Перевод Екатерины и Сергея Шабуцких
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2011
Перевод Екатерина Шабуцких, Сергей Шабуцких
Современное американское эссе#
Пенни Вулфсон
Луна восходит
Мы с Джо, моим мужем, стоим посреди Центра художественной фотографии в Тусоне, штат Аризона, и рассматриваем работу Анселя Адамса под названием “Луна восходит. Эрнандес, Нью-Мексико”. Худенький юноша принес по нашей просьбе три варианта этого знаменитого кадра. Он надевает белые перчатки и осторожно вытаскивает снимки из пластиковых конвертов. Потом открывает проекционный столик и аккуратно, даже нежно, размещает на матовом стекле все три копии. Мы смотрим, а он ждет рядом, чтобы потом повторить всю процедуру в обратной последовательности.
Не знаю точно, где находится этот Эрнандес, Нью-Мексико, но он немного похож на индейское поселение Сакатон, городок в девяноста милях к северо-западу отсюда. Там Джо работает врачом муниципальной больницы, и там мы живем с июля 1983 года. На дворе декабрь. Мы приехали сюда ненадолго, только чтобы посмотреть на знаменитое фото Анселя Адамса. Нам и в голову не могло прийти, что мы увидим столько разных отпечатков одного негатива.
Две трети композиции занимает глубокое черное небо, по которому плывет выпуклая, похожая на воздушный шар, луна. Пейзаж совершенно неземной, и все же природа типична для юго-запада. На горизонте — полупрозрачная полоска облаков, а может, просто игра света. Вершины гор вдали окрашены заходящим солнцем или восходящей луной. И только в нижней части снимка на выжженной земле среди редких деревьев притаились постройки: россыпь глинобитных домишек и такая же глинобитная церковь. По краям деревни то и дело белеют покосившиеся кресты. Поначалу они кажутся просто столбиками с бельевыми веревками, на которых сушатся носки и чулки, и только потом, приглядевшись, понимаешь, что видишь могилы.
Эти отпечатки разительно отличаются от репродукций “Луны…” Отличаются они и друг от друга. Этот — темнее, этот — контрастнее, этот — зернистее. Неизменным остается смысл произведения, смысл, о котором никогда не забывают люди, живущие на юго-западе: Природа властвует над миром. Человеческая жизнь ничтожна, хрупка и коротка. И все же прекрасна.
Падение, 1998 год
Я приехала в магазин “Гранд Юнион” на Доббс-Ферри в Нью-Йорке с сыном Анселем, ему тринадцать лет. Идет дождь. Ансель так просился со мной, что пришлось уступить, хотя мне ужасно не хотелось брать его электроколяску. В ней — двести фунтов с лишним и закатить ее в мини-вэн непросто, даже по откидному пандусу. Нужно втащить ее в салон, а потом, извиваясь между сиденьями, закрепить ремнями. Уже после первого раза начинаешь бросаться на людей. А поездка в супермаркет означает, что нам предстоит дважды погрузиться и дважды выгрузиться.
Ну да ладно. Все, что нужно, куплено, и мы покидаем магазин. Ансель отказался надевать плащ, потому что плащ носят только маленькие дети, и это не круто. Он боится, что над ним станут смеяться в школе. Может, он и прав, но все равно мокнуть глупо. Впрочем, этот спор, ясное дело, мне не выиграть.
Прежде чем разгрузить тележку, я открываю дверь, чтобы Ансель мог забраться на переднее сиденье — он всегда там ездит, если Джо не с нами. Ансель останавливает коляску у пандуса и начинает с трудом подниматься. Нет, “подниматься” — это слишком просто, поднимается тесто в кастрюле или дым по трубе. Ансель не поднимается. Он с размаху подается вперед и вверх, и, вцепившись в подлокотники, переносит на руки восемьдесят фунтов своего веса. Сгибает левый локоть, приподнимает правое плечо и отрывается от сиденья. Вот он уже почти стоит, согнувшись и опершись на кресло. Пытается удержать равновесие. Топчется на месте, чтобы поставить ноги ровно. Выпрямился наконец. Шатаясь, на цыпочках идет к машине. Сколиозная спина, выпяченный живот, торчащие в стороны локти, растопыренные пальцы.
С равновесием у Анселя так плохо, что его пятилетний брат Тоби легко мог бы сбить его с ног. Иногда Ансель орет: “Сколько раз говорить, чтоб не бросали вещи на пол?! Достали! Я же упаду!” Мы и правда частенько об этом забываем. Он спотыкается обо все что угодно — выбоину на тротуаре, собачью миску, рассыпанный корм, обо все, что можно и нельзя, а иногда и просто на ровном месте. И падает.
Вот и сейчас он падает на площадке перед магазином. Может, потому что асфальт мокрый. Падает на узеньком пятачке между нашей и соседней машиной. Он падает, дождь льет, а я швыряю в багажник пакеты с продуктами.
— Мам! — он чуть не плачет. — Я упал.
Всякий раз, как это происходит, в его голосе появляется такое отчаяние, такая злость, такая беспомощность. Ему кажется, что я ничего не слышала.
