Новая французская проза. Переводы с французского Натальи Мавлевич и Нины Кулиш
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2002
От редакции
В конце 90-х французские критики Марк Вейцман и Сильвен Бурмо решили объединить под общей обложкой наиболее ярких молодых авторов — тех, с кем связывались надежды на оживление в литературе. Точнее, это были уже не надежды, а вполне осознанное ощущение долгожданной новизны. Кто-то из участников к тому моменту успел прославиться, кто-то только начинал печататься, но всё, что выходило из-под их пера, отчетливо складывалось в некий новый, хотя и не вполне еще ясный литературный пейзаж.
Собрать, чтобы осмыслить, — проект в стиле наших “толстых” журналов и для нас вполне традиционный, для Франции же — едва ли не уникальный. Осуществлением его занялись молодежный журнал “Энрокюптибль” и парижское издательство “Грассе”. В 1997 году они выпустили в свет нечто вроде альманаха под названием “Десять” — по числу заявленных имен. В 1999-м за “великолепной десяткой” последовал сборник “Одиннадцать”, озаглавленный по тому же принципу и имевший ту же цель — предоставить печатную площадь молодым.
Принципы отбора составители альманахов определили в публикуемом ниже предисловии. А из отобранных ими текстов мы предлагаем три — новеллу, эссе и памфлет.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Независимые
Новые литературные журналы, коллоквиумы, посвященные “возрождению” словесности, разговоры о поколении молодых писателей и т. д. — в воздухе носится мысль, что во французской литературе вот-вот произойдет нечто новое. Вот-вот постучится в дверь будущее, а вместе с ним ворвется ватага полных сил, энергии и жизнелюбия молодых дарований. Подбирая состав этого сборника, мы исходили совсем из другого. Мы старались избежать всякого “поколенческого” деления и, тем более, не вешать общий ярлык “Энрокюптибль” на совершенно разных писателей, каждый из которых уникален и не укладывается в столь любезные критикам удобные ячейки. Да, этот журнал дает возможность молодым писателям (некоторым из них) высказаться и заявить о себе, но он не представляет никакой школы, а роль “рупора” играет лишь потому, что все другие пути заблокированы.
Современная французская литература мучается оправданным до некоторой степени комплексом неполноценности, главная его причина — давно ощущаемый в данной области вакуум. Впрочем, этот вакуум — не абсолютное зияние, его называют академизмом, герметизмом или, чаще всего, уходом в себя и противопоставляют ему литературу, открытую восприятию мира. Как правило, лучшие ее образцы появляются за границей, у нас же она неминуемо сдабривается “социальным заказом”, и последней ее разновидностью можно считать “черный роман”. Верно или нет такое суждение, но оно породило двоякую реакцию. С одной стороны — со стороны издателей, — предвзятое отрицательное отношение ко всему, что им приносят, и в то же время лихорадочные поиски “молодых ребят, которые бы отмочили что-нибудь этакое” — читай, что-нибудь о кризисе, безработице и прочих весьма непростых вещах. С другой стороны — со стороны писателей, — стремление соответствовать спросу, то есть попытки, иногда небезуспешные, найти новое сопряжение субъективизма и реализма и при этом не повторить ошибки своих предшественников. Вероятно, совокупность этих двух стремлений и порождает нынешнее недоразумение — ибо любой литературный успех основан на недоразумении. Кто хочет уложить в какие-то рамки произведение еще не устоявшегося таланта, придать ему социальное звучание, чтобы оно немедленно привлекло читателей, забывает о том, что это противоречит самой сути литературного творчества, которое заключается в поисках освобождения, независимости в полном смысле слова.
Это и только это качество роднит представленных здесь авторов: большинство из них — независимые писатели. В остальном у них мало общего. Их не объединяет ни возраст, ни род занятий, ни, разумеется, литературная позиция. Поэтому к ним нельзя приложить расхожие мерки; чтобы судить о них, придется как минимум их прочитать. Итак, нашим исходным принципом было ничего не навязывать, не пытаться создать какое-то ложное единство и втиснуть в одно “направление” столь разношерстную компанию. Это издание — не сборник бестселлеров, не панорама молодых авторов, не тематическая подборка; форма и сюжеты представленных здесь текстов совершенно произвольны, единственное условие, которое было поставлено: объем их не должен превышать тридцати страниц.
Произвольна и цифра десять — число отобранных авторов. Некоторые из них, такие, как Лиди Сальвейр, Мишель Уэльбек, Мари Дарьесек, Мари Н’Диай или Стефан Загдански, уже достаточно известны читателям, критикам или и тем и другим. А некоторые еще не получили такой известности. Например, Лоретт Нобекур пока опубликовала только одну небольшую книжку “Зуд”, образец необычайно сильной и выразительной прозы.
Если что-то и роднит наших авторов, между собой так это не столько талант или легкость пера, как хотелось бы торопыгам-критикам, сколько нечто более редкое и незаурядное — взыскательность. И в этом мы с ними солидарны.
МАРИ Н’ДИАЙ
В КИТАЕ — I
1
В тот год мне исполнилось восемнадцать, я успешно сдала выпускные экзамены, и в награду родители отправили меня на лето в Китай. Там, в Пекине, жила моя дальняя кузина Роз, незадолго до того она написала нам, что вышла замуж за чиновника.
Родители позвонили Роз по телефону, и она страшно обрадовалась моему приезду. Это было довольно странно — ведь она нас почти не знала, — так странно, что родители едва не передумали посылать меня, заподозрив, что эта радость объясняется какими-то житейскими затруднениями и что Роз, к которой они относились с некоторой опаской, собиралась воспользоваться случаем и попросить помощи у родни. Но я сама с восторгом предвкушала путешествие и готова была тайком сбежать из дому, если бы меня вздумали не пускать. Родители поняли это и уступили. И вот я еду в Париж, в аэропорт, а они провожают меня до таможни. Приплюснув к стеклу торжественно застывшие физиономии, смотрят с таким скорбным видом, как будто я умерла, и уже торопятся уходить.
— Может, больше не увидимся! — дурашливо сказала я им, когда они поспешно меня поцеловали и, не оборачиваясь, пошли прочь.
Роз велела, чтобы я сама добиралась из аэропорта до бывшего летнего дворца, где жили все жены столичных чиновников, а там попросила вахтершу позвать ее; вахтерша поймет — надо только сказать “Роз”, очень простое имя. Все так и получилось: Роз позвали по внутреннему телефону, и она тотчас вышла ко мне, вернее, вышла незнакомая улыбающаяся женщина, назвалась моей кузиной Роз и крепко меня поцеловала. Я совершенно ее не помнила, мы виделись только один раз, когда мне было лет пять.
— Какая ты хорошенькая! — воскликнула она. — И так напоминаешь мне тамошнюю жизнь!
Зато Роз, к счастью, ничуть не была похожа на моих родственников, поэтому я сразу к ней привязалась. Возможно ли, чтобы кто-нибудь из нашего глухого, захолустного городишка, где нет ни железной дороги, ни автотрассы, не походил на мою родню! И вот поди ж ты! Просто чудо… а сколько мне наговорили, из самых лучших побуждений, об этом необыкновенном создании, все уши прожужжали: и смешная эта Роз, и уродливая, и опасная!
Роз провела меня за руку по всему дворцу, объясняя, что и как там устроено, но я была в таком восхищении от нее самой, так жадно ее разглядывала, что пропустила все мимо ушей. Позднее, когда у меня появилась нужда ориентироваться во дворце и знать его порядки, ей пришлось повторить весь рассказ, который я теперь воспроизвожу.
Общежитие жен. Здесь, во дворце, около пятнадцати тысяч обитательниц, среди которых довольно много служанок и охранниц — в основном из чиновничьих дочерей; все они родились и выросли в этих стенах, почти все в свой срок тоже выходят замуж за служащих — сыновей отцовских коллег и остаются во дворце, где, таким образом, проводят всю жизнь, наслаждаясь своим привилегированным положением. В самом деле, где еще во всей стране, столь огромной, что трудно даже представить себе ее необъятность, — где еще женщине обеспечено такое праздное, приятное, безбедное существование, причем не за какие-то особые заслуги, красоту или ум, а за одно-единственное и главное достоинство: за то, что ей родиться в семье руководящих работников, уважаемых чуть ли не наравне с министрами? Тем же, кто по безрассудной влюбленности выскакивают замуж не за чиновников, приходится распроститься с матерью и сестрами и покинуть дворец; и не было случая, чтобы, столкнувшись со скудной, убогой, изнурительной жизнью простых женщин, бедняжка не раскаялась очень скоро в своем неосмотрительном выборе. Разумеется, не все во дворце равны, привилегии распределяются в соответствии с чином супруга, строго по категориям, от этого зависит количество и качество предоставляемых льгот и почестей, а также площадь и расположение квартиры. Попавшие благодаря заслугам мужей в высшие разряды получают огромную власть над нижестоящими женами, даже если те намного старше. Низшим положено при случайных встречах с высшими на прогулке закрывать лицо вуалью и беспрекословно выполнять все их приказы независимо от положения в семье, так что порой дочь, чей муж стоит на служебной лестнице ступенькой выше мужа матери, командует ею, что бы они обе по этому поводу ни думали, причем командует жестко, ведь за слишком явную снисходительность ее могут обвинить в нарушении законов дворца и сурово покарать решением особого суда по делам жен. Наказания предусмотрены разные: от штрафа до виселицы, причем подсудимую могут приговорить к немедленной смерти лишь за то, что она забыла закрыть лицо перед вышестоящей супругой. И наоборот, такой тяжкий проступок, как убийство, порой карается куда мягче: крупным штрафом, палочными ударами, а то и просто выговором. Эти любопытные прецеденты подвергаются тщательному рассмотрению и служат материалом для внутренних исследований, которыми занимаются некоторые из молодых обитательниц дворца. Посещать занятия в городском университете, да и вообще покидать стены дворца им запрещено, так что единственным доступным предметом для размышлений и изысканий остается история общежития. Дворцовая библиотека полна посвященных этому вопросу диссертаций. Толкования законов и всех больших и малых происшествий, имевших место за полвека, дают пищу оживленным дискуссиям; тема эта обширна и заманчива для пытливых умов, на однообразие не пожалуешься. В одной из знаменитейших работ, принадлежащей перу всем известной ученой дамы, как раз и доказывается, что тайна законов, равно как сокровенный смысл существования общежития и секрет полного, неизменного счастья его жительниц, навсегда останутся непостижимыми даже для самых высоколобых.
Согласно предписаниям, чиновники должны неукоснительно навещать жен каждый четверг по окончании рабочего дня и покидать их не позднее чем в пятницу на рассвете, чтобы не опоздать на службу. Это правило распространяется на всех без исключения нередко можно видеть, как хворые мужья плетутся во дворец прямо из больницы, а иных и вовсе приносят в полном беспамятстве, и так еженедельно, до самой смерти. Жены высшей категории принимают супругов в отдельных спальнях, остальные — в общих дортуарах. Излюбленная забава туристов и рядовых пекинцев заключается в том, чтобы наблюдать, стоя у ограды, как чиновники в серых мундирах тысячами стекаются во дворец или выходят наружу. Многие, смущаясь чужих взглядов, вымученно улыбаются или, как мальчишки, припускают бегом. Считается, что женам живется куда лучше, чем мужьям; правда, те не сидят взаперти, но изнурительная работа, многочисленные запреты, обязательный отбой в девять вечера лишают их всякой возможности хоть сколько-нибудь распоряжаться собой, и хотя их роль и заслуги ценятся весьма высоко, но ночуют они в подвалах правительственной башни, не пользуются никакими привилегиями, не имеют слуг и редко получают поощрения.
2
Роз приняла меня с искренней радостью и ухитрилась, приложив все старания, устроить мне спальное место рядом со своей кроватью в дортуаре. Она до сих пор ходила в чернавках — так именовались жены самой низшей категории, — а потому не имела права на личное имущество и не могла ничего попросить, даже лишнего одеяла. По словам Роз, у нее было мало шансов на лучшее, потому что ее муж, как она теперь окончательно убедилась, оказался жалким ничтожеством, способным, самое большее точить карандаши начальству. Роз его бестолковость удручала лишь потому, что обрекала ее оставаться в этом положении, особенно унизительном, когда ты уже не девочка, и прислуживать старшим женам.
Мы сидели рядышком на кровати Роз, и она рассказывала мне все это тихим, усталым голосом, вид у нее был смиренный и понурый. Но все же, когда ее взгляд падал на меня, она улыбалась и с материнской нежностью поправляла мне волосы, прижимала к груди мою руку или целовала кончики моих пальцев. Роз казалась такой странной, так не похожей на всех моих земляков, что порой закрадывалась смутная и забавная мысль: правда ли это моя кузина, по крайней мере та, какой знали ее мои родители?
