прожаренных морским солнцем туристов, деловитых религиозных женщин, окруженных обширной детской свитой, поджарых эфиопских стариков и крашеных русских блондинок. Заглядывала в мелкие магазинчики — книги, одежда, посуда и китайские игрушки — и чувствовала себя немножко несчастной, немножко счастливой, а чаще — просто пустой.
— Боже мой, поражаюсь твоему неестественному спокойствию! В тридцать два года — одна, ни мужа, ни детей, ни жилья своего, с нищенской зарплатой учительницы! Это, должно быть, шок, бедная девочка, каков подлец, какая мерзость, гнусность, низость!
С мамой встречалась раз в две недели в кафе. Равиталь сметала порцию крем-брюле, круассан с миндалем и овсяное печенье, нервно тасовала опустевшие тарелочки, выстукивая фарфоровую дробь клинками бордовых ногтей, и говорила, говорила, говорила…
— Видишь, сколько съела, — это стресс, я беспокоюсь, просто схожу с ума, буквально схожу! Все у тебя наперекосяк. Ну почему, почему ты оставила программирование ради — о господи! — школы? А замуж за извращенца — зачем, зачем?.. Нет-нет, я не должна так говорить, ты можешь делать все, что захочешь, это твоя жизнь, хотя предупреждаю, дальше будет хуже, часики-то тикают — и скоро пробьют! И, бога ради, перестань корчить рожи! Ужасная, ужасная привычка! Я вовсе не дергаю так глупо бровями!
Вздрогнув, Яэль брала себя в руки, утыкалась глазами в стол, бормотала:
— Море-а-на-море-остров…
Но и это маму расстраивало.
— Ох, бога ради! Еще хуже — какое-то мертвое лицо! У тебя депрессия! А у меня стресс! Ты будешь есть свой пирог? Выглядит вкусно.
Февраль. Март. Апрель. Май. Июнь. Кончился учебный год.
В конце мая закрутила короткий роман с физруком Дани, и весь июнь они нарочито равнодушно здоровались, встречаясь ненароком в школьных коридорах, а после приглушенно хихикали и страстно вздыхали в закутках.
— У тебя прекрасные физические данные! Бросай математику, твое счастье в спорте!
На каникулах Дани исчез, не попрощавшись, и Яэль еще какое-то время развлекалась на вечернем свидании с зеркалом:
— Прекрасные, чмок-чмок, данные, о да, бэйби, какая гибкость в тазобедренном суставе, прижмись покрепче, ах, ах, ах!
Июль. Август. Поездка на Кипр с двоюродной сестрой. Написала три рассказа. Начался учебный год. Физруком теперь веснушчатая Авия со встроенным в глотку судейским свистком. Командный голос Авии легко перекрывает гвалт трехста детей и музыку школьного звонка, и Яэль с удовольствием пользуется ее интонациями на переменах, чтобы обуздать вырвавшихся на свободу детенышей вида человека, теоретически разумного.
Учительница иврита прочла рассказы и сказала так:
— Твои образы — это просто гениально! Слепой старик, ощупью жарящий котлеты, описан так, что я сама почувствовала эти потоки жара, брызги масла на пергаментной коже руки, — ух, сильно, ага! Очень ярко. Но я только не поняла — а о чем это? Жарит и жарит, и что? Или вторая история: девочка гладит кошку. Весь рассказ гладит, я аж руки побежала мыть. Но это к чему вообще? Яэлюшь, извини, идея-то какая? В общем, так скажу: продолжай, обязательно продолжай! У тебя прекрасный стиль! Только начни, пожалуйста, с сюжета, ага?..
Прошли ежегодные беседы с директором.
— У тебя, Яэль, прекрасный контакт с учениками. Ты их, кажется, понимаешь лучше, чем они себя. Лучше, чем любой взрослый в школе, ха-ха. Видела вас недавно с Тали Циркин — кстати, когда приходят ее родители? — такое чувство, что передо мною две Тали. Это удивительно, Яэли, но я предупреждаю: держи дистанцию. Профессиональное выгорание — наша реальность. Береги себя. Понимаешь?
Да уж, все ясно. Не копируй людей. Ты взрослый человек. Где твой сюжет? Не передразнивай, отстань, держи расстояние. Будь собой. Кем-кем? Ха-ха. Ага!
В маленькой ванной комнате, облицованной коричневым кафелем в белесых линиях известковых воспоминаний, у зеркала с гористой линией ржавчины понизу Яэль Гутман пыталась быть собой. Лицо подергивалось, принимая знакомые личины. Вот Натан, спокойный и немного озабоченный. Уходи, уходи… Рябь, сумятица, подергивания. Вздергивает насмешливо угол рта скейтбордист Йо-Йо, любовь выпускного класса школы. Полузабытая Майя Йом Тов кривит лицо мечтательной болью. Мелькает Ори Габаев, смешанный с мамой. А это папа, отстраненное, усталое лицо на больничной подушке, и проглядывает в отражении бесконечный коридор госпиталя, по которому она брела, когда все поняла. Директор школы выглянула неодобрительно, сказала: держи дистанцию!.. Череда забытых лиц — кто это? Продавщица из супера? Дани? Да бога ради! Уходите, уходите, уходите все!.. Потрескивает лед в пузатом бокале, позвякивает стекло о фарфор раковины. Одинокая щетка в розовом стаканчике.
Успокаивается лицо, расслабляется рот, устало нависают веки. Ни искры в глазах. Это она сама, Яэль Гутман. Мертвечина. Пустота.
— Идея у тебя вообще есть? — спросила Яэль басом и выдавила на щетку отбеливающей зубной пасты. — Нету у тебя идеи. Ты сама сплошной образ, как розовый воздушный шарик с гелием, — летит себе… куда понесет. Ага? Ага. Тьфу, тьфу.
***
Начались осенние праздники. Прикатил на детском велосипеде Судный день. Гуляя среди толпы, заполонившей улицы без машин, она заглядывалась на молодых мамаш, катящих, выпятив тугой живот, коляски. На мужчин, хлопающих друг друга по плечам, на возбужденных детей, вопящих, собирающихся стаями. Звяканье велосипедных звонков, шорох роликов по плиткам тротуара, рев слетевшего с самоката пацаненка. Пыталась проникнуться завистью, или горем одиночества, или удовольствием от свободной жизни, но не ощущала ничего, ибо не было того, кто за нее бы почувствовал, а она бы повторила.
На Рош ха-Шана свозила маму в Хайфу, на большое семейное сборище, и под сдавленный хохот кузин изображала на балконе тетку, грозную старуху «я тебе прямо скажу»:
— Ты уже нашла кого-то? Равиталь, не дергай меня за платье, рукав растянешь! А чего ждешь? Я прямо скажу, в твоем возрасте перебирать не приходится… Равиталь, хватит, это для ее же блага!
Ширли, похрюкивая и утирая слезы, спросила:
— А ты на «Тиндере» зарегилась? Могу свести с одной свахой — крокодила замуж выдаст!
С удовольствием закурив, Яэль растянула ехидно рот и заклацала по-крокодильи зубами, выпустила длинную струю дыма в ночное звенящее небо. Беременная кузина, с завистью глядя на сигарету, вздохнула и замолчала, поглаживая тяжелый живот. Йо-йо, подмигнув, ушел в глубину, а Натан укоризненно покачал головой.
Как-то октябрьским вечером она вышла погулять. От рабочей недели остался куцый хвостик: полдня пятницы, вот и шабат. По тихим боковым улочкам дошла до площади у моря, там уже начались танцы. Красноносые туристы за столиками кафе глядели, покачивая бокалы с пивом, на неровные круги танцующих, и она тоже встроилась, скромно потупившись. Слева энергично притопывала весьма зрелая женщина с обширной грудью, обтянутой цветастым платьем, и маленький ее партнер — брюшко на тонких ножках — любовно увиливал от наступательных атак решительного бедра. Яэль представила, как компактно можно уложить эту пару: живот под грудью, грудь на живот, хрюкнула и стала уже свободнее разглядывать танцующих.
Он возник вдруг, как вспыхнувший огонек, напротив и наискосок. Какие-то просто люди отплясывали там, мелькали лица и локти, кудрявый озадаченный ребенок с пальцем во рту проплыл на чьем-то плече, и вдруг прямо в глаза сверкнули черным пламенем штиблеты, искра побежала вверх по ногам, притоптывающим и так и эдак, засияла на белой футболке, подсветила худое лицо с улыбкой такой радостной, что Яэль вспыхнула и засмеялась. На миг карие глаза остановились на ней, и было это мгновение подобно фейерверку, разорвавшемуся прямо в сердце. На бесконечную секунду почувствовала она себя всю: натертый мизинец на левой ноге, плечо, развернутое в неоконченном движении, веселое напряжение голени, капля пота, ползущая по ложбинке между грудей, распахнувшийся в изумлении зрачок. Рассеянный взгляд прекрасного танцора осветил, как первый костер первобытного человека, пещеру ее души, и отблески огня легли на припавшую к полу фигуру, взведенную, готовую бежать и прятаться. Это была она, наконец-то только она, Яэль Гутман, и никто иной вовеки веков, аминь.
Незнакомец остановился, улыбаясь, двинулся прочь, и она сделала шаг вперед — догнать… и что, и что?.. Ах, да хоть спросить… который час! Но музыка смолкла, круг танцующих расплылся, сгустилась толпа. Пробивалась, изворачивалась, пытаясь не упустить из виду — на скамейке у фонтана он менял сияющие ботинки на кроссовки. Женщина с орущим младенцем возникла вдруг на пути, и Яэль запуталась в коляске, в мелких детях, колеблющихся хаотично, как частицы, оказалась поймана кольцом рук, протянутых с бутылочкой, с соской, с сумкой, с подгузником. А когда вырвалась — увидала мужчину своей мечты, в ужасе убегающего вдаль, скособоченного над телефоном, прижатым к уху. Так быстро исчез, как и не было, и только одинокий черный ботинок остался стоять на осиротевшей скамейке. Яэль взяла его в руки, прижала к груди, обняла.
Снова заиграла музыка, но было уже не до танцев, и она побрела домой, пребывая в полном смятении.
На следующее утро Яэль проснулась бодрой и прыжком слетела с кровати. Заварив в большой кружке кофе, взяла в руки ботинок и вонзила жесткий взгляд в бантик шнурков, припорошенных пылью.
— Кто твой хозяин? — вопросила грозно и стукнула кулаком по столу так, что кружка, подпрыгнув, описалась лужицей.
Упорное молчание.
— Ха! Ха! Ха! — смех вышел отменно зловещим, и довольная Яэль углубилась в анализ ситуации.
Был ботинок не нов. Кожа на сгибах, в плотной паутине морщинок, обрела бархатность. На синей стельке серел вытертый кружок пятки, продолговатые промятины пальцев. Рубчатый вельветовый кант поверху истерся. И все же это была элегантная обувь, ухоженная, любимая: царапина у каблука аккуратно закрашена, металлические наконечники шнурков бодро блестят. Снаружи пах ботинок кремом, внутри, — Яэль закрыла глаза и глубоко, с сопением, втянула воздух, — запах слоился. Дух дорогих сердцу воспоминаний — вот что было главной темой. Бабушкин шкаф, — определила она, — с шариками сандалового дерева для отдушки и таблеткой нафталина. Поверх старого накладывался запах новый. Пожалуй, это… хмм… да, точно — оттенок пота и кондиционера для стирки фирмы «Бадин».
— Ага, — уверенно подтвердила Яэль, и воображаемый секретарь застрочил в воображаемом блокноте, — именно «Бадин». Хороший выбор.
Сыщик внимательно осмотрел изрядно потертую подметку и, смахнув пальцем пыль, торжествующе протянул:
— О-о-о! А главного-то вы и не заметили, любезнейший!
Помощник с тревогой глянул на шефа.
— Ботинок старый. А набойка абсолютно новая. Вряд ли ошибусь, предположив, что сногсшибательные пляски на площади произошли сразу после ремонта. А что это нам дает, а?
Призрачный ассистент, открыв рот, глядел на Яэль, и она с досадой отметила его полную с собой схожесть.
— Это дает нам сапожника! А что есть у сапожника? Ха! Не напрягайтесь так, любезнейший, как бы дым из ушей не пошел! Книга заказов, вот что. И что в ней записано? Ну, конечно же: имя и телефон заказчика! Элементарно, Ватсон!
Бешено аплодируя, помощник испарился, а Яэль схватилась за телефон.
Для Натана выходные уже наступили, но проснулся он рано и времени зря не терял. Рыжая муза с круто выгнутым носом уверенно прижимала его к постели, пристегивая левую руку наручником к спинке кровати. На тумбочке зазвонил телефон. Метнув взгляд на экран, Натан заискивающе улыбнулся и потянулся ответить. Шлепнув по тонкой руке, поросшей черным волосом, рыжая сама ответила на звонок низким торжествующим голосом:
— Халло-о-оу?
— Натана, пжалста, здрасте!
Рыжая секунду поколебалась, глянула с отвращением на умоляюще поднятые брови мужчины и сама прижала мобильник к его уху.
— Да, приве… Сапожник? Тебе нужен сапожник? На углу есть будка. В смысле, тебе нужно много сапожников? А зач… Ну да, неважно, конечно. Начни с улицы Герцль, Шмуэль Ха Нацив и Дизингоф, потом открой Гугл и… Так как у тебя?..
Экран погас, и Натан, так и не успев узнать о делах бывшей жены, медленно оттопырил нижнюю губу и задумался, что совсем не понравилось рыжей. Звучно шлепнув телефоном о тумбочку, она слишком резко защелкнула второй наручник. Мужчина с наслаждением застонал.
***
В пятницу Яэль задержалась в школе, подготавливая украшения к празднику на следующей неделе, и начать обход сапожников перед шабатом не успела. В воскресенье надо было вести маму на консультацию в клинику по поводу удаления базальной карциномы на плече. Болячка была размером с муху, но мама пребывала в высшей стадии истерики от слова «рак». В понедельник карциному удаляли, Яэль подносила ритуальный стакан воды и бережно сопровождала обморочно-бледную maman к машине, строя за ее спиной рожи. Во вторник снова ездила к Равиталь, чтобы лично подтвердить, что плечо имеет нормальный цвет, а не посинело. В среду у Яэль расстроился желудок, весь день она рыдала в туалете от злости и уверяла унитаз, что ничтожный остаток злосчастной жизни они проведут вместе. В четверг все еще мутило, но она вышла на улицу и, держа ботинок на виду, — а вдруг, вдруг он сам опознает пропажу, и подойдет, и рассыплется в благодарностях, и не придется начинать разговор самой! — побрела по улицам центра.
За час она нашла и опросила троих сапожников. Никто не опознал ботинок, зато подозрительных взглядов набралось вдосталь. Желудок урчал и рычал, как зверь, проснувшийся от уханья музыки разнузданной вечеринки на опушке леса. Ох, думала Яэль, кому-то сейчас не поздоровится, угадай с трех раз кому.
Напротив здания налоговой углядела еще одну будку с вывеской, на которой изображена была туфелька с высоким каблуком и перемычкой. Такие туфельки она рисовала в школе в тетрадке по естествознанию. Металлическая штора была опущена. Яэль решила подождать немного, не подойдет ли хозяин. Устало опустилась на лавку, поставив ботинок на колени. Прохожие поглядывали с интересом, но ей было все равно. Жалость к себе душным комком поднялась в горле: что за глупая идея, никого так не найдешь, да еще и охранник на въезде на подземную парковку налогового управления смотрит так, будто подозревает в планировании ограбления. Яэль вздернула нос и с независимым видом отвернулась, вперившись взглядом в красный кружевной бюстгальтер на безликом манекене в витрине бутика. Интересно, сколько стоит?.. Вздохнув, перевела взгляд дальше.
За столиком у пекарни напротив сидели двое мужчин. Один был очень красив: темные волосы волной, щетина тенью проступала на твердых впалых щеках, лет хорошо за сорок. Белая рубаха, светлые штаны, тонкие смуглые запястья покойно лежащих рук. Человек по другую сторону круглого шаткого столика был совсем другим. Молодой, но уже почти лысый, с брюшком на коленях, он наклонился вперед и настойчиво что-то втолковывал собеседнику. На красивых мужчин Яэль глазеть стеснялась: а ну как заметят и обольют презрением? Потому смотрела на пузатика, и чем больше смотрела, тем страннее ей становилось. Вот ноги ее расставились, живот надулся, палец бессознательно застучал по ботинку в такт постукиваниям белого волосатого пальца по мраморной столешнице. Она зашевелила губами, наклонилась вперед и поняла: он хочет что-то забрать. Что-то очень важное необходимо получить. У того, в рубахе с распахнутым воротом, это важное есть, а у лысого — нет, и это несправедливо.
Смуглый медленно крутанул стеклянный высокий стакан с кофе, — молочная пленка плеснула на стенки, — и кивнул. Он глядел теперь на небо, плотно сжав челюсти, и Яэль почувствовала, как подступают слезы и одновременно — торжество: лысый получил что хотел!
Лист бумаги возник на столе, щелкнула кнопка авторучки. Красавец криво ухмыльнулся, подписал, понурил голову. Плечи его обмякли, и Яэль показалось, что мужчина стареет на глазах. Он глядел теперь на кирпичики тротуара под ногами, загаженные за лето, в липких потеках давнего мороженого. Лысый встал, быстрым движением обогнул столик, огляделся по сторонам и накинул на плечи подписавшего что-то белое — тфилин? — удивилась она, — нет, не видно кистей. Просторная шаль мягко покрыла плечи сидящего, и оба застыли. Молодой, мягко обняв красавца за плечи, склонился над ним. Миновала секунда, другая, третья. Что-то проступило вдруг на лбу старшего, и лысый, по-змеиному метнувшись, выхватил прямо из воздуха нечто, блеснувшее под солнцем, и сунул в карман. Сразу за этим сдернул белую шаль и мгновенно скатал в растворившийся комок. Смуглый, лишившись обнимавших его рук, пошатнулся и бессильно оплыл на стуле, став вдруг много старше, потеряв всякую красоту и обаяние. Лысый же, напротив, подрос. Хлопнул на столик раскатившиеся монеты, отвернулся, потеряв интерес к собеседнику, обвел властным взглядом улицу, увидал Яэль.
Они глядели теперь друг другу в глаза, и она почувствовала, как его оторопь поднимает ее брови, как он, не веря, глядит на самого себя, сидящего на скамейке напротив. Глухо ахнув, Яэль зашептала: море, остров, а на острове пальма!.. Меня здесь нет, я просто кот, целое море между нами, отпусти, сгинь! Пригнувшись, как под обстрелом, сорвалась с места и побежала, свернула за угол, и снова, еще поворот и еще, петляя, прячась за стволы деревьев, пока не добежала до дома. Ворвалась в подъезд, кинулась на лестницу — и только на второй площадке остановилась. Высунула, едва дыша, нос в оконце: не идет ли страшный человек с шалью. Кошка на распределительной будке подняла насмешливые зеленые глаза и мяукнула лениво: не боись, между вами море.
Снова поднялась температура, и, лежа в постели в сгустившихся сумерках, она поплыла в сонной одури. Улицы мелькали перед глазами лабиринтом, люди подходили, говорили, снимали лица и шли без них дальше, как манекены с едва намеченной выпуклостью носа и пустотой вместо глаз. Вдруг привиделось, что кто-то обнял ее сзади, мгновенно окутал белым саваном с запахом нафталина. Закричав, она проснулась и заплакала от страха. Успокоилась и долго смотрела в потолок, на котором перекрещивались, протягиваясь и отпрыгивая, лучи фар проезжающих машин. Наконец, крепко прижав к груди подушку, задремала — и под далекую музыку, доносившуюся глухим ритмом барабанов, ей привиделся кареглазый белоснежный ангел. Он смотрел ласково и смешливо, оттого она согрелась, наполнилась веселым, пупырчатым удовольствием и засияла, как звезда, светом розовым, и фиолетовым, и ярко-ярко желтым.