Почему я вдруг так рассердилась? Откуда это внезапное раздражение? Неужели я в самом деле такая гадина, такая плохая мать, что не могу оторваться от пакетов и помочь сыну? Чего я бешусь?
— Подожди секунду, — говорю я. — Сейчас подойду.
Он сидит в луже между машинами. Тренировочные штаны наверняка уже промокли насквозь. И коляска у пандуса тоже. Ее надо загнать в машину. Обивка нейлоновая, потом придется сушить.
Мимо нас катит тележку блондинка средних лет.
— Вам помочь?
“Ты нам не поможешь”, — думаю я. Это и правда, и неправда. Мне гораздо проще поднять его самой. Двоим тут развернуться негде, да еще и с Анселем в придачу.
Стиснув зубы, я улыбаюсь.
— Нет, не надо, спасибо большое! Я сама.
Люди почему-то очень расстраиваются и удивляются, когда видят, как он падает. У них на глазах человек складывается без всякого предупреждения. Откуда им знать, как слабы его мышцы, как разболтаны тазобедренные суставы. Наверное, так падают, получив удар под дых. Не знаю, не пробовала. Ноги подгибаются без видимой причины, и Ансель оказывается на земле.
Тетка меня услышала, но все равно торчит поблизости. Стоит со своей тележкой и смотрит то на Анселя в луже, то на пакеты, то на меня. Понятно, что она просто хочет помочь. Я и сама чего-то жду от нее, может, сочувствия? Признания, что я лучше? А больше всего мне хочется, чтобы она ушла. “Хватит пялиться!”
— Мам! Ну где ты?!
Я отворачиваюсь, тетка исчезает.
— Иду!
Пытаюсь протиснуться между машинами и поднять Анселя. Его нужно уметь поднимать: подходишь сзади, хватаешь под мышки, толкаешь вверх, чтобы ноги оторвались от земли и ставишь так, чтобы ступни оказались в строго определенном положении.
Я в хорошей физической форме, но Ансель не просто тяжел. Обычно дети помогают вам, обнимают вас за шею, они подскакивают сами, только чуть приподними. Ансель висит мешком, да еще лангетки, да еще набрякшие штаны и кроссовки. Не удержать. Ноги разъезжаются на мокром асфальте.
Хаос, 1999 год
Район вокруг медицинской академии Нью-Йорка, конечно, не трущобы, но и не центр Манхэттена. Утро. Серое и дождливое. Я паркуюсь в гараже музея Метрополитен и иду по Мэдисон мимо дорогих магазинов. “Банана репаблик”, “Энн Тейлор”, французские булочные, мясные лавки, магазинчики с европейской детской одеждой. В витринах — платьица с ленточками и вышитыми вручную кокетками. Ближе к 96-й улице и больнице “Маунт Синай”, пейзаж меняется. Все вокруг старое и потертое. С лотков торгуют подержанными книжками, батарейками, кепками с надписью “Янки”, дешевыми шарфиками, синтетическими шапочками, сумками за пять долларов. Чернокожий толстяк тяжело опирается на палку, усталые сотрудники больницы выходят из вращающихся дверей, женщина несет костыли.
Анселю было три года, когда врачи поставили диагноз: мышечная дистрофия Дюшенна. Одиннадцать лет назад. Эта болезнь стремительно разрушает мышечную ткань. Ее жертвы оказываются в инвалидном кресле к десяти годам. Исход один — ранняя смерть. Как и гемофилия, болезнь передается сыновьям здоровой матерью. Я выросла в большой семье, в которой на протяжении двух поколений рождались одни девочки. Так что узнать о существовании мутировавшего гена, который не позволяет организму вырабатывать нужное количество протеина, мы никак не могли. Носителями были все — моя мать, сестра и я сама. Никто не подозревал о такой наследственности.
Мы с Джо назвали сына, зачатого и рожденного в Аризоне, Анселем в честь великого фотографа Анселя Адамса, чьи работы мы так любили. Адамс умер в год, когда родился наш сын. Имя казалось нам вполне подходящим. Все вокруг твердили, что Анселькрасивый, как с картинки. Золотистые волосы, большие глаза, любопытные, но удивительно спокойные, телосложение футболиста. Два года он развивался нормально, всему учился вовремя, по возрасту. Ансель рос обаятельнейшим, очаровательнейшим мальчишкой и, по всей видимости, очень одаренным. И вдруг воспитательница в детском саду заметила, что у него нарушены речевые и моторные навыки. Он не мог освоить простейшую грамматику, не мог подняться по лестнице. Мы отказывались признавать, что он задерживается в развитии. Так трудно было осознать, что этот чудесный малыш, само совершенство, вовсе не так уж совершенен. Что он физически неполноценный, и с возрастом эта неполноценность будет только увеличиваться.
Лишь через год мы поняли, что он не такой, как все. Показали его врачам, и те поставили диагноз. И хотя с тех пор мы десятки раз бывали в больнице и научились справляться со всеми сопутствующими явлениями его болезни, только через одиннадцать лет у меня хватило духу прийти сюда, в медицинскую академию, и постараться понять, что ждет Анселя в будущем. В будущем, принять которое я была не готова.
