Николай
Коляда
На Сахалин
“ …Я живу среди
немцев, уже привык и к комнате
своей, и к режиму, но никак не могу
привыкнуть к немецкой тишине и
спокойствию. В доме и вне дома ни
звука, только в 7 час. утра и в
полдень играет в саду музыка,
дорогая, но очень бездарная. Не
чувствуется ни одной капли таланта
ни в чем, ни одной капли вкуса, но
зато порядок и честность, хоть
отбавляй. Наша русская жизнь
гораздо талантливее, а про
итальянскую или французскую и
говорить нечего…”
А.П. Чехов — М.П.
Чеховой, 16 июня 1904 года, Баденвейлер
У меня дома над
письменным столом висит чеховское
пенсне. Я смотрю на него и вспоминаю
о том, как я работал артистом в
немецком театре.
Дело было так. В
92-м году девять месяцев я был
стипендиатом академии “Schloss Solitude”
(“Одинокий Замок”) в Штутгарте. Я
знаю кучу немецких (и не только
немецких) бездельников, которые
прыгают со стипендии на стипендию,
запудрив мозги своей будто бы
гениальностью тем, кто эти
стипендии дает, и кормятся вот
таким образом по нескольку лет.
Я мозги никому не
пудрил, и почему меня на стипендию
позвали из моего Екатеринбурга в
Штутгарт — до сих пор не знаю, но
благодарен немцам был и буду
бесконечно, потому что время это
было – просто замечательное тем,
что я увидел мир, понял, что кроме
“свердловской” театральной жизни
и “уральской” литературы
существует мировой театральный
процесс и мировая литература. К
тому же это было вовремя – я был
молодой тогда.
Приехав в
академию, я обалдел от количества
компьютеров, чистой бумаги,
ксероксов, от моей аккуратненькой
двухкомнатной квартирки, которая
тут же в старинном замке
располагалась, от воздуха, чистоты,
порядка, от полуторы тысячи марок,
которые я получал в месяц за просто
так — только за то, что я тут живу.
На дворе в России, как я уже говорил,
стоял девяностой второй, когда в
магазинах были только хлеб и
майонез. Недели две приходил в себя,
а потом начал работать.
Я сидел за
компьютером с утра до ночи и не
думал о том, где заработать денег на
житье, как выжить, выкрутиться. Я
был свободен от быта и потому
написал кучу пьес, еще — книгу
прозы “Оскорбленный еврейский
мальчик”, набрал все свои пьесы на
компьютере, читал, общался с людьми,
учил немецкий язык, ездил в Рим на
премьеру “Колдовки” и во
Флоренцию на премьеру “Рогатки”,
которую там поставил
Виктюк в одном огромном театре,
много раз бывал в Берлине и в других
городах Германии – и с
выступлениями в университетах на
факультетах славистики, и на
премьерах своих пьес, и на читках
этих самых пьес – скучать было
некогда.
На стипендии
вместе со мной были и китайцы, и
американцы, и шведы, и испанцы. Не
только писатели, но и композиторы,
музыканты, художники.
Была там и Верена
Вайс — немецкий балетмейстер,
режиссер, танцовщица. Мы
познакомились с ней, она показала
мне на видео свои спектакли —
“Витязя в тигровой шкуре” и “Мату
Хари”, которые она сама поставила
(и сыграла главные роли) в театре
“Дойче Шаушпиль Хаус” города
Гамбурга (к слову говоря, это один
из самых больших театров Германии).
Спектакли Верены мне показались
потрясающими, потому что тогда я
совершенно не представлял, что в
театре возможно так соединять
пластику, музыку, речь, песни, танец,
и при этом получается не винегрет и
не капустник, а возникает нечто
единое, красивое и стройное, одним
словом – произведение искусства.
Мы болтали с
Вереной сутками. Я говорил тогда
по-немецки с пятого на десятое, но
тем не менее мы понимали друг друга.
Она искала для своего нового
проекта русского актера, чтобы он
мог бы сыграть самого Антона
Павловича Чехова в спектакле по
книге “Остров Сахалин”. Прослышав
про мое актерское прошлое, Верена
стала уговаривать меня сыграть в ее
спектакле. Я заскромничал, долго
отказывался – мол, “право же, я
давно не практикую”. Потом выпытал
у Верены, почему же именно меня она
решила пригласить в спектакль, и
она сказала, что
у меня есть – “ауштралунг”. Я
посмотрел в словаре, что значит это
слово, и, прочитав, что это –
“аура”, “сияние”,
“неотразимость” и страшно
загордившись собой, согласился
участвовать в спектакле. Дурак я
был, что отказывался так долго, —
потом, прожив еще девять месяцев в
Германии, я понял, как много узнал
благодаря этому неожиданному
повороту судьбы о жизни вообще, и о
Театре конечно же.