В пятницу после работы, едва бросив машину на грязной парковке у мусорных баков, она схватила ботинок и поспешила на поиски любви. Для порядка прошлась по сонным боковым улицам, ничего не нашла. Глубоко вздохнула и направилась прямо к налоговой, посмотреть, не открылся ли сапожник у пекарни. От страха холодные суетливые мурашки сбегали по шее вниз, но, в конце концов, не сидит же лысый за столиком вечно!
Она быстро шагала по улице, почти не отвлекаясь на витрины магазинов. Вот белый куб налоговой, вот расплывшийся охранник неподвижно сидит на раскладном стуле, вот мраморные столики на тротуаре — сердце забилось, но сразу успокоилось: все другие люди. Вот будка, и штора — о, радость! — поднята, но под козырьком не видно сидящего внутри. Еще шаг, длинный, летящий, опустивший Яэль прямо перед связками разноцветных шнурков и змеек, гроздьями ложек для обуви и щеток. Солнце светит в лицо, нужно подойти совсем близко, заглянуть в окошко — и встретить его взгляд, теплый, вопрошающий, впервые устремленный только на нее.
Яэль Гутман стояла, прижав к груди ботинок, сияя и ощущая себя дивно целой, живой и телесной. Ни следа отражений не осталось в душе, только торжество и предвкушение радости. Она ощущала его изумление и легкую боль в затекшей пояснице, вес молоточка в руке, видела собственное конопатое лицо, чувствовала, как сплетаются и густеют щекотные паутинки счастья между ними. Глубоко вздохнув, протянула ботинок и сказала:
— Вот, ты потерял на танцах. Пойдем выпьем кофе?
В доме напротив шевельнулись планки жалюзи. Инспектор, прижав левой рукой к глазам окуляр эманационного спектрографа, поспешно записал в блокнот ряд цифр. Наблюдаемое Проявление застигло его врасплох, но долгие года практики выработали автоматизм и точность оценки. Итак, сперва — оценка начального радиуса зеркальной сферы, в центре которой, спиной к нему, стояла у будки сапожника молодая женщина. Далее: измеренная скорость расширения поля. Оттенок желтизны поверхности по шкале Иннуяги в исходном состоянии и яркость неоновой вспышки при поглощении тускловатого шара эманаций Вагиева. Цветовой код общего излучения слияния по истечении четырех, семи, десяти и тринадцати секунд. Добавить точное время и угол наблюдения, азимут, положение солнца, влажность и скорость ветра. Примерный вес и рост сапожника, то же и для незнакомки. Итого… получаем практически полную линейку данных для расчета мощности результанта, не хватает только даты рождения женщины и ее субэтнической принадлежности.
Удостоверившись, что более изменений в спектре не наблюдается, инспектор с облегчением опустил тяжелый спектрограф и в восторге издал победный клич. Он намеревался обработать сапожника уже на этой неделе, не предполагая особых трудностей, но и не предвкушая обильной добычи: у тихого, бесхребетного Вагиева не было, по всей видимости, выдающегося дара. Однако теперь, столь удачно поймав момент встречи прямо во время контрольного замера спектра подопечного, он преисполнился азарта. Конечно, девицу придется отследить и каталогизировать для уточнения расчетов, но уже сейчас ясно, что брать их надо только вдвоем. Синтез талантов — явление не такое уж из ряда вон выходящее, но устойчивые соединения случаются на порядок реже. Гармония обоюдных излучений в окуляре анализатора и усиливающееся свечение общего спектра ясно указывали на зарождение двуядерного слияния с взаимной гравитацией. В случае стабильности связей раскачивающий момент извлеченного результанта по шкале Артамони обещал превзойти результант Людвиги, а там кто знает, может, и Рафаэля.
На практике это означало, что к процессу автотрансформации можно будет приступить сразу по проведении Извлечения, без необходимости дальнейшей охоты. На секунду инспектор почувствовал страх при мысли о предстоящем. Что он получит, подвергнувшись раскачиванию? Предсказать такие вещи для человека, не проявившего даже зачатки дара, практически невозможно. Но как бы то ни было, что бы ни получил он в результате, это будет честно. Наконец-то будет честно! И Лимор, любимая, жена, мать его детей и свет его жизни, печальная и потухшая, снова обратит на него взор свой.
Охнув, инспектор поспешно глянул в окно — и вовремя: сапожник закрыл будку, и пара, не сводя друг с друга глаз, поплыла по улице в направлении рынка.
Ругнувшись, он поспешно вылетел из квартиры и ссыпался по лестнице вниз.
В деле (вот тебе и новая жизнь)
Радостный солнечный свет лился в окно, розовая салфетка у компьютера легкомысленно всплескивала углами под легким ветерком, ровный шум с улицы — шорох колес, шаги, всплески смеха и гул далекого самолета — ширился, заполняя комнату, безразлично огибая припертую к стенке Киру. Неуместная мысль промелькнула в голове: как неуловимо по-другому выглядит комната, если смотреть немного сверху. Невидимый разлом образовался между Кирой и нормальной жизнью, разлом длиной в руку молодой женщины со спящим младенцем в кенгурушке. Нежная веснушчатая рука железной хваткой держала Киру за горло, приподняв так, что ноги жертвы судорожно и бесполезно шваркали по стене, не доставая пола. Разлом между жизнью и Кирой углублялся, становясь бездонным по мере того, как шипение, так и не ставшее криком, истончалось, переходя в напряженную тишину.
— Отдай, что украла… Мозги вытрясу, горло раздавлю, кровавыми слюнями изойдешь, по стене размажу, вспорю, как рыбу, наизнанку выверну, никто и не услышит, подохнешь в луже дерьма…
Голос, негромкий и ровный, размеренно обещавший невыразимые муки, внушал доверие. Именно так и будет, верила Кира, и никто не услышит. Она пучила глаза и шипела, не в силах ответить.
От удара об пол зубы звонко лязгнули, но Кира не обратила внимания: она дышала. Гостья наклонилась над ней, и ножка младенца в голубых хлопковых ползунках, трогательная маленькая лапка, мазнула Киру по макушке.
— Отдай дар. Верни все, как было. Сейчас же. Мне плевать на его согласие, я своего не давала. Начинай — и не думай, что вывернешься живой, если обманешь.
— Отдам! Все отдам! Бери что хочешь! Кошелек в рюкзаке, вон там, и наличка в тумбочке!
Гостья долбанула кулаком в стену над головой ойкнувшей хозяйки. Белые крошки просыпались испуганной лавиной. Ярость в глазах нападавшей горела театральными софитами, оскаленные зубы блестели от капель разлетавшейся в рычании слюны. Кира втянула голову в плечи и закрыла глаза. Пауза, наполненная тяжелым дыханием, длилась и длилась, и мало-помалу что-то менялось в ней, что-то слабело, дробилось, теряло накал.
— Ты фотографировала нас…
Неуверенность звучала теперь в этом голосе, и Кира осторожно взглянула из-под ресниц, готовая удрать в спасительную тьму. Женщина отошла и стояла теперь, привычно переминаясь, укачивая скривившегося во сне младенца, и Кира наконец-то узнала свою мучительницу: Тихоня! Стыдное воспоминание о слежке всплыло и обожгло ужасом.
— Выследила и обманом выцыганила дар. Верни все, как было, — и останешься жива! — Младенец зачмокал и закрутил головой, и Тихоня поспешно вытянула за ленточку соску из глубин переноски, подсунув в розовый ротик, уже распахнувшийся для горестного вопля.
Кира осмелилась спросить:
— Что я забрала? Все верну, клянусь, только не понимаю… — Осеклась под гневным взглядом женщины и продолжила шепотом, чтобы не будить шумно чмокающего ребенка: — Я фотографировала, да, но от скуки, честно, застряла вот дома с поломанной ногой, до сих пор с костылями, видишь? Только-только гипс сняли! Я не буду больше и фотки сотру, чем хочешь клянусь, только ничего не брала, из дому первый раз сегодня вышла!
И снова долгая пауза, заполненная растущим сомнением. Так ветер в клочья рвет готовые было разразиться грозой тяжкие хребты туч, оставляя бесцветное небо голым, безотрадным и нерешительным. Звенящая в воздухе ярость пошла на спад, сменяясь апатичной усталостью.
Веки Тихони тяжело опустились на потухшие глаза, ресницы сомкнулись, дрогнули, потемнели, набухли слезами. Секунда натянутой тишины — и несостоявшаяся убийца уже рыдала, упираясь в стену руками, бурно, беззвучно, тяжело, с опасливой оглядкой на спящего младенца. Кира, скорчившись в углу, наблюдала с недоверием и ужасом, втягивая голову в плечи. Но протянулись долгие минуты, и страх пообтерся, выцвел, сменившись неловкостью. Подобрав костыли, она осмелилась устроиться на полу поудобнее.
Потревоженный ребенок захныкал, выпустил соску, завопил, закатился нестерпимо, жалостно, и Кира скривилась: она с трудом выносила детский плач. Зубы от него ныли, и сердце шло тревожным набатом.
«Да что ж такое, кроху успокоить не может!» — мелькнуло в голове, и Кира выпалила:
— Что ж ты мальца на дело взяла, а? Не могла дома оставить?
— Где я нормальную няньку в один день найду? — огрызнулась Тихоня. — Оставишь, а ребенка черт знает чем напичкают, чтоб спал, печень посадят! А у моего-то газики, массаж не сделаешь — пиши пропало! А если еще, прости господи, на выродка наткнешься? Видала вон в новостях эту-то из яслей? Кем надо быть, господи, чтоб с детьми так! Был бы там мой — убила бы сволочь!
Кира с облегчением подхватил знакомую тему:
— Ужас, не говори! Не могу эти видео смотреть, непостижимо, как же можно так с маленькими! Ты видела, видела? Ведь за ручки такую кроху по полу тягала! Я как увидела — прямо в груди, вот здесь, здесь схватило! Ужас, ужас! А что газики-то, на смеси, а? Ясное дело! Грудное-то молочко всегда луч…
Кира в ужасе прикусила язык. Господи, куда ее несет. Жить надоело? Но Тихоня уже рылась в потертой джинсовой сумке с голубым корабликом, выуживая коробку с порошком.
— Грудное-шмудное… Сама-то шлялась черт-те где, ждали тебя, ждали, не могла быстрее явиться? Уже бы дома были, покушкушкали бы, массажик, поменяться — и порядок! Нет же, шляешься! Чайник вскипяти, бутылочку еще помыть надо.
Пять минут спустя Тихоня сидела на диване, кормила ребенка. Мирная картина: причмокивание, посапывание, капля молока ползет по пухлой щеке. Так спокойно… Тихое сожаление заползло в Кирину душу. Отчего, ну отчего не попыталась родить снова?! Ну вдруг бы получился ребеночек здоровым. А может, девочка была бы. Платьица, бантики, куклы… Или, может, мальчишечка такой же вот. Ах ты, лапка какой…
Вздохнув, Кира осмелилась спросить:
— А что украли-то? Может, в полицию?
Она боялась, что Тихоня не ответит, что сцена так и будет длиться, абсурдная, непредсказуемая, опасная.
— Дар. У Рафи забрали дар… и теперь он только младенец. Господи, да что ты так пялишься? Совсем ничего не знаешь?
Кира, распахнув широко глаза, помотала головой. Тихоня вздохнула: как она устала, как дьявольски, непереносимо, невозможно устала за эти три дня.
Лампочка, свисающая с потолка на длинном проводе, маятником раскачивалась на сквозняке. Неотрывно и хмуро следя за взблесками стекла, женщина рассказала все. С самого начала. Как ухаживала, молодуха, за стариком мужем на пятнадцать годков всего старше себя, как предал мать родной сын, как сбежала в Киев. Революция, погром, «испанка», смерть дочери. Инспектор, дар.
— Не веришь, а? А ты видела, чтоб дитя старше матери вдвое, а? Дочка, Любонька, седая, а у мамки коса русая. Эх, сердце, пожила б ты с мое… Молчи уж, дура. Молчи, сказала!
Палестина, надежда и отчаяние, слишком много она помнила, все глубже пропасть. Одиночество — это холод. И вдруг — Рафи.
— И такой красивый. Да я на такого мужика никогда и надеяться не могла, не королевна, чай. Знаешь, как он смотрит? Будто я — Вселенная. Не красивее всех, не милее, не умнее. А так, будто только я и есть в этом мире, и больше никого. И стихи. И смерть. Каждую неделю смерть. Ловишь последнее движение, думаешь — не надо, не надо! Потом обнимешь покрепче, чтоб не так быстро остывал, и ждешь первого крика. Подгузник надеваешь, а у младенца в глазах такая муть, страх такой, сердце переворачивается. Но ведь он не один был, я не одна была! А теперь? Как мог за меня решить! Оставил, бросил на погибель, на тоску одинокую! Подлец, подлец!.. Уж как нашла его, не в срок дряхлого, на постели в спальне — испугалася. А как стал помирать — чуть умом от страха не двинулась. Сколько лет не молилась, а теперь всю ночь, пойми, я держу — и ничего, остывает. Вязкий стал. Выла, грела у сердца. А как родился на рассвете, поняла: все не так, как надо.
Смотрит Мария на лампочку и не видит — вспоминает.
Облегчение, потрясшее ударом тока, от младенческого крика. И вот уже два дня, и третий пошел, а младенец не растет, и в глазах ничего, ни памяти, ни страха.
— И вот, гляди, письмо, подлое, трусливое письмо на столе у вазы с черными розами. Ненавистные, омерзительные кладбищенские цветы! Предатель! — Тихоня ногой подцепила брошенную на пол сумку — фиолетовая кофточка с ушками на капюшоне и запасные ползунки повисли беспомощно, как водоросли на весле, — достала пару тетрадных страничек. — Читай! — приказала, и Кира прочла:
«Любимая, все будет хорошо. Не прошу простить. Прошу только держаться.
Помнишь, как выбрались в Париж, и обратный рейс задержали из-за шторма? В девяносто седьмом, в ноябре. Мы ввалились в аэропорт промокшие, счастливые, пьяные, целовались в очереди на регистрацию, и вдруг — объявление на французском. Как стремительно изменилось твое лицо. Сжались губы, побледнели мокрые щеки, потемнели глаза. Люблю тебя и буду любить вечно, но умирать больше не могу.
— Рейс задерживается из-за непогоды, — резкий, кислый запах страха в твоем дыхании. — Отложат на день — не пройдем паспортный контроль.
Конечно, не надо было так рисковать. В день возвращения мой период далеко перевалил уже за середину, с каждым часом тело сдавало, старело, готовилось к смерти. Но с деньгами было туго, а билеты, купленные за три часа до полета, оказались такими дешевыми. Думали — проскочим. Всего на денек, вернемся, пока фотография в паспорте не вызывает вопросов. А тут — шторм. И денег нет, потрачены на зеленое бархатное платье с разрезом до бедра. Ничего, что оно истрепалось. Не выбрасывай. Вещи — это память. Память — это любовь.
Помнишь, как ночевали в аэропорту? Устроились у стены, на истрёпанном сером ковре. Ты заснула, положив голову на сумку, а я надвинул капюшон так низко, как мог, чтобы скучающие пассажиры не видели, как седая щетина покрывает щеки, с каждым часом все более мятые, мягкие, жухлые; как набрякают веки и выцветают глаза. На табло рейс всю ночь был отмечен этим французским словом, забыл спросить, что означает… наверное, «оставь надежду». Выло и хлестало за черными окнами, но к рассвету утихло — и табло переменило приговор. Знаешь, после сна твои глаза далекие и спокойные. Наверное, видят небо. Пока воспоминания не вернут на землю.
В мужском туалете брюхастый месье с лицом святоши отпрянул как черт от ладана — что ты ему сказала? Руки уже тряслись, три пореза, пока брился, пальцы коричневые от тонера, поразительная гадость. Румяна на скулы — и смешно, и стыдно. Здоровенный негр сказал: «У-ля-ля!» — и заржал, а ты и глазом не повела, продолжая подводить мне брови, высунув кончик розового языка. Привкус клубники у губ твоих.
Помнишь, успели еще выпить кофе один стакан и круассан на двоих. Мазок горького шоколада в углу рта, глаза блестят от возбуждения. Ты любишь риск, я знаю.
Пограничник долго смотрел на фотографию в паспорте, и я сказал зачем-то: «Бессонная ночь…» Француз дернул уголком рта, кивнул, и мы прошли. Помнишь, как хохот распирал живот, как крепко пришлось сцепить руки, чтоб удержать его внутри. Твой сломанный ноготь больно царапал мою ладонь. В самолете стюардесса спросила:
— Что будет пить ваш папá?
Не отпирайся, так и было: «папá»!
В Израиле девушка в окошке сказала:
— Поменяйте фотографию в паспорте, — и испуганно отвела глаза в ответ на «уже не понадобится».
Знаешь, это больно, когда так щипают.
— Завтра умру — пожалеешь, что обижала!
— Слава богу, успели, — ответила ты и прижалась лицом к старческому худому плечу.
Через два дня я, младенец, плачущий навзрыд от снова пережитой смерти, обделал твое новое бархатное платье, — а кто крутился перед зеркалом, пока муж голышом на кровати? — и пятнышко на подоле видно до сих пор. Это память о предателе. Выбрасывай, конечно.
Умирая в тот раз, я до последнего держался за воспоминание о дымном вкусе красного из бутылки и солоноватого — твоих губ. Навес у пристани не спасал от дождя, хлеставшего взбешенную Сену, и багет в коричневом бумажном пакете тоже намок. Мы ели дождь.
Умирать — как соскальзывать с ледяного склона, быстрее и быстрее, не ухватиться, не задержаться, в ревущую черноту. Помнишь, как ездили на Хермон кататься на лыжах? Ты съехала так грациозно, так чисто, как алая вспышка протянувшегося закатного луча, а я кубарем слетел следом. Так и пришлось умирать со сломанной рукой. Ты долго еще подшучивала над такой ловкостью, но так и не узнала, что с тех пор я знаю, как точно описывать смерть. Но не хочу больше этого знать.
Дар. У тебя — дар. У меня — проклятие. С тех пор, как Моти Каплан объяснил, почему я другой, почему эта мука, я ненавидел это слово. Почему инспектор не сказал еще тогда, что дар можно забрать? До того, как свел нас вместе.
Придется признаться хотя бы теперь. Ты должна знать, что Моти подстроил нашу встречу. Через голову твоего инспектора, тайно. Выписал, как племенную корову, будто бы писать статью о кибуце. Вытребовал у старого друга, твоего главреда. Понимаешь, мама состарилась. Сколько еще она могла ухаживать за младенцем и стариком… Моти сказал:
— Делай что хочешь, но бессмертная должна заинтересоваться.
Потом я тебя увидел. Иногда слова означают одно и то же. Увидеть — это полюбить. Любить — это дышать. Дышать тобой. Уйти от смерти, раствориться в тебе. Если бы от смерти удалось уйти…
Моти умер через четыре месяца после того, как мы съехались. Рак. Я даже не знал. Успел предупредить, что союз наш запретен и должен оставаться тайной. Каково это, любимая, скрывать половину жизни? И ради кого? Поверь, всем будет легче.
Да, я использовал тебя все эти годы. Есть за что ненавидеть. Но моя любовь никогда не была ложью. В ловушку попались оба. Я хотел бы обнять тебя и сказать, что все это глупые сказки. Что вот выпьем чаю, а завтра на работу, у нас родится дочка, я научусь делать косички, мы поедем в Европу, честно меняя фотографии в паспорте. Что ты, седая, и я, лысый, будем сидеть в саду на весеннем солнце и уйдем в один час, просто закрыв глаза, держась за руки. Я хотел бы соврать и поверить. Но ведь ты знаешь, что этого не будет никогда.
Почти пятьдесят лет ты принимала мою смерть и мое рождение. А я отвечаю предательством. Но это путь к освобождению.