В огромном читальном зале тихо, на стене позади меня — выцветший гобелен. Под гигантской люстрой стоит длинный дубовый стол, с полок глядят бюстики великих ученых. Я волнуюсь. Сижу за столом и жду заказанные книги. По-моему, вполне справедливо, что Луи Пастер здесь на голову выше тех, кто знает меньше него.
Но даже Пастеру не удалось бы вылечить мышечную дистрофию. Не удалось бы и французскому неврологу Дюшенну.
Молоденькая библиотекарша приносит книги.
Я открываю том Алана Эмери “Мышечная дистрофия Дюшенна”, и мир вокруг меня исчезает. Я читаю между строк, текст завораживает. Впервые за одиннадцать лет я вижу фотографии мальчиков на разных стадиях болезни. Толстых мальчиков и высохших, похожих на жертв Освенцима. Спины искривлены, тонкие ручки и ножки висят плетьми. Вот фотография малыша с неестественно большими мышцами, он напоминает культуриста-карлика, надувную куклу, воздушный шарик. У многих детей даже не закрыты лица. На голых телах отчетливо видны все изменения, которые принесла с собой болезнь. Видеть эту беззащитную наготу неприятно. Недоразвитые гениталии показаны во всех подробностях. Дома я не часто вижу сына голым. Мне заметны лишь внешние признаки атрофии — вздувшиеся вены на ляжках, синяки на ногах, скрюченные пальцы, спина, которая искривляется все сильнее, пятки, которые теперь не достают до пола. Я вижу лишь его лицо. Щеки набухли от стероидов, но для меня он все так же красив. Внимательные глаза, полные любопытства, изогнутые брови, упрямый рот, который так часто кривится от раздражения или неприязни, но и так часто смеется, прямой широкий нос с едва заметными веснушками, чудесные каштановые волосы.
Некоторые страницы я проглядываю быстро — мы уже прошли ранние симптомы. С возрастом, говорится в этой книге, регресс становится все более очевидным. Позвоночник деформируется, сдавливая грудную клетку, мышцы, отвечающие за дыхание и биение сердца, ослабевают, и в конце концов ребенок задыхается. Реже останавливается сердце. Так погибают все с болезнью Дюшенна, обычно годам к двадцати пяти.
Каждый вечер Ансель ковыляет по коридору между спальней и гостиной, заставляет себя ходить. Руки в карманах штанов, чтобы легче было сохранять равновесие, челюсть выдвинута вперед, походка шаркающая, он идет на цыпочках, припадая на правую ногу. Просто неслыханно — мальчик с болезнью Дюшенна в пятнадцать лет еще может ходить. Поразительно, говорю я ему, просто поразительно — и он падает в кресло. Мы знаем, так будет не всегда, и тихонько скрещиваем пальцы.
Утро воскресенья. Я встаю, спускаюсь на кухню, ставлю воду для кофе. Оказывается, вчера Джо починил шкафчики — их дверцы поотлетали, потому что Ансель часто задевал за них колесами. Несколько недель шкафчики стояли открытыми, и каждый мог насладиться царящим там беспорядком. В субботу Джо наконец починил их, просверлил новые дырки, повесил новые дверцы. Немножко криво, словно зубы у школьника, но ничего, все-таки держатся.
Нет, на одной дверце уже опять оторвалась петля. А внутри — тьма и хаос.
Луна восходит, 2000 год
Мы с Анселем на 165-й улице, в Вашингтон-хайтс, идем к невропатологу. Я забрала Анселя из школы, и он сказал, что любит меня. Он так каждый день говорит. Паркуемся на нижнем этаже стоянки. Вообще-то это запрещено, но у нас табличка “Инвалид” на стекле, и нам разрешили.
Когда-то мы с Джо жили в этом районе, в общежитии возле башен-близнецов, с видом на мост Вашингтона. Мы тогда только поженились. С соседями не ладили, да и друг с другом тоже, и все-таки это был наш первый дом, и с ним связано много воспоминаний. Утренние лекции, анатомичка, воскресные вечера, когда я разыскивала Джо, а они с его приятелем Питером в это время готовились к экзаменам в тихом закутке библиотеки. Сверкающий белизной мир пресвитерианской больницы Колумба, через который я возвращалась домой из метро. Парня моей сестры, микробиолога из той же больницы, пырнули ножом в сердце на станции метро недалеко отсюда. Его спасли, потому что быстро привезли в приемное отделение, но на месте удара остался страшный уродливый шрам.
Хорошие воспоминания тоже есть, в основном они связаны с едой. Поджаренный тост в кофейне у гавани, козий сыр из молочной лавки за углом (остатки былой роскоши еврейской общины), старая-престарая забегаловка у форта Вашингтона, где делали вкусные коктейли из содовой и шоколадного мороженого. Здесь, в нашей комнате, мне удалось устроить для Джо сюрприз — вечеринку в честь его дня рождения, даже торт ухитрилась испечь незаметно. И здесь же мне пришлось сказать ему, что его отчим неожиданно умер в сорок восемь лет от инфаркта.
