Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2021
* Окончание. Начало см. «Урал», 2021, № 10.
Глава 25
В субботу, после раннего обеда, к слову, вновь изысканного и до чрезвычайности вкусного, на этот раз это была экзотическая индийская кухня, мы очень мило проводили время, ковыряя в зубах палочками из корня сальвадоры персидской и развлекая себя умеренной выпивкой, сигарами и утонченной беседой на темы о новых веяниях в искусстве.
— Андеграунд отвергает и часто нарушает принятые в обществе политические, моральные и этические принципы, — говорил Генрих Наркисович, с важностью поджимая губы. Вика стояла за спиной мужа и с очень серьезным видом гладила его по голове, время от времени делая ему рожки и подмигивая мне.
— Вика, прекрати дурачиться! — прикрикнул Геворкян, увидев ее проделки в зеркале.
И тут раздался звонок в дверь. Вернее, четыре звонка.
— Это, вероятно, Цюрупа, — предположил я, вспомнив, что Сашка бывает здесь по субботам.
Генрих Наркисович отрицательно помотал головой.
— Нет, Цюрупа днем не приходит, он придет позже, ближе к полуночи. Он всегда приходит ночью. Как убийца.
Опять послышались четыре звонка.
Генрих Наркисович усмехнулся и пропел:
Я милого узнаю по походке.
Он носит, носит брюки галифе.
А шляпу он носит на панаму,
Ботиночки он носит «нариман».
— Это Цинкельштейн: только этот идиот всегда звонит четыре раза, — сказал Генрих Наркисович. — Человек-анекдот. Пришел поиграть в карты. Обожает «смертельный» покер. Не так давно Цинкельштейна чуть не убили. Хотели наколоть его на булавку, как лесного клопа. Цинкель уверяет, что побывал на том свете, и ему там не понравилось. Вышел из больницы и сразу ко мне. Вика, рыбка моя, не сочти за труд, открой нашему соседу и дорогому другу. Только проследи, чтобы этот гаденыш тщательно вытер ноги. У меня ковры новые!
Я развернулся в кресле, чтобы оказаться лицом к двери. Ну что ж, посмотрим, каков Генрих Натанович при дневном освещении. Я испытывал легкую, почти приятную тревогу. А что, если он меня узнает?.. Но тревожился я напрасно: Генрих Натанович меня не узнал. Правда, при звуках моего голоса он едва заметно вздрагивал и недоуменно сдвигал брови.
Кстати, выглядел он значительно лучше, нежели при нашем расставании.
…Играли по-крупному. Ставки, ставки, ставки…
Ближе к полуночи Цинкельштейн неожиданно для всех надрался. Покачиваясь, он встал из-за стола, подошел к распахнутому окну и, сняв с запястья механические часы, принялся их сосредоточенно заводить. В уголке рта у него тлела сигарета. Было несложно предположить, что произойдет в следующее мгновение. И это мгновение не замедлило наступить: сигарета догорела до фильтра и обожгла толстые губы фальшивомонетчика. Истерично взвизгнув, Генрих Натанович схватил горящий окурок и вместе с часами выбросил в окно. Проделав все это, он с довольным видом вернулся на свое место за игорным столом.
— Болван, — сказал ему хозяин дома, — ты только что выбросил часы с десятого этажа.
— Ерунда! — пьяно усмехнулся Цинкельштейн. — Они у меня противоударные.
Прошло полчаса, Цинкельштейн слегка протрезвел и приступил к поискам часов. Я ему напомнил: окурок, окно, десятый этаж… Лоб Генриха Натановича покрылся испариной. Мутные глаза как по волшебству очистились и приобрели осмысленное выражение. Спустя секунду Цинкельштейн издал страдальческий вопль и, как сумасшедший, вылетел из квартиры.
— Это «Патек Филипп»! — орал он. — Тридцать пять тысяч евро…
Через минуту он вернулся. Сияющий и улыбающийся во весь рот. Рядом с ним стояли Цюрупа и девушка в очках. В руке девушка держала книгу. Я присмотрелся. Ну, конечно, «Мадам Бовари». Где, интересно, Цюрупа с ней познакомился? В библиотеке?
— Я же говорил, что они противоударные! — тыча часами в разные стороны и обнимая одной рукой Цюрупу, восторженно вопил Цинкельштейн. — Они упали с десятого этажа и не разбились, лежали прямо перед подъездом! Чудо из чудес!
Девушка поправила очки и бросила на меня быстрый взгляд.
Красивая девушка, отметил я про себя. Очень красивая и очень молодая. Мне почему-то стало неприятно, что она пришла с Сашкой. Даже под сердцем заныло. Какое имел право мой второй бесценный друг обзаводиться такой красавицей?
Я стоял рядом и, не скрывая восхищения, любовался ею.
— Мне о вас отец рассказывал, — сказала она мне очень тихо, когда на минуту мы остались одни.
Я вопросительно взглянул на нее.
— Я Аня, дочь Дмитрия Брагина.
— Москва, несмотря на миллионы обитателей, — пробормотал я, — не так уж и велика. Особенно если этими миллионами управляет случай.
— Ну-с, друзья мои, — вздохнул хозяин дома и, взбодрив бороду ладонью, обвел нас ласковым взором, — нас как раз шестеро, самое время перекинуться в «дурака».
— Величие замысла, — говорил Геворкян спустя час, побивая валетом десятку Цинкельштейна, — величие замысла тогда срабатывает, когда есть гармония: когда дарование соизмеримо с мечтами о славе. А у меня при грандиозных амбициях — таланта кот наплакал. А жить-то хочется, — он побил еще одну карту, на этот раз Сашкину.
Геворкяну сказочно везло. Чего не скажешь о Цинкельштейне.
Позже за Генрихом Натановичем пришла жена. Я вспомнил, что некогда он очень неодобрительно отзывался о ее шее. Я присмотрелся. Шея как шея. Да, слегка морщинистая, ничего тут не поделаешь, возраст. Во всем же остальном Серафима Ивановна была, что называется, женщиной с изюминкой. Стройная, высокая, спортивная. И глазами постреливает.
— Генрих, — сказала она, — тебе давно пора бай-бай. Ты только что из больницы. Пожалей себя. Твое сердце…
— Оставь меня в покое! — взвился Цинкельштейн. — С сердцем у меня все в порядке!
Да и с деньгами, у тебя, сукин ты сын, тоже, по всей видимости, полный порядок, коли ты, глазом не моргнув, проигрываешь в карты астрономические суммы. Да и миллион, унесенный в мешке липовым Дедом Морозом, судя по всему, не очень-то пошатнул твое финансовое положение.
— Вы знаете, — обратилась Серафима Ивановна почему-то ко мне, — после того как на моего Генриха было совершено покушение и его сердце проткнули чем-то длинным и острым, оно стало функционировать как часы. А у него ведь был благоприобретенный порок сердца. Убийца, сам того не желая, что-то там сдвинул, и сердце заработало, как новое.
— Действительно, — подтвердил Цинкельштейн, — этот живодер стал моим непреднамеренным врачевателем. Я снова могу пить, как в молодости. Кроме того, он опосредованно приучил меня к чтению, — Генрих Натанович полез во внутренний карман пиджака, вынул оттуда миниатюрную книжицу с золотым обрезом и торжественно потряс ею в воздухе, — я с ней не расстаюсь.
Это был урезанный до размеров карманной записной книжки, брикетированный вариант романа Пруста «Под сенью девушек в цвету». Молодец, про себя похвалил я Цинкельштейна: схватываешь все на лету. Если бы я был эскулапом, засел бы за диссертацию под названием «Вязальная спица как нетрадиционный метод лечения множественных пороков сердца».
— Все забываю поклониться тебе в пояс, — сказал Геворкян Цинкельштейну, — именно после той злополучной истории я ничего не храню дома. Ни крупных сумм, ни драгоценностей.
Значит, Генрих Наркисович прежде действительно хранил что-то дома, и Корытников располагал, по всей видимости, достоверными сведениями о его сапфирах и жемчугах.
— Кстати, Цинкель, я бы на твоем месте, — Геворкян бросил на своего приятеля быстрый взгляд, — не благодушествовал, никто не знает, что взбредет в голову твоему спасителю в следующий раз. Ведь, насколько мне известно, его так и не сцапали.
— Черт с ним, повторяю, благодаря ему, я снова могу пить, как в молодости.
— Хорошо, что твоя мама этого не видит! — воскликнула Серафима Ивановна. — Еврей-пьяница! Это такая редкость…
Цинкельштейн захохотал.
— Еврей-пьяница — обычное явление в наше время. Почитайте Сергея Довлатова, у него там евреи только и делают, что пьют… да и сам Довлатов…
— Увы, евреи деградируют. Трудно представить себе спившегося армянина, — Геворкян выкатил грудь и обвел всех высокомерным взором, — армяне еще держатся… К слову, Довлатов был армянином! — вскричал он. — Не забывай об этом!
— Да, — лицемерно согласился Цинкельштейн, — действительно, Довлатов был армянином, а в итоге, когда, неустанно работая над собой, умственно подрос и повысил свои интеллектуальные кондиции, автоматически и закономерно превратился в еврея.
— Подумать только! Каких только чудес не бывает на свете! — изумилась Серафима Ивановна.
— Дорогая Сима, эти твои попытки остроумничать… они неуместны. А все потому, что ты опасаешься выглядеть дурой. Должен с прискорбием заметить, что твои опасения не лишены оснований, — сказал Цинкельштейн, незаметно подглядывая за картами Геворкяна.
— Была бы дурой, никогда не вышла бы за тебя замуж.
— У тебя природный дар говорить загадками.
Пока Цинкельштейны лениво упражнялись в острословии, Геворкян выигрывал партию за партией.
Кстати, Цинкельштейн сильно прибавил в весе. Наверно, потянет на 10 пудов. Такого Цинкельштейна мне не втащить на кровать.
Все это время Аня молчала, лишь изредка бросая короткие взгляды то на меня, то на хозяина дома.
***
Уже на следующий день Геворкян собрал всех на званый ужин. Он решил пышно отпраздновать свой очередной карточный выигрыш. Генрих Натанович, проигравшийся в пух и прах и по этой причине сильно удрученный, тем не менее на ужин явился.
Геворкян обзавелся дворецким, поваром, экономом и ключником. И научил этих жуликоватых типов обращаться к нему согласно давно канувшей в прошлое императорской Табели о рангах.
— Прошу великодушно простить, ваше сиятельство… — почтительно обратился дворецкий к своему хозяину.
— Только не говори, что поросенок не готов! — вскричал Геворкян, гневно сверкая глазами.
— Не застыл-с, ваше превосходительство. Желе еще…
— Протобестия! Каналья! — загремел Геворкян. — Разжалую в ливрейные лакеи!
Дворецкий исчез.
— Превосходительство, сиятельство?! — изумился я. — Как это понимать? Как причуду?
— Как же быстро народ забывает своих героев! — качая головой, посетовал Геворкян. — А ведь еще совсем недавно я занимал пост заместителя председателя госкомитета по драгметаллам. У меня разряд государственного советника 1-го класса. А это не хрен собачий, это соответствует чину тайного советника в царской России, то есть чину штатского генерал-лейтенанта. А к тайным советникам обращались именно так. Тогда умели с должным уважением относиться к верным сынам отечества.
— С сиятельством — та же история?
— Нет, это уже за деньги. Один чрезвычайно сообразительный пройдоха… — он впился глазами в Цинкельштейна, который тут же вжал голову в плечи, — открыл в подвале на Неглинной балаган. Назывался он так: Международный Монархический Двор или что-то в этом роде. Короче, пройдоха принялся за деньги раздавать дворянские титулы. Он ручался, что за три лимона он кому угодно, хоть свинопасу, хоть дворнику, раскопает в древних архивах, анналах и летописях достоверную запись о том, что его предки произошли если не от Адама, то уж точно от Вещего Олега или Святополка Окаянного, а графство получили из рук самого Ричарда Львиное Сердце.
— И ты, конечно, не устоял, — засмеялась Вика.
— А чем я хуже других? Предложение было уж больно заманчивое. Всем хотелось потешить свое тщеславие. От Березовского до Лужкова… Э, да что говорить! У пройдохи была такса: лимон — дворянство. Два — баронство. Три — графство. За четыре он твердо гарантировал герцогство или даже курфюрство. Это он сделал Лужкова светлейшим князем. А меня — графом.
— Не понимаю, почему ты на меня так ополчился, пройдохой обозвал… — надулся Цинкельштейн. — Гордись! Не каждому удается получить знаки дворянского достоинства из рук иудея.
Он почему-то с ненавистью посмотрел на свою жену. Во мне вдруг заговорил писатель. Я представил себе, о чем он сейчас, глядя на жену, думает. «Как же она постарела, как подурнела! Вислая грудь, дряблая кожа, тьфу! А я? А я еще хоть куда! Хоть женись на молодой!»
Я перевел взгляд на Серафиму. Она смотрела на мужа с грустью и обожанием. «Господи, зачем он так много пьет?.. — наверно, думает она. — Боже, как он постарел! Седая голова, походка старца, слезящиеся глаза… Но как же я его люблю!»
— Занимался наш пройдоха, — разносился по комнате бодрый голос Геворкяна, — и организацией развлечений для бизнесменов, не знавших, куда девать деньги. Пройдоха начинал вполне традиционно, занимаясь организацией вечеринок и банкетов для очень состоятельных людей. Однако вскоре искушенной публике наскучили светские рауты, они возжаждали большего, хотели быть заинтригованными. Он стал устраивать развлечения всех видов — от экзотических до непристойных. Он придумывал игры. Например, одевал клиентов как бродяг и вез их на вокзал. Они должны были просить милостыню. Кто наберет больше всего монет за утро, тот и выиграл. Жены этих бизнесменов тоже захотели играть. Их отправили работать официантками в забегаловки. Выигрывала та, которая получала больше чаевых. Иногда они должны были играть роль стриптизерш. Некоторые очень богатые женщины хотят играть роли проституток. Он организовывал и это. Конечно, светские дамы не идут до конца. Почему им хочется делать такие вещи? Думаю, ими движет страх, что когда-нибудь они могут оказаться нищими или проститутками… да и многие помнят, что начинали именно с этого. Не удивительно, что наши жены приняли деятельное участие в этом захватывающем марафоне.
— Твоя пятая жена тогда выиграла с большим отрывом, — напомнила Серафима Ивановна Геворкяну.
— Да, удалая была женщина, — охотно подтвердил тот, — она чуть-чуть опередила тебя, дорогая Серафима, а ты ведь долго лидировала. Но, если честно, все это бешенство от жира, все эти трюки — от безделья, от скудости духа и ума! — Последние слова он произнес с пафосом и даже приподнялся со своего места.
— Кстати, я так и не понял, зачем тебе графство… — вернул Генрих Натанович разговор в прежнее русло. — Мог бы удовлетвориться и баронством. И дешевле бы обошлось.
— Нет, баронства мне было маловато, — сказал хозяин дома, немного остывая. — Если кто забыл, я в качестве зама председателя комитета по драгметаллам в течение некоторого времени курировал алмазодобывающую промышленность всей страны. А это тянуло на графство. Я был, так сказать, главным государственным ювелиром Российской Федерации.
— Не понимаю, почему ты оставил такое хлебное место.
— В тени меньше потеешь. Вовремя уйдя на покой, я сохранил кроме жизни еще и незапятнанную репутацию. Кто от этого выиграл и кто проиграл?
— Выиграл, несомненно, ты, — пробурчал Цинкельштейн, — а проиграл я, ты ведь так и не заплатил мне за графство…
— Не позорься! — страшно вращая глазами, воскликнул Геворкян. — Какие могут быть счеты между закадычными друзьями! Кстати, когда ты отдашь мне карточный долг?
Спустя минуту Геворкян вернулся к теме о хлебном месте.
— Вообще-то все было не совсем так, я имею в виду свой уход с государственной службы. Меня «ушли». Причем как раз тогда, когда меня больше всего хвалили за успешную работу. Меня знал президент, однажды я даже удостоился его рукопожатия. Я так обнаглел, что уже подумывал о министерском портфеле. Но тут-то меня и прихлопнули. Я ничего понять не мог, ведь еще вчера я был принят на самом верху, мне жали руку первые лица государства, я превосходно справлялся со своей работой, заключал выгодные контракты…
— Тебя «ушли» именно поэтому, — цинично сказал Цинкельштейн, — удачливость раздражает. Надо было вести себя потише. Но ты же не можешь. Тебе нужны рукоплескания, овации, фанфары… Любишь распускать свой армянский хвост. Гремел, наверно, о своих достижениях на каждом углу. Вот и загремел…
В один из дней Геворкян завел со мной «специальный» разговор.
— Я тут полюбопытствовал, что вы печатаете.
Я насторожился.
— Вам что-то не понравилось?
Он скривил губы.
— Устинова, какая-то Шилова… Донцова!! И между этими гениями графомании затерялись и Пушкин, и Чехов, и Булгаков, которых вы почему-то издаете ничтожно малыми тиражами. Вам не стыдно?
Я пожал плечами. Ответ у меня всегда наготове. Он выверен от первого до последнего слова. Потому что я тысячу раз задавал его себе и сам же тысячу раз себе отвечал.
— Видите ли, Генрих Наркисович… Конечно, стыдно. Но этих милых дам читают. Массовый читатель подсел — вернее, его подсадили — на примитивное чтиво. Это мировая тенденция или, как сейчас говорят, мировой тренд. Все в угоду мещанскому вкусу. Герань цветет не только на подоконниках, но и в податливых сердцах. Нынешнему читателю не до идей возвышенного порядка. Его приучили не задумываться. Поэтому Шекспира с его гамлетовскими вопросами ему не осилить. Да он и не пытается. Читателя интересует не пища для души, а пища для тела, а также отметки сына, относительная верность жены и твердый заработок. Приходится это учитывать. Да и о редакторе надо подумать, он ведь тоже хочет есть, и ему небезразлично, где он будет сегодня обедать — в вонючей забегаловке или в роскошном «Балчуге».
— Да, безрадостная картина, — зевнув, сказал Геворкян. Он явно подтрунивал надо мной. — А что же делать настоящему писателю, художнику? Сушить сухари? Творить даром?
— Художник творит потому, — сказал я с расстановкой, — что иначе не может. Он как альпийский пастух, который знает, что должен выгонять стадо каждый день, ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух. Художник тот же пастух, только гоняет он по горним высям не стадо баранов, а собственный дух… Для художника, для настоящего художника, — уточнил я, — важен не сиюминутный успех, а посмертная слава. — Я замолчал, я сам не верил тому, что говорил.
К нашей беседе неожиданно примкнул Цинкельштейн.
— Гонять собственный дух? — повторил он и захохотал. — Ну, вы и сказанули! А меня всегда учили, что писатель должен творить для народа, а не скакать галопом по ухабам, чтобы добраться до этих ваших дурацких райских полян. Дух — это не стадо баранов, к вашему сведению, господин писатель, — заплетающимся языком сказал он.
— Геша, веди себя прилично! — прикрикнула на него жена.
Цинкель опять был пьян. Он вышел из-за стола, зашатался и тут же повалился на спину. Упал он мягко, как падает медведь на сосновые опилки в цирковом манеже. Все встали и окружили его, с интересом наблюдая за его попытками подняться.
Цинкельштейн повернул голову в сторону жены.
— Вот видишь, как ты меня огорчаешь! — промолвил он с укором. Его красивые библейские глаза повлажнели. Затем стокилограммовый Натаныч начал бороться с земным притяжением. Тяжело дыша, сдвинув брови, вращая руками и ногами, он попытался перевернуться на живот. Смотреть на него без смеха было невозможно. Никто ему не помогал. А Серафима Ивановна даже отвернулась. Мы смотрели на корчащегося Натаныча и терпеливо ждали, чем все это закончится.
— Ну, вот еще один еврей-пьяница. Я уже говорил, что евреи деградируют, — безжалостно констатировал Геворкян. Он возвышался над Цинкельштейном и незаметно придерживал его ногой, не давая встать.
Наконец Цинкельштейну удалось подняться с пола. А я, хотя и понимал, что момент упущен и говорю-то я, в сущности, банальности, продолжил выкладывать обществу свои соображения относительно природы творчества:
— Художник ничего никому не должен. У него ни перед кем нет никаких обязательств. Художник свободен. Свободен как птица, — выкрикнул я и для убедительности взмахнул руками, как бы пытаясь взлететь. — Или, скорее, как смертельно больной, — я обреченно опустил руки, — который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать дня, он умрет. И ему, как тому пастуху, надо успеть… надо успеть до полудня добраться до горних высей… Добраться туда, где его ждет посмертная слава! — закончил я и победительно вздернул подбородок. Я сделал вид, что в восторге от собственного красноречия.
Пусть думают, что я свихнувшийся пустомеля. Тем более по опыту знаю, среди гуманитариев таких субъектов хоть отбавляй.
Но я ошибался. Геворкян, похоже, раскусил меня. Во всяком случае, на этот раз. Он сказал, хитро на меня поглядывая:
— Посмертная слава… Это хорошо. Мелвилл, Булгаков, Кафка, Гашек. И еще сотни титанов, не дождавшихся признания при жизни и померших чуть ли не под забором. В музыке самый яркий пример — Бах. А вам-то что от этой посмертной славы? Вы что, хотите наблюдать за своей посмертной славой с того света? Не верю! Я точно знаю, что вам на посмертную славу наплевать. Вы хотите жить сегодня, а не после смерти, в сердцах ваших психически неуравновешенных и неразборчивых почитателей. Вам все подавай сейчас, а не после дождичка в четверг. Словом, не валяйте дурака, мой милый друг, берите судьбу за горло сейчас, не откладывая в долгий ящик. Так что слава славой, а жить-то хочется сегодня. И жить с удовольствием, по возможности с удобствами, а лучше — в роскоши, ни в чем себе не отказывая. Знаю я все эти отговорки неудачников. Предложи бедолаге Модильяни, умершему в нищете, чемодан с долларами за то, чтобы он и думать забыл о своей мазне, он, уверяю вас, наср…л бы на всю эту дурацкую посмертную славу с самого высокого дерева на Монмартре. Вы знаете, как выглядит слава? Сегодня у торговца старьем я увидел славу. Это череп, увенчанный лавровыми листьями из позолоченного гипса. Вы этого хотите?
Я расслабленно кивал головой.
— Не дурите меня. Это Гонкур.
— Что — Гонкур?..
— Это Гонкур увидел у торговца славу и 150 лет назад написал об этом.
— Вот видите, — подхватил Геворкян, — уже тогда знали, что слава приходит после смерти.
— Кстати, почему в вашем доме нет охраны? Нельзя же считать солидной охраной пьяницу, который все время спит в коморке на первом этаже? — спросил я. — Вы же слуга народа, пусть и бывший.
— Нам нечего опасаться: мы не оппозиционеры, не диссиденты и не террористы. Здесь не живут Немцовы, Чубайсы и прочие радетели демократии. Здесь живут ушедшие на покой адепты власти и несколько верноподданных Цинкельштейнов.
— Но как раз Цинкеля-то и пытались здесь убить. Он же чудом уцелел!
— Вот именно — чудом. История с ним — это чудо из чудес и случайность от начала до конца. Я в этом уверен на все сто. Случайно к нему забрались в дом, случайно пытались убить, а потом случилось чудо, и он воскрес. Поймите, если какой-то очень серьезный оппонент вознамерится вывести нас в расход, никакая охрана и никакое чудо не спасут.
Забавные людишки, эти мои новые знакомые. Жалко будет их убивать. Кстати, сейфа, в котором, по словам Корытникова, Генрих Наркисович хранит алмазные и сапфировые сокровища, я у него в доме не обнаружил. Хотя побывал во всех комнатах, включая спальню и кабинет. Я настолько обнаглел, что прямо спросил его, где он прячет свои брильянты.
Геворкян, повернув голову, долго исподлобья разглядывал меня.
— Вы что, забыли? Я же при вас говорил Цинкелю, что с некоторых пор ничего ценного дома не держу, — это во-первых. Во-вторых, слухи о моих сокровищах не более чем слухи, я не богаче церковной крысы, об этом и мои налоги говорят. А вы опасней, чем я полагал, — задумчиво добавил он.
***
От Корытникова — ни слуху ни духу. Пока он молчит, я действую.
Картина ушла за миллион долларов. По словам Геворкяна, ему удалось продать ее Сашке Цюрупе. За колье я получил еще миллион.
— У вас, ненароком, нет ожерелья Марии-Антуанетты? — поинтересовался Генрих Наркисович.
— Надо покопаться в бабкином сундуке, — ответил я, — глядишь, и найдется.
Все вроде бы складывается удачно. Одно плохо — слишком много свидетелей.
Меня не интересовало, что Сашка будет делать с «Бонифацием». Это его забота. Могу предположить, что он запродаст Сурбарана некоему тайному собирателю европейской живописи, который поместит его в своем уютном подземелье рядом с полотнами Веласкеса, Мурильо и Рембрандта. Истории известны подобные криминальные сюжеты.
То, что Сашка не будет выставлять полотно на всеобщее обозрение, было ясно. Впрочем, меня это не касалось. Я получил деньги, остальное не имело значения.
Глава 26
Мой сон был прерван звонком Корытникова.
— Кажется, я снова поверил в бога! — орал он, захлебываясь от волнения.
— В такую рань? — Я посмотрел на часы. Шесть утра.
— Не болтай глупостей! Срочно приезжай! Я нашел покупателя!
…Таксист скользнул по мне сонными глазами и широкой ладонью провел по бритой голове. Экий детина, подумал я. И еще я с изумлением заметил, что у него вместо рулевого колеса — чугунная сковорода без ручки.
— А рулить ею можно?
Таксист не ответил. Мне не понравился ни он сам, ни его сковорода.
Тем не менее я сел на заднее сиденье и назвал адрес. Я хотел замкнуть дверцу изнутри на кнопку, но мне это не удалось.
В одном из безлюдных переулков машина резко замедлила ход, а потом и вовсе остановилась. На всякий случай я нащупал в кармане спицу.
Дверца как бы сама собой распахнулась, и в машину впрыгнул незнакомец крепкого телосложения.
Он приставил мне к голове пистолет.
— Выворачивай карманы, паскуда! — потребовал незнакомец. Я молчал. Он левой рукой несильно ударил меня по лицу, то есть отвесил оплеуху. Было обидно, в последний раз так со мной обращалась одна рассерженная женщина. Я и сейчас от женщины стерпел бы, но получить пощечину от мужчины… Раньше за это вызывали на дуэль.
Но в тесном пространстве салона машины было не до дуэлей: пора было подключать свои секретные таланты. Оказалось, что страх и обида прекрасные раздражители. И очень скоро бездыханный незнакомец, пронзенный спицей, вывалился из машины. С водителем возникли некоторые проблемы, он успел сковородой нанести мне удар по голове, но скоро и он, пронзенный той же спицей, последовал за своим приятелем.
Я вылез из машины и, держась за голову, кое-как доковылял до какой-то оживленной магистрали, поймал бомбилу и поехал домой.
В полицию я обращаться не стал. Рассказывать, что на меня кто-то напал, приставлял к голове пистолет… Это могло породить лавину лишних вопросов. Попался бы какой-нибудь дотошный юный лейтенант и начал бы тянуть за ниточку. Тянул бы, тянул да и вытянул бы мои подвиги со спицами, переодеванием и чаем, укокошившим Пищика.
Дома я, прежде чем позвонить Корытникову, решил спокойно осмыслить то, чему был свидетелем и участником. Итак, я убил шофера и его напарника. Такси на самом деле было никакое не такси. Полиция, прибыв на место происшествия, найдет два трупа, расследование закончится констатацией, что жертвы убиты острым колющим предметом. И все. Могут, конечно, докопаться до тех, кто их подослал, а там, если их расколют, и до меня. Но что-то подсказывало мне, что, скорее всего, до них не доберутся. Все в современном мире так запутано, что разобраться во всем этом не смогли бы ни Шерлок Холмс, ни Эркюль Пуаро, ни Коломбо, даже если бы они, объединившись, составили криминалистический триумвират.
Я позвонил Корытникову. Он примчался через полчаса.
— Прибавляешь ты мне работы, — ворчал он, перевязывая мне рану. Таксист содрал-таки мне кожу у виска. — Сколько их было?
— Трое.
— Трое?
— Да, трое. Считая сковородку.
Мне надоело носить ключ на груди, я сказал об этом Корытникову. Он отрицательно помотал головой.
— Пусть ключ будет при тебе.
— Павел Петрович, — сказал я, — скажи, кто эти люди? Кто громит мою квартиру, кто покушается на мою жизнь?.. Неужели у тебя нет возможности защитить меня?
Корытников сопел и нервически дергал ногой.
— Знал бы ты, какие силы действуют против нас и сколько раз я уже отводил от тебя беду, — после долгого раздумья сказал он.
Я подозрительно посмотрел на него.
— Павел Петрович, в каком ты звании?
Он особенно сильно дернул ногой и искусственно зевнул.
— Будь начеку и находись в режиме постоянной боеготовности. Ремонтируй голову. И будь готов в любой момент отправиться в страну варягов и викингов. На этот раз без меня.
— Почему без тебя?
— У меня полно дел на родине… Пока ты сражался со своим таксистом, все полетело верх тормашками: грохнули очередного покупателя. Такая вот незадача. Поразительно, как стремительно в наше время меняется обстановка на поле боя! А какой был хороший клиент, не клиент — малина! Я просто вне себя от ярости. Где теперь найдешь такого покупателя?
— Ты не перестал верить в бога?
— Бог опять вышел у меня из доверия. Но я все-таки дам ему еще пару шансов.
Глава 27
Перескочив через короткую невразумительную осень, прикатила зима. Корытников не подавал признаков жизни. Но мне было велено ждать, и я ждал. Ненавижу состояние неопределенности и ожидания: есть в этом что-то от очереди к дантисту. В любой момент я мог быть оторван от привычного безделья и отправлен куда-то за тридевять земель. Но когда еще наступит этот момент… Меня это угнетало. Женщины и выпивка помогали слабо.
В Москве и ее окрестностях уже давно нет таких лютых морозов, какие бывали, если верить старожилам и метеорологам, еще лет сорок–пятьдесят назад. Нынешний год не исключение: в столице прочно закрепилась промозглая погода, более подходящая Северной Пальмире. Слякоть, ледяной дождь вместо снега, пасмурное небо по целым неделям, на все это смотришь как на кем-то запланированную напасть, как на божье наказание, которое ни изменить, ни подправить. Хотя нет, способ есть, он известен с давних времен, когда богатые и не очень богатые русские на зиму подавались в теплую Европу — в благословенную Италию или на юг не менее благословенной Франции.
В моей жизни, в сущности, мало что изменилось. Разве что покойников прибавилось: неожиданно умерла Петькина жена. Я решил его навестить. Состроив скорбную физиономию, произнес приличествующие моменту банальные слова соболезнования. Его реакция была неожиданной.
— Да брось ты! — заорал он. — Господи, ну почему она не врезала дуба раньше? Сколько лет брошено коту под хвост! — стенал он, энергично жестикулируя рукой со стаканом. — Она была замужем… то есть я хотел сказать, что до меня она один раз уже выходила замуж. А может, и два, не знаю… Короче, она сохранила фамилию какого-то мужа. И я не мог избавиться от чувства, что был женат не только на ней, но и на нем… Каждый раз, ложась с ней в постель, я чувствовал, что кто-то лежит между нами и ждет своей очереди. Странное, дикое ощущение, ты не находишь?
Мы стояли на балконе и смотрели вниз, на Тверскую, полную жизни и праздной суеты. Несмотря на прохладную погоду, на Петьке были кожаные баварские шорты на помочах и свободная рубашка с коротким рукавом.
— Бесчисленные авто коптят небо, орды безумцев с отрешенным видом летят навстречу смерти, магазины зазывно сверкают витринами. И мне хочется во всем этом участвовать, — почти пел Петька. Он набрал полный рот слюны, откинулся назад, потом резко распрямился и плюнул. Мы следили за полетом плевка, как за полетом воздушного гимнаста под куполом цирка. Плевок, набрав скорость и распластавшись в полете, спланировал прямо на шапку неосмотрительного прохожего. Прохожий остановился, снял шапку и принялся ее разглядывать. Потом поднял голову и погрозил небу кулаком. Петька засмеялся.
— Он, видно, хочет, дуралей, чтобы я плюнул еще раз… Ах, я только сейчас понял, насколько прекрасна жизнь! — произнес он с чувством. — Господи, прости мне это кощунство, но передать не могу, как я счастлив. Я словно воскрес из мертвых!
— Какой же ты, однако, мерзавец! Еще не успели увянуть цветы на ее могиле…
— О чем ты?! — истерично завопил он. И уже более спокойно: — Цветы на могиле… какая пошлость! Успели, не успели… Пожил бы ты с ней, не так бы запел! Господи, это же просто восхитительно, что она окочурилась! Все эти годы я жил словно вхолостую. Покойница, будь она проклята, мешала мне жить. Хотя я ее любил, очень любил. Но, если быть объективным, это была не любовь, а мука! Она же была нимфоманкой. До свадьбы ни одного мужика не пропускала. Мучила меня изменами. Я и женился-то на ней, надеясь, что она как-то поуспокоится, мол, семейные заботы и все такое… Шиш! Она была чокнутая. Я сам-то уже давно не в себе. Но если еще и жена с придурью, это уже передвижной сумасшедший дом! Одно время, она мне сама как-то по пьянке призналась, она стала получать удовольствие от того, что соблазняла мужиков, но в последний момент сходила с крючка. Не доводила, так сказать, ситуацию до апогея. Слава богу, у нас не было детей.
У всех одно и то же. Я вспомнил свою покойную жену.
— Тебе надо переменить образ жизни, — сказал я.
— Только об этом и думаю. Хорошо бы смотаться куда-нибудь. В горы, на Тянь-Шань, например.
— Дались тебе эти горы! Сейчас хорошо во Флоренции. Там полно красивых баб.
— Красивых баб полно и в Москве.
— Можно задать тебе деликатный вопрос?
— Что еще?..
— Почему умерла твоя жена?
— Хороша деликатность!
— И все же — почему?
— Да по глупости, — Петька засмеялся. — Стояла на балконе, вот как мы сейчас с тобой. Перевесилась, понимаешь, кого-то разглядывая внизу, в толпе, потеряла равновесие и сверзилась, дура, аккурат на тротуар. Хорошо, что никого не зашибла.
— Ага, ты ей помог, негодяй! — я схватил его за ухо. — Ты ей помог, признавайся!
— Ну, ты даешь! — закричал он, вырываясь. — Даже я не способен на такое.
— Но ты мог ее удержать!
Он задумался.
— Черт его знает, вероятно, мог, — сказал он, растирая покрасневшее ухо. — Но не стал… что было, то было. Не хотел ей мешать. Главное не в этом! Она померла! — его голос вибрировал от восторга. — И тело предано земле. А мне всего-то сорок: вся жизнь впереди!
***
Очередной вечер у Геворкянов. Прошло два дня, как Вика и Генрих Наркисович поженились. Свадьбы как таковой не было. «Я был женат… шесть, — Геворкян задумался, загибая пальцы, — или семь раз, не помню… да Вика троекратно. Это ж на двоих полноценная десятка! Какая тут может быть свадьба! Я же не звезда Голливуда. Расписались, и все дела!»
Сегодня я отдыхаю. Сижу в сторонке от игорного стола и с наслаждением потягиваю десятилетний «Двин». Все поглощены игрой, и до меня никому нет никакого дела. Ощущать это приятно. Так покойно я чувствовал себя только на расширенных творческих вечерах: никто тебя ни о чем не спросит и никому ты не нужен. Сиди себе и думай, что в голову взбредет. Я наклоняю голову и трусь щекой о бархатную портьеру, пахнущую трубочным табаком, дорогим мехом и шоколадом. Я глубже погружаюсь в мягкое кресло и сонно прикрываю глаза. Я блаженствую. Несмотря на то что совсем рядом со мной находятся чрезвычайно опасные субъекты, я чувствую себя в безопасности. Мне тепло и уютно. Я все чаще бываю у Геворкянов. Чем-то эти люди меня притягивают. Все они разбогатели при новой власти, но, как ни странно, любят вспоминать советское прошлое. В котором, по их признанию, им жилось даже привольней, чем сейчас.
За игорным столом новые лица. Подтянутый, моложавый мужчина с квадратным подбородком и умными глазами. Обычно так выглядят дураки, занимающие высокие государственные посты. Дурак, как бы подтверждая известную пословицу, редко проигрывает. Он пришел с женой, очень-очень полной дамой. Я не без удивления узнал актрису Авдееву, которая в новогоднюю ночь своим рискованным декольте и шляпой с плюшевым индейским петухом потрясла мое воображение. На этот раз она была одета скромнее — в дорогой деловой костюм.
Она тоже узнала меня, но не подала виду. Женский инстинкт? Осторожность?
Ее муж носит необычную фамилию — Лейбгусаров.
— Ты меня игнорируешь, — слышу я злобный шепоток Вики.
Она садится рядом, локтем толкает меня под ребра и продолжает бубнить:
— Я не интересую тебя как женщина. Вот уже пять минут, как ты пялишься на Авдееву. Это становится неприличным.
— Просто я не сразу узнал ее без индюка…
— Какого еще индюка?!
— Как-то в бывшем особняке графа Игнатьева… — начал я тихо. Пришлось рассказать ей, разумеется без подробностей, о новогодней ночи. — Тогда Авдеева выглядела привлекательней. Индюк был ей очень к лицу. А ты меня интересуешь, очень даже интересуешь! Я без ума от тебя! Вот уже десять минут, как я мечтаю с тобой совокупиться! Я вожделею к тебе! — пряча глаза, страстно шепчу я. Я уже давно понял, что от нежной девушки, некогда вскружившей мне голову, остались только бархатные ресницы. Да и те, при ближайшем рассмотрении, оказались накладными. Она вся состоит изо лжи.
— Пошляк… — шепчет она ласково. — Ты что, боишься Геворкяна?
— Не то слово.
— Раньше ты не был таким трусом.
— Я им стал.
— Ну, ты и свинья…
— Дело не в этом. Просто я не могу заставить себя обманывать хлебосольного армянина, который угощает меня такими вкусными обедами.
— Святоша! Я думаю, все куда проще: у тебя не стоит.
Подошел Геворкян. Он склонился над нашими головами и вдруг выпалил:
— Однажды одну из своих самых любимых и самых верных, по моему ошибочному представлению, жен я застукал с мужиком. Вернее, с другом. А если еще точней, с бывшим другом. Выпивали у меня дома. Как водится, нарезались. Друг остался на ночь. Часов в пять утра приспичило мне отлить. На обратном пути захожу в комнату, где спал друг. И тут-то я все и увидел: жена, моя верная женушка, сидит на моем верном друге верхом и отрабатывает…
— Какая мерзость… — скривилась Вика.
— Как говорится, все помутилось в голове. Потерял сознание. Очнулся у себя на кровати. Как в тумане увидел озабоченные лица друга и жены. «Экий ты слабонервный! — воскликнули они радостно, увидев, что я пришел в себя. — Глупенький, ничего серьезного, это был всего лишь секс».
Аня бывает здесь и без Цюрупы. Авдеева, похоже, взяла ее под свое крылышко. Они часто сидят вместе, потягивают шерри и о чем-то шепчутся.
Лейбгусаров и Геворкян тоже шепчутся, и тоже неизвестно о чем.
Глава 28
За Геворкяна всерьез взялась подагра, и ему нравилось сидеть дома и греть, хотя это и противоречит всем медицинским предписаниям, кости у камина. Вика, не переносящая затворничества, поворчала, поворчала, но потом нашла выход.
— Я решила заняться собой, — сказала она, оглаживая бедра пополневшими руками, — я начинаю терять форму.
— Напротив! Ты ее обретаешь! Кавказ в лице одного из лучших своих представителей смотрит на тебя во все глаза и восхищается! — вскричал Геворкян, приложив руку к своей груди. — Наконец-то ты станешь похожа на настоящую женщину!
— Нет-нет, мне необходимо сбавить вес.
— Для этого ты завела себе тренера по теннису? Как же это бездарно, дорогуша, — укорил ее Генрих Наркисович. — Ах, милый мой Сапега, — он повернулся ко мне, — не питайте иллюзий! Женщины, все до единой, — создания низменные, своекорыстные, лживые. Умные люди им не верят. Женщина, — сделал он открытие, — женщина — это ухудшенный, по сравнению с мужчиной, вариант гомо сапиенс.
— Поэты слагают оды в честь женщин! — загорячилась Авдеева.
— Это лишь доказывает, что среди поэтов полно дураков, — безмятежно заметил Геворкян. — Поэты слагали и слагают в честь дам восторженные вирши, славя вымышленные женские добродетели и вознося до небес их несуществующие моральные достоинства. А на самом деле в каждой бабенции от дьявола стократ больше, чем от бога. Ах, эти женщины… Мужчины! не верьте им, они в одном ряду с аллигаторами, пауками, крысами и жабами. Вы скажете, а как же секс? Я отвечу словами лорда Честерфилда: удовольствие это быстротечное, поза нелепая, а расход окаянный.
— Циник! — выкрикнула Авдеева.
Геворкян, словно бодаясь, замотал головой и продолжил:
— Человек состоит из пороков и добродетелей. Это известно всем. Но в мужчине все это перемешано примерно поровну, так сказать, гармонично, женщина же целиком состоит из пороков. Всецело и всеобъемлюще! И главный порок, которым они завлекает нас, доверчивых и влюбчивых мужчин, это непредсказуемость. Никогда не знаешь, какой номер эта чертовка выкинет через мгновение.
— Прекрати, Генрих! Ты плохо знаешь женщин! — одернула его Авдеева. Лейбгусаров с одобрением посмотрел на жену.
— Если бы я плохо знал вашего брата, то не разводился бы семь раз, — пробурчал Геворкян.
— Потому и разводился, что плохо знал…
— Черт с тобой, может, ты и права, — неожиданно согласился он. — Наверно, я действительно плохо знаю женщин. Но что я усвоил хорошо, так это то, что все вы — смесь из великого и мелкого, из добродетелей и пороков, из благородства и низости. Самое характерное в женщинах — это непоследовательность.
«Эге-ге, — подумал я, — да этот мерзавец не так-то прост: цитирует Сомерсета Моэма!»
Геворкян вдруг повернулся к жене и стал в упор ее разглядывать.
— Он что, хорош собой, это твой тренер? — спросил он.
— Чудо мое! Тренера зовут Наташей! — смеясь, ответствовала Вика.
— Доиграешься, голуба, — пригрозил он, — возьму вот и поеду в свадебное путешествие один! Или с Цинкельштейном!
И тут Геворкян резко переменил тему разговора:
— Приснился мне тут сон. Будто мне двадцать лет. Моя родная Сретенка. Мама стоит на балконе второго этажа. Я бегу по двору, за мной гонится страшный мужик с топором. «Мама, не жди меня к обеду!» — успеваю я крикнуть. Мама спокойно отвечает: «Я все-таки подожду».
— Он тебя догнал? — с надеждой спросила Вика.
— Титаническим усилием воли я заставил себя проснуться. Если бы не это, ты была бы вдовой.
Что-то темное, мрачное мелькнуло в глазах Вики. Но заметил это только я. В хорошую же компанию я попал!
Глава 29
Со временем у Геворкяна стали играть чуть ли не каждый день.
Понять, чем занимаются мои новые друзья в свободное от игры время, было сложно. Сами они об этом не говорили. Ясное дело, Цинкельштейн не печатал доллары на принтере. Да и Геворкян не торговал на толкучке смарагдами из ограненного бутылочного стекла. Могло показаться, что они ушли на покой. То есть перестали активно заниматься узаконенным отъемом денег у населения и государства. Но частые визиты мужа Авдеевой, высокопоставленного госчиновника, заставляли думать, что это не совсем так.
— В стране бардак. Бардак во всем. В полиции, в медицине, в спорте, в образовании, в искусстве, в промышленности, в политике, в финансах. Только у нас, в нашем сообществе, царят правильные порядки, покой и равновесие, — говорил Геворкян, сгребая выигранные фишки. И все, соглашаясь, дружно закивали головами.
Чуть позже, после очередной игорной виктории, он принимается горько сетовать на судьбу.
— Деньги, особенно большие деньги, — это смерть для интеллектуала. А я, как вам известно, интеллектуал. Мне душно в мире золотого тельца. Мне плохо! Мне хочется свободы, воли, чистого воздуха! Вернее, я даже не знаю, чего мне хочется. Вика, ты не знаешь, чего мне хочется и почему мне так плохо?
— Ты третий день сидишь на овощной диете… — рассеянно сказала Вика. — Вот и не знаешь, чего тебе хочется.