“…Германия,
Badenweiler, Herrn Anton Tschechow. Так мою фамилию
печатают здесь на моих книжках,
стало быть, и я так должен писать ее.
В Берлине немножко холодно, но
хорошо. Самое нехорошее здесь,
резко бросающееся в глаза — это
костюмы местных дам. Страшная
безвкусица, нигде не одеваются так
мерзко, с совершенным отсутствием
вкуса. Не видел ни одной красивой
и ни одной,
которая не была бы обшита
какой-нибудь нелепой тесьмой.
Теперь я понимаю, почему московским
немцам так туго прививается вкус.
Зато здесь в Берлине живут очень
удобно, едят вкусно, берут за все
недорого, лошади сытые, собаки,
которые здесь запрягаются в
тележки, тоже сытые, на улицах
чистота, порядок…”
Моя фамилия
по-немецки звучит как “Кольяда”.
“Херр Кольяда” — это означает:
господин Коляда.
Там, в академии, в
тишине и сытом спокойствии, я
прочитал всего Чехова, всего-всего,
от корочки до корочки, все письма,
все-все — все двадцать томов,
которые (случайно или нет)
оказались в городской штутгартской
библиотеке. И это было – прекрасно.
Смешно сказать, но это было,
наверное, вообще самое большое
потрясение в моей жизни: я
разговаривал с Чеховым, я видел сны по сюжетам
его рассказов. Какой он
поразительный писатель, какое
счастье читать Чехова, какая
гордость, извините за пафос, да,
гордость вдруг в душе появляется,
когда там, на Западе, читаешь
Чехова, Толстого, Пушкина. Потому
что хочется кричать на улице: “Я
умею говорить по-русски! Я понимаю
эти черточки на белой бумаге, эту
музыку, эту звукопись, эту нотную
грамоту!”
Итак, я согласился
на уговоры Верены, и мы приехали в
Гамбург.
Немецким артистом
быть хорошо, наверное, когда ты
русский человек. То есть русскому
хорошо быть артистом в Германии.
Потому что ему так мало надо, чтобы
быть счастливым. У меня была
препаршивейшая квартира в
Гамбурге, не такая уж и большая по
немецким понятиям зарплата, я
работал с утра и до ночи, но был
всем, абсолютно всем доволен. (“Что
для русского хорошо, то для немца
смерть”.)
Театр “Дойче
Шаушпиль Хаус” находится сразу же
напротив гамбургского
железнодорожного вокзала, возле
которого обычно стоит толпа
наркоманов и бомжей, просящих у
прохожих денег, и сквозь эту толпу я
проходил ежедневно, денег никому не
давал, бормотал: “Вот они, гримасы
капитализма!”
Здание театра
похоже больше на оперный театр:
помпезное, с рядами и ложами, с
позолотой и бархатом. В то время,
когда мы выпускали свой спектакль
на малой сцене театра, в большом
зале Питер Брук репетировал оперу
“Пелеас и Мелисанда” Метерлинка и
Дебюсси. Я таким соседством с
Бруком ужасно гордился.
Сразу с вокзала мы
с Вереной пришли в костюмерный цех
театра. Немцы что-то такое калякали,
хихикали, глядя на меня — эдакого
страшного, высокого, в метр
девяносто ростом, с бородой и
русского. Тут же надели на меня
пальто, дали шляпу, пенсне — и давай
хлопать в ладоши: вылитый Чехов!
(Думаю, что любого русского с
бородой обряди в пальто, дай пенсне
и пусти по улице — сразу скажут:
“Чехов!”)
“ … Нигде нет
такого хорошего хлеба, как у немцев;
и кормят они необыкновенно…”
Зарплата у меня
была во время репетиций пять тысяч
марок, а когда мы начали играть
спектакль, я стал получал по три
тысячи марок в месяц. Правда, из
этих денег по тысяче в месяц я
платил за квартиру и очень много за
телефонные переговоры, потому что
звонил все время в Россию. Да и
налоги в Германии — пятьдесят два
процента, так что оставалось не так
уж и много, но я был абсолютно всем
доволен.
В этой моей
поганенькой квартире я играл на
скрипке. Скрипку мне купили за
полторы тысячи марок, не фуфло
какое-то, а особенную, старинную.
Получилось это, как вы понимаете, с
дуру. Потому что я с моим ужасным
немецким что-то такое наговорил
Верене, и она поняла, что я умею
играть на скрипке. На самом деле я
ей говорил, что хорошо было бы, если
бы “Апэчехов” в спектакле играл на
скрипке, но Верена мой творческий
порыв поняла иначе и купила
дорогущую скрипку.
