Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2015
Michael
Zantovsky Havel: A Life. — Grove Press, 2014
В
Америке вышла пятисотстраничная биография Вацлава Гавела, которую написал его друг и прессекретарь
Майкл Зантовский — в настоящее время чешский посол в
Англии. Автор не претендует ни на научную бесстрастность, ни на всеохватность
своего труда. Но зато никто другой не смог бы увидеть Гавела
— одного из самых выдающихся людей нашей эпохи — со столь близкого расстояния.
В
рецензиях на книгу авторы выделяют разные стороны личности Гавела,
по-разному относятся к нему как к президенту, по-разному интерпретируют
высказывания. Уже одно это свидетельствует о том, каким многогранным человеком
был Вацлав Гавел. Да и то сказать: если не считать
Черчилля, с его Нобелевской премией по литературе, какой другой писатель
тринадцать лет правил европейской страной в ХХ веке? Издатель новой биографии
дает Гавелу такую краткую характеристику:
Вацлав
Гавел — интеллектуал; смелый художник; страстный
защитник прав человека; политический диссидент и политический заключенный;
президент сначала объединенной Чехословакии, а потом разъединенной Чехии;
бесстрашный провидец и при этом человек, полный противоречий, раздираемый
сомнениями и самокритикой. Его биография — история замечательной личности,
преодолевавшей ужасные времена.
Примером
разного отношения рецензентов к Вацлаву Гавелу
является интерпретация динамики его жизни. В газете “Уолл-стрит джорнэл” политолог Кирчик
превращает (правда, полушутливо) жизнь Гавела в
историю “гадкого утёнка”:
Жизнь
Гавела, родившегося в
1936-м, содержит все элементы волшебной сказки. Сын богатого землевладельца,
чью собственность отнял коммунистический режим, Вацлав оказался аутсайдером,
был лишен права на высшее образование из-за “буржуазного происхождения” и стал
самым артикулированным критиком режима, за что расплатился пятилетним тюремным
сроком, едва его не убившим. С падением “железного занавеса” Гавел стал лидером революции — такой мирной, что ее
прозвали бархатной. Народ выбрал его президентом новой Чехословакии, и с тех
пор все жили долго и счастливо.
Другой
рецензент прямо говорит, что “положение изгоя при коммунистическом режиме стало
тем горючим, которое воспламенило” творчество Гавела,
включая его политическую эссеистику. То есть он делает из Гавела
мстителя — вроде графа Монте Кристо.
Однако биограф пишет, что Гавела всегда, с юности,
искренне заботили жизни других людей — его сограждан. Более того, он чувствовал
свою личную ответственность за их судьбы. В 1978 году огромной популярностью
пользовалась статья Гавела “Сила бессильных”
— притча о зеленщике, который каждый день вывешивал в витрине плакат с
коммунистическим призывом, а однажды взял и не повесил. Статья взывала к
спасительной для страны коллективной ответственности.
В
1977-м Гавелом и его кругом была составлена
“Хартия-77” в защиту прав гражданина. Ее подписали 1883 человека, и каждый
подписант был наказан властями.
В
1979-м Гавел возглавил Комитет по защите
несправедливо осужденных. За эту деятельность он получил четыре года тюрьмы,
откуда вышел в 1983 году с хронической пневмонией. А в мае 1989-го в кафе на
берегу Влтавы Гавелом и другими диссидентами было
составлено обращение к руководству страны с предложением реальных перемен. Под
этим обращением, названным “Несколько фраз”, было уже поставлено 40 000 (!)
подписей. Страна была готова к переменам.
Некоторые
рецензенты считают, что биограф Гавела преувеличивает
значение диссидентства в Чехии. Виктор Себестиан
пишет в журнале “Спектейтор”:
Горстка
диссидентов не могла сломать “железный занавес” хотя они и проявили необычайное
мужество. Дело сделали другие факторы: Советы проиграли войну в Афганистане; в
1980 году упали цены на нефть.