— Ах, если бы я знал, что ты так прозаична, я бы никогда…
— Ты бы никогда не женился на мне?..
— Я бы никогда не сел на диету. Это ведь ты заставляешь меня питаться только овощами и фруктами, чтобы я был строен, как твой тренер по теннису. А того не знаешь, — сказал он, оглаживая свой обширный живот, правда, немного опавший, — а того не знаешь, что для настоящего армянина любая диета смертельно опасна. От этой твоей жратвы меня, простите, пучит.
— Пойми, любимый, — проворковала она, — я хочу, чтобы ты выглядел моложаво. С завтрашнего дня ты переходишь на сыроедение.
— Этого только не хватало! Жрать сырое мясо?! Что я, тигр, что ли?!
Когда Геворкян в одной из десяти комнат, которые больше напоминали дворцовые залы, установил два игровых автомата, три рулетки — европейскую, американскую и французскую, и выписал из Лас-Вегаса чернокожего крупье, и при этом никто не удивился, я понял, что все они близки к помешательству.
Вообще, жили они скучно. Игра на деньги — это было все, чем они могли пощекотать свои дряблые нервы.
— Ну, прикоплю я еще один миллион, — уныло говорил Геворкян, совсем недавно утверждавший противоположное. — Что изменится? У меня будет на миллион больше. Жизнь миллионера скучна. Не может же он днем и ночью, как Гарпагон, пересчитывать свои миллионы.
— Врет, сукин сын, врет и не краснеет, — шепнула мне на ухо Вика.
— Миллионер, — продолжал Геворкян напористо и веско, — как правило, постоянно занят. Но чем? Он член правления нескольких банков, он аккуратно ходит на заседания, презентации, на всякие там деловые встречи, устраивает пышные приемы с фейерверком, выделяет копейки на благотворительность, каждые полгода покупает новый автомобиль или яхту… скучная жизнь. Он окружен такими же несчастными, как он сам. Миллионера засасывает обыденность. И он этого не замечает, он не замечает, что жизнь его до омерзения банальна. Миллионер все время куда-то спешит. У него не остается времени, чтобы задуматься. Иногда ему кажется, что он счастлив. А жизнь тем временем стремительно проносится мимо. Я, на свою беду, принадлежу к тому типу миллионеров, которые наделены аналитическим складом ума. В отличие от большинства, я задумываюсь. Поэтому мне так трудно живется.
Цинкельштейн сочувственно вздохнул.
— Мне тоже не хочется походить на Гарпагона, который постоянно думает о деньгах и о том, как бы их запрятать подальше. Мне хочется совсем другого: мне, как и тебе, хочется свободы и чистого воздуха!
— Не примазывайся, ты, мелкая душонка! — взревел Геворкян. — Сравнил! Твоя свобода — это балаганная свобода местечкового обывателя. Твоей свободы хватит на то, чтобы выцыганить у доверчивого соискателя дворянского звания последние гроши. А моя свобода, — он воздел руки к потолку, — это весь мир и даже кое-что побольше.
— Да, — ухмыльнулся Цинкель, — кто спорит, твои возможности украсть не сравнимы с моими.
— Мало иметь возможности, — Геворкян почему-то покосился на меня, — надо уметь, не нарушая законов, ими пользоваться. У нас криминальное государство, это надо понимать. Везде сидят авторитеты, любящие поговорить о демократии, справедливости и народном благе. Они как сели в девяностые, так и сидят. Не сдвинешь. Страна все время что-то строит, возводит, исправляет, собирает — словом, занимается полезным делом. Они к этому присосались. Они поняли, что воровать можно, созидая что-то полезное. И не просто можно, а необходимо. То есть от авторитетов есть прок. Но играют они исключительно по своим привычным криминальным правилам. Вот это и худо. Они не могут избавиться от криминальных ухваток. Да и не хотят. Все к этому привыкли, то есть сжились с криминальной системой. Выработался стиль, какого нет больше нигде в мире. Откаты стали нормой. Президент, сам по себе честный и порядочный человек, с этим ничего поделать не может. Против него несокрушимый чиновно-криминальный монолит. Бороться с ним бесполезно, с ним можно только сотрудничать. Наверху сейчас все превратились в патриотов, да таких искренних! Попробуй что-нибудь против России… Они тебе глотку перегрызут. Называется это все капитализмом по-русски. Такие вот пироги, милые мои. Не выпить ли нам?
…Корытников по-прежнему не подавал признаков жизни. Так шли недели, месяцы. Рыхлая зима незаметно сменилась гнилой весной. Снег стаял еще в феврале, поэтому не было ни капели, ни весело журчащих ручейков, что так радовали меня в детстве, ни надежд, что с приходом весны все изменится к лучшему, ни любви, которая могла бы меня расшевелить.
— А у тебя здесь очень мило, — сказала Вика, когда мы наконец-то легли с ней в постель. Произошло это у меня дома. — У тебя хорошая квартира. Но уж очень маленькая…
— Зато кровать большая.
Она засмеялась и нежно поцеловала меня в шею.
— Не для того я познакомила тебя с Генрихом, чтобы ты играл с ним в карты.
— Как ты бесстыдна!
— Ты тоже хорош: не устоял, орогатил человека, в доме которого тебя так хорошо принимают. Ты, кажется, усвоил привычку соблазнять чужих жен. Сколько у тебя их было?
— У тебя не было предшественниц! — закричал я. — И потом, я крепился, сколько мог. Но устоять перед твоим натиском не смог бы и отец Сергий.
Кстати, Вика разочаровала меня. Какова она была в те далекие годы, когда я был в нее влюблен, я помню смутно. Помню только, что она была чуть ли не по-детски неопытна. Теперь же… Конечно, годы замужества не прошли для нее даром, она была прекрасно оснащена технически, то есть хорошо подкована во всем, что касалось секса, но оказалось, что ей наплевать на партнера. Она делала то, что женщина в постели, по-моему, делать не должна. А Вика делала. Она, так сказать, возложила на свои хрупкие плечи все руководство половым процессом, превратив меня в слепого исполнителя ее сексуальной воли. А я привык господствовать в постели. Я привык, так велит мне моя мужская генетическая природа, все делать в постели сам, передоверяя партнерше лишь то, что считаю уместным. Порой мне казалось, что я скаковая лошадь, а она — суетливая наездница, которая никак не может сладить с темпом и направлением. Не знаю, как Геворкяну, а мне такая любовь не по нутру. Мне предстояла сложная задача: не обижая чувств Вики, найти способ деликатно указать ей на ее… недоработки.
Глава 30
Уже стояло лето, когда Корытников наконец-то объявился.
— Я работаю комплексно, — приподнято объявил он, — я нашел не только покупателя, я вместе с ключом запродал тебя в качестве экскурсовода по банку.
— Ну вот, дожил, мною уже и торгуют, — отозвался я.
— Хорошо, что в розницу, — поддержал мой тон Павел Петрович, — худо, когда начнут торговать по частям. В Швеции тебе предстоит побывать еще дважды. Сначала контрольная поездка, на этот раз в компании покупателя, вернее, его доверенного лица. И спустя какое-то время — завершающее действие.
Субъект, представлявший интересы покупателя, оказался страшно говорливым. Звали его Федором. Болтал он безостановочно. Но вот что удивляло. Он не понуждал меня вступать с ним в беседу. Он как бы разговаривал сам с собой. И еще одна особенность: ничего из того, что он наболтал мне, я не запомнил. А это наводило на мысль, что болтовня — для отвода глаз. Такие «болтуны» попадались мне и прежде. Они наговорят тебе с три короба вроде бы важных, значимых вещей, но после разговора с ними у тебя в голове не останется ничего, кроме головной боли.
И вот я снова стою перед дверями банка в Стокгольме. Федор наблюдает за мной из кафе напротив.
— Мы вам верим, очень верим! — клялся он мне накануне. — Но, чтобы доверие было полным, надо подкреплять его фактами, — и он вручил мне новехонький цифровой «Никон».
В банке я пробыл полчаса. Этого хватило, чтобы, во-первых, повесить себе на шею очередную партию колье и, во-вторых, сфотографировать остатки.
Вечером Федор зашел ко мне в номер.
— Вы сказали, что мне верите. Так? — спросил я.
— Ну.
— Посмотрите сюда, — я включил камеру. — Вот снимок, сделанный мною в хранилище.
Он глазами впился в экран. Там переливались всеми цветами радуги колье, диадемы, ожерелья, перстни и браслеты.
— Им моих слов мало! Мне голову открутят, если я… Верните фотоаппарат!
— Вот вам 300 евро, — холодно сказал я. — Будем считать, что я его у вас купил.
Федор скроил обиженную физиономию. Больше я его не видел.
…Из Стокгольма я летел в полупустом самолете. Прильнув к иллюминатору, я рассеянно следил за облаками, проплывающими под крылом, и мечтал, чтобы с самолетом что-нибудь случилось.
В Шереметьеве я заглянул в «Теремок». Заказал солянку, две порции пельменей и графинчик водки. Насытившись, позвонил Корытникову. Мне вдруг нестерпимо захотелось прямо сейчас сесть в самолет и полететь обратно.
После графинчика голос у меня немного шатался, и это не ускользнула от Корытникова.
— Мне кажется, ты что-то задумал, — сказал он подозрительно.
— Думаю, когда очередной рейс, — сказал я.
— Очередного рейса не будет, по крайней мере, в ближайшее время, — мрачно сказал Павел Петрович. — Сегодня утром грохнули всю кодлу покупателей. В живых не осталось никого, грохнули всех, включая Федора. Надеюсь, ты не отдал ему ключ? Слава богу! Кто грохнул? Не будь идиотом. Я ложусь на дно. Советую тебе сделать то же самое. Господи, что за времена!
И Корытников надолго исчез.
***
— Ох, невесело живем, други! — морщился Геворкян, расхаживая по своему игорному залу и посматривая то на потолок с зеркальным шаром, то на пол в персидских коврах. На ногах у него были мягкие фетровые сапожки с загнутыми кверху носами.
— Все это очень хорошо, — он широко повел рукой, указывая на кричащую роскошь зала, — но так можно и протухнуть. В Москве стало сильно разить порохом и бараньим жиром. Невозможно ходить по улицам. Я сам человек восточный, но даже меня коробит от неконтролируемого наплыва круглоголовых азиатов. Москва стала насквозь провинциальным городом. Я тут подслушал в кафе, как говорят нынешние так называемые москвичи, вернее, москвички. Я не понял, о чем они говорили, но слова запомнил в точности. Одна дура с каким-то идиотским хвостиком на макушке говорит другой дуре, тоже с хвостиком и тоже на макушке: «Он типа итальянца. У меня с ним как бы отношения. Нереально красивый парень. Море эмоций! Я просто в шоке». И это столица великого государства! Я не могу здесь жить подолгу. Надо бы свалить на недельку-другую куда-нибудь. Хотя бы в Европу.
Его поддержала Вика.
— А не проветриться ли нам, братцы-кролики, шулера-картежники?
Мне лень было куда-либо ехать, и я заколебался.
— Соглашайтесь, мой юный друг, — начал убеждать меня Геворкян. — Есть в Италии один замок, не замок — огурчик! Там по залам и переходам призраки разгуливают даже днем. Так и слоняются, так и слоняются! Захватывающее зрелище! А здесь мы все протухаем. И вы протухаете. Смотрите все время коровьими глазами на Вику и плотоядно облизываетесь.
***
Приковылял дождливый и холодный май. Самое время свалить куда-нибудь, где круглый год светит солнце. От Корытникова по-прежнему не было ни слуху ни духу. Я набрал его номер. Услышал гудок, потом прорезались странные звуки, похожие на хрипение. Подумалось, а не хрипит ли это удушаемый врагами Корытников? У меня было ощущение, что Корытников исчез навсегда. И я решил на время уехать из Москвы.
Разными рейсами вылетели, кто в Мадрид, кто в Рим, кто в Париж. Действовали, как заговорщики. Это была своего рода игра, вроде тех, коими некогда Цинкельштейн развлекал богатеев, изнывавших от безделья.
Потом встретились в Виченце. Переночевали в центре старого города, в небольшой гостинице, бывшем постоялом дворе. Мне показалось, что из номера не выветрились запахи сена и конюшни. Мне там понравилось. Огромный вентилятор над кроватью успешно заменял кондиционер. Он с такой яростью вращался и разгонял воздух, что мне пришлось удерживать одеяло, чтобы его не унесло. Я даже слегка продрог. Тем не менее сон мой был крепок. Наутро, плотно позавтракав, на арендованном микроавтобусе двинулись в путь.
Геворкян по дороге беспрестанно повторял:
— Ах, Гарда, Гарда! А призраки! Не призраки — сказка! Пальчики оближете! А вино! — он закатывал глаза. — Неказисто на вид, а слона повалит с ног! Дура Авдеева, что не поехала с нами.
— Лейбгусаров ее не пустил… — сказала Вика.
— Лейбгусаров, Лейбгусаров… Что за странная фамилия! — спросил я Геворкяна. — Он что, не может поменять ее?
— Наверно, может. Но зачем? Один мой приятель решил, что его фамилия Шляпенжоха — неблагозвучна. Что, в общем-то, соответствовало действительности. Поменял ее и стал Преображенским. После этого целую неделю был счастлив. А еще через неделю помер.
Приехали под вечер и сразу сели за стол. Подавали жаркое из седла барашка, местные сыры и колбасы. Объелись так, что из-за стола выходили, заботливо поддерживая друг друга под локти.
Глава 31
Сквозь плотные портьеры в комнату просачивались чистые запахи полевых трав и озерной воды. Временами порыв свежего утреннего ветра отводил от окна тяжелый занавес, надувая и кругля его, как парус, и тогда я видел угол башни с бронзовой фигурой Аквилона, бога северного ветра. Одинокий бог как бы врезался в глубокое синее небо. Я с наслаждением вдыхал прохладный воздух, к которому примешивался пьянящий аромат молодого женского тела, только что познавшего любовь.
В последнее время я часто меняю любовниц. Девушки появляются поздно вечером, чтобы ранним утром бесследно исчезнуть. Никаких забот, я только плачу за фальшивую любовь. Очень полезная, практичная и удобная услуга. Чтобы не злить Вику, я предусмотрительно держу свои шалости при себе.
Мне было хорошо и покойно. Было что-то завораживающе притягательное в этом обманчивом ощущении укоренившегося внутри меня покоя. Вокруг бушевали страсти, я же благодушествовал и бездельничал. Я плыл по течению. Прежде я сам вертелся как белка в колесе. Теперь жизнь вертелась вокруг меня. Это было восхитительно.
— Все вы хорошие ребята. Но в каждом из вас обосновался гаденыш. Маленький такой, мерзкий, грязный, противный. В каждом из вас, даже в самом лучшем, есть частичка порока. Если эти частички взять и сложить, то получится стопроцентный негодяй, — говорит Геворкян. — Почему здесь нет кондиционера? — вдруг завопил он. — Что это за средневековый замок без кондиционера?!
Мы сидим в рыцарском зале за огромным столом. Не знаю, из чего он сделан, кажется, из мрамора. Напоминает гробницу в католическом храме. На стенах гобелены, средневековое оружие, доспехи со страшными бранными отметинами, портреты прежних владельцев замка с такими зловещими физиономиями, что мороз подирает по коже. Камин холоден, но создается впечатление, что огонь в нем так и пылает. В зале невыносимо жарко, несмотря на то что от раскаленного солнца, которое висит над замком с раннего утра до позднего вечера, нас защищают крепостные стены. Я, памятуя о мудрых колонизаторах-англосаксах, которые придумали надежные рецепты спасения от жары, пью сильно разбавленный виски со льдом. Помогает. Спасибо англосаксам.
Я изучаю нарочито скучающие лица своих собутыльников. Видно, сейчас так принято — делать вид, что ты безмерно утомлен роскошью, особенно хорошо это удается тем, кто значительную часть жизни провел не в хрустальных дворцах с голубыми фонтанами, а в коммуналках, провонявших луком и картошкой на сале.
……………………….
В один из дней отправились пообедать в ближайший городок Сирмионе. Выбрали ресторан «Tancredi», заняли большой стол на открытой веранде с видом на озеро и горы. Лениво глазели по сторонам. А посмотреть, в общем-то, было на что. Но мы так одурели от жары, что нам было не до красот.
Рядом расположилась компания из Питера. Рыскающий глаз Геворкяна нашел среди них знакомого грузина. Сдвинули столы. Через час Геворкян и грузин, обнявшись, затянули «Сулико», через два — потребовали вина. Ополоумевшие официанты прикатили бочонок «гропелло». Закончили в четыре утра. Перепились все, включая официантов, поваров и даже хозяина. Местное вино туманит голову. Оно пьется легко, как чуть-чуть подслащенная вкусная водица. В этом кроется его опасность.
Это закономерно, что мы натолкнулись здесь на компанию таких же бездельников. Мне уже кажется, что в каждом ресторане Италии сидят компании вроде нашей и, одурев от праздности, беспрестанно глушат винище.
Весь следующий день все пачками глотали аспирин.
Разумеется, я не мог не посетить местное кладбище. Какой без этого отдых. И через день, уже один, опять отправился в Сирмионе.
— Подыскиваешь местечко? — поинтересовалась Вика, поймавшая меня, когда я садился в такси. — Знать бы кому…
Кладбище. С одной стороны видны красивый город в низине и сверкающее темно-синее озеро, с другой — крутая лесистая гора, меловая макушка которой протыкает белоснежное облако, которое, кажется, висит над вершиной вечно. Кладбище ошеломляло своими гигантскими размерами. Я хочу сказать, что оно было слишком большим для сравнительно маленького городка: все-таки Сирмионе не Рим. Подумалось, может, сюда свозят покойников со всей Италии? Чтобы хотя бы таким образом пополнять местное народонаселение?
И еще. Меня изумило обилие покойников, которые зачастили помирать в самом цветущем возрасте; как следствие, возникли ассоциации с ревущими девяностыми в моей неуравновешенной стране. Большинство сирмионцев умирало, недотянув до тридцати! Моровая язва, холера, бубонная чума, черная оспа? Но сейчас не средние века, когда эпидемии выкашивали в Европе целые города. И войн давно нет. Тогда почему? Я бродил среди усыпальниц и задавался вопросом, а что, если покойникам хватало этих трех десятков лет, прожитых почти в раю, в краю изумрудных гор и ультрамариновых вод? Пожил со вкусом — и будет.
Подбирая слова, я спросил об этом старика, стоявшего с метлой возле склепа с монументальными колоннами.
В этот момент вереница катафалков въехала на территорию кладбища. Следом катило множество лимузинов с затененными окнами.
На кладбище стало оживленно. Жизнь на кладбище, можно сказать, закипела. Кладбище наполнилось деловитыми людьми в глухих черных костюмах.
Старик кивнул в их сторону и сказал:
— Вот вам и ответ. Хоронят местного босса и шестерых его телохранителей. Поверьте, через неделю все это повторится. Перестреляют тех, кто прикончил этих. И так у нас без конца, так что без работы не останусь. Место хлебное, — закончил он с мрачным воодушевлением.
В общем, посещение кладбища в познавательном отношении оказалось весьма поучительным.
Глава 32
И вот двадцать дней позади. Я чувствовал, что делаю как раз то, что должен делать. Я ходил по кругу, словно судьба держала меня на поводке, и не делал ни малейших попыток из этого круга вырваться. Будь что будет.
По утрам мы, вернее, те, кто имел привычку вставать спозаранку, спускались к озеру. Песок, лежаки и фрачный официант, находящийся в постоянной готовности, — все это мне очень нравилось. Мне вообще многое нравилось, например, нравилось быть богатым. Я привык к этому с поразительной быстротой. Я подумывал даже нанять слугу. Почему нет? Правда, для этого мне надо будет обзавестись новой, более просторной квартирой. Должен же слуга где-то спать. Не на половичке же в прихожей. Слуга не собака.
До полудня мы валялись на лежаках, плавали, загорали и болтали о всякой всячине: в основном о том, что сегодня будет на обед.
Но тот день стал иным. И начался он не на пляже. Я проснулся у себя в комнате, открыл глаза и увидел Геворкяна, развалившегося в кресле у окна. На коленях Генриха Наркисовича покоилась гитара. Под ногами, на ковре, лежал сверток. Сам визитер был закутан в белоснежную простыню, словно только что вышел из парной.
— Второй час прикидываюсь призраком Карабаса-Барабаса. Все от страха попрятались, не могу найти собеседника по плечу. Вот забрел к вам. Вам не страшно?
— Нет, — спокойно ответил я, припоминая, где у меня спрятана спица, — вам очень идет это одеяние, напоминает древнегреческий хитон.
— На каком языке вы предпочитаете разговаривать в это время дня? На немецком, итальянском, французском?
— Мне все равно.
Геворкян одобрительно кивнул и запел, сопровождая пение струнным перебором:
Пока Земля ещё вертится, пока ещё ярок свет,
Господи, дай ты каждому, чего у него нет.
Не каждому дано видеть и слышать Карабаса-Барабаса, разливающегося соловьем. Распухшее от многодневного пьянства лицо Геворкяна, с пунцовыми мокрыми губами и всклокоченной неопрятной бородой, не могло вызвать ничего, кроме чувства омерзения. Я представил, как это чудовище своими толстыми слюнявыми губами приникает к нежной шейке Вики.
Он продолжал перебирать струны и петь:
Умному дай голову, трусливому дай коня,
дай счастливому денег.
И не забудь про меня.
Надо признать, голос у него был красивый, низкий, с легкой хрипотцой. И играл он неплохо. И если бы не эти мокрые губы, его можно было представить на сцене рядом… ну, хотя бы с Борисом Гребенщиковым. Тем более что голос у Геворкяна был куда приятней.
Закончив пение, Генрих Наркисович опустил гитару на пол и воззрился на меня.
— Песня как прелюдия к серьезному разговору, — сказал он.
О чем, вернее, о ком он хочет со мной говорить? Уж не о Вике ли? Конечно, о Вике. На моей памяти не было случая, чтобы тайное в конце концов не стало явным: как ни таись, правда рано или поздно вылезет наружу во всем своем поганом величии. Я уступил Вике лишь единожды, понадеявшись, что одноразовая измена, возможно, и проскочит. Похоже, напрасно надеялся.
Накануне вечером, за ужином при свечах, в окружении мишуры, которой набиты переделанные под отели старинные замки, дворцы и крепости, под слащавую музыку Вивальди, струящуюся из скрытых динамиков, Геворкян, оторвавшись от кубка с вином и прожегши жену огненным взглядом, обратился к ней при всех:
«Если ты мне изменишь…»
«Ты меня зарежешь?» — засмеялась Вика.
«Я не верю тебе. Я вообще не верю женщинам. Ты порочна».
Я слушал пикировку, этакую репетицию семейной сцены, и вспоминал, что не так уж и давно я почти те же слова говорил покойной Тамаре Владимировне. Интересно, что скажет Вика. И она дала, на мой взгляд, весьма убедительный ответ:
«Порочна? А ты чего бы хотел? Настоящая женщина, по которой мужчины сходят с ума, почти вся состоит из пороков. Именно это ее украшает, придает ей сексуальную привлекательность и притягивает вас, мужиков. Если я, например, избавлюсь от пороков, то лишусь ста процентов своего обаяния. Безнравственная женщина не надоест вовек, сказал Оскар Уайльд».
Геворкян изумленно откинулся в кресле.
«Откуда ты все это знаешь?»
«Мой муж… второй, кажется… — она сделала вид, что задумалась, — был профессором… что-то там такое по английской литературе».
«Когда вернемся, я с тобой разделаюсь», — пригрозил Геворкян.
«Убьешь?»
«Много чести».
«Тогда что?»
«Разведусь».
«Не торопись», — ледяным тоном сказала Вика.
«А ты смелая…»
Вика равнодушно пожала плечами:
«Смелости мне придает брачный контракт, особенно тот его пункт…»
«Где говорится, что все имущество при разводе делится пополам, — с усмешкой подхватил Геворкян. — Ах, голубушка моя, есть триста способов обойти этот неприятный пункт…»
«Оставим это, милый. Разве ты не видишь, что я без ума от тебя!» — она подошла и по-кошачьи прижалась к нему.
«Вижу и именно поэтому не верю, — вздохнул он. — Господи, зачем я опять женился?»
…Геворкян уже минут пять молчал, уставившись в окно. Порывы ветра отводили тяжелый занавес, надувая и кругля его, как парус, и тогда он, наверно, видел угол башни с бронзовой фигурой Аквилона.
— Вас давно изучают под микроскопом, как насекомое, — наконец произнес он. — Зачем вы убиваете? Раскольников хоть убивал ради высокой цели, а вы?..
Мне было ясно, что отпираться бесполезно, он все знает.
— У Раскольникова цель была высокая, но иллюзорная. А у меня — реальная, приземленная.
— Вы почему-то нравитесь мне. Даже не знаю, чем это объяснить. В вашем роду не было армян? Не было? Странно, вы такой симпатичный. Я знаю, вы спали с моей женой. Знаю, знаю, чего уж там, не стройте из себя святошу! Сегодня ночью она мне в этом призналась.
— Под пытками?
Он безнадежно махнул рукой.
— Увы, женщины без этого не могут, постоянство им не свойственно, я давно это понял и принял, — он пошлепал мокрыми губами. — Вот я… я был женат восемь раз. Как вы думаете, сколько рогов у меня за это время выросло? Думаю, целый лес. Откровенно говоря, я даже рад, что она изменила мне не с каким-нибудь паршивцем вроде Цинкельштейна, а с вами.
Он пригладил бороду и сказал:
— А теперь к делу. Из-за которого, собственно, я и заманил вас в эту средневековую берлогу. Я никогда не был сторонником крутых мер. Ключик… ключик я советую вам добровольно — подчеркну, добровольно — отдать. Чтобы было спокойней и вам и мне. Чтобы не пришлось прибегать к жестокостям вроде дыбы или поджаривания ваших филейных частей пожарным факелом.
Он покопался в карманах и через минуту протянул мне фотографию. На одной из них я увидел человека, очень похожего на меня, стоящего перед входом в стокгольмский банк.
— Могу предъявить и другие: те, которые вы сделали в хранилище. Вы отстаете от прогресса, дорогой Сапега. Вы думали, что, оставив у себя «Никон», обезопасили себя? Как бы не так! Этот «Никон» был с секретом. Он сразу транслировал все, что вы там наснимали, туда, куда надо. Но вы об этом, конечно, не знали.
Судя по всему, об этом не знал и Федор. Иначе зачем ему надо было с такой настойчивостью просить меня вернуть ему камеру.
— Я слышал, Федор погиб вместе со своими хозяевами.
— Это правда. Федор погиб, а дело его живет, — Геворкян усмехнулся. — Федор работал не только на меня, но и на компашку любителей поживиться на чужой счет. Откуда они узнали о ключике? Может, кто-то проговорился из вашего окружения, может, кто-то установил наблюдение за банком. Черт его знает. В последнее время развелось столько охотников до сокровищ, что за всеми не уследить.
— У меня есть время, чтобы подумать? — спросил я, вставая с постели. Я набросил на плечи халат и расположился в кресле так, чтобы на меня не падал свет. Я опустил руку в карман халата и с удовольствием убедился, что спица на месте.
— Время подчас дороже всяких денег. Скажите, какого черта вы потащились за нами? Вас даже не пришлось уговаривать. Удалось обойтись без свирели крысолова. Где ваша осмотрительность? Впрочем, у вас никогда ее и не было. Вспомните, как мне, в сущности, первому встречному, вы предложили выкупить у вас ожерелье.
— Не понимаю, к чему эти сложности? Могли бы со мной расправиться, не уезжая из Москвы.
— Признаюсь, я всегда любил все усложнять. Это моя слабость. Никак не могу от нее избавиться. И потом, это так романтично, Гарда, замок и вы, глупый и доверчивый лопух, попавший в лапы профессионалу.
— Судя по всему, вы многое знаете, — сказал я, — но вы не знаете главного. Извольте, я отдам ключик. Но что вы будете с ним делать? Без меня вы там ничего не получите. Я вам нужен не меньше, чем сам ключик. Без моего личного присутствия банк вам ничего не выдаст. А теперь позвольте вопрос. Как вы узнали обо всем? Откуда вы знаете, что у меня есть этот ключик? Только не говорите, что это тайна за семью печатями.
Глаза Геворкяна покрылись пленкой, как у дохлой курицы.
— Цинкель мне рассказал, что его едва не отправил на тот свет человек, обладавший уникальной способностью исчезать. Я заинтересовался, надоело, знаете ли, жить в тоске и скуке, пора было немного размяться. Мне, как человеку неординарному и, как принято сейчас говорить, креативному, стало понятно, что с таким человеком можно горы свернуть. Меня всегда занимали необычные явления. Цинкель, несмотря на известную всем трусость, не оставлял надежды поквитаться с грабителем и заодно вернуть украденные деньги. Кстати, Цинкель и сейчас не в курсе, что вы — это вы. Он, к слову, никому не говорил, сколько у него украли, но, думаю, немало. И тут Вика вспомнила, что в юности была знакома с таким человеком. Назвала ваше имя. Не посвящая в дело Цинкельштейна, мы навели справки, выяснили, где вы живете, где работаете. Можно было, конечно, просто вам позвонить. Но тут у нас с Викой разыгралась творческая фантазия. Мы с Викой разработали план операции. Потом была Австрия, где вы отдыхали с какой-то барышней, мы подстроили якобы случайную встречу…
Интересно, подумал я, знает ли Геворкян, что Вике пришлось привлечь к операции венского композитора?
— Далее последовала сложная комбинация… Обожаю комбинировать! Без этого жизнь была бы пресна. Кроме того, у меня, как у каждого серьезного человека, есть тайные информаторы. Когда я понял, что кроме ожерелья у вас есть еще что-то, я по своим старым каналам кое-что о вас разведал. Всплыла фамилия Бублика. Вы скажете, случайность? Да, случайность, даже целая коллекция случайностей. Советую запомнить, что случай всегда подвертывается тому, кто в него верит и кто находится в постоянном поиске. Не хотите вернуть Цинкельштейну деньги? — вдруг спросил он и захохотал.
— Значит, это ваши подручные распотрошили мою квартиру?
— Не подручные, а подчиненные!
— А таксист в глухом переулке? С напарником в маске?
Он неопределенно пожал плечами.
— Сыграйте что-нибудь жалостливое, щемящее… на прощание, — попросил я и показал ему спицу. Величие замысла, украденные фальшивыми британскими адмиралами 200 миллионов фунтов, нежелание быть пешкой в игре, в которой выигрывают только ферзи, — все это пронеслось у меня в голове, как только я принял твердое решение. Геворкян был обречен.
— Уж не этой ли шпилькой вы пытались убить нашего общего друга Цинкеля? Но я не Цинкель! Не позорьте меня! Дайте гордому сыну гор помереть достойно! Где тут у вас виселица или топор? — спросил он, смеясь. — Нет? Тогда дайте хотя бы глоток виски.
Я протянул ему бутылку. Он прополоскал горло и спустя минуту запел:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей,
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Пел он проникновенно, задушевно. И стихи выбрал удачно. Песня как прелюдия к смерти. Я слушал его не без удовольствия. А он, покончив с последним куплетом, отложил гитару и зевнул. Потом склонился над белым свертком, развернул его. Это оказался набор кухонных ножей. Он аккуратно разложил их на столе, выбрал самый большой, подержал его в руке, как бы взвешивая, и сказал:
— Вот оно, оружие настоящего мужчины!
— Откуда оно у вас?
— Позаимствовал на кухне. Повара любезно одолжили, вот зарежу вас и верну.
— А труп куда денете?
— Ах, как вы наивны! — Он хохотнул. — Вы что, не поняли, что этот замок принадлежит мне? Впрочем, я не собираюсь вас убивать после всех этих ваших рассказов о банке и сложностях… придется вас немного попытать и оставить в живых. Вы мне еще пригодитесь. Кто, как вы думаете, отправится в банк под моим приглядом?
Я молчал. И тут он задал неожиданный вопрос:
— Если бы дьявол предложил вам вечную жизнь без каких-либо условий, вы бы согласились?
— Вопрос поставлен некорректно, — усмехнулся я, внимательно следя за каждым его движением. — Обычно известные люди отвечают категорическим отказом. Кокетничают, мерзавцы. Задайте им этот вопрос, когда они будут лежать на смертном одре. Посмотрю, как они завертятся!
Я поднялся и, держа спицу в вытянутой руке, сделал несколько шагов по направлению к Геворкяну. Все это время я не спускал с него глаз. Я караулил каждое его движение. Расстояние между мной и Геворкяном стремительно сокращалось. Когда оно достигло полуметра, он привстал с ножом в руке и сделал вид, что нападает на меня. Он был убежден, что я шучу.
Мое спасительное умение внезапно ускоряться не подвело меня и на этот раз: я проткнул его спицей прежде, чем он успел до меня дотянуться. Я нанес мастерской удар, укол профессионала, у которого за плечами не одна фехтовальная победа. Геворкян простоял какое-то время, содрогаясь всем телом, с вытянутой рукой, напряженными ногами и шевелящимися бровями. Выглядел он при этом комично. Спустя полминуты он навзничь рухнул на пол. Вот тебе и до свиданья, друг мой, до свиданья…
Зрелище, достойное пера Шекспира. Я как бы видел себя и своего соперника со стороны. Вспомнилась сцена дуэли Меркуцио и Тибальда. Не хватало только музыки Прокофьева.
Видимо, Геворкян не ожидал, что его можно так быстро и легко укокошить. Скорее всего, он не был до конца уверен, что мое умение ускоряться — это правда, а не фантазии Вики. Об этом говорили его выпученные от изумления глаза. Пришлось сделать над собой усилие и прикрыть их. Я вспомнил его рассказ: «Приснился мне тут сон. Будто мне двадцать лет. Моя родная Сретенка. Мама стоит на балконе. Я бегу по двору, за мной гонится страшный мужик с топором. “Мама, не жди меня к обеду!” — успеваю я крикнуть. Мама спокойно отвечает: “Я все-таки подожду”». Насколько мне известно, его мама давно ждет сына на том свете. Вот и дождалась. Интересно, что она ему приготовит на закуску. Жареные мозги дятла? Фаршированную селезенку селезня? Отварное сердце Бонивура? Или запеченный поросячий хвостик?
Я уже извлекал орудие убийства из обмякшей груди Геворкяна, подумывая, а не исполнить ли мне над трупом врага бурятский танец орла, как дверь распахнулась, и в комнату влетела Вика. Она была босиком и в халате на голое тело.
— Негодяй! — воскликнула она, заламывая руки.
— Уймись, ты не на сцене, — холодно сказал я, вытирая спицу о простыню, на которой возлежало тело Геворкяна.
— Ты убил его!
— Есть немножко.
— Негодяй… — повторила она уже другим тоном.
— Сбылась мечта всей твоей жизни: ты вдовица.
Она подошла ближе и, не скрывая любопытства, склонилась над телом мужа. Ногой потыкала труп в разных местах.
— Вроде помер. Может, ты и меня убьешь? — вопрос ее прозвучал насмешливо.
После паузы я ответил:
— Нет, не убью.
Хотя стоило бы. И образ Вики, образ прекрасной девушки с каплями дождя на бархатных ресницах, остался бы чистым, незамутненным воспоминанием, полеживая в сокровенных глубинах моей памяти — там, где хранятся не замаранные убийствами и изменами романтические надежды, наивная вера в справедливость мироустройства, стремления к светлым идеалам и прочая мура в том же роде.
Я ее, конечно, не убью. Пожалею. Кроме того, от еще одного душегубства меня удерживал и страх за самого себя: я боялся превратиться в маньяка. Надо уметь вовремя остановиться. Во всем должна быть умеренность, а также равновесие, гармония и соразмерность, об этом еще Пушкин говорил. Я и так был засыпан убийствами, как снегом. Убийства не должны обрушиваться на моих потенциальных жертв неконтролируемо, как град с неба.
— Нет, не убью, — повторил я.
— Почему? — спросила она.
— Я женщин не убиваю.
Я не врал: на моем боевом счету пока еще не было ни одной представительницы слабого пола. Тамара Владимировна не в счет. Она сама виновата. И не я убивал ее, за меня это проделал Корытников. Жену же я оправил на тот свет из сострадания, то есть из гуманистических соображений. Это было не убийство, а акт милосердия. Любой, побывавший в пекле войны и видевший страдания смертельно раненных друзей, это подтвердит. А вокруг нас всегда идет война. И мы в ней либо жертвы, либо убийцы.
Пока я размышлял, Вика приблизилась ко мне. Рука ее потянулась…
— Ты с ума сошла! — ужаснулся я.
— Не надо ничего говорить… — шептала она, прижимаясь ко мне. Я заглянул ей в глаза: мне показалось, я заглянул в бездну.
— А что тут такого? — она своим круглым коленом нежно гладила меня между ногами. — Надо попробовать. Я никогда этим не занималась. А ты? Ты когда-нибудь трахался рядом с покойником? Дурачок, это же так круто! Иди ко мне, — она шумно дышала, ноздри ее трепетали. Она сбросила халат на пол…
***
Вся эта драматическая история со смертью Геворкяна попахивала древнегреческой трагедией. Я убил мужа своей любовницы. И совокупился с ней чуть ли не на его трупе.
Конечно, было бы лучше, если бы я убил его в честном поединке. За право обладания прекрасной дамой. Это было бы по-рыцарски. Допустим, Геворкян застукал бы меня и Вику en flagrant délit, то есть на месте преступления, и нам пришлось бы выяснять отношения на дуэльных пистолетах. Но все вышло иначе: грубей и обыденней.
Мне было немного жаль его. Ведь он симпатизировал мне. Хотя и грозил мне набором кухонных ножей. Повторяю, он симпатизировал мне. Он сам мне сказал об этом перед смертью. А в ответ я проткнул его спицей. Да еще надругался над его трупом. Такие вот в ХХI веке дуэли.
Глава 33
Полицейским я предъявил свой настоящий паспорт, с которым путешествовал по Европе. Паспорт же на имя Бублика я еще перед отъездом на всякий случай вшил в подкладку спортивной куртки. Это я подсмотрел в каком-то шпионском фильме.
Пока шло расследование, мы продолжали жить в замке. Неопределенность нашего положения привела к тому, что все стали много пить. Что представляется закономерным. Мы существенно подкосили спиртные запасы из погребов замка, высадив черт знает сколько бутылок Бардолино Кьяретто, по первым ощущениям легкого, в действительности же очень крепкого и коварного вина.
Вино в таких немыслимых количествах повлияло на нас по-разному. Я если не пил, то сидел в туалетной комнате: меня, простите, чистило сверху и снизу. Цинкельштейн допился до того, что стал икать даже во сне. Однажды во время завтрака, позабывшись, я назвал его добрым другом Генрихом. Он дико посмотрел на меня и с этой минуты перестал со мной здороваться.
Жена Цинкельштейна не покидала своих апартаментов из-за мигрени. Вика перешла на язык жестов. Каждый вечер она тыкала указательным пальцем сначала в меня, потом — в сторону спальни. Я похудел так, что с меня спадали брюки.
Через две недели нас отпустили на все четыре стороны. Вике сообщили, что муж ее скончался от скоротечного кровоизлияния в сердце. Цинкельштейны, которые, по-моему, начали уже что-то подозревать, спешно собрали вещички и помчались в аэропорт. А мы с Викой задержались. Российский вице-консул помог Вике оформить бумаги для транспортировки тела ее мужа на родину. Это заняло еще пять дней. И все эти дни в городском морге итальянские патологи добросовестно морозили бренное тело Генриха Наркисовича Геворкяна.
— Минус 70 по Цельсию! — изумлялся я. — Я бы такое закаливание не выдержал!
— При жизни и он бы не выдержал, а вот, померев, благодаря глубокому замораживанию мой бывший муженек только крепче стал, им бы гвозди забивать, — жестоко шутила Вика. Вообще, положение вдовушки ей нравилось, и она этого не скрывала. Кроме того, она никогда не забывала слов Геворкяна, угрожавшего, что в случае развода найдет способ обойти досадный пункт брачного договора, посвященный разделу имущества. Теперь Вика была полноправной наследницей: Генрих Наркисович был очень суеверен и по этой причине не оставил завещания.
— Доигрался, старый дурень! — хохотала она. — По счастью, у него нет родственников, кроме меня! Прежние жены не в счет, шиш они что получат!
***
— Помирать пора… о душе, о боге пора подумать, — плакался я ей в спальне в ночь перед отъездом. — И всех простить… — После очередной бутылки я был в расслабленном состоянии и нес околесицу.
— Всех-всех?
— Всех не всех, но кое-кого я бы простил. А кое-кого прирезал бы еще раз! Если честно, порой меня так и тянет выпустить из кого-нибудь кишки.
— Потерпи немного, как только мне подвернется новый Геворкян, я непременно обращусь к тебе.
— Зря все-таки я его убил. Мне жалко Геворкяна…
— Ну, убил и убил, что ж тут поделаешь, — утешала меня Вика, поглаживая себя между бедрами, — с каждым может случиться.
В самолете Вика потребовала скорее нести обед.
— Сапега, ты только послушай. Молодая женщина, потерявшая горячо любимого мужа… — стрекотала она с набитым ртом. — Да еще с таким наследством! Это так романтично. Интересно, как долго мне придется носить траур? Как ты думаешь, черный цвет будет мне к лицу? Сапега, почему бы тебе не жениться на прекрасной вдовушке? Как победитель, ты имеешь на меня законное право. Я ведь твоя добыча.
— Я недостоин тебя.
— Сапега, ты почтишь своим присутствием похороны?
— Почту, — я смиренно наклонил голову. — Почту, при условии, что его будут хоронить у Кремлевской стены.
— У Кремля слишком дорого. Полагаю, надо на Донском. Там фамильный склеп Геворкянов.
— Отлично! На Донском я чувствую себя как дома: там похоронена тьма-тьмущая моих родственников и знакомых.
Вика была уверена, что попрощаться с ее мужем припрутся все его семь бывших жен.
— Вот будет потеха! Семь вдов, и все без наследства! — хохотала она. — Как ты думаешь, Геворкян придет в себя ко дню похорон? Я имею в виду — успеет разморозиться и приобрести праздничный вид?
***
Ненавижу похороны. А тут еще с утра зарядил мелкий-мелкий дождь, даже не дождь, а омерзительная водяная пыль. Серое утро породило такой же серый день. Он накрыл Донское кладбище клочковатым туманом, пронизывающим до костей.
Громадный фамильный склеп Геворкянов из розового ереванского туфа с полуколоннами и золотой вязью на старославянском и армянском языках господствовал в этой части кладбища и напоминал мавзолей императора Фердинанда в Граце. Красота — глаз не оторвешь. Умели в прежние времена жить и умирать. Поскольку усыпальница, возведенная еще в позапрошлом веке, была переполнена урнами и гробами плодовитых родственников Генриха Наркисовича, ему там места не нашлось, поэтому решено было хоронить рядом, на свежем воздухе. Прямоугольник могильной ямы поражал своими гомерическими размерами, можно было подумать, что в ней намеревались предать земле не бренные останки простого смертного, а павшего в бою воина-печенега вместе с лошадью, слугами, женами и наложницами. К могиле, неправдоподобно глубокой и широкой, боялись подходить.
Каких-либо родственников, кроме Вики, у Генриха Наркисовича не было. Значит, я под корень подрубил генеалогическое древо Геворкянов, начало которого терялось во тьме средних веков. Это наполнило бы меня чувством гордости, будь я более тщеславен.
Скорбящая вдова была прелестна в темно-синем платье от кутюр и изящной шляпке с вуалью из черного крепа. Еще во время нескончаемо долгого отпевания в Большом соборе Донского монастыря Вика вцепилась мертвой хваткой в Лейбгусарова, сиятельного мужа Авдеевой. И отлепилась от него только у самого гроба, когда, состроив приличествующую моменту печальную рожу, тот приступил к завершающей части ритуала. Помощник держал над патроном зонт. Перед этим он подал Лейбгусарову блокнот с текстом.
Трубно отсморкавшись в черный платок, Лейбгусаров приступил к похоронной речи. Он не спеша переворачивал страницу за страницей и гудел, гудел, гудел. Казалось, голос его застревает в воздухе, в сырых кронах деревьев, в земле под ногами. Речь Лейбгусарова была солидна, монотонна и безлика, как большинство проговариваемых в таких случаях пошлостей. Она была перенасыщена высокопарной риторикой. Что ни слово, то восхваление и признание выдающихся заслуг покойного перед отчеством и народом. Послушать его, так святая душа Геворкяна после погребения, подхваченная ангелами, должна была незамедлительно переместиться на небеса. Все знали, что завершится речь банальной, миллион раз изжеванной фразой:
«…вечно жить в наших сердцах». Вечно? Словно и всем присутствующим предначертано жить вечно, а их сердца бессмертны. Потом мужчины печально повздыхают, а дамы приложат надушенные кружевные платочки к посиневшим носам. Тьфу! Будто хоронят не жулика, а героя космоса или лауреата Нобелевской премии.