А я скрипку,
должен признаться, в руках никогда
не держал. Но в силу своей
всегдашней наглости и
самоуверенности сказал, что
научусь, поди, чего-нибудь
пропиликать, если надо для
спектакля. Когда выяснилось, что на
скрипке я играть не умею, хохоту
было — до упаду, и денег было жалко,
а мне было стыдно ужасно. Но я удила
уже закусил и сказал Верене: “Не
веришь? Увидишь!” И выучился-таки
играть на скрипке. Ну, во всяком
случае, десять нотных строчек
романса “Нет, не любил он…”,
который стал лейтмотивом
спектакля, я вызубрил и играл
уверенно, потому что наяривал на
скрипке с утра до
ночи, ведь недаром же моя мама
говорит: “Работящий ты, Коля, сынок
у нас какой…”
Потом, во время
репетиций, выяснилось, что на
скрипке Чехову в спектакле играть
вообще не надо. Верена послушала
мою игру, одобрила, несколько
репетиций я исправно пилил, а потом
она сказала: “Это не подходит к
образу”. Ну, что ж — не надо, так не
надо.
“…Кормят
добросовестно, даже очень. Но
воображаю, какая здесь скука
вообще!”
Начались
репетиции. Играли в спектакле
Верена, французский актер Пьер
Каррелет, двое статистов — фрау
Хинк, герр Карл и я. На репетициях
Пьер говорил по-французски, Верена
с ним общалась тоже по-французски, я
с Вереной говорил по-немецки, с
Пьером мы вообще не разговаривали,
только: “Гутен таг” и “ауф
видерзеен”, то есть – “Здрасьте”,
“до свидания!”, и так все девять
месяцев — и при этом все усиленно
улыбались друг другу… С фрау Хинк я
говорил немножко по-русски, потому
что она полька, замужем за немцем.
Короче говоря, это был полный
интернационал.
Репетировали мы в
помещении на Реппербане. О,
Реппербан! Реппербан — это
знаменитый в Европе район
проституток, в котором
оттягиваются моряки с заходящих в
гамбургский порт кораблей.
Почему-то именно в этом гнезде
разврата, в каком-то огромном
подвале, мы и репетировали. Ну,
наверное, другого
места не было, не смог театр
арендовать другое помещение на
время репетиций.
Ничего особенного
в этом районе нету: ну,
порномагазины, ну, девицы,
торгующие собой, казино, рестораны
— ну и что? Правда, есть там одна
знаменитая такая коротенькая
улочка, Дэвидштрассе. Она с двух
сторон огорожена забором, в котором
есть щель, и в эту щель можно пройти
и гулять. Вход только для мужчин. В
окошках сидят полуобнаженные (в
купальниках) дамы и предлагают свои
услуги — сто марок стоит
удовольствие. Однажды я показывал каким-то
приехавшим русским (вру, не каким-то
– режиссер Валера Огородников, тот,
что снял недавно фильм “Барак”, —
приехал ко мне в гости), так вот,
показывал Огородникову и его
друзьям из России эту улицу, они
ахали и охали, а я вдруг у самого
окошка с обнаженной
дамой нашел на мостовой пфенниги и
кинулся их собирать, потому как
балдею от валяющихся на улице
монеток — и русских, и нерусских.
Мне все кажется, что от этих денежек
появляется счастье (счастья ожидаю,
счастья, не знаю, как вам, а мне так
хочется, так хочется…). Один мой
знакомый, зная эту мою странность,
понимающе говорил: “Правильно,
подбирай, деньги к счастью,
особенно – крупные”. Ну вот, начал
я собирать монетки, а она,
“девушка-в-кокошнике-из-окошка”,
как заорет, да таким немецким матом,
мол, “что ж ты забираешь, сволочь
такая, мои пфенниги счастья?!” То
есть она их там специально, что ли,
под окошко положила — уж и не знаю.
Я позорно ретировался, потому как
не думал, что и блядям, как и мне, так
хочется счастья-счастья-счастья …
Ну, хватит про
проституток. Рассказываю дальше,
как я был немецким актером.
Репетиции шли
следующим образом: стоит
видеокамера, висит на вешалке
миллион всяких костюмов, горит
свет, лежит куча реквизита.
Спектакль условно делился на
картины: “Лето”, “Плот”, “Человек
в футляре”, “Сон”.
В картине “Ялта”
стояла в качестве декорации
высоченная высушенная трава,
которую мы с Вереной собирали
вокруг “Одинокого Замка”, когда
были на стипендии. Потом мы эту
траву в моей квартире в Замке
высушили и отвезли в Гамбург. Там в
театре траву пропитали особым
раствором, вставили красиво в
пенопласт, и она стала играть в
нашем спектакле. Трава смотрелась
на сцене роскошно.