Вряд
ли экономическое объяснение применимо к советской системе, которая семьдесят
пять лет крепко держалась, притом что цены на нефть
поднимались и падали и огромные средства тратились на войны и революции — от
Кубы до Йемена. Что до диссидентов, то они, выразив в словах то, о чем все
молчали, и сделав тайное явным, подломили важную (а
может быть, и важнейшую) опору советского строя — идеологию.
В
судьбе Гавела всегда сталкивались две его ипостаси:
государственного деятеля и политика, с одной стороны, и писателя, свободного
художника, выходца из пражской богемы — с другой. Зантовский
так описывает жизнь Гавела в период между “Пражской
весной” 1968 года и протестным движением 89-го:
Гавел
пил, курил, спал с красивыми женщинами, слушал рок-н-ролл и баловался
психотропными средствами. Это было безвременье, когда стагнация сопровождалась
некоторой степенью гедонизма. Мы переходили с одной вечеринки на другую, пили,
ложились в постель с совершенно незнакомыми женщинами и просыпались иногда в
тумане, иногда в отчаянии. Многим из нас казалось, что так будет всегда.
Но
когда арестовали популярную группу музыкантов по нелепому обвинению “в
нарушении спокойствия”, Гавел поднял на их защиту
пражских интеллектуалов. С этого и началось его противостояние советской
власти: петиции, аресты, тюремные сроки. Его известность росла, а обращение
“Несколько фраз”, написанное после очередного ареста и звучавшее в эфире по
всем западным радиостанциям, сделало Гавела известным
всему миру. Осенью 1989-го с выступлений студентов началась “бархатная
революция”, и среди её лозунгов был клич — “Гавела —
на Град!” (то есть во дворец президента). Рецензент Себестиан
пишет в журнале “Спектейтор”:
Многие
недоумевают, что дало Гавелу, не имевшему
административного опыта, ощущение того, что он может быть лидером революции и
главой государства. Зантовский отвечает на это так:
“Он выглядел иногда человеком не от мира сего, но люди знали о неколебимости
его принципов”.
Отсутствие
управленческого опыта было действительно полным. Зантовский
вспоминает о начале президентского срока Гавела и о
его “длинноволосых” советниках:
Их
знание военной сферы было нулевым. Министром обороны должен быть генерал, но Гавел боялся, что генералы настроены просоветски.
Интервьюируя кандидатов, он спрашивал, что они читают на ночь.
Гавел
объявил всеобщую амнистию, выпустив на свободу не только политзаключенных, но и
уголовников. Экономист Андерсон пишет в журнале “Бизнес — Новая Европа”:
Гавел
отказывался найти и даже просто одобрить партию, которая бы руководила
переходом к рыночной экономике. Это позволило Вацлаву Клаусу — министру
финансов (который позже стал президентом) — вести очень узкую экономическую
политику. Гавел лишь слабо протестовал, когда Клаус
строил рыночный капитализм без институтов его регулирования.
Любопытно,
что все западные рецензенты считают и отделение Словакии от Чехии провалом Гавела-президента. Действительно, сердце замирает от
радикальности такого шага — страна стала почти вполовину меньше. Понятно
смятение Гавела, который был против отделения, но не
решился ему противостоять, хотя даже референдум показал, что лишь 36 % словаков
— за отделение. Андерсон пишет:
Разделение
Чехословакии в 1992 году было согласовано политиками: Клаусом, уже премьером, и
его словацким коллегой Мечиаром. Гавел
не нашел компромисса и принял спорное решение — не выступать перед избирателями
и не противостоять разделению, коль скоро оно будет мирным.
“Гавел, — пишет Зантовский, —
обладал почти религиозной тягой к примирению. Он отказался судить чехов,
замешанных в преступлениях советского режима, он извинился перед Германией за
послевоенную высылку судетских немцев, он избегал конфронтаций и неизменно выбирал путь диалога, стремясь
скорей понять, чем демонизировать позицию оппонента”.
Надо
добавить, что пацифистом он не был — он одобрил бомбардировки Сербии, которые
совершались, как он писал, “в гуманитарных целях”. (Опасная позиция для
президента, обязанного оценивать не стремление к гуманитарной цели, а его
реальный результат.) Многие думают, что Гавел был
слишком хорошим человеком для должности президента. В последнем обращении к
народу он сказал: “Всем, кого я разочаровал своими идеями и действиями, для
кого я просто ненавистен, я приношу искренние извинения и надеюсь на прощение”.