Лейбгусаров, испытывая терпение толпы, продолжал гундосить.
Хорошо бы этого любителя десятикилометровых кроссов и ледяных ванн прикончить, не дожидаясь конца его погребального нытья, со злостью подумал я. Не сомневаюсь, что все эти продрогшие люди, неосмотрительно явившиеся на кладбище в легкой одежде, сказали бы мне спасибо. Да и могилы под боком, далеко ходить не надо: тюкнул разок и сразу закопал.
Мы привыкли к тривиальностям. Они вклинились в наши мозговые извилины. Тиражируемая пошлость уже не режет слуха. Вот характерный пример газетной пошлятины: «…идет дождь, природа как бы плачет вместе с толпами неутешных родственников, провожающих покойного в последний путь». Ну, погода сегодня, допустим, и в самом деле под стать похоронному настроению: хмарь, мелкий дождь, воздух, пахнущий еловыми шишками, увядшими цветами и мокрой собакой. Но это ни о чем не говорит. На мой взгляд, природа и дождь сами по себе, покойник, соответственно, сам по себе. Я много раз хоронил при таком солнцепеке, что хоть раздевайся до пупа. Природе наплевать на покойника, и журналисты, которые сейчас с кинокамерами и айфонами снуют в толпе, об этом прекрасно осведомлены. Но напишут именно так, как я сказал, ибо пошлость пронизала их насквозь, вошла в их гнилое нутро, не оставив места для нормальных человеческих слов. Они уже не могут ни мыслить, ни писать иначе. Даже о похоронах. Пошлость, пошлость, пошлость во всем. Почитали бы лучше Виктора Гюго: «Здесь грустно… идет дождь, как будто падают слезы». Расстояние от банальности до искренности, идущей от чуткого сердца и здравой головы, не измерить количеством написанных букв. Впрочем, пусть пишут, как хотят и как могут, провались они все пропадом. Что это я так завелся, будто меня и правда это трогает? Резонерство — услада стариков. Это не мой стиль, и мне пока еще, слава богу, до старости далеко.
Наконец Лейбгусаров перевернул последнюю страницу и отошел в сторону. И в этот момент из толпы неожиданно для всех вывернулся Цинкельштейн, вероятно, с намерением поведать о покойнике что-то, чего не знали остальные. Меня поразил его вид: набухшие вены на висках, распахнутая на груди жилетка, приспущенные подтяжки. Похоже, пьян.
Крепкие парни с красными повязками на рукавах были начеку. Они быстро задвинули нарушителя назад. А зря. Интересно, что бы Цинкель сказал напоследок своему покойному приятелю? Скорее всего, припомнил бы ему, что тот осмелился помереть, не расплатившись с ним за графство.
Место у могильной ямы заняла коренастая дама в плаще с поднятым воротником. Голову ее венчала хала на макушке. Уверен, основа халы — это жестяная банка из-под зеленого горошка, вокруг которой сооружен бастион из крашеных волос. На мясистом лице дамы застыла маска деловитой печали. Эта уже не читала, а пригоршнями сыпала на наши головы даже не фразы, а целые абзацы, чуть ли не колонки. Штатная плакальщица из какой-то госструктуры, понял я. Воздух окрест нее накалился, как от грозового разряда. Если бы сверкнула молния и поразила ее в голову с жестянкой, я бы не удивился.
Я закрепился под деревом в надежде, что оно спасет меня от дождя. Я положил руку на толстую ветку, холодную, тяжелую, набухшую водой, и обвел взглядом толпу. То тут, то там слышались приглушенные вздохи, покашливания и сморкания. Все изнурены ожиданием финала, это понятно. Все мечтают о водке и горячих блинах. Человек четыреста, не меньше. На моих похоронах вряд ли будет столько же. И уж точно качественный и количественный подбор будет иным.
Кое-кто был мне знаком: вышеупомянутый Цинкельштейн с женой, Лейбгусаров с Авдеевой, рядом Аня и вездесущая Бутыльская, чуть позади Сашка Цюрупа. И — Лева Фокин!
Если честно, я не очень-то удивился, увидев воочию воскресшего Фокина. Меня с самого начала брали сомнения. Как могла укатиться куда-то его голова? Сказки все это. Думаю, и Бутыльская до конца не верила в его смерть, а может, и знала, что все это вранье и розыгрыш, да скрывала.
Лева обожает похороны, вернее, то, что за ними последует. Не терпится усесться за поминальный стол. Может, он и воскрес ради этого.
Лева слегка скривил лицо и, подергав себя за ус, с какой-то тайной торжественностью подмигнул мне. Давая понять, что обо всем знает и не только не осуждает, но даже радуется за меня, как бы говоря: орудуй в том же духе, Сапега, вон сколько твоих потенциальных клиентов стоит и мокнет под дождем, они только и ждут, чтобы ты их укокошил.
Кого-то я узнавал по фотографиям в газетах. Два бывших министра и один действующий. У действующего и бывших нижняя губа чиновно выпячена, губы сжаты, на щеках фурункулами закостенели желваки: уверен, это несмываемые последствия долгого сидения в руководящих креслах, что, видимо, сказывается не только на задницах бюрократов, но и на их физиономиях.
Обособленно стояла группка женщин разного возраста, у которых на лицах было одинаковое выражение плохо скрываемой ненависти. Женщины Геворкяна, понял я. Жены в отставке. Их-то какого черта занесло сюда? Желание все простить и все забыть? Ненависть? Злорадство? Клокочущая в груди и не утихающая с годами любовь? Желание скоротать время? Надежда все-таки что-то урвать у покойничка?
Цветов было столько, что, казалось, люди стоят посреди цветочного базара. От толпы шли волны дорогих духов, намокшей одежды и сигаретного дыма.
Из гроба, вызывающе устремленная в пасмурные небеса, торчала непокорная, вся в дождевых капельках, борода Геворкяна. Ветерок слегка шевелил ее. По-моему, борода портила всеобщую картину степенного благолепия. Хорошо бы отстричь ее.
Я почувствовал, что, если пробуду здесь еще минуту, меня вырвет.
Я выдернул из ближайшего венка пару красных гвоздик и, нырнув головой под намокшие ветки, незаметно покинул траурную церемонию.
…Я стоял у могилы жены и пытался заплакать. Мои потуги потерпели фиаско: я не мог выдавить из себя ни слезинки, только в висках застучало, а лоб покрылся испариной. Я бросил один цветок на холмик перед плитой из мраморной крошки и, резко повернувшись, отправился на поиски Диминой могилы. Как ни странно, нашел ее сразу. Словно меня вела к ней незримая высшая воля. У подножия простенькой плиты, на которой были выбиты имя, отчество, фамилия и даты рождения и смерти моего бывшего коллеги, прямо на голой глинистой земле сиротливо чернела пожухлая роза со сломанным черенком. Я нагнулся и положил свою гвоздику рядом. На мой взгляд, все правильно и, можно даже сказать, возвышенно — возлагать украденные цветы на могилы своих жертв. Господь, если Он есть, наверняка одобрил бы сей жест — жест благочестия, смирения и непритворного раскаяния.
Когда я распрямлялся, то почувствовал, что со мной что-то происходит. Траурные круги поплыли перед глазами. Мне показалось, что сердце перестало биться. Я положил руку на грудь и почувствовал, что оно все-таки бьется, но совсем не так, как хотелось бы.
С трудом переставляя ноги, — они словно налились ртутью, — я вышел на центральную аллею и опустился на скамейку. Легче не стало. Саднило в левом подреберье. Вокруг не было ни души — никого, кому бы я мог пожаловаться на судьбу и боль. Мне стало очень страшно. Наверно, инфаркт. Я знал, что могу умереть в любую минуту. Могу умереть прямо сейчас и здесь, на этой дурацкой кладбищенской скамейке, в непосредственной близости от покойников, которым я причинил столько горя. А боль все усиливалась, разрасталась, она переползла на спину, потом — на правую сторону груди и затылок.
Я сидел, стараясь унять быстрое, рваное дыхание, и с ужасом, близким к панике, прислушивался к своему борющемуся из последних сил сердцу и смотрел на размокшие окурки под ногами. На один окурок наполз дождевой червь и, став похожим на ржавый гвоздь, замер. Видно, раздумывал, что ему делать: то ли подохнуть вместе со мной, то ли ползти дальше.
Кто-то подошел и положил мне руку на плечо. Я поднял глаза. Передо мной стояла Аня. Я видел ее как в тумане. Она что-то говорила мне. Я взял ее теплую, легкую руку и прижал к сердцу. Потом я услышал странные всхлипывающие звуки, будто горько и неумело плакал взрослый мужчина, и потерял сознание.
***
— У вас сильнейшее переутомление, — сказал кардиолог, — если вы не будете следить за своим здоровьем, вас ждет… сами знаете, что вас ждет. Придется вам полежать у нас несколько дней.
Через неделю меня выписали.
Я кое-как прибрался в комнатах, наконец-то побрился и принял ванну. Был вечер. Выпив чашку кофе, я отправился в парк Горького. Но сначала в ресторане «У Покровских ворот» я утолил голод стерляжьей ухой и бифштексом по-деревенски. Сытый желудок был просто обязан благотворно повлиять на тоскующую душу.
В парке, отстояв очередь, я забрался в кабинку колеса обозрения. Болтаясь в кабинке чертова колеса, я вдруг понял, что сегодня мне нечего бояться высоты. Не понадобилось никакого «Колпака свободы».
Внизу гудели, галдели, хохотали, шумели несметные толпы празднично настроенных людей. Хотя никакого праздника не было. Видно, праздник был у всех в душе. Вокруг веселились люди, а мне было смертельно скучно. Я не чувствовал себя частью необозримого людского моря, как это бывало прежде. Центробежной силой механизмов чертова колеса я был вознесен над толпой, но ощущения, что я царю над ней, у меня не было. Парк был залит ярким светом, громыхала музыка. Мне бы радоваться и веселиться со всеми. А меня все это раздражало. Я вдруг почувствовал себя ничтожеством, чуть ли не насекомым. Я был чужим на этом празднике жизни. Вокруг меня толпились люди, а я чувствовал себя бесконечно одиноким. Это и понятно, ведь одиночество сопровождает жуликов и писателей до гроба. Писатель, как известно, всегда одинок. В плодотворных глубинах Одиночества он, если талантлив, черпает силы для создания своих бессмертных творений. У писателя две дороги — на выбор. Одна ведет к славе. Другая — в сточную канаву или под забор. И в том и в другом случае писатель всегда одинок. Убийцы ничем от них не отличаются. Такая вот аналогия. Убийцы тоже всегда одиноки. Они ведь остаются один на один со смертью, тет-а-тет, так сказать, с вечностью.
Я был писателем и преступником в одном лице. Не понять, как все это уживалось во мне.
Помнится, при последней встрече у Димы вырвалось: «А ведь ты сволочь, Сапега».
Все чаще и чаще меня тревожат мысли, а за свое ли дело я взялся. А тут еще и сны начали сниться такие, что хоть не засыпай. Приснилась голова Бублика. Во сне я выкручивал ее из туловища. Голова истекала слезами и молила о пощаде. Мне стало жаль голову, и я принялся вкручивать ее обратно. В сновидениях никогда не удается задуманное, то есть не удается довести дело до конца. Таково свойство снов, во всяком случае — моих. Голова, следуя этой безрадостной традиции, не поддавалась, она отказывалась ввинчиваться, продолжала горько рыдать и взывать к моему чувству сострадания.
Иногда сны повторяются. Это еще одно свойство снов. Каждый раз, ложась спать, я боялся, что опять в мой сон затешется рыдающая голова со страшной дырой вместо уха.
Приходилось признать, одиночество на этот раз давалось мне с трудом.
Глава 34
Вика долго не могла простить мне исчезновения во время похоронной церемонии. И, лишь узнав, что я был на волосок от смерти, она сменила гнев на милость, а заодно и устроила свою семейную жизнь: расчетливая и прагматичная, она опять вышла замуж. Ее избранником стал Лейбгусаров, который развелся с Авдеевой, посчитав, что она для него слишком толста, стара и умна.
Никакими порочными комплексами я не страдаю, и никаких извращенных наклонностей я в себе никогда не замечал. Поэтому я позволяю Вике примерно раз в две недели навещать меня. Ну, прихлопнул я Геворкяна, а теперь изредка сплю с его вдовой. И что из того? В человеческой истории таких примеров навалом. Вика женщина. Я мужчина. Она красива, сексуальна и в меру испорчена, что не может не притягивать субъектов вроде меня. Мне даже стала нравиться ее оригинальная манера верховодить в постели. В жизни все надо испытать, любовь — один из примеров, с помощью которых мы постигаем жизнь. А она не терпит единообразия.
— Ты не теряешься, — сказал я ей, когда узнал, что она выходит замуж за любителя ледяных ванн.
— Это брак по расчету, милый, — сказала она, обнимая меня.
— У тебя все по расчету.
— А ты как думал?
— Во мне прорастает сложное чувство, состоящее из ревности и ненависти. Я готов убить соперника! — выкрикнул я.
— Да будет тебе придуриваться…
Авдеева ушла из театра. С весны она безвылазно торчит у себя на даче, кстати, неподалеку от Мушероновки. Она переключилась на роль бабушки. Я и не предполагал, что этой цветущей красавице за пятьдесят. Она сильно похудела, что очень ей идет.
Авдеева увлечена воспитанием внука. Правда, воспитывает она его на расстоянии, по телефону. Внуку десять, и живет он в Австралии: дочка Авдеевой замужем за австралийцем японского происхождения. Никуда не деться от этих японцев.
Из-за разницы во времени звонит она внуку по ночам, и тогда ее звонкий, профессионально поставленный голос разносится по ближайшим окрестностям, поднимая соседей с постели. Несколько раз я гостил у нее. На лоне природы с некоторых столичных жителей быстро слетает урбанистическая шелуха, и они становятся нормальными людьми. Авдеева удачно пережила эту метаморфозу и легко вписалась в сельский быт.
— С меня довольно. Мне все надоело. Кино, театр, мужья эти бесконечные… Пора объявить себе антракт, — говорит она. — Планирую купить козу, буду ее доить. Хочешь (мы с ней на «ты»), будем доить ее вместе? Квашу капусту, варю варенье. А мои наливки! Хочешь вишневой попробовать?
И хотя у меня пока еще не все в порядке со здоровьем, я соглашаюсь. А она тем временем рассказывает мне кое-что о своей жизни.
— Мой бывший муж, мой последний бывший муж, — уточняет она с улыбкой, — так вот, мой последний бывший муж…
И она принимается говорить о своем бывшем муже — крупном госчиновнике с умным лицом.
— Прости, — перебиваю я, — мне кажется, он глуп.
Она не обижается, только с мудрой усмешкой качает головой.
— Э-э, нет, он не глуп. Далеко не глуп! Он сделал успешную карьеру, был женат на известной актрисе, сейчас женат на светской красавице, пусть и слегка поблекшей, он богат, у него завидное положение и еще более завидное здоровье. Он не глуп, скорее, он дурак, что не одно и то же. Лейбгусаров, помимо того что он дурак, он еще и страшный прохвост. Они там, наверху, крепко воруют, и, как я поняла, воруют вагонами. Представляешь, воровать деньги вагонами? Я не очень-то щепетильна насчет этого, но и меня коробило, когда я слушала их разговоры, я имею в виду моего бывшего мужа, Цинкеля и Геворкяна. Они все время проворачивали какие-то многомиллионные делишки, без конца что-то там комбинировали. И они ни черта не боятся. Лейбгусаров говорил, что, если он не будет крупно воровать, его выставят оттуда в два счета. Если ты не воруешь, значит, ты чужак. А чужаков там боятся, как черта с рогами.
Несколько раз я приезжал не один — с Аней, дочерью Димы Брагина. Мне не забыть, как она спасала меня тогда на кладбище, — когда я хныкал на скамейке и расставался с жизнью.
Мир полон случайностей, чудес и невероятной путаницы. От Ани я узнал, что ее мамаша недолго оставалась матерью-одиночкой: после развода с Димой она очень скоро опять обзавелась мужем. И вышла не за кого-нибудь, а за Сашку Цюрупу, который уже тогда был владельцем частной картинной галереи. Впрочем, и с Сашкой эта непостоянная особа вскоре развелась. Но благородный Сашка успел за это время удочерить Аню. Такая вот бодрая песня. В результате у Ани оказалось как бы два отца: один официальный, другой родной. В общем, все страшно перепуталось, как и должно быть в обществе, в котором никто не знает, что было вчера, что происходит сегодня и что стрясется завтра.
Я выполняю при Ане странную роль, не понятную ни ей, ни мне. Не отец, не муж, не… хотел сказать, не любовник, но тут все сложнее. Сашка, разумеется, знает о наших встречах и благоразумно помалкивает.
…Мы пьем наливку под сенью раскидистого вишневого дерева. Природа и погода, как говорится, благоприятствуют. Мне здесь нравится. Здесь я чувствую себя не то что в зоне безопасности, но покойно. Как перед ожидаемым концом жизни, о котором тебе ночью нашептывает на ухо приснившийся ангел смерти. Стрелки часов замерли на цифре, находящейся вне циферблата. Куранты давно отбили свое. Время умерло. От него не осталось ни запаха, ни дуновения ветра, ни воспоминаний. Только ощущение предвечного покоя, которого ты, несмотря на все твои прегрешения, удостоился.
— Если бы не комары, — прерывает мои высокие размышления Авдеева, — я бы сказала, что здесь парадиз. Кстати, я недавно встретила твоего приятеля…
— Приятеля?.. — я придерживаю рюмку, стараясь не расплескать содержимое. — Какого приятеля?
— Ну, того, — она прищурилась, — новогоднего, в кардинальской шапочке и с усами, как у Сальвадора Дали. Я на него еще на кладбище обратила внимание, когда хоронили Геворкяна. Он очень славный парень, этот Фокин, — говорит она. — Одни усы чего стоят.
— Да, усы что надо, — меланхолично повторяю я.
— Он за мной ухаживает. Письма шлет.
— Письма?.. Какие такие письма? — я приложил платок к губам.
— Электронные. Он с минуты на минуту приедет. Он всегда приезжает с букетом красных гвоздик.
Лучше бы этот прохвост со своими гвоздиками в гробу лежал, подумал я.
Скоро у калитки остановилась черная машина с мигалкой.
У Фокина был победительный вид. Церемонно вручив Авдеевой огромный букет, Лева отвел меня в сторонку.
— Надеюсь, ты рад, что я жив? — хохотал он, вертясь передо мной. — Розыгрыш в интересах следствия. Но мой зам перегнул палку: я чуть не пришиб его, когда узнал, что этот придурок наплел Бутыльской касательно моей головы, которая якобы укатилась неизвестно куда и которую никак не могут найти. Но у тебя и это проехало. И Маша жива. Не правда ли, хорошо, когда жив свидетель? Илюшенька, ты доверчив как дитя.
Похоже, он с этими своими мнимыми смертями надул не только меня, но и Корытникова.
— Не понимаю, зачем тебе понадобилась вся эта комедия? — спросил я.
— Надо было дать тебе возможность наделать как можно больше глупостей, чтобы взять тебя тепленьким, чтобы коготок увяз поглубже, — и тогда ты ручной, как зяблик. Ты зяблик, Илюша. А рвешься в орлы. А если ты и орел, то не тот, что в небе парит, а тот, который говно клюет. — Ему, видно, очень понравилось последнее сравнение, и он повторил: — Ты зяблик, Илья. Зяблик, зяблик, зяблик!
— Зяблика очень трудно приручить.
— Приручить можно кого угодно. Уличные камеры поймали момент, когда ты вылезал из машины, ну, из той, с двумя трупами: таксиста со сковородой и того другого — без сковороды, но с позабытой спицей под левым ребром. Вот тебе и улика. Забыл спицу, бродяга, — он хмыкнул. — Тебе ничего не остается, как признаться.
— Признаюсь. Признаюсь, что совершил ошибку, когда скармливал тебе соленые рыжики и поил отцовским самогоном.
Фокин уехал, не попрощавшись. Зачем он приезжал? Неужели ради того, чтобы вручить Авдеевой цветы? Мне показалось, что вместе с ним уехала и Аня.
Забыв о своей болезни, я крепко выпил. Мне постелили в одной из комнат на даче, но я лег на сеновале в сарае. И мгновенно уснул.
Мой сон был ужасен. Мне снилось, что на меня навалились четверо убийц, похожих на тех, что убили безногую нищенку с глазами мадонны. «Души его! Мочи его, ублюдка!» — кричали они. Один сел на ноги, двое других держали меня за руки, а четвертый, сволочь, упершись коленями в грудь, душил, душил, душил… Эта мука длилась и длилась. Мне казалось, что я умираю. «Души его! — вопили они. — Мочи его, ублюдка!» — и так без конца.
В какой-то момент я почувствовал, что могу дышать свободно. Теплая ладонь легла мне на лоб. Я открыл глаза.
— Если бы ты не вернулась, я бы умер, — прошептал я.
— Еще не время, — загадочно сказала она.
— Мне показалось, что ты уехала с Фокиным.
— Я вообще никуда не уезжала.
Я обнял ее и поцеловал.
Мы проговорили до рассвета. Как же мне хотелось рассказать ей обо всем!
Утренний туман вошел в сарай. А мы все говорили. Туман сгущался, а слова становились все более чистыми и откровенными. Туман становился гуще и гуще, и уже руки своей я не видел. Видение, вернее лицо Ани, стало сливаться с туманом, и через мгновение оно стало едва различимым. Разговор замедлился и вскоре угас. Я нежно привлек Аню к себе…
Через какое-то время я снова уснул. Не знаю, как долго длился мой сон, но, когда я проснулся, туман уже стал рассеиваться. Я приподнялся на своем импровизированном ложе. Рядом никого не было. Туман отступил, и вместе с туманом рассеялось видение.
Я поднялся и вышел из сарая. Яркое солнце заливало беседку, в которой пили чай Авдеева и Аня.
Позже снова появился Фокин. С ним приехала Бутыльская. Поистине эта бойкая старушка вездесуща. Она сразу приступила к дегустации наливок.
Пили авдеевскую наливку под тем же вишневым деревом, под которым днем ранее я надеялся полюбоваться бездонными небесными глубинами. Водитель Фокина жарил шашлыки. Хозяйка что-то вязала спицами. Уж не моими ли, подумалось мне? Все мило беседовали и не обращали на меня никакого внимания. Будто меня и нет. И на том спасибо. Вообще, тот день я помню смутно. А вот странную ночь, что последовала за тем маловразумительным днем, мне не забыть. Еще до темноты я, ничего никому не сказав, тронулся в путь. До Мушероновки от дачи Авдеевой на машине не больше четверти часа. Я почему-то решил, что будет лучше отправиться пешком, хотя моя машина стояла у ворот.
Мне надо было, пока еще не совсем стемнело, добраться до станции. Станция была моим ориентиром, точкой отсчета. Дальше было просто: я добрался бы до дачи и с закрытыми глазами.
Я вышел на шоссе, наискось пересек его и углубился в лес. Отсюда до дачи — прогулочным шагом — минут тридцать. Луну заволокло тучами. Мир погрузился в темноту. Стал накрапывать дождь. Дождь усилился, мне показалось, прямо над головой сверкнула молния, осветив на мгновение и ближние деревья, и низкие тучи, и тут же страшно громыхнуло, словно над ухом выстрелили из гаубицы. Я даже пригнулся. Нелепо и обидно помирать от удара молнии в лесу, который я знал с детства. Я держался тропинки, ориентируясь по шуршащей под ногами листве и вспышкам молний. Мне показалось, что за мной кто-то идет. Я остановился и прислушался. И точно — шаги. Легкие, как шаги ребенка. Потом все стихло. Было лишь слышно, как дождевые капли молотят по листве.
Я не трусливого десятка, но страшно оказаться беспросветной ночью одному в лесу. Но я не жалел, что отправился в путь пешком. Опять молния и страшный грохот над головой.
Я стоял и не двигался с места. Внезапно дождь прекратился. Подул сильный ветер. Из тьмы выплыли очертания деревьев и кустов. Я запрокинул голову. Увидел луну. Она была грязно-зеленого цвета, словно ее выудили из болота. Выудили и, не отмыв, прицепили за крючок к небосводу.
Неясные тени бродили за кустами. Мне почудилось, что ночной душный воздух вдруг наполнился разнородными звуками: бормотаньем человеческих голосов, суетливой, беспокойной беготней, придушенными стонами, скрипом калитки и даже топотом верховой лошади. Страшная слабость навалилась на меня. Ноги перестали слушаться. Я стал падать, оседать на землю как подрубленный. Я понимал, что беспомощен, и это было самое ужасное. Уже лежа на земле, я потерял сознание.
Очнулся я, когда начало светать. Я лежал на спине, мокрая земля холодила тело. Надо мной склонилась Аня.
— Не умирай, — прошептала она. — Еще не время…
Опять эти странные слова!
Голова раскалывалась от боли. Мне слышались все те же приглушенные звуки, к ним добавились новые: ржание коня, перестук мельничных жерновов и даже шум прилива. Я поднялся и, поддерживаемый Аней, вышел на тропинку, ведущую к отцовской даче.
Мы пробыли в Мушероновке два дня и две ночи, то есть ровно столько, сколько нужно, чтобы я окончательно запутался в своих чувствах. Позже я спрашивал себя, чего там было больше: счастья обладания юным существом, глупости, болезни?
Через два дня Аня уехала в Москву.
Глава 35
— Рассказать, как арестовали Корытникова?
Я кивнул головой.
— Взяли прямо с постели, — сказал Фокин.
Мы сидели в бане, на верхнем полке. После грибов и стопки отцовского самогона кровь легко гуляла по жилам. У меня побаливала голова: опять кто-то досаждал мне всю ночь звонками на мобильник. Номер не высвечивался.
— Не ты ли мне названивал сегодня ночью, спать не давал?
— Может, и я, не помню, — рассеянно ответил Лева. — Ты знаешь, я не могу уснуть, когда знаю, что кто-то имеет наглость спать, когда я не сплю. И звоню тем, кто хорошо спит, звоню и молчу, чтобы позлить.
— Так что с Корытниковым?
— Корытникова взяли как раз тогда, когда он развлекался с двумя девочками и двумя мальчиками. Теперь пришьем ему, помимо соучастия в убийствах, грабежах, покушениях на чужое имущество и прочих прелестей, еще и статью о совращении малолетних. Старый сатир! — возмущался Фокин. — Ему не помешает опять отведать лагерной баланды!
Прояснилась история появления Павла Петровича в квартире Бутыльской. Ко времени моей первой с ним встречи он уже давно был там своим человеком. Оказывается, Павел Петрович отбывал срок в одном лагере с молодым тогда еще Бубликом, племянником достопочтенной Эры Викторовны.
— Ты ведь знаешь, когда Корытников бывал в ударе, он мог обворожить кого угодно: ты тому ярчайший пример. Да и решительности и смелости ему не занимать. Однажды он спас юного красавчика Бублика, когда того хотели изнасиловать зэки.
— А племянника-то за что посадили?
— А почему ты спрашиваешь? — подозрительно посмотрел на меня Лева.
— Интересно же, за что сажают людей.
— За нарушение социалистической законности, — он ухмыльнулся. — Это произошло лет пятнадцать назад. Едучи из ночного клуба на папиной машине, юный Бублик на «зебре» сбил пешехода. Насмерть! Этого ему показалось мало, и он при задержании тяжело ранил бейсбольной битой представителя власти. Видишь, уже тогда предусмотрительные водители возили с собой орудия самозащиты. Ему светил немалый срок, но Бутыльская, чтобы спасти племянника, обратилась к своим влиятельным друзьям, и юный Бублик отделался пятью годами солнечной Мордовии. Там он настолько поумнел, что, выйдя на свободу, окончил что-то сильно экономическое и занялся бизнесом. Его отец — родной брат Бутыльской. Он стал миллионером еще в советские времена. Умнейший был человек! Заправлял комиссионкой на Арбате. Ни разу не прокололся. Все свое богатство завещал сыну. Умер старый Бублик при странных обстоятельствах. Ходили слухи, что сынок приложил руку… в общем, всякое поговаривали. Но никто этим не занимался. Времена были такие, что всем было плевать на какого-то заср…ного завмага. Разборки велись между чугунолитейными королями, нефтяными императорами и каменноугольными баронами. Бублик-сын освободился почти одновременно с Корытниковым. И именно он ввел разжалованного офицера в дом своей тетки-благодетельницы. В Бублике-сыне вдруг проснулись поразительные способности: в очень короткое время он фантастически разбогател, многократно приумножив папино наследство. Ему везло буквально во всем, у него был просто какой-то нюх на деньги. А Корытников тем временем возобновил свои связи в военном ведомстве, там всегда водились охочие до денег генералы. Но тут его ждала неудача. Его подставили, и он загремел повторно. Помнишь громкие процессы, миллиарды разворованных денег и прочее? Отсидев положенное, Корытников вернулся в Москву, но тут-то и выяснилось, что он никому не нужен. Так часто случается. Его бывшие приятели либо продолжали свое великое сидение в местах не столь отдаленных, либо померли, либо взлетели настолько высоко, что Корытникову было до них не дотянуться. Тогда он решил напомнить Бублику, что когда-то спас того от расправы и позора. Но забуревший Бублик заартачился. Пока Корытников размышлял, что ему делать с Бубликом, вмешался случай… какие-то деревенские олухи отвинтили ему голову.
— Очень интересно, — откликнулся я. — Не пойму только, зачем ты мне все это рассказываешь.
— Ты же сам просил!
Я постарался состроить невинную физиономию. Видимо, мне это не очень удалось, потому что Фокин прикрикнул на меня:
— Не строй мне таких рож! — И уже более спокойно: — Продолжаю повествование. С твоей помощью Корытникову удалось завладеть ключиком от сокровищ… ну, не прикидывайся, ты же все знаешь… — Лева с усмешкой посмотрел на меня. — Кстати, покойный Бублик был похож на тебя как две капли воды. Просто поразительное сходство!
— Припоминаю, Бутыльская что-то говорила об этом.
— Корытников на допросе, сдавая тебя с потрохами, показал, что ты владеешь какой-то необычной способностью внезапно исчезать… Это правда?
Фокин пристально посмотрел на меня. Возможно, он хотел уловить мгновение, когда я начну таять, как льдинка на мартовском солнце. Пришлось напрячься. Я почувствовал, как задвигались, заиграли лицевые мышцы, а глаза от изумления выкатились из орбит. Недаром я так скрупулезно изучал систему Станиславского. Я издал возглас возмущения, удивления и еще черт знает чего.
Фокин фыркнул и повернулся ко мне спиной.
— Держи, — и он всучил мне веник.
Я принялся обрабатывать его костистую спину с таким рвением, словно хотел вымолотить из него душу.
— Ведь можешь, когда захочешь, — довольно прокряхтел он спустя минуту, отбирая у меня веник. — Вообще, все лихо закручено, как говорится, нарочно не придумаешь. Надо бы с Бутыльской обмозговать, не накатать ли нам очередной детективный шедевр. Она, хоть и разбогатела баснословно, из любви к искусству продолжает со мной сотрудничать. Поразительно умная женщина! Понимает, что с правоохранительными органами лучше жить в мире. Ну-ка, подставляй спину!
Глава 36
Редакцию, которой я отдал почти двадцать самых своих лучших, как я теперь понимаю, лет, теперь не узнать. Заокеанский босс либо окончательно повредился умом, либо решил шагать в ногу со временем, а возможно, и то и другое: он уволил всех, кроме Бутыльской, меня и шустрого курьера без имени, который сел в мое кресло. Митрофан Круглов, пришлось-таки запомнить его имя, тут же вернул в редакцию Эсмеральду, девицу с выдающейся задницей и нахальными глазами, и она стала его правой рукой.
— Вот так номер! — восклицал Петька. Он с поразительной быстротой промотал свой карточный выигрыш и пребывал теперь в полнейшей растерянности. — Жена померла, а вдобавок меня еще и выставили на улицу. Не знаю, что и делать. То ли вешаться. То ли жениться. То ли на какую-нибудь гору от злости залезть.
В отличие от Петьки, Лондон и Берлин знали, чем заняться: они гордо расправили плечи и решили вновь податься в истопники.
— Во-первых, там регулярно платят. Во-вторых, там всегда тепло. В нашем возрасте это немаловажно. Когда-то городские котельные, приютив немало бородатых и безбородых правозащитников, стали колыбелью диссидентского движения. Мы не собираемся свергать режимы: время не то, да и здоровье пошаливает. Но присматривать вполглаза за манометрами и колосниками сможем.
Митрофан подчеркнуто вежлив и по любому вопросу обращается ко мне. Я отношусь к нему с опаской. От таких субъектов, по опыту знаю, можно ожидать чего угодно: и неожиданного подвоха, и неожиданной поддержки.
Уходить из редакции я пока не намеревался. Во-первых, надо было как-то спасаться от безделья, а во-вторых, мне необходима была ширма, за которой я мог бы прятаться и без помех тратить значительные суммы. Для всех я по-прежнему оставался редактором престижного столичного издательства, у которого водились денежки.
— Пора старой кобыле в стойло, — сказала Бутыльская и написала заявление об уходе по собственному желанию. Она закатила прощальный пир, то есть дала «отходную».
Живет она теперь в высотке на Котельнической набережной. Там у нее квартира колоссальных размеров, которая занимает целиком весь этаж — не то двадцать первый, не то двадцать второй. По ее словам, раньше в ней жил какой-то северокавказский весельчак, который повадился жарить на балконе бараньи шашлыки. Дым поднимался до небес, жирная копоть оседала повсюду — на соседних балконах и даже на шпиле, увенчанном золотой звездой с серпом и молотом. Налопавшись шашлыков, кавказец принимался распевать оперные арии, да так громко, что его слышали аж на противоположном берегу Москвы-реки. Возмущенные соседи направляли к нему депутацию за депутацией. Ничего не помогало, он продолжал реветь, как пароходная сирена. Соседи обратились в суд, и громкоголосому любителю шашлыков пришлось перекочевывать в Ниццу.
— Зачем вам такая исполинская квартира? — ошеломленно спрашиваю я, осматривая пятнадцатую комнату.
— Ах, Илюшенька, неужели непонятно? Мое детство прошло в Одессе, на Воронцовской слободке, там, в десятиметровой клетушке, кроме мамы, папы, нас с сестрой и братом обретались еще бабушки и дедушки, по паре с каждого куста. Теснота несусветная! Хочу на старости лет шикануть. Кроме того, у меня приготовлен для тебя сюрприз… — она взяла меня за руку, — закрой глаза. Идем!
Я зажмурился и послушно последовал за ней.
— Вуаля! — услышал я.
Я открыл глаза и едва не закрыл их снова. Бутыльская держала в руках картину в скромной раме. «Бонифаций»! Не подделка, не копия, а самый что ни на есть кондовый Сурбаран. У меня хватило хладнокровия спросить невинным тоном:
— Я видел ее… — я прищурился и сделал шаг назад, — я видел ее в квартире покойного маршала. Я не ошибаюсь?
— Не ошибаешься, Илюша. «Коленопреклоненный Святой Бонифаций перед папским престолом». Это Франсиско де Сурбаран! — произнесла она благоговейно. — Картина действительно висела в доме Богданова. Я всегда полагала, что это подделка. Тысячу раз проходила мимо и не замечала. Потом ее подменили, помнишь, Фокин рассказывал. Я выкупила «Бонифация» у вдовы одного армянина, Геворкяна, ты с ним, случаем, не был знаком?
— Случаем, был. Он умер у меня на руках в страшных судорогах.
— Пусть повисит недельку, радуя глаз, — сказала она, не слушая меня и вешая картину на стену, — затем я торжественно передам шедевр министерству культуры.
Значит, Геворкян обманул меня: он не привлекал к этому делу Сашку Цюрупу, а оставил картину себе. Никому верить нельзя! Как же я правильно сделал, что спровадил его на тот свет!
— Извините, Эра Викторовна, откуда у вас столько денег? Вы что, продали замок племянника?
Я хотел спросить, знает ли она что-либо о бубликовских сокровищах, что хранятся в стокгольмском банке, но вовремя одумался.
— Можешь не извиняться. Замок пока не продан. А вот маршал… этой святой и, как оказалось, очень и очень богатый человек оставил мне дачу в Усове, квартиру на Знаменке и картины. А там кроме Сурбарана… — тут она сделала паузу и опять посмотрела на меня, она прямо прожигала меня своими черными глазами, — кроме Сурбарана там были полотна грековских студийцев, которым сейчас цены нет, соцреализм снова в моде, и тупоголовые богачи не скупятся. Дачу стерег тибетский мастифф, подумать только, этот барбос стоил около миллиона долларов, уму непостижимо! За редкого человека столько дадут. Разумеется, дачу я продала. Я даже не хочу говорить, сколько она стоила… я ее загнала к чертовой матери, вместе с мастиффом. Вот тебе и копеечка. На Сурбарана хватило, да еще и осталось. А уж когда продам замок… Не продешевить бы. Еще есть вопросы?
Вопросов было столько, что я не знал, что с ними делать. Вопросов было столько, что я начал в них запутываться. И чуткая Бутыльская пришла мне на помощь.
— Илюшенька, эта пухленькая девица, любимица Богданова, она видела тебя, когда ты присматривался к Сурбарану… она Фокину, а Фокин, по старой памяти, мне, а там…
Отпираться был бессмысленно, и поэтому я промолчал.
— Илюшенька, ты знаешь… я всегда к тебе… ты хороший парень… но, похоже, тебе надо делать ноги.
Глава 37
Вернулась из Италии Рита. Место администратора после смерти Тамары Владимировны пустовало, и Рита села в ее кресло.
Она опять похожа на девочку-подростка. Щурит свои красивые глазки и поминутно невинно пожимает хрупкими плечиками. Я истосковался по ней. Вернее, по ее умению вытворять в постели черт знает что, сохраняя при этом целомудренный вид.
— Как тебе это удается после бесконечной вереницы сексуальных партнеров? — спросил я ее как-то.
— Что — это?
— Водить мужиков за нос.
— У артистов научилась, — беззаботно ответила она и опять пожала своими девичьими плечиками.
— Что-то быстро приелся тебе этот твой композитор.
— Да ну его! Он либо винище трескал, либо барабанил по клавишам. Обожал при мне пукать. Вонял при этом почему-то жженой пробкой или изоляцией.
— Видно, внутри у него что-то перегорело.
— Ты думаешь? — серьезно спросила она.
— Такое часто случается с немецкими композиторами, от перенапряжений.
— Что с него взять — немец, он и есть немец.
— Он, кажется, австриец?
— Что немец, что австриец — один черт. Австриец даже хуже. И потом, он оказался страшным жадюгой. Следил, чтобы я экономно расходовала воду. Поверишь, я неделями не мылась! Обтиралась губкой, спрыснутой дешевым дезодорантом! Мне кажется, от меня до сих пор потягивает освежителем воздуха. Еле я вышибла из него копейку на обратный билет. Уж лучше три русских мужика за ночь, чем один австриец в неделю.
Кто-то звонит мне по ночам. Звонит и молчит.
Удивительное дело, когда Аня остается у меня на ночь, телефон безмолвствует.
Когда же Рита остается у меня на ночь, телефон звонит, не переставая.
***
Я поворачиваю голову и вижу пряди золотистых волос, разбросанных по подушке. Я смотрю на чистый выпуклый лоб, на милый детский носик и губы, приоткрытые в пленительной улыбке. Аня спит, посапывая, как ребенок. Она и есть ребенок: ей всего-то шестнадцать или что-то около того. Надо бы разузнать поточнее, а то мало ли что… Сейчас мода на ловлю педофилов, в число коих может легко попасть любой, кто пользуется… ну, к примеру, услугами малолетних уличных проституток.
Не каждому сорокалетнему переростку выпадает удача спать с юной девушкой, которая к тому же еще и сказочно красива.
Я по-прежнему не мог понять, чего больше было в моем чувстве — страсти, романтики, нежности, болезни, сумасшествия? Я старше ее, наверно, вдвое, а то и втрое. Это не беда, об этом можно забыть, коли в груди неистовствует сердце, отремонтированное кардиологами Склифа. И потом, солидная, даже кратная, разница в возрасте никогда не останавливала тех, кто не боится пересудов. Таких примеров, особенно в мире публичных людей, сколько угодно. И таким связям, лицемерно осуждая, во все времена тайно завидовали. Словом, преклонный возраст любви не помеха, и любви все возрасты покорны при условии, что речь идет о пожилом мужчине и юной женщине.
Аня была дочерью сразу двух — удивительное дело! — моих друзей. Было, было в моем чувстве что-то запретное, с приторным привкусом тлена и сладкой прели. Словно меня соблазнила родная дочь. И в то же время у меня не было ни сил, ни желания противиться своей почти порочной страсти.
Аня живет в квартире одного из своих отцов — в квартире Димы Брагина. Она ничего в ней не поменяла. Только разложила на столе карандашные эскизы Димы. Неужели поняла, что Дима был больше, чем прилежный копиист?
Я предлагаю ей поехать со мной к черту на рога, то есть на край света. Я предлагаю ей на выбор любой край света: от Мушероновки до Азорских островов.
— Азорские острова?
— Да-да, Азорские. Там есть на что посмотреть. Из достопримечательностей: церковь Святого Духа, часовня Носса-Сеньора-душ-Анжуш и несколько ветряных мельниц.
— Мельниц? — озадаченно переспросила она. — К чему нам мельницы, да еще ветряные?
— Будем с ними сражаться.
Перед сном я в который раз пытаюсь покопаться у себя в душе. Кроме потемок, не нахожу ничего интересного.
Однажды ночью я проснулся от тревожного ощущения, что на меня кто-то смотрит. И не ошибся. Ночник освещал бледное лицо Ани, она, не мигая, смотрела на меня.
— Милый мой, я всё-всё знаю, — еле слышно прошептала она.
Зачем она это сказала? Чтобы меня попугать? Уверен, когда она постареет, станет походить на ведьму. Уже сейчас кое-что просматривается. Этот взгляд косящий, немигающий… Помело бы ей да деревянную ступу. Но разве их сейчас найдешь — всё давно расхватано.
В который раз я отмечаю, когда она остается у меня, мой телефон по ночам молчит. Ведьма. Точно ведьма.
Глава 38
Мне по душе смысл основополагающей максимы Павла Петровича: будешь мелочиться и тырить батоны, сядешь «по полной». Понимай это так: большому кораблю — большое плавание, а малому — каботажное. Поэтому, не поставив в известность автора максимы, я приобрел билет до Стокгольма и еще раз наведался в тамошний банк. Если за мной и следили, то делали это весьма искусно: никакой слежки за собой я не обнаружил.
Я опустошил ячейку. Вернее, почти опустошил. Я оставил только одно колье, самое большое и самое дорогое. Поднаторев на сбыте драгоценностей, я уже мог на глазок определить его стоимость. Оно одно превышало по цене все остальные в сто, а может, и в двести раз. Надо было что-то оставить себе на черный день. «Никто не знает, как может повернуться жизнь», — помнится, сказал некогда владелец шестисот Гоголей.
Когда я выбирал из ящичка предпоследнюю коробочку с драгоценностями, то обнаружил под ней вчетверо сложенный лист бумаги и рядом — ключ, по форме очень напоминающий заветный ключик, но превосходящий его размерами примерно вдвое. Кроме того, он отливал золотом. Золотой ключик. Коли ключ этот в два раза больше первого, можно предположить, что где-то припрятано и драгоценностей в два раза больше.
Письмо я сунул карман. Туда же положил и ключ. Потом разберусь, что к чему.
Развернул я листок только по приезде в Москву. Очень интересная бумажка.
«Когда игра заканчивается, ферзь и пешка падают в одну и ту же коробку». Да он был просто философом, этот Бублик! Жаль, что мы не были знакомы до того, как ему отвинтили голову. Мы бы подружились.
Записка меня озадачила. Зачем Бублик все это написал? И зачем положил рядом с бесценными сокровищами? Бублик что-то предвидел? Свою скорую смерть? Если предвидел, то зачем делился этим знанием с гипотетическим грабителем? Или он написал ее самому себе?
Потом я нашел простое объяснение: говорил же мне Корытников, что незадолго до смерти Бублик свихнулся. А гении и сумасшедшие нередко обладают фатальным даром предвидения. Впрочем, чему здесь удивляться: даже школьник знает, что жизнь всегда завершается смертью. Так что философствуй, не философствуй — конец один.