Черт, да кому я вру! Прокляты будь красивые слова. Проклята будь судьба за боль, что терплю я! И за боль, что причиню тебе!
Любимая, все будет хорошо. Просто держись. Не прощай, не надо. Какое там прощение. Но пойми: не могу больше умирать. И не хочу больше висеть на твоей шее. Я все-таки мужчина и должен принять решение.
Давай о деле.
Не знаю, что будет, когда проклятие сгинет. Думаю, что уйду. Надеюсь, окончательно. Это радует. Но, прошу, выжди два дня. Убедись, что рождения не будет, а если да — что новорожденный не вырастет за сутки.
На второй день от младенца избавься. Оставь на парковке у больницы Л., там нет камер, я все проверил. Не бойся, ребенка быстро найдут. Оставляю подробные инструкции, уничтожь, когда запомнишь.
Далее. Документы для налоговой на текущий год в зеленой папке, архив за семь лет найдешь в картонной коробке в кабинете, ничего не выбрасывай. Прилагаю телефоны трех бухгалтеров себе на замену и письмо для того, которого выберешь. Квартиру необходимо сменить, я подобрал пару вариантов, линки послал на мейл. В следующем месяце получишь гонорар за сборник стихов. Не думаю, что будут переиздания, но доверенность я оформил.
Прости, мысли путаются. Так много надо сказать, а выходит одно. Люблю тебя. Прости. Люблю. И запомни: отдать дар — мой выбор.
Такая страшная слабость. Кажется, ничего не успел сказать и объяснить. Я так боюсь, любимая. Вот, конец близок, и ведь я сам так хотел, а я еще не рассказал, какие у тебя руки, глаза, губы, как ты спишь, какое лицо делаешь, если пересолишь еду. Миллиард вещей. Прости. Не по…»
Кира опустила письмо. И так читать на иврите трудно, а еще последние абзацы разобрала с трудом: строчки дрожат, изгибаясь, буквы срываются росчерками. Так же беспомощно дрожали и обрывались теперь ее мысли и чувства. Тихоня… нет, Мария — сидела, прислонившись к подушкам дивана и закрыв глаза, усталая и спокойная.
— Тут сказано, что он сам выбрал отдать… э-э… дар.
Мария вздохнула и ответила тихо, раздумчиво, как во сне, по-русски:
— Срать я хотела на то, что он там выбрал. Права не имел решать за меня. Собака, предатель. Верну обратно и так отметелю — все страхи забудет. За все огребет, долбать буду, пока до печенок не проймет. А как осознает — выгоню к хренам, пускай идет куда хочет, тварь. Бедняжечка, дрянь эдакая. Эгоист… мужик, что скажешь, все о себе. Любит он, сука лживая!
Помолчали. Под окнами ругались за парковку, с лестницы донеслись детские голоса — дети Орена вернулись из школы. Кира пялилась на… бессмертную? Господи, вот чепуха. А лицо-то скуластое, славянское такое лицо, и глаза, и волосы, а акцента нет, сколько ж надо лет, чтобы…. Да что за чепуха! И младенец этот — Мачо? Смешно!
А врача бы им, вот что, доброго доктора с шприцем и рубашечкой, но письмо… А что письмо доказывает? И дочку так потерять — ужас, тоскливый кошмар, я бы руки наложила, господи… хотя кто бы говорил, своего-то сама и убила.
— Фотографии. Кому показывала?
Вопрос застал Киру врасплох. Она явно вспомнила, как подгружались картинки… и что же она подписала — «все чепуха, забудь»… как-то так? И ответная похвала Орена. Воспоминание пробкой выскочило из памяти, заплясало, настырно тыкаясь в берега, и Кира испугалась, что Тихоня все увидит, прочтет на лице, поймет.
— Да кому ж мне показывать-то, господи! И зачем! Да нет же, ну что ты!
Мария открыла глаза и минуту смотрела на хозяйку — смотрела тяжело, устало. Встала, собрала вещи. У двери — Кира только сейчас заметила щепки, торчащие из косяка — остановилась, оглянулась.
— Не болтай, поняла? Все узнаю. Смотри у меня. Фотографии уничтожь. За воду спасибо.
В полицию Кира обращаться не стала. Замки поменяла. Мастер, работая, качал головой и убеждал на следующий потерянный ключ вызывать его, а не соседа, дешевле выйдет.
Через пять месяцев она отсюда съедет, дело это решенное. А восстанавливать против себя сумасшедшую себе дороже. Сила-то какая, господи!.. Нет, все, все забыть, из головы выкинуть. На работу, на работу, завтра же на работу!
Через неделю Кира вполне уже сносно шкандыбала в офисе между компьютером и туалетом, и только кофе приходилось просить принести в комнату. Встретили ее сдержано, но приветливо. Бывшие подчиненные приветствовали, цокали языками и желали здоровья. О кратком периоде Кириного правления тактично не упоминали. На работе что-то изменилось: незнакомые молодые парни с татуировками и серьгами хохотали на кухне, с недоумением глядели, как Кира, криво улыбаясь, выискивает своих знакомых, куда-то пропавших.
Начальник навалил работы, но все какой-то мутной, неинтересной: чинить чужие баги, писать несложное и, на взгляд Киры, ненужное. Помогать тестерам проверять новую версию — подумать только, ничего себе задание для программиста! Кира скучала, зевала, тихо плакала в туалете, мучилась подозрениями. Наконец решилась поговорить серьезно.
— Доброе утро, Йоси. Найдется минутка? Я хотела бы поднять став…
— А, Кира, конечно, как нога? Заходи, закрой дверь. Садись. Да, надо поговорить.
Сердце оборвалось. Осторожно прикрыла двери, рухнула на стул. Уставилась в пол.
— Да-да… К-хм… Наверное, заметила, что в фирме произошли изменения. Не сообщал раньше, не хотелось тебя тревожить в нелегкое время. Как тебе наверняка известно, переговоры с «Форгруп» шли уже давно, и три недели назад контракт был подписан. Нас купили, и теперь мы официально часть большой финансовой компании! В сложившейся трудной ситуации это прекрасный выход! Акции работников фирмы выкуплены, и уже в следующем чеке ты, Кира, увидишь единовременную выплату в… секундочку… а, вот: восемьсот тридцать два шекеля! Поздравляю!
Кира попыталась улыбнуться. Ком в горле уплотнился и мешал дышать.
— Далее. К сожалению, я не могу поднять твою ставку до полной. Видишь ли, Кира…
Голос начальника звучал так проникновенно и тепло, что Кира осмелилась поднять на него глаза. Они работали вместе шестнадцать лет. Кажется, он сильно поседел, да и волосы поредели, хотя ей трудно сказать наверняка, как-то не приглядывалась: разве это важно, а работы вечно так много.
Они всегда ладили с трудом. Кира ненавидела эту его фразочку «ну, если тебе трудно…». Взрывалась, кричала, что ничего не трудно, просто задание бессмысленное, очередные поддавки клиентам, которые сами не понимают, чего хотят. Потом шла и делала. И никогда, никогда не получала похвалы. А еще у него была кошмарная привычка: накручивать на палец волосок, а накрутив, дергать и рассматривать вырванное, после бросив на стол. Только раньше волосы были черные, а теперь пегие.
— …Неизбежные изменения… новые веяния необходимы… иные взгляды… Слияние, уплотнение… новые работники — все молодежь, конечно, половина студенты… — Кира вздрогнула и сосредоточилась. — Руководство «Форгруп» считает, что программистский состав необходимо омолодить. Набор, как видишь, успешно начат. Не уверен, что в этот период нестабильности фирма может обеспечить тебя, Кира, и пару старейших программистов работой, достойной вашего профессионального уровня. Да и платить по чести денег нет… М-да… Возможно, настала пора открыть для себя новые горизонты в карьере, найти другое место, достойное бесценного опыта зрелого специалиста. Я понимаю, любая перемена дается нелегко, но все к лучшему. Уверяю, что обеспечу наилучшими рекомендациями!
Начальник замолчал, пожевал губами, глядя в угол. Переложил ручку справа налево, а кружку кофе подвинул чуть назад. Кира смотрела на него, открыв рот, оглушенная.
— Я, однако, думаю, что не стоит торопиться. — Йоси со значением глянул на нее, быстро постучал ногтем по столу и снова отвел глаза. — Поработай, не напрягаясь, подумай. Ах, мне бы шестьдесят процентов ставки! Столько можно сделать для себя! Так что отдыхай, восстанавливай ногу. В наше-то время с твоей-то компетенцией — не пропадешь! Обнови резюме, присмотрись к вакансиям, что предлагают. Возможно, и мне будет что… не сейчас, конечно, но… М-да!
Слезы и гнев красной пеленой застили Кире глаза. Ей не до того было, чтобы понимать дурацкие намеки. Не торопиться?.. Да ее выставляли, выпихивали под зад коленом, как старую рухлядь, как развалившийся диван или засохшую пальму! Вот чем дело кончилось! Шестнадцать лет, шестнадцать лет жизни она отдала предателям!
Раскачиваясь и отчаянно хромая, она вышла, изо всех сил хлопнув дверью.
***
Шимон Азарья так и не позвонил. Угрюмо, безо всякой охоты колупаясь в коде, Кира поглядывала на экран молчащего телефона и думала: не страшно. Еще встретимся в клинике. И не то чтоб очень нужно. Приятно, конечно, поговорить с новым человеком. Вот и все. Никакой тут романтики, не в ее же возрасте. И все же надежда, маленький уголек, переливающийся живыми трепетными искрами, согревала душу.
Сидя в коридорчике клиники под плакатами с привитыми детьми, Кира нервничала. Сверлила взглядом двери лифта, разглядывала свежий маникюр на своих руках, оплывшие щиколотки матроны на соседнем кресле, деловито бормочущей молитвы из маленькой книжицы с золоченым корешком. Стрелки стенных часов щелкнули, сдвигаясь: восемь. Улыбающийся физиотерапевт пригласил Киру в кабинет. А Шимон не пришел.
Закончив с упражнениями, Кира решилась спросить:
— А вот разве Шимон Азарья… с поломанной рукой… не должен был сегодня прийти?
Физиотерапевт, шевеля губами, сосредоточенно печатал заключение. Нахмурился, быстро набрал номер на стоящем на столе телефоне.
— Анатуш? Че — как? А, мило, мило… А слышь, Азарья к тебе на утро записан? Что, перенес день? Теперь по вторникам? Да так, знакомая его ищет. Ну, спасибки! — И, с грохотом бросив трубку, скорчил забавную рожицу. — Вчера, значит, был. А что? Вам тоже перенести?
И глянул с интересом.
— Да нет, мне… и так удобно, — пробормотала Кира, неудержимо багровея.
Живой уголек надежды погас, зашипев, и дымок, вонючий, как от мокрой слежавшейся бумаги, пополз белой едкой пеленой, отравляя стыдом воспоминание о смехе, о тундре и кофе, крепком, как любовь.
На работу Кира не поехала. Вот так, безо всяких объяснений, без температуры, с целыми костями. Только душа у нее воспалилась и вздулась пузырем звенящей, напряженной тишины.
Кира перебрала шкаф и выкинула пять футболок и две пары трусов.
Кира поплакала в ванной, но пузырь не лопнул.
Кира вымыла окно в спальне и в туалете.
Кира выпила кофе со сказками Андерсена, но тишина становилась все громче.
Кира стерла черные липкие отпечатки на всех выключателях, пыль на верхних планках дверных рам, отдраила ручки и удалила слежавшиеся хлопья грязи у плинтусов, достала из заначки сигарету и выкурила, глядя в окно.
Кто-то кричал глубоко в груди комариным, едва различимым писком, неслышно вопил внутри растущего пузыря, уже распирающего ребра.
Кира долго, часа два, драила духовку, черную, покрытую горелой коростой, наслоениями десятков лет. Оттирала посудным мылом, железной мочалкой и, отчаявшись, пеной из бутылочки с черепом и костями на этикетке. Пена затекала под перчатки, и очень скоро кожа на пальцах стала скользкой и зудящей, а запахи пропали, любые. Совсем уже к вечеру Кира узнала, что когда-то духовка была темно-серой. Но даже это открытие не принесло облегчения.
Раздувшийся дирижабль в груди прижал сердце к самым ребрам, и теперь оно трепыхалось, билось, мелко и трусливо дрожало.
За окном почти стемнело. Ноябрь принес с собой ночной холод, сухой, электрический, от которого волосы трещали и становились дыбом. Окна в домах напротив зажглись и обнажили беззастенчивое тепло и счастье, голоса, смех, все, все, чего Кира лишена теперь была навеки, и оттого фурункул у сердца созрел и замигал, как бомба перед взрывом, пошел обратный отсчет — и тогда, завыв, она сбежала из дома. Да-да, отправилась в гости. Как была, в растянутой футболке в белых пятнах от хлорки, едва пригладив волосы. Сцепив зубы, проковыляла этаж вниз и позвонила Орену.
Открыла пухлая девочка-подросток, уставилась на гостью, не мигая. Орен, что-то жуя, появился следом, расплылся в улыбке, потащил в дом. Смуглая женщина кивнула, улыбнулась устало и ускользнула в комнату. Сели в гостиной у стола. Мальчишка за компом в углу глянул мельком и отвернулся, хищно и молниеносно орудуя мышкой; девочка лет пяти за его спиной вперилась в экран, сопя. Минута — и на столе появились черный чай в пузатых стеклянных стаканах и домашний пирог со сливой.
«Вот, — подумала Кира, — лампа горит… и чай. У всех жизнь как жизнь. А я за бортом».
От влажного горячего пара, от тихого блеска золотой опояски на стаканах, от тощей мальчишеской спины (и вспомнилось, как маленького Гаюшку она ловила на бегу, обнимала, прижималась щекой и со страстным сопением вдыхала запах, — и никогда это не вернется) горло сдавило удавкой. Что бы, что бы такое сказать, чтоб не сразу заплакать…
— Помнишь, я присылала тебе фотографии? Тихоня и Мачо? Чепуховая история, верно? Крыша-то как у людей от одиночества едет, а… К-хм… мм… да ничего, это я так, что-то в глаз… Да, так вот, эта сумасшедшая ко мне приходила. Вышибла дверь, чуть душу не вытрясла. Представь, схватила за горло и натурально в воздух подняла! Отдай, говорит, дар. А у самой младенец в переноске. Потрясла, как кошку драную, на пол бросила — и давай рыдать и орать: кому, дескать, фотки показывала?
Замолчала, крепко обняла ладонями стакан, отхлебнула дрожащими губами. Тепло прокатилось по горлу. Даже странно, как быстро история Марии отошла на задний план. Вспомнилось «Все к лучшему!» в кабинете начальника. Ручейки слез потекли по щекам и тихо — плюх! плюх! — шлепнулись в чай.
— Полицию вызывала? — голос у Орена тихий и напряженный. Испугался. За нее.
Кире стало приятно, что хоть кто-то, хоть кто-то…
— Нет. Ну, пожалела вроде. И что они сделают? Тетка-то совсем ку-ку. Бессмертная, слышишь… А муж ее типа умирал и возрождался каждую неделю восемьдесят лет подряд. И вот кто-то забрал у него дар, и теперь это только младенец.
— Что, и не растет больше? Вот это да. Жаль, в базу такое не занесешь. Значит, засекла она тебя. Придется поторопиться.
Помедлив, Кира подняла на соседа глаза. Тик, сказали мозги. Так. Скрип. Щелк.
— А вот почему ты тогда сказал про Людвигу… как там… а, да: «Снова видела призрака»? Что значит «снова»? То есть раньше видела, а потом нет? И вот еще… что же… Фотографии я только тебе послала, а младенец, значит, больше не растет… Да ну, что я! То есть это все, конечно, чепуха, но, согласись, какой-то в этой чепухе выходит… смысл.
Она решилась наконец поднять глаза. Холодный ветер подул в приоткрытое окно, и Орен, поднявшись, долго, с грохотом двигал тяжелую раму. Вернувшись, наклонился низко и шепнул:
— А ты как думаешь, Кира?
Сел, развалившись, улыбнулся хищно. Она промолчала.
— Вот скажи, только честно, что ты об этой Марии подумала? Ну, между нами? Как друга спрашиваю.
— Честно? — Что-то было в его голосе. Разрешение. Приглашение. Общность. Как и должно оно быть между друзьями. — Что мне бы ее проблемы. Нет, я понимаю, конечно, любовь… Но вот… я помру скоро. Не то чтоб скоро, но сколько мне осталось… Уж любви точно не… — Вспомнился Шимон, и от последнего толчка лопнул наконец нарыв под сердцем и потек раскаленной лавой. Злоба высушила слезы, и Кира стукнула по столу кулаком: — Да достала меня эта Мария, вот что скажу! И жизнь ей вечную, и любовь, и мужика такого, чтоб все только локти грызли! И ноет, и плачет! А мне, мне что досталось? И я ее жалеть должна?! А Людвига лучше, что ли? Я своего отца вообще почти не помню, а что помню, то лучше б забыла, а у нее-то мало что хороший, так еще и после смерти с ней остался! Я тоже любимых хоронила, не она одна, а только мне разве было утешение? Не было! Не было! Мне ничего не было! А я же ее теперь и утешай! Что у господина Кабаса за шляпа, да что у господина Кабаса за галстук, да где он сидит, да грустный ли!..
Орен смеялся, сотрясаясь уютным пузиком:
— Так ты, значит, видишь господина Кабаса?
Кира осеклась. Помолчала. Сложила руки на коленях, крепко прижала. Сказала напряженно:
— Конечно, нет. Для старухи выдумываю. Ведь не отделаешься же, ходит и ходит.
— Хватит, Кира, кончай комедию ломать. Ты отлично видишь господина Кабаса. Я, кстати, тоже. А Людвига теперь не видит. И Рафи перестал взрослеть по часам. А хочешь знать — почему?
Кира молчала, переплетая вспотевшие пальцы так и эдак.
— Потому что у них есть дар, Кира, а у нас его нет. Мы, правда, можем видеть проявления чужих талантов, но это и все, а большего не дано. Ты понимаешь, какая ирония? Видеть-то мы можем! Чтобы лучше понимать, чего нам не дадено! Чем судьба обделила! Чтоб знали, в чем разница! — Он крепко сжал губы, тяжело дыша, сильно покраснев. Глубоко вздохнул, успокаиваясь. — Вот и приходится быть наблюдателями. Надзирателями. Они-то особенные, Кира, а мы-то нет. Но вот у Людвиги дара больше нет, я забрал, а Рафи сам мне отдал. Не поверишь — сам, чуть на коленях не просил, чтоб поскорее, с божьей помощью!
Орен замолчал, плюхнул на блюдце огромный кусок пирога и, чавкая, целеустремленно и зло принялся его уничтожать.
— Отчего же не поверю… Он письмо оставил. — Кира нерешительно положила пирога и себе, ковырнула корочку. Какое-то чувство, подобно воде вскрывшегося родника, быстро поднималось, заполняло пустоту в груди, образовавшуюся после взрыва. Горячее, приятное чувство, которое называется «вместе».
— Письмо! — Орен хохотнул. — Отлично, на суде сгодится! А теперь давай спроси, зачем же я так обидел старуху и разлучил Марию с мужем? Ну, давай!
— И зачем?
— Вот! Вот! Вот самое главное! С целью, не просто так. Чтобы с их помощью разбудить свой дар, вот для чего. Потому что мне тоже нужно. До зарезу.
Помолчали. Из соседней комнаты доносилась музыка, детские песенки на иврите, такие знакомые. Сколько лет прошло с тех пор, как и в ее доме по вечерам звучали эти мелодии? Господи, двадцать лет не вспоминала. Даже забыла, какие Гайчук любил, а какие нет. Спросила:
— Какой дар тебе нужен? И зачем?
Орен досадливо качнулся на стуле.
