Перевод с английского Константина Соловьева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2023
Перевод Константин Соловьев
Заросли мертвого, выжженного солнцем тростника наполняли пустынный зной тлетворным, вязким смрадом. К нему мешалась вонь от нагретой тины в реке Шелифф[1]. Этот сладковатый запах меня преследует до сих пор. Как и вид убегающего вдаль, иссушенного, глинистого берега, что полого, еле заметными уступами взбирается к пустынному прибрежью. Шелифф мелеет в жаркие месяцы. Открытая полоса ила по берегам широка и черна, а в тех местах, где до нее добирается пустыня, присыпана светлыми, прозрачными наметами песка. Мгновенно черствея под солнцем Сахары, наметы эти коробятся и, трескаясь, дробятся на тысячи маленьких блюдец, подобных тем, в которых во всем мире обычно разводят тушь. (Будь вы художником, как Тевено, вы бы лучше все это себе представили).
А пустыня тянулась в обе стороны и плавно уплывала туда, где небесная пустота пропадала из вида за дрожащим в мареве горизонтом. Величественно и ровно пески вздымались к небосклону, как будто чья-то мощная грудь, тяжело вдыхая удушливый жар, поднялась и на последнем вздохе застыла, неожиданно отвердев. На этом безжизненном лоне разбросаны красные и серые скалы, с забитыми песком расселинами и трещинами, с приземистыми кактусами, теснящимися в их голубой тени. Все вокруг недвижимо, только слепящий свет загорался по утрам и вечерами медленно угасал. И больше ничего, совсем ничего, ничего, кроме нещадной жары и сводящей с ума тишины.
И посреди вот этого всего — «мы».
«Мы»— это, в некотором роде, небольшой правофланговый отряд дивизии генерала Потро из состава Африканского корпуса: точнее сказать, авангард упомянутой дивизии. Ну а если называть вещи своими именами, мы — это группа военных и специальных корреспондентов, а также прочий балласт, сопровождающий упомянутый авангард упомянутого фланга, упомянутой дивизии, упомянутого корпуса с не очень ясными целями.
«Мы» лежали в тени, под тентом, растянутым над палубой длинной, черной баржи снабжения, разговаривали и пили сельтерскую. Баржа еле заметно скользила по поверхности оцепеневшей реки, авангард тащился вразброд по правому берегу.
Мне уже не вспомнить, как “мы” дошли до этого, но Понскарм заявил, что арабы очень патриотичны. Это замечание заставило Баба Аззуна вмешаться в разговор и прежде, чем повторить его слова, я должен рассказать немного о самом Бабе Аззуне, раз уж мы о нем заговорили.
Баб Аззун родился в Тлемсене[2] за двадцать девять лет до описываемых событий в кабильской семье (его отец был шейхом). Он был привезен во Францию в десятилетнем возрасте, где вырос и где самым удивительным образом расцвели его способности. Политехническую школу он закончил пятым из всего курса; написал несколько книг, некоторые удостоились быть отмеченными Академией; получил французское подданство; добился известности в политических кругах (в Париже все занимались политикой, без этого невозможно было продвинуться наверх); занимал важные посты в двух посольствах, и его дипломатические способности расценивались высоко; он считался влиятельной персоной, одевался безупречно по французской моде; какое-то время владел журналом «Крестоносец» и прогорел на нем; чтобы восстановить пошатнувшееся положение, он выхлопотал в правительстве пост заместителя директора арабского бюро в Оране, и теперь, на пути к месту своего назначения, он был вместе с «нами», на своей родине, впервые с десятилетнего возраста.
Итак, слова Понскарма о патриотизме арабов побудили Баба Аззуна ответить:
— Арабы недостаточно образованны, чтобы быть истинными патриотами.
— Вот как! — воскликнул Сантандер. — Но для того чтобы быть патриотом, не требуется образование. В конце концов, самые отсталые и невежественные народы всегда были самоотверженно преданны своей родине.
— Да, — сказал Баб Аззун, — но это очень примитивный и корыстный вид патриотизма.
— Не замечал ничего подобного, — вставил Понскарм. — По-моему, патриот — как яйцо, либо хорош, либо плох. Как не бывает полупротухших яиц, так не бывает не очень хороших патриотов. Если человек, вообще, патриот — он превосходный патриот.