***
В одно прекрасное утро я незаметно покинул свою квартиру на Покровском бульваре.
Перед этим я приобрел новый паспорт. Злостные неплательщики алиментов знают: сделать это несложно. Были бы деньги. Помогли высококлассные специалисты из Марьиной Рощи. Мое новое имя Андрей Андреевич Сухов.
Надо было придумать, как поступить с Сапегой. Мне было жалко расставаться с ним, но оставлять его в живых не имело смысла: он, так сказать, выработал свой жизненный ресурс и должен был исчезнуть. Но не бесследно. Опыт убийств у меня был. И опыт достаточно богатый. А вот суицид был мне внове, в области самоубийств я был, так сказать, новичком. Настало время наверстать упущенное.
Пришлось вспомнить, что сказал Фокин по поводу смерти Пищика. «Банальный стресс! Реакция организма на воздействие различных неблагоприятных факторов. Обычное дело. Таких самоубийств в Москве каждый день до черта и больше».
Что ж, подумал я, вот этим и займемся. Я давно никого не убивал. У меня чесались руки, так мне хотелось кого-нибудь прикончить — ну, хотя бы самого себя. Итак, решено — стресс. Сапеге предстояло умереть. От чего? Ну, хотя бы от разбушевавшегося стресса. Сапега был обречен. «Труп» поищут-поищут, не найдут, спишут, как списывают устаревшую технику по сроку полезного использования, и, сдав дело в архив, через неделю забудут.
Жизнь — величайший подарок, и дешевить с ее продажей негоже. Даже если эта продажа — фикция от начала до конца. И хотя я намеревался лишь инсценировать свой добровольный уход из жизни, я решил обставить все солидно и по возможности реалистично. И тут, на счастье, мне вспомнилась бессмертная пьеса Льва Толстого. Придется стать живым трупом, лучше утопленником — так вернее. Что ж, стоит попробовать. Оставить на Софийской набережной прощальное письмо. А также просроченный проездной с моей фотографией, ношеные носки и голубые кальсоны — непременно с дыркой на заднице. Все это демонстративно разложить на парапете, у лестницы с гранитными ступенями, ведущими к смерти. Конечно, можно обойтись и без голубых кальсон, но с кальсонами смертельный водевиль будет выглядеть более убедительно, с одной стороны, принижая фальшивый пафос, с другой — придавая всему действу драматическую достоверность. Оставалось купить голубые кальсоны. Дырку можно провертеть потом.
Как это романтично — стать живым трупом! Я смотался на описанную великим моралистом Софийскую набережную — присмотреться к месту предстоящей трагедии. Оно мне не понравилось: за сто с лишним лет набережная приобрела вызывающе праздничный вид, она стала настолько жива, весела, шумна и многолюдна, что ни одному вменяемому самоубийце и в голову не придет сводить там счеты с жизнью. Придется заменить ее набережной потише и поспокойней. Например, набережной Тараса Шевченко. Тем более что с ней у меня связано немало трогательных воспоминаний.
И вот прощальное письмо написано. Вернее, украдено у Маяковского, который умел шутить, даже глядя в дуло пистолета. «Прошу в моей смерти никого не винить, покойник этого не любил…» Можно по-разному относиться к поэзии Маяковского, но предсмертный выплеск его вдохновения — это строка гения. Концовка была моя, она тоже была не без юмора, но в то же время многократно усиливала трагизм: «Никто не знает, как мне все осточертело!»
Обстоятельства, сопутствовавшие мнимому самоубийству, я из соображений гуманности опущу, дабы у брошенных дам и прыщавых юнцов, проваливших выпускные экзамены, не возникло непреодолимого желания тут же побежать топиться. Скажу лишь, все произошло, как и положено, под покровом ночи. Итак, Сапега умер, да здравствует Сухов!
Мне посчастливилось узнать, к какому выводу пришел следователь, ведший дело о моей смерти. Взяв за основу прощальное письмо и добавив кое-что от себя, он написал, что самоубийца увлекался стипль-чезом, бегал по ночам в одном исподнем по набережной Тараса Шевченко, однажды ему все это осточертело, и он, предварительно сняв подштанники, сиганул в Москву-реку.
…Оказалось, что затеряться в Москве, в этом безумном муравейнике, где перемешалось все на свете, легче легкого — стоит только захотеть. Я полагал, что будет лучше, если я съеду с квартиры, не заплатив по счетам за свет, газ и прочие коммунальные услуги. Я даже решил оставить в доме все как есть. Пусть мой отъезд будет напоминать паническое бегство. Если не поверят в мою смерть, пусть ищут меня на вокзалах и аэропортах. Я же никуда из Москвы не уеду. Сниму квартиру и буду в ней жить-поживать.
Чтобы иметь садомазохистскую возможность каждое утро любоваться местом своей драматической «гибели», я снял в похожем на крепость «сталинском» доме на берегу Москвы-реки огромную трехуровневую квартиру, из окон которой открывался прекрасный вид на вышеозначенный парапет и вышеупомянутую гранитную лестницу.
Я жизнь свою веду беспечно,
Давно мне не о чем жалеть,
Но если б жизнь продлилась вечно,
Я предпочел бы умереть.
Кто это написал? Вряд ли кто-то из моих знакомых: среди них поэтически настроенных на преждевременную смерть найти не так-то просто. Скорее, это я сам накропал в минуту душевной невзгоды, то есть когда был молод и глуп. Накропал и забыл, а когда подоспело время, память выволокла эту мерзость из закоулков подсознания.
«Я предпочел бы умереть…» Если я столь легковесно, наплевательски и непочтительно относился к собственной жизни, с какой стати мне уважительно относиться к чужой?!
«Приучить себя ходить по лезвию ножа между абсурдом вымыслов и действительностью. Потешаясь над вечностью, балансировать между прошлым и будущим», — высказался некогда один криминальный философ.
Пока не поздно, нужно пересмотреть свое жизненное кредо. За мной охотятся, помимо Фокина, еще какие-то личности, которые, стоит им меня изловить, церемониться не станут. Возьмут и подвергнут страшной казни. Четвертуют, колесуют, посадят на кол, сожгут в паровозной топке, закатают в асфальт. Вообще, странно, что меня еще не прищучили. Видимо, и вправду держат на коротком поводке. Так им удобнее. Держат и выжидают. Чего?.. Моей ошибки? Трудно было разобраться в их намерениях.
Будем летать в ноосфере, но на разных высотах, будем менять скорость, направление и эшелон, как говорят авиаторы. Для начала мне надо было изменить внешность. Оказалось, достаточно было обрить голову, отпустить усы и водрузить на нос роговые очки с простыми стеклами. Я изменился до неузнаваемости. Одно плохо: я потерял привлекательность. Я стал походить на начинающего пенсионера. Не хватало только костылей и перхающего кашля. Но со временем можно обзавестись и этим. Впрочем, на внешность можно наплевать: чтобы нравиться девушкам, необязательно быть молодым и красивым — главное, чтобы в карманах что-то позвякивало. Изменив внешность, я не позабыл и о паспорте, те же специалисты из Марьиной рощи, естественно за плату, мастерски вклеили в него новое фото.
Я часто подхожу к зеркалу и изучаю свое новое лицо. Мне нравится форма моего гладкого черепа, похожего на яйцо эпиорниса. Я видел такое в Дарвиновском музее. Оно поражало гомерическими размерами и совершенством формы. С каждый днем мой череп становится приятней на ощупь и круглей, то есть приближается к идеалу. Если так пойдет и дальше, не за горами то время, когда моя голова, безукоризненная с точки зрения формы, займет достойное место в палеонтологическом музее, по соседству с яйцом пернатого чудовища.
Помнится, Петька декламировал Бродского. Было там что-то о черепе, в крепость и основательность которого великий поэт по какой-то причине безоговорочно верил. Почему бы и мне не поверить в свой череп?
От черепа переходим к одежде. Каким наслаждением было для меня полностью обновить свой гардероб! Я словно вылезал из старой кожи. Трусы, носки, рубашки, домашние шлепанцы, вся эта мелочь, тысячу раз стиранная и перестиранная, привычная до отвращения, выцветшая и даже штопанная мною лично, — это я умею делать не хуже старозаветных бабушек, — все эти вещественные реалии старого времени были отправлены на помойку. Я стряхивал с себя гнусную рутину прошлой жизни. Я жаждал внутреннего обновления и, хотя понимал, что это всего лишь уловка, что замена одних вещей на другие ничего не значит, делал одну покупку за другой. Через неделю купил дорогущий «Понтиак». Надо было выжать из богатства максимум возможного.
Корней Чуковский сказал: «Человек рождается, чтобы износить четыре детских пальто и от шести до семи взрослых. Десять костюмов — вот и весь человек». Не помню, сколько пальто я износил в детстве, но, чтобы все было по Чуковскому и наверняка, я заказал десять дорогих пальто и несколько не менее дорогих костюмов, а заодно приобрел восхитительную шляпу борсалино. Купил несколько пар башмаков из крокодиловой кожи. Обзавелся поваром.
Десять пальто, столько же костюмов, одна шляпа, крокодиловые башмаки, да еще не учтенные Чуковским «Понтиак» и повар — вот и весь человек на мой лад. Убежден, этот человек должен был выглядеть более внушительно, чем тот, которого имел в виду Корней Иванович.
Проделав все это, я предпринял очередную попытку начать новую жизнь.
Через подставных лиц я купил у Бутыльской дворец Бублика.
Я решил — уже после покупки — осмотреть его со всех сторон.
Я кружил вокруг здания и плевался. Нелепый колосс о шести углах, четырех этажах и бездне толстых колонн вызвал у меня странное чувство. Даже если позабыть о страшной голове без уха, сооружение навевало мрачные мысли и производило отвратительное впечатление. Посмотрим, как все это можно исправить.
Ну, с фасадом, колоннами, то есть с «внешностью» этого несуразного творения, ничего не поделать. Избавиться от него можно, только взорвав тонной тротила. Или уничтожив напалмом. Но я же не Герострат, который ради дешевого пиара подпалил храм Артемиды. Впрочем, поджечь это уродство можно и без намерений прославиться. Посмотрим, как ляжет карта, то есть все будет зависеть от того, какое у меня будет настроение через месяц-другой.
А пока, чтобы скоротать время, я решил заняться переустройством. Окончательно поняв, что придется ограничиться внутренней переделкой, я с энтузиазмом принялся за дело. Нанял фирму, руководимую чрезвычайно деятельным молдаванином, который выдавал себя за дипломированного дизайнера.
В короткий срок исчезли огромные зеркала в золоченых рамах, безвкусные, театральных размеров, светильники и прочая дребедень в азиатском вкусе. Вся эта кричащая мишура была задешево сбагрена местному цыганскому барону.
Новая начинка состоит из деревянных стеновых панелей из Англии, буазери из Франции, стильной мебели из Италии, люстр из Китая. Кстати, тоже из дерева. Люблю дерево: оно прекрасно горит. Видно, мысль о пожаре крепко засела у меня в голове.
Бываю я здесь редко — лишь когда возникает желание испытать себя в атмосфере типовой роскоши. В мягких сапожках с загнутыми кверху носами (точно такими, как у покойного Геворкяна) я разгуливаю по своему новому дому. Конечно, он изменился. И изменился в лучшую сторону. Но я никак не могу понять, нравится мне здесь или нет. В голову закрадывается подозрение, а не грозит ли мне постепенное и незаметное превращение в известного чеховского персонажа, который, дробя зубами крыжовник с пуленепробиваемой кожурой, перекошенным от кислятины ртом изрекал: «Как вкусно! Как вкусно!»?
Ну, есть у меня дом с колоннами. И что?.. Кстати, несмотря на все переделки и изменения, дом все равно похож на областной Дворец культуры. Провинциализм так и прет из каждой щели. Амбарно-древнеримский стиль, так его назовем. Слава безымянному архитектору! Как-то, бродя по участку, я споткнулся о некий предмет. Ржавая подкова. Висела, наверно, над дверью какого-то легковерного мечтателя, кому счастье так и не улыбнулось.
Моим соседом оказался значительный чин из областной прокуратуры. У него дом в полтора раза шире и выше моего. Однажды в лесу мы с ним встретились. Его сопровождала хорошенькая девочка лет двенадцати и дюжий охранник. В руках охранник держал вместительную корзину — вероятно, для грибов. А может, для автомата.
Я приветливо кивнул прокурору. Он коротко взглянул на меня, что-то буркнул и отвернулся. С каким наслаждением я всадил бы в него свою самую длинную и острую спицу! Истыкал бы его с ног до головы, чтоб живого места не осталось. Отвратный тип. С бледным, нездоровым цветом лица, наверно, от несварения желудка. Крысиные глаза-пуговки сидят глубоко и не мигают. Голова похожа на тыкву Хэллоуина. Только свечи не хватает. По какому принципу назначают таких омерзительных типов на высокие государственные посты? Сразу видно, что взяточник, чинуша и предатель. Хороший руководитель на пушечный выстрел не подпустит такого субъекта к надзору за исполнением законов. Но где взять такого руководителя? Скорее всего, у того, кто его назначал, голова столь же хэллоуиниста. Если не более.
Я с удовольствием убил бы его. А потом быстренько смазал бы свои нежные пятки гусиным салом. Чтобы свободней, восторженней и стремительней был победный забег.
Мне по-прежнему было скучно, ведь, если разобраться, ничего не изменилось, у меня были деньги, но я не мог найти им применения. Что-то я отдавал на благотворительность, что-то на строительство православного храма на окраине Мушероновки, какие-то деньги уходили еще на что-то. Но все это, по сравнению с основным капиталом, были мелочи.
Я тратился на дорогих проституток. Но они мало отличались от сравнительно дешевых девок с Трубной: такие же дуры, только фанаберии больше.
Дворец Бублика мне быстро опротивел.
Полгода праздной жизни мне хватило, чтобы более или менее трезво взглянуть на все, что я натворил за последние несколько лет. Каков итог? Я добыл много денег, но не знал, что с ними делать. Видно, умение тратить — тоже талант. У меня его не было.
Журналисты мной не интересовались. Я не был селебрити, не жил на Рублевке, не шлялся по ночным клубам, тусовкам и телевизионным шоу. Меня не замечали, несмотря на все мои миллионы. Меня это никак не задевало, скорее забавляло. И я зажил открыто. Для начала, похерив здравый смысл, я выбросил очки, отрастил шевелюру и сбрил усы. И опять стал Сапегой.
Если быть предельно честным, то мне надоело каждое утро при бритье любоваться своим гладким черепом, который сиял, как тот зеркальный шар, что висел под потолком в зале игровых автоматов в доме покойного Геворкяна. Не спасала даже шляпа борсалино: лысая голова под ней постоянно потела. Молодые девушки обходили меня стороной. Даже по проституткам можно было заметить, что совокупляются они со мной, несмотря на мои щедроты, без ожидаемого воодушевления.
Выяснилось, что, вернув себе прежний облик, я поступил правильно. Потому что никто на мою смерть не обратил никакого внимания. Лишний раз я убедился: всем на все наплевать. Живым трупом мне пришлось побыть совсем не долго. Я даже не понял, что это такое — быть мертвецом.
Для работников паспортного стола мое воскресение не стало сенсацией, оно прошло незаметно, как будто они каждый день имеют дело с чудесным образом ожившими покойниками. Я написал заявление и уже через несколько дней получил новый паспорт, вновь став Сапегой: тем дело и кончилось.
Наконец-то мне удалось выкупить со всеми потрохами Издательский дом «Олимпиек». Обошлось без вмешательства правительства и Роспечати. Деньги решают многое. А большие деньги решают все. Владельцы, вдруг возникшие из своего заокеанского небытия, заломили непомерно высокую цену. Но я не торговался.
Я быстро провел революционные преобразования: упразднил все редакции, кроме той, в которой оттрубил почти двадцать лет; я укрупнил ее за счет тех редакций, сотрудников которых хорошо знал и кому мог доверять.
Очень скоро нашелся талантливый мальчик. Они всегда валяются под ногами, мы часто проходим мимо, не замечая их или не понимая, кого топчем, а ведь талантами Россия не оскудела. Раскрутил его. Хорошенько раскрутил. Вот на это я не поскупился. Но это не принесло мне ничего, кроме разочарований. Как только я перестал вкладываться в рекламу, всякую — явную, тайную, опосредованную, все застопорилось: книги одаренного мальчика стали залеживаться на магазинных полках. Увы, так называемого широкого читателя, привыкшего к простым истинам, то есть к черному и белому, не интересует литература, которая играет иными красками и призывает задуматься о неких смыслах, не всегда очевидных и простых.
Мальчик, вкусив соблазны короткой, но шумной славы, заболел одной из самых опасных болезней нашего времени — звездной лихоманкой. Он хорошо начал, но плохо кончил: его пригласили вести на телевидении некое скандальное шоу. Теперь он раскатывает на «Феррари». Говорят, он очень доволен жизнью. Лучше бы он спился, по крайней мере, имел бы шанс занять место в хвостовой части очереди вслед за великими страдальцами вроде Есенина и Высоцкого.
Очередная новость. Петька решил жениться.
— Опротивело одиночество, — безрадостно сказал он. — Женюсь.
— На ком?
— На Юльке.
Ни для кого не было секретом, что Юля, работавшая когда-то секретаршей у Пищика, спала не только с ним, но и почти со всеми более или менее боеспособными сотрудниками редакции, включая, разумеется, и меня.
И мне стоило немалого труда унять свое изумление и сдержанно похвалить его за выбор невесты:
— Милая, хорошая девушка, да уж больно молода.
— Молода-то молода, но уж очень шустра… — процедил Петька.
— Ты ведь мой ровесник, — не обращая внимания на его слова, продолжал я. — Ей чуть больше двадцати. Ты при опыте и при роскошной квартире, она при молодости. Брак, выгодный обоим брачующимся. А она умеет готовить? — Надо было как-то отвлечь Петьку от мыслей, которые, похоже, все-таки будоражили его воображение в связи с бурным прошлым его избранницы.
— Готовить? — он растерянно воззрился на меня и надменно прибавил: — Я женюсь не на стряпухе, а на очаровательной девушке! Мне начхать, как она готовит. Если она вообще умеет это делать…
— Не скажи. Одно дело, когда жена услаждает тебя щами и гусем с капустой, а совсем другое, когда каждый вечер она ставит перед тобой миску с макаронами по-флотски.
— Дело не в этом… — он запнулся. — А в том… словом, она же тут чуть ли не с каждым… Кстати, — он с неожиданной ненавистью посмотрел на меня, — и с тобой, кажется. А макароны по-флотски я обожаю.
— Я — тоже. А теперь давай по совести. Во-первых, со мной она не спала, клянусь мамой. А во-вторых, по крайней мере, ты знаешь, с кем она и как…
— Ты полагаешь, что лучше знать, чем — не знать?..
— В данном случае лучше, — я дружески положил ему руку на плечо и уточнил: — В твоем случае, несомненно, лучше.
Глава 39
У меня складывалось ощущение, что я мечусь, как сбесившаяся лошадь в загоне. Я менял любовниц, шил дорогие костюмы, посещал международные автосалоны, где за бешеные деньги покупал автомашины лучших марок, но делал это так, словно покупал грошовые игрушки в «Детском мире». На первых порах покупки радовали меня. Я мог купить, что душа пожелает. Но уже через полгода я всем этим пресытился и с тоской вспоминал невозвратные дни, когда дремал в своем редакционном кресле, когда под убаюкивающий аккомпанемент закипающего чайника слушал болтовню Бутыльской по телефону. Я вспоминал свой стол с иконой звероподобного святого, вспоминал, как сквозь полусон безмятежно и безучастно думал о судьбах мира. И мне было покойно и хорошо. Моя тогдашняя совесть не была обременена ничем, кроме мыслей о несбывшихся надеждах. Я не понимал тогда, что был, в сущности, самым счастливым человеком на свете. Я жил грезами, а самые счастливые люди на свете — это те, кто не торопит время и кто покойно мечтает о воздушных замках.
Действительность не оправдала моих чаяний. Она была скучна, грязна и неинтересна. Минусов было куда больше, чем плюсов. Жизнь богача, по крайней мере, такого, как я, отличалась от жизни бедняка в худшую сторону.
Надо было искать способ, как избавиться от хандры. Лучший, уже не раз мной опробованный, — это путешествия. И я принялся собираться в дальний путь. Но мне не хотелось отправляться в дорогу без напарника. Мне нужен был компаньон, товарищ и собутыльник.
***
Наверно, деньги устанавливают незримый барьер между имущими и неимущими. Сейчас я испытывал это на себе, меня не тревожили, как только поняли, что я защищен огромными деньгами. И главное, если хочешь жить спокойно, соблюдай общепринятые правила: не высовывайся, води дружбу с дорогими адвокатами, не лезь в чужой бизнес, и вообще, не греми золотыми цепями. Тише едешь, дольше проживешь.
Мне было уже наплевать, кто на кого охотится: Фокин ли на меня и Корытникова, Корытников ли на Фокина. Все играли в какие-то игры. Включая Бутыльскую с ее загадочными связями, поумневшего Цинкельштейна с томиком Марселя Пруста за пазухой и даже Аню с ее достаточно прозрачными намеками. Ведь она ясно дала мне понять, что догадывается, кто повинен в смерти ее отца.
Что из того, что я не стал ферзем? Успокаивая себя, я бормотал себе под нос: главное, я перестал быть пешкой, а это уже само по себе достижение. У меня была относительная свобода. То есть свобода перемещения в пространстве. И грех было ею не воспользоваться. Почему бы не смотаться на Азорские острова? А что? Воплотить в действительность детскую мечту — доплыть до райского места на роскошном круизном лайнере, этом болтающемся в океане чудо-городе с магазинами, ресторанами, барами, танцплощадками, кинозалами, бассейнами, теннисными кортами и даже искусственными горами для скалолазания.
Я позвонил Сашке Цюрупе.
— Увы, — начал он жаловаться, — мне не до кругосветных путешествий, совсем нет времени. Верчусь как белка в колесе. Ну и времена! Кстати, Аня… — Сашка деликатно покашлял и замолчал.
— Что — Аня? — не выдержал я.
— Аня сказала, что кто-то у нее взял последний набросок Димы. Не ты ли?
— Может, и я.
— Надо бы вернуть.
— Надо бы…
Я продолжил поиски напарника или напарницы.
Кандидатуру Ани я отмел сразу, во-первых, потому что я не хотел, чтобы кто-то из ее хахалей навешал мне фонарей по всей морде, а во-вторых — боялся разочароваться в своих не совсем чистых чувствах.
Может, Рита? Но, оказалось, у этой красотки романы с главрежем и еще с кем-то, за кого она всерьез, но пока без ведома главрежа рассчитывает выйти замуж.
— Это возмутительно! — раскричался я. — Ты хочешь выскочить замуж, не посоветовавшись со мной!
На миг возникла сумасшедшая мысль взять в путешествие двух шлюх с Трубной. Они бы задали мне такого жара, что было бы не до скуки. Но я отбросил ее как слишком экстравагантную.
Оставался Петька Меланхолин, мой первый друг, мой друг бесценный.
— Азорские острова? — переспросил он. У него загорелись глаза. — И ты говоришь, на теплоходе специально для меня воздвигнут искусственные горы для скалолазания?
— Воздвигнут, можешь не сомневаться. Но сначала Париж.
— Почему Париж?
— Я хочу сходить там в церковь.
— В Москве что, мало церквей?
— В том-то и дело, что слишком много.
— Хорошо, я согласен, тем более что мне надо развеяться перед свадьбой, — сказал он с мрачным видом.
Забегая вперед, скажу, что Петька спустя полгода женился на Юле. А через неделю развелся. Предполагаю, он опасался повторно лишиться свободы. Да и возраст был уже не тот, чтобы, рискуя жизнью, лазать по крышам и карабкаться по стенам, как какой-нибудь ландскнехт.
………………
Осенний Париж. Первая неделя была в основном посвящена питейным заведениям. Вторая — восстановлению пошатнувшегося здоровья.
И наконец светлым прохладным утром я пешком, чтобы немного проветрить мозги, отправился на поиски Rue Galande.
«На этой тихой улице, — рассказывала всезнайка Бутыльская, — находится церковь Сен-Жюльен-ле-Повр, которая была возведена триста лет назад как католическая и которая спустя сто лет почему-то стала православной. Чем-то она напоминает деревенскую церквушку где-нибудь в глубинах Центральной России. На самом деле эта церковь не совсем православная. Даже, скорее, совсем не православная, но что-то православное в ней есть. Например, запах оплывающих свечей и отсутствие католической помпезности. На это обратил внимание еще Набоков, когда в марте 1939 года жил неподалеку, в отеле «Рояль Версаль» на рю Маруа».
Двери были открыты, и я вошел внутрь. Церковь была пуста. Ни души. Ни звука. Точно все вымерло. Я был один в храме. Наедине с Богом, усмехнулся я.
Склонив голову, я застыл на мгновение у алтаря, отделенного от верующих преградой — огромным аляповатым иконостасом.
У распятого Христа постоял минуту. Или две…
И тут что-то произошло в моей душе. Я стоял перед почти языческой фигурой деревянного Иисуса, прибитой гвоздями к бутафорскому кресту из многослойной клееной фанеры. И в мое сердце вдруг вкралось некое — новое для меня и, вероятно, абсолютно неуместное в церкви — трепетно-нежное чувство к женщине, приправленное светлой грустью.
Я вдруг понял, что в грубой фигуре распятого Сына Божьего мне страстно хочется увидеть беззащитность, мудрую покорность судьбе, ранимость и хрупкую женственность. Я вдруг обнаружил в себе болезненно-сладостное сострадание ко всем женщинам, которых когда-либо любил и которых оскорбил, обидел, обманул, ударил.
Впервые в жизни я, до той минуты не очень-то веровавший в Бога, в церкви осмелился осенить себя крестным знамением, искренне испросив у Создателя покоя своей измученной душе.
Боялся, что дрогнет рука.
Не хотел обманывать ни Бога, ни себя.
Рука не дрогнула.
Оглядевшись, я осторожно опустился на колени. Я видел себя со стороны. Склоненная фигура кающегося грешника, застывшая в искусственном благоговении. Ни дать ни взять, «Блудный сын» Рембрандта. Только вместо пяток, покрытых дорожной пылью, — кремовые подошвы новых туфель от Джона Лобба.
Как же жарко я молился! И как искренне! Примерно в течение двух часов я крепко верил в Бога. По мере приближения к отелю мой религиозный пыл несколько поостыл и моя вера если и не пошатнулась, то вновь покрылась налетом сомнений.
…С отрешенным видом я целыми днями бродил по набережным, подолгу стаивал на мосту Луи-Филиппа, впиваясь взором вдаль, в сторону острова Сен-Луи, туда, где Сена, величественно изгибаясь, скрывается за дырявым шпилем храма Сен-Луи-ан-л’Иль.
По-наполеоновски скрестив руки на груди, я наблюдал, как низкие облака тяжело наплывают на храм и надолго застревают над шпилем. Казалось, еще немного, и тучи подхватят строение и унесут его вместе с персоналом на небеса, туда, где обитает Вседержитель, который решит, что делать с церковниками дальше — вернуть ли обратно на грешную землю или оставить на небесах, на курсах повышения квалификации.
На улице Saint Plaside я застываю у одной из витрин. Вижу себя, вернее, свое отражение в сверкающих зеркалах. Моя голова с больными глазами и хохолком на макушке мелькает за спинами разодетых в пух и прах манекенов. Так и хочется прицепить на хохолок ценник. Чтобы поставить отметку не столько отражению, сколько оригиналу. Я верчусь, разглядываю себя со всех сторон. И хотя в зазеркалье не я, а мое отражение, возникает дивная иллюзия моего присутствия в бездушном мире подделок под людей. Я давно заметил, что лучше всего я смотрюсь в витринах магазинов женской одежды. Мой отраженный зеркальный образ вторгается в застывший мир цветного пластика, папье-маше, туфель на высоком каблуке, котиковых манто, шуб из норки и фальшивых драгоценностей, которые сияют ярче и убедительней настоящих. Высший свет, выставленный на продажу. Котиковые манто из кролика. Норка из эрдельтерьера, умерщвленного в угоду бережливым декораторам и модельерам. Драгоценности из ограненного бутылочного стекла. Мой витринный двойник начинает чувствовать себя там как дома. По всей видимости, ему там нравится. Вижу это только я. Я единственный свидетель своего, такого естественного, перехода в другую реальность. Меня занимает мое отражение. С каждым днем мой облик меняется. Каждый новый день старит меня на год. Наверно, из-за отрастающей щетины и глаз, которые все глубже влипают в глазницы. А может, еще почему-то. Каждый новый день неотвратимо приближает меня к вожделенной смерти. Велик соблазн исчезнуть из этого мира, незаметно и плавно перебазировавшись в мир призраков. От души налюбовавшись своим отражением, я не прихватываю его с собой на память, а оставляю в зазеркалье, за узкими спинами имитаций живой жизни, и медленно бреду к себе в гостиницу. Я знаю, путь мой длинен, но спешить мне некуда: жизнь почти не задевает меня своими шестеренками, она не вовлекает меня в свое равнодушное монотонное вековечное движение, и вообще пока ей не до меня. Я бреду, опустив голову, и не смотрю на прохожих. Бреду и думаю, каково ему, моему покинутому одинокому отражению, там, в горестном мире манекенов? Мое сочувствие к двойнику так велико, что я заливаюсь слезами.
По утрам я долго валяюсь на своем ложе и смотрю в сторону реки. Над Сеной стелется невесомый туман. Цвет у него, как у всего Парижа, серо-голубой. Говорят, зимы в Париже не холодные, но пережить их удается не каждому. Парижский воздух зимой смертоносен. Особенно для тех, кто ночует под мостом. Я ночую, слава богу, не под мостом, а в теплом гостиничном номере. Тем не менее надо было выбираться отсюда, уезжать туда, где солнце светит приветливей и где нет промозглого воздуха. Да, надо было уезжать. Или — что тоже неплохо — попытаться умереть до наступления холодов. Я тут же обрываю себя: нет-нет, мне сейчас не до шуток со смертью, я должен, должен выжить! Слишком много испытаний выпало на мою долю за этот год, я не могу позволить себе так вот запросто распрощаться с жизнью.
Отслужи свой век, проживи его достойно от первого дня до дня последнего. Стисни зубы и в поте лица своего снеси свой крест. Это моя жизнь, а моя жизнь — это мой ответ Богу на дарованное мне чудо рождения. Это будет моя благодарность Создателю. Или проклятие. Это уж как получится. «Каждый на свой лад отрабатывает свою судьбу», — сказал Генри Миллер. Который был всегда бодр и весел. Хорошо бы поднабраться у него оптимизма. Но я не знал, как это делается. Я барахтался в своих сомнениях и никак не мог из них выбраться.
Одноразовая попытка покончить с хандрой при помощи коньяка привела к тому, что я, проклиная все на свете, после этого два дня провалялся в постели. Петька несколько раз заглядывал ко мне в номер. Он качал головой и что-то бормотал.
Когда я по нужде наведывался в уборную, то вид призывно торчащего оконного шпингалета приводил меня в состояние полнейшего уныния. А не повеситься ли мне? Но боязнь быть обнаруженным парижскими ажанами в непотребном виде, с вывалившимся распухшим языком, в луже мочи, отвратила меня от этого постыдного намерения.
Вокруг меня были фантомы. И я был фантомом. Фантомом со спицей. Везде было одно и то же. Что в Москве, что в Париже. Те же улицы, те же люди, которым до меня не было никакого дела, те же мысли, от которых не было спасения ни днем, ни ночью. Фантомы, фантомы, фантомы.
Единственной реальностью стала женщина, которая вывела меня из состояния душевного оцепенения. Женщина… Вернее, юная проститутка, появившаяся как-то утром, как призрачный добрый сон, как ласковый ангел с порочными наклонностями, она искушала меня своим ослепительно свежим видом, звонким голоском и какой-то нервозной напряженностью, которая лучше всяких слов говорила о ее намерениях.
Девушка была в узких джинсах, красной майке с лейблом «Адидас» и кроссовках на толстой подошве.
Она выглядела бы как барышня, занимающаяся на досуге благотворительностью, если бы не вышеупомянутая напряженность, бархатные глаза и открытые в призывной улыбке влажные зубы. Было видно, что ей не терпится заняться любовью.
Как бы доказывая, что эти занятия ей в радость, эта продажная представительница Афродиты, глядя мне в глаза и продолжая улыбаться, медленно разделась.
Вещи побросала на пол.
Быстро прошлепав босыми пятками по полу, она подошла к постели и скользнула ко мне под одеяло…
После удачно проведенного сеанса сексуальной терапии я практически сразу пошел на поправку. Прав был старый пройдоха Фрейд: все наши беды и проблемы подвешены к стволу, который крепнет по мере приближения к волшебному розовому кусту, благоухающему диким медом.
Мое временное спасение — целиком и полностью заслуга моего первого, поистине бесценного друга. Он правильно разобрался в моем душевном состоянии. Наутро, посвежевший и помолодевший, я спросил у него:
— Как тебе это удалось?
— Да они тут перед отелем табунами ходят. Я выбрал наугад, первую попавшуюся. И как она тебе показалась?
— Она оказалась на высоте положения и отлично справилась с задачами, которые я перед ней поставил.
Азорские острова отпали. Выяснилось, что туда ни посуху, ни по воде не добраться. Только по воздуху. Обойдусь как-нибудь. Тем более что ветряных мельниц и в других местах хватает.
Через день мы вернулись в Москву. Пока летели, друг с другом почти не разговаривали. Оказалось, что мы, если нас не связывают служебные отношения или кратковременное застолье, не можем длительное время находиться рядом. Вывод: бесценный друг тогда бесценен, когда он, не мешая нам жить так, как нам хочется, находится в пределах досягаемости, но не слишком близко.
В самолете меня так била нервная дрожь, что пришлось обратиться за помощью к стюардессе. Та измерила давление и дала мне какую-то сомнительную таблетку, от которой у меня разболелась голова. Но как только нога ступила на родную землю, дрожь и головную боль как рукой сняло.
Глава 40
Сразу после возвращения я решил, что пора заканчивать свои литературно-промышленные изыски. И не стоило с этим тянуть. И я почти даром запродал Издательский дом смуглолицему джентльмену с кавалерийскими усами, возглавлявшему этажом ниже рекламное агентство «Унион».
Мы сидели в его роскошном кабинете. Дорогая деловая мебель, ковер, в котором по щиколотку утопала нога, напольные вазы, стильные светильники, аквариум с разноцветными рыбками и даже миниатюрный террариум с крокодилом размером с крысу.
— Живой? — спросил я.
— Не только живой, но и кусается, сволочь, — последнее слово он произнес, глядя мне в глаза. Мол, истолковывай, как знаешь.
— У меня есть одно условие, — сказал я. — Вы издадите мой роман.
— Вы же знаете, как это делается, — цинично скривил губы смуглолицый джентльмен, глядя, как кубики льда истаивают в стакане с виски. — Платите, и мы издадим хоть самоучитель игры на балалайке, назвав его романом века.
Опять Аня. Я неотступно думал о ней. Меня к ней тянуло, как к чему-то запретному, но без чего невозможно обойтись. Я был как тот неразумный мальчишка, что с простудой лежит в постели и при этом страстно мечтает о сливочном мороженом.
Что мне делать с карандашным рисунком, шедевром Димы Брагина? Если я верну его Ане, я совершу преступление — прежде всего по отношению к покойному: потому что рисунка этого никто никогда не увидит. Вряд ли она поймет истинную цену шедевра. В лучшем случае эта милая простушка положит рисунок в альбом рядом с засушенной розой. Или просто потеряет.
Я позвонил Сашке Цюрупе. Через день мы встретились в моем излюбленном ресторане на Трубной. Я прихватил с собой рисунок.
Мои барышни были на месте. Увидев меня, они заулыбались и прошелестели губами вот так: «пу-пу».
— Узнаю руку Брагина, — сказал Цюрупа, рассматривая рисунок. — Да, недурно, весьма недурно, я в этом разбираюсь. Но сейчас… — он замолчал, в раздумье поджав губы.
— Что — сейчас?.. — переспросил я, наперед зная ответ.
— Этот рисунок разделит печальную судьбу тысяч, если не миллионов шедевров, — сказал он. — Я называю то, что творится в нашем деле, помойкой. Определяют все не истинные знатоки, которых теперь днем с огнем не сыщешь, а деньги. Назначат какого-нибудь Пашу Иванова современным Сезанном, вложатся в раскрутку, на весь мир раструбят о появлении нового гения и спустя короткое время празднуют победу, то есть приступают к усердной стрижке купонов. Деньги, деньги, деньги… Сейчас я раскручиваю одного наркомана, успешно подражающего великому каталонцу. Впрочем, думаю, в твоем литературном деле не лучше. Искусство пропало!
— Совсем?
— Искусство пропало! — подвывая, повторил он. — Его погубили равнодушие, неумение и непрофессионализм людей, призванных, казалось бы, наводить порядок в мире искусства и совершающих на этом поприще злодеяния, сопоставимые с преступлениями против человечности. Впрочем, — он посмотрел на меня, вернее, на мои наручные часы, видимо, с ходу определив, сколько они стоят, — можно попробовать, и если у кого-то найдутся деньги…
— Найдутся, — сказал я.
***
Прошел месяц. Опытный Сашка выкупил для своей галереи Димкины работы у так называемых любителей живописи, любящих рассуждать на досуге о высоком искусстве и разбирающихся в нем не лучше массовиков-затейников.
— Пришлось побегать, — признался он. — Я проделал титаническую работу, отыскивая всех его «сезаннов» и «тулузов». Димка продавал свои шедевры кому попало. С каждым днем я все больше убеждаюсь, что Брагин, умерев, правильно сделал. Сейчас он идет дороже Никаса Сафронова.
Я еще раз убедился, что, приложив, так сказать, руку к смерти Димы Брагина, я, в сущности, оказал ему услугу: вряд ли, будь он жив, на него обрушилась бы такая шумная слава.
— Ему надо было умереть, чтобы превратиться в гения, — сказал я.
— Так всегда и бывает, — поддакнул Сашка. — Так что с рисунком? Ты вернул его Ане?
— Боюсь, она его потеряет. Сделаем так, я пришлю рисунок тебе, ты включишь его число выставочных работ, а после я верну его Ане.
Вскоре в Манеже состоялось открытие выставки. Народ, разогретый и взбудораженный хорошо продуманной рекламой, валил валом. Очередь растянулась до Тверской. Цюрупа ликовал. Он оказался прав: деньги решают все. Кстати, думаю, он неплохо нажился на мне. У рисунка люди стояли часами.
Глава 41
Скверно, когда потерян интерес к жизни. Этот трюизм не нов, как не новы и мерзки все трюизмы в мире. Но этот — мерзок вдвойне. Особенно он отвратителен тогда, когда затрагивает тебя лично.
Прочитал у Гонкуров: «В кафе “Риш” рядом со мной сидел старик. Официант, перечислив ему все имевшиеся блюда, спросил: что он желает. “Я желал бы, — сказал старик, — я желал бы… иметь какое-нибудь желание”. Этот старик был сама старость», — делают вывод братья.
Нет слов, сценка что надо. Гонкуры уловили все очень тонко, глубоко и точно. Но с выводом не согласен, братья не заметили юмора (пусть грустного) в словах мудрого старца. А юмор — это оружие, которым мы обороняемся, когда обороняться уже нечем.
Хорошо там, где нас нет. Это касается не только места, но и времени. Времени, наверно, даже в большей степени. Мне хорошо было в детстве. Но не открутишь же назад три десятка лет: нет у меня заводного ключа, вращающегося жизнь против часовой стрелки. Мне хорошо было и позже, когда я работал в редакции.
Я лишь слегка, так сказать, вползуба вкусил прелестей жизни богатеев, поскребся в богатые двери, но уже успел понять, что такая жизнь не по мне. Оказалось, что лучшими днями моей жизни были дни, когда я дремал в редакционном кресле, снисходительно наблюдая, как мой индивидуальный мир как вкопанный стоит на одном месте. Трепотня Бутыльской по телефону, сопение забытого на плите чайника и прочие милые сердцу мелочи — это были сподручные покоя. Ты дремлешь в кресле, а Время, неторопливо снявшись с места, обтекает тебя, делая непродолжительные остановки на перекур. Но где-то там за окном, далеко-далеко, я знал, бурлит иная жизнь, которая и манит, и пугает. И Время там не плетется, а скачет галопом, не давая никому передышки. Хорошо дремать, когда знаешь, что стоит тебе пошевелить пальцем, и ты сможешь влиться в эту чужую жизнь, и она станет твоей. Я какого-то черта пошевелил, и что?..
Я опять живу на даче в моей любимой Мушероновке. Я нуждаюсь в одиночестве, как бедняк нуждается в медном гроше. Понятное дело, увлекаться одиночеством опасно — можно сойти с ума, но и пренебрегать им не стоит. Одиночество продуктивно, как сказал некогда один доморощенный мудрец, рекомендовавший мне каждый день, дабы не терять навыка, душить хотя бы по одному бездомному коту.
Мои мысли об одиночестве, а заодно и собственно одиночество неожиданно нарушил автор этой максимы, Павел Петрович Корытников.
Был тихий вечер. Я славно поужинал и немного выпил. И теперь передо мной стоял сложный, но решаемый вопрос, что мне делать дальше: завалиться спать или выпить еще. Я уже все больше и больше склонялся к последнему, как увидел, что кто-то темный, большой, с развевающейся седой бородой шел, раздвигая кусты, по тропинке к дому. Вид его ошеломил меня. Человек, а это был Корытников, был одет в синий шелковый халат с орлами и драконами, на голове его была турецкая феска, а на ногах — ничего, кроме желтых гетр до колен. Туфли он почему-то нес в руке.
Как он узнал, где я обретаюсь? Ведь адрес дачи ему не известен. В который раз я убеждался, что Корытников очень многое от меня скрывает.
Он поскребся в дверь как раз тогда, когда я взволнованно размышлял о том, как изменится мир, и изменится ли он к лучшему, если Павел Петрович исчезнет с лица земли.
Умирает один человек — умирает целая вселенная. Поначалу эта мысль ужасает — ведь целая вселенная! Но если хорошенько вдуматься, то ничего страшного в этом нет. Этих вселенных шатается вокруг нас до черта и больше. Исчезнет одна вселенная, народится миллион новых, не хуже и не лучше прежних. Корытников любил рассуждать на эту тему.
Я не стал рассусоливать и сразу приступил к делу. Корытникову надлежало умереть, у него просто не было иного выхода. Мой бывший наставник и искуситель так часто разглагольствовал о жизни после смерти, что, похоже, свихнулся — подтверждение тому дикая борода, халат с драконами, желтые гетры и феска. Поэтому ему не оставалось ничего, как только примкнуть к тем, кто, выстроившись в ряд, с нетерпением дожидался его на том свете.
Я вежливо пропустил дорогого гостя на веранду, и, когда Корытников повернулся ко мне спиной, проткнул его своей самой любимой, самой прочной и самой надежной спицей, той, которой прикончил Геворкяна. Почему со спины? Мне не хотелось любоваться вытаращенными глазами Корытникова. Спица вошла в жирное тело моего наставника, как нож входит в сливочное масло. Он умер сразу, без мучений. Хотя кого-кого, а его помучить стоило. Ведь это он превратил меня в преступного неврастеника, одержимого манией убийства.
Перед глазами возникли строки из Екклесиаста: «Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению». Я готов был поспорить с покойным царем Соломоном, хотя не просто спорить с общепризнанным мудрецом, но у меня перед глазами было убедительное свидетельство моей правоты: Корытников, пока был жив, не подозревал, что ждет его через мгновение, иначе черта лысого он мне бы так просто дался. Пусть его смерть станет для меня точкой отсчета на пути к нравственному возрождению. А для царя Соломона, если он на том свете еще на что-то способен, это повод задуматься над собственной мудростью.
Корытников упал плашмя, ничком. Показалось, рухнула деревянная колода: столь шумно расставался Корытников с жизнью. Застонали старые половые доски, и сами собой с грохотом захлопнулись двери в комнаты.
Теперь мне предстояла процедура захоронения. Местом временного упокоения Павла Петровича Корытникова, бывшего офицера, уголовника и свихнувшегося философа, стал тайник, который достался мне в наследство от предков и в котором я некоторое время прятал свои сокровища и картину Сурбарана. Тайник оказался Корытникову, что называется, впору.
Тайник, он и есть тайник. Чтобы никто не нашел. Вряд ли останки моего наставника кто-то обнаружит. Пусть полежат здесь до поры до времени, может, они еще и пригодятся. Мир праху твоему, о, беспутный сын своего времени, ты неплохо пожил на этом свете, надеюсь, тебе будет неплохо и на том.