— Да какой бы ни был, заранее не угадаешь. Любой сгодится, не в этом дело, это вообще не важно. — Оглянулся на сына, — из наушников на голове ребенка несся сплошной треск выстрелов, — продолжил, понизив голос: — Мне нужен собственный дар. Обязательно. Ты пойми… пойми! С детства, понимаешь ты, с самого раннего детства я смотрю на тех, кому дано. Снизу вверх, поняла? Они ведь — особые. Таланты. Избранные, с божьей-то помощью. Жизнь вокруг них вертится, ясно? А я что? Расходный материал, массовка, статист, второй раз и не взглянешь.
Он говорил едва слышно, уткнувшись взглядом в стол, и Кира сдерживала дыхание, чтобы расслышать тихие слова.
— И вот Лимор со мной связалась. Молоденькая была, что понимала. Выбрала бы кого поярче, так нет же. А я ее… погасил. И теперь она тонет, тонет в болоте, потому что я ведь кто? Да никто! Значит, должен стать кем-то, а иначе никак.
Орен поднял наконец глаза, сухие и требовательные. Поднял стакан с чаем, крепко сжал, со стуком опустил на стол, нагнулся к собеседнице.
— То, что украл у Людвиги и Рафи, я использую для того, чтобы пробудить собственный дар. Потому что дар есть у всех, поняла? Пускай он спит. Я-то знаю, как его растолкать, раскачать, раскочегарить. И если поможешь — сделаем это вместе. Сперва для меня. Потом для тебя, даю слово. Ты сможешь стать другой, Кира. Если будем держаться вместе и помогать друг другу. Ты все поняла? Вместе.
Вместе. Вместе. Вместе…
Кира только сейчас поняла, что зрело под сердцем весь этот мучительный день. Ледяной ужас, от которого дрожат пальцы и голова вжимается в сгорбленные плечи. Саблезубые твари там, снаружи, все ближе, чуют кислую вонь ее страха. Одиночество и немощь, безжалостные убийцы, готовы растерзать забавы ради, и никто, никто не придет на помощь.
Но вот — вместе.
Уши у Киры нагрелись и вспыхнули, голова закружилась, и она зашептала:
— Ага, поняла… Ладно… Чем помочь-то?
Орен откинулся на спинку стула, впервые улыбнулся, вздохнул свободно.
— Ну, круто! Теперь наворотим дел, с божьей помощью! Здорово же! Так, к делу, слушай сюда. Два источника для раскачки — старухин и страдальца нашего, поэта — у нас в кармане. Буквально. — Орен хохотнул и на секунду прижал руку к карману джинсов, проверяя. — Добудем третий, проводим растормаживание и потом начинаем работать на тебя. Но тут загвоздка. Цель-то намечена, только брать нужно двоих: сапожника-эмпата и зеркальную девицу. Вместе. Брать и использовать дар сразу, не медля, не дожидаясь энергетического распада. А Мария скоро на меня выйдет, тут уж не сомневайся. На тщательное планирование времени нет. Потому работаем быстро и грубо. Может, я буду способен противостоять бессмертной, когда… когда стану другим. Дело рискованное, ага. Но что тебе терять, Кира? Ну, ты в деле?
На губе у Орена лиловела сладкая полоска сливовой начинки, лоб вспотел, редкие волосы встали дыбом. «Вот влипла!» — мелькнуло у Киры в голове, но что-то злое и веселое кипело и булькало теперь в груди, шумело, как зимнее море, заглушая сомнения и страх, и кто-то пищал восторженно: «вместе! в деле! работаем! и я, и я!»
— В деле! — крикнула Кира звонко и радостно и отправила в рот кусок пирога.
Последний бой
— Слушай внимательно, Кира, и запоминай. Один шанс у нас. Единственный! Провернем чисто — выиграем вместе. Облажаемся — в заднице оба. Поняла?
Кира крепко сцепила дрожащие руки, обхватила колени. Нервный голосок в пустой голове бормотал: «Влипла, вот влипла, ох зря, ox не надо бы!» Часы на стене перещелкивали секунды, как ступеньки, — прыг-скок, вверх и вверх, к истерическому звону в ушах. Подрожав на вершине паники, Кира сглотнула, тайком вытерла вспотевшие ладони о пижамные штаны и бросила нарочито спокойно:
— Ясно. К делу давай. На работу скоро.
Орен глянул значительно из-под нахмуренных бровей, окоротил:
— Правильно расставляй приоритеты, подруга. Мы тут с тобой судьбу меняем, а не булочки печем. Ничего, опоздаешь разок.
Кофе на столе исходил слабым паром, цифры на экране мобильника перемигнули с семи-одиннадцати на семь-двенадцать. Загрохотали, поднимаясь, железные ставни пекарни, где-то близко зазвенела сигнализация, и на секунду приземистая серая коробка школы выросла перед Кирой, засасывая в воспоминания. Сегодня ей снилась школа.
Тусклые болотные стены, в пыльные окна заглядывает безнадежный день. Кира из последних сил бредет нескончаемыми переходами и лестницами, с трудом подволакивая ногу в крошащемся гипсе, тяжелом, как зимняя усталость. Туалетная вонь бьет в ноздри, мешаясь с унылым запахом столовки. Вокруг никого, только крики и гогот — то далеко, то вдруг совсем близко, прямо за спиной, и громче, громче, вот-вот догонят. Кира еще надеется, что не заметят, пробегут мимо, только в глаза не смотреть — и обойдется. Но, наученная горьким опытом, уже слышит в шепотке, в молодецком уханье, в волчьем вое — ату ее, ату! — кровожадное возбуждение, азарт, предвкушение потехи. В напрасной попытке уйти, прибавить ходу, Кира, дрожа от изнеможения, волочит по полу неподъемную, мертвую ногу. Взгляд в пол, не оглядываться, не показывать страх. Не поможет, ничего не поможет — и панический скулеж в душе сменяется обреченным облегчением, когда ее настигает первый удар.
— Эй, сучка, куда прешь? Фу-у-у, ребя, откуда дерьмом несет? Да вот же она, вонючка жидовская!
Сколько их? Двое, четверо?.. От страха тошнит, круговерть рук и ног, рож, прищуренных глаз и ртов, растянутых в издевательском оскале. Пинок в зад, и пол летит навстречу, обжигая ладони иголками нитяных паркетных заноз. Чья-то нога опускается с размаху на спину, между лопаток, в перекрестье черных лямок школьного фартука. Кира, распластавшись на животе, ловит воздух ртом, припечатанная, размазанная, как комар полотенцем, а вокруг топот и гогот, но дальше, всё дальше,— и снова тишина расползается под серым потолком. Снизу Кире видны окаменевшие комочки жвачки, прилепленные к подоконнику, бугристый перевернутый ландшафт, и она представляет себя путешественником, упрямо бредущим среди валунов к желанной цели. Суровым и сильным, далеким от школы, от жалкой лягушки, снова и снова распластанной на грязном полу, от визга и страха, от… Ох! Скоро звонок!
Плакать времени нет, нужно собрать разлетевшиеся тетради; пенал раскрылся, треснув, и изгрызенные ручки и карандаши раскатились от стены до стены. Кира знает, что на спине коричневого школьного платья — рубчатый отпечаток подошвы, вбитые навечно полоски желтой мастики и аммиачной школьной пыли. Это печать на ее приговоре.
Снова шаги за спиной. Присев на корточки, обняв крепко ранец, смотрит Кира назад, втягивает голову в плечи. Чьи-то каблуки выбивают барабанную дробь — в атаку, вперед! Директриса? А обуви-то сменной и нет — чешки не лезут на гипс! Ох, что будет! Кол по поведению в дневнике, записка, яростный отцовский взгляд. Кире никогда не везет, никогда, никогда…
Но это не директриса. По коридору печатает шаг Мария в бархатном платье цвета клейких молодых листьев. Узкая юбка с разрезом расходится, натягиваясь с каждым шагом, обнажая полоску черного кружева на белом крепком бедре. Победно маршируют статные ноги, вколачивая эхо в стены. И туфли какие, замирает Кира, красоты необыкновенной: темно-зеленые и с отливом, как хвоя барских голубых елей на площади у райкома. Стук от каблуков такой, что вся школа гудит и вздрагивает, сотрясая пыль с мигающих плафонов. Яркие, напомаженные губы Марии ухмыляются, кривятся, округляются, растягиваются, будто живут собственной мультяшной жизнью. Кира зачарована этими губами, просто оторваться не может — и слишком поздно понимает, что сидит прямо на пути.
— Ах! — вскрикивает она и припадает к желтому паркету. Но легко перемахивает бессмертная через скорченную фигурку, навеки клейменную рубчатым отпечатком на спине, и только алые губы вздрагивают в гримасе мгновенного омерзения. Взблеск и взмах, мгновенный перелив бархата, аромат духов и кожи — и, не оглядываясь, Мария уходит, подстегивая время ритмом своих шагов, а Кира, подхваченная порывом горьковатого ветра, кружится, глотая воздух, и с размаху летит на скомканную горячую простыню…
Одеяло выбилось из пододеяльника и свисает с кровати мертвой птицей. Холодная больная ночь брезгливо заглядывает в окно выеденным полумесяцем. Горит меж лопаток отпечаток подошвы, за сорок лет не остыв, не поблекнув, не забывшись. Мультяшные губы Марии мелькают, кривятся перед глазами, как отпечаток солнца, если глянуть на него в упор, долго плывет поверх стен, деревьев и лиц, и в груди у Киры мертво лежит, расколовшись, грязная ледяная глыба — ее сердце. Так и давит, тяжесть какая, и не продавишь вдоха.
Горько всхлипывает Кира, качается, сцепив руки, сжимая, выкручивая пальцы крепко, еще крепче. Боль помогает, отвлекает, немножко заглушает ревущий, как поток в дождевых стоках под ливнем… что — гнев? обиду? Темна вода, грязна, взбаламучена. Господи, несправедливо! Всю жизнь ее бьют, унижают, кривят губы! Стараешься, скачешь на задних лапках: я хорошая, полюбите меня! А в ответ — проваливай, жидовка вонючая! Дура старая! На Голаны тебе? Работу тебе, уважение? Пшла вон! Даже сын, сыночка, сынка, лапка родная — где? Далеко, далеко!.. Вот старость — так близко, и за чью руку держаться, когда смерть — вот она, лапу на грудь и не дает дышать, и так страшно, так страшно… Нечестно, господи, нечестно! Другим-то все дано. Вот они, ходят по улицам, смеются, жрут свою сладкую бесконечную жизнь, загребают цепкими лапищами, им-то дозволено, им на блюдечке преподнесли!
Машина проехала по улице, взревывая мотором, из открытых окон хохот и бит-бит-бит — эта их музыка. Им-то весело, им плевать, что люди не спят, люди плачут. И мне, подумала Кира, замерев, и мне теперь плевать. Плевать! Не дали — так сама возьму. Дар — значит, будет дар. А вдруг — бессмертие?! Самой раздать карты и переиграть жизнь, как надо, чтоб на все хватило бы времени. Стать совсем не Кирой. Или, может, такую силу, чтобы сжать кулак — и сердце остановится у тех, кто гоготал за спиной. Медленно, палец за пальцем, крепче, пока ногти не вопьются в ладонь, но не до конца, не до конца. Заглянуть в налитые смертным ужасом глаза, спросить: а помнишь?..
Закусив губу, Кира чувствует, как горячо становится в животе, как ненависть кипит, растапливая оледеневшее сердце, как живым румянцем наливаются щеки, как соленая капелька крови выступает на губе.
Рано утром пришел Орен. Пора было составлять план.
— Значит, так. Я все расписал, дело в ажуре, не придерешься. Гениальность и простота — наше оружие! Только без самодеятельности, слышишь? Что это у тебя за кофе? А, «Редмаг»? Ничего, но я люблю молотый, элитовский, с кардамоном. Не пробовала? Вот провернем дельце — выпьем кофейку за победу. Значит, так, запоминай диспозицию. — Орен говорил так сочно, с таким уверенным удовольствием, что на душе у Киры стало спокойнее: знает человек, что делает. И меня позвал. Вместе, мы вместе. — Девица прискачет за сапожником в семь. Пару минут на поцеловаться и поставить будку на сигнализацию. В семь-ноль-пять потрюхают в обнимочку в пиццерию на площади. Я последую за объектами… Да ладно тебе, за этими — хоть инопланетяне с бразильскими плясками и с сиреной по пятам, ничего не заметят. Только друг на дружку и пялятся, как носы еще не поразбивали. Эх, бывали времена, мы и сами… Да, так вот. Примерно в семь-сорок парочка выйдет на набережную и пойдет вдоль моря. Бр-р, в такую-то холодину, нет, чтоб сразу в кроватку, — но нам их прогулки на руку. Минут за двадцать дойдут до конца, до керамических этих осьминогов… или черт знает, что оно такое, эти лазалки, никогда не мог понять, но дети их обожают, а вообще — прикольные штуки, да? Не-не, не отвлекаться! Дойдут, значит, до качелей, пообжимаются там, сюси-пуси, — и побегут к девчонке на квартиру. Неделю следил: расписание — как у немецких автобусов. Не волнуйся, максимум перегруппируемся. Да ладно тебе, мы же вместе! Так вот, Кира. Ты будешь ждать их там, в беседке, в конце маршрута. Встречаешь и отвлекаешь на себя на пару минут — это все, что мне нужно. Я захватываю голубков сзади и начинаю обряд. Пять минут — и клиенты в отключке, а мы делаем ноги.
Орен откинулся на спинку стула, пошуршал упаковкой и с победным хрустом надкусил печенье.
— Э-э… А как я должна их отвлекать? Песенку спеть? Лекцию про безопасный секс прочитать? — Кира нервно засмеялась.
— Ха-ха, как смешно. Нет, у тебя будет другая интересная тема.
Орен покопался в рюкзаке, брошенном на пол у ножки стула. Тяжело лязгнув, пистолет лег между чашками. Рукоятка в рубчик, серый матовый металл, надпись «SSP-1» на стволе. Кира, задохнувшись, уставилась на оружие.
— Это что? С ума сошел?! Не буду никого убивать!
Довольный, Орен осклабился.
— Крутой, а? Полторы сотни евро за игрушку. Да ты в руки-то возьми, подержи, примерься! Да не дрейфь! Пневматика, airsoft. Что, перепугалась? Ага! На то и расчет. Успокойся, стрелять не придется. Выходишь такая, вся в камуфляже, берешь голубков на мушку. Молчишь! Ни слова! Стоишь и целишься! Пока клиенты блеют и пялятся, я подскакиваю, охватываю обоих нейтрализатором — и дело, считай, сделано. Пара минут, если все пойдет, как надо. А чего б ему не пойти, когда мы команда ого-го! Закончу — рукой махну, вот так, запомнила? Значит — делай ноги. Нет, не погонятся, не до того им будет. Машину припаркую заранее, прямо там же, в трех метрах, по прибытии найди и хорошенько запомни место. Оставлю незапертой, рви сразу на пассажирское, сматываемся быстро. И все! Слышишь? Все! Едем прямо к тебе и заканчиваем: слияние, трансформация… Не верится прямо. Сегодня все изменится, Кира. Все изменится! Я стану другим. Это как стержень, как якорь, что бы в жизни ни случилось, — ты знаешь, что у тебя есть дверь в другой мир, в котором никто не станет тебя сравнивать с… Да неважно. И Лимор поймет: я не так просто, я тоже особенный. Увидит, что я могу измениться! Могу нашу жизнь исправить! Да, она все поймет… А потом, подруга, твоя очередь. Пускай только все получится, все выгорит. Нет, не «пускай», а «когда». О, ты увидишь, я время тянуть не буду. Сразу начнем поиск кандидатов. Есть у меня одна мыслишка… ну да все потом, успеется, расслабляться пока нельзя! Ну же, подельница, боевой товарищ, отмерзни уже, кивни, что ли! Все поняла? Сумеешь?..
Кира смотрела на пистолет и в волнении кусала губы. Осторожно подняла, сжала рукоять. Палец лег на курок. Направила ствол на окно, на мир, пробуждающийся там, за матовым толстым стеклом. На всех, кто заслужил, кто презирал и предал. Ну и тяжелая штука. И как приятно держать. Пиф-паф! И так — ф-ф-фу — подуть на дымок. Ха! Не ждали? Пузырек сухого горячего смеха поднялся по животу, груди, горлу, вырвался завитком дыма, сладко закружилась голова, и мир, потеряв на мгновение четкость, проступил вновь и замер, ясный, послушный, очерченный кругом невидимого прицела.
Орен, кашлянув, в сомнении посмотрел на соседку. Вздохнул, продолжил:
— Одевайся тепло. В двадцать минут восьмого будь на месте. За свою машину не беспокойся, заберем завтра. Учти: темная куртка, шапка или капюшон, шарф до глаз, перчатки не забудь. Одежды много слоев — во-первых, ноябрь месяц, холодина и ветер с моря, во-вторых, изменить фигуру. Не говори ни слова! Вообще ни звука! Главное, чтоб не опознали тебя ни по акценту, ни по голосу. И последнее: вот, смотри, я их щелкнул. Гляди внимательно, запомни лица, не перепутай. И учти: если вдруг свидетели — все отменяем, рисковать не будем. Просто сиди тихо. Не бойся, наше от нас не уйдет — не сегодня, так завтра.
Кира вгляделась в экран телефона.
— Милая пара. Влюбленные, счастливые.
Ей понравилось, как звучит ее новый голос. У голоса тоже был прицел.
Орен поджал губы.
— Ну, такими и останутся, от них не убудет. Влюбленными. Может, даже счастливее станут. Думаешь, они про свой дар понимают? Да ни черта, и пользоваться не умеют, одно им от того непонимание и страдание. Ну, вот и станут теперь нормальными, будут как все. Еще и спасибо скажут.
— Спасибо скажут… — эхом отозвалась Кира.
— Ладно! На работу сейчас? Пистолет спрячь, чтоб на виду не валялся. Любые изменения — отписывай немедленно. И звук-то, звук чтоб на телефоне выключила! Давай, подруга, удачи нам! Дай пять! Вот так!
***
Ночное небо, озаренное туманным сиянием города, проваливалось в черноту моря у горизонта. Волны накатывали белыми оторочками пены на берег, и шум там, внизу, за краем скалистого обрыва, долетал до набережной. Кира, закутанная до самых глаз, сидела на качелях в конце набережной, ежилась под порывами холодного ветра и ждала. В разноцветной керамической беседке, напоминающей тощего муравья о шести ногах, за время ожидания не появилось ни души, в окнах недостроенных вилл на другой стороне проспекта не теплилось ни огонька. До назначенного часа оставалось всего ничего, может, десять минут, а может, и минута-две. Пистолет в просторном кармане куртки оставался холодным, как бы крепко ни сжимала она потными, дрожащими пальцами рифленую рукоять.
Телефон завибрировал — сообщение. Орен писал: «Движемся к месту, готовность пять минут». Сердце рванулось, замерло и провалилось — вниз, вниз, вниз… Кира вскочила и прижалась к ледяному столбу беседки: вот сейчас она узнает, какой она на деле человек, какого замеса тесто, чего стоит. Зажмурившись, снова представила: вот он, внутренний прицел. Глаза-стволы, ненависть в груди, как порох. Заряжена и готова, предохранитель снят… или как там надо говорить? Время пришло.
Сперва Кира услышала смех. Женский, горловой, как курлыканье голубицы. Такой смех вытекает сам, как аромат цветка под полуденным солнцем, как пар от горячего вина, поднимается прямо от сердца. На секунду узнавание кольнуло болью и сожалением: как так получается, что сперва тянешься, плавишься и вот этот вот смех протягиваешь, как беззащитное сердце на ладонях?.. Кажется, что навсегда, что сошлись все изгибы и впадины, защелкнулись маленькие замочки, стягивая тебя и его, как две половинки чемодана, до краев наполненного счастьем… а потом прошло тридцать лет — и внутри только горе и ненависть, как и не было любви.