— Ты что же, останешься здесь навсегда и никогда не вернешься домой… — спросила я, пораженная этой догадкой.
Роз усмехнулась:
— Домой! Да я затем и вышла замуж, чтобы не было соблазна туда вернуться. Дом, семья — с этим покончено.
— Почему? — удивилась я.
— Я просто не выдержу, — ответила она, передернув плечами. — Ненавижу Францию и все, что меня с ней связывает. Я на тебя-то гляжу и чуть не плачу, а ведь я тебя совсем не знаю, что ж говорить о родителях, близких, о местах, где я росла, — все это так крепко держит!
Роз вытерла глаза платком, не выпуская моей руки и продолжая смотреть на меня с какой-то холодной алчностью, которую старалась смягчить улыбкой и лаской.
— Но… ты тут в таком положении… — в замешательстве пробормотала я.
— Да, это, конечно, ужасно, невыносимо! — срывающимся голосом воскликнула Роз. — Второго такого тупицы во всем Пекине не сыщешь, и надо же было, чтобы он-то мне и достался, вот влипла!
Меня несколько шокировала эта вспышка — выйдя замуж, Роз как-никак ввела своего избранника в нашу семью, так могла бы из уважения ко всем нам, ко мне не выставлять его полным дураком.
3
На другой день Роз посоветовала мне прогуляться по Пекину, но отпустила с видимой неохотой. Мне показалось, что огорчает ее не столько разлука со мной, сколько то, что она не сможет пожирать меня глазами, как накануне вечером и всю следующую ночь, которую она провела склонившись надо мной и разглядывая меня в потемках; я чувствовала сквозь сон ее горячее, прерывистое дыхание.
Я выскользнула из дворца, не уставая удивляться всему, что видела вокруг, и испытывая легкие угрызения совести по отношению к бедным, доверчивым родителям. Знай они, что сталось тут с кузиной Роз, они, во-первых, постарались бы забыть о ее существовании, а во-вторых, ни за что не допустили бы, чтобы я с ней общалась; и дело не в том, что она ведет такой оригинальный образ жизни (в нашей семье терпимо относятся к всяческой экстравагантности), а в том, что она разительно изменилась, стала совсем другой, хоть и продолжает выдавать себя за Роз. Впрочем, Роз или не Роз, какая разница, коль скоро ее не узнать!
На улице мое внимание привлекла написанная по-французски афиша в витрине туристического агентства: ВИЗИТ К ИМПЕРАТОРУ.
На афише была фотография: клетка, посреди которой стоит кресло, и в нем китаец, пристально глядящий сквозь прутья.
— Это здорово, стоит посмотреть! — сказал вдруг кто-то у меня над ухом.
У дверей агентства стоял французский турист, толстячок с остроконечной китайской шапочкой на голове.
— Я имею в виду императора, я вчера там был и вам советую. Как войдешь — подают чай и усаживают прямо перед ним, а он кланяется — самый настоящий император! — обращается к тебе по-китайски, как будто ты у него на приеме. Что говорит — не поймешь, переводчика нет, но в общем, класс, сходите поглядите сами!
— Ну, это только говорят, что он настоящий, а правда или нет, откуда вы знаете? — возразила я, радуясь этой встрече.
Турист развел руками и побежал догонять удалявшихся ровным шагом товарищей. Я увязалась за ним и с облегчением примкнула к группе.
Во дворец я вернулась под вечер, как раз когда сюда стекались на свидание с супругами чиновники, и попала в самую толчею. Спеша укрыться от зевак, мужья молча затискивались в проходную. Меня чуть не задавили ненароком, я насилу вырвалась из толпы, состоявшей, на мой взгляд, из неотличимых друг от друга хмурых лиц. Очень возможно, что одно из них принадлежало мужу Роз, моему новому кузену, и мне делалось не по себе при мысли о том, что вокруг столько точных его копий и что мы никогда не сможем опознать в нем неповторимую индивидуальность.
В дортуар я вошла, когда уже совсем стемнело. Весь свет был выключен, я пробралась на свою лежанку, слыша со всех сторон вздохи и храп, и попыталась потихоньку разглядеть в постели Роз ее чиновничка. Но они лежали так, что лиц было не видно. Тогда я решила не засыпать, чтобы застать его на рассвете. Но хоть я была уверена, что не сомкнула глаз, утром обнаружила Роз уже в одиночестве. Вокруг со всех кроватей спрыгивали мужья-чиновники, одетые в серую форму — так в ней и спали, — и поскорей убегали на службу, жены же потягивались, прокашливались, переговаривались, лениво полеживая в постели, или дурачились и удерживали мужей, напяливая им на головы вязаные тапочки.
— Могла бы познакомить меня с мужем, — попеняла я Роз.
Она почему-то густо покраснела и промолчала, а я не стала расспрашивать.
4
Следующие несколько дней я провела во дворце, чтобы сделать приятное Роз. Но ее постоянно пристальный, откровенно алчный взгляд, которого она не отводила, даже когда натыкалась на мой, прогонял меня в парк. Роз все дни напролет бездельничала, а я умирала от скуки. Но как-то вечером, когда все уже легли, она скользнула в мою постель и дрожащим от волнения голосом проговорила:
— Я хочу тебя кое о чем попросить. — Она обняла меня и прижалась покрепче. — В четверг вечером в проходной на тебя обратил внимания один ответственный чиновник, его жена из самых важных персон у нас во дворце, я на нее не то что взглянуть — это строжайше запрещено, — даже обернуться тайком не смею. Так вот, он тебя увидел, и ты произвела на него такое впечатление, что он проплакал у жены всю ночь, а это, говорят, совсем не в его характере и привычках. Пойми меня правильно: он не влюбился в тебя и не воспылал желанием, его привлекла твоя внешность, твое лицо, только и всего.
— Ничего не понимаю, — пробормотала я. Эта история раздражала и коробила меня.
Роз, осыпая меня поцелуями, терпеливо объясняла:
— Этот важный чиновник, человек весьма влиятельный и одаренный, хочет, чтобы его женой была женщина, в точности похожая на тебя: лицом, телом, походкой, образом мыслей, чтобы она была иностранкой, француженкой, но ты сама его не интересуешь, и жениться на тебе он не собирается. Он хочет, чтобы его нынешняя супруга, к которой он привязан, взяла у тебя все, что я перечислила, и чтобы вы с ней поменялись, так сказать, оболочкой, это же пустяки!
— То есть я стану ею, а она — мной?
— Именно так, но только снаружи, это все касается лишь той стороны, которая так понравилась большому начальнику, когда он тебя увидел.
Я недоверчиво и возмущенно отпрянула от Роз, но она вцепилась в меня и возбужденно, уже не скрывая лихорадочного нетерпения, зашептала:
— Пожалуйста, сделай это ради меня, сестренка, миленькая, мне это очень нужно. Этот чиновник обещал, если я тебя уговорю, повысить моего болвана-мужа до своего уровня, самому-то ему никогда не продвинуться, я ж тебе говорила, и я так и застряну в чернавках, вечно буду торчать в этом дортуаре, а это, ты же видишь, стыд какой — я уже не молоденькая, и никакой надежды… Ты просто обязана, и ты это сделаешь, если в тебе есть родственные чувства, если ты любишь свою кузину, это же такие пустяки!
— Как это делается? — машинально спросила я, и меня пробрал ледяной озноб.
— На самом деле все, конечно, не так уж просто, должно быть сильное желание, но никаких чудес тут нет: достаточно смотреть и копировать. О, ты такая добрая, я так тебя люблю, да и что тебе стоит!
Обрадованная, Роз говорила чуть ли не в полный голос. Мне же от ее поспешной радости стало не по себе.
— Но мне-то зачем меняться? — воскликнула я. — Пусть она берет все, что пожелает, а я останусь такой, как есть, и никакого обмена!
Роз ошарашенно привстала и уже не так задушевно, с расстановкой возразила:
— Сама подумай, разве могут существовать два совершенно одинаковых человека — это нехорошо, неестественно. И как можно, чтобы супруга того чиновника, при ее-то положении, вдруг куда-то исчезла?
Никогда в жизни никто не имел надо мной такой власти, как теперь Роз. Я была готова согласиться с чем угодно, лишь бы ее не обидеть, и закивала. Роз смягчилась и снова принялась мне рассказывать, как я ее осчастливлю, как она всю жизнь будет мне благодарна, а требуется от меня всего-навсего расстаться с собой, раствориться в другой женщине и взамен принять в себя ее.
5
Наступило утро. Полумертвая от страха, я не держалась на ногах, меня вела Роз, крепко обняв за талию. Мы шли к высокочтимой супруге, которую Роз успела оповестить, а может, подумала я, договорилась с ней еще накануне, заранее уверенная, что добьется моего согласия. На полпути я уперлась. Роз нахмурила брови.
— А родители, — в отчаянии сказала я, — как же они, бедные…
— Меня тоже никто бы не узнал, — оборвала меня Роз. — Ну и что? Я остаюсь для всех той же Роз, и в семье ко мне относятся по-прежнему. Какая разница, на что и на кого ты похожа? Если кто и заметит, то скоро забудет.
Она явно нервничала, была как на иголках, то и дело грубо пихала или щипала меня в бок. У меня вдруг шевельнулось подозрение, что на самом деле Роз на меня наплевать, она просто хочет мной воспользоваться и, не исключено, строила коварные планы с самого начала, как только мы позвонили ей и сказали, что я приеду. Я хотела возмутиться, повернуть назад, но Роз уже открыла дверь в украшенный резьбой и позолотой коридор, ведущий в покои избранных и втолкнула меня со словами:
— Входи одна, я не имею права ее видеть.
Процесс метаморфозы был для сановницы поводом показать себя любящей и преданной супругой, которая не только не противится воле мужа, но старается изо всех сил, изощряется как может, чтобы за несколько сеансов впитать неосязаемую субстанцию, составляющую все стороны моего Я. При этом она была крайне деликатна по отношению ко мне и, вместо того чтобы часами держать меня на месте и пожирать глазами, предоставляла мне вести себя свободно и непринужденно, сама же выходила в другую комнату и, наверное, наблюдала за мной через какой-нибудь глазок в стене. Так она избавляла меня от неприятного ощущения, что за мной все время следят, а себя от досадной неловкости. Я притворялась, что не помню, зачем здесь нахожусь, и забавлялась всякими штуковинами, припасенными специально для моего развлечения. Потом мы вместе пили чай, в полном молчании, потому что дама не знала французского, и она вежливо провожала меня до дверей. Тут-то я могла оценить ее успехи: день ото дня она все больше делалась похожа на меня, и если порой я замечала какую-то неверно или неточно схваченную черточку, то в следующий раз все было исправлено — так безошибочно читала она теперь мои мысли.
Я же, вопреки тому, что говорила Роз, почти не менялась. Скорее всего, по двум причинам: во-первых, я не видела сановницу во время сеанса и не могла впитывать ее глазами, как она меня, а во-вторых, мне не хватало желания и упорства. Таким образом, ее обличье просто таяло, но кого, кроме ее родни, это могло огорчить? А поскольку незадолго до начала метаморфозы Роз как-то упомянула, что родители дамы давно скончались, то совесть моя была чиста.
Роз жила теперь в отдельных апартаментах, была причислена к особо привилегированным женам и окружена почетом, ее обслуживали по высшей категории, и она ни в чем не терпела недостатка. Обо мне она не очень-то беспокоилась, хотя силилась показать, будто любит меня и всегда рада видеть. Впрочем, я теперь предпочитала общаться с женой ответственного чиновника, по мере же того, как она столь искусно перевоплощалась в меня, мне все труднее становилось покидать ее, а под конец я часу без нее не могла прожить.
Позвонили родители, они требовали, чтобы я возвращалась домой. Мне было их ужасно жаль, я обещала вернуться, но, повесив трубку, ясно поняла, что никогда не смогу уехать в такую даль и оторваться от превратившейся в меня женщины, о которой буду тосковать куда больше, чем о своей стране и родителях.
Я пошла к Роз и, не вдаваясь в объяснения, сказала:
— Устрой меня в штат прислуги при моей даме, я хочу навсегда остаться во дворце.
С тех пор как Роз достигла высокого положения, у нее вошло в привычку пристально и подолгу всматриваться в лица других жен, ставших ей ровней. В этом взгляде не было ничего дерзкого, в нем читалось скорее горькое недоумение и сомнение. Она норовила под любым предлогом напроситься к ним в гости и всякий раз не сводила глаз с хозяйки, все что-то искала и, к великому разочарованию, ничего ни в ком не находила. Так что она с большой охотой отправилась походатайствовать за меня.