“Как
президент, — пишет Себестиан в журнале “Спектейтор”, — он сделал фатальную ошибку: слишком долго
оставался на сцене”.
Его
целью было “вернуть страну в сердце Европы”. Если бы он покинул офис, когда
Чехия была на пути в НАТО и в Европейский союз, он бы ушел с достоинством. Но
он остался на тринадцать лет. Он не поддался коррупции власти, но он был
соблазнен идеей своей незаменимости.
И
всё же Вацлав Гавел останется одним из главных героев
ХХ века. “Его настоящее наследие, — пишет экономист Андерсон, — реальная победа
романтической “бархатной революции”, ставшей для всего мира поразительным примером
мирного свержения диктаторских режимов”.
The Selected
Letters of Elia Kazan
/ Ed by Albert
and Marlene Devlin. — Alfred A. Knopf. 2014
Элиа
Казан — один из тех американских театральных и кино-режиссеров,
которые вошли в когорту лучших режиссеров мира. Он работал в середине ХХ века,
и в список его шедевров входят удостоенный Оскара фильм 1949 года
“Джентльменское соглашение” с Грегори Пеком; фильм 51-го года “Трамвай
▒Желание’” с Марлоном Брандо и Вивьен Ли; экранизация
романа Стейнбека “К востоку от рая”, премированная в Каннах; и ставший вехой в
американском кинематографе фильм “В порту” с Брандо и Родом Стайгером
— тоже получивший Оскара в 1955 году. Сейчас вышел том избранных писем Казана,
и в одном из характерных писем, датированном как раз 1955-м триумфальным годом,
он писал Джону Стейнбеку:
Сколько
бесценного времени прошло, и как мало я его использовал. Я спрашиваю себя: “Это
— всё?”, “Всё делалось только ради этого?!” Иногда я чувствую себя, как
разрекламированный, но бесправный источник благополучия семьи. Я делаю то, чего
ждут от меня жена, родные и общество, а вовсе не то, что я хотел бы делать. Я
воображаю, какой волнующей и полной может быть жизнь, но что-то не пускает меня
броситься за ней.
В
это время Казану было сорок пять. В его послужном списке, помимо создания
(вместе с Ли Страсбергом)
знаменитой “Актерской студии”, уже были легендарные спектакли — по пьесам
Теннесси Уильямса “Трамвай ▒Желание’” и “Кошка на раскаленной крыше” и по пьесе
Артура Миллера “Смерть коммивояжера”, а также несколько его лучших фильмов. К
1955 году он уже успел заслужить горячую любовь американской интеллигенции и
затем, в одночасье, потерять ее.
В
1952 году на пике славы Элиа Казана вызвали в
Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Он подозревался в
симпатиях к коммунистической партии, членом которой недолго состоял в
молодости.
Напомним,
что семья Казана происходила из анатолийских греков,
которые были чужаками даже в Греции. К комплексу изгоя добавил эмоций опыт
иммиграции. Не так уж и удивительно, что в юности он соблазнился идеями
братства народов и социального равенства. В 20-30-е годы американские и
европейские интеллектуалы с энтузиазмом принимали многообещающие идеи
коммунизма, и только позже, узнав подробности их применения на практике в одной
отдельно взятой стране, в ужасе отшатнулись от “великого эксперимента”.
Элиа
Казан был таким отступником, и в 52-м году, по требованию Комиссии, назвал
имена бывших однопартийцев.
Важно, что он назвал имена, уже известные Комиссии, но культурная элита не
приняла в расчет столь слабого оправдания, и Казан стал изгоем. Думаю, элита не
была бы так безжалостна к нему, если бы он назвал имена членов нацистской
партии, но партия коммунистов искуснее прятала свои преступления. Тем не менее,
донос есть донос.
Откровенность
перед Комиссией Маккарти дала Элиа Казану возможность
работать. Кто-то сказал о нем: “Казан променял душу на плавательный бассейн”.