Нам полагается показываться доктору Девиво по крайней мере раз в год. Прошло больше года. Нас оставляют в пустой приемной, Ансель делает задание по математике, а я листаю журнал “Здоровые дети”. Появляется Джо, в костюме, поскольку он сейчас старший терапевт в католическом медицинском центре (клиники в Бруклине и Квинсе), и секретарша говорит, что мы не там ждем. Еще двадцать минут сидим в другой приемной, где полно народу. Маленький мальчик в детской коляске плачет, он устал и перевозбудился, мать утешает его на иностранном языке. У него на ножках малюсенькие лангетки. Не могу понять, что с ним. Я никогда не спрашиваю, что с ребенком, хотя очень хочется знать. Но уж очень это похоже на “А ты за что сидишь?”
Приходит Девиво, постаревший, поседевший, пополневший. Его не узнать — давно не виделись. Но раз в белом халате и всеми командует, значит, он. Мы идем за ним в большой кабинет в конце коридора. Я хорошо помню, что в последний раз Ансель прошел всю дорогу от приемной до кабинета сам. И помню, как удивленно вытянулось лицо врача: надо же, четырнадцать лет, а ходит. Теперь Ансель едет в коляске, и уже моя очередь удивляться — еще так недавно он мог пройти это расстояние.
Девиво устраивается за большим столом, мы втроем садимся напротив. Я вдруг вспоминаю, что Джо почти провалил неврологическую практику в институте. Очень уж ему не нравились невропатологи — высокомерные наукообразные зануды. Девиво сдержан. Он обращается к Анселю, расспрашивает его о школе, об уроках игры на кларнете (сам он играет на тромбоне). В ответ слышно обычное подростковое бурчание. Врач переходит к делу:
— Скажи, пожалуйста, появились ли какие-нибудь изменения по сравнению с прошлым годом, когда ты приходил ко мне?
— В кресле стал больше сидеть, — отвечает Ансель. — Встаю раза три-четыре в день, чтобы размяться, делаю несколько шагов. И все. Больше не могу.
Никакой печали в голосе. Он просто излагает факты. Только врач и мы с Джо знаем, как это печально. Я помню Анселя пятилетним. Он потащил меня в магазин, потому что ему вдруг захотелось испечь печенье, и мы искали формочки для теста. Ансель шел медленно, но ведь шел всю дорогу, километр туда и обратно.
С минуту мы молчим. А что тут скажешь? Все хуже и хуже. Ансель умрет. Даже если процесс удастся замедлить, остановить его невозможно. Это не начало жизни, это конец. Изменить ничего нельзя.
Одно хорошо: Ансель говорит, а мы с Джо слушаем. Он больше не ребенок, для нас важно его мнение. От него ждут ответов на вопросы. У него уже взрослый басок, и над верхней губой пробиваются усы. Ансель обсуждает с невропатологом курс лечения, выбирает лекарства (согласен ли он принимать три таблетки энзимов в день, а не одну, как раньше). Они выясняют, как организм реагирует на диету с низким содержанием соли и жиров.
Джо, Девиво и Ансель выходят в соседнюю смотровую. Ансель не может взобраться на кушетку для маленьких детей. Я остаюсь в кабинете — сыну не хочется, чтобы я видела, как доктор его щупает, не хочется отвечать при мне на личные вопросы. Мне тоже не хочется видеть, как жировые складки нависают над резинкой его трусов, видеть страшные мозоли на ногах, видеть, как он снимает лангетки, ботинки, носки. Я лучше полистаю журнал, полюбуюсь на роскошные интерьеры, прочитаю названия книг на полке, поразглядываю фотографии спортивных яхт (наверное, врач ими увлекается). За давно не мытыми окнами наш родной квартал. Чудно вот так смотреть из настоящего в прошлое, когда Анселя еще и в проекте не было. Почему я не могу представить себе будущее без него?
В воскресенье днем мы с Джо шагаем по улице. Черемуха уже зацвела, повсюду висят желтые грозди. Небо темное, только над скалами у Гудзона полоска света. Джо расспрашивает, о чем я пишу. О том, как Ансель одновременно взрослеет и деградирует, о том, как неестественно, что человек начинает умирать тогда, когда его жизнь в самом расцвете.
Джо сердится, он не согласен.
— По-твоему, если жизнь не такая длинная, как у всех, то это неестественно? Тогда гомосексуализм тоже неестественен? — Глаза за стеклами очков пылают гневом. — Что тут неестественного? Природа задумала такой порядок вещей, это природная генная мутация. Так бывает.
— Значит, тебе все равно, что Анселю хуже? — Я почти в слезах.
Джо сердито выдыхает.
— Конечно, не все равно. Я только не понимаю, почему смерть молодого человека трагичнее, чем смерть старика? Что, Анселю должно быть тяжелей умирать, чем девяностолетнему деду, который ничего в жизни не сделал и не добился? И потом, Ансель жив. Я не могу оплакивать его заживо. И я отказываюсь считать свою жизнь трагедией.
— Ну вот, об этом я и пишу, — отвечаю я. — Жаль, что ты не видишь в этой ситуации ничего печального.