Я посмотрел на то, что еще несколько минут назад было Корытниковым. За свою довольно долгую и пеструю жизнь ему приходилось играть разные роли. Кем он только не был! И офицером, и дровосеком, и преступником, и даже библиофилом, вспомним его Гоголей.
Последняя роль — это роль покойника. По-моему, он сыграл ее превосходно, и она очень ему подошла. Говорю это как многоопытный ценитель чужих смертей.
Может, он попал в мусульманский рай, о котором тайно грезил? И на практике убедился, что муллы не врут, и там, в их гостеприимном раю, благоухающем фиалковыми дезодорантами, действительно текут реки, полностью состоящие из в меру охлажденного шампанского, где вздымаются горы огнедышащего плова, а сонмы дев с задницами-мандолинами развлекают новоиспеченных покойников прельстительными песнями и зажигательными танцами, а потом дарят им ночи, полные неги и страсти? Надеюсь, там все так и есть. Не то что у христиан, которым надо сначала пройти многовековую проверку в Чистилище, где с помощью сильнодействующих стиральных порошков их будут отмывать от греховной скверны. И только потом либо в ад, к чертям на сковородку, либо в рай к ангелам, с их надтреснутыми лютнями, душу изматывающими псалмами и пресной амброзией.
Корытников был сумасшедшим, чрезмерно увлекшимся философией жизни и смерти. Если о жизни и смерти думать лишь изредка, можно допустить, что это принесет некоторую пользу мыслителю. Но если думать об этом постоянно, это приведет к повреждению рассудка. Вот Корытников и свихнулся. А теперь одним сумасшедшим на свете стало меньше. И так их развелось до черта и больше. Корытников, конечно, был опасен. Он был опасен уже тем, что был непредсказуем, как все сумасшедшие. Как я не понял этого раньше?
Мертвый Корытников оказался почти нетранспортабельным. Весил он никак не меньше центнера. «Где этот негодяй так отъелся, не понимаю!» — с ненавистью бормотал я, волоча его за ноги по тропинке к запрятанному в можжевеловом кустарнике тайнику.
«Наверно, я сделал все правильно», — рассуждал я, сидя на веранде и устремив взгляд за окно, где полыхал розовыми, белыми и иными весенними цветами разросшийся фруктовый сад. А может, и не полыхал, может, мне все это казалось, потому что я не знал, какое сейчас время года. Я был как бы вне времени.
Я налил себе полный стакан первача. Выпил. С удовлетворением констатировал, что первач ничем не хуже «Мартеля», которым я накачивался в Стокгольме. На душе у меня впервые за последние месяцы было покойно. Сердце билось ровно, словно я только что вернулся из кардиологического санатория.
Мне опять припомнился Екклесиаст: «И кто скажет человеку, что будет после него под солнцем». Ну, так далеко я не заглядываю. Попробуем немного подправить высказывание, подкрепив его знаком вопроса: «И кто скажет, что будет со мной хотя бы завтра?»
Глава 42
Настала пора сжигать за собой мосты. Но поскольку никаких мостов у меня за спиной не было, надо было сжигать то, что находилось под рукой и что хорошо горело. Начать я решил с дворца под Можайском. Дерева после реконструкции там было навалом. А оно, как известно, прекрасно горит. И очистительному огню безразлично, из каких мест доставлены эти деревяшки: из Италии, Карелии или Китая. Когда дерево хорошенько разгорится, его не остановить никакими пенными огнетушителями.
Мне надо было окончательно похоронить Андрея Андреевича Сухова. Мало было избавиться от тускло сияющей лысины, усов и роговых очков, так уродовавших его внешний облик, надо было добить его физически. И вернуть самому себе доброе старое имя. Сапега так и рвался из меня наружу.
Мне предстояла нелегкая работа. Роль мертвого Сухова должен был исполнить куда более мертвый Корытников. Пусть его труп послужит благому делу.
Проклиная все на свете, я извлек тело своего бывшего наставника из тайника. Мертвый Корытников сильно отличался от Корытникова живого: за эти дни он ощутимо потяжелел. Прибавил он и в объеме. Он разбух. Наверно, напитался сырым воздухом. И пахло от него не так, как пахло, когда он был жив. Кривя и морща нос, я завернул тело в ковер и уложил в багажник. Я так взмок, что пришлось переменить рубашку. После этого я отдувался не менее получаса. Когда руки от перенапряжения перестали дрожать, я сел за руль.
Домина под Можайском была записана на имя Андрея Андреевича Сухова. И, насколько мне помнилось, не застрахована. Так даже лучше. Сгорит, а вместе с ней сгорит и память о последнем владельце.
Подожженный с восьми сторон, аналог Парфенона полыхнул, как будто был сложен из игральных карт. Огонь заполоскался на нижних этажах. Потом, стремительно разрастаясь и напористо гудя, рванул ввысь. Пламя лизало стены и добиралось до кабинета под крышей, где, полулежа в кожаном кресле, дожидался кремации труп Корытникова. Чтобы втащить его туда, мне пришлось попотеть повторно.
Я стоял в укрытии, обнюхивал руки, упоительно пахнущие бензином, и любовался зрелищем. Пламя над дворцом превысило его высоту примерно вдвое. Вот не ожидал, что пожар подействует на меня столь возбуждающе! Пожар завораживал! Прямо Рим времен Нерона. В какой-то момент я почувствовал себя великим актером. Я разделял чувства преступного императора: мне нравилось, как горит мой Парфенон. А не поджечь ли мне Москву? При нынешних ценах на бензин денег у меня хватит. Начать с богатых предместий и ими же и закончить.
Зрение я унаследовал от отца, который говорил, что у него глаза грифа. Я усилил свое безупречное зрение с помощью окуляров цейсовского бинокля и в окне соседнего дома узрел мерзкую рожу прокурора. Выпучив глаза, служитель закона прижимал к уху телефонную трубку и яростно шевелил губами. Видимо, вызывал пожарных. И действительно, спустя какое-то время послышались пронзительные звуки сирен. К этому моменту дворец практически перестал существовать. Я не стал дожидаться концовки восхитительного зрелища, сел в машину и рванул в Мушероновку.
Из обреченного дома я забрал лишь позолоченные сапожки с загнутыми кверху носами.
Одна мысль не давала мне покоя. Когда я увидел прокурорскую рожу, я пожалел, что не поджег и его дом.
Странным образом пламя повлияло на мое внутреннее состояние: мне страстно захотелось вновь испытать то, что называется жизнью. Со смертью повременю, решил я. Пусть этим умышленным сокращением, искусственным прерыванием дней быстротекущей жизни занимаются другие — те, кому это в радость. Кстати, кое-кому я бы с удовольствием помог. А сам бы занялся самим собой, своим нравственным и физическим здоровьем. Для начала хорошо бы проветрить мозги. Но как это сделать? Ах, если бы было можно отделить голову от плеч! Снять ее, погрузить в крепкий раствор каустической соды, хорошенько промыть, очистить ее от всякой дряни, налипшей за годы поисков так называемой цели жизни, и потом, стерильно очищенную, свободную от воспоминаний, треволнений и душевных потрясений, водрузить обратно. А впрочем, можно оставить так: голова отдельно, тулово отдельно. Удобно и хорошо помещается в чемодане: на случай, если вдруг появится желание попутешествовать налегке.
В моих действиях по-прежнему было мало логики. Ну, кто, скажите, будет сжигать собственный дом, только что с таким тщанием отстроенный? Повторяю, в моих действиях по-прежнему почти не было логики. И я надеялся, что именно это повергнет моих преследователей, если они существуют, в состояние неуверенности, недоумения и растерянности.
Глава 43
Я вспомнил ночь, самую страшную ночь в моей жизни. В воображении зарябили, запрыгали картинки. Накануне, перед той страшной ночью, я находился в больнице, где в проклятой желтой палате нестерпимо медленно умирала моя жена. Она была безнадежна, врачи это знали и методично, с упорством маньяков и в полном соответствии с министерскими инструкциями, продлевали ее страдания. Когда-то в юности она и ее закадычная подруга поклялись, что если для одной из них настанет некая ужасная пора, полная мучений перед смертью, то другая из милосердия найдет способ облегчить ее страдания, то есть даст ей яду.
Я бы напомнил подружке о клятве, если бы та оказалась рядом. Но подружки имеют обыкновение исчезать тогда, когда в них есть нужда. Зато рядом оказался я — со дня свадьбы мечтавший о свободе и совершенно одуревший от ее криков. В какой-то момент неверный спутник жизни с отсутствующей совестью решился на преступление или на подвиг — это уж как кому нравится.
…И вот ложка с лошадиной дозой снотворного у ее потрескавшихся, черных губ. Она открыла глаза и вдруг окрепшим голосом спросила: «Зачем ты мне это даешь?..»
Я успокаиваю ее: «Так надо, так надо…»
Через минуту жена забылась сном. Или впала в состояние предсмертного ожидания. Забылся сном и я. И приснился мне сон, похожий на бред сумасшедшего.
…Из тьмы выплыли страдающие глаза моего давно умершего отца. Рядом стояла мать, которая кивала головой, кивала и что-то шептала бескровными губами.
Потом появилась физиономия неизвестной твари, гнусная, хихикающая, как у мартышки в зоопарке.
Потом — плохо пробритый кадык с крупными каплями густеющей крови, а рядом — лезвие, аккуратно и чисто вытертое вафельным полотенцем.
Я увидел захватанное пальцами зеркало в ванной, спутанные волосы на полу, паутину на потолке и быстро кружащего по ней паучка, неумолимостью напоминающего убийцу. А в зеркале — мое изжелта-зеленое лицо. На лбу и небритых щеках засохшие ручейки пота и мутные бусинки слёз, которые выжали из себя бессмысленные глаза. На влажной ладони часы, показывающие полночь, которая давно наступила.
Потом какая-то тусклая комната, окно, давно не мытое, на подоконнике пепельница с горой окурков, по стеклу дождь барабанит. За окном — голая ветка, трепещущая на пронизывающем, холодном ветру. Свет за окном серый. Это значит, что всё, что находится там, за окном, от черной ветки, сотрясаемой от дрожи, до Атлантического океана, Скалистых гор, Сахары, непролазных болот Амазонии, лондонского Тауэра, Большого Каменного моста, капельки кровавой мочи на стенке писсуара в туалете парижского кафе, титановой плевательницы перед входом в Хрустальную пещеру, гниющего распятия на Лысой горе, грязной воды, с плачем и грохотом низвергающейся в канализационную преисподнюю, истрепанной книги, раскрытой на слове «проклятие», — всё серо, серо, серо…
И всё сотрясается ледяной дрожью, от которой стынет кровь в жилах и замирает сознание. Время остановилось. И я вместе с ним, с этим проклятым временем, отравленным ложью и мертвечиной.
За стеной надрывный кашель какого-то страдающего негодяя. Кровать, смятые простыни с грубо заштопанными дырами. Колючее одеяло вывалилось из пододеяльника, одним концом свесилось и валяется в пыли на вздыбленном от сырости паркете.
Рядом кто-то дышит. Дыхание смрадное, а каким оно ещё может быть?.. Дыхание временами переходит в храп, а потом и в хрип, который с нетерпеливым ожиданием принимаешь за предсмертный. А над головой — свисающая с крюка веревка с петлей: вместо люстры. И холод, холод, холод… В вентиляционных трубах воет ветер. Страшно, страшно! Господи, как страшно!
…Я бью какого-то беззубого старика кулаком по голове, наотмашь, так сильно, что хрустят и чуть не ломаются пальцы, ночь взрывается криком, старик рушится наземь, ударяется головой о водосточную трубу, а потом о камни мостовой. Звук глухой, мертвый. Словно раскололся орех размером с арбуз. Всхлип, оплывающий, как свеча, и тут же — жалкий предсмертный стон. И беззубый окровавленный рот, изрыгающий последний плевок.
Я бегу во тьме, без оглядки, наугад. Бегу, слыша погоню. Мои невидимые преследователи топочут коваными башмаками. Догоняют! О, Господи!
Я вламываюсь в какие-то спасительные ворота, закрываю их за собой и, пробежав несколько метров, падаю без сил у чугунной решетки. И через мгновение пьяно засыпаю.
Просыпаюсь, не зная, как долго спал, вижу сквозь морозный утренний туман, как на меня наваливаются деревянные и каменные кресты, ржавые ограды и гранит надгробий… Я начинаю с ужасом осознавать, что очутился на кладбище и спал возле могил, привалившись скулой к железному пруту. Одна нога с задранной штаниной покоится в подмерзшей грязной луже, другую я поджал под себя, как ребенок, который ни от кого не ждёт помощи.
…Я бреду ночью по улице. Слякоть, под слякотью — черный лед. Падаю. Всем телом, плашмя. Ударяюсь коленями и лицом. Мокро от крови. Но не больно. Почему не больно, и почему я не плачу? Действительно, зачем плакать, если не больно?
Когда всё вокруг мертво и время исторгает запахи тлена, неудержимо тянет в царство мертвых.
И опять крюк с веревкой. Конец оборван. Обои отклеились и свисают лохмотьями, как кожа у больного паршой. А в ночи вибрирует и бьет в уши мертвящий звук церковного колокола, страшный колокол гремит, как набат, возвещающий конец света или начало нового времени, во сто крат страшней, безумней и грязней прежнего. Время встает на горизонте вместе с тусклым солнцем, пораженное болезнями еще во чреве умирающей Вселенной.
Время колокольным перезвоном возвещает беду, оно специально для меня играет траурный гимн, укоряя меня за то, что я единственный, кому посчастливилось уцелеть в схватке за право думать.
Подушка, пропитанная слезами и водкой, вытекшей из сгнившей ротовой полости. Рядом пустота. Пусто даже тогда, когда рядом кто-то храпит и стонет во сне.
Сотни, тысячи, миллионы похожих дней и ночей. Мутные воспоминания, стыд и бесстыдство… Познать самого себя? Заглянуть в бездну? Зачем? Чтобы ужаснуться?..
…В состоянии полусна я сидел у койки умирающей жены, в тысячный раз окидывая взором убогую (а какой ей еще быть?..) палату и понимая, что только что едва не сошел с ума. Под потолком на перекрученном проводе висит плафон, заляпанный серыми потеками. Делали ремонт, побелку. Забыли протереть. Провод недвусмысленно намекает на веревку, только что виденную мною в страшном сне. Хромой столик, покрытый косо положенной клеенкой, на ней книга, открытая все на тех же «Плачах Иеремии», что преследуют меня всю жизнь. Желтенькие крашеные стены, окно, за ним — обнаженные деревья. На черных сучьях, нахохлившись, закаменели большие черные птицы — гнусные отродья с круглыми головами. Ждут…
И далеко-далеко, под тяжелым низким небом, шоссейная дорога с угадываемой лужей, из которой пробегающие машины выбивают фонтанчики грязной воды. Там были будни, которыми мы пренебрегаем, пока здоровы мы и здоровы наши близкие, и которые кажутся нам бесценными тогда, когда рядом умирает тот, кто нам дорог. Там, за давно не мытым окном, была жизнь, которую моя жена уже никогда не увидит.
В какой-то момент моим уставшим, слезящимся глазам явилось чудо. Вдруг над умирающей заклубилось бледно-голубое, едва заметное облачко. Оно зависло над телом и через несколько минут растаяло. Я наклонился к лицу жены, к ее черным губам, думая, что это конец, но почувствовал на щеке теплое, живое дыхание. На ее губах играла улыбка. Она дышала, дышала глубоко и спокойно. И тогда я понял, что это была неудавшаяся попытка души вырваться из тела.
Что-то зашевелилось у меня в груди. Может, и моя душа рвется наружу, навстречу душе умирающей? Но через минуту сердце мое угомонилось, удовольствовавшись таблеткой. А душа… Кстати, какого цвета моя душа, если она у меня вообще есть? Вряд ли она благородного бледно-голубого цвета. Скорее — черного.
У меня не хватило мужества остаться в палате на ночь. Перед уходом я еще раз склонился над умиравшей женой.
— Я люблю тебя, — прошептал я в надежде, что она меня услышит. Мне почудилось, что она прощально шевельнула губами.
Не помню, как я добрался домой. Помню только, что всю ночь не сомкнул глаз. Хватался за голову, за сердце и ужасался, зачем я все это сделал! Утро с замершим рассветом было еще страшнее ночи. И тогда я понял, что нормальный человек не должен вмешиваться в божий промысел. Нельзя, нельзя этого делать, даже если ты изнемог от страданий! Человече, не суй свой нос в неземные сферы! Не твое это собачье дело. Суждено ей было умереть или суждено выжить, не тебе решать.
Утром мне позвонили из больницы.
— Ваша жена… — услышал я. В голосе я не уловил ни единой нотки сочувствия. Я повесил трубку.
Все уйдет, все уплывет в прошлое, читал я, останутся лишь туманные обрывки воспоминаний о детстве, о прочитанных книгах, о юности, о любимых девушках, друзьях, врагах и преступлениях. Я буду неколебим и покоен, как Волга в срединном ее течении. Меня очистит равнодушное и благодатное время. Постепенно оно вымоет из моей памяти абсолютно все. Я очищусь и превращусь в Ничто. Я истаю в пространстве и во времени, как истаивает свет давно умершей звезды, от которой если что и осталось, так только мерцающий в ночи брильянтовый луч, который не меркнет лишь потому, что его улавливает человеческий глаз.
Глава 44
Опять прибавилось покойников. Умерли Ефимы, многим казавшиеся бессмертными. Умерли в один день, как счастливые супруги из сказки. Старики угорели в котельной в Большом Трехсвятительском переулке, в одном шаге от моего дома и в двух от школы, которую я окончил в начале далеких девяностых. Скромно замечу — с золотой медалью.
На кладбище я не поехал — укладывать в могилу разом двоих своих друзей мне не под силу: могу позорно разрыдаться.
И еще новость: Бутыльскую попытались определить в сумасшедшие — чтобы отобрать у нее квартиру. Которая, напоминаю, занимала весь то ли двадцать первый, то ли двадцать второй этаж высотки в Котельниках. И хотя против нее были задействованы некие могущественные силы (поговаривали, правительственные), несгибаемой старушке удалось отбиться, и она вышла из передряги с честью.
Ее имя упоминалось в теленовостях, в разделе «Криминальная хроника».
— Наверно, именно это вас и спасло? — спросил я.
— Под мощным давлением широких народных масс эти милые люди, — она многозначительно ткнула пальцем в потолок, — посчитали благоразумным отступить и отойти на заранее подготовленные позиции: они записали в сумасшедшие владельцев квартир, что живут этажом ниже.
Таким образом, Эра Викторовна одержала победу и отпраздновала ее у себя дома, в узком кругу друзей. Я оказался среди приглашенных.
Гостей повергала в ужас фарфоровая голова Иоанна Крестителя, установленная на столике рядом с роялем. Орошенная каплями крови, выглядела она как живая. Под столиком стояла ваза, похожая на летающую тарелку.
— Это погребальная урна. Или ночной горшок. А может, и плевательница, черт ее знает… — охотно говорила Бутыльская каждому, в ком замечала заинтересованность. Если видела испуг в глазах гостя, поясняла: — Обнаружена при археологических раскопках в Микенах. В идеальном состоянии, может служить не только как украшение… но и по прямому назначению. Могу уступить, если желаете. Сейчас на Западе принято хоронить миллионеров в плевательницах и ночных горшках, вы что, не слышали?
—Ты бывал в Венеции? — неожиданно спросила она меня.
Я отрицательно помотал головой.
— Тебе надо на пару-тройку месяцев исчезнуть. Чую своим одесским носом, что подошло время. Хочешь, расскажу тебе историю?
— Горю желанием.
— Слушай и наматывай на ус. Раньше, бывало… В тридцать седьмом, например. Мне отец рассказывал. Он чудом уцелел во время великих чисток. Он, в то время молодой бравый мужчина, проживал в коммунальной квартире в Кривоколенном переулке. Когда за ним пришли, его, к счастью, не оказалось дома. Он заночевал у бабы, которая жила этажом выше. У нее как раз муж был в командировке… вот кому отец всю жизнь был обязан в церкви свечки ставить. А он, подлец, ставил его жене… В общем, вместо отца чекисты, чтобы выполнить план по арестам врагов народа, замели первого попавшегося жильца этой квартиры. Им оказался бывший владелец дома, совершенно глухой девяностовосьмилетний старик, которому в дальнейшем было инкриминировано преступное участие в создании подпольной правооппортунистической сети террористов. Старик признался, что в планы этой широко разветвленной организации, якобы имевшей свои филиалы почти во всех крупных городах страны, входил захват Кремля с последующим арестом Советского правительства и расстрелом его членов на Красной площади, у Лобного места. Причем во время штурма большевистской цитадели древний старец, который, к слову, не мог передвигаться без посторонней помощи, — у него были парализованы ноги, — должен был осуществлять оперативное руководство одной из боевых моторизованных групп и во главе ее первым ворваться на территорию Кремля. Надо ли говорить, что несчастный старик подписал все, что ему подсунули верные стражи революции, сами и придумавшие вышеупомянутую подпольную организацию. Вот времена были! Что — по сравнению с ними — времена нынешние?.. А мы еще жалуемся, ворчим, ругаем власть…
— Врете вы все!
— Как это?
— А так! Какой там Кривоколенный переулок! Вы же сами говорили, что ваша семья в те годы жила в Одессе.
— Это не меняет дела. Короче, тебе надо исчезнуть.
— Чтобы замели кого-нибудь другого? А самому задать стрекача и обосноваться где-нибудь во глубине сибирских руд…
— Никого заметать не будут. Просто о тебе позабудут. Так, ты бывал в Венеции? — повторила она вопрос. — Как ты смотришь на то, чтобы отправиться не во глубины сибирских руд, а в Венецию на недельку-другую в обществе обворожительной пожилой особы, которая, после того как ты рассчитаешься с ней, будет располагать известными суммами для удовлетворения твоих самых нескромных запросов? Обворожительная особа по причине преклонных лет не представляет для тебя, к несчастью, никакой сексуальной опасности, но чинить препятствий, если тебе вдруг приспичит пошалить на стороне, она не станет. Кстати, там, в богатом, красивом доме, проживает моя племянница Симона. Она, правда, замужем, но все такая же шалунья, какой была в пятнадцать.
— Сколько же у вас племянников?
— Двое: сын брата и дочь сестры. Теперь, слава богу, осталась одна. Мне удалось побывать в Венеции по обмену, еще до развала нашей великой страны. Очень красивая была девочка, эта Симона, и лихая, вроде своей матери в юности. Моя сестра Радка подцепила своего будущего мужа Антонио даль Пра на московском молодежном фестивале в 1957 году и укатила с ним в Италию. Тогда, из-за железного занавеса, сделать это было сложно, но благодаря родственным связям Антонио чуть ли не с главным в то время итальянским коммунистом Джорджо Наполитано ей это удалось. Кстати, потом Наполитано стал президентом Италии. Это просто поразительно, коммунист и — президент Италии! Радка умерла несколько лет назад. Антонио даль Пра потосковал полгода да женился еще раз. На Симоне.
От удивления я разинул рот:
— На родной дочери?!
— В том-то вся и прелесть, что Симона ему не родная. И он ее не удочерял. Так что все по закону.
— Ничего не понимаю…
— Что ж тут непонятного! Радка и Антонио три раза разводились и три раза снова узаконивали свои отношения. В Италии это проделать было затруднительно, и они ездили в сопредельные государства. Радка в интервалах между этими процессами два раза выходила замуж: один раз за русского миллиардера, другой раз еще за какого-то прохиндея. Радкина дочка Симона родилась от одного из промежуточных мужей.
— Богатая биография.
— И не говори. Живет Симона то в Ницце, то в Лондоне, то в Калифорнии. Сейчас она в Венеции, подстригает розовые кусты на своей огромной открытой веранде с видом на канал Каннареджо и ждет принца на белом коне.
— Но она же замужем!
— Кому это мешало!
— Сколько ей лет, этой вашей Симоне?
— Какой ты, однако… Спрашивать женщину о ее возрасте…
— Я же не вашим возрастом интересуюсь.
— Попробовал бы!
— И все же сколько?
Бутыльская погрозила мне пальцем.
— Достаточно, чтобы эффективно и с завидной регулярностью наставлять рога своему мужу. Понимай это так, что она еще в очень и очень приличной форме. И все у нее превосходно функционирует, по ее же собственным словам. Видишь, сколько соблазнов?
— А теперь я скажу тебе то, чего никогда никому не говорила, — она понизила голос до шепота. — Мой племянник, гаденыш, гаденыш, гаденыш… это он, уверена, повинен в смерти моего брата. Я, дура, обивала милицейские пороги, хлопотала, чтобы ему изменили статью, а он, неблагодарный, подлый гаденыш, тем временем крал у меня столовое серебро. Мелкий воришка, ставший потом миллиардером. Мне стало известно о ключике к банковской ячейке, он сам спьяну сболтнул. Это я подослала к нему парочку деревенских олухов. Они должны были его только припугнуть. Я не велела им так разделывать его голову. Все-таки это голова человека, а не свиньи. И не стоило отрезать ему пальцы… Откуда в людях столько зверства?!
— Но они же хотели как лучше, — попытался я защитить олухов.
— Ты глупеешь на глазах. Я не хотела, чтобы его… прикончили.
— Возможно, но в результате вы унаследовали его миллионы!
Глава 45
И вот я в Венеции. Без Бутыльской — она слегка прихворнула, — а с Фокиным. Как он увязался за мной, для меня загадка.
Бутыльская при нем обмолвилась, что Симона является обладательницей бесценного смарагда, и, похоже, его это заинтересовало.
До дома Симоны мы добрались уже за полночь. Несмотря на то что мы сильно припозднились, нас ждали. У лестницы со львами стояли три официанта. Прикрывая рты от зевоты, они посмотрели на нас как на пришельцев с того света.
Симона сидела на каменных ступеньках и с рассеянным видом курила сигару. Она была неотразима. Уточню, она не была красива. Кто-то даже назвал бы ее дурнушкой. Но в ней было очарование, какое бывает у женщин, знающих себе цену и уверенных, что об этом должны знать все.
Фокин шаркнул ножкой и поклонился.
— Лев, царь зверей, — представил я его. После чего Лева преподнес ей букет цветов.
Полутьма. Эхо от наших шагов. Тяжелые своды. Лепные гербы. Оленьи рога. Кабаньи и медвежьи головы. Каменный пол. Ковры. Секиры. Копья. Шпаги. Латы. Шлемы. Чугунная пушка на площадке широкой лестницы. А это еще что такое?! Старинный медный самовар, огромный, ведер на десять.
У Симоны красивая спина. Задница обширная, как стационарный лафет. И все время в движении, в движении! А ноги!.. Она идет, слегка покачиваясь на дециметровых каблуках. Не оторваться! Не баба, а пороховая башня. Похоже, правду говорила Бутыльская: у этой бабищи все органы наверняка работают, как хорошо отлаженный паровой молот. А вот все, что окружает ее в этом дворце, мне не понравилось — очень мрачно. И, как в подземелье, сыро.
— Сыро, сыро, а как же иначе? — как бы отгадывая мои мысли, сказала Симона. — Венеция — это окультуренное болото с островками суши. Да и те покоятся на сваях, вбитых еще в средние века. Воды здесь столько, что город просто обречен не вылезать из сырости.
Большие комнаты, почти залы, как сообщающиеся сосуды, услужливо транслируют друг другу вековую промозглость и полумрак.
Я, стараясь не выказывать никаких чувств, оглядываюсь. Прежде всего меня поражает непомерное количество внутренних колонн. Словно я в каменном лесу. Кто сотворил это уродливое безумство — свихнувшийся архитектор или сам средневековый хозяин этого мраморного бунгало? Устроитель сего сумасбродства, установив колонны, вероятно, столбил пространство, подлаживая его под свои убогие представления о макрокосме. Понатыкал колонн, дуралей. Наверно, полагал, что таким образом сумеет разобраться с устройством мира. Вот и разобрался, пройти невозможно, не расквасив нос о мраморный столб.
Я продолжаю осмотр. Старинные гобелены. Полотна в потускневших бронзовых рамах, сами полотна тоже потускнели. Надо присматриваться, чтобы понять, кто там изображен: венецианский дож, его длинноносая жена или вообще что-то уму непостижимое, вроде чертей, глядящих на тебя из мрачных глубин прошлого. На мой взгляд, ублюдочный замок Бублика выглядел ничуть не хуже, даже, пожалуй, предпочтительней. Во всяком случае, там было теплей и, если оставить за скобками воспоминания об окровавленной голове без уха, в общем-то уютней.
Холод поднимается от пола, пронизывает лодыжки, стремительно взбирается выше и уже поджимает копчик. Я ежусь. Я чувствую холод, как будто это живое существо. Странное ощущение. Если меня не разогреют с помощью ужина и чего-нибудь возвышенного, вроде качучи на столе и пинты виски, я отсюда сбегу, не дожидаясь утренних петухов.
— Я от нее без ума, — слышу я пылкий шепот Левы. Мы все еще идем за Симоной, пронизывая одну комнату за другой, не удивлюсь, если мы будем идти так до утра. Хозяйка дома, не оборачиваясь, давала пояснения:
— Колонн здесь столько, потому что надо же чем-то подпирать крышу и стены. Если бы не это, дом давно бы рухнул: ему восемьсот лет, — поведала она спокойно.
— Восемьсот лет! Возраст Царь-пушки, помноженный на два. Береги голову, если хочешь остаться в живых, — вполголоса сказал Фокин.
Мы с ним незаметно переглянулись.
— Загнала бы смарагд, вот тебе и деньги. Построила бы себе новый дворец из керамического саксонского кирпича и зажила бы в свое удовольствие — без страха за завтрашний день, — шепчет он.
— В этом зале прежде устраивались дуэли. Здесь дрались на шпагах и стрелялись на дуэльных пистолетах. Дальний предок моего мужа, маркиз Гвидо Паллавичини, живший лет триста тому назад, за приличную мзду предоставлял этот зал всем желающим поиграть с жизнью в кошки-мышки. В то время дуэли под страхом смерти были запрещены, и предприимчивый, но жуликоватый маркиз в конце концов на этом попался и сложил голову на плахе. Вот портрет этого красавчика… взгляните.
Мы послушно приблизились к полотну. У маркиза был мужественный вид: серо-голубые глаза, высокий чистый лоб и волевой подбородок. Вот как, оказывается, выглядели жулики триста лет назад. Ничем не отличаются от нынешних: те же благородные черты защитника обездоленных и смелый, открытый взгляд.
— Ну, теперь из-за обилия колонн здесь не постреляешь. А жаль… — произнесла Симона.
Наконец добрели до столовой. Расселись. Официанты, грустные, унылые, с преувеличенно размеренными движениями, слегка пренебрежительно обслуживают нас.
Хлеб черств, из закусок — десяток чикетти размером с наперсток, из вин — отвратительное «Бардолино», которое подают к обеду в придорожных кабачках. Чуть позже официанты подали кур, пережаренных и сухих. И вдобавок еще и успевших остыть. Каждому по курице, вернее, по петуху, всего три штуки. Значит, в угоду гостям свернули головы петухам, зарезали на мясо, не пожалели сладкопевцев. Интересно, кто будет кукарекать, когда приспеет время? Может, сама Симона! Зачем столько официантов, если жрать нечего? Я хотел попросить принести мне виски, но почему-то воздержался. И налег на вино, надо же было что-то пить, чтобы держать себя в тонусе.
Через час, нарушая все мыслимые и немыслимые гастрономические законы, подали огромное блюдо с устрицами. От голода я потерял голову и стал поглощать их десятками, стараясь не чавкать, пил соус и от жадности не заметил, что устрицы несвежие, и очень скоро у меня схватило живот. Я терпел, сколько мог. Наконец я почувствовал, что через мгновение произойдет непоправимое. Дрожа, как в лихорадке, я подскочил на стуле, пулей вылетел из-за стола и, цедя заплетающимся языком извинения, устремился вон из столовой. Слава богу, уборную я нашел сразу.
Хотя меня слегка и удивило, что на унитазе отсутствовал стульчак, я, пробормотав, что «так будет даже лучше, так будет сподручней», быстро спустил брюки и с ногами взгромоздился на унитаз. Издав возглас удовлетворения, я закрепился на унитазе в позе орла-стервятника, который с горы, господствующей над местностью, по-хозяйски озирает квадратные мили своих владений и с точностью до дюйма определяет дислокацию съедобного врага.
Я успел вовремя. Если бы я промедлил хотя бы секунду, случилась бы катастрофа. Теперь можно было не спешить.
Я уперся взглядом в стену, на которой в простой деревянной раме висел портрет бравого усача в форме капитана Королевской армии Италии. Справа от портрета на гвозде, вбитом в кирпичную кладку отопительной печи, висели добротные сапоги, начищенные до зеркального блеска.
В углу лежала каска, похожая на тазик для бритья, — такими пользовались в девятнадцатом столетии постояльцы недорогих гостиниц с удобствами во дворе. Я отметил про себя, что каска не могла быть применена как часть бритвенных принадлежностей, ибо пулей или осколком была пробита в двух местах.
Значит, понял я, все эти армейские аксессуары служат для того, чтобы напоминать посетителям туалета о тех временах, когда рвалась шрапнель, и солдаты, наложив полные подштанники, в грохоте сражения улепетывали от врага, что, по мысли создателя этой необычной инсталляции, должно было активизировать деятельность кишечника и способствовать полному и правильному его опорожнению. Страх как метод. На мой взгляд, это может заинтересовать медиков — проктологов и специалистов по запорам.
С наслаждением опроставшись, я понял, что попал в солдатский рай, пахнущий свиной кожей, дегтем, свежим навозом и еле теплящейся паровозной топкой. Мне стало так хорошо, что я закрыл глаза и замурлыкал какую-то песенку. Когда подошло время, я рукой нащупал цепочку и что есть силы дернул ее вниз.
На самом деле я дернул висевшую рядом с цепочкой бечевку, которая была привязана к ящику, полному кирпичей и установленному на крышке сливного бачка. Ящик с высоты двух метров рухнул вниз. Меня спасла случайность. По какому-то неведомому побуждению я в этот момент привстал и отклонился вперед. Если бы не это, я сложил бы голову под портретом капитана Королевской армии Италии и его сверкающими сапогами. На это, скорее всего, и рассчитывал тот, кто устанавливал смертоносный ящик на сливном бачке.
Я отделался лишь синяком на левой ягодице.
Потирая ушибленное место, я подумал, что в этом доме, наверно, уже не одного человека таким макаром отправили на тот свет. Смерть в сортире, что может быть ужасней? Гостеприимство по-венециански в действии.
Какое-то время я обдумывал план мести. Я бы с удовольствием засунул Симону, целиком с головой и ее выдающейся задницей, в сортир.
Видимо, Симона, когда задумывала эту подлость, вдохновлялась историей Агасфера, утонувшего, как известно, в выгребной яме.
Следующим посетителем уборной, по всей вероятности, станет Лева. Что ж, вряд ли ему повезет так, как мне. Поэтому я водрузил ящик с кирпичами на прежнее место.
Минуту я рассматривал себя в зеркале. Вид у меня, прямо скажем, был неважнецкий: перекошенное лицо, испуганные глаза и бисеринки пота на бледном лбу.
Умывшись, я поплелся в столовую залу.
Симона удивленно посмотрела на меня. Видно, не ожидала увидеть меня живым.
Ужин, как и обещала Симона, затянулся. Я апатично жевал корочку хлеба и потягивал винцо.
— Венеция обезлюдела, — жаловалась Симона, — туристов все меньше, молодежь уезжает, всем осточертели каналы и гондолы. Город маленький, не развернуться. Здесь скучно. Развлекаемся, как можем, — она хитро посмотрела на меня и подмигнула.
Некоторое время мы ведем вялый, легковесный разговор: о погоде, о знаменитостях, о футболе. Словом, разговор ни о чем, так, пустопорожняя трепотня. Мне стоило больших трудов отделаться от Фокина: он сидел как пень и никуда не собирался уходить. Симона покорила его сердце. Но она отдала предпочтение мне. Великодушие свойственно победителю, поэтому я попросил Фокина проявить повышенную осмотрительность, когда он будет спускать воду в уборной.
Лева долго бродил по дворцу, мы слышали, как он демонстративно стучал каблуками по мраморному полу, хлопал дверями и истерично вскрикивал, когда натыкался на стулья. Наконец он угомонился, уснув в саду под кустом с розами, где я и обнаружил его поздним утром.
Поворчав для порядка, он позавтракал со мной и Симоной на веранде. Отсюда была видна пузатая церковь с призывно открытыми дверями, за которыми угадывалась пахнущая ладаном прохлада, и часть канала, чернеющего на фоне домов с пока еще закрытыми ставнями,
На столе появился шотландский виски. Чуть позже — копченый окорок на разделочной доске. И каравай белого хлеба размером с мельничный жернов. Уж не решила ли Симона вознаградить меня за ночную пылкость?
Я налегал на копченое мясо и усиленно подливал Фокину.
— Ты еще не прозондировал ее? — заплетающимся языком спросил он меня час спустя. — Еще нет?! Под нежный шепот лживых обещаний выпытай у нее, где она закопала этот окаянный камень. Узнай, и я все прощу. И не тяни с этим. Пока она находится под винными и любовными парами, у тебя есть шанс…
День был посвящен возлияниям и болтовне. Спиртному в этом доме, похоже, уделяли повышенное внимание.
Свиная нога куда-то подевалась, об обеде Симона не заикалась, да и ужином не пахло. Одновременно с ногой исчез куда-то и Лева. Я подумал, уж не уволок ли он ее с собой?
Через пару часов я опять был голоден.
— Голод и холод усиливают мужскую потенцию. Так все итальянцы поступают со времен Овидия, — успокоила меня Симона, когда я нервно поинтересовался, когда же наконец подадут хоть что-нибудь поесть.
Я ответил, что такие аргументы меня не убеждают, может, итальянцам это и нравится, но я не итальянец и не собираюсь голодать и обкладывать яйца холодными компрессами, как советовал Овидий: с тех пор прошло немало времени, взгляд на эту дурацкую теорию претерпел существенные изменения, и сексологи рекомендуют куда более гуманные средства для поддержания потенции. И вообще, во времена Овидия никаких итальянцев еще и в помине не было. Этруски были, венеты были, умбры были, лангобарды были, а вот итальянцев не было. Увы, к моим доводам она не прислушалась.
Продолжая испытывать мучительный голод, я тем не менее пробыл у Симоны до середины следующей ночи. Хотя намеревался остаться до утра. Но посреди ночи нас, образно говоря, побеспокоили. Рассказ о том, как мне пришлось, распугивая котов, по крышам, вернее, перепрыгивая с крыши на крышу, почти нагишом под мертвыми лунными лучами, спасаться бегством, я приведу ниже. А перед этим я имел с Симоной разговор, носящий интимный характер с осторожным креном в сторону меркантильности.
— Камень? Какой камень? — вспылила она, когда от откровенных воспеваний ее прелестей я осторожно, стараясь ее не спугнуть, подтянулся к главному. — Ну, конечно, тетушка! — она злобно захохотала. — Старая карга! Не могла простить кратковременного увлечения моей матери ее муженьком. Это же он подарил ей камень. Платиновое кольцо, украшенное крупным то ли рубином, то ли смарагдом. Широкий жест тороватого генерала. Легко быть щедрым за чужой счет.
Значит, и муж Бутыльской не терялся во время войны. И нечего его осуждать за это. Он действовал в соответствии с классической воинской традицией, следовать которой начали еще во времена палеолита: имущество побежденного «по праву войны» принадлежит победителю. И никакое это не мародерство. Кольцо с рубином такой же трофей, как вражеские знамена и ордена, как произведения искусства, как костяные гребешки, губные гармошки, штампованные часы, автомобили, танки, гаубицы и подводные лодки. Сколько же еще в распоряжении Бутыльской находилось этих трофеев? Я вспомнил аспидно-зеленое бальное платье на новогоднем балу в бывшем особняке графа Игнатьева, водопады драгоценностей и заколку с брильянтовым бантом. Трофей. Для военных это закон. И в наше мирное время закон победителя остается законом. Это является законом даже для тех, кто не может отличить детский пистолетик от могучего «Магнума».
— Не слишком ли быстро ты решил стать поверенным в моих семейных делах? — воскликнула она и с такой силой откинула одеяло, что оно перелетело мне на голову.
— Симона, любовь моя, уймись, — сказал я, вложив в голос как можно больше приторной сладости, — я лишь хотел помочь тебе. Продашь кольцо и сохранишь себе жизнь, — чтобы усилить впечатление искренности, я сделал попытку ласково обнять ее.
— Ты мне угрожаешь?! — отстранилась она.
— И не думаю. Я совсем о другом. За кольцо получишь огромные деньги и отремонтируешь свое бунгало. Надо делать это поскорей, не то вся эта средневековая красота обрушится тебе на голову.
— Одного не могу понять, тебе-то какое дело? Из каких, так сказать, соображений?..
— Из соображений сугубо филантропических. Люблю, знаешь, помогать замужним женщинам.
— Никакого кольца у меня нет. Оно давным-давно потерялось или было продано, черт его знает, я не помню…
Похоже, не врет. Коли так, надо было под каким-то предлогом быстренько отсюда смываться. Я по-прежнему испытывал страшный голод. Кроме того, в спальне было холодно, как в морозильной камере. Если я пробуду здесь еще час, то околею либо от простуды, либо от голода. Не до потенции тут.
Она провела рукой по моей груди и уперлась в цепочку с ключом.
— Что это? Почему не крестик? Ты что, неверующий? — ужаснулась она.
— Верующий, верующий. А это ключ от небесных врат. Кстати, когда вернется твой муж? — деликатно поинтересовался я.
— Вообще-то, — она зевнула и бросила взгляд на стенные часы, — вообще-то он обещал быть еще вчера. Ага, — сказала она, поднося палец к губам и прислушиваясь, — а вот и он. Советую тебе побыстрей сматывать удочки. Он всегда держит при себе тесак из золингеновской стали. Он тут прирезал двоих или троих. Он страшный человек, жестокий, волосатый, сильный, на зверя похож, — она захохотала дьявольским смехом, — у него когти на ногах, как у медведя, он может разодрать тебя на части…
В разные конфузные ситуации попадал я на протяжении своей жизни, полной амурных историй не всегда с благополучной развязкой. Все было. Были и драки, и страстные выяснения отношений, и слезы, и молитвенные стояния на коленях с воздеванием рук к небесам, и проклятия, и угрозы, и даже барьерный бег, то бишь преодоление частоколов и двухметровых каменных заборов с битым стеклом и колючей проволокой. Но все это происходило у меня на родине. Где, кажется, сам воздух пропитан знакомым духом и стены, как говорится, помогают. А тут враждебная страна, Венеция. Кстати, в последнюю войну русские и итальянцы постреливали друг в друга. Кроме того, я даже не знаю, в какую сторону бежать.
— Слышишь? — зловещим шепотом спросила Симона.
Как не слышать! Звуки шагов разносились по всему зданию. Казалось, вышагивает статуя Командора, а за ней рота кирасиров. Даже колонны завибрировали. Грохот нарастал. Так по-хозяйски мог шагать лишь тот, кто имел на это право. Я подскочил как ошпаренный и бросился искать свою одежду.
— Куда все подевалось? — взревел я, натягивая на себя первые попавшиеся трусы.
— А разве ты пришел не так? — хохотала Симона.
Вот они, развлечения пресыщенных венецианок! Спрятала, мерзавка, одежду. Трусы если и одежда, все-таки не та, в которой уходят из гостей. Особенно если это трусы женские. Как я буду выглядеть в таком виде на улице?
Спасая свою жизнь, я покинул театр военных действий без боя, оставив победителю в качестве трофея все свои шмотки. Вещей, конечно, не вернуть, но было и чему радоваться: хвала Создателю, я хоть документы оставил в номере. А то оказался бы в чужой стране не только в чем мать родила, но и без паспорта.
Надо признать, Симона грамотно меня обыграла. Сначала ящик с кирпичами, потом попользовалась моей… как бы это сказать помягче… моей мужской слабостью, а теперь еще и трусы. Шутить столь жестоко даже я не умею. Я был до такой степени обескуражен своим поражением, что забыл вознаградить победительницу затрещинами.
Кстати, должен с прискорбием отметить, что рубенсовские прелести Симоны никак не соответствовали ее технической оснащенности. Попросту сказать, в постели она была холодна как лед. Во время этого самого дела она курила сигарету за сигаретой и поминутно осведомлялась, сколько времени, по моему мнению, осталось до конца.