В КИТАЕ — II
1
Как-то знойным летним днем некто Патен, никому не известный, самый заурядный на вид человек, одетый в стандартный костюм, с простым чемоданчиком в руке, прибыл в Пекин и прямо с аэродрома направился в филиал французской фирмы, в которой работал. Он взял в такси и проехал через весь город, неотрывно и безучастно глядя в затылок шофера, нимало не интересуясь видами за окном и не отвлекаясь на собственные мысли, каковых, собственно, и не было, — впрочем, этого он не сознавал, а потому не мог об этом пожалеть.
Так же, терпеливо, с отрешенным видом, сложив руки на чемоданчике — сама скромность и покорность, — он сидел в офисе пекинского филиала и дожидался коллегу; холодно и учтиво улыбнулся, когда тот наконец явился, а затем подождал еще немного, пока им займутся.
— Вам придется поехать в глубь страны, — сказал коллега, — в выбранный для тестирования поселок. Что у вас есть при себе для показа?
Патен открыл чемоданчик и добросовестно перечислил:
— Две репродукции Милле, словарь, статуэтка Родена, несколько банок консервов, полосатая футболка и три предмета женского туалета.
Коллега остался доволен. Он проверил, достаточно ли хорошо Патен владеет китайским, вручил ему конверт с деньгами и железнодорожным билетом, после чего Патен тактично встал и, не задавая вопросов, удалился. Он направился на вокзал, не обращая внимания ни на что, кроме необходимых ориентиров, не потому, что очень спешил, — просто в нем начисто отсутствовало любопытство, и такое поведение было естественным и неосознанным.
Дорога заняла целый день, но Патен не очень скучал и коротал время, прилежно считая и пересчитывая пятна на полу купе. Наконец он прибыл в поселок, где должен был проводить исследование рынка. Патен понимал, что ему поручили это важное дело просто потому, что волею случая он когда-то выучил китайский (в то время он подыскивал себе жену, и ему сказали, что наиболее прочными оказываются знакомства, завязанные на вечерних курсах восточных языков, а уж потом, женившись, он продолжал посещать занятия из усердия), — а вовсе не из-за каких-то особых его способностей; в фирме, как он прекрасно знал, его считали посредственностью, работником небесполезным, но и не слишком нужным, точно так же судил о себе он сам, и не без гордости. Ведь если, ценя не слишком высоко, его все же держали, если, хоть и со вздохом, но давали ему серьезные задания, значит, полагал Патен, он сумел сделать так, что фирма стала нуждаться в сотрудниках, без которых могла бы и обойтись, — их можно сколько угодно пинать, ругать и унижать, не боясь, что однажды ничтожное создание вдруг поднимет на тебя взгляд, и ты в нем что-нибудь такое увидишь, а потом будешь мучиться от стыда или жалости. Патен точно знал: уж он-то ни при каких обстоятельствах не вызовет жалости и никому в голову не придет восхищаться тем, что у него нет эмоций, или уважать его за это. “Я почти не человек”, — шептал порой про себя Патен, дивясь собственному равнодушию, безропотности и тому, что единственной радостью его спокойного существования была минута, когда он, придя на службу, благоговейно здоровался с начальником, который не удостаивал его ответом, тогда как его сослуживцы — и он это знал — получали от жизни массу других, самых разнообразных и удивительных удовольствий. “Да, я не человек, — думал Патен, — но мне хорошо, так есть ли кто-нибудь счастливей меня?”
С вокзала он пошел прямиком к единственной в поселке гостинице; стояла влажная изнурительная жара, хотя час был поздний и уже стемнело. Почему-то ему казалось, что он попал в знакомые места; по сторонам он не глядел и потому увидеть и узнать ничего не мог, маленькие улочки были тихи и безлюдны, однако у него было чувство, что за ним со всех сторон внимательно следит множество незримых глаз, как будто он вернулся домой издалека и потому возбуждает любопытство соседей. Патену стало слегка не по себе, он ускорил шаг и вскоре, задыхаясь, переступил порог гостиницы. Внизу, в столовой, он сел за длинный, освещенный новенькой неоновой лампой стол. В маленьком зале было пусто, стояли пластиковые столы, тоже совсем новые, и стулья ядовито-зеленого цвета, окон не было, дверь без стёкол, так что не поймешь, день или ночь на дворе. Патен уселся поудобнее. Он шумно отдувался, стыдясь сам себя, но что уж поделаешь! Глухие стены, теснота, аляповатость — все это действовало подавляюще. Патен сидел в оцепенении. Из смежного помещения вышла и, увидев Патена, резко остановилась женщина. Она в замешательстве молчала, Патен же насупился, стараясь придать своему взгляду достоинство и суровость.
— Я хотел бы поужинать, — хмуро проговорил он.
Он изнывал от жары, духоты, обильного пота — волосы липли к голове, рубашка — к телу. Стиснув на столе кулак, свирепо сверкая глазами, он желал показать этой женщине, что так клиентов не принимают. Однако скоро сам утомился, потупился и снова впал в вежливую безучастность. Женщина очнулась, вышла из зала. Патен разглядывал гладкую поверхность стола, свои лениво шевелящиеся на ней пальцы и смутно припоминал, что где-то еще был точно такой же стол, может быть, у него на кухне, но где же он его покупал? Он стал вполголоса перечислять все известные ему магазины, пытаясь сообразить, в котором из них и за какую цену сделал это приобретение. К нему снова подошла женщина, кажется, уже другая, помоложе; говорить с ней не было надобности, поэтому Патен не потрудился взглянуть на нее; она помаячила где-то сбоку и прервала его раздумья и созерцание стола, бесшумно поставив перед ним миску лапши в бульоне. Патен поблагодарил, не поднимая головы. Он погрузился в процесс еды и едва замечал робко снующие вокруг него тени: две китаянки входили, выходили, подавали ему рис, говядину, пиво. Он каждый раз говорил “спасибо”, а если оно плохо выговаривалось, то повторял еще раз. На секунду он подумал, что надо бы посмотреть женщинам в лицо, чтобы продемонстрировать свое доброе отношение и подготовить почву для завтрашней работы, но отмахнулся от этой мысли: пока сойдет и так, успеет еще наглядеться на них и наговориться с ними, по возможности не отводя глаз.
Но почему все-таки обе женщины были до того испуганы и пришиблены, что их состояние даже передавалось Патену, как ни старался он не думать ни о чем, кроме поглощаемой пищи? Именно это непонятное поведение, внушал он себе, мешало ему поднять голову: вдруг женщины, и без того встревоженные, возьмут да убегут или закатят истерику, а он будет иметь смешной и жалкий вид? Впрочем, досада и усталость подсказывали Патену, что понять, почему от него шарахаются официантки, для него далеко не так важно, как вспомнить, где же он купил свой старый кухонный стол. Назойливо мелькавшие справа и слева цветастые юбки сбивали с толку; Патена бесило, что он не может сузить поле зрения до крохотного пятнышка и сосредоточиться исключительно на миске с едой; ему даже начало казаться, что это какое-то нарочно для него изобретенное наказание.
— Теперь я хотел бы лечь спать, — пробормотал он, оторвавшись от стула.
И зашатался, глотнув густой перегретый воздух. Он почувствовал удушье, обмяк; к счастью, две легких женских руки обхватили его, помогли пройти по коридору и подняться наверх. Чемоданчик уже стоял рядом с кроватью.
2
“Какой стыд!” — подумал Патен, пробудившись на рассвете, словно его толкнули, и содрогнулся от ужаса. Как пережить такой позор! Две женщины уложили его, разули, сняли с него пиджак и галстук и теперь при каждой встрече будут вспоминать, что он перед ними в долгу за эту материнскую заботу. А чем он, Патен, может отплатить им? Стыд, стыд! Остается только умереть! Патен спрятал голову под простыню. Как ему, черствому и холодному, отблагодарить этих женщин, когда ему и посмотреть-то на них затруднительно? И Патен принял твердое решение: не выходить из комнаты и не открывать лица, пока тихая медленная смерть не избавит его от позора. Так он неподвижно пролежал несколько часов. Поселок просыпался, утро наливалось звуками и зноем, пропел петух, с громким смехом пробежали мальчишки, напомнив Патену о каких-то далеких, позабытых радостях. Не выдержав, он встал, подошел к окну. И вдруг взбодрился, живо оделся и вышел, жалея, как в детстве, о том, что столько драгоценного времени ушло впустую, когда на свете так много интересных вещей и они не вмещаются даже в самый длинный день.
Нижний зал был точно таким же, как накануне: глухие стены, пустые столики, резкий неоновый свет. Патену захотелось на свежий воздух, и он пошел прямо к двери. Но дверь оказалась заперта. Он нетерпеливо подергал ручку, потом обернулся и крикнул: эй, кто-нибудь! Но никто не вышел, хотя за кухонной перегородкой кто-то шептался и хихикал. Стыд какой, снова подумал Патен, краснея, и сник. Он отворил спрятанную в стене дверь в соседнее помещение и, поколебавшись, шагнул через порог. Там, в кабинете без окон, сидел за столом и писал при свете масляной лампы какой-то человек.
— Я хочу выйти, — сухо сказал Патен. Человек за столом не ответил, но с улыбкой закивал головой. — Будьте добры открыть дверь…
У Патена горело лицо, он еле сдерживал слезы и машинально твердил про себя: “Стыдно, до смерти стыдно!”
Хозяин кабинета вежливо отложил работу, улыбнулся еще шире и закивал еще угодливее. Патен в досаде вышел. Сможет ли он, если сейчас покажутся женщины, с достоинством поблагодарить их и не выказать ни малейшего замешательства? Ведь, чтобы потом прельстить их своим товаром и внушить, что они не смогут жить без этих вещичек, он должен держаться с учтивым превосходством, непринужденно, обходительно и твердо.
В это время открылась дверь на улицу и вошел, как подумал Патен, посетитель. Патен подскочил к нему и схватился за дверную ручку:
— Позвольте…
Но тут же отлетел, получив сильный тычок в грудь. Вошедший захлопнул дверь и встал перед ней, расставив руки. Затем уважительно поклонился, как будто удар, которым он угостил Патена, составлял часть положенных гостю особых почестей. Патен рухнул на стул, он весь вспотел.
— Если я сию же минуту не выйду, — пробормотал он, — то мне станет…
И в тот же миг подумал: да я уж давно должен был окочуриться, — в зале показались две женщины, и в нем снова ожил мучительный стыд. Он закрыл лицо руками, но сквозь пальцы увидел, что перед ним что-то поставили. Миску с супом. Лоб и лысина у него взмокли. Несмотря на жару он был в костюме, при галстуке. Начальник, подумалось ему, никогда и дня бы не стал терпеть в фирме подчиненного, от которого так несет потом, и нашел бы способ уволить его, невзирая ни на какие заслуги. А он, Патен, показывается в таком виде чужим людям, потенциальным клиентам. Он оттолкнул миску и проревел:
— Я требую, чтобы меня немедленно выпустили!
Но незнакомец еще решительнее заслонил дверь, продолжая улыбаться и скромно потупившись. Старшая из женщин, судя по всему хозяйка, мягко придвинула миску обратно, под самый подбородок Патену, и учтиво прошелестела:
— Любая другая ваша просьба будет исполнена.
Чувствуя, что его вот-вот снова сморит апатия, но понимая, что позволить так обращаться с собой никак нельзя, Патен успел пробормотать:
— Позовите мэра, я хочу поговорить с ним.
Вслед за чем преспокойно и равнодушно принялся за суп, забыв свой позор и не порываясь больше уйти. Миска опустела, а он так и сидел, почти уткнувшись носом в скатерть, безвольный и вялый. И только изредка брезжила мысль: не забыть бы про работу.
— Здравствуйте, здравствуйте, месье Патен, вот и вы! Я глава местной администрации, — произнес по-французски незнакомый господин, фамильярно потрепав Патена по плечу.
Патен с трудом поднялся. Сейчас придется требовать объяснений и даже извинений, возмущаться, решат на себя надменный и презрительный вид, иначе подумают, что он понимает, почему его не выпускают, и признает такое унижение законным, но не наказание же это, в самом-то деле, за то, что он не смог вчера сам дойти до постели. Непременно нужно показать, как страшно он оскорблен. Но где взять сил…
— Приносим нижайшие извинения, месье Патен, нам, право же, весьма неловко, простите великодушно!
Чиновник поклонился, обе женщины и загораживавший дверь мужчина с готовностью последовали его примеру. Патен радостно устремился к выходу, но дверь была по-прежнему заперта.
— Простите, простите, — заладил чиновник.
Патен побагровел.
— Откроете вы наконец эту дверь? — воскликнул он.
Но тут же энергия его иссякла, он снова в изнеможении опустился на стул, подпер голову руками и тупо уперся взглядом в стол. Чиновник сел напротив, дожидаясь, когда Патен заговорит. Патен же считал ниже своего достоинства заговаривать первым. Да и важно ли, в сущности, по какой причине с ним так поступают? Он знал одно: его держат взаперти, остальное его не касалось.