Десять минут я не могу выдавить из себя ни слова. Мы поднимаемся по улице к супермаркету, от обиды я даже не смотрю на мужа. Как у него язык поворачивается говорить, будто умирающий ребенок не разрывает его сердца? А как же тот восьмилетний мальчик, Заки, сынишка его коллеги по работе? Умер от опухоли мозга. Неужели его смерть не печальней, чем смерть моего отца в семьдесят два года? Отец прожил достаточно долго. А Заки недостаточно.
Мы поднимаемся на вершину холма. Я думаю о родителях Заки, правоверных евреях. Семь дней они сидели в квартире и смотрели на коллекцию бейсбольных карточек сына. Гнев уходит. Разумеется, Джо страдает, как страдаю и я. Он пытается отыскать хоть какой-то смысл в этом страшном невезении, пытается найти утешение, ведь умирает его первенец. Ему просто нужна моральная поддержка. Джо привык к потерям — сначала отец, потом отчим и мать, и все ушли молодыми, всех их он любил. Ему просто нужно успокоить себя, объяснить, почему мы умираем. Так часто успокаивают себя дети. Джо — моя вторая половина.
Через полгода Ансель сможет получить права. В сентябре ему исполнится шестнадцать. В штате Нью-Йорк дети становятся взрослыми в шестнадцать. Мы еще не выясняли, какие надо собрать документы в автошколу, и Джо не понимает, как Ансель сможет управлять машиной, и все же мы с сыном говорим об этом, как о чем-то очевидном. Я отдам ему свой мини-вен, в который помещается коляска, а себе куплю красную “миату”, я о ней всегда мечтала. Ансель не так увлечен автомобилями, как его сверстники, и все-таки, когда однажды мимо нас проехала желтая, словно такси, “шевроле-камаро” шестидесятых годов выпуска, он вытаращил глаза и мечтательно вздохнул, едва машина скрылась за поворотом. Да, Ансель готов водить.
В книгах о мышечной дистрофии описаны три стадии: начало болезни, инвалидное кресло, смерть. Скоро Ансель уже не сможет обходиться без коляски. Скорее всего, в шестнадцать лет, он уже не будет передвигаться самостоятельно.
Почти каждую ночь у меня случаются панические приступы. Меня будит малейший шорох. Дочка Диана заходит в нашу комнату, чтобы узнать, который час. Я сажусь в кровати, и внезапно наваливается ужас. По-другому и не назовешь. Я моргаю — мне кажется, что я ослепла. Тру пальцы на ногах — а вдруг меня парализовало? Щупаю пульс, но от страха не могу сосчитать удары. Я словно отделилась от тела, меня несет по длинному коридору, я тону. В общем, примериваю на себя всевозможные описания смерти.
Семь лет назад, когда я рожала Тоби, медсестра сделала мне укол обезболивающего, и вот тогда со мной случилось то же самое. Я сжимала руку Джо — так утопающий цепляется за спасателя. Снова и снова спрашивала: “Я точно не умру?” Мне просто нужно было слышать собственный голос и голос Джо. И думала: какая глупость — умереть, давая жизнь другому.
Сердце стучит в висках, а холодная кровь по-прежнему плавно течет по венам. Все, я наконец слетела с катушек. Страх нарастает. Я одеваюсь, чтобы не терять времени, если понадобится вызывать “скорую” и ехать в больницу. Сижу на краю кровати, уверенная в том, что обречена, и вдруг спрашиваю себя: может, я пытаюсь пережить собственную смерть вместо Анселя? Приношу себя в жертву?
Середина марта. Я разрываюсь — столько дел. Мы сидим на складных стульчиках в церкви всей семьей. Для концерта отдали одну из больших задних комнат, зрители заходят через сцену и садятся в “партере”. В концерте будет принимать участие Ансель. На сцену он проехать сможет, но не сможет спуститься в зал, так что Джо придется отнести его на место рядом с нами. Выступает сборный оркестр музыкальной школы.
Рассаживаются духовые. Ансель кажется выше остальных ребят, хотя на самом деле он совсем маленький. В первый раз наш сын будет играть в инвалидном кресле. Обычно Ансель переползает на стул, но перерывы между выступлениями совсем маленькие, и ждать никто не будет. Я смотрю на сына, который появляется и исчезает за спиной дирижера. Ансель изо всех сил надувает толстые щеки, словно трубач ДиззиГилеспи. Сын очень любит играть на кларнете. Когда в пятом классе начались уроки музыки, он сам выбрал этот инструмент. Джо был против. “Какой в этом смысл, — спрашивал он, — если все равно потом разовьется легочная недостаточность? Он всего-то пару лет поиграет, а столько расстройства потом будет”. Ансель, как всегда, настоял на своем, и слава Богу. Кларнет — это тебе и дыхательная гимнастика, и удовольствие. Вполне возможно, что именно потому его легкие все еще в отличной форме.
Пока Ансель занимался в обычной школе, дело шло туго, но как только мы записали его в музыкалку, он сразу начал играть хорошо. Учительница ему попалась талантливая, и мальчик занимался прилежно. Играл день и ночь, ошибался, и снова играл, играл, играл. И добился великолепного звучания. Иногда, когда Ансель не закрывает дверь в свою комнату, я наслаждаюсь концертом для кларнета Вебера или сонатой Гиндемита. Мой сын, конечно, не виртуоз, он берет усердием, но усердия его хватает с лихвой. Он научился решать трудные задачи и радоваться красоте решения.