Глава 46
Еще не родился Колумб. И Коперник еще не сказал, что Земля и планеты вращаются вокруг Солнца. На Руси еще не было слышно о хане Батые. На месте Берлина стояли шалаши гуннов Аттилы, не было «Божественной комедии» Данте, не было в Риме собора святого Петра, а лондонские ремесленники еще не начинали борьбу за Великую хартию, когда в Венеции было официально разрешено убийство человека человеком, если речь шла о сохранении семейной чести. Недели не прошло, как прикончили первого прелюбодея. Осатаневший рогоносец перерезал горло любовнику своей юной жены метровым тесаком. Симона не так уж молода и не так уж красива, но, судя по всему, ее муж считает иначе, и для него она полна очарования юности. Судя по тому, как он шагал, рогоносец был настроен весьма решительно. По ее словам, удачный опыт расправы у него был. Почему бы ему не прирезать очередного разрушителя семейного счастья? Я правильно сделал, что вовремя дал деру.
О, боже! Как грохотали крыши под моими босыми ногами! Так они, наверно, не грохотали даже под ногами Казановы, когда тот улепетывал от тюремщиков. Мог ли я подумать еще час назад, что мне придется, сверкая пятками, удирать от вооруженного до зубов рогоносца! Но как же крепко, однако, спят венецианцы. Ни одно окно, ни одна ставня не распахнулась, ни одно заспанное лицо не высунулось, чтобы поинтересоваться, кто это поднял такой тарарам на весь город! Видно, в них сидит генетическая глухота с бесчеловечных времен Венецианской республики, когда ночной шум и предсмертные вопли были обычным делом.
То, что я установил рекорд Гиннесса по скоростному перемещению по венецианским крышам, не подлежит сомнению. Я и не подозревал, что так быстро навострюсь прыгать с кровли на кровлю. Галопировать с такой скоростью по крышам, да еще в женских трусах, это, знаете ли, не каждый сможет! Преследователь или преследователи — интересно, сколько их было? — от меня отстали. То ли были утомлены погоней, то ли устрашились высоты. Я, наверно, доскакал бы так и до родной Мушероновки, если бы в одном месте не проломил пяткой прохудившуюся от времени черепичную плитку. Не успев толком испугаться, я провалился в чердачное помещение, угодив, на счастье, в громадную кучу тряпья. С осторожностью пошарив в темноте, я нащупал руками какой-то ящик, взобрался на него и таким образом вновь выбрался на крышу. «Здесь, в Венеции, скучно», — жаловалась эта сука Симона. Вот уж не сказал бы!
…Я утвердился на коньке кровли и, насколько позволяла обстановка, попытался настроить себя на созерцание дремлющей Венеции. В ней было нечто эротическое. Венеция обволакивала, я тонул в ней, как тонешь в глазах женщины, которая выдает свое вожделение за любовь. Вокруг расстилалась ночь. Долгая-долгая ночь, которая, кажется, и не собиралась отходить в прошлое.
Мне вдруг пришло в голову, а хорошо бы именно здесь завершить свой жизненный путь. Смерть в Венеции? А что? Совсем не плохое место. Правда, сыровато. Но зато как романтично!
Здесь обрели последний свой приют Марко Поло, Тициан, Дягилев, Эзра Паунд, Иосиф Бродский. Какие имена! Хорошо бы пристегнуть к великим мертвецам Илью Сапегу, может, это придаст ему значительности хотя бы в собственных глазах. Смерть в Венеции как кульминация индивидуального величия духа. Размышления о смерти, как обычно, увлекли меня, и я готов был помереть хоть сейчас: если что и мешало мне, так это отсутствие одежды — женские трусы, разумеется, не в счет. И потом, мне не хотелось умирать босым, на голодный желудок да еще на такой верхотуре. Я посмотрел на свои ноги. Они выглядели как ноги покойника. Я с изумлением обнаружил, что они начали фосфоресцировать. Как гнилушки в ночном лесу. Биолюминесценция? Как напоминание о смерти? Мои туфли остались там, куда мне нет хода. Мысль, что аристократический рогоносец, победительно постукивая каблуками, поутру отправится в них на рынок Риальто за помидорами и баклажанами, повергла меня в бешенство, и мысль о самоубийстве сама собой отпала.
Я огляделся. По моим представлениям, уже давно должно было бы наступить утро. Но вокруг по-прежнему расстилалась бесконечная южная ночь.
Внутри меня всегда находятся часы, которым я слепо доверяю и которые подводили меня лишь тогда, когда я помногу и подолгу пил: это когда мутная ночь сменялась не менее мутным днем. Когда, просыпаясь и смотря на циферблат будильника, я не мог понять, что показывают стрелки: семь утра или семь вечера.
Когда же я бывал трезв, а это случалось, слава богу, куда чаще, то, пробудившись и не глядя на часы, я иногда с точностью до минуты мог определить положение стрелок. Сейчас я был в затруднении. Часы и мобильник я оставил в номере, на крыше же не у кого было спросить, который час. А ночь все длилась и длилась. Вообще, похоже, венецианская календарная ночь во много раз длинней венецианского календарного дня. Утверждаю это с полной уверенностью, исходя из своего печального опыта. Впрочем, возможно, ее продолжительность зависела не столько от всемирных законов, сколько от того, как много я вчера выпил. Я помотал головой, снова огляделся, и тут из коричнево-серого клочковатого тумана выплыли крыши соседних домов, стены, колоны, портики, а чуть дальше — узкое зеркало некоего канала; далеко-далеко замигали огни пробуждающегося города. Из облаков высунулась бледно-розовая луна. Луна вместо солнца. Сразу посветлело. Я встрепенулся и полез обратно в дыру. И не без успеха. В куче хлама я обнаружил вонючее рванье, которое кое-как напялил на себя. И — о, счастье! Ботинки! Вернее, футбольные бутсы со сбитыми шипами. Они оказались мне впору. Если удастся выйти живым из этой передряги, возьму их с собой.
А пока мне предстояло каким-то образом выбраться на улицу. Спрыгнуть на брусчатку — верная гибель. Соскользнуть вниз, обняв водосточную трубу? Но я не Петька Меланхолин: нет у меня его альпинистских навыков. Да и трубы не видно. И я снова полез в дыру. Луна, освободившись от туч, проникла наконец-то в чердачное помещение. Это позволило мне обнаружить не запертую дверь, которая вела на лестницу, а та в свою очередь через сад — к калитке, тоже не запертой. Это была несомненная удача. И вот я на свободе. Быстро светало. Легко вздохнув, я вышел на улицу и, топоча бутсами, побежал в сторону отеля. На полпути меня накрыл мощный ливень. Он закончился так же внезапно, как и начался. Но этого хватило, чтобы я вымок до нитки. Лохмотья, намокнув, облепили тело. Завоняло помойкой. На миг я притормозил у кондитерской. В широком витринном окне, как в зеркале, отразился грязный подозрительный оборванец.
Войти в пятизвездочный отель в таком виде нечего было и мечтать. Номер Фокина находился на первом этаже. Это я помнил. Пришлось-таки мне вспомнить альпинистские подвиги моего первого бесценного друга. Я подтянулся на руках, перелез через перила, открыл балконную дверь и проник в его номер.
Фокин не спал. Он сидел на диване и курил. Перед ним на столике стояла полупустая бутылка виски. Когда я вошел, он встал. Казалось, он совсем не удивился. Глаза его вспыхнули веселым огнем.
— Ты неотразим! — одобрил он мой внешний вид, кружа вокруг меня и похохатывая. — Но вчера ты выглядел все-таки лучше… Результат встречи с разгневанным мужем? — он указал пальцем на мои обноски.
Я кивнул.
— Синяков, переломов, огнестрельных и колото-резаных ран нет?
— Бог миловал.
— Легко отделался.
После паузы он неожиданно выпалил:
— Твоя приятельница по имени Вика опять свободна.
— Развелась? — Я уже перестал удивляться, что Фокину известны мои знакомства и мои связи.
Фокин загадочно улыбнулся.
— Ее муж врезал дуба. Переохладился. Опасно нежиться в ванне со льдом, когда у тебя столько врагов. Она теперь многократная вдова. Безутешно скорбит. Говорят, с горя купила себе новый дом на Рублевке. И подумывает о новом браке.
— А что Маша?.. — спросил я, вспомнив ординарца маршала.
Фокин наморщил лоб.
— Маша? Какая еще Маша? Ах, эта… Мне удалось ее не привлекать… не так уж она была, в сущности, и виновата. Маршал обещал, что облагодетельствует ее, и… надул. Вот она его черпачком-то и огрела.
— И где она теперь?
— Готовится к выполнению ответственного задания. Отрабатывает прыжки с парашютом. Она же теперь крепко замазана. Она на крючке. А из таких-то как раз и получаются самые преданные агенты. С моей подачи ее повысили до капитана. А что касаемо маршала… был он герой, но был, чего уж тут скрывать, и вороват… и изрядно прижимист. Люди этого не любят. Он и с тобой не расплатился за работу над мемуарами. Вот ты его картинку-то и слямзил. Так?
— С твоего позволения я приму душ, — сказал я и принялся стаскивать с себя одежду. Намокнув, она прилипла к телу, и мне пришлось буквально отдирать ее от тела, труднее всего оказалось снять с себя трусы: они буквально приросли к коже.
— Хорош трофей! — смеясь, издевался Лева. — Кстати, камушка ты, конечно, не обнаружил?
— Говорит, потеряла… или продала…
После ванны я с наслаждением растерся полотенцем и облачился в хозяйский халат.
— Скажи, какого черта ты дал мне фальшивый ключ? — спросил Лева через минуту.
— Ключ был настоящий, из легированной стали, ты об него, помнится, коронку сломал.
— Скотина! — он задохнулся от возмущения. — Рассказать тебе, как меня там отделали? Сначала все шло прекрасно. Перед отлетом загримировали меня под Бублика, взял я из следственного дела его паспорт и отправился в Стокгольм, но дальше… Прохожу в банк, все чин-чинарем, сую ключ… и тут как завоет сирена! Меня еле отстояли наши ребята из посольства.
— Есть еще второй ключ, в два раза больше первого, — вкрадчиво сказал я.
— С меня довольно, — он со злостью покосился на меня. — Мне и первого хватило с избытком. У меня до сих пор ребра побаливают. Таблетки не помогают. У тебя случайно нет какого-нибудь бальзама или мази, чтобы снять боль?
— Мази нет, — сказал я. — Зато есть порошки.
— Знаю я твои порошки… — пробурчал он, — обойдусь как-нибудь таблетками.
Я с трудом уговорил Леву дать мне на время что-то из одежды. Он упирался, предлагая мне отправиться на завтрак в халате и бутсах. В конце концов, он, ворча и причитая, выдал мне шорты, майку и шлепанцы.
Свежий ветер с моря приятно холодил тело. Мы расположились на веранде отеля Bonvecchiati. После принудительной голодовки у Симоны и ночного кукования на крышах у меня разыгрался аппетит, и я с таким рвением набросился на свежеиспеченные круассаны, горячий хлеб и кофе с пирожными, что на меня вышли поглазеть повара.
Ни к селу ни к городу вспомнился Генри Миллер: «Лишь убийцы получают некоторое удовлетворение от жизни». Здесь ключевое слово «некоторое». То есть, полагает Миллер, в этом гнусном мире даже тем, в чьих руках чужие жизни, не всегда живется так, как им того хочется. А об остальных и говорить нечего.
А Фокин тем временем разливался соловьем.
— Странно, что я тебя еще не пристрелил, — говорил он, потягивая через соломинку крепкий коктейль и разглядывая меня сквозь солнечные очки. — Ты упорно пренебрегаешь моими советами. А зря. У тебя нет ясной цели, так вот, я тебе ее обеспечу, так сказать, обозначу, а твое дело, следовать моим советам или нет. Каким-нибудь ясным утром, сегодняшнее утро уже упущено, допустим, завтра ты должен сказать себе: все, с прошлым покончено!
— Если я покончу со своим прошлым, от меня ничего не останется.
— Ты все усложняешь. А надо на жизнь смотреть просто, — продолжал Фокин.
— Я и смотрю просто.
— Если бы! Ты не на жизнь смотришь просто, дуралей, а на смерть! В этом твое глубочайшее заблуждение. Ты влез не в свое дело, займись тем, чем занимался всю жизнь. Ты ослепительно талантлив. Протри глаза и вернись в прошлую жизнь, я помогу тебе. Да у тебя это единственный шанс. Пиши книги.
— Писать? Ну, уж нет. Ждать, что тебя признают через сто лет?
— Ты останешься в вечности, идиот. Как Толстой, как Сервантес…
— Остаться в вечности… — я засмеялся. — Я хочу жить сейчас, а не через сто лет. Что мне до того, что меня признают после моей смерти. Я же этого не увижу! Пойми, меня не будет! Я не смогу насладиться успехом. А не это ли главное?
— Пиши, пиши… Главное не в этом, еще Пушкин сказал, что главное… — Фокин зевнул во весь рот, — главное — это выразить себя в звуке.
Я слушал болтовню Фокина и думал, что он, в сущности, разобрался во мне лучше меня самого. Укокошить его, что ли?
Но тут некое чувство вроде жалости или болезненного сострадания вдруг шевельнулось у меня в груди, что ненадолго привело в смятение мой грязноватый дух. Не напрасно я этого опасался. Видно, совесть изжита мной не окончательно.
— И весна мне не на радость, коль зима в душе моей… — запел Фокин. У него был приятный баритон. Почти как у Геворкяна. — Это песня про тебя. Жить надо страстями. А ты живешь головой. А поскольку она у тебя дырявая, все у тебя идет сикось-накось.
— Будь она проклята, эта Венеция! — вдруг вырвалось у меня.
Поздно вечером ко мне в номер постучали. Оказалось, служащий принес сверток от Симоны. В нем были мои шмотки и записка всего в одно слово: «scusa». Здесь все вежливы, не исключая богатых мерзавок.
…Я никак не мог уснуть. Пересчитал миллион слонов, потом — миллион баранов, потом — миллион ослов. Чуть не рехнулся. Миллионные стада вхолостую трубили, крутили хвостами, блеяли и шевелили ушами: сон не шел. Забылся я только под утро. Приснился мне ужасный сон. Будто я шестидюймовыми гвоздями приколачиваю Иисуса к зеркальному кресту на луковке моей церкви в Мушероновке.
Тонкая струйка крови на узкой, розовой, почти детской ладони. Кровь течет по желобку ладони, желобок, заполненный кровью, это и есть Его короткая земная линия жизни… Иисус, нежный, хрупкий, похожий на мальчика или юную женщину, слабо постанывает, протягивает мне окровавленную ладонь и недоуменно смотрит на меня пронзительно синими глазами.
Звонарь, похожий на Петьку, берется за веревку и с остервенением дергает ее книзу. Потом повисает на веревке и изо всех сил тянет ее к земле. Колокол отзывается пронзительным звуком, рвущим душу на куски. Я плачу. Но продолжаю злодействовать. Я уже не могу остановиться. Один гвоздь вбит, три других зажаты во рту. На языке кисловатый вкус ржавого железа. Я деловито и сноровисто, упершись коленом в хрупкое тельце Христа, работаю молотком, похожим на тот, что лежал на золотом блюде во дворце Симоны.
Некогда Агасфер отвесил оплеуху самому Христу. Нет-нет, я не какой-то там заср…ный Агасфер, я не стану размениваться на оплеухи! В моих руках длинный тонкий нож. Я убийца. Я убиваю Христа! Полилась кровь — темная, густая, как патока. Я видел детскую ладонь, видел линию жизни, прямую и ясную, как слово пророка. Я пресеку эту линию, я вобью в нее гвоздь, и человеческая история с этого мгновения потечет вспять.
И вот работа завершена. Все гвозди израсходованы. Ладони и ступни Иисуса намертво прибиты к зеркальному кресту. Голова Христа со спутанными волосами лежит на ввалившейся окровавленной груди. Иисус мертв! И тут словно раскаленное железо прожигает мне сердце. О, горе мне, горе! Да я же только что вколачивал гвозди в самого себя!
Я проснулся в слезах. Тут же постарался безотлагательно уснуть, чтобы быстрее пасть перед нежным Христом на колени и вымолить прощенье. Но сон не шел, не шел, не шел, будь он проклят! И так, плача и стеная, промаялся я до утра. «Ведь я сын твой, я сын твой, Господи, — взывал я к высшим силам, — спаси меня, прости и помилуй…»
Ночью я вышел из отеля и направился в ту сторону, где, как мне представлялось, было больше воды. Оказалось, что тут, куда ни кинь, натыкаешься на какой-нибудь канал. Раздолье для самоубийц. Ходил, примериваясь, часа два. Не решился. Потому что вовремя вспомнил набережную Тараса Шевченко. И кальсоны с дыркой на жопе. Это меня отрезвило и так рассмешило, что я решил не забивать себе голову мыслями о смерти, а позавтракать, тем более что наступило утро и у меня сосало под ложечкой.
Я зашел в первое попавшееся кафе и с невероятным наслаждением позавтракал горячими «панцеротти», запив их несколькими чашками очень сладкого кофе.
А на следующий день я втайне от Фокина покинул Венецию. Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Покровский бульвар я приду умирать… На родине мне будет умирать сподручнее. Я человек простой, а в Венеции умирают великие.
Но, прибыв в Москву, я понял, что и она не подходит для этого дела, во всяком случае, сейчас. И пробыл я в столице недолго. У меня были основания опасаться за свою жизнь, которая, как оказалось, все еще была мне дорога. Вдали от родных березок, надеюсь, я буду в относительной безопасности.
Глава 47
Хорошо помирать во цвете лет, когда ты силен телом и главное — духом: вооруженный и окрыленный силой духа, ты будешь помирать, можно сказать, с удовольствием, чуть ли не воодушевлением! А когда ты слаб духом, то ожидание неизбежной смерти может свести тебя с ума. Полезно не забывать высказывание Альфреда де Виньи: «Жизнь — мрачная случайность меж двух бесконечностей». Невеселым он был человеком, этот де Виньи.
Я припоминаю, что говорил Хемингуэй о бабах. Прославленный писатель, настойчиво уверявший читателей в том, что познал женскую природу, как-то сказал, что на свете много женщин, с которыми можно переспать, и мало женщин, с которыми можно поговорить. Ритка относится к последним, и мало кто понимал меня так, как понимала она. Ее планы выйти замуж, на мое счастье, в который раз рухнули, и уже через два дня я встречал ее в венском аэропорту. Она очень коротко постриглась, выкрасила волосы в золотистый цвет и стала еще больше походить на девочку-подростка.
— Классная хибара, — сказала она, расхаживая босиком по теплому паркету и коврам.
Месяц назад я приобрел виллу на высоком, правом берегу Дуная.
— Мне здесь нравится, Илюша, — она обняла меня. — Ты представляешь, никто не хочет брать меня замуж. Неужели я так плоха?
— Ты восхитительна, — искренне сказал я. — И ты, наверно, единственная, кто не желает мне зла. А замуж… Зачем тебе это? Поживи-ка ты, голубушка, пока молода, в свое удовольствие. Бабий век короток. Короче, чем у мужиков. Хватай жизнь за хвост, пока рука крепка и втянут живот. А что, кроме забот, пеленок и бессонных ночей у колыбели, принесет тебе семейная жизнь?
— Чем мы будем здесь заниматься? — весело спросила она.
— Играть в домино, — сказал я, расстегивая молнию на ее платье. — Но не только. Завтра нас ожидает радостное событие, встреча с лучшим демонологом Европы. По моим сведениям, он раньше, то ли в Перми, то ли в Красноярске, преподавал в хореографическом училище выворотность и гибкость прыжка.
— Демонолог… это кто? — спросила Рита. — Тот, кто воюет с демонами?
— Не только воюет, но и одолевает их. Завтра же к нему и отправимся. Надо срочно победить демона, который обосновался внутри меня, — сказал я, сбрасывая туфли.
— Зачем его побеждать? Мне нравится твой демон, — засмеялась она, — если я понимаю, кого ты имеешь в виду.
Ритка с ходу, не заметив, очеловечила, одушевила мужской детородный орган. Верней, демонизировала. Над этим стоило призадуматься.
Ночь с Ритой на какое-то время привела меня в чувство.
Глава 48
— Демоны подразделяются на девять чинов, — степенно начал демонолог и небрежно добавил: — А может, и на десять, черт их знает…
Начало мне понравилось. Мы с Ритой сидели в низких продавленных креслах. На мне было одеяние циркового клоуна. Ни прохожие, ни таксист, пока мы сюда добирались, не обратили на это никакого внимания. Европа. Толерантность, мать ее. Толерантность, доведенная современными панъевропейскими властителями дум до абсурда. Демонолог же, похоже, просто ничего не заметил: по всей видимости, абсурд пробрался и в область неизведанного, потустороннего, таинственного.
Напротив нас на полу, скрестив ноги на восточный манер, сидел сам хозяин дома, взъерошенный старичок с красным носом и бегающими глазками. Левая рука его покоилась на низеньком кривоногом столике, на котором в беспорядке лежало несколько листов бумаги, исписанных крупным почерком. На том же столике находилось блюдо из желтого металла, на котором лежали резец и молоток.
— Не обращайте внимания. Это мода сейчас такая, — сказал он, заметив, что я разглядываю блюдо.
— Какая?
— Косить под масонов. Я не отстаю. Так вы хотите изгнать беса? Из кого, из себя? А которого? Сами не знаете? Вот все вы так. А их много, демонов-то…
— Я плохо подготовился к встрече, — признался я, — я не знаю, с какого надо начать.
— Выгоним главного.
— А я вам за это денег дам.
— Деньги — это хорошо, — оживился старичок, — за квартиру платить нечем. Совсем поиздержался. Верите ли, слаб я до женского общества, еще с прежних времен, когда меня необоснованно обвинили в приставании к юным балеринам и вынудили оставить кафедру сценической практики. А как, согласитесь, к ним не приставать? Там такие девицы, импотент голову потеряет… Так, которого беса-то? Главного? Так, главный у каждого свой.
Вот такой совершенно идиотский разговор. Мир по-прежнему был переполнен сумасшедшими.
— Так, на чем я остановился? Ах, да, — на демонах… Итак, демоны подразделяются на девять чинов. По мнению мистиков и оккультистов средневековой Европы, — продолжал он вещать, скашивая глаза в свои записи и прищелкивая пальцами, словно считая деньги, — демоны, кроме того, подразделяются на… в своей оккультной книге, где привёл подробную классификацию демонов и инструкции для тех, кто… — Тут он осекся и, раздраженно слюнявя указательный палец, принялся искать продолжение. — Где же оно, черт бы его побрал? Ага, вот, оно! — Он торжествующе потряс в воздухе найденной страницей. — Это инструкция для желающих вызвать демонов. Вот видите, для желающих вызвать. Но нигде у оккультистов я не нашел, как изгонять их.
Мне начало уже все это надоедать.
— Вызвать демонов, это пожалуйста, не пройдет и минуты, как они будут у ваших ног! — вдруг раскричался старичок. — Но вот чтобы изгнать… тут я пас. А демоны… Что их изгонять-то? Меня вот выгнали из хореографического училища, и что? Остался я со своим демоном, — он гнусно хихикнул, — один на один. Ах, какие там были девушки, пальчики оближешь! Если бы я был шарлатаном, то посоветовал бы вам обратиться к…
— К церкви?
— Да, там бы вам с помощью силы, веры и поста…
— Силы веры, поста и молитвы, — поправил я его.
— Да-да! Силы веры, поста и молитвы! Впрочем, сам я в это не верю, сколько ни постись, сколько ни расшибай себе лоб в молитве, толку не будет, пока вы сидите без денег… Уж поверьте мне. Запомните, жизнь проста. Три ступени: рождение, собственно жизнь и… расплата. Последнее самое важное! Может, вам попробовать пообщаться с шаманом? Я знаком с одним таким. Запросто вызывает духов и, кажется, умеет загонять их обратно. Дам-ка я вам адресочек…
Зачем нам с Риткой шаман? Чтобы он, пока мы будем с ней предаваться радостям любви, плясал, гугниво подпевая и гремя бубном?
Из вежливости, вернее, из сострадания мы посидели у старичка еще полчаса. Одарил я этого жуликоватого страдальца по-царски. Мне было его жаль.
Когда мы ехали домой, Рита после затянувшегося молчания сказала:
— Главный демон… Это он правильно сказал, этот старичок… У каждого — свой. Помнишь, он еще сказал что-то о времени?
— Помню, — ответил я задумчиво. — Он сказал, что время это совсем не то, что о нем говорят и что выдумал о нем смертный человек, который только и думает, как бы время остановить, чтобы подольше задержаться на этом свете. Что время не движется от начала к концу. Что оно вообще никуда не движется. Это значит, что его и останавливать-то не надо. Время — это окаменелая вечность. Сдается мне, что не так уж он и прост, этот божий одуванчик.
— Он еще добавил, что, поскольку время стоит на месте, душа человека не умирает и может вселиться во вновь родившегося младенца. Не только в того, кто родится завтра, но в того, кто родился много веков тому назад. Значит, твоя душа может вселиться в человека Средневековья. Или в древнего римлянина.
— В римлянина? Это бы мне подошло.
Наконец-то купили шубу. Огромную! Из баргузинского соболя. А может, и не из соболя. Может, из арктического медведя.
— Она не лезет ни в шкаф, ни в чемодан! — кричала Рита.
Мы с Ритой вели замкнутый образ жизни. Новыми знакомыми и уж тем более друзьями не обзаводились. Да и желания такого не было. Незримая стена отделяла нас от мира людей.
Две недели мы с Ритой бродили по городу, по его старинным улочкам, допоздна засиживаясь в барах и ресторанах. Осчастливили своим посещение местную оперу. Давали Вагнера. Судя по кислым лицам моих соседей по ложе, я не был единственным, кто, страдая, высидел до конца. Рита заснула на Вольфраме. Завидую. Уснуть, когда состязание в полном разгаре, когда артисты, ревя в три горла, пытаются переорать друг друга…
Я был полностью на стороне Владимира Набокова, который в 1934 году после венской премьеры поставил «Тангейзеру» убийственный диагноз: «Такое впечатление, что неожиданно запели ожившие картонные доспехи». С тех пор, на мой взгляд, мало что изменилось: те же картонные доспехи и утробные голоса, словно певцов душат в пустой бочке из-под квашеной капусты. Та же подкупленная клака. И те же партерные эстеты-меломаны, восторженные, шумные, неуемные, которые после каждого акта до красноты отбивают ладони и дурными голосами ревут: «Браво!!!»
Не понять мне многого. Видно, не дано. Ненавижу Вагнера. Я вообще многих ненавижу. И не только композиторов. Вчера возненавидел таксиста. Потому что он повез меня кружным путем. Невинный обман, обычный для таксиста. Но я его тут же возненавидел. Даже задрожал от ярости. Так недолго превратиться в мизантропа. А что? Совсем не плохая перспектива. Только сделаю исключение для так называемой лучшей половины человечества, хотя именно женщины заслуживают ненависти больше всего.
Боюсь, пройдет совсем немного времени, и я возненавижу себя. Все идет к этому. Начало положено: во время бритья я каждый день вижу не себя, а мертвую голову Бублика. Таким образом, я каждое утро брею ненавистное лицо мертвеца. Только и разницы, что ухо пока на месте.
Рита, как может, помогает мне справляться с тоской. Не знаю, что бы я без нее делал. Я начинаю испытывать к Рите нечто, что можно назвать вялым предвестником любви. Разумеется, это не любовь в чистом виде, не болезнь, но что-то настолько близкое к ней, что я начинаю опасаться за себя: я с трудом подавляю в себе ревность к ее прошлым подвигам. Печальный опыт подсказывает, что это первый симптом опасного недуга. Моя слабость — неожиданная для меня самого себя влюбчивость. Как убийца с кривым ножом, в любой момент она готова поразить тебя в сердце. Пора бы себя немного осадить. Хотя у ревности есть одно положительное свойство: ревность усиливает половое влечение, доводя его до повышенных, прямо-таки звероподобных вершин. И ощущения при этом настолько распутны, богаты, глубоки и разнообразны, что не возникает желания их сдерживать.
***
Есть такая разновидность шутников-весельчаков, которые в любой момент готовы предаться грусти. Так вот, я один из них. Это не недостаток и не достоинство. Это данность, с которой не хочется мириться: скверно, когда ты грустишь по всякому поводу.
Надо не грустить, а кормиться простыми истинами. Простые истины — это те, что валяются под ногами. Например, доступные женщины. Одна из них сейчас идет по улицам старинного города и держит свою руку в моей руке, и несет милую чепуху, рассчитывая на мою доброту и щедрость. И мне это по душе. Пусть жизнь играет всеми своими грубыми красками. Женщина и мужчина. Обоим хорошо. Это простая истина. Или моя церквушка в Мушероновке с сияющим зеркальным крестом. Это тоже простая истина. Но так ли уж она проста? Почему я дал деньги на ее возведение? Поддавшись внезапному порыву? Из страха перед исчезновением, в болезненной надежде, что после смерти не все потеряно и я буду еще чего-то стоить? И постройка церкви угодна небесам и поможет мне в бронировании удобного местечка в райских кущах? Не стоит лукавить перед самим собой: конечно, я ее построил потому, что хотел замолить грехи, уповая на Господа, который, как утверждает Библия, испытывал необъяснимую слабость по отношению к целым полчищам блудных сыновей. А я и был тем самым блудным сыном, который мечтает о том, чтобы кто-то пожалел и простил его.
Наверно, не меньше половины церквей в России восстановлено на грешные деньги. У бандитов стало модным давать деньги попам. Сто лет назад одни бандиты из идейных соображений разрушали церкви, другие, из страха перед возможным возмездием, — уже в наши дни их восстанавливают. Кто из них лучше? По мне — нынешние. Прежние отплясывали на развалинах того, во что столетиями верили их предки, которым, кстати, они обязаны жизнью. Нынешние — пусть для вида — хотя бы каются.
Глава 49
Я на пару дней смотался в Москву. Встретился с Бутыльской.
— Там, в банковской ячейке, был второй ключ, — тихо сказал я ей. — А рядом — письмо. Сказать, что там было написано?
— Наверно, какая-нибудь глупость? Чего ждать от идиота…
— «Когда игра заканчивается, пешка и ферзь падают в одну и ту же коробку».
Бутыльская задумалась.
— Любопытно. Что он этим хотел сказать? Ага, все понятно, недоносок спятил незадолго до того, как ему открутили голову. А ключ?..
— Вот, — я протянул Бутыльской ключ, отливающий золотом.
Бутыльская взяла ключ, повертела его в руках и расхохоталась.
— Это же анодированный ключ от детского конструктора! Теперь без риска ошибиться можно утверждать — племянничек спятил. Или… Или решил надурить потенциального вора. Допускаю, что перед смертью его посетило кратковременное просветление, и он решил на прощание пошутить. Шутка — это же фамильный стиль Бубликов. Еще мой дед в одна тысяча девятьсот тридцать седьмом году…
— Кроме письма, — перебил я ее, — и этого дурацкого ключа я видел там ожерелье, которому нет цены, оно и сейчас лежит в банковской ячейке.
— Не соблазнишь, — она отрицательно покачала головой, — осторожность — мать мудрости.
В Швейцарии объявился кудесник, он открыл клинику, где пересаживает головы старух на тела юных топ-моделей, которым в связи с внезапной смертью не посчастливилось состариться.
— Вот подкоплю немного денег, смотаюсь в Швейцарию и подожду, когда какой-нибудь молоденькой кинозвезде продырявят черепушку.
Фокин наконец-то получил от меня заверения, что я переведу на его имя некоторые суммы, достаточные для того, чтобы обеспечить ему безбедное существование, даже если он вознамерится проскрипеть еще тысячу лет.
— Ради этого я готов побить рекорд Агасфера. Если честно, реальность превосходит мои самые смелые ожидания, — сказал он замирающим от восторга голосом, когда узнал, какую сумму я ему отваливаю. — Я не надеялся на такие щедроты. Думал, что придется применить к тебе нестандартные меры воздействия.
— Сбылась мечта идиота.
— Сбылась мечта генерала, — поправил он меня.
— Учти, я отдал тебе последнее, — ныл я.
— Будет врать-то!
— Я гол как сокол, — продолжал я стенать.
— На эти деньги я открою столовку для бездомных, — размечтался Лева. — Когда совсем оголодаешь, приходи, я распоряжусь, чтобы тебе каждый раз выдавали лишнюю плошку чечевичной похлебки. Денег за это с тебя не возьмут, надо только иметь при себе бессрочный проездной билет во все концы света и деревянную ложку.
Я опять в Вене. Рита говорит, что без меня умирала от тоски.
— Пропадаю. Без тебя пропадаю, — говорила она, смешно подскакивая и кружа вокруг меня. Она то прижималась ко мне, то уходила в другую комнату и подглядывала за мной из дверей. Помешательство на почве одиночества.
Я подарил ей колечко с изумрудом. Она долго рассматривала его, потом надела на безымянный палец правой руки. И никогда его не снимала. Даже когда принимала ванну.
Я мысленно перелетаю за тысячи километров отсюда — к северу, в любезную моему сердцу Мушероновку. Лесная тропинка, выводящая к полю с бушующей под ветром золотой пшеницей. Надеюсь, поле опять колосится. Вдали — церквушка. Там, на самой вершине, на золотом куполе-луковке, изнывает от жажды Иисус. Он ждет, чтобы я снял его с креста и омыл ему раны своими слезами. Я знаю, что прощения мне не будет. Но снять Его со креста я должен. Временами я испытываю нестерпимую боль, словно к кресту приколочен я сам.
Глава 50
Я прильнул к чаше с «Колпаком свободы», опорожнил ее и шагнул к перилам. Перегнувшись, глянул вниз. Страшная высота отделяла меня от вечности. Еще шаг, и вечность была бы к моим услугам, но что-то остановило меня, и броситься вниз духу не хватило. Наверно, перевесила жажда жизни. Как ни крути, а жизнь, сколь бы никчемной она ни была, все же веселей и соблазнительней небытия. Все-таки там, впереди, кроме финального могильного холмика еще кое-что может маячить, нечто куда более привлекательное, чем сырая глина и земляные черви, — что-то вроде надежды все поменять в своей жизни. Жизнь и так невероятно коротка, и стоит ли делать ее короче?
Смерть, как говорится, меня подождет. Инсценировка смерти мне подходила больше.
«Колпак свободы» оказался безвкусным пойлом, от которого у меня началась икота. Никакого желания летать, сколько я ни ждал, у меня не возникло. Наверно, подумал я, истек срок годности, и порошок со временем потерял свои ударные галлюциногенные свойства. А может, доморощенный миколог надул меня и вместо ядовитого гриба всучил высушенные коровьи лепешки.
Как-то после завтрака мы с Ритой сидели за столиком на открытой веранде.
— Если бы у меня было столько денег, сколько у тебя, я бы знала, как ими распорядиться, — подзуживала она меня. Рита изнывает от тоски и безделья и, кажется, уже тяготится ролью верной подруги. Я ее понимаю и поэтому не осуждаю.
— Откуда ты знаешь, сколько у меня денег, если я сам этого не знаю? — лениво спрашиваю я. Это правда. Я действительно не знаю. С одной стороны, приятно не думать о деньгах, зная, что их у тебя много. С другой — незнание тревожит. Опыт подсказывал, что лучше не поспать ночь-другую, потратив время на подсчет убытков и прибытков, чем проснуться в один прекрасный день без копейки в кармане.
Рита подтаскивает стул к краю площадки и, положив руки на перила, смотрит на реку.
— Мне кажется, река течет неправильно. Хочешь, я рожу тебе сына?
— Река течет в правильном, юго-западном направлении.
— Нет, — холодно возразила Рита. — Вчера она текла справа налево, а сегодня — наоборот. Сесть бы в лодку да махнуть куда-нибудь… к черту.
— Я бы и сам это проделал. А сына родить можешь, — говорю я. — Это твое дело. Но ты знаешь, что его ждет? Кстати, куда подевался мой любимый халат с драконами?
— Я отдала его в китайскую прачечную. А там его потеряли.
— И?..
— Долго извинялись на непонятном мне языке.
— Откуда тогда ты поняла, что извинялись?
— Да рожи у них были такие. Стоимость халата вернули деньгами. Сто долларов…
— Сто долларов? — я постепенно разгорался до состояния кипучего негодования. — Это же «Версаче»! К твоему сведению, он стоит в десять раз дороже! Представляю себе, как хозяин этой заср…ной прачечной по вечерам кутается в мой халат!
— У меня есть деньги, — Рита почти плакала, — я куплю тебе.
Чего это я так разошелся? Я нежно обнял Риту и поцеловал ее в теплую макушку.
Глава 51
Случайная мысль купить остров на некоторое время засела у меня в голове. Куплю необитаемый, а лучше малообитаемый остров, думал я, выгоню или истреблю коренное население и заживу там Робинзоном Крузо. Выпишу Пятницу. Вернее, назначу Пятницей особу противоположного пола, хотя бы ту же Ритку, — без женщины я не выдержу и недели, — положу ей достойный оклад, научу ее ходить босиком, разжигать огонь, жарить на раскаленных камнях мясо диких зверей…
Когда я поделился своими соображениями с Ритой, она посмотрела на меня печальными глазами — так мать смотрит на безмозглого сына.
— Готовить на костре? И, разумеется, мыться без мыла?
Таким образом, отшельничество отпадало. Я не мог себе представить жизни без подруги. Поразмыслив, я понял, что слишком далеко зашел в своих размышлениях об одиночестве, и тяга к этому противоестественному социально-психологическому явлению, не успев окрепнуть, как дым развеялась на начальной стадии.
— Это тебе, — сказала она, протягивая мне подарочную коробку с бантом. Вид у нее был смущенный.
Это был мужской халат. От «Версаче».
***
— Игра проиграна, игра проиграна, игра проиграна по всем статьям, — кричал я, стоя на веранде своей виллы под проливным дождем. — Мне уже за сорок, а у меня нет никого, кому я дорог, у меня нет ни одного близкого человека. Ни одного! Дожил, как говорится. Если я завтра умру, кто понесет мой гроб? Родные, близкие, друзья? Но ни тех, ни других, ни третьих у меня нет. Не самому же гроб нести.
Подошла Рита. В руках у нее был большой зонт. Раздался приглушенный хлопок: над нашими головами взметнулся и завибрировал от ветра черный купол, одна спица была погнута, и зонт раскрылся не до конца.
— В самом деле, не самому же гроб нести? — повторил я.
— А я?..
— Женщины не носят гробы.
— Шел бы ты лучше в дом. Так и до воспаления легких недолго… Шутка ли, ноябрь…
В гостиной она растерла меня махровым полотенцем и шерстяными носками. Потом приготовила пунш.
И скоро я уснул на диване, свернувшись, как собака. Проснулся ночью. Рита укрыла меня пледом. Она сидела рядом в кресле, подложив руку под голову. Глаза ее были закрыты. Я покрутился на диване, чтобы плед плотнее подоткнулся под меня, и уснул крепким сном.
***
Рита. Ослепительная красавица. Чего я ищу? Зачем? Вот она, рядом, верная — насколько может. А не сказать ли мне ей, что хочу прожить с ней бок о бок долго-долго, пока смерть не разлучит нас?
— Без тебя мне одиноко… — признался я.
— Когда-то ты обещал отвезти меня на край света. Тебе это удалось, — сказала она.
— Милая, Земля — это шар. Вот послушай, что говорил Александр Дюма: «Чтобы отыскать ее, он действительно готов был отправиться на край света, но Земля — шар, у нее много краев, и он не знал, какой край ему выбрать». Поскольку краев много, а «ее» разыскивать нет необходимости, она, то есть ты, сейчас рядом со мной, — я нежно погладил Риту по щеке, — то рассуждения о крае света теряют смысл.
Я остановил себя, тупо глядя перед собой, кажется, я еще никогда не произносил разом столько банальностей.
— Может, нам завести ребенка? — вдруг брякнула она. Она не впервой заговаривала об этом.
До сей поры наши отношения отличались прагматичностью с умеренными вкраплениями разврата. Это устраивало обоих. А теперь Рита задумалась о своем будущем. Вернее — о моем. Когда женщина начинает задумываться о чем-то серьезном, то есть заниматься не свойственным ей делом, жди неожиданностей, жди беды.
— Завести?! Ребенок не собака, — хмуро пробурчал я.
Ах, говорили, говорили мне, что нельзя затягивать отношения с женщиной! Жениться я не собирался. А впрочем, почему бы и нет? Что бы это изменило в наших отношениях? Будет ли Рита, привыкшая к частой смене любовников, мне верна? Впрочем, так ли уж для меня это важно — верна, не верна? — соблазнительно нашептывал мне внутренний голос. Чтобы сексуальная сила бушевала во всю мочь, необходима хоть какая-то ревность, она обогащает чувственность, это общеизвестно. Что ж, если рассматривать супружеские отношения под таким углом, можно подумать о женитьбе. Весь Голливуд, да и добрая половина нашего эстрадного сообщества живет по таким законам. Я вспомнил, что подобные размышления бывали у меня, когда я подумывал, что мне делать с Тамарой Владимировной: жениться, убить или купить ей новую шубу. Женщины разные, а мысли и намерения у них одинаковые.
Глава 52
Умерла Бутыльская. Я присутствовал при ее последних минутах. Я слышал ее последний вздох, вернее, трагический выдох. Она угасала в швейцарской клинике, подозреваю, не от нравственного груза прожитых лет, а от неизбежного старения телесных субстанций: в глубине души, я уверен, она оставалась такой же юной, какой была в те годы, когда носила на груди комсомольский значок. Организм банально износился и не мог более удерживать в себе ее нестареющий бунтарский дух. Эта разноголосица в отношениях между телом и духом — страшная трагедия, и не каждому уготован сей тяжкий удел. Как правило, старение духа и старение тела происходит в соответствии с установленным природой или богом порядком, то есть в закономерном, постепенном, незаметном и привычном единодушии. Что тоже не сахар. Не знаю, что бы я выбрал, если бы у меня была возможность выбирать.
В течение нескольких недель Бутыльская лежала в клинике «Женолье» и ждала, когда кто-то, кто моложе ее лет на шестьдесят, свернет себе шею где-нибудь на крутом вираже обледенелой автотрассы Базель–Кьяссо, и свернет так удачно, что пострадает только голова. Которую потом хирурги отделят от тела и заменят головой Эры Викторовны. Не дождалась. Зимы в тот год были небывало теплые, и шоссе, на ее беду, так и не заледенело.
В Женеву мы с Ритой прилетели частным самолетом. Через час были в клинике. Успели к самому концу. Врачи держали Бутыльскую, что называется, на плаву, используя традиционный кислород и подбадривающие инъекции. Инъекции вызывали приступы гомерического хохота, которые доводили мою старую подругу до изнеможения. Допускаю, что именно этот смех в конце концов ее и доконал.
— Ты знаешь, Илюша, — говорила она в день смерти, — жизнь оказалась поразительно короткой. Еще вчера мне было двадцать, а сейчас, если я не ошибаюсь, уже 92, — она захохотала. — Мне тут принесли зеркало, на меня оттуда глянула такая рожа, что мне захотелось в нее плюнуть. Я бы и плюнула, да сил не хватило… — она истерично захохотала. — Знал бы ты, как страшно умирать!
Разговор и смех утомили ее. Она закрыла глаза. Дышала она тяжело и часто. Сквозь редкие ресницы старухи просочились две слезинки. Они сползли по морщинистым щекам и замерли на подбородке.
Спустя минуту она сказала:
— Вот тут, под подушкой… Помоги мне, там письмо.
Я склонился над ней, ожидая ощутить тошнотворный запах болезни, дряхлости и лекарств, но уловил лишь нежную волну духов. Я приподнял седую тяжелую голову и сунул руку под подушку. Нащупал конверт.
— После прочтешь…— велела она. — Помнишь анекдот? Ведут еврея на расстрел. Ставят к стенке. Он спрашивает: можно отлить? А конвоир ему: после отольешь.
Она помолчала, собираясь с силами.
— Мне говорили, что это лучшая клиника в Европе. А оказалось, что пациентам сначала ставят диагноз, что они безнадежно больны, а потом подтверждают этот диагноз на практике. Врачи не покладая рук борются со старением, используя различные сверхсовременные методы: лечебное голодание, например. Мне кажется, они борются не со старением, а со старухами. Их здесь столько, этих богатых хрычовок со всего света, расфуфыренных, наглых, капризных, ярко накрашенных, что предпочтешь не лечиться, а подохнуть. Головы здесь не пришивают, все это сказки. Мерзавцы! Болезни, болезни, и нет от них спасения, никуда от них не спрячешься… Кажется, я сижу в осажденной крепости, а неприятель все прибывает и прибывает. И забрасывает ко мне горшки с кипящей смолой и дерьмом.