Репетиции
начинались в десять утра и шли с
небольшим перерывом на обед до
вечера, иногда до одиннадцати ночи.
За деньги, которые мне платили,
приходилось прыгать как следует.
Через две недели после начала
репетиций спектакль был готов.
Остальные два месяца мы делали по
два-три прогона в день. И это было
кошмарно, потому что Верена
требовала каждый раз работать на
полную выкладку. У меня была куча
чеховского текста, который я
говорил под музыку, двигался,
поворачивался, переодевался и так
далее. Русская речь в этом
спектакле использовалась как
музыка (правильно!), перевод
текстов, которые я произносил, был
напечатан в программке.
Верена давала
тему, а мы фантазировали. Все
снималось на видеопленку. Потом мы
все садились, пили кофе, курили и
смотрели то, что сделали. На
репетициях я придуривался, мне было
скучно каждый день повторять одно и
то же. Когда я сильно злился на всех,
я бормотал себе под нос, что “это не
театр, а Дворец культуры имени
Томаса Манна!”. Все ждали только
идеи, чтобы ее развить. Так, к
примеру, было со снегом. За кулисами
стоял мешок снега (он называется
“голливудский снег”). Не наш
театральный “снег”, когда обычно
сверху сыплют что-то, эти вот
бумажки от дырокола, а роскошный,
мягкий, сделан особым способом из
полиэтилена, красиво падает. И вот
однажды я взял горсть этого
“голливудского снега”, встал на
стул и начал из-за кулис бросать
его на сцену. Верена
закричала: “Ой, как хорошо, нам это
надо!” И вставила в спектакль, и
снег падал. Ну, правильно: как про
Россию играть, да без снега? Никак.
(Через два года я ставил в
академическом театре драмы города
Екатеринбурга свою пьесу “Полонез
Огинского”,
которую, кстати, в Гамбурге и
написал, и в финале, в сцене
прощания главной героини со своим
домом, своим детством, мы с
художником Владимиром Кравцевым
пустили по заднему плану стену
белого снега, точно такого же, как я
увидел впервые в Гамбурге. Сначала
этот “снег” мы хотели купить в
Германии, но потом нам его сделали в
Нижнем Тагиле – в сто раз дешевле.
Сегодня такой “снег” появился уже
во всех театрах России – куда ни
приеду, летает по сцене
“голливудский снег”). Там, в
Гамбурге, я предлагал, чтобы кто-то
из рабочих во время спектакля стоял
бы на стуле и так же, как я на
репетиции, бросал бы этот снег. Нет.
Немцы устроили совещание,
придумали “машинку”: эдакую
тряпку с дырочками и веревкой, за
которую дернешь, и — снег
посыплется. Совещались по этому поводу две
недели. Оттого, что немцы все
пытаются сделать качественно, они
делают свою работу ужасно медленно,
до них долго “доходит”. То, что у
нас может быть сделано за час, у них
— в течение суток. И дело тут вовсе
не в качестве, а в какой-то немецкой
заторможенности, медлительности.
Германия — страна
советов. Они так сами о себе
говорят. Все любят советовать. Все
до одного. Иногда это меня
приводило в ярость, когда каждый,
кто понимает в театре и кто не
просекает совсем, дает советы – как
надо играть, что на сцене делать и
так далее.
Чем дальше шли
репетиции, тем больше я понимал, что
надо учить немецкий, потому что
изъясняться становилось все
сложнее. Начал я учить немецкий
всерьез только благодаря
телевизору, который там же, на
Реппербане, купил в какой-то
подозрительной турецкой лавке —
телевизор был явно ворованным, без
документов.
Вечером после
репетиций я садился у ящика и
смотрел всю ерунду подряд. То есть
те фильмы, где все время стреляют,
убивают (как по нашему телевидению
сейчас). Если я не понимал
какое-нибудь слово в том
чудно-дебильном диалоге, который
лился с экрана, то заглядывал в
словарь. Спасибо немецкому
телевидению — так вот и выучил
язык. Теперь говорю свободно
по-немецки, но фильмы со стрельбой,
которые сегодня у нас с утра до ночи
показывают, смотреть не могу —
тошнит.
Очень любил
смотреть “Колесо счастья” — это
что-то вроде нашего “Поля чудес”,
где надо угадать слово, и получишь
приз. Вот таким образом я учил
немецкие слова. Немцы в этой
передаче плачут от радости, что
выиграли какую-нибудь кофейную
машину. Вся семья плачет: и мама, и
папа, и дети, и бабушка, и дедушка. В
богатой Германии дико смотреть на
это. А теперь — и у нас тоже от
счастья плачут в “Поле чудес”, и я
уже ничему не удивляюсь.