Посмотрев исподлобья на чиновника, он с удивлением заметил, что тот совсем не похож на китайца — ничего восточного не было в его облике.
— Вы не в плену, месье Патен, — на чистом французском языке убеждал его чиновник, — никто не отдавал приказа задерживать вас.
— Значит, это они… — Патен указал на женщин.
Та, что помоложе, робко улыбнулась ему, и он вдруг повеселел, почувствовал себя полным сил.
— Зачем они заперли дверь? — спросил он куда более жизнерадостным тоном.
— Никто не запирал ее, поверьте, месье.
— Но ведь она заперта, я сам убедился.
— Дверь закрылась за вами, и никто в этом не виноват.
— Ах, вот как?
Патен вздохнул недоверчиво и горько. Молодая китаянка тихонько прыснула; вряд ли она поняла что-нибудь из разговора, но, может быть, хотела таким образом подстегнуть его, послать дружеский намек? Патен метнулся к двери, несколько раз налег на ручку и торжествующе воскликнул:
— Ну так почему же она закрыта?
— А я не говорил вам, что она откроется, — значительно проговорил чиновник, — по крайней мере просто так, без усилия с вашей стороны.
— Усилия, — пробурчал Патен, — что-что, а это я могу, я хороший работник.
— Видите ли, месье Патен, ваше присутствие в нашем поселке таит в себе угрозу, может смутить и взбудоражить людей. Оно порождает в людях любопытство и… самые разные желания. Дверь преграждает вам путь потому, что мы не можем допустить, чтобы такая диковинная, ни на кого не похожая личность, как вы, гуляла по улицам и отвлекала жителей от их каждодневных обязанностей. Если вы хотите, чтобы дверь и поселок были для вас открыты, вы должны измениться.
— Измениться… — шепотом повторил Патен. Он уже снова сидел за столом и невольно бросал тревожные взгляды на китаяночку — она перестала смеяться и держалась за спиной хозяйки.
Чиновник набрал воздуху в грудь, принял непреклонный вид, встал, чтобы смотреть на Патена свысока, хотя тот даже глаз на него не поднял, и каменным голосом произнес:
— Если вы хотите получить возможность покинуть гостиницу, пусть даже только для того, чтобы тихо и смирно проделать обратный путь к вокзалу, вам придется в кратчайший срок превратиться в стопроцентного китайца. В случае вашего отказа или явной неспособности выполнить это предписание вы останетесь здесь. Впрочем, содержать вас будут с комфортом и обращаться будут почтительно, как с дорогим гостем. Все ясно?
Едва договорив, чиновник повернулся и ушел. Патен спохватился, что не проследил, как именно открылась дверь. Опомнившись, он возмущенно воздел руки, а потом в бешенстве забарабанил по столу. Молодая китаянка неслышно подошла почти вплотную к нему.
— Никогда! — крикнул Патен по-китайски. — Я останусь таким, как есть, и вы меня выпустите, меня ждут во Франции, я не могу опаздывать! Я останусь таким, как есть!
Он готов был еще раз броситься к двери, чтобы показать, что воля его несокрушима и ей никто не воспрепятствует, но остался на месте, опасаясь попасть в смешное и неловкое положение — ясно же, что он понапрасну будет трясти ручку; гнев его улегся, он чувствовал только глубокое отчаяние и усталость. Женщина прикоснулась к его плечу, но он этого не заметил. Его разморило в духоте, он сложил руки на столе и уронил на них голову.
3
Патена оставили в покое и одиночестве. Следующие два дня он непостижимым образом никого не встретил ни в столовой, где в должное время находил накрытый стол, ни в коридорах гостиницы, по которым бродил, вертя руками, как мельничными крыльями, чтобы хоть немного разогнать спертый воздух. Иногда он решался позвать невидимый персонал, но каждый раз потом стеснялся и радовался, что его никто не слышал. Ошалев от скуки и дикой жары, заставлявшей сердце чуть ли не выскакивать из груди, он наконец бросался на пол где-нибудь в углу неосвещенного коридора и засыпал, но сон его был неспокойным, он не хотел, чтобы его застали в таком несолидном виде.
— Я останусь таким, каким был всегда, — бормотал он, поправляя узел на галстуке и одергивая манжеты.
Однако на третий день после разговора с чиновником Патен повел себя самым неожиданным образом: он сидел на корточках, спиной к стене, и вдруг увидел в другом конце узкого коридорчика ту самую молодую китаянку, она быстро и бесшумно переходила из одной комнаты в другую. Патен пополз вперед на коленках и успел схватить женщину за подол, прежде чем она закрыла за собой дверь. Она хихикнула и с улыбкой обернулась к нему.
— Теперь не уйдете! — воскликнул Патен, а китаяночка рассмеялась в голос.
“Что же дальше? — подумал он. — Ну и ну…”
Вслух же умоляюще сказал:
— Прошу вас, скажите, что мне делать…
— Делайте, что велено, — мягко прошептала женщина. — У вас нет выбора. Сейчас вы такой нелепый и некрасивый, а тогда станете прелесть каким красавчиком.
Патен хотел возразить, потянул за подол, но женщина вырвалась, заскочила в комнату и заперлась. Он стукнул в дверь кулаком и крикнул:
— Ну хоть дайте мне позвонить! Да что там, я требую, слышите, требую!
Тут же откуда ни возьмись позади Патена появилась хозяйка. Он сконфуженно поднялся с колен, она же почтительно ему поклонилась, пригласила в кабинет на первом этаже и указала на телефон.
— Все ваши приказания, кроме одного, всегда будут выполняться, — сказала она, снова низко склонилась перед растерянным Патеном, несмотря на его протестующий жест, и тактично вышла.
Патен лихорадочно набрал номер пекинского коллеги, и, когда тот узнал его, у пленника от волнения и радости задрожал подбородок. Коллега осведомился о здоровье Патена, спросил, как идут дела. Патен принялся сбивчиво рассказывать, что с ним произошло, он понимал, конечно, насколько неправдоподобно все это звучит, и потому сначала усмехнулся, будто пошутил, а потом, умирая от смущения, стал умолять, чтобы ему поверили, и все никак не мог остановиться. “Боже мой, боже!” — пронеслось у него в голове. Коллега расхохотался в трубку. А затем, как припоминал позднее Патен, небрежно сказал примерно следующее: “Дорогой мой, делайте все, что они хотят, это главное!” Когда же Патен попытался объяснить, что он в смятении и не может согласиться на то, к чему его вынуждают, — это слишком для него серьезно, коллега перебил его строгой отповедью: в коммерции главное — ни в чем не перечить клиентам. Патену стало стыдно, что он сам об этом не подумал, а струсил и разнылся из-за непредвиденных осложнений, он обещал быть более дипломатичным, даже извинился и повесил трубку. Но еще долго сидел в кресле, озадаченный.
— Почему, в конце концов, обязательно надо оставаться таким, как есть? — прошептал он наконец, удивляясь тому, что уперся из-за какой-то мелочи.
То, чем он был, нетрудно выразить в нескольких словах — это легко мог бы сделать он сам или любой из его коллег; и требуется всего-то устранить этого ничтожного нынешнего Патена, его малюсенькую душонку, ради того чтобы Патен обновленный мог свободно ходить по поселку и заниматься порученным делом. Да и кому он нужен, старый Патен, кто о нем пожалеет? Ни жена, хоть у них приличные отношения, ни сослуживцы не питают к нему привязанности и смотрят на него скорее брезгливо-равнодушно. Так кому жалеть о том, что он изменится?
Патен хлопнул в ладоши. В ту же секунду вошла хозяйка и с ней молодая китаянка с видом приветливым и любопытным. Когда же Патен взволнованным, дрожащим голосом объявил, что согласен подчиниться требованию чиновника, китаяночка, которую Патену лестно было считать своей приятельницей, подпрыгнула от радости и воскликнула:
— О, какой вы станете красавчик!
Хозяйка шлепнула ее по губам, но она все равно сияла улыбкой и растягивала пальцами уголки глаз — показывала, как похорошеет Патен и как он будет ей тогда нравиться. Глядя на них, Патен рассмеялся. Тогда засмеялась и молодая китаянка, довольная тем, что развеселила его, а Патен вдруг заметил, что она почти беззубая, у него ёкнуло сердце, но он только засмеялся еще громче.
4
Главе администрации немедленно доложили о решении Патена, он не соизволил еще раз прийти к нему сам, но прислал ему в наставницы женщину — и не кого-нибудь, а свою собственную жену. Когда она подошла к сидящему за столиком в нижнем зале Патену, он сначала краешком глаза следил, как она усаживалась, как праздно сложила руки, зевнула, а потом удивленно поднял голову, чтобы разглядеть ее как следует: несмотря на китайские черты, коротко стриженные жесткие черные волосы, она кого-то ему напоминала, не какого-то определенного человека, а тип лица, очень распространенный, встречающийся и в его семье, да, может, даже имеющий сходство, пусть грубое и отдаленное, с ним самим. В изумлении он спросил ее по-китайски, откуда она родом.
— Я француженка, — ответила она, — но изменилась так же, как, насколько мне известно, должны измениться вы с помощью моих уроков.
Она произнесла это с поникшим, усталым видом, голос у нее был глухой и тусклый. Патен набрался храбрости расспросить ее и узнал, что она приехала в Китай несколько лет тому назад и сочла более удобным и разумным для успешной работы принять китайскую внешность; решение само по себе превосходное, но по не зависящим от нее обстоятельствам, в которых, однако, была и ее доля ответственности, ей пришлось отказаться от деловой карьеры, и, чтобы выпутаться с наименьшими потерями, она вышла замуж за здешнего руководителя, впрочем, он назначен на этот пост недавно, а до этого служил в Пекине и был заядлым франкоманом. Жить в захолустье тяжело, но что делать! Она вздохнула. Ей явно было трудно остановиться, и она прибавила, что ей придает сил одна новость, хотя ничего особенного в ней, в общем-то, нет: она узнала от мужа, а тот слышал в Пекине, что скоро в поселок привезут самого императора, настоящего последнего китайского императора, и будут показывать его в клетке.
— Да что вы! — сказал Патен.— Какого императора?
Разве непонятно? Привезут императора, вот и всё, правительство долго держало его где-то упрятанным, а потом изменило тактику и решило продемонстрировать его всей стране в таком унизительном положении, запертым в клетку, вероятно, для того, чтобы все увидели, что он ничем не отличается от других людей, так же зависит от воли властей, что никакое священное право его не защищает и он, презренный изгой, являет собой самое жалкое зрелище. Говорят, его провезут по всему Китаю, с севера на юг и с запада на восток, в сопровождении специально приставленных служащих. Вот почему, закончила женщина, сейчас ей не так противно и скучно торчать тут, в поселке, — потому что такого уникального зрелища, как живой китайский император, стоит ждать где угодно, ради этого можно и потерпеть, тем более что сам император страдает несравненно больше, это он-то, который прежде, надо думать, и слова “страдание” не знал. Она была уверена, что при одном виде императора ее озарит и она поймет сразу все. Патен пожал плечами и сказал:
— Ну, если он для вас все равно что какой-нибудь несчастный зверь в зоопарке, дряхлая ученая обезьяна…
Он не договорил и развел руками. Как он устал, изнемог, и какая адская жара!.. Вошла молодая китаяночка, принесла им чай. Она широко улыбнулась Патену, а уходя, прежде чем затворить дверь, еще раз всунула лукавую мордашку, так растянула веки, что скрылись глаза, и восторженно подняла над головой кулак.
Это придало Патену бодрости.
— Послушайте, — сказал он жене чиновника, которая, видимо, задремала сидя, — а как же урок?!
Та вздрогнула, слегка покраснела, провела рукой по лбу:
— Так жарко… Расскажите мне, месье, как там во Франции?
— Да не знаю я! — отмахнулся Патен. Ему не терпелось побыть с китаяночкой, должен же он ее отблагодарить, да и сам проявить участие — ей, верно, тоже нужна поддержка!
— Так вы останетесь посмотреть на императора? Право же…
— Вы ничего не делаете, ничему меня не учите! — возмутился Патен. — А я должен измениться, так приказал ваш муж.
— Все уже сделано, все в порядке, — бесстрастно и твердо ответила она. — Но я все же советую вам дождаться императора, вы не пожалеете.
Патен вскочил, поискал глазами зеркало или хоть стекло, но ничего такого не было. Он тревожно спросил:
— Я правда изменился? Ведь ваш муж будет проверять…
— Да нет, — со скукой поморщилась она. — Можете хоть сейчас идти куда угодно, кто вас держит?
Патен опасливо подошел к двери на улицу и рывком открыл ее. В глаза ему ударил дневной свет. Он отпрянул, снова закрыл дверь и прислонился к ней спиной, на душе у него было легко и радостно.