Она опять расхохоталась. Я не знал, что мне делать, разразиться ответным смехом, потому что это было по-настоящему смешно, или, скорбно поджав губы, промолчать. Я, разумеется, рассмеялся. Это было последнее, что услышала моя старая приятельница. Смерть под аккомпанемент смеха. Обрушилась, ушла в небытие память, равная Вселенной. Достойная смерть.
Я стоял в коридоре, куда меня вывели медсестры, и плакал. Рита взяла меня за руку и заставила смотреть за окно. Там зеленела альпийская трава, от сильного ветра гнулись деревья, в поднебесье облака наплывали друг на друга. Там была жизнь. Мне хотелось поскорей покинуть клинику, уйти из этой обители предсмертных страданий и боли.
До отеля шли пешком.
Медленно поднялись к себе номер. Вышли на балкон.
Я смотрел на синеющие вдали зубчатые горы с белыми шапками на вершинах и ждал, когда Рита нальет мне водки.
— Осиротел твой Сапега, — сказал я. — Выйдешь замуж на сироту?
Она поняла, что на этот раз я не шучу.
Ночью я распечатал конверт. Переписка с покойницей. Переписка в одну сторону. Письмо с того света. Интересно, что еще — на прощанье — отчебучила неугомонная старуха?
Даже мертвая, она не переставала меня удивлять. «Ты, скорее всего, думаешь, какой еще номер напоследок выкинет эта чертова Бутыльская?» — писала она.
То, что я прочитал потом, меня не просто удивило, а повергло в глубочайшее изумление.
«Все твои фантазии по сравнению с моими фокусами — это просто детский лепет, — читал я. — Как ты думаешь, кто свел тебя с Корытниковым? Это сделала я. Ты полагал, что твое знакомство с Тамарой Владимировной случайность? Как бы не так! Это по моему указанию Корытников опоздал на встречу с тобой тем прекрасным летним днем. И ты стал бродить вокруг бронзового драматурга и таращиться по сторонам. Ты полагаешь, что Тамара Владимировна случайно охорашивалась перед зеркалом и крутила своей очаровательной головкой? Как же ты был доверчив, ты был уверен, что случай — это хозяин жизни. К твоему сведению, случай можно организовать. Я следила за каждым твоим шагом. Как же я хохотала, когда узнала, что ты проткнул Цинкеля вместо Геворкяна! Два слова о Вике. И она часть моих тщательно продуманных комбинаций. Правда, иной раз она выходила из-под контроля, но такова уж женская природа: она изменчива и ее трудно прогнозировать. Я поставила перед собой цель: сконструировать жизненный эпизод длиной в несколько лет. Так опытный автор детективов намечает в голове конструкцию, сюжет нового романа. Теперь о твоих успехах: высокой оценки заслуживает твой фокус с выпадением из окна идиота Пищика. Надо отдать тебе должное, это была высококлассная, почти самостоятельная работа. Хвалю. Хотя способ — галлюциногенные грибы — был подсказан мной. Но ты ничего не заметил и носился в своем дурацком тулупе по всему Подмосковью, пока не набрел на какого-то алкаша, который сплавил тебе совершенно безобидный порошок. Я сумела незаметно подменить его настоящим «Колпаком свободы», который продавался, кстати, совершенно свободно в интернет-магазине. Экий ты, братец, простофиля!
Я тебя подставляла, что было, то было. Я играла с тобой. Женщинам верить нельзя, заруби себе на носу! Я без этих смешных и в то же время иезуитских штучек не могу. Так было с картиной Сурбарана. И много раз позже. Я это делала, как высказывался один из персонажей Ильфа и Петрова, не в интересах правды, а в интересах истины. Да, подставляла. Но я же тебя и оберегала. Но ты как был самовлюбленным чурбаном, так им и остался. Ты не понимал, что чья-то дружеская рука постоянно тебя направляет и поддерживает. Я проводила тебя по узенькой дорожке между опасностями, соблазнами, большими деньгами, любовными интрижками, убийствами и прочими прелестями. Я прекрасно разбиралась в кружевах, которые плели Корытников, Фокин, Геворкян и другие, о которых тебе знать не надо. У меня, как ты знаешь, связи и знакомства на всех этажах, от самых высоких до самых низких. Не скрою, были, были издержки, и я не без греха. Были, так сказать, допустимые и недопустимые потери. Что-то шло не по плану. Погибла красавица Тамара Владимировна… Мне ее было очень жаль. Да и тебе наверняка тоже. Но, слава богу, не ты отрезал голову моему племянничку. А, наверно, мог. Если бы это произошло, ты превратился бы в примитивного убийцу. Правда, Геворкяна ты все-таки укокошил. Но в данном случае он сам напрашивался на смерть. Такое, значит, выпало ему счастье.
Это у авторов детективов все понятно, правильно выстроено, закономерно, логично и округло. Жизнь не такая, она далека от выдуманных идеалов, она хаотична, безалаберна и угловата. Жизнь — та же Женщина: главное ее свойство — это непоследовательность, кроме того, она неожиданна и непредсказуема. Миллионы стрелочек-причин влияют на принятие решений. Эти миллионы причин, как внешних, так и внутренних, каждую секунду меняют картину мира. Мы как-то над этим не задумываемся. А это аксиома.
Я довольна проделанной работой. Я сумела на практике доказать самой себе, что, несмотря на трудности, жизнь при большом желании и большом старании можно сконструировать под себя — то есть так, как тебе хочется. Было бы везение. А везет, как известно, тому, кто хочет, чтобы ему повезло. Ты спросишь, зачем я все это делала? Ах, как это занимательно! Жизнь — это возможность эксперимента. Господь вручил тебе жизнь: бери, распоряжайся! Большинство людей даже не подозревают, что право экспериментировать дано каждому, и дано только один раз — ведь жизнь одна, другой не будет. Большинство людей проживают свои жизни, не испытывая судьбу на вшивость. Живут как бог на душу положит. Не экспериментируют. Я же экспериментировала. Мне не все удавалось, но я довольна. Если бы я этим не занялась, кусала бы себе свои костлявые локти. Страшно умирать, Илюша, знал бы ты! Одно дело отгонять мысли о смерти, другое — осознать и принять это. Умру я, и куда денется огромное здание под названием моя жизнь? Провалятся под землю и исчезнут бесследно годы, когда любила я и когда любили меня? Куда подеваются воспоминания о ночах без сна, о мыслях, о которых знаю только я одна? Прощай, друг мой! Оказалось, что в девяносто жить хочется не меньше, чем когда тебе двадцать. Ах, как страшно…»
Феноменальная старушенция, что и говорить.
Жизнь приучила меня сомневаться во всем. Думаю, в предсмертном письме Бутыльской далеко не все правда. Ей хотелось так думать, ей хотелось думать, что она ловко управляет людьми и искусственно создает жизненные ситуации. Но так ли это?
Я лежал на кровати, рядом по-детски посапывала моя будущая жена. Что ждало нас?.. Впереди была жизнь, которую, сколь бы мучительна и прекрасна они ни была, мне предстояло оттрубить от первого звонка до последнего. Надеюсь, последний прозвенит не скоро. Жизнь шла полосами. Вернее, волнами. Грязная волна накрывала кристально-чистую, потом новая, чистая, смывала грязь, потом опять — грязная, и так без конца.
Мир людей всегда был полон загадок. Письмо Бутыльской мало что прояснило. Даже, скорее, прибавило вопросов. В которых мне было лень разбираться. Но кое в чем все же разобраться стоило. Например, в том, что касалось осведомленности Бутыльской «о кружевах, которые плели Корытников, Фокин, Геворкян и кто-то еще», кто оставался, так сказать, за кадром. Это наводило на мысль, что за всеми моими приятелями и неприятелями стоят силы, действия и намерения которых мне никогда не предугадать и не предотвратить. Она на это, говоря об «этажах», прямо мне указала. Я по-прежнему оставался пешкой. И с этим мне предстояло жить.
Глава 53
Я сею смерть. Сам того не желая, выкашиваю всех, с кем меня сводит судьба. Умерла Рита. Вот уж не ожидал, что эта полная жизни девушка, у которой на уме были только развлечения и удовольствия, закончит свои дни в столь молодом возрасте. Умерла она при родах. Такая редкость в наши дни! И такая вопиющая несправедливость.
— Сапега, ты так и не выполнил своего обещания, — сказала она мне за неделю до родов. Она сидела в кресле на открытой веранде лицом к городу, который тонул в жарком августовском мареве. Я стоял рядом и курил. Мы опять жили в моем доме на берегу красивой реки.
— Какое еще обещание? — переспросил я. Рита выглядела прекрасно. Огромный живот ее не портил.
— Поцелуй меня.
— От тебя пахнет свежим ветром, — сказал я. — Так какое обещание?..
— Когда-то ты обещал мне бушующий океан.
— Вот родишь, будет тебе океан.
— Сапега, я боюсь.
И тут она разрыдалась. Я с трудом ее успокоил. Я вытирал ладонями ее лицо, мокрое от слез.
Потом она плакала не раз. Я слышал, как по ночам она зажимала себе рот руками, боясь разбудить меня.
Ребенок выжил. И я остался с этим ребенком, как говорится, на руках. Сначала я растерялся. Прижимая мальчика к груди, орущего, плачущего, мокрого, я не чувствовал себя его отцом. Ребенок был теплый, мне показалось, что я прижимаю к груди щенка. И тут ребенок затих. Он сделал какое-то едва уловимое движение. Это решило все. И навсегда.
На столе лежало колечко с зеленым камнем. Сын да это колечко — вот все, что осталось от Риты. Я был ее любовником. Не первым, не десятым и даже не двадцатым. Но — последним. Было чем гордиться. А она так и не увидела бушующего океана.
Глава 54
Прошло пять лет.
В Мушероновку я поехал с сыном. Приехали утром, стояла ранняя осень, и солнце еще грело по-летнему. Задержались на платформе, провожая глазами уходящую электричку. Когда-то я любил поезда. Пусть и Илюша полюбит. Я взял его за руку. Вышли на привокзальную площадь. Над площадью клубилась розовая пыль. Притормозили у магазина, из открытой двери которого пахнуло ржаным хлебом.
Пересекли шоссе, и вот она, дубрава, знакомая с детства. Если умирать, то здесь. Или чуть дальше, у колокольни с крестом на макушке. С покоем в душе. Впрочем, покой, как и смутную грусть, облагораживающую душу, а также блаженное томление духа надо не только баюкать в себе — их требуется заслужить. Или завоевать.
А что, если самого себя приколотить к кресту? Будет ли это святотатством? Или станет религиозным подвигом? Приколотить себя к кресту… Вколачивать в себя, в свою плоть гвозди — задача, не простая даже для мазохиста. Да и без помощника с этим делом, требующим сноровки и самоотвержения, не обойтись: я правша, прибив к кресту левую руку, чем я буду вколачивать гвоздь в правую? Лбом? Наверно, лучше попросить кого-нибудь, какого-нибудь случайно подвернувшегося отзывчивого прохожего с молотком и гвоздями под мышкой, оказать мне такую услугу.
Мы брели по лесной тропке. Вокруг ни души. Отзывчивые прохожие не попадались.
Я шел и дивился. Мне казалось, что дубы стали ниже ростом, а я вырос сам, став сказочным великаном, и попал в волшебный игрушечный лес, где щебетали разноцветные птахи и прятались под деревьями мохнатые зверушки.
Мы сошли с тропинки и углубились туда, где был гуще молодой лес, состоявший из дубняка и зарослей орешника. Я выбрал место между двумя кустами, сорвал гроздь поспевающих орехов и сел на траву. Притихший Илюша сел рядом, прижался ко мне и потерся носом о мое плечо. Дышалось легко и свободно, хотелось вобрать в себя весь лесной воздух и не выпускать его из себя, пока он не пропитает голову и сердце.
Осень все же давала о себе знать: в воздухе бродили пьянящие запахи прелой листвы и пожухлой травы. Мне казалось, что пахнет дорогим трубочным табаком.
А ведь жизнь, черт возьми, прекрасная штука! Моя жизнь встроена во время, которое неуклонно движется из прошлого в будущее, не делая остановок в настоящем. И зря я так непочтительно отзывался о времени, пытаясь подверстать его под свои убогие представления о будущем, прошлом и настоящем. Время не электричка. У него свое расписание. И не мне его менять.
Мои ставшие привычными размышления о собственной смерти были в одночасье сметены вдруг возникшим страстным, всесокрушающим желанием жить. В последние годы чужие смерти сильно влияли на мои размышления о моей собственной смерти. Они не могли не влиять. Мне не забыть, с каким удовольствием я убивал мерзавцев, погасивших небесный свет в глазах безногой мадонны. Особенное наслаждение я получал, когда выкалывал одному из них глаза. Я уже тогда понимал, что это за пределами нормы, что я превращаюсь в садиста, но ничего поделать с собой не мог. Я удивлялся самому себе, я не предполагал, что способен на такую мерзостную бесчувственность. Смог бы я сейчас проделать все это вновь?..
Паперть перед церковью Святой Женевьевы и Люнебургская пустошь. Попробую найти их в Мушероновке — если не пустошь, то хотя бы паперть. Упаду на колени перед священником, напрошусь к нему в гости, может, он растолкует мне, в чем смысл жизни.
А что, если приснившийся мне распятый Иисус не иллюзия, а страшная реальность, и он до сих пор изнывает от жажды и смертной тоски? Я шел и боялся, что увижу нежного юношу, почти мальчика, всесильного и беспомощного Иисуса, приколоченного шестидюймовыми гвоздями к зеркальному кресту.
…Мы сидели в горнице дома отца Леонида, настоятеля храма Рождества Пресвятой Богородицы в селе Мушероновка, и пили чай.
Вот и состоялась наконец моя встреча с действующим представителем церкви. Когда-то я мечтал об этом. Со временем мой пыл поутих. Я сам нашел ответы на многие вопросы — без участия церкви. А те вопросы, на которые не нашел ответа, постепенно сами собой заблудились в закоулках памяти и потеряли для меня остроту. Посмотрим, как будет разворачиваться наша беседа.
В соседней комнате на широкой деревянной скамье, укрытый пледом, спит Илюша. Его сморили впечатления, которые он не будет вспоминать, пока длится детство, но которые вспомнит, когда постареет.
Дом, вернее, просторная изба-пятистенок, был построен недавно, и в нем еще пахло масляной краской, сосновой стружкой и смолой. Несмотря на то, что за порогом ярко светило и грело солнце, в доме было прохладно, и поэтому в камине за чугунной решеткой тлело березовое полено; полено изредка подергивалось крошечными язычками пламени, и от этого становилось тепло не только в комнате, но и на душе. Горница производила впечатление городской гостиной. Все свидетельствовало о том, что деревенский батюшка не чужд умеренной роскоши: украшением горницы были картины на библейские сюжеты в лепных рамах, хрустальная люстра и потертый персидский ковер, которому именно из-за потертости цены нет. Недурно он тут обустроился на мои деньги. Я нигде не увидел иконостаса, и это показалось мне странным, впрочем, это дело вкуса, и не мне с моими грехами лезть в быт и дела церковнослужителя.
— А правильно вы решили поменять крест, Илья Ильич, — сказал отец Леонид. — Правильно. Церковь не балаган. И какому идиоту пришло в голову устанавливать зеркальный крест? — неосторожно осведомился он.
— Какой привезли, такой и поставили, — хмуро пробурчал я. Не стану же я ему признаваться, что идиот этот я. Да, идея установить на церкви зеркальный крест принадлежала мне. Я и сам не знал, зачем я это сделал, наверно, для того, чтобы крест сверкал на солнце и был виден издалека. А почему теперь я решил его сменить? Может, потому что в деревянный крест легче вбивать гвозди?
— Хорошо, а кто полезет на купол? — забеспокоился батюшка.
— Мы с вами и полезем. А пока я хотел бы спросить, в чем смысл жизни.
Он как-то странно отвел голову в сторону.
— Для начала расскажите о себе, Илья Ильич, это не исповедь, просто расскажите, как вы жили, чем жили, расскажите… в допустимых вами пределах, в границах, которые сами же себе и установите.
— В допустимых пределах? — я задумался. — Попробую, хотя грехов столько… да и пределы размыты. Грехами можно отмахиваться от тех, кто слишком много говорит о нравственности и человеколюбии, то есть от вас, священников, не так ли, отец Леонид?
— Что привело вас ко мне?
— Простите мне сию напыщенную патетику, но я не знаю, вернее, я не уверен… во имя чего мне стоит жить. Только не надо говорить мне о всеобщем благе и заботе о ближних, я это и без вас знаю.
Он отставил чашку в сторону.
— Вы же пришли ко мне, значит, чего-то ждете от меня.
— Но только не пространных и бессмысленных слов о благе. Я всегда полагал, что смысл жизни в деньгах, здоровье и женщинах. Уточню: в очень больших деньгах, очень крепком здоровье и очень красивых женщинах.
— Вы, простите, верующий?
— Я и сам не знаю. А вы?
Он усмехнулся.
— Отцы церкви во многом сами виноваты, что возникают такого рода вопросы. Что ж, священнослужитель хоть и служит Богу, всего лишь человек, а человеку, как говорится, ничто человеческое… Я верующий, — сказал отец Леонид и вдумчиво перекрестился, — глубоко и сознательно верующий христианин. Рассказывайте!
Он привстал, налил себе и мне чаю и удобно расположился в кресле, всем своим видом показывая, что готов слушать долго и внимательно.
— Ну, что ж… — сказал я, — расскажу. Жил, как все. Учился, работал, влюблялся, изменял, мне изменяли, женился… Терял близких, похоронил первую жену, вернее, убил… Вторая жена умерла сама…
Я прямо посмотрел в глаза священнику. Он не отвел взгляда: видно, всякого наслушался за время своего пребывания в роли врачевателя человеческих душ.
— Моя первая жена… Она умирала… — у меня вдруг сел голос. — Она умирала в страшных муках. Врачи знали, что она безнадежна, но, как и положено, делали все возможное, чтобы продлить ей жизнь, то есть продлить ее мучения. И тогда я решился… Таблетки, снотворное в лошадиных дозах… Сейчас я думаю иначе. Тогда я оправдывал себя… Да, я убил из чувства сострадания. Но не только. Это я осознал годы спустя. Тогда я извелся, я устал от ее мучений. Это был шаг эгоиста, я больше думал о себе, чем о ней. И в то же время… Пусть это и убийство, но этот шаг… вроде… шутки. Вроде жестокой шутки, вроде издевательства над богом, жизнью и смертью.
Я чувствовал, что говорю искренне, но в то же время голос мой звучал фальшиво. Так бывает всегда, когда хочешь сказать правду.
Отец Леонид покачал головой.
— Нельзя шутить такими вещами. Шутить со смертью…
— А почему — нельзя?
— Вот вы пошутили и в результате сидите сейчас передо мной. Бог, вера, духовное благо или счастье человека…
— Бог, вера… духовное благо или счастье человека… — перебил я. — По-моему, главное — это покой в душе.
— Одно без другого не бывает. На чем…
— Простите, — опять перебил я, — я пришел не для того, чтобы вести с вами теософские, теологические и религиозные диспуты, кстати замечу, что я неплохо подкован в этой области, а чтобы получить внятный ответ на простой вопрос, как мне жить дальше?
— Простой вопрос? — он засмеялся. — Да сложней вопроса человек не придумал со времен Адама и Евы! И вы не в силах его решить! А вот Господь всех видит и знает, кто и в чем нуждается. Господь промышляет о всяком человеке и желает каждому человеку спасения. Нужно верить в это и надеяться, что придёт время, когда беды отступят и придёт лучшая жизнь. Главное — не потерять веру в Бога!
Он перевел взгляд за мою спину, я обернулся и увидел в углу светелки иконостас. Возможно, из-за того, что он был укрыт пожухлыми березовыми ветками, я его сначала не заметил. По привычке сощурив глаза и таким образом удесятерив силу зрения, я среди образов Святой Троицы, Спасителя, Божией Матери и апостолов обнаружил икону кисти Брагина с апокрифическим святым туманного происхождения. Отец Леонид перехватил мой взгляд. Он слегка смутился.
— Терпим это, с позволения сказать, художество, потому что церковь наша поддерживается и существует благодаря вашему деятельному участию, господин Сапега. Подчиняюсь. Если бы не вы, от церкви давно остались бы рожки да ножки. Дачники в церковь не ходят, а местные либо вымерли, либо перебрались в город.
— Сегодня же я заберу у вас эту… картинку.
Отец Леонид просиял.
— Вот спасибо! — сказал он и тут же смутился: — Простите…
— Вера! — воскликнул он спустя минуту, грозя кому-то перстом. — В вере человек находит критерий для правильного распознавания истинного от ложного, должного от мнимого, доброго от злого. А через это человек научается устраивать свою жизнь со счастьем для себя и с пользой для других, с развитием в своих ближних и в себе сторон характера добрых, светлых, радостных. И жизнь в вере в Бога всегда получает покой и удовлетворенность, или, по Апостолу, «правду, мир и радость о Духе Святом»… Что всегда почиталось целью и смыслом жизни вообще? С самого начала своей священнической деятельности я считал своим долгом помочь людям осмыслить, верно понять и определить жизнь человеческую вообще. Только при свете религии человеку становится ясным весь этот мир как в целях его бытия, так и в его конечных результатах. И сам человек находит в нём свое определенное место и…
— …и устанавливает надлежащие отношения к природе вообще и к себе подобным существам в частности, — с усмешкой продолжил я за него. — Я же говорил, что неплохо подкован. Вы только что сказали, что человек научается устраивать свою жизнь со счастьем для себя и с пользой для других. Вы предлагаете мне втиснуть себя в рамки, в то время как я только и думаю, как бы из этих рамок выломиться.
Священник посмотрел на меня с укоризной.
— А чего бы вы хотели больше всего?
— Пока жив — покоя. А после смерти — тоже покоя и вечной жизни в раю. А в рай, утверждает ваша церковь, может попасть лишь верующий. Помимо этого верующий должен быть крещеным. Причем — по-православному. Всем же остальным, то есть католикам, мусульманам, атеистам и язычникам, место в аду. А как же быть тем, кто в силу обстоятельств не был приобщен к православной церкви и кто родился в государстве, где религия была почти под запретом? В чем вина этих людей, к числу которых принадлежу и я, почему им-то путь в рай заказан? Вот он, ваш фальшивый идеологический костяк, вернее, оселок, на котором держится ваша вера в бога. А как же милосердие? Где то добро, о котором талдычите вы, православные священники?
Лицо отца Леонида стало наливаться малиновой краской. Он смотрел на меня с изумлением и молчал. А я уже не мог остановиться.
— Всегда были люди, которые не верили в бога, но совершили столько добрых поступков, сколько и не снилось вашим святым. Почему же им не дарован вечный покой, почему вы отказываете им в жизни на небесах?
— Да воздастся каждому по вере его! — выкрикнул отец Леонид и поднял руку.
— Да бросьте вы! Надо полагать, Господь мудрее всех церковников, вместе взятых. Если мы верим в Его милосердие, которое безгранично и мудро, значит, прав тот, кто утверждает, что вечный покой дарован и тем, кто в Бога не верует. Единственное условие — надо прожить свою жизнь так, чтобы «умирая, мог сказать: самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы отданы самому главному в мире: борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-либо трагическая случайность могут прервать ее». Можно по-разному относиться к убеждениям человека, написавшего это, но сказано очень сильно. Как было бы прекрасно, если бы достойно прожитая жизнь стала автоматическим пропуском в райские кущи! Но нет! Шиш с маслом! — бушевал я. — Без документа, что ты православно верующий, туда тебя ни за что не пустят!
— Пропуск в рай дает не церковь, а Создатель. О, Господи! — отец Леонид схватился обеими руками за голову. — Что это я говорю?!
И тут черт дернул меня спросить:
— Кстати, отец Леонид, а как вы стали священником?
Глаза его беспокойно забегали. Тем не менее он твердым голосом ответил:
— Чтобы стать священником, надо окончить духовную академию.
— И вы?
— Я ее окончил.
— А до этого?
— Надо окончить духовную семинарию.
— И вы?
— Я ее окончил.
— А до этого?
Отец Леонид долго утюжил ладонью бороду и наконец выдавил из себя:
— А до этого я окончил адъюнктуру Военно-политической академии имени Ленина.
Вот тут меня пробило, что называется, до основания! Помнится, Корытников рассказывал о каком-то своем сослуживце, который переквалифицировался в служители церкви. Не об отце ли Леониде он говорил?
— Тогда вы, наверно, знали моего приятеля Корытникова? — спросил я.
— Да, я был знаком с рабом божьим Павлом Петровичем Корытниковым. Но я давно потерял его из виду. Не знаю, жив ли он…
Я чуть было не ляпнул, что Корытников сгорел на пожаре.
— Жив, жив, что ему сделается, — соврал я.
Воспоминание о пожаре подсказало мне, что неплохо бы вызвать из райцентра пожарную машину с выдвижной лестницей. Для подстраховки. У меня, кажется, снова появился страх высоты: при мысли, что мне придется забираться на церковный купол, у меня пересохло в горле.
— Простите, отец Леонид, у вас нет водки? — спросил я.
— Как не быть! — блеснул заигравшими глазами священник. — Вам какой? «Столичной», «Московской», «Посольской»?
Что делает с человеком спиртное! Водка, застолье — основа всего сущего на российской земле! Завязываются любовные отношения, возникает дружба, принимаются важные решения, устраиваются судьбы! Стоит посидеть с незнакомым человеком час-другой, и вот вы уже приобрели друга на всю жизнь!
И действительно, спустя короткое время наши отношения значительно потеплели, и мы заговорили нормальным человеческим языком: то есть перешли на «ты» и стали употреблять крепкие выражения.
— Так есть Бог или нет? — спросил я. А что я еще мог спросить?
— Вот дьявол, так тот точно существует. Доказательство? Вот, взгляни. Сам дьявол водил рукой этого нечестивца, — он указал пальцем с простым серебряным перстнем на «творение» Димы Брагина. — Икона, мать ее…
За годы, что я ее не видел, фон вокруг бородатой головы апокрифического святого поблек: по всей видимости, Дима использовал дешевые краски, зато ярче высветилась сама голова, на которую он не пожалел денег. Что и говорить, эта, с позволения сказать, икона производила сильное впечатление. Особенно поражали глаза, они прожигали насквозь. Страшная картинка!
Через час мы с отцом Леонидом, заботливо поддерживая друг друга, полезли на купол менять крест. Рядом с церковью стояла пожарная машина, возле нее, уперев руки в бока, стояли и курили топорники.
Сначала мы с отцом Леонидом забрались на звонницу. Потом по крепкой деревянной лестнице поднялись выше. И вот мы на куполе. Я ухватился за зеркальный крест. Он был тёплый. Покрутил головой, обозревая окрестности. Вон там, вдали, раскинулся луг, который отсюда виделся правильным ромбом; луг, как когда-то, колосился зрелой пшеницей, и по нему гуляли солнечные волны. Сейчас, пусть и ранняя, но все же осень, странно, что не убрали, колос перезрел, и поэтому кажется, что луг напоен жидким золотом. Почему не убрали? Что-то помешало? Или ждали моего появления, чтобы предъявить мне всю эту красоту?
Я повернул голову направо. Увидел далекую дубовую рощу; ветер донес дурманящий запах подпревающей, уставшей за лето листвы, за лесом — шоссе, по которому в обе стороны шли потоки машин, еще дальше станция, еще дальше строительные краны и тающие в туманной дымке многоэтажные дома. У меня захватило дух. Я и не предполагал, что из Мушероновки видна Москва.
Дьякон и служка с помощью самодельных талей, на веревках, подали нам просмоленный, покрытый прозрачным лаком деревянный крест. Нам предстояло установить его. Но прежде надо было демонтировать зеркальный. Это оказалось нам не под силу. Пришлось призвать на подмогу плотника Василия, дюжего немногословного мужика, который, кстати, несколько дней назад привез новый крест из Пскова, Василию подсоблял водитель. Оба они все эти дни околачивались в Мушероновке, ночуя, как без осуждения поведал мне священник, в доме анонимных представительниц местного женского населения.
С большими предосторожностями мы с отцом Леонидом спустились на бренную землю.
Уже стоя внизу, он все время приговаривал:
— В поте лица своего установите крест, дети мои, будьте внимательны и хорошенько установите крест, не то не заплачу, — он жестикулировал початой бутылкой водки и, не прячась, поминутно прикладывался к ней. Плотник и его помощник, почти неслышно матерясь, не обращали на священника никакого внимания. Посмеиваясь и качая головами, они, потратив четверть часа, сняли зеркальный крест.
— Куда его теперь девать… Он ведь освященный… — задумчиво произнес отец Леонид. Он велел служке принести еще бутылку. — Черт, — сказал он в сердцах, — я же забыл освятить новый! Ну, и идиот же я! Уже поздно, — он посмотрел на небо, — скоро совсем стемнеет. Лезь тут на эту проклятую верхотуру… еще сверзишься. Черт с ним, завтра освящу… Или пошлю дьякона…
Зеваки, которых набралось с полсотни, смотрели на священника чуть ли не с молитвенным обожанием. Народ в Мушероновке пьющий, понимающий.
Мужики работали не покладая рук четыре часа.
Когда все закончилось, я подошел к плотнику.
— Ну как, крест не подкачает?
— А что ему сделается? Сносу нет, тыщу лет простоит.
— Можешь приколотить меня к нему?
Он не удивился, только пробурчал:
— Ты не Христос.
Потом подумал и добавил:
— Попробовать можно. Приколотить, говорю, можно, чего ж не приколотить, если у тебя такая охота и дурь в башке. Только деньги вперед.
— Деньги?..
— А кто ж тебе задаром-то работать будет. Да под статью, как два пальца… Опять же гвозди денег стоят.
— Сколько?
— Четыре гвоздя стоят недорого. А вот ты… — он посмотрел на меня, — кусков на сто потянешь.
В светелке мы с отцом Леонидом и брандмейстером распили еще бутылочку. Потом пожарные подбросили меня и сына до станции.
— Так в чем же все-таки смысл жизни, отец Леонид? — спросил я священника перед тем, как сесть в машину.
— А черт его знает! — ответил он.
Уже поздней ночью ночи мы с Илюшей приехали в Москву. Он сразу завалился спать. Я же до утра перечитывал свой роман, изданный Издательским домом «Олимпиек». Несколько лет назад я слепил его из всех своих написанных «в стол» романов.
По мере приближения повествования к концу, — а уже начало светать, и заворковали голуби, — роман мне нравился все меньше и меньше. Особенно разочаровали меня последние страницы, в которых говорилось о том, как главный герой расстается с жизнью. При большом стечении скорбящего народа он умирал со следующими словами: «Все остается людям». Конец меня просто убил. Глупее не придумаешь. Но роман имел оглушительный успех. Он выдержал несколько переизданий, сумев собрать миллионную читательскую аудитория.
По мотивам романа был снят многосерийный телефильм.
Критики, с моей легкой руки перешедшие на ресторанное питание, на все лады славили меня. Они писали, что автор «изящно и проникновенно пишет о любви, страданиях и душевной боли». На короткое время я приобрел репутацию искуснейшего психолога, прекрасно разбирающегося в хитросплетениях сердечных переживаний и движениях человеческих душ.
«Этот роман, роман о странствиях души в поисках правды, покоя и спасения, был мучительной попыткой автора утвердиться, вернее, раствориться в мире хаоса, абсурда, в котором он никак не мог найти себе достойного и внятного места». Автора ждет прекрасное будущее, писали критики. Они и не догадывались, что никакого будущего у меня нет.
Спустя три года роман преспокойно увял. Он оказался никому не нужен. Сотни страниц можно было пустить на растопку. Вместе с книгой умерла часть меня, часть моей души. Таким образом, все потеряло смысл. Теперь оставалось одно: забыть о терзаниях души и полностью сосредоточиться на потребностях тела. А их, как мы знаем, немало. Женщины? Разумеется, женщины, без них никуда. Но есть и другое. Например, почему бы мне не увлечься кулинарией, кухней, гастрономией? Каждое утро уминать полкило черной икры. Поварская теория гласит, ложкой икру не едят. Надо проверить на практике, так ли это. А заодно перепробовать, пока не прохудится желудок, все экзотические кухни мира, всякие там индийские, таиландские, вьетнамские, от которых горят внутренности и пробуждается похоть. Говорят, среди деликатесов вьетнамской кухни можно встретить блюда из удавов, крокодилов, крыс, кошек, собак и ядовитых змей. Открыть обед заливным из крокодила и закончить десертом из засахаренных крысиных хвостов.
***
На кого был похож годовалый Илюша? Ну, в этом возрасте, уверен, все дети одинаковы, одного от другого не отличишь: нос кнопкой, глаза-бусинки и слюнявый рот, распяленный в идиотском смехе. Когда Илюше стукнуло полтора и в глазах его изредка стало появляться нечто осмысленное, особенно тогда, когда он обделывался, он стал походить на кого угодно, только не на меня. К двум годам нос у него посинел и вытянулся, подбородок хищно заострился, а серенькие глазки глубоко запали в череп: ни дать ни взять карикатурная копия Фокина. Только усов не хватало, но это дело наживное. Он мне тогда очень не понравился, я даже подумывал подбросить его в приют. Годам к трем подбородок его подобрался, разгладился, нос оформился в крепкую картофелину, глаза округлились и слегка выкатились. Он стал походить на венского композитора, который, по словам Ритки, пукая, пованивал жженой пробкой. Я обнюхивал малыша по нескольку раз на дню, пукать он пукал, а вот пах он чем угодно, только не жженой пробкой. Я уже было махнул рукой на все эти загадочные трансформации, но, как-то исподтишка разглядывая сына, вдруг с удивлением обнаружил, что он стал таким, каким я был сорок лет назад, тому свидетельством мои черно-белые детские фотографии. В то же время метаморфозы, почти с калейдоскопической скоростью изменявшие внешность моего сына, не могли не настораживать. Что будет происходить с ним дальше? А что, если он не остановится на этом варианте преображений? И продолжит невольные эволюции с внешностью? Впрочем, все говорили, что мальчик всегда был похож на меня. Означало ли это, что мои недоумения лишь плод моей нездоровой подозрительности и что мне пора озаботиться своим психическим состоянием?
Илюша рос тихим, послушным мальчиком. Он разговаривал на трех языках. Правда, словарный состав его был невелик. Но разговаривал же! Няньки, бонны, воспитательницы и гувернантки не могли на него нарадоваться. «О таком сыне можно только мечтать», — говорили они. Я же вел свободный, по большей части гулевой образ жизни и видел своего сына не так уж и часто.
Только в последнее время я стал уделять ему больше внимания.
Глава 55
Приснился сон. Аня, Илюша и я. Пляж. Океан.
Илюша бредет по берегу и смотрит вниз, выискивая что-то. Наклоняется, поднимает некий плоский предмет. Это камешек удивительной формы, идеальный треугольник, разноцветный, весь в красочных извивах и изломах. Камень очень красив, он светится, как если бы был сделан из прозрачного золота; если присмотреться, в середине можно обнаружить глаз. Глаз безлик: ни интонации, ни прищура, ни мысли.
— Когда я вырасту, я буду делать тебе дорогие подарки, возьми, это тебе, — он протягивает мне камешек.
— Я ждала, когда ты будешь счастлив, — говорит Аня. — Сейчас самое время. Я знаю, это ты повинен в смерти Брагина. Я мечтала отомстить тебе, как только обо всем узнала, вернее, догадалась… Я жила этим многие годы. Чувство мести поддерживало меня. Я умела ждать. Смешно и нелепо было убивать тебя, когда ты сам этого хотел. Но вот теперь, когда ты счастлив, самое время…
— Да, — согласился я, — я нередко думал о смерти, да и странно не думать об этом, если вокруг тебя люди мрут как мухи. Иной раз и я прикладывал у этому руку.
— Сейчас тебе не хочется умирать. Смерти, в которых повинен ты, в далеком прошлом. Они уже не тревожат тебя, как, возможно, тревожили прежде, сон твой крепок и спокоен. Да, тебе не хочется умирать. У тебя есть сын, которого ты любишь. Ты не нуждаешься в деньгах, ты свободен, ты любишь пофилософствовать на досуге. Жизни и смерти проносятся мимо тебя, особенно тебя не задевая. Самое время тебя прикончить. Ты балласт. Ты никому не нужен, ты сор, ты… ты не заслужил ни счастья, ни покоя.
— Да, не заслужил. Но вот что странно. Понять, чем руководствовался Господь, когда одаривал меня незаслуженным счастьем, невозможно. Было бы закономерным и понятным, если бы специально для меня устроили персональный ад на земле. А Бог вместо этого подарил мне сына, с которым я счастлив и буду счастлив, если ты меня не убьешь, до самой смерти. Бог должен был меня наказать, а наказывает не меня, а других. Тебя, например. Ты, юная и прекрасная, созданная для любви и счастья, годами жила серенькой мыслью о мщении, о возмездии. Мы, люди, ищем в деяниях Господа логики, простого смысла, то есть всего того, что нам понятно и что мы можем, объяснив себе, вложить в свою узенькую мозговую извилину. А у Господа свои резоны, которые недоступны нашему пониманию.
— Не заговаривай мне зубы.
Проснулся в слезах. Решил тут же позвонить Ане. Она долго не брала трубку. Потом я услышал:
— Кардинал Ришелье слушает. Аня купается. Спешу успокоить тебя: она купается не в ванной. В море.
Мне послышалась: «в морге».
— Где-где?
— В море! Сапега, знал бы ты, как я тебя заждался!
Третий день мы с Илюшей гостим у Фокиных. Лева женился на Авдеевой. У них белокаменный особняк, похожий на громадный саркофаг. Архитектура похоронного типа. Такие я видел на кладбище Реколета в Буэнос-Айресе. Только этот побольше. Так и тянет в нем помереть. Метрах в ста от особняка, ближе к морю, стоит многоэтажный отель. За ним — несколько дорогих вилл с бассейнами и теннисными кортами. А еще дальше — целая вереница огромных отелей, они стоят в несколько рядов, упираясь в подножие лесистой горы. Все это находится на берегу Тирренского моря, синего-пресинего моря, которое, по словам Левы, иногда набухает от переизбытка воды. И когда морю становится совсем невтерпеж, оно, дабы не выйти из берегов, частично переливается в какой-то океан.
— Знаю только, что не в Ледовитый. У меня всегда было плохо с географией, — извиняется он. Лева сбрил усы и кардинальскую бородку. Как ни странно, это прибавило ему лет. На безымянном пальце правой руки Левы красуется перстень с крупным аквамарином.
— Помнишь, я говорил тебе, что хочу проникнуть наверх? Чтобы там все взбаламутить, а потом навести порядок? — спрашивает он, с удовольствием рассматривая перстень.
— Ну и?..
— Глупости все это. Ничего там не изменишь. Это все равно что теленку бодаться с дубом. Телята один за другим падают как подкошенные, а дуб стоит, только крепче становится. Так было раньше, так будет всегда! Кстати, — он оживился, — я могу предсказывать, кто и когда отбросит копыта. Играл я тут в карты с одним приятным господином. Крупно у него выиграл. Он очень расстроился. Чтобы как-то его утешить, я предсказал, что в ближайшее время у него помрет кто-то из близких. Он недоверчиво хмыкнул. И что ты думаешь? Через неделю у него утонула жена, оставив ему в наследство небоскреб в Чикаго.
Лева ходит за мной по пятам: видно, соскучился.
— Могу, — говорит, — и твой конец предсказать.
— Можешь не трудиться: я и сам могу.
Авдеева раскрыла мне свои необъятные объятья. Специально для меня она нацепила на голову шляпу-корзинку с плюшевым индюком. Она опять набрала вес.
— Меня ненадолго хватило, — сказала она мне, имея в виду диету, одиночество и свои дачные увлечения вишневым садом и наливками. — Я жить хочу! Как я выгляжу? — Она покрутила головой с индюком и засмеялась.
— Ты неотразима.
Кажется, они счастливы. Однажды я застал их за занятием юных молодоженов: они стояли на веранде и, обнявшись, любовались заходом солнца. Я подошел к ним.
— Это наш Авалон, — смущенно сказал Лева, указывая на свою виллу-саркофаг. — Временный Авалон, — уточнил он, — страна-остров блаженства. Здесь мы отсиживаемся, пережидаем бурю. Через пару лет все уляжется, и мы сможем вернуться к нормальной жизни.
Лева считает, что, разбогатев, он мог привлечь внимание определенных госструктур, выискивающих коррупционеров и взяточников в органах правопорядка.
— Я правильно сделал, что свалил за границу. Главное — вовремя унести ноги. Дотянуться до меня можно, но сколько для этого нужно затратить усилий… Всякие там визы, разрешения, кучи бумаг, запросы, и прочее, и прочее. Всегда легче сцапать того, кто под боком, чем того, за кем надо гоняться по чужедальним буеракам.
Из Австралии прибыл Филипп, внук Авдеевой, пятнадцатилетний мальчик с мускулатурой тяжелоатлета.
— Когда я увидел Фила, — рассказал мне Лева — то просто обомлел. Если у моей жены такой здоровенный внук, подумалось мне, не поторопился ли я с женитьбой? А потом успокоился, все не так уж и плохо, поскольку я бездетен, то избежал пеленок, подгузников, воплей по ночам и прочей мерзости. Сразу, минуя стадию отцовства, превратился в дедушку. Тем более что пацан никому не мешает: по целым дням валяется у себя в комнате, опоясав себя наушниками с ног до головы, и играет в какие-то виртуальные игры.
Через неделю Филипп отбыл в Австралию, не оставив после себя ничего: ни наушников, ни воспоминаний. Типичный представитель поколения, которое идет нам на смену. Наверно, именно из таких потом вырастают либо гении, либо злодеи.
Аня живет здесь уже месяц. Авдеева-Фокина относится к ней как к дочери. Как относится к ней Лева, я не знаю и знать не хочу. Но кое-что он о ней сказал:
— Обворожительная девушка, — он осторожно посмотрел на меня. — Есть в ней что-то роковое, притягательное и в то же время отталкивающее. Очаровательная и опасная, я ее немного побаиваюсь. Кстати, зазвать вас сюда — ее идея. Пусть приезжают, говорит, не будет так скучно. Когда-то моя жена говорила, что у Ани артистический талант. Сейчас об этом никто не вспоминает. Аня увлеклась хиромантией, столоверчением, астрологией и прочими интересными штучками. Я ее тут застукал: она ночью, не отрываясь, смотрела на звездное небо, что-то с ней происходит.
Илюша сразу прилип к Ане. Ей, похоже, это нравится. Они по целым дням вместе.
В один из нескончаемо долгих вечеров Лева предложил мне сыграть в шахматы. На «интерес». Я помнил, что он чуть ли не кандидат в мастера, и отказался. В ответ предложил сразиться в покер. Увлеклись. Мне везло. Фокин пыхтел от злости. Играли под честное слово. К полуночи я выигрывал у него две тысячи долларов. Разгорячившись, Фокин поставил на кон сначала перстень, сняв его с пальца, а затем и виллу. Проиграл и то и другое, таким образом, к утру и перстень с сияющим аквамарином, и дорогущий особняк перешли под мою юрисдикцию. Зная Леву, я потребовал немедленной финансовой сатисфакции.
— Нá, подавись, — он со злостью насадил мне перстень на палец.
— Настоящий? — спросил я, с подозрением рассматривая камень.
— Разумеется, настоящий. Я купил его на пляже неделю назад у пакистанца за пять евро. А вилла не моя, я ее арендую! — Лева расхохотался.
Таким образом, Авалон, остров блаженства, на поверку оказался, как ему и положено, блефом.
— Тогда отдай две тысячи.
— А разве мы играли не в кредит? — удивился он. — Ну, хорошо, я вознагражу тебя, куплю тебе бутылку виски.
— Только самую большую и самую пузатую.
— Будет тебе бутылка, самая большая и самая пузатая. Посмотри на меня, — вдруг сказал он, — говорил я тебе, что могу предсказывать смерть?
— Говорил. И не раз.
— Что-то ты мне сегодня не нравишься.
— Я давно никому не нравлюсь.
— У тебя глаза мертвеца. Смотри, как бы тебе не сыграть в ящик в самое ближайшее время. Что-то подсказывает мне, что тебе грозит опасность. Советую тебе быть настороже. Возможно, опасность исходит от тебя самого, — задумчиво сказал Лева и, забывшись, попытался подкрутить давно сбритый ус.
Удивительное дело! Если разобраться, Господь должен был бы меня казнить. И казнить самой страшной смертью. Я нарушил все земные и небесные законы: я убивал людей. А Господь вместо этого наградил меня пятилетним счастьем. Не понять, чем руководствовался Господь. «Умрешь и все узнаешь — или перестанешь спрашивать». Хорошо бы спросить у Льва Николаевича Толстого, как ему там, на том свете, много ли открылось?