Однажды на
Реппербане в какой-то витрине я
увидел продающиеся советские
медали “За освобождение Варшавы”
и “За взятие Берлина”. Потом один
из театральных статистов надел
орден Красной Звезды, и показывал
мне его, сообщая, что, мол, купил на
толкучке, и очень смеялся и
радовался. Мне было стыдно и обидно,
я сокрушенно рассказал про это
Верене, она сначала не могла понять,
почему я так расстроен из-за
какой-то медали, а потом махнула
рукой и сказала: “Дураков полно
везде, успокойся”. И она права.
Дураков действительно так много на
белом свете – и в Германии, и в
России.
“ …Баденвейлер
очень оригинальный курорт, но в чем
его оригинальность, я еще не
уяснил…”
Через месяц после
начала репетиций мы переехали в
другой репзал, где-то далеко за
городом, в огромный, но теплый и
уютный ангар. Там мы и репетировали
почти до премьеры.
На мой день
рождения 4 декабря в этот ангар к
нам на репетицию приехали Галина
Борисовна Волчек и известный
кинорежиссер Александр Митта. Я был
счастлив и до сих пор бесконечно
благодарен им за такой
божественный подарок. Сначала
дорогим гостям мы показали прогон
спектакля, а потом вместе ужинали,
меня все поздравляли и дарили
подарки. Волчек ставила в Гамбурге
“Звезды на утреннем небе”
Александра Галина, и мы какое-то
время с ней общались, иногда ходили
по магазинам, потому что Галина
Борисовна сказала мне: “Коль, ты
ведь тут давно живешь, знаешь уже,
наверное, где всякие “помойки”,
где можно чего-то подешевле купить,
ну дак — покажи мне”. Про все
“помойки”, распродажи, дешевые
магазины я знал действительно
много и повел
Галину Борисовну по этим злачным
местам. Она купила себе и всем-всем
знакомым подарки, какие-то
тряпочки, сувенирчики, мы сели на
лавочку возле какого-то роскошного
магазина покурить, и Волчек, глядя
на проходящих немцев, со вздохом
сказала, как в том
анекдоте: “Не понять им нас”. Потом
мы с ней купили фирменных пакетов в
дорогих магазинах и все купленные
тряпки по этим пакетам рассовали,
чтобы никто из наших знакомых
немцев не подумал бы, что мы
покупаем одежду в дешевых
магазинах. Смешно? А ведь это было,
было совсем недавно, когда каждому
знакомому из-за границы я был
обязан привезти сувенир. Сегодня
из-за границы я почему-то никому
ничего не привожу. Наверное, потому,
что то же, что и там, я могу купить в
любом магазине Екатеринбурга. И
сегодня какой-то побрякушкой из-за
границы никому из моих знакомых не
угодить.
Потом к Галине
Борисовне приехал ее сын Денис
Евстигнеев. Денис посмотрел
“Остров Сахалин”. Я начал
жаловаться ему на то, как мне трудно
“прыгать и скакать” в спектакле.
Денис помолчал и сказал: “А знаешь,
ты прыгаешь за “пять”, а я знаю
ребят в России, которые и за “две”
согласны так прыгать” – разговор,
конечно же, шел о тех тысячах,
которые я получал в твердой валюте.
Потом Денис много
ходил по магазинам вместе со своей
супругой, посмотрел на сцене
“Дойче Шаушпиль Хаус” еще два
спектакля — “Мату Хари” и “Витязя
в тигровой шкуре”. Все они были — с
танцующей Вереной Вайс в главной
роли. Уезжая, Денис сказал ужасно
смешную фразу о Гамбурге: “Я буду
вспоминать этот город как огромный
магазин, посредине которого
танцует Верена Вайс”. Я так
хохотал, что не преминул вставить
эту фразу (сильно изменив ее,
конечно) в “Полонез Огинского”,
который тогда как раз урывками
писал.
Волчек потом
уехала, а с Александром Миттой мы
подружились. Я ему очень благодарен
за поддержку. У меня были
постоянные депрессии — тоска по
Родине. Тогда я не мог выехать в
Россию, потому что потерял бы визу.
Митта преподавал в Гамбургской
киноакадемии. Мы с ним много ходили
по городу, говорили о жизни, о
театре, вообще обо всем. Однажды,
когда я в очередной раз начал что-то
на свою жизнь жаловаться, он сказал
замечательную фразу: “А что ты
хочешь? Лечь и поплевывать в
потолок? Никогда не будет такого.
Всегда будет так, что
обстоятельства и жизнь будут
давить на тебя, а ты будешь
крутиться, выворачиваться. Покой
нам только снится”. И еще он
высказал одну замечательную мысль
о каком-то фильме, получившем
награду на фестивале: “Ну и что?
