Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2002
“Меня сформировало Двадцатилетие…”
Czeslaw Milosz. Wyprawa w Dwudziestolecie.
Krakow, Wydawnictwo Literackie, 2000
Чеслав Милош. Экспедиция в Двадцатилетие. Краков, Выдавництво литерацке, 2000
“Экспедиция в Двадцатилетие” Чеслава Милоша — огромный, в 600 страниц, том — сразу стала в Польше бестселлером. Причин тому несколько.
Прежде всего — сам Милош, одна из наиболее авторитетных фигур современной польской литературы и один из немногих очень активно пишущих “живых классиков” ХХ столетия.
Кроме того, тема: межвоенное двадцатилетие (1918—1939), которому посвящена книга. Отношение к этому периоду в истории Польши менялось не раз: сначала горькая и жесткая реакция современников на поражение польского государства в 1939 году; затем — позиция властей ПНР, естественно старавшихся представить II Речь Посполитую в черном цвете и, тем самым немало способствовавших ее идеализации в сознании общества. А в середине 70-х годов мощным потоком — благодаря самиздату — хлынувшая в Польшу так называемая “ностальгическая” проза писателей-эмигрантов (Ч. Милоша, Г. Херлинга-Грудзинского, Ст. Винценза, А. Вата, Е. Стемповского, Ю. Чапского и других) так или иначе возвращала читателя к опыту межвоенных лет. И наконец, уже после 1989 года неизбежное обращение к краткому периоду независимости 1918— 1939 годов в поисках параллелей и в итоге — новые аберрации и мифы. Вот почему так значима горькая реплика Милоша: “Сегодня без преувеличения можно сказать, что та Польша — край мифический, недостаточно описанный и редко посещаемый новыми поколениями”.
Немалое значение для популярности этой книги имела и выбранная писателем перспектива: смысловым центром оказывается овеянное легендой польско-литовское пограничье. Именно в нем автор, родившийся недалеко от Каунаса, в семье, где культивировались польский язык и польская традиция, и оказавшийся свидетелем зарождения и экспансии национализма ХХ века, ищет прообраз возможной модели сосуществования людей в современной Европе. Интересно, что эта глубоко личная и одновременно открыто публицистическая сверхзадача отличает творчество Милоша (как и упоминавшихся выше авторов “ностальгической” прозы) от молодой прозы 90-х годов. Если последняя сосредоточена на переживании чуждости и разделенности, то в ставшей уже классикой прозе старшего поколения многонациональные пограничные территории в большей степени предстают пространством, где “непохожий” и “другой” необязательно воспринимаются как “чуждый” и “чужой”. “В моем окружении <…> не было двух похожих людей, — пишет Милош, — и не с точки зрения их личных свойств, но как представителей группы, класса или нации”.
Историзм в постсоциалистическом пространстве как-то внезапно перестал быть значимой координатой мышления. Милош же своей “Экспедицией в Двадцатилетие” вновь утверждает его незыблемость.
Во вступлении к этой документальной и одновременно очень личной, во многом мемуарной книге Милош пишет: “В 1918 году мне было семь, в 1939-м — двадцать восемь лет. <…> Меня сформировало Двадцатилетие, и в какой-то мере я нахожусь сегодня в положении старика, рассказывающего детям о былых временах”. Надо сказать, что это далеко не первое обращение Милоша к межвоенному периоду — вспомним сборники эссе “Семейная Европа” (1958), “Начиная с моих улиц” (1985), “Поиск отечества” (1992), поэтический цикл “Особая тетрадь: страницы, посвященные годам независимости” (1982), сборник “Хроника” (1988) и многое другое.