…Я подарил Ане икону. Ту самую, из мушероновской церкви. Брагинскую. Думаю, икона, опосредованно принесшая мне счастье, принесет счастье и ей. Пусть попользуется. Ане, после того как она рассталась с каким-то Глебом или еще с кем-то, кто основательно подпортил ей настроение, от чего у нее на лице с тех пор застыло уксусное выражение, сейчас это просто необходимо. Когда Аня в полной мере насладится счастьем и когда оно ей надоест, — нельзя же вечно пребывать в растлевающем состоянии блаженства, — она вернет ее мне или передаст кому-то еще. Икона как символ. Икона как поощрение за преданное служение всемирной идее безоглядного эгоизма, икона как вера в везение. Икона как переходящее Красное знамя, которое вручали в прежние времена победителю соцсоревнования. Пусть Аня попробует посоревноваться со мной в обретении счастья. Вообще, это мне нравится: краткосрочно попользовался, передал другому. Впрочем, можно и не передавать: счастье, что с иконой, что без нее, недолговечно. Кроме того, икона помимо духовной составляющей имеет еще и материальную ценность; с тех пор как Брагина посмертно признали гением, икона может стоить уж никак не меньше виллы-саркофага, что арендует Фокин. А это уже кирпичик, который можно уложить в основание благополучия, а там и до счастья рукой подать.
За последние пять лет я несколько раз летал в Москву и захаживал в редакцию. Садился за свой стол и упирался сонными глазами в школьную доску. Она пополнилась новыми ляпами. «Иосиф Мандельштамп», «в гостиную вошел выхолощенный молодой человек, одетый по последней моде», «скрипя сердцем» — все это наряду с прежними шедеврами ласкает взор. Шумит чайник. На все лады трезвонят мобильники. Все как прежде. Не хватает только Бутыльской и Ефимов. Очень не хватает. Зато муха на месте. Та ли это муха, постаревшая на несколько лет, или ее правнучка, неизвестно. Одинокая муха. Так и напрашивается тривиальная аллегория. Петька в который раз оказался на мели, и я снова пристроил его на должность младшего редактора. Будет теперь кому ремонтировать электроприборы.
Джентльмен с кавалерийскими усами оказался превосходным истопником, ему удалось развести огонь в одной из изразцовых печей и наконец-то сжечь все старые рукописи. А еще говорят, что рукописи не горят. Впрочем, есть, наверно, и такие, которые и вправду не горят, подозреваю, это те, что написаны гусиным пером и орешковыми чернилами, но мне такие в последнее время не попадались. Эти же сгорели все, дотла. Пепел джентльмен спустил в канализацию.
Остроумные и поучительные истории, которыми делились друг с другом мои умершие товарищи, умерли вместе с ними. Когда-то я подумывал записывать их. Мол, записывай и создавай роман. Но я был ленив и преступно созерцателен и поэтому ни черта не записал. Другие тоже этим не занимались: наверно, по другим причинам, куда, как я теперь понимаю, более основательным и прагматичным. Под вымышленными именами они выпускали романы, которые приносили твердый доход и которых ждал нетерпеливый, по-своему требовательный читатель. А там этим историям места не находилось: новое время требует новых историй.
***
…Сегодня Аня подняла нас с Илюшей ни свет ни заря. Зевая, спотыкаясь в полутьме и поеживаясь от утренней прохлады, мы поплелись на пляж. Я укутал сына пледом, который еще хранил тепло двух тел, моего и Аниного. Пляж в этот ранний час был пустынен. Бродили там только двое бездомных, они, склонив взъерошенные головы, что-то искали у зонтов и под лежаками.
— Надо успеть… сегодня парад планет, — подгоняла нас Аня. Она дрожала от лихорадочного возбуждения. — Если искупаться в такую ночь, то… Марс, Венера, Плутон и Меркурий… Планеты во время Большого парада… Преходящая гармония… Уловить момент… Главное, чтобы Меркурий… Меркурий должен возглавить парад…
Я покосился на нее, похоже, нашего полку сумасшедших прибыло. Впрочем, пусть наблюдает, черт с ней, может, что и высмотрит.
Мир замер, светало почему-то очень медленно. Словно время остановилось. Сейчас примерно полчетвертого. Я поднял голову, всматриваясь в глубины темно-фиолетового неба и пытаясь найти там хотя бы одну звездочку или планету. Приглядевшись, нашел, и не одну, а целый рой. Какие из них являются участницами парада, а какие зрительницами? Преходящая гармония, так она сказала?
Я опустился на песок. Песок был холоден. Я сложил халат вчетверо и усадил на него сына. Илюша прислонился ко мне и, стараясь не засыпать, широко раскрытыми восторженно-испуганными глазами смотрел в сторону моря, туда, где почти в полной черноте невыносимо медленно вызревала заря. Я положил руку сыну на плечо, ощутив беззащитность и доверчивую податливость детского тела.
Я испытывал странное ощущение. Казалось, я наблюдаю за собой со стороны или, вернее сказать, из будущего. Каждый день миллиарды людей проживают свои жизни — кто убогие, кто насыщенные разнообразными событиями. И каждый день, к 12 часам ночи, безвозвратно умирают и в прошлое отходят миллиарды человеко-дней. История человечества — не календарь, который отщелкивает тысячелетия, а именно эти миллиарды независимых жизней, из которых складываются миллиарды прожитых лет. Боже, как страшно оно постарело, как поизносилось человечество за эти миллиарды лет!
Море было спокойно. Только шипел песок под лениво и безмятежно набегающими волнами. Волны, волны, волны… У меня начали слипаться глаза. Жизнь полосами, волнами, одна волна сменяет другую, и так без конца. Впереди была жизнь, которую, сколь бы мучительной или радостной она ни была, мне, Ане и моему сыну предстояло оттрубить от звонка до звонка.
Я давно серьезно не грешил, в течение достаточно длительного времени никого не убивал и не испытывал желания кого-либо, как это бывало прежде, наказывать смертью. Стал ли от этого лучше? Возможно, я застрял на перепутье — между абсолютным злом, коим является убийство, и тем, что можно назвать при большой натяжке добром, что означает ни то ни сё. Что двигало мной, когда я убил негодяев, выколовших глаза безногой мадонне? Не понять, что делает человека человеком — преступление или благородный порыв. А может, и то и другое?
Не знаю, как долго я находился в полудреме. Меня вернул к действительности солнечный луч, бивший прямо в глаза.
— Ты проморгал парад планет, — сурово сказала Аня. Она стояла передо мной и медленно раздевалась. Когда она осталась в узком лифчике и еще более узких трусиках, я ощутил запах молодого здорового тела. Она была упоительно хороша! Прелестна, обворожительна и желанна. Афродита во цвете лет. Бессонная ночь никак на ней не отразилась. Чего нельзя сказать обо мне. У меня по-прежнему слипались глаза. Возраст, будь он проклят, а ведь не так уж и давно мне и три ночи без сна было нипочем.
— Сатурн, Юпитер, Марс, Венера и Нептун выстроились в одну линию. А ты спал.
— А как же Меркурий?
— Меркурий уступил свое место тебе.
Все правильно, эта планета самая быстрая из всех планет Солнечной системы. Это знаю даже я. Я тоже при необходимости могу быть невероятно быстрым. Когда подопрет, я лечу с такой скоростью, что за мной не угонится никакой Меркурий.
— Ты ведь родился под знаком Девы, а Меркурий, как и ты, — она усмехнулась, — дев опекает.
Илья во все глаза смотрел на нее. Аня шутливо ткнула его пальцем под ребра.
— Купаться?
Илюша радостно кивнул.
Аня была озарена солнцем, застывшим почти в зените. Пополневшие бедра, крутые плечи, волосы, ниспадающие на глаза. Рядом с Аней, золотой в солнечном свете, по колено в морских брызгах шагал прекрасный мальчик, мой сын. Впервые в жизни я пожалел, что не родился художником.
Вчера Аня мне сказала:
— Я знаю, мама… она спала с тобой…
— Именно поэтому, — живо откликнулся я, — я отношусь к тебе как к дочери.
Легальные наркотики продаются не только в Голландии. Коробочку с синими и розовыми таблетками я заметил у Ани в спальне, на тумбочке рядом с кроватью. Принимает на ночь, чтобы сны снились радостные и беззаботные?
Мы лежали в постели в ее комнате. Она сопротивлялась, изгибалась, изворачивалась, не давалась. Кричала, шипела, как змея. Наконец я овладел ею. Грубо, жестоко. Почти изнасиловал.
— Ты знаешь, — сказала она, когда все было позади, — мне это даже понравилось.
Я посмотрел на нее. Напоролся на горящие глаза. Обожаю таких женщин! С ними не соскучишься. Совершенно сумасшедший взгляд. Глаз не оторвать. Ей бы топор сейчас в руки.
Вырвалось:
— Ты могла бы убить человека?
Она усмехнулась:
— Запросто.
И в то же время во взгляде ее было столько тоски, одиночества и безысходности, сколько не было и у меня.
— Одинокие люди превращаются в волков, — сказал я.
— Это меня не пугает.
Нет, не может она быть дочерью Димы, этого ласкового, безобидного пьяницы. Скорее уж — моя. Но я не сказал ей и никогда не скажу, что ее зубную щетку я не так давно отправил в частную лабораторию. На предмет определения наличия родства. Я много грешил. Но греха кровосмесительства на мне нет: лаборатория это подтвердила.
Волчий взгляд. Откуда он у нее?
Илюша бредет по берегу и смотрит вниз, выискивая что-то. Наклоняется, поднимает некий плоский предмет, это галечный камешек удивительной формы, в виде идеального треугольника, разноцветный, весь в красочных извивах и изломах. Камень очень красив, он светится, как если бы был сделан из прозрачного золота. Если присмотреться, то в середине можно увидеть человеческий глаз.
— Когда я вырасту, я буду делать тебе дорогие подарки, а пока… возьми, это тебе, — он протягивает мне камешек. Слова из сна. И камешек из сна. Треугольный, с очень острыми краями. Я начинаю верить в чудеса. Я опускаю камешек в карман.
Пляж постепенно заполняется. Разношерстная публика. Пожилые немецкие пары. Девицы. Длинноногие, толстоногие, кривоногие, коротконогие. Всякие. Молодые мужчины, мускулистые, нежно-шоколадные от загара; рыскающие плотоядные взгляды, целят в искательниц приключений. Самцы. При ходьбе победительно поигрывают литыми ягодицами. Бритая грудь. Обязательная татуировка. И я, сорокапятилетний стареющий Сапега. Слава богу, что Аня пока еще при мне. Улизнет, улизнет как пить дать, улизнет, как только найдет кого-нибудь моложе, глупее и сексуальней.
Я по привычке посматриваю на женщин. Попадаются прехорошенькие. Одна привлекает мое внимание. Похожа на рано оперившегося ребенка. Губы в плутоватой улыбке, маленькая грудь, загорелые изящные ноги. Над ней склонился мужчина с вислым животом. Хищно сверкнули вставные зубы. Жадный поцелуй в шею. Имеет право. Богат, разумеется, и любвеобилен. Завидовать нечему, скоро и я буду таким: я имею в виду живот и зубы. Все идет к тому. Ем я много, придирчиво и капризно выбираю блюда в ресторане — много сладкого и жирного. Если дело пойдет так и дальше, то скоро наращу такой же живот. А зубы?.. И за ними дело не станет: выпадут через год. Ну и что? Заменю их вставными из платины, керамики или циркония. Можно из золота или платины. Выбор безграничен. Вставные зубы надежней и красивей природных. Практичней и безопасней. На ночь отлепил от десен и опустил в стакан с водой. Язык не прикусишь во сне. И в драку можно ввязываться без опаски, что их выбьют. Очень удобно.
Аня и Илюша уплыли, как мне казалось, слишком далеко от берега. Я поднялся и с возрастающим напряжением следил за ними. На солнце натекли тучи, со стороны моря потянуло тревожной прохладой.
Я стою и всматриваюсь вдаль. Чайки беспокойно кружат в отдалении и молчат. Это к дождю, к непогоде. Ветер усиливается. Спасатель спустился с вышки и, приняв красивую позу, оживленно болтал с какой-то блондинкой. Мегафон он держал в руке с небрежным изяществом, словно это была теннисная ракетка.
…Детский крик, притушенный мерным рокотом волн и пляжным бормотанием. Ни секунды не медля, на ходу срывая с себя одежду, я рванул к морю. Я плыл на крики, не понимая, что плыву в противоположную сторону.
…Временами я отдыхал, лежа на спине, разведя ноги в стороны и слегка помогая себе руками, чтобы не перевернуться на волне и не пойти ко дну. Пасмурное небо над головой. И миля соленой воды — подо мной.
Уже находясь на порядочном расстоянии от берега, я видел, как Илюша и Аня вышли из моря на пляж. Я даже видел, как Аня растирала Илюшу полотенцем. Мне показалось, что я слышу их беззаботный смех. Я кричал, пока не охрип. Никто меня не видел и не слышал. Спасатель на вышке, судя по всему, либо уснул, либо его увела с собой какая-нибудь блондинка.
Одинокая чайка пролетела над головой, чиркнув крылом по волосам; поняв, что я пока не съедобен, оглушила меня раздраженным криком.
Несмотря на все мои усилия, меня все дальше и дальше относило в море. К утру меня, вернее мой хладный труп, прибьет к какому-нибудь острову. Я слышал, их здесь сотни. Это лучше, чем быть съеденным акулами. Все-таки будет что похоронить.
Я перевернулся на живот и мерно работал руками и ногами — лишь бы двигаться, лишь бы куда-то плыть. Вокруг меня была вода и только вода. Берега уже не было видно. Голосов не слышно. Почти тишина. Только волны плещутся. Волны в белоснежных гребешках. Меня укачивает. Волна приподнимает меня, ветер холодит спину, обращенную к небу, я барахтаюсь, размахиваю руками вхолостую, потом мягко проваливаюсь в пропасть, полную кипящей пены и кажущуюся мне бездонной. Тело устает. Мышцы деревенеют. Лень шевелиться. Усталость лишает воли бороться. Скоро смерть. Солнце опять выныривает из-за туч и прицельно бьет в темечко. Голова быстро нагревается. Жар проникает в мозг. Так недолго и до теплового удара. В детстве у меня это уже было. Температура за сорок, а трясло и знобило так, будто я возлежал на льдине. Мать согревала меня, заваливая пуховиками. В здешних водах можно много чего найти, только не пуховики.
Я судорожно пытался что-то придумать. Хорошо рассуждать о собственной смерти, когда она в необозримо далеком будущем. А тут она рядом. Рукой подать. Восстановить свою способность к исчезновению? Ну, восстановлю. И чего я добьюсь? Ей здесь не найти применения. А если применишь, камнем пойдешь ко дну. Какого хрена я бросился в воду? Ах, напрасные страхи, напрасные страхи… Аня и Илюша поплавали, подурачились, покричали. А я переполошился. Нервы ни к черту. Вот к чему приводят варварские эскапады с чужими жизнями. А теперь вишу на ниточке. Между жизнью и смертью. Да и ниточки никакой нет. Вспомнились подштанники с дыркой на жопе. Анекдот. Ошалев от безделья и богатства, потешался над жизнью и смертью. Нашел игрушку — собственную жизнь. Анекдот. Жизнь, да простится мне сия дидактическая нотка, не анекдот. Хотя часто и претендует на это. В жизни, особенно вдали от берега, не до анекдота, не до смеха, здесь все не понарошку. А умирать всегда плохо, что с дыркой, что без дырки, что вообще без подштанников.
В чем провинился Цинкель? А ведь я едва не убил его. А виноват фальшивомонетчик лишь в том, что из-за моей ошибки едва не лишился жизни. Он, конечно, мошенник, но смерти не заслуживал. Господь исправил мою ошибку, чудесно подкорректировав удар спицей.
В чем виновата моя первая жена? В том, что у нее был непредсказуемый характер, который мучил меня много лет? Ну, метнула она мне в голову чайник, полный кипятка. Не попала же. Если бы я приложил больше усилий, заботы, может, она бы выздоровела? Разошлась бы со мной, вышла бы замуж за более покладистого и менее кровожадного человека и жила бы в свое удовольствие.
Пищик не был мерзавцем. Максимум, чего он заслужил, это пенсии. Но никак не смерти.
Геворкян… С ним можно было договориться. Но я предпочел его убить. Да еще поглумился, надругался над его трупом.
Липовый таксист с рулем-сковородой, его напарник, вымогатели и убийцы моей безногой мадонны не вызывали сочувствия. Туда им и дорога. Но в остальном… Я взял на себя роль вершителя судеб. Но я не Монте-Кристо. Я банальный убийца, неловко прикрывающийся соображениями высшего порядка. Начитался Достоевского и Ницше. Кстати, они никого не убивали.
Какое-то время у меня еще хватает сил, чтобы более или менее здраво размышлять. В сущности, я совершил едва ли не единственный в своей жизни благородный поступок: не рассуждая, бросился в море. Принял бурные проявления радости за истошные крики о помощи. И вляпался в глупейшую историю. Что и должно было произойти. Все логично. Хотел геройствовать, а с непривычки опростоволосился. Геройствуют, как правило, порядочные люди. Что сказал мне на прощанье Дима Брагин? Сволочью обозвал. И вот, извольте, сволочь болтается на волнах вдали от берега в какой-то соленой луже, якобы имеющей выход в Мировой океан.
***
Говорят, так бывает перед смертью. Вдруг все стало четким, простым и ясным. Все вопросы, всю жизнь изводившие меня, мучившие меня, разом разрешились. Умру я — и погибнет Вселенная! Когда я исчезну, ничего не будет! Тьма. Вместе со мной мир превратится в Ничто. Беспросветный конец! Погибель! Умирать страшно. Невероятно страшно! Вместе с тобой умирает огромная, нескончаемая, грандиозная, загадочная Вселенная, она неизмеримо больше, величественней тебя, твоего мизерного «я», о! как это страшно! Смерть существует помимо тебя, она последовательна и неумолима, ты не можешь на нее повлиять, не можешь от нее отвертеться, даже если попытаешься спрятаться от нее в платяном шкафу: она отовсюду тебя достанет. И еще. Я не должен распоряжаться Жизнью. Это дело Бога, не мое. А я, ничтожество, покусился на Жизнь!
И начались видения. От жары и смертной тоски. Я вдруг раздвоился. Раскололся на двух Сапег. Один, обосновавшись на нависшем над морем мягчайшем облаке, с любопытством смотрел вниз. Другой — беспомощный, бесконечно одинокий, всеми покинутый, всеми презираемый, всеми забытый, качался на волнах и не сводил глаз со своего заоблачного двойника. Вот так сходят с ума.
Защипало глаза то ли от соленой воды, то ли от слез. Что мне сделал Дима Брагин? Добрый, безобидный, талантливый, хрупкий, нежный, как Иисус. Неустроенный, горемычный алкаш, одна отрада которого искусство, которому он, часто изменяя, служил всю свою жизнь.
А скольких людей я обидел! Припомнился морозный сырой день, Курский вокзал, холод пробирает до костей, хуже не бывает. Проголодался. Подошел к тележке с горячими пирожками. Продавщица в рваных варежках, немолодая и злобная. А может, и молодая и не злобная, но кто не постареет и не озлобится на морозе? Закоченела, хоть и в валенках. Переминается с ноги на ногу. Простужено сипит: «С мясом, с капустой!» Изо рта пар. Дрожащие губы ярко накрашены, но все равно синь проглядывает. Глаза от холода слезятся. Обсчитала на грош. Может, случайно: все-таки мороз, пальцы не слушаются. Я ее обматерил. Простить себе не могу! Сколько таких, обиженных мной!
Проститутку ударил… спьяну. Кому-то от злости нахамил, так, ненароком, походя. И на долгие годы все это позабыл. А сейчас вспомнил. Память, будь она проклята.
О, горе мне, горе! Нет, так дело не пойдет! Вместо того чтобы изо всех сил бороться за плавучесть, я, кажется, начал каяться! Как это пошло и постыдно — каяться, когда смерть рядом! Каяться в расчете на то, что тебя услышат небеса! Нет чтобы каяться, когда тебе ничто не угрожает, когда тебя к этому побуждает лишь совесть. Было бы правильней каяться, когда сидишь в ресторане, а грудастая официантка подает тебе дымящееся жаркое под соусом бешамель. А ты запиваешь его огромной кружкой ледяного пива. Пена в два пальца. Я облизываю потрескавшиеся губы. Все шершаво, солено и горько. Не до пива тут, пресной воды бы сейчас.
Обилие воды, которую нельзя пить, сводит с ума. За глоток воды отдал бы не то что полцарства, отдал бы все царство, если бы оно у меня было, да еще прихватил бы кусок от соседа.
Легко каяться, когда тебе плохо, а вот покайся, когда у тебя все в полном порядке — и долгов нет, и здоровье как у быка. Тогда покаяние будет полноценным и искренним.
Приберегу-ка я удовольствие покаяться на потом, как это делают, если не врал покойный Корытников, мудрые мусульмане, оставляя удовольствия, в числе коих сладкое вино и не менее сладкие женщины, на потом, то есть на жизнь после смерти. Ну, что там будет после смерти, мне неизвестно, а вот потом, когда я выберусь из этой передряги, я покаюсь на всю железку, на холодную голову и по полной, так сказать, программе, то есть с толком, расстановкой и наслаждением. Надо проверить, будет ли мне удобно каяться, когда я буду сидеть за ресторанным столиком с видом на море и сочная розовощекая официантка будет поить меня янтарным пивом.
Как любой нормальный человек, я мечтал о покое в душе. И пришел к выводу, что при жизни покоя быть не может. Жизнь слишком суматошна, непредсказуема, сумрачна и тревожна, чтобы быть покойной. Покой приходит лишь со смертью. И приходит не какой-нибудь там локальный, временный покой, а — вечный. Покой, так сказать, на все времена. Не покой, а конфетка, пальчики оближешь. Одно плохо — с жизнью придется расстаться. Ничего не попишешь, ничто, как известно, не дается даром.
И еще. Господь или кто-то, кто с Его ведома узурпировал власть в подлунном мире, строго следит за гармонией, за равновесием, за соразмерностью: именно поэтому жизнь всегда равна смерти.
Самоубийцы. Не самые уравновешенные люди. Зато самые свободные. Философы. Я имею в виду не тех, кто вешается с горя, от безнадеги, поддавшись порыву, а тех, кто идет на это сознательно, после долгих размышлений. Таким можно только позавидовать. Обрести свободу в живой жизни невозможно по определению, говорят они сами себе и поэтому с удовольствием накидывают себе веревку на шею, разом освобождая себя от проклятых земных забот: от долгов денежных и моральных, от угрызений совести, от грехов, от воспоминаний о совершенных злодеяниях, которые изводят по ночам, словом, от всего того, что не дает жить спокойно.
Да, временами, что уж тут скрывать, мне хотелось помереть. Был такой грех. Но одно дело помереть цивилизованно, в месте если впрямую и не предназначенном для этого, но, по крайней мере, чисто прибранном и построенном с любовью и профессионально: я имею в виду набережную Тараса Шевченко. И совсем другое — быть сожранным и без остатка переваренным в зловонном брюхе гнусной животины вроде акулы.
Вся моя прошлая жизнь, когда я мысленно обернулся и попытался разом охватить ее, от детства до сегодняшнего дня, показалась мне короткой, как один день. Я охватил ее без труда. Стоило ли тогда все это затевать 45 лет назад, если эти 45 лет с легкостью вместились в один день?
В самый разгар моих размышлений о жизни и смерти, которые помогли мне скоротать время, набежали тучи. Небеса почернели. Засверкали молнии. Почти сразу на меня обрушился холодный ливень. Дождь заливал лицо. И хотя стало трудно дышать, я широко раскрытым ртом ловил дождевые капли. Увы, наловил немного. Я почти ничего не видел. Стена ледяной воды низвергалась с небес. Без воды, как известно, долго не проживешь, но когда ее слишком много… Уцелеть бы. Такого острого чувства страха и одиночества я не испытывал никогда.
И тут «Плачи Иеремии» пришли мне на помощь. Перед глазами запылали строки: «Проклят день, в который я родился! день, в который родила меня мать моя, да не будет благословен!» Перекрывая гром и рев волн, плача, я вопил: «Для чего вышел я из утробы, чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезали в бесславии?» Последнее рыдание утроило мои силы. Нет, не пришло еще мое время! Пусть смерть меня подождет. Буду бороться, пока волны не выкинут меня на берег или пока не обмелеет море! Не знаю, как долго все это длилось, но вот ливень стал утихать, ливень постепенно перешел в дождь, дождь в дождик, а дождик — в водяную пыль, а потом сквозь разрывы в тучах ликующе засверкало солнце. Сразу потеплело. Дышать стало легче. Но дальше — провал: несколько часов в беспамятстве. Пришел в себя, когда наступила ночь. Меня мучила жажда. Язык одеревенел. Я заметно ослабел. Но я не терял надежды, во мне крепла уверенность, что меня спасут.
Я впервые за все время поднес часы к глазам. Час ночи. И тут к «Плачам Иеремии» вовремя подключились звезды: они тоже должны были поучаствовать в моем спасении. Звезды, мириады звезд. Вот Млечный Путь. Интересно, сколько людей, запрокинув головы, взирают сейчас на небо и видят загадочный Млечный Путь? Я, раскинув руки, лежал на спине и пытался раствориться в бездонной, неописуемо прекрасной вселенной. Да-да, Млечный Путь — это мое спасение! Млечный Путь, все это сияющее скопище безмерного множества звезд вдруг приблизилось ко мне, Млечный Путь вдруг распался на части, и я увидел каждую звезду в отдельности. Звездное золото, звездное серебро и звездный хрусталь! Полная луна казалась лишней на этом звездном празднике вселенской жизни, она была слишком ярка и вульгарна. Я забыл о страхе. Все это принадлежало мне. Звезды перемигивались, переговаривались со мной и друг с другом. Время не имело ни конца, ни начала. Я не ощущал себя бессмысленной беспомощной песчинкой. Я был приобщен к красоте и величию вселенной. Я был неумирающей частью ее, неумирающей частью Млечного Пути. Я почувствовал, что восторг переполняет меня, что он переливается через край, — пора было его и умерить. «Выхожу один я на дорогу! — заорал я, чтобы поубавить пафос. — А со мною сорок человек!»
Главное, это не уснуть, не уснуть, твердил я себе беспрестанно.
Если уснешь, то уснешь с концами. Никакой Господь не воскресит.
Чтобы взбодрить себя, пришлось перебрать в памяти смертные свои грехи. Их было много, но мне хватило одного — первого.
Первый грех, с чего все и началось, — давняя поездка к умирающей матери. Укоряющий и одновременно виноватый взгляд отца, словно он винил не меня, а себя — за сына, предателя и подлеца… и опять что-то соленое стало разъедать мне глаза.
Есть Господь, есть! Если Господь помогает даже таким отпетым негодяям, как я, значит, существует некая высшая справедливость, понимание которой недоступно порядочным людям. Меня подобрали местные рыбаки. Их было трое. Старик с сыновьями. Меня втащили в лодку и положили на сети, от которых упоительно пахло свежей рыбой. Запах жизни. Я привалился к борту и высморкался в воду кровью. Потом рыбаки напоили меня водой из огромного термоса, такой холодной, что у меня заныли зубы. Разом я выпил, наверно, литра два.
Сутки одиночества в море. Да еще в грозу. Для безрассудных храбрецов, плавающих как топор, — это рекорд, который, уверен, никогда никому не перекрыть. Это ж как должно было все сойтись, чтобы в один пакет попали страх, покаяние, «Плачи Иеремии», звезды, Господь и мои истинные спасители — рыбаки! Прощаясь, я снял с руки золотой «Ролекс». Год назад я выложил за него 30 тысяч долларов. 30 тысяч, так оценил я свою жизнь.
— Китай? — спросил один из сыновей, рассматривая часы.
Я отрицательно помотал головой.
— Они стóят… — я изобразил на пальцах цифру с четырьмя нулями.
— Как часто вы здесь купаетесь? — вежливо поинтересовался старик, отбирая часы у сына. Он понял, что я не шучу. — Мы забросим рыбалку и с завтрашнего дня будем барражировать в этом районе с утра до ночи.
Дружески похлопав меня по спине и посмеиваясь, они высадили меня на том самом месте, откуда почти сутки назад я стартовал в бескрайние морские просторы.
***
Пляж был полон, и поэтому на меня никто не обратил внимания. Я лег животом на песок и тотчас уснул.
Я спал, наверно, часа два. Сон освежил меня. Продрав глаза, я сел, огляделся. К этому времени пляж почти опустел. День клонился к вечеру.
Спортивные брюки, бутылку с водой, плед, халат, бумажник, шлепанцы — никто не тронул. Словно на пляже перевелись воры. А ведь не далее как три дня назад здесь обокрали чету из Англии. А у меня никто ничего не тронул. Даже красивый камушек, подарок сына, в кармане брюк был на месте. Не было только сына и Ани. Я опять ощутил сильнейший приступ жажды. Я припал к бутылке, вода оказалась горячей, но меня это не остановило. Я отпил не меньше половины, оделся и отправился на поиски.
Нашел я их сразу. Прибрежный ресторанчик. Терраса. Столики под навесом. Илюша и Аня сидели спиной ко мне, лицом к морю.
…Недавно я получил ответ из лаборатории. На этот раз он касался Илюши. Плотный конверт. Письмо на мое имя. Официальное. С печатями. Не вскрывая, я смял его и положил в пепельницу. Поднес зажигалку. Смотрел, как сгорают мои сомнения и мой стыд. Налетевший порыв ветра разметал пепел по воздуху.
…Мой сын с увлечением поедал мороженое. Его пополневшие щеки лоснились. Глаза сияли, даже отсюда видно.
В какой-то момент Аня оглянулась, что-то произнесла. Клянусь, она смотрела на меня, меня не видя. Словно меня и не было. Словно я пустое место. Но я знал, что она сказала. «Еще не время…»
Потом Аня придвинулась к Илюше. Илюша, продолжая уплетать мороженое, повернул к ней радостное лицо. Потом оба снова принялись смотреть в сторону закатного моря. Они смотрели туда, где совсем недавно я боролся со смертью.
Вокруг меня текла жизнь, сновали официанты, галдели посетители. Несколько раз меня толкнули. Никто и не подумал извиниться.
Я постоял минут пять. Или десять. Или сто лет.
Господи, кто я? Что я здесь делаю? Где тот шутник, что играючи отправлял людей на тот свет? Куда он подевался? А что, если пошутить, вспомнив дни золотые? Для этого надо было себя чем-то взбодрить. Я подошел к бару.
Водка подействовала так, как я и ожидал. Самое время увенчать эту часть жизни чем-то экстраординарным. Ведь до полного краха полшага. Самое время для шутки. Шутка. Ну, конечно, шутка! Хорошая, надежная. Шутка не циркового фокусника или пароходного шулера, а работа великого мастера. Надо было поразить мир выдающейся, высококачественной шуткой. Этаким шутовством класса люкс, буффонадой буффонад. А что, если ускориться? Да так, чтобы весь мир остановился окончательно и бесповоротно — навек? А я буду как ни в чем не бывало ходить и рассматривать замершие, как изваяния, человеческие фигуры, без опаски накручивая им уши, строя «козу» и взъерошивая куафюры.
Мысли в голове выровнялись. Двинулись в одном направлении. В какой-то точке они совместились. Началось самое интересное. В какой-то момент разнородные звуки вокруг меня объединились в единый мощный поток и стали напоминать рокот океана. А потом наступила гудящая тишина.
Неведомая сила подняла меня над землей и швырнула в небесные просторы. Напитавшись эфиром, я разбух, как воздушный шар размером с аэростат, я плыл над притихшей, застывшей землей и видел людей, замерших в самых разнообразных позах. Так они будут стоять, пока мне не надоест.
Все в этом мире, пусть на краткий миг, было подчинено мне. Все живое будет бездействовать, я же буду витать в ноосфере, наслаждаясь одиночеством и своей кратковременной, но безраздельной властью.
Но очень быстро мне все это стало приедаться. Чувствовать, что все вокруг тебя замерло, чуть ли не умерло, а ты остался на всем белом свете один, не подчиняясь законам, по которым живет большинство, было невыносимым испытанием. Один во всем мире! Это ужасно! Одиночество тогда приятно, когда оно рукотворно и кратковременно, когда оно питает иллюзию, в которой нет места унынию. А тут вселенское одиночество, даже не одиночество, а мировая скорбь, подкатившая ко мне с неожиданной стороны. Если я усилием воли сейчас же не прекращу это хулиганство, носиться мне над землей, как ведьме на помеле, до скончания века. Добром это не кончится: поносишься так, поносишься и рано или поздно, не дожидаясь скончания века, околеешь. Я отдал своим необычным талантам приказ спуститься на бренную землю. Воображаемый аэростат бесшумно обмяк, и я снова оказался среди людей.
И тут же разнородные шумы нахлынули на меня: словно я вынул из ушных раковин ватные затычки. Я расправил плечи и осмотрелся. Я стоял на прежнем месте, возле барной стойки.
Никто не заметил моих полетов и моего одиночества: все были заняты своими делами. Под Джея Хокинса на ресторанной веранде извивалась в причудливом танце парочка малолеток, улыбался, сияя белоснежными зубами, бармен, молодящиеся американки утоляли жажду крепкими напитками, дремал в кресле бородач с дымящейся трубкой, пепел сыпался ему на волосатую грудь. Мир праздных людей навалился на меня. Но никто не заметил, как изменился я. И это было прекрасно. Пусть шутку никто не оценил, хватит и того, что оценил ее я. Шутка вышла чудо как хороша, мозги мне прочистила.
Все мы, родившиеся, живущие и умершие, избранники Бога. Глубокое осознание того, что ты не мог не родиться, что все то, что живет и дышит вокруг тебя, это тоже часть тебя, — все это вдруг наполнило меня покоем и тихой печалью. Мне уже было не страшно умереть. Я понял, какая мне выпала удача — родиться. Моя жизнь — это дар Божий, аванс, который мне отпустили, еще не зная, кто из меня вылупится, святой или мерзавец. Слова истрепанные, но если ты пришел к ним сам, путем долгих мучительных размышлений наедине со своей душой, значит, ты постиг одну из ипостасей истины.
Умирать, конечно, не хочется. Но когда придет печальная минута расставания, хорошо бы к этому мгновению проникнуться оптимистичной мыслью о том, что все-таки тебе несказанно повезло, и некогда тебе была дарована жизнь. Что ты был извлечен из небытия, что ты выиграл по жребию у кого-то, от кого это везение отвернулось, кому не повезло родиться, а ты прожил-таки какую-никакую жизнь, в которой кроме напастей, болезней и переживаний было немало счастливых часов, полных довольства и любви.
Прежде все было глухо во мне, все намертво закрыто на все застежки; ни луч света, ни потрясения, ни сострадания, ни любовь, ни восторги — ничто не проникало внутрь, ничто! Душа моя, как душа Кощея, прохлаждалась где-то за горами, за долами.
Почему у человека, еще вчера взвешивавшего за прилавком колбасу или считавшего чужие деньги в банке, вдруг возникает желание покорить Северный полюс, завоевать сердце поп-звезды, поджечь свой дом или отравить соседа крысиным ядом?
Какова здесь роль среды, воспитания и еще чего-то, придуманного социологами и психоаналитиками? Два моих сокурсника, дети почтенных и благонамеренных родителей, не буду называть их имен, однажды под покровом ночи проникли в актовый зал института, спустили люстру, накакали в нее и подняли снова. Кстати, оба в дальнейшем сделали успешную карьеру. Сейчас они известные в научном мире ученые и какают, наверно, там, где положено. Другой мой сокурсник, Мишка Андреев, также сын почтенных родителей, после успешной сдачи летней сессии, на радостях в аллеях «Эрмитажа» пустой водочной бутылкой крушил уличные фонари. Ныне он уважаемый университетский профессор, без пяти минут академик и автор монографий по истории каких-то западноевропейских литератур.
Я не утверждаю, что гадить в хрустальные люстры и колотить фонари — хорошо, а двигать вперед науку — плохо. Я просто хочу напомнить, что говорил Набоков о том, что лежит в основе формирования личности. Наследственность, среда и некое «Х». Так вот, говорил Набоков, во всей этой триаде среда играет второстепенную роль. А вот наследственность и это загадочное «Х»…
Если выкинуть из триады еще и наследственность, то останется загадочное «Х». Что это такое?..
Может, все коренится в человеке? В той неизведанной его части, что находится в сердце?
Вдруг, ни к селу ни к городу, в голове возникла странная, чудовищная мысль: я протыкал чужие сердца, в то время как о своем сердце надо было печься, ведь, наверно, там и хоронится это чертово «Х». Что изменилось во мне? Что пробудило во мне человеческие чувства, совесть, наконец? Видно, было что-то изначально. Таинственное ли это Нечто из набоковского триединства — не знаю и теперь уж, наверно, никогда не узнаю.
Я устало вздохнул. Мне надоели рассуждения о смыслах, природе и мотивах поступков.
Аня и Илюша были живы, здоровы и счастливы. Все остальное не имело значения. Впереди была жизнь. До конца было еще очень и очень далеко, и самое сложное и трудное только начиналось.
Меня не покидало ощущение незавершенности чего-то, что можно назвать жизнью. Но жизнь известно, чем завершается. Несмотря на болезненную склонность беспрестанно держать в голове мысли о смерти, что-то заставляло меня цепляться за жизнь. Жизнь не роман и не сказка. У нее, даже в случае моей смерти, нет конца, она продлится, пока горяча Земля и пока светит Солнце.
Мне сорок пять. Или чуть-чуть больше. Написан, так сказать, первый том, то есть прожита первая половина жизни.
Вторая — вряд ли будет лучше первой. Уничтожить себя, как уничтожил Гоголь второй том «Мертвых душ»? Чтобы никто не узнал, чем дело-то кончилось? Что ж, дело хорошее. Только надо придумать, как это проделать пострашней. Что может предложить нам жестокая история? Смерть от удушья, яд, быстро пожирающий внутренности, смерть на костре, в петле, в омуте. Хорошие смерти, надежные, добротные, мучительные. Это как раз то, что я заслужил. Но этого мало. Надо еще что-то. Более изуверское.
Эпилог
Глубокой ночью я вышел из дому. Моя цель — Млечный Путь. Я спустился к морю. На пляже ни души. Море манило к себе. У меня словно за спиной выросли крылья. Легкий ветер овевал лицо. Не раздеваясь, я вошел в воду.
Опять надо мной чернело чистое ночное небо. Мириады сверкающих, перемигивающихся звезд и звездочек. Луна вся в тусклом серебре, покойная и печальная.
Ночной отлив все дальше уносил меня в море. К утру вольюсь в мировой океан. Вольюсь и растворюсь. Жизнь обретала смысл. Жизнь переливалась в смерть. Смерть — в бессмертие.
Необходимые бумаги я подготовил. По достижении зрелости Илюша станет богат как Крёз. Впрочем, сейчас мне не до финансовых тонкостей: у меня на уме была моя жизнь, моя смерть и мое бессмертие. А Илюша преспокойно обойдется без своего безалаберного, эгоистичного и легкомысленного отца. Вряд ли он станет допытываться, откуда у его покойного папаши было столько денег. Уже через неделю я улетучусь из его памяти навсегда. Дети забывчивы. Они не помнят и не почитают своих отцов. По себе знаю.
Я чувствовал себя частью чего-то огромного, непостижимого, вечного. Я почти не прилагал никаких усилий, море работало за меня, волны подхватывали и уносили меня все дальше и дальше от берега. Я перевернулся и лег на спину. Увидел над верхушкой волны, как мелькнул и погас последний огонек на берегу, на верхнем этаже отеля, я остался наедине с самим собой и с чем-то, что неудержимо входило в меня.
В эти мгновения я любил все, что меня окружало. Звезды, небо, луну. Я почувствовал себя неизбывной частью вселенной. Я был морем. Я был небом. Я был соленым ветром, я растворялся в вечности, как когда-то во Флоренции, где много лет назад я едва не влюбился в девушку, дарившую мне за деньги свою любовь. Скоро я стану мерцающей звездочкой и закреплюсь на небосводе в виде нового космического объекта. Через год меня откроет очкастый астрофизик из Пулковской обсерватории и даст мне какое-то имя. Поскольку мне посчастливилось родиться под знаком Девы, скорее всего, мне просто присвоят номер.
Море было теплым, приветливым, обманчивым, опасным и ласковым. Хорошо в такой воде вены резать. Умирать будет легко и приятно. Но у меня с собой не было ни одного остро режущего предмета.
Одежда, намокнув, сковывала движения. Надо освободиться от нее. Не то пойду ко дну до того, как успею всласть напитаться радостями общения с вечностью. Снять рубашку было легко, труднее было с носками, и я едва не захлебнулся. Туфли я снял раньше, еще на берегу. Начал стягивать брюки, и тут что-то острое впилось мне в ладонь, я увидел в лунном свете, как вода вокруг меня окрасилась темным. Кровь. Прорвав мягкую и тонкую брючную ткань, из кармана на свет божий вылез подарок Илюши. Я ухватился зубами за край треугольного камня, поранил уголок губы, но не выпустил камня изо рта. Освободившимися руками стащил с себя брюки. Держаться на воде стало легче. Кровь из пораненной ладони продолжала сочиться. Боли я не чувствовал, но неожиданно появился страх, я знаю, что акулы чуют кровь в воде за много миль.
Отдышавшись, я вынул камень изо рта и принялся его рассматривать. Плоский, с острыми краями. Словно его заточило не время и приливы, а моя шершавая совесть. Теперь есть чем вены полосовать. Я еще раз посмотрел на камень. Загадочный глаз в центре. И тут глаз, отражая свет луны и звезд, узнаваемо блеснул.
Со стороны берега до меня долетел чей-то крик.
…Занимающаяся заря и гаснущие звезды, наверно, видели меня — человека с окровавленным ртом, который усиленно греб к берегу на крик и на свет, появившийся в верхних этажах отеля.
Я был уже метрах в двухстах от пляжа. Боковым зрением я увидел, как черная тень стремительно набежала, прорезала гребень волны и скользнула ко мне. Мне показалось, что я вижу два страшных спинных плавника. Обычно акулы-людоеды за риф, на мелководье, не заплывают. Но эта подлая тварь, видно, решила заплыть. Я бешено заработал руками и ногами. Но что-то надломилось во мне, и моя способность не срабатывала, я не ускорялся! Чудовище неторопливо подплывало ко мне, вот оно уже почти рядом, все ближе, ближе, ближе! Примеривается! Вот оно совсем близко! За что она возьмется в первую очередь? Откусит голову? Или ногу? От страха я закрыл глаза. Когда я все-таки решился их открыть, чтобы понять, на каком я свете, то увидел прямо перед собой, буквально в сантиметре от лица, добродушное рыло дельфина. Некоторое время мы рассматривали друг друга. Наконец дельфину это надоело, он громко фыркнул и, обдав меня облаком водяной пыли, пропал, ухнул в пучину.
Быстро светало. Небо, без единого облачка, золотилось на востоке, где медленно всходило солнце. Звезд становилось все меньше. Остались только те, что повисли в непроницаемой синеве над горизонтом, они мерцали, как далекие болотные огоньки, мерцали и одна за другой гасли.
Все бы хорошо, но силы покидали меня. Сердце билось из последних сил. Сердце мое, сердце мое, жизнь моя, сердце мое, не умирай, не умирай! Я перекрестил левую сторону груди.
На берегу стоял мальчик и, сложив ручки рупором, кричал, кричал, кричал… Слов не разобрать, но я знал, что он зовет меня. Рядом с ним я заметил двух женщин, одну полную и другую, похожую на ожившую статую, и чуть дальше мужчину, который стоял по грудь в воде и размахивал пузатой бутылкой.
Злобная, ревнивая мысль о том, что из этой бутылки будет пить кто-то другой, добавила мне решимости бороться. Глазастый камень, страх быть сожранным акулой, Библия, мысли о вечности, Млечный Путь, бездонное небо над головой, звезды… И бутылка. Все бросилось меня спасать. У меня хватило сил громко рассмеяться. Я сорвал с шеи цепочку с ключиком. Разжал ладонь…
Я опять перевернулся на спину. Луна меркла, истончалась, становясь серебристо-голубой и прозрачной. Небосклон бледнел, звезды тускнели и как бы тонули в густой синеве. Скоро их совсем не будет видно, их слизнет неумолимо надвигающийся день. Но ночью они опять воссияют на небосклоне. Небо от края до края заполнится хрустальным светом. Потом ночь сменится днем. Потом опять придет звездная ночь. И так будет всегда.