Она разглядела два бледных пятна — лица на едином слитом теле, плавно и слаженно шагающем куда угодно, лишь бы вместе. Проступила в помаргивающем свете фонаря почти невидимая сфера, играющая, как мыльный пузырь, радужными переливами. Взаимный дар. Вот оно.
Шаг вперед. Встать, расставив ноги, вытянуть руки вперед. Сталь блеснула, поймала черным зрачком и сказала сама: стоять.
Они замерли не сразу — он сделал шаг вперед, но она, ухватив крепко за локоть, потянула назад, к себе, чтобы спасти, и оттого оба качнулись к пистолету и обратно, и ствол качнулся туда и сюда, прикованный неизбежностью.
Летучей мышью подлетел Орен, белым полотнищем окутал плечи влюбленных и забормотал, запел, раскачиваясь. Жертвы не сопротивлялись, будто лишенные костей, мягко, обморочно опустились на колени, на землю. Сапожник побледнел и закатил глаза, но девушка смотрела прямо на Киру, проницала до самой сути сквозь бесполезные, жалкие тряпки, меняясь, превращаясь, застывая безжалостным отражением.
Время растянулось и потекло расплавленным стеклом, а Кира смотрела на себя, стоящую на коленях, себя в чужом молодом теле, видела свое лицо безо всякой маскировки, как в зеркале, но каким ужасным было это лицо. Жадно ощерился рот, капли слюны, как яд на мелких зубах. Злобой и ненавистью горят глаза и какой-то подлой, безжалостной расчетливостью.
— Перестань! — заорала Кира и сделала шаг вперед, направляя ствол, забыв, что не хотела убивать, и взлетела вверх, подхваченная за воротник куртки, заболтала ногами в воздухе. Пистолет, легко выдранный из слабых пальцев, зазвенел на плитках тротуара. Мария трясла ее, как нашкодившего котенка, и младенец в рюкзачке молча и сосредоточенно глядел, как Кира извивается и хрипит, пытаясь оттянуть захлестнувший шею шарф.
— Так вот оно как, значит. По доброй воле, говорите? Так я и знала, мерзкие вы твари! Стакнулись! Эй ты, инспектор-душка! Вынюхал нас, да? Натравил дуру старую, завидущую! Спрятался за бабской спиной! Только все! Конец тебе, Орен Шахар, и шавке твоей конец! Один только шанс у тебя в живых остаться — верни мужу дар, а не то я эту вот лгунью на части разорву, а потом твоя очередь наступит, ноги выдерну, руки переломаю, раздавлю! Понял? Ну, начинай, живо!
Орен, замерев, продолжал еще держать пару в коконе нейтрализатора, но Кира видела, что сапожник пришел в себя и уже поднимает руку, медленно, с напряженным усилием. Как странно, подумала она, совсем не страшно. Да я просто ненавижу эту бабу!
— Не слушай ее! — заорала, освободившись наконец от шарфа, и к черту эту шапку, все к черту! — Продолжай давай! Эй ты! Это кто здесь дура, а? Бессмертная, а мозгов не накопила! Что орешь-то?! Бросил тебя твой Рафи, ясно? По своей воле ушел, помереть был готов, чтоб на свободу выйти! Это ты его так любишь? Мужик волком воет, не может больше смерть терпеть, а она-то, она! Да плевать на чужие муки, ясное дело! Лишь бы не ушел, лишь бы за юбку твою держался, а что у человека своей жизни нет, так на то плевать! Надо же, а! Столько лет живешь, а ни ума, ни совести не нажила!
— Заткнись!!! — визг ударил по ушам. Мария трясла ее, и фонарное солнце вспыхивало и уносилось, размазывая лучи по мечущимся столбам беседки.
Тротуар ударил по коленям, обжег ладони, и Кира прижалась к спасительной земле. В голове плыло, мозаичные плитки набережной перед глазами прыгали, сменяясь паркетной елочкой школьного коридора. Где она, что?.. Задыхаясь, искала глазами — куда улетели книги, не дай бог, порвутся учебники… нет, какие учебники, к чертям, куда улетел пистолет?!
— Врешь! Рафи меня больше жизни любит, это вы его обманули, заставили, украли! Ублюдки, воры, убийцы! Жалкая, мелкая, завидущая стерва, не верю я этим вракам! Все вы такие, шипите из подворотен, слезы точите, несчастные, а сами к горлу рветесь, кровушки подавай! Гадюка подколодная, тварь вонючая! Куда поползла? А ну, не рыпайся!
«Жидовка вонючая … Откуда дерьмом несет, ребя?..» Отпечаток ноги горел на Кириной спине. Снова она на коленях. Снова.
Вагиев с девушкой корчились, зажав ладонями уши. Мир дрожал, вспоротый воплями бессмертной. Казалось, что стеклянные стены недостроенной гостиницы неподалеку взорвутся сейчас, прольются радостным дождем осколков, не выдержав голоса Марии, скалы пойдут глубокими трещинами, и набережная, дома, керамические беседки — все ухнет вниз, в зубы бешеному ноябрьскому морю.
— Всем стоять! Инспектор Шахар, медленно положите нейтрализатор на землю и отойдите на два шага! Лечь на землю, руки за голову, пальцы переплести! Подопечная Колышкина, прекратите орать, руки вверх, ладони держать на виду! Гражданка на земле, не двигаться! Что здесь происходит?..
Звон в ушах медленно стихал, растворяясь в мерном биении морского прибоя, и Кира подняла голову. Ицик, охранник из налоговой, стоял в проеме беседки, широко расставив ноги, держа на прицеле всю компанию. Оружие в мясистых руках, живое и презрительное, смотрело прямо в Кирин лоб, без слов обещая мгновенное и окончательное разрешение любого конфликта.
Мария, прикрыв руками голову младенца, бросила хрипло:
— Эти вот украли дар моего мужа. Пускай все исправят. Сейчас. Немедленно. Живо!
— Инспектор Шахар?..
— Он сам отдал. Еще и спасибо сказал… — угрюмо бросил Орен. Осторожно, медленно сдернул полотнище нейтрализатора, отбросил в сторону. Девушка, стоявшая на коленях, покачнулась, но Вагиев, обняв, осторожно усадил ее на землю. Обоих била крупная дрожь.
— Врет! — снова визг вспорол ночное небо.
Ицик вздрогнул, и Кирино сердце взмыло вслед за взметнувшимся стволом.
— Потише, Мария! Спокойнее! Суд разберется!
— Суд?! — Мария рванула вперед, и охранник, разворачиваясь, уже не успевал — куда там, слишком медленно, — пистолет, вырванный из его руки, звонко шлепнулся на каменные плитки и заскользил.
— Я тут суд, разобралась уже! Не влезай!
Она говорила что-то еще, и кто-то кричал, но Кира уже не слышала. Пистолет — длинный ствол, деревянная рукоять, — вертясь, подлетел прямо к ней и замер, ткнувшись в ее, Кирину, ладонь, и был это знак. Знамение.
«Слабо?» — шепнул охальный голосок в голове. «Нет», — чуть двинулись губы. Сжав рукоять, она нащупала курок и встала, вздернутая отчаянной, божественной решимостью. Два шага, два взмаха крыла. Сила на ее стороне. Ствол уткнулся в младенческий висок, приподняв голубенькую съехавшую шапочку. Рафи не спал, и Кира ответила на его серьезный взгляд. На пухлой щеке краснела примятая складка и виднелась едва заметная в темноте белесая полоска срыгнутого молока. Мария все еще не видела Киру, нависнув над вобравшим голову в плечи Ициком, объясняя, куда он может засунуть свой суд и кто здесь главный, но замолчала, оборвав на полуслове, будто кто-то шепнул: оглянись. Она глядела на оружие, прижатое к голове ребенка, и молчала, не двигалась, не дышала.
— Орен, продолжай… — сказала Кира тихо, но Орен замычал, замотал головой. — Продолжай!
Кира не могла отвести взгляда от своих рук. Разлом прошел где-то глубоко, от самого сердца и вверх, через макушку, разодрал облака, раздробил краешек луны. Это ее руки? Да. Ее пальцы сжимают теплую рукоять. А это ствол, вдавленный в младенческую пухлость. Но совершенно невозможно протянуть мостик, соединить то и это и осознать: вот оружие, которым я угрожаю убить младенца.
— Заканчивай обряд, ты обещал, я должна быть следующей!
Кира кричала, пытаясь заглушить тонкий звон, с которым стекленела и змеилась трещинами ее душа. От крика разлом в сердце пошел вниз, спустился к земле, расколол плитки тротуара.
— Н-нет… нет! Не буду! Поздно. Они все знают. Ты… положи оружие. Ведь мы не будем никого убивать? Правда, Кира?
Мария сгребла Ицика за куртку на груди, чтоб не рыпался, не вздумал, не смел рисковать.
Еще секунду Кира надеялась. Ну, вот ведь, у нее же оружие! Почему не будет так, как она сказала? Почему поздно? Но надежда не удержалась в растрескавшейся душе, вся вылилась и иссякла. Почему, почему… Потому что для Киры — всегда поздно.
«А-ха-ха! — заливался дрянной, паскудный голосок в голове. — То-то и оно! Вот ты себя и показала! Каково! Повелительница? Маленькая вонючая тварь, убийца беззащитных детей! Правильно, правильно тебя лупили! И стоматолог молодец, вовремя сбежал! Чувствовал, гниль-то не скроешь!»
Осторожно, чтоб не заметил охальник, Кира оторвала ствол от головы ребенка, подняла, повернула. Тихо, чтоб не спохватился крикун, что уселся на сердце. Если сделать быстро и незаметно, то он не успеет и слова сказать, и пускай насмехается потом — будет уже все равно. Снова дуло глядит в глаза. Какое холодное. Ледяное. Как руки анестезиолога. Больше никогда, никогда не будет больно. Небольшое усилие, движение пальца.
Ужас прохватил, как понос. Скрутило желудок, руки повисли плетьми. Вскрикнув, Кира бросила оружие и захромала к машине, отчаянно продавливая путь сквозь густой и скользкий, как взвесь мыла и жира, воздух. Убегала, скакала раненой птицей, и никто не гнался за ней, ибо недостойна она того.
***
Так замерла Кирина жизнь между быть или не быть. Ночь протянулась и закончилась, и солнце взошло. Время шло дальше. Кирино тело ело, спало, ездило на работу. Заваривало кофе, просиживало у компьютера от темноты до темноты. Закрывало дела. Изо всех сил держалось за привычные движения. Двигалось осторожно, резалось об осколки души.
Хаос сочился ночами, мучил снами, утомительными и подробными. Разговоры, слезы, отчаяние, веселье — все обрывалось одинаково. Голубая шапочка, засохшая молочная дорожка. Мгновенная судорога, палец дергается — и мир взрывается алым. Давние воспоминания всплыли, перемешались со снами. Вот она сидит в кабинете врача, обняв тугой живот, и спрашивает: мой ребенок болен? И врач опускает веки: да. Рафи, голубая шапочка, красная отметина на щеке, опускает веки: да. Лампы на потолке: госпожа Гринблат? Подпишите здесь и здесь. Мы проведем тихие роды, чтобы не травмировать тело. Вы понимаете, Кира? Вы согласны? Подпишите. И Кира подписывает, сжимая в руке — не ручку, нет, рукоятку пистолета, ствол вдавлен в голову младенца, потому что она, Кира Гринблат, убийца. Его должны были звать Марк. Рафи? Марк?.. Врачи. Укол в сердце, вой, кто это кричит? Мария?.. Палата плывет перед глазами, и собственное ее отражение, страшное, как приговор суда, — везде, везде, везде…
— Не вой, — шептала Кира, — сама виновата…
Решение зрело, крепло, напитываясь усталостью. Наказание станет избавлением. Больше она не испугается. И боли больше не будет.
И снова утро, чистить зубы. Чистая майка, яблоко в сумке, пора на работу.
***
— Орен, что происходит? — спросила Лимор ночью.
— Все в порядке, милая… — Да кто же поверит такому тонкому голосу. Орен откашлялся, чтобы врать увереннее. Скоро суд. Он проиграл. Приговор известен заранее. Господи, как страшно! — Ты глянь, уже декабрь, а дождей так и нет. Давит-то как… Ну и погода.
Лимор села на постели, сплела пальцы. Отвернулась, чтобы не встретиться глазами, ушла спать в детскую. Теперь можно плакать, тихо-тихо. Господи, как страшно!
Суд
Через две недели состоялся суд. Киру вызвали письмом без штампа, подсунутым под дверь. Орен подождал ее у подъезда, кивнул, приветствуя. Молча побрели под чернеющими деревьями. Лимор украдкой выглянула из окна спальни, кусая губы, провожая мужа подозрительным страдающим взглядом.
— Знаешь, — сказал он, пиная сухой лист, — ты могла бы выучиться на инспектора. Теперь-то, конечно, не возьмут. Я должен был тебя направить.
Кира молчала. Хорошо, что ее не возьмут. Маски сброшены. Весь мир знает, что она плохая. И хорошо, что скоро все закончится.
Заседание состоялось в полуподвальном зале антикварного магазина. Горбоносый молодой хозяин рассаживал присутствующих на деревянных скамьях с изрядно обглоданным временем орнаментом, на креслах, обтянутых поблекшей парчой, на пластиковых стульях, привидениями белевших меж витрин, заполненных пожелтевшими театральными биноклями из кости, потрепанными веерами из перьев и кружева, радужно отливающими флакончиками духов и треснутыми чашками. Орена устроил отдельно от всех, у стены, под лампой арт-деко, бросавшей разноцветные круглые блики на его печально вытянутое лицо. Судьи сидели за кассой, — впрочем, Кира не вглядывалась. Она была очень занята: держала тонкую грань между видеть и не видеть, слышать, но не понимать. Вцепившись в подлокотники, она обводила и обводила деревянные круглые розетки под пальцами, гадая, что это — цветок? Или звезда? Или цветок…
Суд тянулся мучительно долго. Зачитывали показания. Людвига, выступив из темноты, кричала тонким голосом. В пятне света Орен провел обряд, вернув Людвиге дар и получив в ответ немощную пощечину.
Сапожника, оказывается, звали Александром. Саша Вагиев и Яэль Гутман. Кира хотела ограбить людей, имен которых даже не знала.
Появилась Мария с младенцем. Медленно, вопрос за вопросом продвигался допрос. Уже скоро. Кира закрыла глаза.
— Да, следила за ними. Сперва за этой вот, Кирой Гринблат, потом за инспектором. Чуяла, нечисто дело. С самого начала? Да уж начну! Гринблат я засекла, когда она нас с Рафи из окна фотографировала. Месяц назад. Сперва-то я ничего, значения не придала. Фотографов развелось, прости господи, из каждой дырки щелкают, концептуалисты хреновы. Но потом, когда Рафи… Когда он… Тут-то и вспомнила, навестила. Эта вот? Нет, не призналась, дурочку строила. Но я вонь чувствую! Вранье да зависть, этот запашок ни с чем не перепутаешь. Присмотрелась я. И что вижу: мой собственный инспектор в том же доме живет! Ну, ясно! Выследил! Вынюхал! Что-что?.. Знала ли я, что наше с Рафи совместное проживание нарушает закон о равновесии? А вот не знала! Давай доказывай обратное! И ладно, не освобождает. Только какой такой Рафи? Этот вот? Младенец? Смеетесь? Откуда-откуда, дома родила, какие проблемы! Мы тут вообще о чем? Все, про жуликов неинтересно, можно заткнуться? Ну, так и нечего! Ладно… Да я-то спокойна… Ха. Да, инспектор Шахар следил за этими вот, Вагиевым и Гутман. Каждый вечер хвостом ходил, а я за ним… Да, и такого-то числа… Нет, про засаду не знала, просто задержалась на минутку, младенцу переменить, вот и припозднилась… Что увидела? Значит, так: эта вот, Кира Гринблат, держит на прицеле Вагиева и Гутман, а Шахар на колени их поставил и тряпкой этой, нейтрализатором вашим, опутал, как паук паутиной, прости господи. Тут я и вмешалась. Никого я не трогала! Просто сказала: теперь все понятно, верни дар мужу обратно. Да, пистолет у Гринблат вышибла, я что, самоубийца, что ли, ей оставлять? Игрушечный? Нет, не знала… Потом? Да ничего не было. Притопал Ицхак Абутбуль, тоже с пушкой. Велел всем стоять. Сказал, что суд разберется. Как же, знаю я вас, как вы тут разберетесь… Да, послушалась, я проблем на задницу не ищу. Ну, Шахар отпустил Вагиева и Гутман, а тетка, Гринблат, заревела и удрала… Нет, никто ее не догонял, а зачем? Все. Больше нечего рассказывать.
Кира открыла глаза. Боль, стыд — все отступило. Открыв рот, она смотрела, как Мария идет к своему месту. Как? Почему? С опаской взглянула на Орена, сидевшего на приземистом, разукрашенном резьбой стуле у хрупкого столика, заставленного крошечными фарфоровыми молочниками. Бывший инспектор сидел, сцепив руки, уставившись в пол, и лампа безжалостно высвечивала изрядную уже лысину. Будто почувствовав Кирин взгляд, он поднял глаза и криво усмехнулся, одним углом рта. Чуть заметно пожал плечами и снова погас. Кира почувствовала, как волна жара обдала ее изнутри, бросилась краской в лицо, выступила каплями пота на лбу. Она сцепила руки и тоже уставилась в пол, в доски, выбеленные, как причал на океанском побережье.
Суд принял показания капитана службы мониторов Ицхака Абутбуля, доложившего о слежке за инспектором Шахаром. Причина? Странное поведение соседки инспектора, Людвиги Неман, состоявшей в личном, Ицхака, списке кандидатов на проверку, и даже слухи о несостоявшемся ее самоубийстве, доведенные до его сведения дворником. Полугодовой отчет, поданный отчего-то не лично, а по почте. Двенадцать лет встречались за пивом, а тут вдруг — здрасте! Что, побоялся? И правильно! Да и интуиция, знаете ли, сорок лет на посту, не такое еще случалось. Да, вот ордер на слежку, пожалуйста, заверен всеми инстанциями. Нет, проблем не возникло. Обвиняемый не сопротивлялся. Подопечная Колышкина вела себя хорошо. Профессиональное задержание? Эмм… М-да. Что ж… Стараемся. Это наша работа.
После капитана суд выслушал потерпевших Александра Вагиева и Яэль Гутман. Ни один из них не упомянул о стволе, прижатом к младенческой голове, и на секунду Кира подумала: может, этого и не было? Может, все приснилось? Может, я не должна быть наказана? Она в упор глядела на Орена — подними глаза, покажи, что ты здесь ни при чем! Но он так и не ответил на ее взгляд. «Дура ты, — сказала себе Кира, — дура и убийца. Да какая разница, кто что говорит. Ты-то знаешь, как было дело».
Дошла ее очередь давать показания. Сбиваясь и путаясь, Кира рассказала о сломанной ноге, и как много помогал сосед, о своих наблюдениях. Как сняли гипс и зачем-то — о грозящем увольнении. О просьбе Орена о помощи и обещании дара. О плане, и как ждала в засаде, и как начался обряд. Вот дошло до появления Марии. Вот он, все ближе тот самый момент. Нужно признаться. Это — суд. Ее должны судить! Но вязкий страх заполнил рот и склеил губы. Она замолчала и глянула на Орена с мольбой.
Он смотрел на нее в упор, строго, как учитель. Нахмурился, медленно качнул головой — нет, Кира, нет.
И она промолчала. Послушно, не глядя на судью и присяжных, — их лица так и не рассмотрела из-за подступивших слез и опасения, что страшный ее грех отразится в зрачках, — повторила про появление Ицкаха и о том, как убежала к машине. Промолчала про попытку повернуть события вспять, попытку, показавшую самой Кире, что она такое.
Потом отвечала на вопросы, не разбирая, кто спрашивает. Села, чувствуя, как пот стекает по лбу и мешается со слезами, как намок воротничок рубашки, как липнут волосы к мокрым багровым щекам.