Призы вручили и забыли. А вот
залезть на ступеньку и удержаться
на ней — вот это сложно”. Теперь
моим студентам я всегда повторяю то
же самое. К слову сказать, недавно
Митта написал замечательную книгу
о том, как создаются сценарии
фильмов и тексты пьес. Для моих
студентов эта книга (с автографом
автора!) – учебное пособие.
По-моему, никто, кроме Митты, ничего
лучше на эту тему не написал.
“ …Слухи о том,
что в здешних газетах бранят
русских, — преувеличены…”
Потом у меня
кончились силы. Я измучился от
бесконечных прогонов, от
невозможных претензий Верены Вайс
до потери сознания. Приходил домой,
падал на кровать, потому как даже не
было сил раздеться, и вот так, в
одежде, спал. Но ни разу не
пожаловался Верене, что я устал и
мне надо выходной. Не пожаловался
потому, что хотел Верене доказать,
что русские умеют-таки работать.
Они нас постоянно подозревают в лени и
пьянстве. У меня было такое
ощущение, что все немцы ждали, когда
я начну лентяйничать, филонить или
запью и не приду на репетицию,
потому что я — русский. (Хорошо, что
я много лет вообще непьющий.) Эта их
фраза постоянная: “Бист ду мюде?”,
то есть, по-нашему: “Ты устал?”,
меня приводила в бешенство, я
всегда орал что есть силы: “Найн,
найн, найн!” Хотя сил, честно
говоря, не было вовсе. Но так мне все
эти немецкие телепередачи про
Россию (и вообще немецкое
представление о русских) надоели.
Потому что они всегда твердят: “Ах,
все русские пьяницы, грязнули,
лентяи, мы им помогаем, а они — пьют
и ничего не делают”. Должен
сказать, что пьют у них ничуть не
меньше нашего. И работают не все так
уж хорошо. Лентяев полно, сам видел.
Немцы на
репетициях усердно развлекают
себя, усиленно “играют в театр” и
порой так увлекаются, что начинают
верить во все, верить, что они
вообще занимаются своим делом. И не
понимают, что мало в театре назубок
выучить роль, уверенно ходить по
сцене, быть трезвым и честным
(“Бойся непьющего артиста” — есть
русская поговорка), мало на
репетициях потеть (“Если судить по
количеству вылитого пота, то первым
в искусстве будет вол” — другая
русская поговорка), потому как —
еще искорка должна быть какая-то в
артисте и в режиссере, то есть —
талант к делу. Немцы очень
обижались, когда я цитировал им
чеховское письмо про “каплю вкуса
и каплю таланта” (см. начало
статьи), но ведь это же правда, чего
там, и сегодня все обстоит так же,
как тогда.
Немцы любят
рассказывать краткое содержание
прочитанного. Вместо того, чтобы
прочесть Чехова, кто-то обычно
излагал сюжет того или иного
рассказа, и вся постановочная
группа сидела и внимательно
слушала, что-то записывая (что?) в
блокнотики. Я при этом закрывал рот
ладошкой, хихикал.
В немецких
театрах все разделено: один делает
только это, другой — только то. В
каждой постановочной группе есть
завлит, по-немецки он называется
“драматург”. (У нас в театрах –
один завлит, это должность такая –
заведующий литетурной частью;
причем у нас завлит почти никогда
не ходит на репетиции.) В Германии
это тот человек, который постоянно
сидит на репетициях, что-то
подсказывает, разбирает вместе с
режиссером репетицию (производит,
так сказать, “мозговую атаку”),
много работает над текстом,
сокращением его,
достает какие-то материалы по
нужной теме, сочиняет все для
программки (обычно немецкие
программки толстые, как маленькая
книжечка, со множеством информации)
и так далее.
“…Немцы или
утеряли вкус, или никогда у них его
не было: немецкие дамы одеваются не
безвкусно, а прямо-таки гнусно,
мужчины тоже, нет во всем Берлине ни
одной красивой, не обезображенной
своим нарядом. Зато по
хозяйственной части они молодцы,
достигли высот для нас
недосягаемых…”
Моя шляпа для
спектакля стоила 200 марок. Шляпки у
Верены были по пятьсот, а их у нее в
спектакле было три. Ткань на платья
Верене стоила тоже каких-то бешеных
денег. Когда я сказал Верене, что “в
Африке дети голодают”, она сказала
мне, что ей придется много
двигаться в спектакле, ткань будет
пропотевать, после каждого
спектакля платья надо стирать и
ткань может сбежаться. Вздохнула и
сказала, что — нельзя из дешевых
тканей, хотя детям в Африке она
сочувствует.
Когда у меня был
свободный день — я писал пьесу.