Милошу и прежде было свойственно заключать автобиографический материал в достаточно нетривиальные формы, основанные на принципе фрагментарности, когда отдельные сюжеты, картинки, мысли, воспоминания объединяются то календарем (“Год охотника”, 1990), то алфавитом (“Азбука Милоша”, 1997; “Другая азбука”, 1998), то просто ощущением единства и целостности судьбы во всех ее случайностях и закономерностях (“Придорожная собачонка”, 1998). И каждый раз получается “книга вместо…” (авторское определение) — “вместо романа, вместо эссе, вместо дневника”. Милош не раз высказывал сомнения в возможности для себя создать некий “синтез” — ведь правда слишком полифонична. “Я — архивист. <…> Размышляя о том, как вести подобный рассказ, я пришел к выводу, что вместо того, чтобы пытаться описывать то время самостоятельно, мне следует воспользоваться голосами очевидцев. <…> Форма антологии стала для меня единственным возможным решением. Иначе я бы и не осмелился описывать целое ограничился бы биографиями”, — говорит писатель об “Экспедиции в Двадцатилетие”. (И здесь сама собой напрашивается аналогия с недавней “Придорожной собачонкой”, где он пишет: “Думаю, что если бы я начинал заново, каждое мое стихотворение оказалось бы биографией или портретом какого-нибудь конкретного человека, точнее — плачем о его пути”.)
Форме, найденной Милошем в “Экспедиции в Двадцатилетие” для выражения своего переживания и осмысления межвоенного опыта Польши, присущи жанровые признаки собственно литературы и истории, творчества и просветительства.
От времени, как и от человека, “остается часть речи”. Очень разные тексты 1918— 1939 годов сложились в единую и целостную книгу потому, что, вопреки заверениям автора, это не просто антология, но именно авторское повествование. “Я не собираюсь скрывать свою субъективность, ведь та Польша вовсе не была идеалом, каким ее может вообразить новое поколение. Многое вызывало ужас, жалость и гнев. Именно эти сильные чувства сформировали меня как поэта, и следы тех переживаний можно обнаружить в моих произведениях”, — пишет Милош. И в самом деле, книга словно бы замыкает некий цикл, начатый в 1933 году дебютным сборником “Поэма о застывшем времени”.
“Экспедиция в Двадцатилетие” — книга драматичная и по форме, и по звучанию. Поскольку не могла не оказаться драматичной история создания многонационального и многоконфессионального государства, на долгом пути к которому формировался в Польше тот тип национального сознания, который принято называть “польскостью”.
Писатель отдает себе отчет в том, что строго документальное знакомство с реальностью Двадцатилетия может для иного читателя оказаться нелегким испытанием, даже потрясением. “Моей целью было показать противоречия того государства, не сглаживая их…” — признается автор, последовательно и в различных ракурсах соотнося патриотический образ возрожденной Польши, довоенной аркадии с болезненной действительностью реального двадцатилетия. Эта тема возникает уже в начале книги, в главе “Львов”. “Вопрос о событиях во Львове после обретения Польшей в 1918 году независимости многих скорее всего поставит в тупик. <…> На эту проблему стоит взглянуть с перспективы событий, последовавших за развалом Югославии. Как распад Югославии на независимые государства привел к войне между ними, так и распад габсбургской монархии стал причиной польско-украинской войны”. Едва ли не выразительнее официальных документов, связанных с еврейскими погромами, попытками поляков и украинцев взять город в свои руки, оказываются приведенные Милошем цитаты из детских описаний бомбардировок Львова. Почти одновременно один ребенок написал: “Я не очень боялся, потому что я поляк, а настоящий поляк ничего не боится, даже смерти”, а другой: “Мы видели двух сестер, разорванных на кусочки, а их мать собирала в коробочку волосы, мозг и кусочки тела”. Это и есть незашоренное видение тех “двух правд, двух реальностей польской жизни, ни одна из которых не отменяет другую”, который говорил в 1939 году вице-премьер Польши Э. Квятковский.
По своей структуре и материалу книга Милоша напоминает авторские документальные фильмы — вроде роммовского “Обыкновенного фашизма”. Писатель выбирает то, что, по его мнению, выражает важнейшие проблемы межвоенного периода. Комментированные материалы собраны вокруг шестнадцати тем: “Вильно”, “Сомнения Пилсудского”, “Львов”, “Война на востоке”, “Рижский договор”, “Западные границы”, “Начало двадцатых”, “На Виленщине”, “Евреи — двадцатые годы”, “Столица”, “Деревня”, “Рабочие”, “Администрация”, “Санация”, “В преддверии конца”, “Люди”. Рядом с официальными постановлениями, мирными соглашениями, декларациями, протоколами сеймов, речей — листовки, газетные материалы, дневниковые записи, фрагменты писем, а также художественный образ той действительности, каким он запечатлелся в литературных произведениях, песнях и легендах. Этот прием позволил передать неуловимую, по-разному переживаемую и оцениваемую живую атмосферу эпохи.