— Согласен, — ответил Баб Аззун, — но все же патриотизм можно рассматривать как в узком, так и в широком смысле. Я сейчас все объясню. — И он приподнялся на локте, качнув при этом янтарным мундштуком своей трубки, дымившейся в другой руке. — Патриотизм прошел пять четко различимых стадий. Первая — это любовь только внутри семьи, родители и родственники. Затем, по мере роста семьи и превращения ее в племя, уже оно становится объектом любви и беззаветной преданности. Это вторая стадия — стадия племени, народа. На третьей стадии племя ищет защиты за стенами. И это стадия городов. Патриотизм на этой стадии означает преданность своему городу, то есть люди сначала афиняне, а затем уже греки, сначала римляне и только потом — итальянцы. На следующей стадии патриотизм означает любовь к штату, графству, провинции, и бургундцы, нормандцы, фламандцы готовы жертвовать свою кровь за Бургундию, Нормандию и Фландрию. А сегодняшнюю, последнюю, но не конечную форму патриотизма мы связываем прочной связью с государством, с прославлением, любовью и службой государству, когда государство становится выше всех других привязанностей: к племени, к городу, к собственности и даже к жизни. Но я уверен, что нынешняя стадия не последняя, не самая высокая и не самая достойная форма патриотизма.
— Нет, — продолжал Баб Аззун, — это развитие будет продолжаться, нарастать и шириться до тех пор, пока не достигнет своего пика. И с высоты этой вершины мы будем смотреть на весь мир, как на свою страну, а на все человечество — как на своих соплеменников, и тогда лучшим патриотом станет тот, кто сегодня наименее патриотичен.
— А-а-а, проклятье! — вскричал Сантандер, вялым движением, бросая подушку в голову Баба Аззуна. — Умолкни. Даже думать жарко: ты либо величайший философ, Баб, либо, — он взглянул на него поверх края жестяной кружки, — круглый идиот.
Пропустив мимо ушей это замечание Баб Аззун продолжал рассуждать в том же духе и закончил свою мысль словами:
— И нет моей вины в том, что их самих (он имел в виду арабов) и их деяния я представляю себе именно в таком свете. Этой кампанией Франция делает свое скорбное дело в Африке, и я в него вовлечен. Огромная, могущественная держава устрашением пытается подчинить себе орду полуголодных фанатиков. И все это очень грустно, очень грустно, — воскликнул он. — Дайте мне сельтерской.
Внезапная остановка встревожила нас. На правом берегу, прямо напротив баржи, отряд “зефиров” в спешке строился в каре. Егеря 23-го африканского полка в передней линии разворачивались в боевой порядок на вершине скрывавшего горизонт песчаного холма. Прямо к нам, в развевающихся на скаку бурнусах и покрывалах, неслось галопом полчище кулуглей[3]. Неподвижный, обжигающий воздух Сахары наполнился вдруг чем-то неосязаемым, каким-то предчувствием, которое мгновенно заставило нас подняться на ноги. Тевено выхватил, находящийся всегда под рукой альбом и стал фиксировать ландшафт и позиции войск, а Сантандер достал блокнот и ручку.
Из того, что происходило далее, я запомнил немного. Память сохранила лишь разрозненные, не связанные между собой картинки — разобщенные, но очень яркие впечатления, невероятно отчетливые на фоне декораций из серого дыма.
Очень быстро и как-то пугающе близко от нас развернулось действо, точнее поднялся, закружил целый вихрь событий. В невообразимо запутанной картине происходящего каждая сцена рождалась неожиданно, проходила перед нашими глазами и гасла, как будто кто-то грубо и быстро пролистывал рисунки в огромном альбоме. Войска двигались торопливо и беспорядочно, то вперед, то назад, то зигзагообразно, а над битвой поднималась к небу волна звуков — крики людей, топот ног, стук копыт, звон оружия. Звуки смешивались и перебивали друг друга, соединялись и распадались, сходились в общую какофонию и разбивались на отдельные партии, гремели, лязгали, гудели, верещали, громыхали, дрожали — звуки сталкивались яростно друг с другом и разлетались в пустынном воздухе над темной массой сражающихся. Сизые, с разрывами, клубы дыма вперемешку с поднятой пылью заволокли завесой поле боя, как будто злой дух, свирепствующий внутри сражения, засопел вдруг, задышал своим обжигающим дыханием. И только частокол сверкающих клинков да колыхание красных мундиров в движущихся шеренгах разрывали нижний край этого полога.
Так все началось. На нас напали, и я знал, что где-то там, в этом дымном чаду, доведенные до звериного состояния люди кто как мог бились и сражались, каждым движением своих мускулов стремясь убить противника.