Вот и все. Она не только убийца, но еще и предатель, и трус.
На минуту очнулась, когда объявляли приговор. Пропустила перечисление статей, непонятные слова на иврите, схватила главное: Орен Шахар обвинялся в ограблении Людвиги Неман, в покушении на Вагиева и Гутман, в несанкционированном изъятии дара Рафаэля Карго и в использовании служебного положения. Осужденный лишался инспекторского звания без права восстановления и исключался из рядов служителей равновесия. Решением суда объявлена мера наказания — лишение двадцати процентов жизненных сил, каковой приговор должен быть исполнен в ближайший четверг, в шесть часов вечера, штатным вампиром, имеющим лицензию на экзекуцию. Через четыре дня.
Короткий утробный вой взметнулся и затих плачущим стоном. Орена трясло, все тело его ходило ходуном. Задребезжала посуда, стоявшая на столике рядом. Мигнул свет, и Кире показалось, что под низким потолком, под хрустальной, тонко зазвеневшей люстрой повеяло стылым холодом, нежилым подвальным воздухом, запахом плесени и тьмы. Орен, низко нагнув голову, тихо стонал, и Кира замерла как мышь, заледенела, вобрав голову в плечи. Она не поняла приговора, но чувствовала — все очень плохо. Ей казалось, что если бы она рассказала правду, если бы судьи поняли, что самое плохое сделала она, Кира, то Орена, конечно, оставили бы в покое. Но, даже и подумав так, не смогла встать и рассказать. Зажмурилась: скоро все закончится. Она сама приведет свой приговор в исполнение.
Расплата
Пришел декабрь. Сильно похолодало, солнце вставало все позже, и темнело рано. Настоящих дождей еще не было — так, выпадала морось под утро, оставляя грязные разводы на запыленных окнах.
Орен Шахар был страшно занят. За три дня он перелопатил кучу дел. Составил завещание и передал перепуганному помощнику дела, касающиеся управления магазином на ближайшие месяцы.
— Да что происходит, какого черта? Ты что, уезжаешь? Удираешь от семьи? Из окошка решил сигануть?
— Ничего такого, не говори глупостей. Мало ли что случится, господи сохрани! Заболею, попаду в больницу. Просто заткнись и слушай. Черт, да просто заткнись!
Орен Шахар боялся. Больше всего на свете он боялся вампиров. Напрасно и бессмысленно было говорить себе: вампир не убьет. Не высосет все до капли, оставив бесплотную оболочку, кокон, бледный пепел. Как это будет? Прикосновение холодных пальцев, взгляд в глаза, поцелуй — и вот она, смерть, воющий ледяной смерч, что ворвется внутрь и закружит, разметав на клочья, на мелкие лоскуты все то, что есть ты. Чем был ты.
Перебрать и обновить распоряжения поставщикам, расписать по пунктам — что, когда и как. Договориться с сестрой Мейталь, чтоб взяла на себя мамины ежемесячные визиты в больницу, — не переломится; да ничего не случилось, все в порядке с божьей помощью, и дети в порядке, да, и Лимор, нет, не разводимся, да что ты пристала, в конце концов, как репей! Извини, устал, не буду орать, прости, и… люблю тебя, сестричка. Ну да, никогда не говорил, а вот решил… Нет! Не смей звонить Лимор! Заруби себе на носу — ничего не происходит. Ты ведь будешь помогать ей, если… Ладно, все чепуха… ну, пока, привет мужу!
Три объявления в лифте: напоминание о сборе чеков за уборку подъезда, объяснение с картинками, что и в какой мусорный бак выбрасывать, — сколько ж можно, в самом деле, хоть камеру ставь, — и поздравление с Ханукой. Заранее. Мало ли.
Починил наконец стол в кухне, перевесил шкафчики, побелил потолки, выбросил старый принтер и телевизор, перебрал шкаф и наточил ножи. Что еще?.. Стоило остановиться — и сердце начинало мелко дрожать, суматошно, до удушья перекрывая воздух. Значит, не останавливаться.
Вот и четверг. Сославшись на недомогание, остался дома. Сидел над остывшей чашкой кофе и глядел в окно. Облака плыли, плыли, плыли… Дети прыгали вокруг, сходили с ума от неясной тревоги, дрались, ревели. Лимор сперва глядела озадаченно, потом разозлилась, закричала, грохнула об пол тарелку. Пять вечера.
— Да, любимая, конечно, — сказал Орен.
17:45. Тошнит.
17:56. Звонок в дверь. Почему так рано?!
Лимор повернулась к двери, но Орен вскочил, оттолкнул ее в сторону: это ко мне, это по делу, ничего, ничего, не обращай внимания. Отворил.
Штатный вампир — крашеная смуглая блондинка с портфелем в руках — сделала было шаг в квартиру, но Орен заступил ей дорогу.
— Не здесь. Не при детях… — сказал едва слышно, оттесняя гостью на лестничную площадку.
Вампир пожала плечами, прислонилась к стене, достала папку из портфеля, из папки — лист с гербовой печатью. Быстро и механически прочла приговор, остановившись посредине, чтобы откашляться:
— Эти кондиционеры — все лето хрипишь… Итак, постановлением суда… па-па-па… приговор… а, вот: двадцать процентов жизненной силы. Исполнитель Сигаль Хаджадж, такого-то декабря… мм… года, здесь распишитесь… Проклятые кондиционеры… а может, у меня на пыль аллергия?.. И дату проставьте… ага, здесь.
— Может, и на пыль… — прошептал Орен. Скользкая металлическая ручка выскальзывала из пальцев, и пришлось придерживать ее второй рукой, чтобы расписаться.
Сигаль, мельком взглянув на сорвавшуюся вниз подпись, долго прятала лист в папку, папку в портфель, портфель пристраивала на ступеньку.
— Что, прям здесь? — оглядела грязноватые стены подъезда, горшок с искусственным фикусом в углу, двери квартир с налепленными магнитиками реклам. Орен глянул на деревянную дощечку с криво выжженной надписью «Семья Шахар» и вспомнил, как ревела, обжегшись, Гайя.
— Поднимемся на пол-этажа и…
— Хозяин — барин. Последнее желание и все такое.
Стали подниматься. Каждый шаг давался с трудом. Вот и маленькая площадка между этажей, не видная из глазка в двери квартиры. Он обернулся — здесь. И увидел жадность в ее глазах. Желание, нетерпение.
Пухлые темные губы поднялись, обнажая крепкие белые зубы. Вампир со свистом втянула воздух и прижала жертву к стене нетерпеливо и грубо. Орен успел еще пискнуть:
— Только двадцать! — и ощутил ледяной поцелуй. Голова закружилась и поплыла.
— А ну пошла, сука! Ах вы, бесстыжие!
Сквозь тонкий звон в ушах он услышал, как вскрикнула вампирша, и сполз вниз по стене. Голова кружилась, и перед глазами мелькали потолок почему-то с рубчатыми желтыми следами, стены подъезда, широкая спина жены. Застонав, поднялся на карачки и двинулся вперед, чтобы спасти Лимор. Нельзя злить вампира, нельзя! Беленые — давно пора перебеливать — стены дрожали, рябые плитки пола мерцали. Трясясь, подтягиваясь на локтях, пополз — и наконец увидел.
Лимор светилась и трещала разрядами, черные волосы, выбившиеся из конского хвоста, реяли нимбом вокруг головы. Из ее рук, протянутых вперед, бил струей солнечный фонтан, осыпая вяло сглатывающую, осоловевшую вампиршу веселыми брызгами. Недоуменно Лимор смотрела на распростертого на полу мужа, на всполохи бьющего света. Орен схватился за перила, подтянулся, встал, бережно свел руки жены вместе. Между лодочками ладоней поток жизненной энергии свился клубком и закружился, постреливая искрами, как бенгальский огонь. Пресытившаяся, позеленевшая Сигаль Хаджадж, штатный экзекутор, встала, икая, и судорожно прижала руку ко рту. Сдержала рвоту и пошла, покачиваясь, вниз.
— Еще раз увижу — не так у меня огребешь! — крикнула вслед Лимор, но механически, без гнева. Она с открытым ртом всматривалась в сияющий шар между ладонями, и сполохи играли в ее карих глазах.
Орен, отерев пот с лица и отдышавшись, осторожно развел руки жены в стороны, развернул ладонями вверх. Огладил мягкие плечи, легкими движениями выправил осанку, бормоча:
— Вот так, макушка вверх, плечи расслаблены, лопатки по направляющей к копчику, ладошки раскрыть, большой и указательный пальцы соединить, запястья не зажаты и смотрят в небо, дыхание глубокое, живот наполняется… так, так, с божьей помощью, воздух выходит вдоль позвоночника, плыви, плыви за дыханием, мысли приходят и уходят, пускай их, пускай…
Поток света сжался, очистился. Радуга, бьющая из смуглых запястий, перестала стрелять и брызгать, налилась цветом и поднялась ровной дугой.
— Что это? — прошептала Лимор.
— Концентрированная жизненная энергия. Твой дар. Ты особенная, Лимор, я всегда это говорил.
«Особенная…» — повторил он про себя. Она. Не я. Это ж надо. Замер, ожидая душевной боли, укола зависти и самоуничижения, но ничего не почувствовал. Только тугой узел страха и горя в груди распускался, расплетался, успокаивалось сердце.
— Особенная? Я?.. Дар?.. Ну что ты говоришь…
— А что, ты много видела такого?
— Нет… — прошептала Лимор, несмело улыбнулась, хихикнула, прыснула.
Смех рос и ширился, промыв наконец брешь в плотине депрессии, и радуга радостно затрещала, замерцала, выбросила переливчатые протуберанцы. Орен поспешно поддержал ее ладони своими, успокаивая, удерживая тряску, и стены вокруг мягко засветились, ступеньки заплясали, и мир поплыл, поплыл за ее дыханием, за счастливым хохотом Лимор Шахар, особой, уникальной, неповторимой.
Скоро все закончится
Люди бывают хорошими и плохими, думала Кира, паркуя машину на тесной рабочей стоянке. Я — плохая. Убиваю детей («Подпишите здесь… и здесь… хотите поговорить с социальным работником?..» — «Нет!») ради своей корысти (голубая шапочка).
Чувство вины вскипало сбегающей кашей, ошпаривало душу. Когда становилось совсем плохо, Кира шла в туалет, запиралась, прислушивалась — не идет ли кто. Примерившись, билась головой о стену — осторожно, чтобы не разбить кафель и скрыть синяки под волосами. Физическая боль, ослепительно чистая, вспыхивала, приносила облегчение и усталый покой — на минуту, на две. Ч-ч-ч… тихо, не кричи, не дай бог, услышат и спросят, и узнают.
В мире должна быть справедливость, зло должно быть наказано, думала Кира, автоматически компилируя код, заваривая черный кофе, глядя слепо в окно. Зло — это я.
Слезы бежали по воспаленным щекам. Над головой помаргивал плафон, в коридорах молодые и безгрешные сбивались в веселые компании, а Кира готовилась. Дел-то всего ничего: закрыть десяток багов, вымыть чашку, спланировать уход туда, где ни вины, ни боли.
Страшно-то как. За что?! Нет-нет, я знаю, за что. Знаю.
Многолетняя рутина поддерживала себя сама, как танк, ведомый автопилотом по выжженной земле. Дело привычно цеплялось за дело, секунда за секунду, без участия Кириной души, тонущей в черном омуте. Утро — значит, надо выпить кофе и ехать на работу. Середина дня — это обед. Телефон пристроить на корзинку с хлебом, жевать и механически отчитывать строчки. В книге Арчи Гудвин вел машину по раскаленным улицам Нью-Йорка, а у Киры первый декабрьский дождь трепал выцветшую маркизу над грязноватой витриной кафе и бился в отчаянии о стекло. В миске салат: помидоры, руккола, семечки. Вот бабки у метро продавали стаканчик подсолнухов за десять копеек, а Кире было шестнадцать. Сгрузишь теплый газетный фунтик в карман — и бегом домой: в кресле книга заложена фотографией, по радио треск и ветер перемен, весенняя вьюга кружит мечты, швыряет пригоршнями щедро — держи, твое! На минуту Кира переставала жевать, проглатывая, пропихивая в глотку горе: поздно, жизнь прошла и ничего не исправишь.
Авария — хороший выбор, никаких вопросов. Взять хоть развязку перед съездом на четверку, крутое закругление взметнувшейся ввысь дороги, размах полей, открывшийся разом, слепящее сияние рассвета. Войти в поворот на высокой скорости, пробить ограду, зависнуть в полете, догоняя алую змейку электрички далеко внизу, ухнуть в небытие. И все. Покой. Только сперва… вой раненого металла и боль.
Ужас скрутил желудок. Кира, зажмурившись, пережидала спазм. Руль продавит ребра, осколки костей проткнут легкие, удушье. Ох, нет!
Пробить ограду, — вступал холодный голос в душе, — ну, в самом деле, на Кириной-то легкой жестяночке. Удар, подушка безопасности, вырвавшись, пришпилит к креслу. Юзом поперек дороги, машину в хлам, судно, клеенки, вонь собственного тела… Ох, нет.
И снова компьютер и просиженное кресло, смотреть в экран, составлять новый план. Качели в Кириной душе набирали размах. От вины до страха — зависнуть на секунду и ухнуть обратно, платье вздувается пузырем, и подкатывает тошнота.
Работница в фирменном черном переднике, сноровисто ссыпав нарезанные овощи в поддон, выбралась из-за прилавка и склонилась над Кириным столиком. Привычно оглянувшись, выудила из лужицы соуса на дне миски хрусткую семечку, раскусила и прикрыла глаза. Мало-помалу рассветное розовое сияние рассеяло тьму, проступили зелень полей под дымкой тумана, колеса машины, перемалывающие воздух, алый всплеск поезда. Нахмурившись, девушка щелкнула языком, понюхала Кирину вилку, вгляделась в следы зубов на надкусанной горбушке, покатала на языке хлебную крошку, определяя оттенки вкуса. М-м, больничная еда, металлическая нота страха, тошнота задушенной таблетками боли. Раздумала, значит.
Работница не любила самоубийц. Вкус противный. И то — соскочат, а другим разгребай. Сердито собрала посуду, скомканной бумажной скатеркой обмахнула столешницу. По пути к окошку кухни выудила завалившуюся за спинку диванчика газету, оставленную клиентом в костюме (салат «Цезарь» и диетическая кола), на миг прижала пальцы к жирным отпечаткам у статьи про футбол, хмыкнула скабрезно и захихикала, уже забыв о летящей к рассвету машине.
Я все порчу, думала дальше Кира. Вот, была любовь, не разнимали рук. Потом — врачи, прогноз, я струсила и убила своего ребенка. Конечно, муж разлюбил. Зря и остался тогда! Встретил бы нормальную, а теперь-то поздно. Жизнь прошла, ничего не исправишь. И Кира ниже склоняла голову, разбавляя слезами чай.
Среда выдалась темной, усталой. Мелкий дождь срывался с утра, оседая на окнах вялой моросью, и целый день Кира мерзла на работе. Уже дома, сидя на сырой кухне и утирая глаза, крутила кружку, выписывая на столе мокрые круги, и перетряхивала прошлое. Перебирала воспоминания. Вытягивала за краешек, додумывала, пришпиливала. Все не так. Стыд, да слезы, да обиды. Жизнь прошла. И ничего не исправишь.
Тогда, почти четверть века назад, она прекратила беременность, чтобы закончился этот ужас перед строчками врачебных заключений, мука безысходной жалости, черные мысли о будущем, беспомощность. Ради себя убила. И теперь снова. Приставила пистолет к голове Рафи — ради себя, ради шанса на другую жизнь. Все, что Кира делает ради себя, то зло и смерть. И ничего не исправишь.
Кира заскулила, вжала хлебный нож в руку повыше локтя, там, где рукав все прикроет. Жадно уставилась на бисеринки выступившей крови, отдыхая от душевной боли.
Часы, вздохнув, сказали: поздно. Механически встала, вымыла чашку, вытерла коричневые полукружья, еще поплакала в ванной и улеглась в постель. Дождь зашуршал за окном, промчалась, завывая, «скорая». Налились тяжестью веки, и Кире привиделось, что мир рассыпается под пальцами, только дотронься — и что-то порвешь, кто-то вскрикнет от боли. Выныривала, вздрагивая, глядела в потолок, уплывала снова. Над головой привычно забубнил призрачный спектакль, сквозь сон Кира отслеживала знакомые звуки, жевала знакомые мысли. Вот, тоже из-за нее. Хороший-то человек вмешался бы. Поговорил, выслушал, разошлись бы с миром. Ах, если бы раз в жизни она поступила иначе!
Наверное, заснула на секунду. Во сне сидела с соседями, пила чай и все улыбались. Проснулась и подумала: а если….
Искорка надежды, вспыхнув, оказалось такой живой.
Кира спустила ноги с постели, нашла ключ, так и не возвращенный Орену. Схватила кофту со стула — прикрыть зайчика на пижаме. Выскользнула на лестничную площадку. С жужжанием зажглась над головой любопытная лампочка. Громыхнув, лифт остановился этажом выше. Здесь уже слышна барабанная дробь капель по крыше. Сколько рекламы налепили на дверь пустующей квартиры! Щелчок замка. Тише, тише. Пересечь пыльную пустоту: шаг, и еще, и вот… пришла.
— Дрянь! Лгунья!
Мужской голос слева.
— Шлюха! Воровка!
— Неправда, все вранье, не было ничего, перестань…
Женщина скулит где-то там, у окна. Сейчас все случится, потому что Кира тогда не вмешалась. От страха закружилась голова.
— Здравствуйте! Я ваша соседка снизу и…
— И с кем, с уродом прыщавым скакала в постели, пока я пахал… сука, сволочь, подстилка…
Не слышат. В отчаянии Кира повысила голос:
— Послушайте! Ну, послушайте же!
Женщина заплакала, тихо, устало, и Кира перешла на крик:
— Хватит, пожалуйста! Мне жаль, что я не помогла, но давайте же поговорим!
Тщетно. Кира стояла теперь посреди комнаты, размахивая руками, будто ловила вслепую тени — «Панас-Панас, лови мух, а не нас!» — а призраки перебрасывались замусоленными репликами, не обращая внимания на Киру, и надежда гасла.
— Да, виновата я, виновата! Что ж вам теперь надо?! — завизжала она, и знакомый голос спокойно ответил:
— Им — ничего. Они вообще не для нас стараются.
Людвига прислонилась к косяку, неторопливо завязывая пояс накинутого на ночную сорочку халата. Растянутые шерстяные носки болтались на худых ногах.
— Вы интересная женщина, Кира. То у вас интриги с домкомом, то стычки с призраками. Ах, черт, не люблю эту сцену — обождите минутку, сейчас закончат, тогда и расскажете, в чем виноваты.
Женский визг резанул нервы, раскатился звон стекла, хлопнула, оставаясь недвижной, дверь спальни. Далекий раскат грома заглушил звуки мотора.
— Во всем. Я во всем виновата… — глухо ответила Кира. — Я убийца. Они не рассказали на суде, пожалели, а зря.
— Прям во всем? Это с размахом. Ну, допустим. А кого убили-то? Надо же, самое интересное пропустила!
Кира угрюмо молчала. Тишина, сгущаясь, еще шелестела эхом криков. Ужасная усталость подступила, размыла хребты невысказанных объяснений. Слова, теряя смысл, приставки и окончания, дрейфовали на волнах безразличия. «Я виновата!» — еще сопротивлялось, еще горело, но тухло уже, распадалось искрами. Сейчас бы спать, спать.
Людвига молча рассматривала соседку. Вздохнув, перевела взгляд за окно, туда, где среди туч мелькала болезненная луна.