— Может быть, — жена чиновника продолжала свое, — нас даже пригласят к нему на чаепитие, и он будет свободно беседовать, по-дружески и по-светски…
— А! Вы всё про эту старую обезьяну! — Патен захохотал.
Он хлопнул в ладоши, и в ту же минуту вбежала сияющая китаяночка, она грызла арбузные семечки и звучно сплевывала на пол лузгу…
Перевод Натальи Мавлевич
Мишель Уэльбек
НА ПОРОГЕ РАСТЕРЯННОСТИ
Я сражаюсь против идей,
в самом существовании которых
я не уверен.
Антуан Вештер
Современная архитектура как вектор ускорения перемещений
Известно, что широкая публика не любит современное искусство. Однако этот очевидный факт на самом деле отражает две противоположные позиции. Случайно оказавшись там, где выставлены произведения современного художника или скульптора, среднестатистический европеец непременно остановится перед ними — хотя бы для того, чтобы похихикать. Его позиция по отношению к увиденному будет колебаться между иронической улыбкой и откровенным глумлением, но в любом случае он испытает желание осмеять увиденное; сама ничтожность этих произведений станет для него успокоительной гарантией их безвредности; конечно, это отнимет у него время, но, в сущности, не доставит особого неудовольствия.
А вот в окружении современной архитектуры прохожему будет не до смеха. При соответствующих условиях (поздно ночью или под завывание полицейских сирен) у людей можно наблюдать четко выраженное состояние тревоги, с усилением секреторной деятельности организма. Во всяком случае, функциональный комплекс, отвечающий за ориентировку на местности: органы зрения, опорно-двигательный аппарат, — перейдет в режим повышенной готовности.
Так бывает, когда туристический автобус, заблудившись среди чужестранных дорожных указателей, выгружает пассажиров в банковском квартале Сеговии или в деловом центре Барселоны. Оказавшись в привычном мире стали, стекла и светофоров, туристы сразу обретают быстрый шаг, твердый и наблюдательный взгляд, которые привычно соответствуют данной окружающей среде. Ориентируясь по картинкам и надписям, они вскоре добираются до исторического центра города, до соборной площади. Их походка тут же замедляется, взгляд делается неуверенным, почти блуждающим. На лице появляется выражение изумления и растерянности (симптом разинутого рта, характерный для американцев). Эти люди явно оказались перед необычными, сложными для их понимания визуальными объектами. Вскоре, однако, они обнаруживают на стенах пояснительные надписи; благодаря усилиям местной туристической службы историко-культурные ориентиры восстановлены; теперь наши путешественники могут доставать видеокамеры, дабы запечатлеть на память свои перемещения в размеченном культурном пространстве.
Современная архитектура ненавязчива; о своем присутствии — присутствии в качестве архитектуры как таковой — она сообщает деликатными намеками; обычно это скромная информация рекламного характера относительно технических средств, с помощью которых она создается (так, нам зачастую очень хорошо видны механизм, управляющий лифтом, и название фирмы-производителя).
Современная архитектура функциональна; впрочем, все проблемы эстетики в данной области давно были вытеснены формулой: ”То, что функционально, — красиво по определению”. Это утверждение, во-первых, поражает своей тенденциозностью, а во-вторых, сплошь и рядом опровергается наблюдениями над природой: ведь природа учит нас, что красота — своего рода реванш, взятый у разума. Если мы любуемся созданиями природы, то нередко именно потому, что они не имеют никакого разумного назначения, не отвечают никаким мыслимым критериям полезности. Они множатся вокруг нас в необычайном изобилии и разнообразии, очевидно побуждаемые к этому внутренней силой, которую можно определить как простое желание жить, простое стремление к воспроизводству; сила эта, в сущности, непостижима для нас (вспомним хотя бы о неистощимой изобретательности животного мира, причудливой и порой даже слегка отталкивающей), но заявляет о себе с подавляющей очевидностью. Правда, некоторые неодушевленные создания природы (кристаллы, облака, гидрографические сети) кажутся подчиненными некоему принципу термодинамической оптимальности; однако таковы как раз явления самые многосложные из всех. Ничто в них не напоминает работу рационально устроенной машины, скорее уж процесс с характерным для него хаотичным клокотанием.
Достигнув совершенства в создании конструкций столь высоко функциональных, что они становятся невидимыми, современная архитектура стала архитектурой прозрачной. Будучи призвана обеспечить быстроту передвижения людей и товаров, она стремится очистить пространство, свести его к одним лишь геометрическим параметрам. Поскольку его должны пронизывать непрерывные потоки текстовых, визуальных и пиктографических сообщений, ее задача — сделать их максимально удобными для восприятия (полную доступность информации можно обеспечить только в абсолютно прозрачном помещении). Что же касается немногочисленных сообщений, то по неумолимому закону консенсуса им отведена роль строго объективной информации. Так, содержание огромных панно, установленных по обочинам автотрасс, стало итогом долгой и кропотливой работы. Проводились широкие социологические исследования: нельзя было допустить, чтобы какая-то надпись задела чувства той или иной категории потребителей; привлекались для консультации психологи и специалисты по безопасности движения — и все это для того, чтобы создать тексты типа “Руан” или “Пруды”.
Вокзал Монпарнас являет нам образец прозрачной, ничего не таящей архитектуры, в нем соблюдено необходимое и достаточное расстояние между светящимися табло с расписанием поездов и электронными билетными автоматами, с вполне оправданной избыточностью размещены указатели направления к нужным платформам, — иначе говоря, вокзал позволяет западному человеку со средним или выдающимся интеллектом добиться желаемого перемещения в пространстве, сведя к минимуму толкучку, дорожную суету, потерю времени. Если сказать шире, то вся современная архитектура — не что иное, как громадное приспособление, позволяющее людям ускорить и упорядочить их перемещения; в этом смысле ее идеальным воплощением следует считать дорожную развязку в районе Фонтенбло и Мелёна.
А если попытаться вникнуть в назначение архитектурного ансамбля, известного под именем “Дефанс”, то его можно определить как приспособление для повышения продуктивности, индивидуальной производительности каждого отдельного человека. Этому параноидальному взгляду на вещи нельзя отказать в известной точности, но все же он не объясняет, почему архитектура с таким однообразием отвечает на самые разные потребности общества (гипермаркеты, ночные клубы, офисные здания, культурные и оздоровительные центры). Зато мы сумеем кое-что понять, если будем исходить из того, что у нас не просто рыночная экономика, а рыночное общество, то есть такая цивилизация, в которой вся совокупность человеческих взаимоотношений, а равным образом и вся совокупность отношений человека с миром рассматриваются сквозь призму простого цифрового подсчета, учитывающего такие категории, как привлекательный вид, новизна, соотношение цены и качества. Согласно этой логике, подчиняющей себе как собственно отношения купли-продажи, так и отношения эротические, любовные, профессиональные, необходимо стремиться к установлению быстро обновляющихся связей (между потребителями и товарами, между служащими и фирмами, между любовниками), а значит, добиваться быстроты и легкости потребления, основанных на этике ответственности, открытости и на свободе выбора.
Строить торговые стеллажи
И вот современная архитектура негласно ставит себе цель, которую можно определить так: выстроить торговые стеллажи для тотального гипермаркета. Как же она этого добивается? Во-первых, в эстетике старается ни на шаг не отступать от своего идеала — этажерки, а во-вторых, предпочитает использовать материалы со слабо шероховатой или просто гладкой поверхностью (металл, стекло, пластик). Использование прозрачных или отражающих поверхностей позволяет вдобавок нужным образом умножить количество стендов, где выставляется товар. В общем, речь идет о создании разных по форме, но одинаково безликих и легко изменяемых конструкций (та же тенденция прослеживается и в оформлении интерьеров: оборудовать квартиру в последние годы нашего века значит прежде всего сломать в ней стены, заменив их подвижными перегородками — которые никто не станет двигать, поскольку это никогда не понадобится, но важно то, что создана возможность перемещения, а значит, достигнут новый уровень свободы, — и избавиться от постоянных элементов оформления: стены должны быть белыми, мебель — прозрачной). Создаются лишенные каких-либо отвлекающих особенностей помещения, где можно на виду, без помех размещать информативно-рекламные сообщения, порожденные коммерческой деятельностью и, по сути, эту деятельность составляющие. Ибо что производят служащие и специалисты в небоскребах Дефанс? Конкретно говоря, ничего; сам процесс производства материальных ценностей для них — тайна за семью печатями. Обо всех предметах и событиях в мире они узнают через цифры. Эти цифры становятся сырьем для статистики и расчетов; на их основе вырабатываются модели, намечаются проекты; наконец, принимаются те или иные решения, и в информационное поле общества вбрасываются новые данные. Так живой, осязаемый мир подменяется набором цифр, а реальная жизнь — схемами и графиками. И современные здания соответствуют непрерывному потоку наполняющей их информации: они многоцелевые, безликие, легко делятся на части, из которых потом можно сложить целое. Они не могут иметь какое-либо самостоятельного значения, не могут создавать какую-либо атмосферу; они также не могут обладать ни красотой, ни поэтичностью, ни вообще какими бы то ни было индивидуальными особенностями. Только так, в отсутствие характерных и неизменных свойств, они могут принять в себя бесконечный наплыв преходящего.
Современные служащие, с их готовностью меняться, приспосабливаться, отзываться на все новое, подвергаются такому же процессу обезличивания. Новейшие и очень модные курсы по переквалификации ставят себе целью создание бесконечно изменчивых личностей, лишенных какой-либо интеллектуальной или эмоциональной устойчивой сущности. Освободившись от ограничений, которые накладывают убеждения, принадлежность к определенному кругу, твердые правила поведения, современный человек готов занять свое место во вселенской системе торговых сделок, где ему будет — вполне открыто — присвоена определенная меновая стоимость.
Упростить расчеты
Постепенный перевод всей деятельности социума в числовое измерение, так далеко продвинувшийся в Соединенных Штатах, в Западной Европе начался с большим опозданием, о чем свидетельствуют романы Марселя Пруста. Понадобились долгие десятилетия, чтобы полностью развеять предрассудки, традиционно придававшие различным профессиям возвышенный (служение Церкви, преподавание) либо позорный (реклама, проституция) смысл. Когда этот процесс закончился, стало возможным установить точную иерархию различных социальных статусов, пользуясь двумя простыми численными параметрами: годовой доход и количество отработанных часов.
Если говорить о любви, то критерии сексуального отбора также долгое время были основаны на чисто субъективных, ничем не подтвержденных впечатлениях. И опять первая серьезная попытка выработать твердые стандарты была сделана в Соединенных Штатах. Новая система оценки, основанная на элементарных, объективно проверяемых данных (возраст-рост-вес плюс объем бедер-талии-груди у женщин; возраст-рост-вес плюс длина и толщина полового члена при эрекции у мужчин), впервые заявила о себе в порноиндустрии, а затем была подхвачена женскими журналами. И если упрощенная социальная иерархия долгое время вызывала спорадические противодействия (движения в защиту “социальной справедливости”), то иерархия эротическая, как более близкая к природе, быстро утвердилась в обществе.
Получив возможность оценить самих себя с помощью несложного набора числовых показателей, освободившись от проблем бытия, которые долгое время мешали быстрому и легкому течению мысли, западные люди — во всяком случае молодые — смогли приспособиться к прорывам в технологии, которые вызвали в обществе масштабные экономические, психологические и социальные перемены.
Краткая история информатики
К концу Второй мировой войны в связи с отработкой траекторий для полета тактических и стратегических ракет, а также с опытами по расщеплению атомного ядра возникла настоятельная необходимость в высокоточных математических расчетах. И вот, отчасти благодаря теоретическим трудам Джона фон Неймана, на свет появились первые компьютеры.
В то время стандартизация и рационализация труда уже прочно закрепились в промышленности, но еще не успели добраться до офисов и контор. Когда же были установлены первые компьютеры для обработки документов, всякой свободе и гибкости в управленческой деятельности пришел конец: для класса служащих это обернулось внезапной пролетаризацией.
В те же годы писатели Европы совершили до смешного запоздалое открытие: у них появилось новое орудие труда — пишущая машинка. Вместо привычного процесса работы над рукописью во всем его бесконечном разнообразии (вставки, отсылки, заметки на полях) возникло одномерное и бесцветное письмо, взявшее за основу схемы детективного романа и американского журнализма (рождение мифа об “ундервуде” — успех Хемингуэя). Престиж литературы заметно упал, что побудило многих молодых людей с “творческим” складом ума избрать для себя более благодарный вид деятельности — кино или сочинение песен (однако оба эти пути, как оказалось, вели в тупик; вскоре американская индустрия развлечений начала свою разрушительную работу в местных индустриях развлечений — работу, завершение которой мы видим сегодня).
