Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2009
Писатель и общество#
Леонид Гиршович
Plaisir d’amour
По дороге я сделал маленькое открытие, которое отстаивать не имеет смысла, если с ним кто-то не согласится. Чем западный город отличается от своего несчастного собрата по ту стороны Берлинской стены (и далее) — если темно и все кошки все равно серы? В этом не отдаешь себе отчета, но отличается он отблеском полировки на машинах: марки автомобилей в темноте не так бросаются в глаза, только повсеместное мерцание — иное, чем на Востоке.
Французский журнал “Трансфюж” предложил мне тему: “Двадцатилетие падения Берлинской стены — сбылись ли ваши ожидания?” Мне сразу вспомнились хлесткие слова какого-то знаменитого француза — вроде бы Мальро: “Я так люблю Германию, что счастлив от мысли, что их две”. Что ж, хлестко сказано. Но расчленение Германии одновременно было и расчленением Европы на Западную и Восточную: явная подмена географии геополитикой. Центральной Европе плеснули в лицо серной кислотой. Она как бы перестала существовать в представлении человечества. Отныне Западная Европа пребывала в соседстве с Восточной. Последняя мечтала стать тоже “западной”, что возможно было лишь вследствие тектонического сдвига в коре головного мозга. По сути, Европа делилась на собственно Европу и “Восточную Европу”, жители которой плакали, сидя на реках вавилонских:
Есть европейцы, которые тоже носят цепи,
как храмовые танцовщицы ожерелья,
и предателем из них ни один не будет.
Другими словами, “да отсохнет моя правая рука, если забуду тебя, Иерусалим”. Это писалось по-чешски задолго до августа 68-го — Константин Библ, выбросившийся из окна в 1951 году, вкладывал в эти строки совсем иной смысл, но мною они читалось в 68-м так, словно еще не успели высохнуть ни чернила, ни слезы.
Раздвоение Германии, ее ошизофренивание, было не только краеугольным камнем послевоенной государственной мысли — для “неподсоветской” части Европы это было способом ее “западноевропейской” самоидентификации (как, например, согласно устному замечанию одного эмигрантского публициста, для поляка антисемитизм — способ национальной самоидентификации).
Неудивительно, что шуточки в духе “одна Германия хорошо, а две еще лучше”, сопровождавшиеся одобрительными ухмылками, действовали на меня, как красная тряпка на быка. Бежавшие через Берлинскую стену были мне братья. Те, кто острил о предпочтительности “двух Германий”, были готовы принести их всех — а с ними и всех нас — в жертву своему психологическому комфорту. Да и просто комфорту. По крайней мере так это воспринималось вкупе с идеей “коллективной вины” немцев, предполагавшей, соответственно, чью-то коллективную невиновность. А ею-то, этой коллективной невиновностью, я был сыт по горло — в ее советском варианте, имперском, шовинистическом. К тому же праведная ненависть к врагу на уровне менее праведной антипатии к “немцу”, “бошу” позднее оборачивалась чем-то и вовсе предосудительным: мещанской завистью к раздобревшему соседу.
К осени 89-го я уже около семнадцати лет как прожил в эмиграции, и происходившее в Германии для меня в первую очередь было мощнейшим, хотя и сильно запоздалым отголоском того, что творилось в Советском Союзе. Там уже фактически отменена цензура, гражданская оппозиция действует если не вполне легально, то вполне открыто и массово. Одна партия, один народ, один кнут — эта триада приказала долго жить. Политбюро расщепилось, народ превратился в народы, не больно между собой ладившие, а кнут по-прежнему один, и на всех его не хватает. Дефицит кнута при катастрофическом дефиците всего остального делал летальный исход неизбежным — я пишу не о том, каким это видится сегодня, но каким это виделось мне тогда извне.
У аббревиатуры “СССР” не было никаких шансов сохраниться. Однако население ГДР продолжало пребывать в состоянии привычного оцепенения: удаву, извивавшемуся в предсмертной судороге, было не до кролика, но кролик попался дисциплинированный. Неустрашимая Варшава вообще никогда не влагала саблю в ножны, Прага вовсю запасалась бархатом для своей революции, Венгрия, заплатившая в 56 году высокую цену за право быть “самым веселым бараком социализма”, ожидала команды “На старт!” Ничего не происходило только в ГДР — да в Болгарии, где в популистском отчаянии вдруг решили изгнать турецкое меньшинство. Подстать этому решению по степени бессмысленности была готовность правительства ГДР выплатить Израилю несколько сотен миллионов долларов, что выглядело особенно жалко в сравнении с многомиллиардной западногерманской вирой. И еще одно гребное движение в том же направлении предпринимает утопающий режим. Было заявлено, что советские граждане еврейского происхождения ввиду нависшей над ними угрозы могут отныне селиться в ГДР.По совету своей многомудройШтази, Хонеккер и компания пытались таким образом подмазать мировую закулису, в могуществе которой в глубине души не сомневались.