“Полонез Огинского”. И все
монологи главной героини про
Россию, вся моя ностальгия, слезы
мои — все в этой пьесе. Компьютера у
меня в Гамбурге не было, печатал я
на машинке, стол был неудобный,
высокий, и тогда мне пришлось сесть
на стеклянный журнальный столик,
так как кресла в моей квартире были
тоже низкими. Итак, я сидел на
стеклянном столе и печатал. Стол
треснул в один прекрасный день, я
порезал себе, пардон, зад, к тому же
мне пришлось платить в
домоуправление, которому стол
принадлежал, за поломанное стекло
триста пятьдесят марок.
В конце декабря я
повесил на окно новогодние
лампочки. На следующий день пришли
соседи, жившие в доме напротив (!), и
сказали, что их раздражает это
мигание. Мало того, они позвонили в
театр, и человек десять в театре
подошли ко мне и сказали, что, мол,
нехорошо так делать, зачем же ты это сделал,
бессовестный, сними, пожалуйста,
эти лампочки. Да я их сразу снял, раз
мешают. Но поражен был безмерно.
Подумал: что ж они тут все такие
нервные? Сегодня у меня дома в
Екатеринбурге у моих соседей
сверху стоит бильярд, и они на нем
играют сутками, я
ведь ничего – терплю.
В новогоднюю ночь
я поехал в гамбургский порт и чуть
не умер от страха: в полночь немцы
пускают ракеты и петарды в небо,
миллионы денег уносятся в воздух.
Зрелище это радости никакой не
вызывает, а только страшно, что
кого-нибудь поранят или убьют. Так
оно и было: в метро толпа чуть не
задавила меня, петарды взрывались
под ногами, все было загажено,
заблевано, это было просто жуткое
празднество — куда только
подевались немецкие приличия и
добропорядочность.
Перед премьерой
была пресс-конференция. Это такой
спектакль, когда в зале сидят
человек пятьдесят фотографов и
постоянно фотографируют. Потом в
газетах появились три или четыре
фотографии. Куда фотографировалось
все остальное и куда оно девалось —
непонятно, я до сих пор не знаю.
После премьеры
(очень успешной, к слову говоря, —
билеты всегда были проданы на все
спектакли) в журнале “Театр Хойте”
(“Театр Сегодня”) написали: “Все
бы ничего в этом спектакле, да вот
Коляда постоянно мешает Верене
Вайс своей болтовней на сцене”. Как
будто я выходил на сцену по
собственной воле, а не по воле
режиссера Верены Вайс и болтал на
сцене, потому что мне делать было
нечего.
Когда кончились
репетиции и мы начали играть
спектакли, я стал появляться в
театре редко. Зарплату мне
переводили на счет. Все свободное
время я писал пьесы, читал, думал,
ходил. И плакал оттого, что Россия
далеко. Потом выяснилось, что до
России рукой подать, как от
Екатеринбурга до Москвы, — два часа
лету. Я прилетел в Москву и побежал,
счастливый, по улицам: все кругом русские, все
говорят по-русски — Боже мой, какое
счастье, все меня понимают, все
кругом русские!!! Я влетел в какой-то
магазин, чтобы купить друзьям
водки. Бутылки были какие-то новые,
с новыми наклейками, я никак не мог
разобраться в названиях, растерялся. Наглая
продавщица с московским таким
говорком сказала мне: “Ну что
стоице? Будзеце браць водку или нет?
Ну дак берице скорее, нечего
пялиться!” Я расхохотался. Ни одна
продавщица в мире не сравнима с
нашими, милыми гадинами, потому что
такого на
Западе в магазинах никогда не
услышишь.
Но это было потом.
А тогда в Германии после премьеры
мы сыграли штук двадцать
спектаклей, мой договор закончился,
и я собрался домой.
В театр пришел
новый интендант, то есть – новый
главный режиссер, и… выкинул на
улицу весь творческий состав
театра, всех артистов, всех, всех, за
исключением тех, кто проработал в
этом театре больше пятнадцати лет,
потому что по закону их нельзя
увольнять.
И Верену Вайс,
несмотря на все ее заслуги, тоже
отправил на улку. Не помогли
никакие статьи в ее поддержку в
газетах и журналах. Ничего не
помогло. До свидания, и все — всем.
Ну и мне соответственно, хотя я,
собственно говоря, и не собирался
оставаться в театре, в Германии.
Однако снова сказал сам себе: “Вот
они, гримасы капитализма”.
В Германии я
познакомился с Александром Каалем,
который стал моим переводчиком. Он
жил в Берлине, теперь живет в
Екатеринбурге – преподает
немецкий язык и сотрудничает с
Центром культуры имени Гете.