Ложь. Если он и променял душу, то не на богатство, а на творчество, и это —
самая трагическая сделка с дьяволом.
Американская
академия, несмотря на осуждение общества, в 1955 году присудила фильму “В
порту” премию Оскар. Не приняли идеологического отношения к искусству и жюри
международных фестивалей в Каннах и в Венеции, наградившие специальными призами
фильмы Казана “К востоку от рая” и “В порту”.
В
сборнике “Избранные письма” выбор писем часто объясняется желанием редакторов
избежать повторений в темах, затронутых Казаном в автобиографии 1988 года “Элиа Казан. Жизнь”. А там подробно и на редкость искренне
описаны, кроме истории с Комиссией, его бурные отношения с женщинами. Но и в
сборнике опубликовано много писем Казана к его первой жене, в том числе одно из
самых волнующих и безжалостных откровений, адресованных женам:
Я
не думаю, что мужчина может прожить жизнь без любовных связей, без проступков и
безрассудств, не подскальзываясь и не оступаясь. Я не
хочу тебя ранить. Я люблю тебя и только хочу тебе помочь. Правда, все, что я
делаю, не ведет к этому результату. Но, в отличие от тебя, я не пытаюсь быть примером
совершенства. И не чувствую себя таким уж виноватым.
Вероятно,
поводом для письма были подозрения жены относительно его романа с Мэрилин
Монро. Казан часто заводил любовные связи, но не потому, что ему чего-то
недоставало в жизни, а потому что для него это и была жизнь, ее необходимая
составляющая. С первой женой Молли Тэтчер они прожили вместе тридцать один год
и вырастили четверых детей, но их брак был тридцатилетней войной и закончился,
как положено на войне, смертью одного из воюющих. Умерла Молли — от
кровоизлияния в мозг, в возрасте пятидесяти двух лет. Казан прожил еще сорок
лет, был дважды женат и умер в девяносто четыре года.
Письма
Элиа Казана не являются образцом эпистолярного жанра.
Рецензент сборника, театральный критик Чарльз Ишервуд,
пишет в рецензии в “Нью-Йорк таймс”:
Он
беззаботен даже относительно знаков препинания — как будто жизнь слишком
коротка, чтобы тратить время на тире и апострофы. Но
несмотря на торопливые фразы (или благодаря им), его письма доносят до читателя
всю сиюминутную полноту эмоций — с такой непосредственностью и силой, которая
искупает недостаток эпистолярного дара. Его неутомимая энергия и непобедимая
сила желаний брызжут с каждой страницы книги. Яркость его сложной и
противоречивой натуры даже в сугубо деловых письмах все время прорывается то
там, то тут, как фонтаны фейерверка.
О
Голливуде Казан пишет: “У всех все есть, кроме того, ради чего стоит жить”. Но
эта ядовитая наблюдательность не изменяет ему и при взгляде на себя: на свою
воинственность, на вечное ожидание отпора, на постоянное состояние боевой
готовности. “Я всегда работаю из окопа, — признается он драматургу Одету, — а если окопа нет, то я сам его рою”. Ли Страсбергу он пишет:
Я
сильно сомневаюсь в себе, особенно в сфере интеллекта. Я способен сделать фильм
от начала до конца, но лишь на убеждениях (чаще всего эмоциональных), которые у
меня есть относительно каждого кадра. Еще я умею долго сохранять в памяти
чувства и настроения из личного опыта. Вот на этом заряде я могу сделать фильм.
В
Америке либеральные коллеги Казана до самой его смерти в 2003 году не простили
его предательства середины 1950-х. Когда в 1999 году девяностолетнему Казану
вручали Оскара за выдающиеся достижения в киноискусстве, многие в зале не
только не аплодировали, но демонстративно убрали руки за спины. Историк Артур Шлезингер опубликовал яростный отклик на этот эпизод:
Либералы
ждут, чтобы Казан просил прощения. Да они должны сами просить прощения — за то,
что десятилетиями активно помогали сталинизму.