Тем не менее 1989 год ГДР встречала если не безмятежно, то никак не предполагая, что в этом своем качестве встречает его в последний раз. Что уже в октябре Берлин из символа расчленения страны превратится в символ ее единства. Что шизофрения двух Германий — “двух немецких наций”, как когда-то учили меня на уроках марксизма-ленинизма, — завершилась. К этому никто не был готов. Представим себе картину: из-под крыши валит дым, а на нижних этажах смотрят телевизор, пьют чай.
Ганноверская опера, где я работаю, как и всякая большая опера, по своему составу интернациональна. Завороженный метаморфозами на “востоке моего сознания”, я наблюдал, как поляки, венгры, чехи — все покоренные племена — уже мысленно примериваются к новым формам существования у себя на родине. Одни лишь восточные немцы, всеми правдами и неправдами перебравшиеся на Запад, убеждены: никакие пертурбации в Москве их гэдээровского “тысячелетнего рейха” не коснутся. Поражает непривычное единомыслие народа и власти, которая как ни в чем не бывало позволила гражданам в каникулярное время, то есть целыми семьями, свободно передвигаться в пределах “социалистического лагеря”.
— Каринхен, — говорю я скрипачке, сбежавшей из Лейпцига, — на этом можно закрывать лавочку. Они все как один перейдут австрийскую границу.
— Achwas, кто их пустит, у нас же договоренность с венграми.
В начале октября, в канун приезда Горбачева, я поспешил с семилетним сыном в Берлин, чтобы он успел своими глазами увидеть одну из главных достопримечательностей XX века — Берлинскую стену. У Чекпойнт-Чарли, с западной стороны проведенной по земле разделительной черты, толпа свирепствовала не стесняясь в выражениях по адресу трех гэдээровских пограничников в офицерских погонах, невозмутимо в полуметре от нее стоявших на страже границы. В их одиноком противостоянии толпе было что-то театральное.
Я взял сына за руку, и мы, выступив из толпы, проследовали вглубь Восточного Берлина, в чем тоже была своя театральность. Наши израильские паспорта формально давали нам на это право. Этим правом мне случалось иногда пользоваться. Всякий раз я вспоминал волшебную калитку в заборе, за которой попадаешь в другой мир, в другое измерение. Как пишет немецкий писатель: «Довольно однодневной прогулки по Восточному Берлину, чтобы ощутить его нутро. У столицы ГДР два сердца. Одно — Александерплац, парадный центр провинциального социалистического государства. «Алекс» времен ГДР подобен форуму в столице отдаленной провинции. Представители разных стран прогуливаются в национальных одеждах. «Алекс» выглядит так, как если б Москва, это подлинное сердце Империи, поделилась толикой своего имперского блеска с верным вассалом. Но есть и еще одно сердце у Восточного Берлина, оно расположено чуть западней — там, где сегодня начинается Парижская площадь. Там, откуда граждане ГДР могли украдкой бросить взгляд на Стену. Ведь никому не запрещено смотреть на Бранденбургские ворота. Только про себя все хорошо знали, что спектакль, который здесь разыгрывается, — трагедия. Те, что ежедневно во множестве стекались к Бранденбургским воротам — в своем таинственном безмолвии все они хорошо знали: там вдали, по ту сторону ворот, взгляд различает свободных людей на обзорной площадке».
В Израиле мне встречался араб-христианин родом из Вифлеема, изучавший антропологию в моем родном Ленинграде. Он был влюблен в ГДР: какие люди! Тогда как в Западном Берлине он сталкивался с пренебрежительным отношением. Я так и вижу его на Александерплац, обладающего, в отличие от местных жителей, правом сталкиваться с пренебрежительным к себе отношением в Западном Берлине. Сегодня на той же Александерплац — какое бы страшное разочарование ожидало его! И добро б еще только разочарование, а не кастеты местных бритоголовых.