Родители Александра живут в
Леррахе — это совсем рядом с
Баденвейлером. Мы уговорили
родителей Саши, и они свозили нас на
своей машине в этот городок, где
умер Чехов. Вот так повезло мне –
побывать в этом городе, погулять по
старинным улочкам, увидеть
памятник Чехову и мемориальную
доску на гостинице, где провел
последние дни мой любимый Антон
Павлович – пусть земля ему будет
пухом.
Недавно Александр
слушал старые русские песни и
сказал: “Вот, в этой песне — вся
ваша Россия! “Парней так много
холостых, а я люблю женатого… — вот
так у вас, русских, везде, постоянно
проблемы возникают из-за этого: то
есть вы сами себе их создаете!”
Денег за работу Александр тут
получает немного, переводит пьесы
по договору с немецким
издательством. Уже перевел пьесы
Адольфа Шапиро, Максима Курочкина,
Надежды Птушкиной, детского
писателя Сергея Георгиева,
уральского писателя Андрея
Матвеева, несколько моих пьес. А еще
перевел нескольких драматургов
начала прошлого века в серии
“Вокруг Чехова” — Найденова,
Чирикова и других.
Пьесы мои в
Германии играют, я иногда езжу на
премьеры, если зовут и оплачивают
проезд — за свой счет ездить как-то
не очень хочется. Премьер было
много: “Полонез Огинского” в
городах Эссен, Констанц и Йена, в
Бохуме поставили “Венский стул”, в
Геттингене “Мурлин Мурло” и
“Играем в фанты”, в Бонне —
“Родимое пятно”, а в Нюрнберге —
“Мы едем, едем, едем …”. Всего на
немецкий переведено пятнадцать
моих пьес. Три-четыре постановки в
сезон случается, и я этому рад
безмерно, потому что рынок пьес в
Германии огромен и пробиться мне,
да и любому другому иностранному
автору, на немецкую сцену крайне
сложно, если ты написал не мюзикл, а
драматическое произведение.
Приятно было, что ни разу в немецких
спектаклях по моим пьесам я не
видел на сцене водки, самовара,
деревянных ложек и лаптей. Немцы
ставят мои пьесы как пьесы про свою
жизнь с каким-то небольшим русским
колоритом. К слову, самый
репертуарный русский автор в
Германии – Антон Чехов. В Германии
сотни театров, и каждый театр раз в
сезон считает своим долгом
поставить “Три сестры”, “Дядю
Ваню” или “Вишневый сад”. Я видел
несколько спектаклей по пьесам
Чехова – восторга это у меня не
вызвало. Но зритель поразительный,
восторженный и благодарный:
немецкие зрители напряженно следят
за развитием сюжета. На “Вишневом
саде”, к примеру, раздается вздох
удивления, когда Лопахин говорит:
“Я купил!”, да и в других местах
удивляются поворотам сюжета не
менее…
Я очень люблю
Германию, говорю это абсолютно
искренне, я бесконечно благодарен
ей за то, что она открыла мне весь
мир, перевернула всю мою жизнь, да и
просто — финансово поддержала в
тяжелую минуту, что немаловажно. Я
очень люблю музыкальный немецкий
язык, люблю приехать на неделю-две,
погулять, поболтать с друзьями и
знакомыми. Но не более двух недель.
Потому что всего
хорошего — помаленьку. Потому что,
знаете ли, дома — хорошо. Дома, в
Екатеринбурге, лучше, чем где бы то
ни было на свете. Дома — кошки, дома
— рынок напротив дома, дома —
красота. В детстве в деревенской
самодеятельности я пел соло под
баян песню с такими словами:
“Сказала мать: “Бывает все, сынок,
быть может, ты устанешь от дорог.
Когда домой придешь в конце пути,
свои ладони в Волгу опусти”. И хотя
никакой Волги возле моей деревни
Пресногорьковки посреди
казахстанской степи не было, а было
лишь два маленьких озера, вся
деревня плакала в зрительном зале,
понимая, о чем речь.
Вот я и дома, в
Свердловске — Екатеринбурге, в
моей “хрущевке” на первом этаже:
спаренный телефон, шлакоблочный
дом, квартира “распашонкой”.
Никакой Волги у нас тут нету, а есть
только вонючая Исеть — ну и славно,
и хорошо. Я в нее опущу ладони. Тут —
дома, тут — хорошо, тут — красота.
Лучше, чем дома, — нет нигде на
белом свете, уж поверьте мне, я
объехал весь земной шар.
Вот, рассказал
вам, как работал артистом в
Германии. Было это, повторю,
замечательно. Прошло время, и я
поставил как режиссер свою пьесу
“Полонез Огинского” в театре
города Эссена. Про то, как я был
немецким режиссером, расскажу
как-нибудь, потому как это —
отдельная история.
В статье использованы письма
А.П. Чехова из Германии в 1904 году.