Ансель — украшение концерта, и все же я не могу не расстраиваться из-за того, что он в кресле. Это поражение, которое чувствуется особенно остро тогда, когда сердце переполнено любовью. Стоит ребенку начать пользоваться коляской, как его грудная клетка и легкие сжимаются. И первой уходит сила выдоха. Я очень стараюсь не плакать, очень стараюсь радоваться успехам сына, любоваться его сосредоточенным, упрямым, вдохновенным лицом, и все же в глазах стоят слезы. Я поправляю очки, чтобы Диана ничего не заметила. Она все равно замечает.
— Мам, ты что, плачешь? — Я отрицательно качаю головой. — Из-за Анселя? — шепчет она.
Я киваю и молча обнимаю ее за плечи. Голые, прохладные плечи подростка. Я взвалила на них слишком тяжелое бремя. Мы прижимаемся друг к другу. После выступления Ансель садится рядом со мной, а Диана пересаживается на пустой ряд. Джо повел Тоби на улицу: тот ныл, что ему скучно. Оркестр “Фестиваль” играет Баха. Очень неплохо играет, хотя их дирижер нервно и непрофессионально машет руками. Публика собралась на редкость чопорная и серьезная. А мы с Анселем прихлопываем и подтанцовываем в такт музыке. Ближе к концу Ансель шепчет:
— Ты заметила, что кроме нас вообще никто не двигается?
Заметила.
Я все время ношу с собой письмо от знакомой знакомых. Ее мальчик умер от болезни Дюшенна в двадцать четыре года. Я с этой женщиной ни разу не встречалась, и все же она мне близка. Парнишка держался до последнего, наверное, был такой же боец, как и Ансель, иначе бы столько не прожил. “Мой сын для меня был центром Вселенной, — писала она. — А теперь я похожа на даму с картины Хоппера[1] “Утро на Кейп-Коде”. Смотрю в окно на море и не знаю, что будет дальше”.
Мы не видели Анселя почти все выходные. Он занимается в кружке моделистов в соседней школе вечером по пятницам, всю субботу и утром в воскресенье. Мы не привыкли к тому, что сына нет дома, и нам с Дианой грустно. Главный вопрос, который я себе задаю, не что мы будем делать, когда сын уедет в колледж — а вот так и будет, когда он умрет?
“Как-то уютнее, когда Ансель тут”, — говорит Диана.
А я вспоминаю, как он родился. Звук был такой, будто открыли бутылку шампанского. Думаю о его имени, уменьшительном от Ашера, что на иврите значит “Счастливый”.
Мы рассуждаем, почему с Анселем так весело.
— Просто он сам веселый, — считает Диана, что довольно странно, поскольку Ансель — еще и ужасный нытик.
— Он выдумщик, — вставляю я. — Помнишь, как он сочинил историю про монстра-подростка? Про то, что он никого не мог испугать как следует, потому что ему в крови “страшилотонина” не хватало?
— Он думает не как все, — говорит Диана.
И правда, я всегда считала, что Ансель — мастак делать неожиданные выводы из обычных фактов. Бывает, обсуждаем что-нибудь самое обыкновенное. Ну, например, что “Омар” — единственное заведение, в котором можно поесть в Хемптоне. И кажется, тема уже исчерпана, и речь уже идет совсем о другом. Скажем, о книге, которую мне велели прочитать на курсе психологии, или о том, что Тоби скучно учиться во втором классе. Но через полчаса, а иногда и через полдня Ансель скажет: “Есть же еще этот мексиканский ресторанчик”. И так, словно бы мы и не прекращали говорить на эту тему. И боится он забавных вещей. Например, что начинается глобальное потепление, всякий раз, как зима теплее обычного. Все вокруг радуются солнышку, а Ансель переживает. И еще переживает, что много переживает. “Может, не стоит переживать?” Он так на меня похож, и на моего отца тоже, даже смешно.
Я понимаю, что Ансель свободнее нас. Это потому, что у него меньше времени. На следующий год он решил записаться на экспериментальную программу для одаренных детей, несмотря на то, что сейчас он занимается по обычной. Будет учиться кулинарному искусству, так ему захотелось. Он и правда все время думает о еде. Может часами говорить о вкусе апельсина или финика. Ансель выбрал “изысканные блюда” темой сочинения на уроке английского. Написал о том, как трудно отыскать трюфели, о том, как фасуют икру, о том, как приятно наблюдать за работой продавцов в дорогой кулинарии. Ансель прилежно читает все статьи о ресторанах в “Нью-Йорк таймс” и выписывает кулинарный журнал.
И плевать ему на то, что остальные предметы пойдут лесом, ведь вместо них каждое утро он будет заниматься кулинарией. Не хочет он еще год учить физику, хотя для аттестата и поступления в колледж физика гораздо важнее. Он не может позволить себе терять время. Ансель, его завуч и я собираемся на совещание. К нам присоединяется директор экспериментальной программы. О решении Анселя он узнал последним. “Зачем я буду делать что-то, если это мне неинтересно”, — говорит мой сын. Директор рассказывает о программе по кулинарии. Там надо все время работать руками. Ансель тихо улыбается.