Но если граждане “третьего мира” на фоне гэдээровского бесправия ощущали себя людьми первого сорта, то как же самоутверждались на Востоке “настоящие” иностранцы — эти счастливые, не побоюсь сказать, обожествляемые обладатели западных паспортов? Те, кто, избывая на Востоке всяческие комплексы, легитимировал режим, который, в свою очередь, вел с ними темные игры? Как-то на улице ко мне подошел молодой человек с мягкими чертами лица, с бородой диссидента-интеллектуала и на свободном русском предложил продать ему западные марки по курсу черного рынка. “Тогда вы сможете купить намного больше русских книг”, — сказал он вкрадчиво. Уже несколько часов как я бродил по Восточному Берлину, и все это время меня пасли. Я отказался, спросив, могу ли ему помочь чем-нибудь иным. Вместо ответа обладатель диссидентской бороды чудесным образом растворился в воздухе.
Из таких диссидентов неведомо на какой процент состояло правозащитное движение в ГДР. Допустим, что оппозиционные кружки, возникшие в 80-е под крылом у протестантской церкви, понимай под крылышком Штази, создавались в упреждение будущей “подрывной деятельности”. Коли так, Штази сильно переоценила подконтрольное ей население. Гражданин ГДР, единственный из граждан восточноевропейских стран, кто, не покидая родины, мог жить не в Восточной Европе, а просто в Европе. И даже после 61 года для него реальней было перебраться в Гамбург или Мюнхен, чем бороться за демократию у себя в Ростоке или Дрездене.
Это был наикратчайший путь к свободе — превратиться из восточного немца в западного. Вот почему первая крупная акция жителей ГДР в новейшее время — повальное бегство отдыхающих через венгерскую границу. Тогда же происходили и душераздирающие сцены у посольства ФРГ в Праге, с перебрасыванием детей через ограду. В итоге министр иностранных дел ФРГ Геншер выступил в роли Моисея: вывез всех укрывавшихся в посольстве специальным поездом на Запад. Лишь во второй половине сентября возбужденные массовым исходом своих сограждан в землю обетованную и всеобщим ликованием по этому поводу восточные немцы вышли на улицы, увлекая за собою бессчетное число растерявшихся осведомителей. Демонстранты скандировали: “Мы — народ”. С таким же успехом они могли скандировать “дважды два — четыре” или распевать “Хенсхенклейн” (“Ваня мал, да удал”).
Тогда-то я и отправился с сыном в Берлин, дабы он мог когда-нибудь сказать своим детям и внукам: “Я это видел своими глазами — европейцев, которые носят цепи, как храмовые танцовщицы ожерелья”. Увы, нас постигла неудача, да иначе и быть не могло. Спустя несколько минут мы уже возвращались назад под возгласы в толпе: “Они ребенка боятся!” Когда вечером того же дня я сказал знакомому немцу, что счет пошел если не на часы, то на дни, он издал знаменитое немецкое “Нэ-э…” Нет, это будет еще не так скоро.
Хотя приезд Горби и спровоцировал очередной “тяньаньмэнь” (правда, с предсказуемо хорошим концом), ни верхи ни низы столь скорой развязки не ждали. Стена представлялась несокрушимой. Земля прекратит существование, а Стена останется. И вот свершилось: переполненные составы потянулись на Запад. Обалдевшие люди рвались поглазеть на западные города, получить свои Begrüssungsgeld — приветственные сто марок, которые боннское правительство выдавало каждому — и к вечеру возвращались восвояси.
Однако по иронии судьбы с падением Стены стало невозможным превращение восточных немцев в западных, что до сих пор было главным свойством земли обетованной. С помощью волшебных чар Медея могла превратить барана в ягненка, но превратить стадо баранов в ягнят — на это ей уже не хватит ни волшебных чар, ни Begrüssungsgeld. Я думаю, маленькой девочке навсегда запомнилось, как на вокзале в Ганновере ее не впускают в уборную и какой-то дядя платит за нее двадцать пфеннигов. Пройдет время, и на студенческом семинаре где-нибудь в Швабии она оскорбится, когда кто-то предложит ей перед отъездом пару бананов на дорогу: “Я знаю, вы думаете, мы у себя бананов не видели”.