— Знаете, Кира, чем я занималась за полчаса до того, как узнала, что моего жениха убили? Заперлась в подсобке с одним… жуком. У него еще были такие, знаете, усищи. Хотелось сдохнуть потом, чтобы их забыть. Но когда Дуди вернулся, просто висел над чертовым стулом, улыбался и все знал, конечно, — пришлось мне свою вину в задницу засунуть. Духам без живых никак, знаете ли, блекнут, исчезают, а за что им это? Бедняги и так смерти хлебнули.
Кира, не отвечая, протиснулась мимо старухи, похромала к выходу. Людвига, хмыкнув, двинулась следом.
— Приходите на творожник, соседка, — сказала любезно. — Йони будет рад. Очень любил мою выпечку, знаете ли, а теперь, только на других глядя, утешается. Изменял направо и налево, если уж говорить о виноватых, такой был человек. Но мы все равно были счастливы. Хорошо, что дождался, не исчез совсем из-за дружка вашего, вора, чтоб у него яйца отсохли. — Добавила в закрывающуюся дверь лифта: — Не будьте дурой, не все так просто. И спасибо, что не сдали меня тогда в психушку.
Кира вырубилась, едва добравшись до постели, и утром, не совсем еще проснувшись, вдруг вспомнила первую улыбку Гаюшки. Сколько ему было? Месяца два, три? Он так хорошо заснул под утро, и Кира тоже выспалась, открыла глаза — и увидела озорную кривую ухмылку, обнажившую мягкие десны в радужных пузырьках слюны. Сердце наполнилось этой улыбкой и раскрылось, как цветок. Долгую минуту она баюкала воспоминание, свернувшись калачиком и крепко зажмурившись, пока последние капли давнего рассвета не погасли в сумерках подступающей тоски.
До звонка будильника оставалось десять минут, когда в дверь решительно постучали.
Подскочив в испуге, Кира сообразила: Людвига! Пришла с нравоучениями! Скривившись, поколебалась: не сунуть ли голову под подушку, пускай себе молотит? Но вежливое «тук-тук» уже сменилось беспорядочной канонадой… да вот, кажется, и пинки ногами в ход пошли. Весь дом перебудит! Что говорить будут! Кира захромала открывать, с трудом разминая опухшую щиколотку, рывком отодвинула засов и распахнула дверь, готовая уже вызывать «скорую», полицию, пожарных — все, что потребуется настойчивому гостю.
— Милая у тебя пижамка! Розовый зайчик, надо же, кто-то сказал бы: не по возрасту, но что за глупые условности! — сказала Тихоня и решительно шагнула внутрь.
Кира в ужасе втянула голову в плечи, ожидая, что сейчас-сейчас ее поднимут за шкирку и затрясут, как щенка, изгрызшего хозяйский тапок.
На груди у Марии висел в кенгурушке младенец Рафи, сосал соску и с серьезным видом разглядывал хозяйку квартиры. От его взгляда Киру бросило в краску, в жар, в холод, она задохнулась было, заломила руки и открыла уже рот, чтобы разразиться плачем, но гостья вихрем пронеслась мимо, заглянула в неубранную спальню, проинспектировала пустую комнату, заваленную так и не распакованными коробками с книгами, и, вернувшись, объявила:
— Никуда не годится, нет безопасного уголка для ребенка!
— А?.. — сказала Кира.
— Ты мне должна, помнишь? — скинув объёмистый рюкзак на пол, начала Тихоня. — Я кое о чем промолчала, так что с тебя причитается.
— А… — сказала Кира.
— Да не трясись ты так. Орен, хрен с горы, со мной поговорил. Фингал у жулика заметила? Нет? Ну и зря. С чувством вышло. А неплохой, кстати, инспектор был, жалко даже, договорились бы полюбовно, не сорви у чувака крышу. В общем, я знаю, ты с ним по дури влипла, че уж там, не по злобе. Да и… не то чтоб совсем неправильно ты меня тогда обложила… Так что фортель с пистолетом мы за рамками оставили, и за это ты мне сейчас и отработаешь. Усекла?
— А!.. — сказала Кира.
— Да отмерзни уже! — с досадой бросила Мария. — Мне по делам помотаться надо. Сегодня и в воскресенье, авось управлюсь. Но с младенцем, сама понимаешь, не с руки; лишних вопросов не хочу. Так что ты с Рафи и посидишь. Вы уж знакомы, очень даже близко! — хохотнула. — Но здесь ребенка положить негде, одевайся, к нам пойдем — там и колыбелька, и манеж, и музыка, чтоб развивался, какашка маленькая, предатель мой сладкий. Давай-давай, там и позавтракаешь, у меня через час поезд! Вернусь не поздно… или позвоню, как пойдет, там посмотрим. Что стоишь-то?
— Да я ведь… чуть его не убила?
— «Чуть» не считается. А дети тебе нравятся, видно же.
Кира все-таки заплакала.
Мария, постояв в нерешительности пару секунд, подошла, обняла рыдающую навзрыд женщину за плечи, положила подбородок на седую Кирину макушку.
— Беда с вами, бабами. Грызете себя, грызете…
— Сама-то баба! — всхлипнула Кира, вжимаясь щекой в кенгурушку, вдыхая запах пеленок, детского крема и Марииных духов — резкий горький аромат.
— Баба, а то ж… — легко согласилась Мария и подтолкнула хозяйку к спальне. — Поторопись-ка.
Рафи хорошо засыпал только на руках и заходился плачем, стоило опустить его в колыбельку. Весь долгий день Кира провела, обнимая младенца, качаясь с ним у окна, бесшумно бродила из комнаты в комнату, рассматривала книги, гравюры и фотографии на стенах, миниатюры, статуэтки и вазы.
На улице собирался дождь, тяжелые тучи смыкали фронт, набрякали, готовились — и отступали вновь, разлетаясь клочьями под атаками ветра. Солнце прорывалось, зажигало солнечные батареи на крышах, высвечивало Кирино отражение в тяжелом волнистом зеркале на стене. Мягко переступая с ноги на ногу, — левое плечо уже ощутимо побаливало под весом младенца, — она вглядывалась в свое лицо, в темную набрякшую кожу под опухшими глазами, в вяло опущенные уголки рта. Там, за морщинистым лбом, — или в груди, на сердце? — ждала в засаде тоска, но Кира держалась. У нее была обязанность. Она была ответственна за ребенка.
И снова тихое шарканье шагов из комнаты в комнату. Поцокав неодобрительно, свободной рукой стерла пыль с корешков и рамок, счистила пятна с выключателей и почти оттерла ржавчину под краном в ванной. Мокрой тряпкой и ногтями выскребла грязь из глазниц пожелтевшего черепа с сигаретными подпалинами на макушке. Проинспектировала холодильник и кухонные шкафы, пересыпала рис из порванного пакета в банку, выбросила сгнивший огурец и попробовала что-то такое остренькое, с баклажанами и морковкой. Вернувшись в спальню, перебрала стопку тетрадей: строки вычеркнутые, строки оборванные, строки, бегущие легко справа налево, — бисерный аккуратный почерк. Попыталась было прочесть, запинаясь, не поняла и половины, устыдилась и просто показала Рафиньке фотографии сына, заботливо собранные на телефоне, — вот Гайкин маленький, а вот мы в Германии на озере, а это когда проколол ухо, видишь? Красиво, да? Вот выпускной, а это уж сам снимал в армии, глянь, малыш, это танк! Вот Гаюшка с друзьями, а это… а это Сиван. Крупная девочка, хм. Ой, эту фотографию обожаю! Это в Перу! И тут он с Сиван, и тут… а тут она одна, глянь, как улыбается, хм.
Так, слово за словом, под серьезным младенческим взглядом, под тихое сопение и чмоканье Кира говорила и говорила. О Гайкином детстве, о своем. О нерожденном ребенке, которого звали Марк. О молчании, вытеснившем любовь, и обвинении, заменившем знание. Иногда плакала, но многого себе не позволяла: нечего ребенка пугать. Дожидалась, пока заснет покрепче, опускалась с облегчением в кресло и шептала в теплую макушку о том, как плохо, холодно, страшно тете Кире жить, как она виновата, конечно, но ужасно несправедливо, что никто никогда не поможет…
Рафи просыпался, и, поспешно утерев слезы, Кира улыбалась, включала Шопена и шла пританцовывать у окна, показывать: глянь, красная машинка поехала, би-би… вот собачка писает, устроили тут… вот девочка с мороженным, ням-ням, с таким весом лучше б яблочко… А дома-то у меня нет такого сладкого мальчика, не для кого засунуть свою вину в задницу, придется тете Кире из окошка прыгать, но не сейчас ведь, до вечера еще далеко… И не завтра, и не в субботу, ведь в воскресенье я снова приду, и в окошко мы будем только смотреть, да, мой сладюсенький? А сейчас наденем кенгурушечку и побежим в магазинчик, да? Мамочка придет, а у нас супчик!
Утром в пятницу, сидя за шатким столиком у стены пекарни, Кира с опаской поглядывала в набрякшее небо, ждала, чтоб немножко остыл кофе, и удивлялась. Вот на тарелочке булочка с корицей и два крошечных шоколадных круассана. Как же, думала Кира, можно готовиться к смерти, но купить булочку с корицей? Усталое равнодушие хрупким ледком затянуло бездонный омут тоски, и Кира осторожненько втянула чуть сладковатую молочную пенку, как делала уже двадцать лет по пятницам. Капелька дождя упала на ручку чашки и заблестела. Мимо ехали машины, женщины катили тележки для покупок, и Кира невольно подняла глаза к собственному окну напротив, почти ожидая увидать там себя. Из дома вышел Орен с коляской и двумя старшими, оглянулся, встретился с Кирой взглядами, неуверенно кивнул, и Кира осторожненько кивнула в ответ, балансируя на льду. Съела булочку и один круассан, запила кофе — как раз нужной температуры.
Снова выглянуло солнце, над головой с грохотом раздвинули рамы большого окна, и Кира изогнулась, заглядывая вверх. Увидала днища длинных цветочных ящиков, пышную кипень алой герани. Запах возник в сыром воздухе, просочился в ноздри. Белая сирень — бабушкины духи.
Кира аккуратно доела круассан, бережно, не звякнув, выложила на столешницу три шекеля чаевых, тщательно проверила, не забыла ли телефон, сумку, очки, — и, ступая осторожненько, направилась в подъезд бабушкиного дома. Отсчитала два этажа вверх, позвонила и прислушалась: держит ли еще хлипкая дамба усталости злой напор тоски? За дверью раздалось шарканье, во рту стало кисло от страха, и Кира поняла: передышка окончена. Слезы брызнули фонтаном, и, когда солнце осветило темную лестничную площадку, зажглось ореолом вокруг стоящей в проеме фигуры, Кира уже рыдала вовсю. Комкая в руках ремешки сумки, она выдавила главное:
— Прости меня, бабушка!
***
Зэев Зейтуни давно знал: все люди психи. И был в общем-то не против. Стоило, однако, различать тех, что угрожали, и тех, что плакали. Сегодняшняя, например, рыдала, и это обещало выгоду.
Психи подкатывали с завидной регулярностью, раз или два в месяц, а зимой так и чаще. Бормотали имена женские и мужские, называли его братом, мамой, сукой и «ты помнишь меня». Бледнели, багровели, умоляли о прощении или молчании, а то обещали порвать на клочки, если Зейтуни покажется еще раз, сообщив, что плевать им на совесть, проделают то же самое еще разок, уж пускай Зейтуни поверит.
Зэев не спрашивал, что именно «то самое» и как именно еще раз. Пользы от таких психов все равно не было. Да и тянуть любопытства ради не стоило — один едва не придушил Зейтуни, даже и поняв уже, что это не его компаньон по прогоревшей фалафельной.
— Вы что-то сказали?.. — срезал Зейтуни угрозы на подлете, перебрасывал сигарету из левого угла рта в правый и наблюдал, как псих дает задний ход, бросая на ходу: «Пардон, обознался».
А вот плачущих стоило помариновать. Не так уж приятно, когда душат в объятиях, или слюнявят руку, или, хуже того, на коленях ползают — привлекают внимание прохожих, а свидетели бизнесу мешают. Но потерпеть стоило: психи-плаксы совали деньги, рвали дрожащими руками золотые сережки из ушей, один раз и телефон всучили. Разок даже пять тысяч шекелей отвалили! Вот так, свернутых трубочкой, перехваченных резинкой! Был тут и деликатный момент — расставание. Лицо следовало держать до последнего. Проявившись разок раньше, чем следовало, Зейтуни огреб, опять же, по мордам — за жалких три сотни, подумать только.
Вооруженный жизненным опытом, Зэев Зейтуни тщательнее оценил рыдающую посетительницу и понял, что навара не светит. Эти вот климактерические тетки никогда не понимают, как надо вести дела с совестью. Так что он перебросил сигарету из одного угла рта в другой — столбик пепла упал на пол — и скучливо спросил:
— Искали кого?
«Отчего это у тебя такая большая сигарета, бабушка?» — мелькнуло в голове у Киры. Жилистый мужчина, открывший дверь, имел удивительно круглое брюшко, обтянутое футболкой с силуэтом футболиста и броской надписью «Рожден побеждать».
— Бабушку… — ответила Кира, уже понимая, что, кажется, сглупила.
— Бабушку! Сколько ж лет старушке?
— Да уж померла….
— Благословенна будь память ее! Так ведь у меня не кладбище… И зачем тебе покойная?
— Я перед ней очень виновата, — принялась зачем-то оправдываться Кира. — Я… я ее не любила.
— Бывает. Разбила старушке сердце?
— Вряд ли, — честно ответила Кира — и сама удивилась. — Она… как бы не совсем бабушка, папина мачеха, очень барственная была женщина, но… Кто-то же должен был за ней ухаживать. В конце.
— И что ж, не ухаживала?
— Нет! Как вы можете! Я все делала, просто… не посидела вот по-человечески, не пожалела, а она и умерла…
Мужчина со скрипом почухал тугое брюшко.
— Нету у меня, короче, твоей бабушки.
— Ага… Так я пойду?
Мужчина зевнул — сигарета, прилипнув к губе, удивительным образом так и не вывалилась — и закрыл дверь. Вздрогнув, Кира повернулась и пошла себе. Выйдя из подъезда, задрала голову: герани не было. Пустые выцветшие пластиковые поддоны для цветов. И сиренью не пахнет. Поколебавшись, двинулась вдоль по улице, натыкаясь на прохожих.
— Нич-ч-че не понимаю, — твердила она шепотом, — я ващ-щ-ще уже нич-ч-че не…
Телефон звякнул дважды: WhatsApp. Остановившись, проверила — первое сообщение от начальника: «Доброе утро, Кира, как дела? Важный вопрос: ты уже подписала с кем-нибудь?» Минуту она пялилась, не понимая. Подписала?.. С кем-нибудь?.. О чем это? Ох, господи! Работа! Ее же увольняют! Она должна была искать работу! Стой, нет, искать не надо было, ведь все равно дело идет к… Идет ведь? Осторожно ответила: «Доброе утро, нет, не подписала».
Точечки, точечки бегут — собеседник пишет: «В понедельник поговорим в офисе. Ничего не подписывай! У меня есть предложение! Договорились?»
Вот что, интересно, отвечать? Спасибо, работа мне уже не понадобится? Точно ведь не?..
«Ладно, не буду подписывать пока. Хороших выходных».
Осталась довольна: и правда, и выглядит внушительно. Так, кто там еще дзынькал? Открыла список и обмерла: Гай! Сын ей написал! Прислонившись к стене, скорее открыла и прочла: «Мам, привет! В субботу возвращаемся с женой в Израиль, сможешь встретить?»
Она так резко втянула воздух, что подавилась и закашлялась. С женой? С женой?!
«С женой? Да, конечно, в котором часу прилетаете?»
«Не бойся, свадьбу без тебя не делали! В пять вечера! Можно, у тебя переночуем?»
Путаясь в буквах, скорее-скорее ответила: «Конечно, лапочка, буду очень рада! Встречу обязательно!» Не удержавшись, добавила лицемерно: «Как жену хоть зовут?»
И немедленно устыдилась.
«Сиван. Она тебе понравится!»
Ну, конечно. Разогналась уже, чужую какую-то девку… Стой! А покормить детей чем?! И Кира рванула в супермаркет.
Она как раз укладывала в корзину куриные окорочка, когда телефон снова звякнул: «Мам. Хотел предупредить: у нас тут проблемы».
Сердце сорвалось с места и ухнуло в желудок. Руки вспотели, и она с трудом ответила: «Что случилось?»
Господи, он болен. Упал на этих дурацких пирамидах и сломал спину. Подсел на наркотики. Встал на пути у мафии. Убил человека из-за этой Сиван!
«Сиван вроде как беременна. Ее маме это, в общем, не понравилось. Сиван — она в разведке служила, математик, шифры-коды. Должна была продолжать учиться, а тут здрасьте».
«Понимаю…. Аборт делать едете?»
Долгое молчание. Пишет-стирает. Пишет-стирает.
«Сиван не хочет. Поцапалась со своими. Такие дела. Они мне уже названивают. Что я деточку совратил».
«Названивают! Наглые какие! Ну, хорошо, а ты чего хочешь?»
Быстрый ответ без колебаний: «Я хочу, как Сиван хочет».
Кира стояла в проходе, и покупатели, ворча и раздраженно извиняясь, протискивались между нею и полками с выпечкой. Не глядя, протянула руку и бросила в корзину пачку шоколадного печенья. Гай такие любит.
«А девочка не веганка, нет? Я курочку приготовлю. Поживете у меня, свободная спальня есть. Как решите, так и хорошо будет. Оставите — посижу с ребенком, пока твоя-то будет коды щелкать. Тебе еще тоже учиться, не забыл? Так что, курочку-то можно?»
«Нужно курочку! Целую!»
«До встречи, сына».
Грязноватый, тесный супермаркет преобразился. Золотое солнце просияло в окна, озарив кассирш, зажгло радужные веселые блики на дверцах холодильников. Посветлели люди, воссияли добротой их такие простые, искренние лица. Кира вдохнула глубоко воздух, напоенный запахами свежего хлеба и яблок, и сама удивилась тому, как много вошло в легкие, как наконец-то расслабились плечи. Облегчение затопило ее с головой, и несколько секунд она только ухмылялась, чувствуя, как дрожат колени: ей больше не нужно умирать. Нет, какое умирать — невестка должна учиться! А уж бабушка-то постарается! Бабушка, надо же…
Кира бодро выбежала из магазина, пять кульков оттягивали руки, да ладно, пустяки — вот, только дорогу перебежать. Протиснувшись между припаркованными машинами, остановилась переждать, пока проедет битая «субару». Ух, сколько предстояло сделать! Купить двойной надувной матрас, и две подушки, и одеяло, а радиатор поставит детям свой, холодно в доме… Да едет ли эта колымага вообще?!
Колымага не ехала. Водитель высунул смуглую руку с сигаретой из окна, и дымок застыл матовой недвижной лентой. Звонкие брызги у колес зависли в воздухе. Там, дальше, охранник-капитан Ицик у налоговой сидел, приоткрыв рот на полуслове. Облака в небе застыли, не шевелились листья, солнечный луч протянулся длинно и ровно.
— Сударушка! Это тебе тут помереть нужно?
Кира обернулась, медленно-медленно, скользнула взглядом по собаке, поднявшей ногу у дерева (струя стеклянно светилась), по прохожим, остановившимся на полушаге.
Попрошайка на картонке у стены супермаркета — вот кто был живым. Сидел, опершись спиною, перебирал в пальцах завитки бороды. Хмыкнул, повторил:
— Ты тут, того-этого, собиралась, милая. А мне бы как раз пригодилось. Так я что — обеспечу в лучшем виде: ни боли, ни страха, обещаю. Эвтаназия по высшему разряду выйдет.
Кира сглотнула.
— Ничего подобного! Ничего мне не нужно!
— Ну, душа моя, что ж так ерепениться! В жизни всякое бывает, я-то понимаю. Когда так болит, то зачем и страдать.
— Ничего у меня не болит! Отстаньте, мне обед детям готовить надо! У меня внук скоро будет!