— Нечасто я вижу его в таком настроении, — говорит завуч.
Всем ясно, что Ансель будет заниматься в этом классе. Поскольку программа муниципальная, школе придется предоставить Анселю помощника, чтобы снимать горячую кастрюлю с плиты и для прочей ерунды. Мальчик доволен, хотя он пропустит и физику, и химию, и французский, и математику — все эти уроки идут по утрам. Я очень беспокоюсь. Надо остаться, чтобы поговорить с завучем.
— Может, ему хватит года на кулинарию вместо двух?
Ансель хочет приступить к учебе с сентября, с одиннадцатого класса, но мне кажется, было бы лучше, если бы он подождал до двенадцатого, выпускного.
— Вообще-то, я и имела в виду один год, — отвечает завуч. — В одиннадцатом классе.
— Почему в одиннадцатом? — я удивлена.
— Ну, во-первых, во второй половине дня английский и история, они ему нужнее. А во-вторых…
Я знаю, что во-вторых. Она ждет, когда я скажу это сама:
— Мы не знаем, как он будет двигаться через год. Вполне возможно, в двенадцатом классе Ансель уже не сможет пройти этот курс.
Мы с давней подружкой собрались пообедать. В ресторан идем пешком, и она всю дорогу трещит без умолку о рассказе, который пишет. А у меня слезы к горлу подступают. Я уже две недели не сплю — болит плечо, позвоночный диск сместился. Вчера на кухне мы учинили разгром, вернее, ремонт, чтобы Анселю удобнее было передвигаться. Теперь из каждой половицы торчат гнутые гвозди.
Подруга рассказывает про последнюю встречу с психотерапевтом. Он спросил ее, чего бы ей хотелось. Прямо, как в жизни.
— Хотелось, — фыркаю я, и тут меня прорывает. На весь китайский ресторанчик на Третьей авеню я кричу: — Кому какое дело, чего бы мне хотелось? — Реву, злюсь и сама пугаюсь этой неприкрытой злости. — Я хочу, чтобы мой сын дожил до старости. И что теперь? — последние слова даются с трудом, язык словно распух, горло саднит. Зачем вообще чего-то хотеть?
Два сна преследуют меня. В первом — две встречные машины несутся по нашей полосе. Мы видим их издалека, но останавливаться поздно. Машины врезаются в поток перед нами, я вижу, как вылетают через лобовые стекла водители, как корежится металл. Но мы целы. Просто объезжаем этот ужас и едем дальше. Даже не останавливаемся. А что тут можно сделать?
Во втором сне мы с Анселем идем по пустыне и набредаем на каньон в красных скалах. Не то, чтобы нас это сильно удивляет, потому что мы его и искали. Вход в ущелье закрыт огромным камнем, и что там, дальше, мы не видим. Пробираемся внутрь и вдруг слышим плеск воды, видим песок, пляжные зонтики. Перед нами океан. Ансель может ходить. Мы раскладываем на песке полотенце. У нас с собой еда, мы садимся обедать. Хрустящая французская булка, пармезан из любимой сырной лавки, тонкие ломтики манго. Мы счастливы.
Вечером Ансель пересаживается из-за стола в коляску. Его ноги дрожат. В доме царит хаос — микроволновка, холодильник и обеденный стол переехали в гостиную, потому что на кухне идет ремонт. На книжных полках расположились шурупы, куски утеплителя, сахарница, столовое серебро в синем мешочке (купили когда-то в “Блумингдейле”). Тут же — банка из-под леденцов (в ней скрепки), скотч, гвоздодер, бисер, обломки игрушек, карточки с покемонами и фишки из “Монополии”.
После ужина Ансель сидит за столом, пьет чай и читает “Остров сокровищ”. Читает с трудом, во-первых, потому что язык устарел, а во-вторых, потому что Тоби и Диана все время ему мешают — им скучно. Я тоже читаю, в соседней комнате. И вдруг слышу, как Ансель кричит и всхлипывает: “Хватит, да хватит же, сил моих больше нет, хватит!” Это уже не крик человека, это скорее визг животного. Вбегаю в гостиную. Ансель лупит чашкой по столу. От ужаса я не могу двинуться с места. Он отшвыривает чашку и монотонно бьется лбом о столешницу.
— Что случилось? — ору я на Диану. — Что ты сделала?
— Да ничего я не сделала! — орет она в ответ. — Он опять рыгал, он всегда так делает! Я ему сказала, что рыгать — отстой, а его взбесило! Блин! Вечно я у тебя виновата!
Ансель продолжает визжать:
— Я идиот! Я идиот! Я рыгаю, потому что я идиот!
Толстые щеки покрылись пятнами, он задыхается, и визг переходит в хныканье. Мне стыдно. Я начинаю понимать, что случилось. Обычная ссора между братом и сестрой. Вот только кончилась она необычно. Пятнадцатилетний парень повел себя, как трехлетний.
— Неси его в комнату, — говорю я вбежавшему Джо.
Перед сном я спрашиваю Анселя:
— Ну что, выплеснул? И как тебе? Как будто на другой планете, да? У меня в детстве были такие истерики, и мне казалось, что я на другой планете.