Сегодня Германию населяют “веси” и “оси” — обиженные за то, что им не удалось, как по волшебству, превратиться в “веси”. Обиженные вплоть до ношения молодежью сомнительной символики, что не мешает всем дружно голосовать за бывших коммунистов. О “веси” мне говорить трудней — они для меня некая норма, я живу среди них тридцать лет. К тому же там, где людей связывают профессиональные узы (как, например, это бывает среди музыкантов), прочее разделение на “оси”, “веси”, “черных”, “белых”, “желтых” — все это отступает на второй план. Но мне было бы дико видеть на улице подростков, у которых на футболках, вместо привычного Че Гевары, изображен Гесс — и надпись: “Мученик во имя мира”.
Типичная для восточного немца жалоба: раньше люди общались друг с другом, ходили в гости друг к другу, больше нет былой сердечности, былого уюта. Мне приходит на память один пассаж из романа Любы Юргенсон: “Тесно прижавшись друг к дружке, разместились все на одном диване, очевидно, чтобы сохранить некоторое неудобство, позволяющее с куда большей интенсивностью насладиться чувством уюта — того самого уюта, без которого немыслима старая добрая Германия… Пускай не все еще совершенно в Датском королевстве, но устроиться можно, если мириться в быту с какими-то мелочами, что, по существу, не только необременительно, но и оставляет место для тепла, для человеческой близости, которых катастрофически не хватает в благополучном мире”.
“Остальгия”, как называют тоску по гэдээровскому прошлому, относительно быстро стала предметом культурной и политической эксплуатации. Сама постановка вопроса: “Сбылись ли ваши надежды двадцатилетней давности?” — на мой вкус того же свойства, что и шуточки о двух Германиях: мол, как хорошо, что их сразу две, любимых. То, что великая культура покрыла себя несмываемым позором в XX веке, это горе и слезы всех, не только немцев. Как еврейская Катастрофа — это катастрофа не только для евреев, но и для всего человечества. На исходе XX века Германия и с ней вся Центральная Европа пережили абсолютный катарсис. Это было ни с чем не сравнимое счастье — увидеть падение Стены, увидеть бетховенский порыв миллионов. Да, миллионов мещан, которые завтра опять согнутся в три погибели, станут вздыхать по ГДР, где можно было жить, не сознавая своего убожества. Но это произойдет завтра, с наступлением будней, а сегодня — наш общий звездный миг, сегодня “я высший миг переживаю”.
Точно так же Москва сомкнулась вокруг Ельцина, когда тот взошел на танк, один из двух, бывших в его распоряжении, и танковая армада дрогнула, отступила. Те же люди назавтра исполнятся имперского шовинизма, проклянут обретенную свободу и право на правду. Но восторг этих дней, все пережитое в эти дни — самоценно. Нельзя вечно летать на крыльях любви, но это же не умаляет самое любовь. Пусть и поется в известной французской песенке:
Plaisir d’amour
Ne dure qu’un moment.
Chagrin d’amour
Dure toute la vie.
Любви наслажденье
Единое лишь мгновенье.
Маяться за то
Всю жизнь суждено.
В период между падением Стены и официальным вхождением пяти восточных земель в состав ФРГ гэдээровские интеллектуалы настаивали на своей культурной и ментальной самобытности, которую пожрет капиталистический Запад. Они напрасно боялись, что останутся не у дел, — перед ними очень быстро открылось потрясающее поле деятельности: лелеять и холить обиду своих сограждан, у которых хотят отнять их светлое прошлое. Однако процесс абсорбции бывшей ГДР продолжается, причем на всех уровнях: пример тому фрау канцлер, которую язык не повернется назвать “оси”. Конечно, есть и примеры обратного: западный политик Оскар Лафонтен возглавил “Linke”, партию, помимо прочего играющую на струнках “остальгии”. Но, в общем, происходящее может быть обозначено словом “абсорбция” и никаким другим вроде “конвергенции”, “диалога культур” и т. п. Единственным культурным вкладом ГДР общенационального масштаба может считаться заставка телевизионной передачи для малышей “Sandmännchen” (“Спят усталые игрушки”) и конечно же фигурка переходящего улицу зеленого человечка в шляпе — на светофоре.
Ровно двести лет отделяет разрушение Стены от разрушения Бастилии. Эти два события стоят одно другого. Интересно, что бы ответил в 1809 году участник штурма Бастилии на вопрос: таким ли он представлял себе будущее Франции в тот великий день?