Появление в начале восьмидесятых годов персонального компьютера позволительно рассматривать как историческую случайность; поскольку оно не было вызвано никакой экономической необходимостью, его можно объяснить разве что успехами, достигнутыми в микроэлектронике. У клерков и управленцев среднего звена неожиданно появилось мощное и простое в обращении устройство, которое помогло им снова — если не официально, то фактически — взять основной объем работы под свой контроль. Несколько лет шла необъявленная война между руководителями фирм и “конечными” пользователями, за которыми иногда стояли группы программистов — убежденных сторонников персонального компьютера. Наконец, приняв во внимание слабую эффективность и дороговизну больших машин и, с другой стороны, понимая, что массовое производство персональных компьютеров наполнит офисы надежной и дешевой оргтехникой, руководители все же сделали выбор в пользу “персоналок”.
Писателю персональный компьютер принес нежданную свободу: конечно, за ним нельзя трудиться так тщательно и так вдохновенно, как за письменным столом, но все-таки возникла возможность серьезно работать над текстом. В этот период по некоторым признакам можно было сделать вывод, что у литературы появился шанс отчасти вернуть себе былой авторитет — но не столько благодаря собственным заслугам, сколько из-за угасания конкурирующих видов деятельности. Под мощным нивелирующим воздействием телевидения рок-музыка и кинематограф постепенно утратили свою магию. Различия между фильмами, клипами, новостями, рекламой, актуальными интервью и репортажами стали постепенно стираться, и родился новый жанр — универсализированного зрелища.
В девяностые годы появление оптико-волоконной связи, новые промышленные стандарты в информатике сделали возможным создание компьютерных сетей сначала внутри фирм, потом между фирмами. Превратившись в простую рабочую единицу в системе надежной связи между клиентами и сервером, персональный компьютер утратил власть над бюрократическими процедурами. Они вновь оказались подчинены централизованной системе обработки данных — мобильной, широкоохватной, высокоэффективной.
Хотя персональные компьютеры повсеместно утвердились в фирмах и офисах, мало кто хотел установить их дома — по причинам, которые впоследствии были выявлены и изучены (они дорого стоили, не приносили ощутимой пользы, и за ними трудно было работать лежа). Но в конце девяностых годов были созданы первые пассивные терминалы для выхода в Интернет; не имевшие ни процессора, ни памяти, а потому стоившие очень дешево, они были предназначены для доступа к гигантским базам данных, созданных американской индустрией развлечений. Снабженные электронной системой оплаты, на сей раз вполне надежной (по крайней мере, так уверяли поставщики), красивые и компактные, они быстро стали неотъемлемой частью каждого дома, заменив одновременно мобильный телефон, минитель и пульт дистанционного управления телевизором.
Вопреки ожиданиям, книга оказала стойкое сопротивление. Были попытки публиковать литературные тексты в Интернете, но интерес вызвали только энциклопедии и справочники. Через несколько лет пришлось признать: публика по-прежнему отдает предпочтение печатной книге, как более практичной, более привлекательной внешне и более удобной в обращении. Между тем каждая купленная книга становилась опасным разрывом в цепи, нарушала целостность системы. В таинственных лабиринтах нашего мозга литература нередко брала верх над самой реальностью, так что виртуальные миры ничем ей не угрожали. Начался странный, парадоксальный процесс, который длится по сей день: параллельно с глобализацией в сферах развлечений и деловых обменов — сферах, где речь занимает весьма ограниченное место, — усиливается роль национальных языков и культур.
Признаки усталости
В политическом плане противодействие процессу либерально-экономической глобализации началось уже довольно давно: с референдума по поводу присоединения к Маастрихтским соглашениям, который происходил во Франции в 1992 году. Развернулась целая кампания, чтобы побудить французов сказать “нет”: не столько во имя национальной гордости или республиканского патриотизма — и то и другое исчезло в Верденской мясорубке 1916— 1917 годов, — сколько от всеобщей глубокой усталости и чувства противоречия. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм заявлял о себе как о неизбежном будущем человечества. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм настаивал на ослаблении и преодолении естественного нравственного чувства во имя будущего человечества, смутно виднеющегося где-то вдали. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм предлагал современникам терпеть тяготы и страдания, а наступление всеобщего счастья откладывал на два-три поколения вперед. В двадцатом веке подобные теории уже причинили достаточно вреда.
Частое извращение понятия “прогресс” радикальными политическими течениями не могло не способствовать появлению шутовских идей, типичных для периодов растерянности. Опирающиеся, как правило, на Гераклита или Ницше, удобные и понятные для людей со средними и высокими доходами и весьма соблазнительные на первый взгляд, идеи эти, отзывались в менее благополучных слоях общества высвобождением националистических и социальных рефлексов — многоликих, непредсказуемых и необузданных. В последнее время, под влиянием бурно развивающейся математической теории турбулентности, историю человечества принято представлять в виде хаотичной системы, в которой футурологи и философы-публицисты различали один или несколько загадочных центров притяжения, так называемых, странных аттакторов. Не имея никакой методологической базы, эта аналогия все же завоевала популярность в образованных или полуобразованных слоях населения и превратилась в препятствие к созданию новой онтологии.
Мир как супермаркет и насмешка
Артур Шопенгауэр не верил в Историю. Поэтому он умер в убеждении, что его открытие — концепция мира, существующего, с одной стороны, как воля (как желание, как жизненный порыв), а с другой стороны, понимаемого как представление (само по себе нейтральное, чистое, абсолютно объективное, а потому поддающееся эстетическому воспроизведению), — что это его открытие переживет века. Сегодня мы констатируем, что он оказался не совсем прав. Введенные им понятия еще можно распознать в сложной канве наших жизней, но они претерпели такие метаморфозы, что суть их ставится под вопрос.
Слово “воля” означает длительное напряжение, долговременное усилие, сознательно или бессознательно направленное на достижение некоей цели. Конечно, птицы по-прежнему вьют гнезда, олени по-прежнему сражаются за самок; рассуждая в духе Шопенгауэра, можно сказать, что это один и тот же олень сражается, одна и та же личинка зарывается в почву с того самого несчастного дня, когда они впервые появились на Земле. Однако у людей все совсем иначе. Логика супермаркета предусматривает распыление желаний; человек супермаркета органически не может быть человеком единой воли, единого желания. Отсюда и некоторое снижение интенсивности желаний у современного человека; не то чтобы люди стали желать меньше, напротив, они желают все больше и больше, но в их желаниях появилось нечто крикливое и визгливое: не будучи чистым притворством, желания эти в значительной степени заданы извне — пожалуй, можно сказать, что они заданы рекламой в широком смысле этого слова. Ничто в них не напоминает о той стихийной, могучей силе, упорном, неукротимом стремлении, которые подразумеваются под словом “воля”. Отсюда и недостаток индивидуальности, заметный у каждого.
Что до представления, то оно, будучи непоправимо отравлено смыслом, полностью утратило чистоту. Можно считать чистым лишь то представление, которое предлагает себя только как таковое, претендует быть только отображением внешнего мира (реального или воображаемого, но внешнего); другими словами, не включает в себя собственный критический комментарий. Активное внедрение в представления аллюзий, насмешки, интерпретации, юмора быстро привело к выхолащиванию искусства и философии, превратило их в риторику. Любое искусство, как и любая наука, — это средство общения людей друг с другом. Очевидно поэтому, что эффективность и интенсивность общения снижаются и могут сойти на нет, если возникает сомнение в правдивости сказанного, в искренности изображенного (как, например, представить себе науку, основанную на личных интерпретациях?). Творческое оскудение, которое наблюдается в различных областях искусства, есть не что иное, как оборотная сторона столь характерной для современного общества неспособности к разговору. Ведь современный разговор протекает так, словно прямое выражение чувства, эмоции или мысли стало недопустимым как нечто слишком пошлое. Все должно быть пропущено через деформирующий фильтр юмора — юмора, который в конце концов самоистощается, оборачиваясь трагической немотой. Такова и история пресловутой “некоммуникабельности” (следует отметить, что широкая эксплуатация этой темы нисколько не помогла в борьбе с некоммуникабельностью, которая сейчас распространена как никогда, хотя людям уже порядком надоело рассуждать о ней), и трагическая история живописи в XX веке. Эволюция современной живописи стала в некотором смысле отражением эволюции коммуникабельности — речь идет не о прямой аналогии, а скорее о некоем сходстве атмосферы. В обоих случаях мы оказываемся в нездоровой, насквозь фальшивой атмосфере, где все смехотворно и где самая смехотворность в итоге вырастает в трагедию. Поэтому среднестатистический европеец, оказавшийся в картинной галерее, не должен задерживаться там слишком долго, если хочет сохранить свое ироническое безразличие. Уже через несколько минут им овладеет легкое смятение; во всяком случае, он ощутит некий дискомфорт, беспокойство, пугающее исчезновение чувства юмора.
(Трагизм возникает именно в этот момент, когда смехотворное перестает осознаваться как fun; это своего рода психологический сдвиг, который означает появление у человека непреодолимой тяги к вечности. Рекламе удается избежать этого нежелательного для нее эффекта только с помощью непрестанного обновления обманчивых образов; живопись же продолжает выполнять свою миссию — создавать вещи долговременные, наделенные подлинностью; эта тоска по истине бытия и придает ей ореол страдания и в итоге превращает ее в верное отражение того состояния духа, в котором пребывает западный человек.)
А вот литература в тот же период находится в относительно добром здравии. Это легко поддается объяснению. Литература по сути своей — искусство концептуальное; строго говоря, это единственный вид искусства, который действительно можно назвать концептуальным. Слова — это концепты; штампы — это тоже концепты. Нельзя ни утверждать, ни отрицать, ни подвергать сомнению или осмеянию что бы то ни было без помощи концептов и без помощи слов. Отсюда и удивительная живучесть литературы — она может самоопровергаться, самоуничтожаться, объявлять себя несуществующей, не переставая при этом быть самой собой. Она выдержит любое погружение в бездну, любую деконструкцию, любое наслоение интерпретаций, сколь угодно тонких; она просто отряхивается и снова встает на лапы, точно собака, вылезающая из пруда.
В противоположность музыке, в противоположность живописи и кино, литература способна проглотить и переварить насмешку и юмор в неограниченном количестве. Опасности, подстерегающие литературу сегодня, не имеют ничего общего с теми, что подстерегали другие искусства, а порой и наносили им непоправимый вред; эти опасности скорее связаны с акселерацией восприятий и ощущений, характерных для логики гипермаркета. В самом деле, ведь книгу можно оценить только постепенно; она требует обдумывания (тут важно не столько интеллектуальное усилие, сколько возвращение назад); не бывает чтения без остановки, без движения вспять, без перечитывания. Это невозможно, даже абсурдно в мире, где все изменчиво, все текуче, ничто не имеет непреходящей ценности — ни правила, ни вещи, ни люди. Изо всех сил (а силы у нее когда-то были могучие) литература противится идее перманентной актуальности, абсолютизации настоящего времени. Книги ждут читателей; но у этих читателей должно быть собственное стабильное существование; они не могут быть просто потребителями, безликими тенями; они в каком-то смысле должны быть субъектами.
Измученные трусливой манией “политкорректности”, замороченные потоком псевдоинформации, который создает иллюзию постоянного изменения жизненных категорий (мы якобы уже не можем мыслить так, как мыслили десять, сто, тысячу лет назад), современные западные люди больше не в состоянии быть читателями; они уже неспособны ответить на призыв раскрытой перед ними книги: быть просто человеческими существами, мыслящими и чувствующими самостоятельно.
Тем более они не могут играть эту роль перед другим существом. А следовало бы. Ибо такое оскудение личности по сути — трагедия: каждый, испытывая мучительную тоску, продолжает требовать от другого то, что тот уже не в силах дать; точно бесплотный, безглазый призрак, человек ищет в другом полновесность бытия, которую уже не находит в себе. Устойчивость, постоянство, глубину. Ищет, но, разумеется, не находит, и муки одиночества, которые он испытывает, невыразимы.
Смерть Бога на Западе стала прелюдией к грандиозному метафизическому сериалу, который продолжается и в наши дни. Любой специалист по истории идей может подробно воссоздать этапы этого процесса; коротко говоря, христианство мастерски ухитрялось сочетать в душе человека исступленную веру — по сравнению с Посланиями апостола Павла вся культура античности кажется нам сегодня до странности вялой и тусклой — с надеждой на вечное приобщение к абсолютному Бытию. Когда эта вера угасла, делались многочисленные попытки дать человеку надежду хоть на какой-то минимум бытия, чтобы примирить мечту о бытии, которая жила в его душе, с непрерывным становлением. До сих пор все эти попытки оказывались безуспешными, и беда продолжала распространяться.