При
самом различном отношении к истории с Комиссией по расследованию
антиамериканской деятельности, в одном сходятся все: и режиссеры, и актеры, и
критики — Элиа Казан сыграл центральную роль в
становлении американского театра и кино. Помимо создания главной школы американских
актеров — “Актерской студии”, — он боролся (правда, безрезультатно) за создание
национального репертуарного театра по примеру Англии и Франции; и был пионером
в борьбе за право режиссера (а не продюсера) обладать полным контролем над
фильмом. Его называют “актерским режиссером” — за исключительное умение
работать с актерами, но он и с драматургами работал со столь же поразительным
успехом. Словом, Элиа Казан был “режиссером творцов”.
Он писал:
Художники
— единственная наша надежда. Только они пытаются докопаться до истины. Только
они пытаются понять, кто мы и куда идем. Они выставляют напоказ наш стыд, будят
нас от привычного безразличия; они кричат, когда больно нам всем.
Andrew
Levy Huck Finn’s America. Mark Twain and
the Era That
Shaped His Masterpiece. — Simon & Schuster, 2015
Обсуждаемая
сегодня книга — исследование одного из ведущих специалистов по творчеству Марка
Твена — профессора университета Балтера Эндрю Леви.
Книгу он назвал “Америка Гека Финна. Марк Твен и эпоха, сформировавшая его шедевр”.
Роман
Марк Твена “Приключения Гекльберри Финна”, вышедший в
1884 году, считается до сих пор самой читаемой в Америке книгой после Библии и
Шекспира. Ни один заметный критик не сомневается в том, что этот роман —
литературный шедевр. Однако нет другого произведения американской литературы,
которое с момента его выхода в свет и до сих пор столько бы раз
переосмыслялось, критиковалось, переоценивалось, издавалось с купюрами,
временно изымалось из библиотек или вовсе запрещалось. Cам Марк Твен, видимо, предвидел неприятности, потому
что снабдил первое издание романа таким предупреждением:
Лица, которые попытаются найти мотивы в
этом повествовании, будут отданы под суд; лица, которые попытаются найти в нем
мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут
расстреляны.
Гонения
на роман “Приключения Гекльберри Финна”
активизировались дважды: первый раз — при жизни автора — в конце XIX века, а
следующий раз — почти через сто лет — во второй половине ХХ века. Этот второй
период я хорошо помню: книгу, несмотря на несомненный аболиционизм автора,
интерпретировали как расистскую и кое-где начали изымать из школьных библиотек.
Варианты такой интерпретации всплывают до сих пор. В книге “Америка Гека Финна”
профессор Леви пишет:
Современная
борьба вокруг “Гека Финна” — это борьба против “слова на букву Н” (имеется в
виду оскорбительное для афроамериканцев слово “ниггер”, которое повторяется в
книге двести раз — разумеется, в репликах персонажей романа). А поскольку
“Приключения Гекльберри Финна” традиционно считается
литературой для детей, то обилие оскорбительных слов у многих сейчас вызывает
сомнение в уместности изучения этого романа в средней школе. Однако в те
времена, когда книга увидела свет (в 80-х годах XIX века), шум вокруг нее был
поднят совершенно по другому поводу.
80-е
годы XIX века были в Америке (помимо всего прочего) годами радикальных перемен
в отношении общества к детям и их воспитанию. Детей впервые стали рассматривать
как некий социальный класс. От медицины отпочковалась отдельная область —
педиатрия. В городах впервые появились площадки, оборудованные для детских игр.
Резко увеличилось число так называемых общественных школ. Реформаторы
отстаивали принцип обязательного школьного обучения. Консерваторы считали это
гарантией испорченности подрастающего поколения. Поднималась компания против
газет, злоупотреблявших детальными описаниями жестоких преступлений. (С этим,
кстати, соглашался и сам Твен, писавший, что газета подает ему “самоубийство
перед каждым завтраком — как коктейль, а к основному блюду поспевает
убийство”.) Широко обсуждалось обществом вредное влияние на подростков
так называемых dime novels
— грошовой, бульварной литературы. Леви пишет:
Сейчас
мы понимаем “Гека Финна” как детскую литературу, но с серьезным подходом к
расовой проблеме. Во времена Марка Твена все было наоборот. Книга считалась
легкой историей с комическим чернокожим персонажем, в которой, однако, автор
задевает серьезную и актуальную тему — воспитания детей. По понятиям тогдашних
рецензентов роман изобиловал насмешками над серьезными дебатами об отношении
общества к детству.