А потом мы оказались в центре нашего каре. Как мы туда перебрались, я не помню, но я хорошо помню, как отяжелела и сковала движения мокрая одежда, а еще смертельный испуг от мысли, что меня может пристрелить кто-то из своих же остервенелых солдат. Затем случилось невообразимое: невидимая сила извне надавила на людей с такой мощью, что, казалось, слышится треск костей, и наше каре опрокинули. Все сразу же смешалось: и сладковатый запах лошадиного пота, и человеческая вонь, и пороховая гарь, и забивающие рот и глаза, одуряющие клубы пыли. Но над всем этим витал страх, страх заслонял собой все другие чувства; непередаваемый ужас — высшая степень смятения, такого смятения, от которого столбенеешь и лишаешься сил, нарастающая паника от мысли быть растоптанным тысячью мчащихся в бешеном галопе коней. А еще мгновенное, как вспышка, осознание того, что, оказывается, вот это люди и называют словом «война» и что сейчас мы переживаем в реальности то, о чем раньше читали только в книгах.
И оказалось, что ничего возвышенного в этом нет, никакой романтики, ничего поэтического и вообще ничего, кроме безобразной бойни грудь в грудь, опьяненных жаждой крови людей, жаждой, которую за тысячи лет они так и не смогли утолить.
Баб Аззун стоял на борту баржи (мы чудом снова на нее перебрались) с разряженным пистолетом в руке. Я видел, как неотрывно наблюдал он за битвой на берегу. Его ноздри трепетали, он перебирал ногами, словно резвый, чистокровный жеребец. Прямо на наших глазах один из кирасир одиннадцатого полка вдруг отделился от строя, закружился, отклоняясь от места схватки, затем хрипя и задыхаясь, судорожно сглатывая кровь, поник к шее лошади и упал лицом в мягкий ил, прямо туда, где река ласкает берег. В конвульсиях его тонкие пальцы задрожали, заскребли ил, сжались в кулаки и последний выдох поднял на поверхность воды алые пузырьки. И почти сразу же, под носом баржи, двинулся могучий поток. Более сорока кирасир ринулись через реку, за ними неслась почти сотня кабилов.
Я помню, как стучали копыта по тем зачерствелым песчаным блюдцам, как разлетались они несметными осколками позади лошадей. Это было неописуемое зрелище — вид тех кабилов — их ярость, их рыжие кони, их ослепительно белые бурнусы и длинные, смертоносные ружья. А над всем этим несся громогласный, сливающийся в единый, летящий впереди них из-под каждой белой накидки, из каждых, обрамленных черной бородой губ, их раскатистый боевой клич: «Алла, Алла-иль-Алла!»
Как только Баб Аззун услышал этот клич, он уже не был тем холодным, циничным парижанином, которым казался совсем недавно. Какие-то дремлющие доселе глубоко внутри воспоминания всколыхнул в нем этот древний зов на бой. Теперь он смотрел так, как, должно быть, смотрел, когда десятилетним мальчиком, ростом до брюха коня, играл в черном шатре своего отца. Он видел длинную линию дуаров[4] своей родины, видел верблюдов и караван, уходящий к закату, видел готовящих лепешки женщин и своего отца, шейха с бородой; он видел всадников, несущихся в бой, видел широчайшие наконечники их копий и сияние их ятаганов. В мгновение ока все долгие годы образования и постижения культуры были сброшены, как покров. Он снова предстал кабилом. А вместе с воспоминаниями вернулся и язык, давно забытый родной язык, вернулся, вырвался и полетел на волю длинным, пронзительным кабильским воем, как ответ сородичам.
— Алла-иль-Алла, Мухаммед — провозвестник, Алла!
Одним махом проскочил он мимо меня, спрыгнул с борта на спину осиротевшей без всадника лошади и, смешавшись со своими кабилами, скрылся из вида.
Я больше никогда не видел Баба Аззуна.
© Константин Соловьев. Перевод, 2023
___________________________________
[1] Шелифф — самая протяженная река Алжира; впадает в Средиземное море. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Тлемсен — город на северо-западе Алжира. Кабилы — один из крупных народов берберов, проживают в основном на севере Алжира; отличные воины, из их числа во Франции формировались части зуавов.
[3] Кулугли — особая социально-этническая группа в Магрибе (Алжир, Тунис, Ливия); речь идет о детях от смешанных браков турецких отцов (часто янычар) и местных женщин.
[4] Дуар — в Северной Африке, особенно в странах Магриба, — небольшое кочевое или постоянное сельское поселение, объединяющее группу людей, связанных узами родства.