Мне давно известно, что гнев живет в запертом ящичке, и, когда он вырывается наружу этакой белой молнией, становится легче.
— Не знаю, — отвечает сын. — Мне просто кажется, если долго орать, перестанешь сердиться. Я из себя злобу выдавливаю.
— А что, в тебе столько злобы? На что ты злишься?
— Мам, ну пожалуйста! — он отворачивается. — Хватит уже об этом.
Ансель возвращается из школы расстроенный.
— Боюсь умирать, — говорит он.
И что на это скажешь? Я что, самая умная, чтобы знать все ответы? Я устала, я сама боюсь умирать. Иногда, превышая скорость по дороге домой, я думаю: что будет с детьми, если я умру? И каждый раз вижу лицо Анселя. Он не простит.
Тогда я ему ничего не ответила. А вечером, собирая кларнет, он вдруг трагически взвывает:
— У меня настроение ни к черту, а вам наплевать! — Вот теперь отступать уже некуда. Захожу к нему. Он продолжает: — И с утра было паршивое, а тут еще биологичка записала на доске “стадии отчаяния”. Мы сейчас смерть проходим. Совсем тошно стало. А потом вообще показали куски из “Списка Шиндлера”.
— Про девочку в красной куртке, которая ходит по гетто? Которую потом застрелили? — Может, он из-за этого расстроился?
Ансель поворачивается ко мне.
— Ее не застрелили, мам. Она спряталась в бараке.
— Застрелили, Анс. В конце концов ее застрелили.
— Не-а. Ты забыла, мам.
Не хочется с ним спорить, хотя я точно знаю, что права. Удивительно, как он умеет отрицать очевидное. Джон Бах, врач, написал в своей статье: “Успешность процесса адаптации не зависит от адекватности восприятия реальности”.
Сегодня утром я смотрела на Тоби, пока он одевался. Ему семь с половиной. Маленький, стройный. Фигурка танцора. Широкая грудь, такая, какая и должна быть у мальчишки, прямая спина. Ансель тоже должен был стать красивым, может, даже еще красивее. Есть его фотография, летом, до того, как он начал принимать преднизолон, чтобы замедлить дистрофию. Он тогда еще мог, хоть и с трудом, подняться на крыльцо, не держась за перила. Темно-сиреневая футболка, загорелая мордашка. Очень симпатичный молодой человек одиннадцати лет от роду. Не было еще огромных щек, они появились от гормонов. И коляски еще не было. Сыночек. Красивый мой сыночек.
Мы с Анселем сидим в гостиной. Уже поздно. Все разошлись — спать. Он выполняет ежедневное упражнение: упирается ладонями в диван и сгибает-разгибает голеностопы, чтобы не укорачивались ахилловы сухожилия. Чтобы как можно дольше сохранять подвижность. День выдался тяжелый, и мальчик очень устал. Вечером он попросил Джо отнести его в ванную. Обычно он ходит туда сам. В ванной он упал, пока ковылял к унитазу.
— Что-то у меня сегодня плохо получается. Устал что ли? А с чего вдруг?
— Не знаю, Анс. Может, болезнь прогрессирует? Паршиво, да?
Ансель не отвечает. Он сосредоточенно стрижет ногти на ногах, — нужно не просыпать обрезки мимо кофейного столика.
— Ансель! — снова зову я.
Он поднимает голову:
— Мне кажется, у всего есть своя причина.
— Это потому, что ты веришь в Бога.
— Я раньше очень расстраивался, когда об этом думал, — он словно не слышит меня. — А потом понял, что толку расстраиваться? Так что я об этом больше вообще не думаю.
В другой раз я спрашиваю его:
— Ты когда-нибудь думаешь о том, что, возможно, проживешь меньше других?
— Нет, мам, я просто хочу быть счастливым.
Ансель говорит, что у всего есть своя причина. Посреди ночи он спускает воду в туалете, от этого звука в подвале в своей клетке просыпается наша колли. Она начинает лаять, будит меня. Без четверти четыре.
Спать больше не хочется, спускаюсь в подвал. Колли уже подпрыгивает, словно ждала этого свидания. Она бодает меня под коленки, толкает носом в пятки, пытается пробраться между ног, пока мы поднимаемся по лестнице. Вылетает на улицу, я за ней.
Снаружи тепло и очень тихо. Огромная, щербатая луна желтеет в небе, висит над кварталом, почти сливается с горизонтом. Странное, почти неземное зрелище. Смешно звучит, правда? Ну да, она такая и есть — далекая, нездешняя, чуждая всему человеческому.
Не знаю, восходит она или садится. Джо с утра скажет, а до тех пор я этого не знаю. Я стою под луной и радуюсь, что причастна ее волшебной таинственной красоте. Пока собака обнюхивает кусты и палую листву, ища, где пописать, эта красота принадлежит только мне.
Колли сделала все свои дела, я веду ее обратно в подвал и даю миску с водой. Собака жадно лакает. Я ложусь и быстро засыпаю. Почему-то мне спокойно. Ансель говорит, что у всего есть своя причина. Ему пятнадцать. Через два часа взойдет солнце.