И
действительно, словно в пику воспитательной серьезности своего времени, Марк
Твен предлагал в качестве лекарства “для маленького отродья: стакан успокоительного чая с чайной ложкой
мышьяка”. А при конвульсиях советовал “сутки вымачивать пациента в кадке с
водой”. При этом его детские персонажи — и в “Томе Сойере”,
и в “Приключениях Гекльберри Финна” были не просто
детьми, но людьми. Среди них были люди с задатками благородными и низкими,
были, как пишет Леви, “и жертвы, и злодеи”.
Твен
мастерски описывал упрямое нежелание детей подчиняться правилам, их склонность
к кощунствам, их самодостаточность и открытое сопротивление попыткам их “сивилизовать” (как сказал бы Гек). А в те времена принимать
детскую литературу всерьез, писать отдельно о детях — о детях без взрослых —
означало взять сторону реформаторов.
В
том-то и дело, что Марка Твена нельзя перетащить ни на чью сторону. Он от души
сочувствовал черным рабам, боролся за их свободу, но позволял себе и подшутить
над ними (как, впрочем, и над всеми остальными). Вместе с романистом Джорджем Кэйблом Твен устраивал читки вслух из романа — диалогов
Гека и беглого раба Джима, имитируя артистичность и образность безграмотного
красноречия обоих героев. Публика смеялась, моралисты возмущались. Известные
воспитатели юношества бледнели от ужаса, читая шутки Твена по поводу детей,
однако именно он создал бессмертные детские образы: Тома Сойера,
Бекки Тэтчер, Гека Финна, Тома Кенти. Возможно, Марк
Твен всегда оставался сам по себе, потому что принадлежность к определенному
лагерю неизбежно сужает горизонты, мешает видеть то, что делается в
противоположном лагере. Благородные аболиционисты его времени возмущенно
боролись против популярных в Америке конца XIX века спектаклей народного театра
— “менестрель-шоу”, где (помимо других номеров) белые комики, вымазавшись
сажей, представляли чернокожих. Леви поясняет:
Иногда
эти комические номера были издевательскими, иногда трогательными, и всегда аутентичными.
Молодой Твен, вглядываясь в эти простонародные, ярмарочные,
часто жестокие (и уже старомодные) представления, увидел, что при желании белый
человек способен сказать что-то важное голосом чернокожих, высказать, словно
сквозь вуаль, то, что у него на уме. И в “Приключениях Гекльберри Финна” — в этой бурной мешанине
Шекспира с Шехерезадой, цирка с философией — Марк
Твен импортировал жанр менестрель-шоу в большую литературу.
Роман
о Геке Финне Твен начал писать летом 1876 года в Эльмире, штат Нью-Йорк, в
маленьком кабинете, где, кроме него, обитало несколько кошек. Его любимая дочь
Сюзи, тогда еще маленькая, — неисправимая лгунья и фантазерка, ведущая
безнадежную войну с грамматикой, — была главным прототипом Гека. Может быть,
потому его образ и стал таким бессмертным, что был согрет отцовской любовью
гениального автора.
Те
из российских читателей, кому повезло прочесть “Приключения Гекльберри
Финна” по-английски, знают, что третьим бессмертным персонажем романа является
язык. Текст романа состоит по большей части из знаменитых уже монологов и
диалогов Гека и Джима — полуграмотного миссурийского
мальчишки и безграмотного беглого раба. И из этих диалогов встают два философа
(или, по меньшей мере, два пытливых ума) и два сердца, открытых доброте и
сочувствию. Уже при первой встрече Гек обещает не выдавать беглого Джима, даже
если все будут его считать (как выражается Гек) “бесчестным аблицинистом”.
Каждый момент в романе, где говорят Гек и Джим, или смешит вас, или трогает и
погружает в глубокую печаль. И за их беседами, “словно сквозь вуаль”,
проглядывает портрет Америки кисти Марка Твена.