Последняя по времени попытка — реклама. Хоть она и ставит себе целью возбудить, разжечь желание, самой превратиться в желание, все ее методы по сути весьма близки к тем, что характерны для морали прошлого. Ибо она вырабатывает некое грозное и властное сверх-Я, которое беспощаднее любого когда-либо существовавшего императива, которое не отпускает человека и непрестанно твердит ему: “Ты должен желать. Ты должен быть желанным. Ты должен участвовать в общей гонке, в борьбе за успех, в кипучей жизни окружающего мира. Если ты остановишься — перестанешь существовать. Если отстанешь — погиб”. Начисто отрицая понятие вечности, определяя самое себя как процесс непрестанного обновления, реклама стремится к подавлению субъекта, к превращению его в бесплотный, на глазах меняющийся фантом. И это формальное, поверхностное участие в жизни призвано заменить в человеке жажду бытия.
Реклама не справляется со своей задачей, люди все чаще впадают в угнетенное состояние, все сильнее чувствуется общее смятение; однако реклама продолжает создавать структуры для принятия ее сообщений. Продолжает совершенствовать средства передвижения для людей, которым некуда ехать, потому что они нигде не чувствуют себя дома; создавать новые средства связи для существ, которым уже нечего сказать друг другу; облегчать контакты между существами, которым уже не хочется общаться с кем бы то ни было.
Поэзия остановленного движения
В мае шестьдесят восьмого года мне было десять лет, я играл в шарики и читал комикс про собачку Пифа; приятная была жизнь. О “событиях шестьдесят восьмого” у меня осталось единственное, но весьма яркое воспоминание. Мой кузен Жан-Пьер учился тогда в выпускном классе лицея в Ле-Ренси. В то время мне казалось (и последующий опыт оправдал это предчувствие, добавив еще и тягостные сексуальные впечатления), что лицей — это такое огромное, наводящее жуть помещение, где большие мальчики изо всех сил зубрят разные трудные предметы, чтобы обеспечить себе профессиональную карьеру в будущем. Как-то в пятницу, не помню уж почему, мы с тетей зашли за кузеном после уроков. В тот день в лицее Ле-Ренси объявили бессрочную забастовку. Двор, который, по моим ожиданиям, должны были заполнить сотни деловитых подростков, оказался пуст. Какие-то учителя, не зная, чем заняться, бродили между гандбольными воротами. Помню, я несколько минут разгуливал по этому двору, пока тетя пыталась хоть что-нибудь выяснить. Там царил глубочайший покой, стояла абсолютная тишина. Это было восхитительно.
В декабре восемьдесят шестого года я застрял на вокзале в Авиньоне. Погода стояла мягкая. Из-за осложнений в личной жизни, рассказ о которых вышел бы слишком скучным, мне было необходимо — во всяком случае, я так думал — сесть на скоростной поезд в Париж. Я не знал, что на всех железных дорогах началась забастовка. Запрограммированная цепочка: сексуальный контакт, развитие отношений, усталость — вдруг нарушилось. Два часа я просидел на скамейке, глядя на безлюдное полотно железной дороги. Поезда стояли на запасных путях. Казалось, будто они стоят там уже много лет, будто они никогда и не катились по рельсам. Просто стояли себе неподвижно — и все. Пассажиры вполголоса делились друг с другом новостями: обстановка вселяла уныние и неуверенность. Это могла быть война или конец западного мира.
Некоторые люди, наблюдавшие “события шестьдесят восьмого ” вблизи, впоследствии рассказывали мне, что это было замечательное время, когда незнакомцы заговаривали друг с другом на улицах, когда все казалось возможным; и я им верю. Другие вспоминают только, что не ходили поезда и нельзя было достать бензин; готов признать, что они правы. Я нахожу во всех этих свидетельствах нечто общее: гигантская, подавляющая машина каким-то чудом застопорилась на несколько дней. Появилась некая зыбкость, неясность; все замерло в подвешенном состоянии, и по стране разлилось умиротворение. Потом, разумеется, общественная машина завертелась опять, еще быстрее, еще беспощаднее (май шестьдесят восьмого только обрушил некоторые моральные устои, умерявшие ее прожорливость). И все же был какой-то момент остановки, нерешительности: момент метафизической неясности.
Вероятно, по этим же причинам, когда проходит первый прилив раздражения, реакцию публики на внезапный сбой в информационных сетях нельзя расценить как однозначно негативную. Это можно наблюдать всякий раз, как выходит из строя электронная система заказа билетов. Когда люди смиряются с возникшим осложнением, а особенно когда они начинают заказывать билеты по телефону, возникает даже какое-то чувство затаенного удовлетворения, словно судьба дает им возможность взять реванш у техники. Точно так же, если хочется понять, что в глубине души думают люди об архитектуре, среди которой им приходится жить, достаточно понаблюдать за их реакцией, когда объявляют о сносе одного из унылых, безликих жилых кварталов, построенных в шестидесятые годы на окраинах: это искренняя, бурная радость, что-то похожее на опьянение нежданной свободой. В таких местах обитает злой дух, враждебный человеку: дух жестокой, изматывающей машины, с каждым днем ускоряющей ход; люди это чувствуют и хотят, чтобы его изгнали.
Литература уживается со всем, приспосабливается ко всему, она роется в отбросах, зализывает раны, причиненные несчастьем. Среди гипермаркетов и сверхсовременных офисных зданий родилась парадоксальная поэзия, поэзия тоски и угнетенности. Это невеселая поэзия; да ей и не с чего быть веселой. Современная поэзия призвана воздвигать гипотетическое “здание Бытия” не более, чем современная архитектура — созидать обитаемые пространства; ибо это задача, существенно отличающаяся от задачи по созданию инфраструктур для обработки информации. Информация, этот остаточный продукт быстротечного времени, несовместима со значимостью, как плазма — с кристаллом; общество, достигшее “перегрева”, не обязательно взрывается, но оно теряет способность создавать нечто значимое, поскольку вся энергия уходит на информативное описание его случайных проявлений. И все же каждому отдельному человеку по силам совершить в себе тихую революцию, на миг выключившись из информационно-рекламного потока. Это очень просто — сегодня даже легче, чем когда-либо в прошлом, — занять эстетическую позицию по отношению к механическому ритму нашего мира: достаточно сделать шаг в сторону. Хотя в конечном счете не надо даже шага. Достаточно выдержать паузу; выключить радио, выключить телевизор; ничего больше не покупать, не хотеть больше ничего покупать. Больше не участвовать, больше не знать; временно приостановить всякий прием информации. Достаточно просто на несколько секунд замереть в неподвижности.
Перевод Нины Кулиш
АНТУАН БЕЛЛО
“НОВОСТИ”
1
Тридцатого сентября 1991 года в зале Берлиоза столичного Гранд-отеля состоялась пресс-конференция с участием журналистов всех французских СМИ. Инициатор конференции Шарль де Вирмон объявил собравшимся, что на следующий день выйдет в свет первый новой ежедневной газеты “Новости”.
“Все отличие моей газеты от прочих, — пояснил он, — заключается в одной небольшой особенности: содержащаяся в ней информация будет на один процент ложной. То есть некоторые статьи будут абсолютно правдивыми, от первой до последней строчки. В других появятся неточные даты и цифры. А в третьих — несуществующие события и лица. Никаких формальных указаний, по которым читатель, принимаясь за статью, мог бы определить, к какому разряду она относится, не предусмотрено. Мы не станем помещать ни списка опечаток, ни перечня ложных сведений в конце номера симпатическими чернилами”.
Придя в себя от изумления, коллеги засыпали де Вирмона вопросами. Чего ради он все это затеял? Может быть, он располагает данными о том, что наметился рост читательского интереса к подобной подаче информации? Кто стоит за этой авантюрой? Какие политические силы ее поддерживают? Де Вирмон на все отвечал спокойно и сдержанно. Признавал, что не имеет никакого опыта в газетном деле. Полагал, что его биография не представляет интереса для будущих читателей “Новостей”. Да, у проекта есть заказчик, крупная международная рекламная ассоциация, название которой он не хотел бы обнародовать. Нет, он старался не привлекать внимания политиков к своему проекту; напротив, все приготовления держались в строгой тайне; насколько ему известно — а если он ошибается, пусть коллеги его поправят, — никто, кроме пяти с половиной десятков квалифицированных журналистов да двух-трех человек из управления столичной службы распространения печати, не знал о появлении новой газеты общенационального уровня.
Может ли де Вирмон привести пример ложной информации, которую будет давать его газета? Разумеется, но он предпочел бы дать публичные разъяснения всем читателям на другой день после выпуска первого номера. Таким образом, каждый сможет составить свое мнение о “Новостях” и получить удовольствие, отыскивая не соответствующие действительности сообщения. Дав этот ответ и словно бы не замечая леса тянущихся рук, де Вирмон объявил пресс-конференцию закрытой.
Начало, вне всякого сомнения, было эффектным. Появление “Новостей” стало гвоздем вечерних информационных программ. Ведущие разных телеканалов не успели собрать синклит и выработать общую тактику, что в тот момент еще могло бы зарубить проект на корню. Канал RTL сообщил о “необычном предприятии, достойном пристального внимания”. Анри Троэн на “Франс-интер” приветствовал рождение новой газеты, но не преминул напомнить, что дезинформация уже не раз становилась причиной падения демократических режимов. А ТF1, сопоставив выход “Новостей” с недавним исчезновением желтой газетенки “Новости мира”, привел образцы “эксклюзивных материалов” из приказавшего долго жить листка: “Прыгун с трамплина со всего размаху врезался в летящий вертолет”; “Самая старая женщина на свете рассказывает: меня изнасиловали во время битвы при Мариньяно” — или еще рассказ бедняги, которого на три недели заперли в общественном туалете двенадцатого округа.
В первый день было распродано 280 000 экземпляров новой газеты — столь внушительная цифра ошеломила всех обозревателей. Как и следовало ожидать, они бросились на поиски ложных фактов. Долго искать не пришлось: прямо на первой полосе было переврано имя министра финансов и смещена на неделю вперед дата предстоящего европейского саммита. Не считая этих мелочей, первая страница “Новостей” была такой же, как у конкурирующих изданий. Тот же подбор событий, тот же объективный тон и даже макет почти такой же. И никакого предупреждения, никакого указания на что-то необычное, так что те продавцы, кто пропустил поднявшуюся накануне шумиху, торговали новой газетой, не подозревая о подвохе.
В девятнадцать часов того же дня де Вирмон выступил с сообщением, мгновенно растиражированным по всей стране. Начиналось оно так:
“Как было объявлено вчера, каждый номер “Новостей” будет содержать около одного процента ложной информации. В помещенном ниже списке перечислены сто из ста восьмидесяти семи неточностей, вкрапленных в сегодняшний номер:
Страница 1:
Имя министра финансов написано с ошибкой.
Дата предстоящего европейского саммита смещена на неделю вперед.
Страница 2:
Сводная таблица баланса французской внешней торговли с 1988 года неверна. В ней поменяли местами колонки Германии и Италии.
Перси Дж. Уокер не принимал участия в коммерческих переговорах между Соединенными Штатами и Японией. Перси Дж. Уокер — лицо вымышленное.
Жак Валле — депутат от департамента Крез, а не от Кот д’Ор. Ему сорок четыре года, а не пятьдесят восемь. Он социалист, а не коммунист.
(…)
Страница 17:
Итальянский спринтер Торинелли одержал победу в беге на сто метров на чемпионате мира с результатом не 10,02, а 9,96 секунды.
Соревнования по метанию молота среди женщин не проводятся. Чешская спортсменка Билисова занимается метанием диска.
(…)
Страница 20:
Музей народных искусств и традиций по будням работает до девятнадцати часов. В воскресенье он закрыт. Выставки, посвященной культуре племени бантамоле, в сезоне 1991— 1992 г. не предвидится.
В кинотеатре “Галанд” идет фильм “Барри Линдон”. Фильм Куросавы “Ран” отменен две недели тому назад.
Статья “Хайде, друг Шиле и Кокошки” — выдумка от начала до конца. Никакого Хайде никогда не было. Помещенная в качестве иллюстрации картина (“Schmerz im Himmel”) — произведение одного из наших сотрудников.
Страница 21:
В рубрике “Погода” для всех городов Франции указана температура за прошлый год.
Снега в Тунисе не ожидается”.
Это сообщение — первое и последнее, которое вышло из-под пера де Вирмона, — вызвало многочисленные комментарии. По всей вероятности, он желал дать представление о масштабах своей мистификации. А кроме того, раскрывая только половину обманных трюков, надеялся подхлестнуть любопытство читателей и заставить их выуживать остальные подделки самостоятельно.