Путешествие начинается с Вильно и фигуры Пилсудского: “Помню такую картину: гимназистом я стою навытяжку в шеренге, а мимо нас проходит Пилсудский. Он кажется мне королем”. Рядом с этим детским романтическим воспоминанием — малоизвестная виленская речь Пилсудского 1922 года, раскрывающая мучившие политика сомнения. “Пилсудский — человек, который создал Польшу и защитил ее в 1920 год”у, — пишет Милош.
Однако уже с 1930 года начинается фашизация общества. Отображение этого страшного, но, по словам Милоша, “интереснейшего явления ХХ века” — еще один стержень книги. “Экспедиция…” словно бы документирует тот катастрофизм, которым была окрашена поэзия Милоша 30-х годов. Писатель демонстрирует не только политические формы фашизации государства, но и психические, нравственные ее последствия (один из характерных примеров — написанная после раздела Чехословакии статья “Имперские таланты Польши”; автор ее считает, что перед Польшей открываются “в борьбе за ее имперскую позицию поистине безграничные возможности”).
“Тот, кто стремится к Польше сильной и экономически независимой, кто хочет дать хлеб своим, не может не присоединиться к программе освобождения Польши от евреев”, — читаем мы затем в листовке Управления Главной национальной партии. Антисемитизм — один из наиболее болезненных вопросов Двадцатилетия и предмет особенно острой критики Милоша. Рассказывая о положении евреев в межвоенной Польше, об истоках национальных конфликтов, писатель приводит краткий обзор виленской еврейской прессы, давая представление о наиболее часто обсуждавшихся в те годы проблемах диаспоры. Нарастание националистических настроений — в частности, среди студентов (”гетто” в аудиториях, драки и прочее) — показано в книге и глазами поляков, в первую очередь через фрагменты репортажей известного публициста, прозаика, политического деятеля К. Прушинского.
Лишь в середине книги возникает образ Варшавы — столицы, превратившейся после 1918 года в “город русских эмигрантов”. В этой увлекательной главе, где использованы колоритные репортажи самого популярного фельетониста межвоенной Варшавы Ст. Вехецкого, можно найти полуанекдотические рассказы о фантастических сделках с царскими драгоценностями или колонной короля Сигизмунда, которую варшавянин якобы ухитрился продать незадачливому провинциалу. Однако рядом с этими забавными историями — драматическая картина столичной жизни, где современность соседствует со средневековьем, а агрессивная роскошь смешивается с крайней нищетой. Здесь обнаруживается еще одна очень важная перекличка с более ранним творчеством писателя: межвоенная литературная группа “Жагары”, в которую он входил, остро реагировала на социальные проблемы. “У меня за плечами “левая” юность. Всю жизнь надо мной тяготело классовое сознание, ведь нашу землю обрабатывали литовские крестьяне. <…> Во мне рано проснулись социалистические устремления, я понимал, что здание государства включает в себя также и подвалы, населенные нищими, безработными и арестантами”, — объясняет свою позицию Милош. И ищет тех, кто оставил описания таких “подвалов” — будь то профессиональный литератор или случайный свидетель, сосредоточенный на конкретном “здесь и сейчас” (в начале 30-х годов, по итогам конкурса был издан сборник дневников безработных). “Не буду писать дальше, потому что с небольшими вариациями постоянно повторяется одно и то же. <…> Не хочу писать на каждой странице слово “голод””, — это слова из дневника безработного варшавского слесаря.
Опыт свидетелей той эпохи может стать опытом сегодняшнего читателя. “Я не историк, — добавляет Милош. — Я обращаюсь скорее к воображению читателя, который на основе приведенных фрагментов сможет отчасти воссоздать ту атмосферу”.
“Экспедиция в Двадцатилетие” завершает своего рода триптих, начатый книгами “Легенды современности” (1996) и “Сразу после войны. Переписка с писателями. 1945— 1950” (1998). Это итог неустанных размышлений Милоша — с польской и одновременно общечеловеческой перспективы — об опыте ХХ столетия, о собственной в нем судьбе и, наконец, о возрожденной сегодня идее Центральной Европы. Говоря словами самого Милоша, это тот “процент с истины, которой удалось коснуться” и каким, по его словам, и призвана быть литература.
Ирина Адельгейм