Она хотела повернуться, перебежать дорогу под носом у застывшей машины, скорее спрятаться в подъезде, но не смогла: кульки исчезли из рук, как и не было их. «Курочка!» — подумала Кира беспомощно, но сама она непонятно как оказалась уже сидящей на грязной картонке рядом с нищим.
— Какой такой сын, — ласково увещевал ее старик, — выдумки, далеко уехал, про мамку и забыл.
— Неправда! — закричала Кира и скорее открыла телефон, список чатов, нашла строчку «Гай» и… последняя реплика — два месяца назад: «Мы в Перу, целую». И все.
Никакой Сиван. Никакого внука. Она просто сошла с ума. Выдумала, чтобы спастись. Боль ворвалась, выбила дыхание, Кира застонала и закрыла глаза. Надежды нет.
— Неправда… — прошептала. — У меня будет внук.
Упрямство, как тонкая леска в морской глубине, тянуло ее вверх. Ведь только согласись — и распадешься на атомы прямо здесь, на картонке, под рекламой стирального порошка.
— Ну, ладно, неправда, — легко согласился старик. — Но тут, понимаешь, дело такое. Моя золотая рыбка Эли — он бессмертный, понимаешь, и страшно устал, хандрит, просто жизни мне не дает. Грохни все к чертям, говорит, кончай этот мир, надоело, нету больше сил! Вы ведь не представляете, глупые вы смертные, какое облегчение иногда умереть. Но сами-то мы не можем, природа не та, против сути не попрешь. Приходится через вас смерть принимать. Бывало, заваришь войнушку… Да неважно. Ты суть-то ухватила? Пойми, ведь так все, бывает, обрыднет, что или откинуться ненадолго, или уж жахнуть мир с полпинка, чтоб с концами. Но я-то не жалуюсь, тяну! А этот — капризы да нытье. Хватит, говорит, засиделись, давай — до основанья и затем! Может, прав, паршивец. Сам-то я, стыдно сказать, совсем очеловечился. Иной раз, веришь ли, помолиться тянет. И жалко людей, и нехорошо за все живое решать. Вот ты и выбирай, милая: или помирать поехали, или грохну этот мир — и внуку твоему капец, и сама упокоишься. Ты ведь баба разумная, так?
Кира слабо кивнула, глядя на экран телефона. Вот он, сегодняшний разговор с сыном. Проявился. Как она не заметила? Пролистнула, верно, в панике.
— Поняла. Ты мне десять минут только дай, ладно? Курочка моя где, не знаешь? Занесу да ключ под ковриком для детей оставлю.
— Давай, конечно, и машину-то выводи, лады? Нету настроения на автобусе чухать… или там летать…
Кира, в парадной блузке, с подкрашенными ресницами (тушь совсем засохла, и приходилось теперь снимать комочки) и маминых золотых сережках, вела машину по застывшим улицам города. Сыну написала: «Если не появлюсь — хватайте такси, вот адрес, деньги и ключ под ковриком у двери. Люблю вас крепко, как решите — так и правильно. Целую, мама».
«Как решите, так и правильно…» — каталось в голове мелким горошком, пока объезжала застывший грузовик, перегородивший перекресток, пока, не дыша, ехала на вечный красный, пока тянулись мимо белые виллочки на окраине, пока машину трясло на грязной мокрой проселочной дороге.
Вцепившись в руль, стиснув так, что пальцы побелели, держась за него изо всех сил, Кира давила и давила страх, опарой лезущий изо всех щелей. «Ничего, тетка, давай, пошла, — шептала она себе, — надо, значит, надо!»
Мошик, открыв окно, безмятежно улыбался небу, первым зимним анемонам на обочинах, чисто вымытым садам и бродячим кошкам.
— Отличный денек, а? — сказал он весело. — А не выбралась бы за город — такую б красоту пропустила!
Кира тихо заплакала. Слезы лились ручейками по щекам сами, безостановочно и спокойно.
— Ты вроде бога, да? — наконец ответила она. — Скажи, я ведь не зря аборт делала, он бы страдал? Лучше ведь я, если надо. Только б знать…
Старик отвернулся на минуту от сияющего дня за окном, спросил:
— Сколько годков-то с тех пор прошло?
— Двадцать четыре года и… и три недели.
— На-а-адо же, как время летит! — протянул Мошик, хмыкнул дружелюбно и отвернулся снова.
Кира открыла было рот, чтоб настоять, но глянула на сияющую в лучах шапку кудрей, на полные темные губы, приоткрытые в безразличной усмешке, стиснула зубы и подбавила газу.
Мокрые, по пояс человеку сорняки сплошь покрывали маленький двор, ярко зеленея на фоне беленой стены.
— Садись вот, водички с дороги? Я б тебе и кофейку, но чувствую — торопиться надо! Ничего, перетерпишь? Уж недолго осталось!
Кира опасливо примостилась на бамбуковом кресле, со скрипом, принявшим ее в теплые, спокойные объятия. Старик уже скрылся в доме, за открытой дверью слышалось бурчание, тяжелые шаги. Она отчаянно взглянула на промытое глубокое небо, на разошедшиеся тучи, на дрожащие капли, срывающиеся с листьев старой оливы во дворе. Еще минута, ну две — и не будет больше ничего. Ни гонки облаков в осеннем небе, ни слез, ни выбора. У детей родится ребеночек. Без нее.
Мошик вышел, поставил на кривой столик маленький круглый аквариум, запустил в воду пятерню, вынул, держа ковшиком. Маленькая рыбка — оранжевая, черные бусинки глаз — трепыхалась в лужице воды.
— Вот и Эли. Ну, глотай! — теплыми пальцами он тронул Кирины губы и, когда она открыла послушно рот, расправил горсть.
— А-ы! — вскрикнула Кира и почувствовала, как живое, трепыхающееся проскользнуло в глотку.
— Вот и ладушки… — еще услышала, чувствуя, как опрокидывается под спиной кресло.
Солнце, яростно вспыхнув, клинком рассекло мир и расплылось. Пелена тонкого утреннего тумана затянула двор, сгущаясь, плотнея, грубея, схлопываясь пузырем, пеленая и стягивая, закупорила рот и ноздри, выбила остатки воздуха из груди так, что затрещали ребра, и погрузила Киру во тьму.
Но тишина не пришла.
— … компотик! — сказала мама. Крохотные пальцы, обхватившие чашку, — ее пальцы — вспыхнули и сменились тучами, рвавшими наискосок неизмеримую сферу, центром которой была она сама, лежащая в песочнице во дворе, торжествующая, рыдающая от полноты чувств. Секунду удалось задержаться там, ощутить сырую влажность песка и тепло слезинок, стекающих к ушам, а после мир сорвался и помчался вскачь.
Воспоминания, сны?.. Не различишь. Беспомощную, одуревшую, ее тащило и вертело в потоке. События и чувства, переливаясь одно в другое, подобно цветам радужной пленки на луже у гаражей, где куры и солнце в шиферную щель, где колосья в поле, где звезды, где смерть и рождение, ты и твой ребенок, — все слилось и сплелось. Где горят крыши, искры стреляют в вечереющее небо и боль размалывает тела, как ванильные сухарики, где смех и солнце в шиферную щель, и куры, и тучи наискосок, а руки месят тесто или плоть, где рев и время на выдохе, ставшее тишиной.
«Наконец-то», — подумала Кира и исчезла.
Это все, что удалось запомнить, — время на выдохе, ставшее тишиной.
Мошик щелкал пальцами перед ее носом. Заинтересовавшись, она долго слушала необыкновенно звонкий, сухой звук. Подумала: кастаньеты? — и от любопытства открыла глаза.
— Ну что, кофе? — спросил старик.
— Обязательно, — ответила Кира и замерла, удивляясь тому, как голос возник из тишины и в тишину ушел.
Хозяин с кряхтеньем распрямился, отошел, и солнце горячим потоком хлынуло ей в глаза. На секунду вспомнилось, как пылали крыши, вспомнилось — и уплыло в глубину, туда, куда погружаются сны.
— Не получилось?! — вскричала Кира. — Все пропало?!
Но Мошик только махнул рукой, не оборачиваясь, зашел в дом и загремел посудой. Кира вскочила и огляделась. С запада снова шла туча, и тревожный свет солнца коснулся глубокой прохладной травы, поблескивающих листьев оливы, зажег мелкие лужицы на гравии у калитки. Подул ветер — и куст ракитника у дома заволновался. Длинные гибкие ветви, яркие вспышки желтых цветов, зеленые тени волнуются на белой стене. Слишком уж красиво. Не бывает, чтоб так ярко и свежо. Это же сон. Вот оно как после смерти: прекрасный мир-воспоминание. Она осторожно опустилась в кресло и задумчиво тронула теплые прутья подлокотников: можно ли отличить, можно ли не заметить разницы?
Вздыхая, прошаркал хозяин. Рядом с опустевшим аквариумом поставил крохотную белую чашечку, похожую на цветок колокольчика, со щербинкой на краю. Оливковый стручок кардамона плавал в колечке бежевой пенки.
Кира осторожно подняла, вгляделась в трещинки — из каких глубин ее памяти эта чашка? Отхлебнула глоток, обожгла губы и увидела, как вкус — коричневая горечь, слегка ореховая, — нитями пророс в языке. Хмыкнула — вот и поймала тебя, мир-обманка.
— Ты не торопись, сиди себе, кофе пей, а я постою, подожду, чего уж там… — въедливо бурчал Мошик, и Кира поспешно вскочила, уступая место.
Кресло ухнуло под его весом, и старик блаженно закряхтел, устраиваясь.
— Стаканчик мой принеси, милая, у печки стоит. Вот и молодец, ножки-то молодые! Чай, в охотку побегать, а?
Кира осторожно села на вздыбившиеся плитки веранды, допила кофе, пососала кардамон. Вкус снова был только вкусом, а на обожженном языке вздулся кислый пузырек.
— Что будет дальше? — спросила почти спокойно.
— Да как обычно, милая, как обычно.
Кира умиротворенно кивнула. Конечно, а чего еще ожидать.
Туча налилась чернотой, набрякла, просачиваясь крупными редкими каплями. Запахи зелени и земли, чего-то старого, обжитого, немного плесени и пота. Ветер поднялся, порвал тучу, разлетелись лоскутья. Какая чистота небес и чувств. В жизни так не бывает.
Кира закрыла глаза и прислонилась к стене дома. Печаль тронула душу мягкими осенними лапами. Вот и все. Ни вины, ни страха. Хорошо же?
Мошик демонстративно кашлянул. Еще разок, погромче.
— Ты б поторопилась, милая, домой, курочку детям жарить. Все уж, воскресла, конец передышке. Да что ж так скачешь-то, дом развалишь! Ну что визжать-то! Бессмертного глотала? Глотала! Как же не восстать? Против законов природы, милая, не попрешь. Как это — где Эли? Э-э! Дыши-ка глубже, вот так! Ну да, в тебе теперь и живет. Да не бери в голову, не помешает, а заскучает — сам свалит, делов-то. Что-что тебе нельзя?.. Тьфу, глупая, что ему там делать. В сердце, думаю, плавает. Или в глазах. Глянь-ка сюда… ну да, вон он, а то. Так ты езжай, милая, шабат шалом!
Она пошла, спотыкаясь; небо мерцало над головой, и зеленые травы ласково опутывали ноги. Снова припекало.
Обернулась:
— А если свалит — я умру? И что мне делать, чтоб не заскучал?
Мошик, посапывая, оплыл в своем кресле, пригревшись на солнышке. Буркнул лениво:
— Коли умрешь, так умрешь, а нет, так нет. Да делай что хочется! Чай, и не заскучает.
Серая машинка медленно развернулась и поехала прочь, виляя на ухабистой дороге. Не глядя, Мошик протянул руку и смял в горсти пустой аквариум. Капелька, проступившая на сгибе ладони, радужно сверкнула в лучах солнца. Старик хмыкнул:
— Что, подальше отселился, а? Вот паршивец, одна морока с тобой. Ну, ладно. Как оно тебе там? Не холодно? Что-что говоришь? Тетка-то? Да ладно, пускай верит. Полезно.
Далеко-далеко газовый протуберанец поднялся над поверхностью звезды и развернулся рыбьим хвостом. Так, по привычке.
Кира ехала медленно. Как же все за сердце берет, думала она, прямо тонешь в этой красоте, такое счастье. Вот оно как — глазами бессмертного. Господи, сколько цветов! И в лужах небо!
Рукавами утирая слезы и сопли, с колотящимся сердцем, едва успевая рулить в звенящих волнах всего сущего, она думала: а вдруг Эли заскучает? Свалит по-тихому! Как же без этого всего, а? Нельзя никак! Гулять стану много. В музеи обязательно! Может, путешествовать? Делов-то…
Тихонько позвала:
— Эли?
И в сердце плеснулась счастьем горячая алая рыбка.
Прыгал? Кто прыгал?
Саша Вагиев чувствовал себя как всегда. Ноги внизу отмеривают шаг за шагом; руки потеряно висят по сторонам, в животе бурчит. Тусклое, невыразительное, пустое ощущение. Саша Вагиев чувствовал себя ужасно несчастным, никчемным и жалким.
— Я все равно не понимаю, почему нельзя ко мне переехать. Твоя мама — взрослая женщина, ты взрослый мужчина, а если не любишь, то так и скажи. Пойму, не маленькая.
Яэль Гутман давила сухие, жесткие листья, пинала вздыбленные корнями плитки тротуара, но внутренняя мертвечина разрасталась, равнодушно проглатывая и треск, и боль, и злость. Надежда повесила нос и поплыла в пустоте, как космонавт в необъятной черной тишине. Так всегда было, и так всегда будет.
— Моя мама… очень одинокий человек. И если я… то она…
— Она! Что — она? А я? Я — неважно?
— Но ты не прыгала с моста!
Молчание.
— Какого еще моста?
Туча шла с запада, наливалась сизой тьмой, ворчала. На мосту ветер, под мостом свист и тяжелый низкий гул — прибрежное шоссе. Шумнее океанского прибоя шорох множества шин.
Над мостом отчаянной предгрозовой яркости солнце. Схематичный рисунок на метровой высоты каменном ограждении и выше, на зеленых трубах перил, сверкал золотом. Выпуклые штрихи, точки и тире мазков — рыцарь смотрит туда, где за поворотом дороги бушует зимним аквамарином море. Длинные тощие ноги, шлем тарелкой, лошадиный круп. Копье, протянувшееся вверх, смазано на самом краю. Банка засохшей дешевой краски из хозяйственного перекатывается неподалеку.
Яэль накрыла пальцы Саши, недоверчиво ощупывающие контуры рисунка. Поколебавшись, сжала, с облегчением ощущая, как они теплеют.
— Здорово, да? А краски нормальные купим. И страховочную обвязку, вот что.
Тут главное — не спугнуть, думала она, оживая, наполняясь собой.
Верить или не верить
«Какой дурой надо быть, чтобы так повестись, — цедил холодный голос в Кириной голове. — Псих-побирушка попользовался машиной и скормил тебе рыбку».
Кира металась по нежилой комнате, потроша оставшиеся после переезда коробки.
— Да куда ж сунула-то, — бормотала она себе под нос, — шлемазла кусок, вечно у тебя все вверх дном.
«Стыд-то какой, — тянулась дальше липкая нить. — Не дай бог, кто узнает. Совсем умом тронулась».
Поспешно выкладывая стопку книг одну за другой, едва не пропустила то, что искала: тетрадку прописей. Уселась на пол, открыла, погладила — половина первой строчки заполнена пузатыми старательными буковками: «а… а… а…»
«А ну как при детях такое выкинешь? Лучше б закончила дело до их приезда. Лучше бы… Лучше бы…»
Это Гаюшка писал. Больше-то не захотел. Кира так себе мать: не заставила. Только и умеет сын по-русски, что печатать с ошибками. А тетрадь хорошая, дорогая была.
«Все одно — не будут они с тобой жить. Никто не захочет с тобой жить».
Не выдержала, бросилась в ванную, долго вглядывалась в черноту распахнувшихся зрачков, в серую поблекшую радужку. Нет там никого. Обманули!
Вернулась, составила коробки одна на другую у стены, освободила место для постели — хоть ночь-то переночуют. Подняла тетрадку, глянула на часы, ахнула и вытерла слезы.
Ждала у входа в букинистический полчаса. Расхаживала взад и вперед, рассматривала бандажи в витрине соседней лавки. Вспоминала, как сломала ногу, бормотала под нос. Глядела на серую кошку, возлежащую на крышке мусорного контейнера, и мучительно пыталась понять: красивее сейчас кошка, чем раньше, еще этим утром? И прошло-то полтора часа, а оглушающая свежесть мира уже поблекла. И то — дура Кира, легковерная дура и есть.
Сегодня на женщине было серое платье с белым воротничком, и Кира бросилась ей наперерез, заслонив вход в книжный.
«Давай-давай, на людей бросайся, с психами разговаривай, куда ж дальше!» — зудел и зудел голос, и ей захотелось попятиться и убежать скорее, но женщина уже смотрела на нее, подняв брови.
— Это вам! — протянула тетрадь. Ах, поздороваться-то забыла. — Для вашей внучки!
Бледный блин лица букиниста, смотрящего на них сквозь стекло витрины, ничего не выражал. Кира украдкой заглянула за спину собеседницы — где они, тени умерших?
Женщина, склонив голову, глянула на тетрадь, на Киру, на кошку.
— Моя внучка умерла, — сказала безразлично. — Погибла в аварии. Вместе с моей дочерью.
— А… — запнулась Кира, и голос в голове загремел торжествующими литаврами: «Стыд-то какой!» — А вы же искали, для Анюты?
— Ах, для Анюты! — просветлела лицом женщина. Улыбнулась, аккуратно взяла тетрадь, раскрыла. Пальцем провела по пузатым буквам. — Не жалко вам?
— Нет, нет! Чего добру пропадать! — И, не выдержав, спросила: — А я думала, вы с дочкой разговариваете…
— Ну, надо же с кем-то говорить, вы так не думаете? — глянула собеседница насмешливо, и Кира, смешавшись, с жаром закивала.
— Анюта — дочь моей соседки, ей семь. Юлия — вдова, это сближает. Работает помногу, а я с Анат сижу. Нам так легче… Ирина, приятно познакомиться.
— Кира! — обрадовавшись, что позора не вышло, решилась и зачастила: — А я к вам с просьбой! У вас, кажется, есть сборник Короткевича — вот не продадите ли? «Дикая охота короля Стаха», так хочется почитать…
— О! — Ирина убрала тетрадь в обширную черную сумку. — Продать — не продам, а читать — берите, конечно. Приходите нынче к семи — Смилянски, тридцать два, квартира три, чаю попьем, библиотеку мою посмотрите. С Анюткой познакомитесь. Что ж, до вечера!
Милостиво кивнув, она аккуратно обогнула собеседницу и вошла в магазин. Обернувшись, Кира поймала взгляд букиниста и, не удержавшись, показала язык. Вспыхнула, отвернулась. Мельком глянула на кошку и тихо взвизгнула: зеленые кошачьи глаза загорелись невыносимым грозным блеском, переливаясь и сияя, вертикальная щель зрачка поплыла, и в ней отразилась рыба Кира — пучеглазая оранжевая голова в седых лохмах, длинные плавники, золотая вуаль хвоста. Секунда — и кошка, взвившись, слетела с бака и шмыгнула в щель.
Кира скосила глаза, пошарила даже рукой — нету хвоста. Несмело взмахнула руками-плавниками. Перехватив сумку, ухмыльнулась и поспешила прочь: дел невпроворот! Пятница — день суматошный, все нужно успеть до наступления шабата. Купить надувной матрас и две подушки! И на рынок, на рынок — клубники для Анюты: как это — в гости с пустыми руками?!
Кира легонько стукнула себя в грудь, туда, где, кажется, находилось сердце.
— Привет, — прошептала, — маленький паршивец.