И снова его расчет блестяще оправдался. На следующий день газета “Фигаро” опубликовала полный список ста восьмидесяти семи ошибок — для этого пришлось мобилизовать весь штат редакции. Появившаяся несколькими часами позже “Монд” высмеяла усилия собратьев по перу и высказала предположение, что скоро “Фигаро-магазин” начнет помещать задачки “Найди семь отличий”. Однако автор статьи не удержался от соблазна ехидно отметить “лже-ложь”, затесавшуюся в список “Фигаро”. Хроникер Жан Ламардьер — не вымышленная фигура, он жил на самом деле, был близким приятелем Мэна Рея и Сандрара, и ему принадлежат едва ли не лучшие из когда-либо написанных о Монпарнасе страниц. Сделав эту поправку, “Монд”, однако, не пополнила список, так что и по сей день, спустя семь лет, тайна недостающей ошибки осталась неразгаданной (общее мнение таково, что верный себе де Вирмон ввернул неточность даже в текст сообщения).
Отношение многих газет, поначалу видевших в этой истории лишь пустяковую шутку, перешло в бурное возмущение, как только стали известны данные о тираже “Новостей”. Когда прошел пик интереса, сопровождающего любое новое издание, ежедневная продажа стабилизировалась на уровне 150 000 экземпляров. Откуда взялись эти читатели? Успех “Новостей” складывался за счет других газет и журналов. Изучение аудитории показало, что значительную ее часть (около 25 000) составили те, кто обычно покупал “Паризьен”, 13 000 читателей переметнулись от “Франс-суар”, 11 000 — от “Либерасьон”, по 10 000 — от “Монд” и “Фигаро”, 8 000 — от “Уэст-Франс”, 5 000 — от “Юманите” и почти 3 500 — от “Экип”.
Как только были опубликованы эти цифры, “Монд” объявила сопернику настоящую войну. Не проходило дня, чтобы на ее страницах не появлялось статьи, заметки, реплики по поводу того, сколь опасна для общества деятельность редакции “Новостей”. Авторы не скупились на громкие слова: “дезинформация масс”, “извращение действительности”, “оболванивание публики”, “беззастенчивая ложь” и т. д. В один голос клеймили “гнусные происки” де Вирмона деятели культуры, историки, психологи в разделе “Дебаты” (название в данном случае не соответствовало содержанию!).
Ален Фаго напомнил, как зыбка граница вымысла и реальности. “Их разделяет тонкая перегородка, и подчас помехи иллюзий заглушают шепот истины. Необходима звукоизоляция”. В свою очередь, Арман Сент-Олив сравнил де Вирмона с Герингом. “Через год, — писал он, — начнется избирательная кампания. Где гарантия, что “Новости” не куплены одной из партий и не будут использованы для манипулирования общественным мнением?”
Ответом “Новостей” на все эти злобные нападки было полное молчание. “Собака лает — караван идет, — с усмешкой сказал как-то раз на приеме Шарль де Вирмон и прибавил, как бритвой полоснул: — В этом деле каждый работает исходя из своих принципов”.
На другой день “Монд” подала на “Новости” в суд. В жалобе фигурировало не меньше двух десятков обвинений, в том числе использование недозволенных методов конкурентной борьбы, нарушение профессиональной этики и даже распространение информации, способствующей разжиганию расовой ненависти. Процесс завершился быстро, адвокат ответчика, не пускаясь в объяснения, представил суду тридцать пять вышедших к тому времени номеров газеты. Девятнадцатого ноября “Монд” было отказано в иске по всем пунктам. Несколько озадаченный судья объявил, что ни одна статья закона не запрещает такое смешение жанров. Сам он, как можно было судить по тону, относился к нему вполне благосклонно.
Не сумели очернить издание — переключились на личность издателя. О де Вирмоне никто ничего не знал, поэтому можно было безнаказанно писать что угодно: что он советский агент, что нанявшая его ассоциация придерживается экстремистских взглядов, что он был личным советником Пол Пота с 1973 по 1975 год и имеет десяток разбросанных по всему свету внебрачных детей. Де Вирмон не снизошел до опровержений.
Не добившись никакой реакции, команда “Монд” мало-помалу забросила истощившуюся жилу. Ну а “Новости” неустанно разрабатывали свою и добывали что ни день все больше золота.
Очень скоро погоня за ложной информацией превратилась чуть ли не в национальный спорт, в элитарных кругах стало престижно читать “Новости”. Считалось особым шиком прогуливаться по Тюильрийскому парку со свежим номером под мышкой; небрежно, но заметно для окружающих листать его, сидя на террасе кафе “Флор” или “Дё Маго”. Читать следовало с проницательным видом и время от времени многозначительно улыбаться: ага, вот мы опять засекли де Вирмона на вранье! Дескать, со мной этот фокус не пройдет. Для нового бзика находили красивые оправдания. “Это стимулирует критическое мышление”, — солидно говорили мужчины. “Это так пикантно!” — щебетали дамы.
С октября 1991 до июня 1992 ни один званый ужин не обходился без модного ритуала — время его наступало обыкновенно, когда подавали кофе, — гостям полагалось назвать неточности, которые они заметили в очередном номере газеты. Для хозяйки дома, с ужасом думавшей, как бы не пришлось по пути из столовой в гостиную излагать свое мнение о последней выставке икебаны, “Новости” были безотказным средством поддерживать общую беседу. Каждый был уверен, что выловил деталь, ускользнувшую от остальных. Некоторые старательно штудировали спортивные хроники, отслеживая малейшие неточности в имени игрока, забившего гол, или в счете матча — победа вместо ничьей! Другие поручали секретарям проверять данные экономической статистики, рассеянные по разным статьям. Причем интереснее было не просто заметить ошибку, но и разгадать ее механизм. Увидеть несуразность показателя валового национального продукта Бенина мог кто угодно, такая малость не слишком ценилась. Другое дело докопаться, что указанная цифра соответствует показателю Шри-Ланки, — вот тут уже есть чем гордиться. А какой кайф, когда можешь поправить соседа: “Нет-нет, уверяю вас, Клара Флорини — реально существующая певица. Ее репертуар несколько ограничен вокальным диапазоном, но в “Аиде”, например, она бесподобна!”
Однако и при таком всеобщем ажиотаже удавалось отыскать не более чем одну десятую часть запрятанных в номере неверных сведений. Даже если среди читателей нечаянно попадался разносторонний эрудит, он распознавал два, от силы три десятка ошибок, что весьма далеко от обещанных в историческом заявлении де Вирмона двух сотен. Группа фанатов открыла сервер в минителе (3615 правда-ложь), где регистрировалась вся ложная информация из “Новостей”. Ежедневно уже к одиннадцати утра они вывешивали перечень, содержащий около сотни ошибок, который затем пополнялся усилиями посетителей. Каждое новое сообщение тщательно проверялось и заносилось на сервер с указанием имени “открывателя”. Отлаженный учет выявлял наиболее активных участников.
2
“Новости” вышли в свет 180 раз. Итого искаженных и вымышленных фактов, считая по двести на номер, набралось около 36 000. Не могли же они все совсем не соответствовать действительности!
У меня перед глазами распечатка полного списка замеченных ошибок с сервера “3615 правда-ложь”. Это кипа страниц в восемьсот. Я прочитал их все и могу утверждать, что 36 000 ошибок не взяты с потолка, в этом хаосе наблюдается система. Из их сопоставления рождается картина некого виртуального мира — мира оживших вероятностей. Что в нем бросается в глаза и чем он отличается от того, который описывают все прочие газеты?
Начнем с вещей забавных: во-первых, в этом мире теплее, чем в обычном. Средняя температура по стране, указанная в “Новостях”, всегда градуса на два выше, чем в сводках метеослужбы. А в некоторых департаментах (Финистер, Эн, Майенн) климат особенно благодатный: дождя почти не бывает и круглый год субтропики.
Дальнейший анализ “Новостей” с географической точки зрения открывает ряд других сюрпризов. Так, территория Франции сократилась до 544 000 квадратных километров, а куда девалась недостающая земля, неизвестно. Очертания границ, видимо, тоже претерпели изменения: как явствует из статьи, посвященной строительству восточной сверхскоростной железной дороги, между Страсбургом и Парижем наросло двадцать лишних километров, в то время как расстояния Страсбург — Мюлуз или Страсбург — Кольмар остались прежними. Есть и гидрологические неожиданности. Четвертой по протяженности водной артерией Франции оказался Силюр. Ознакомившись с различными материалами по этому вопросу, я склонен думать, что к Силюру просто присоединилось несколько рек (Иль, Овзер, Дилан, Вьен и другие), продленных на карте карандашом через самые безводные области.
Все эти географические модификации не стоили бы упоминания, если бы подчас они не приводили к острейшим этническим конфликтам. С 1991 года между Венгрией и Словакией идет настоящая, хоть и необъявленная война за клочок земли в излучине Дуная. Второго февраля 1992 года словацкая милиция (а по существу, орава разгоряченных самогоном крестьян), уложив несколько сот человек, захватила городок Эстергом. Ни официальные ноты венгерского правительства, ни директивы ООН не образумили диктатора Стивиню (который — я забыл сказать! — захватил власть в ночь под Рождество 1991 года). И только когда в начале марта сопредельная Чехия (по версии “Новостей”, разделение Чехии и Словакии произошло в 1990 году, то есть за несколько лет до того, как весть об этом событии дошла до читателей традиционной прессы) пригрозила, что введет свои войска, Стивиня дал приказ оставить Эстергом.
Вообще геополитикой журналисты “Новостей”, по-видимому, занимались с особым удовольствием. Среди наиболее удачных их изобретений — движение АОНМ (Африканские объединенные нации за мир) и проникновенная речь, которую произнес на его первом пленарном заседании Хавьер Перес де Куэльяр; фиктивный кандидат от демократов, победивший Клинтона на первичных выборах в трех штатах (Нью-Гэмпшир, Мэн и Мэриленд); подавление крестьянского бунта на Молуккских островах в Индонезии (10 000 жертв); реальная перспектива вступления Турции в Евросоюз и т. д. Помимо этой домашней кухни, в поле зрения “Новостей” входили глобальные проблемы, причем в статьях многих обозревателей и особенно в передовицах де Вирмона имел место некоторый перекос в соотношении сил между Северным и Южным полушариями. Выходило, что Африка шагнула вперед гораздо дальше, чем позволяли предположить сведения, почерпнутые из других газет; африканские государства ввели у себя новые технологии выращивания маниоки и добились от США снятия таможенной пошлины на некоторые категории полуфабрикатов. Европа же представала изолированной от остального мира, неспособной перенять заокеанские прогрессивные технологии и удрученно наблюдающей за стремительными успехами стран Азии. Почему-то авторы “Новостей” крайне редко упоминали Индию, а о сепаратистском движении сикхов отзывались с непонятной снисходительностью.
Хватало выдумок и в разделе искусства. Одна из них — художник Хайде, друг Шиле и Кокошки, удостоившийся нескольких ретроспективных выставок, в том числе выставки в галерее Ван Рейса в Утрехте. Недавно его имя повстречалось мне среди многих других в монографии, посвященной немецкому экспрессионизму (“Черно-белый человек”, издательство “Якобы”). В ноябре 1991 года “Новости” активно поддержали выдвинутый на Гонкуровскую премию роман “Америка глазами простака”. Тысячи читателей спрашивали в магазинах эту несуществующую книгу. Наконец, в нескольких номерах, с 17 по 23 ноября, публиковался большой материал об уличном искусстве. Не берусь утверждать наверняка, но, судя по всему, никто из репортеров “Новостей” лично на месте событий не был. Поэтому можно только гадать, насколько достоверен рассказ создателя ледяных скульптур Мусы, негодующего из-за того, что он не получает надбавку за работу в неблагоприятных погодных условиях. И действительно ли перуанскому барабанщику Рамону привалила удача — по его словам, благодаря ремонтным работам на станции метро Сен-Мишель ежедневная выручка ансамбля “Мачу-Пикчу — музыка Анд” выросла вдвое.
Если же выбирать лучшую из всех мистификаций “Новостей”, я не колеблясь назвал бы то, как газета освещала зарождение и развитие в Соединенных Штатах профессиональной лиги игроков в пазл.
Читатели, вероятно, помнят, что она была основана в начале 90-х миллиардером Чарльзом Уоллерстейном и объединила лучших мастеров планеты, которые соревновались перед телекамерами в сборке головоломок американского образца. Новый вид спорта, названный пазл-кросс, быстро получил распространение, славе его способствовали таинственное исчезновение в 1995 году чемпиона — юного американца Николаса Спилсбери — и волна жестоких убийств, не раскрытых по сей день.
Хотя все чемпионаты происходили за океаном, европейская и, в частности, французская пресса много и подробно писала об этом новом развлечении. На то были свои причины. Пазл-кросс стал довольно популярным в скандинавских странах (больше всего в Дании, Швеции и Норвегии, несколько меньше в Финляндии, до Исландии же увлечение не дошло) и в Бенилюксе (Бельгии, Нидерландах и Люксембурге), где каждый уик-энд проходят состязания, на которые съезжаются десятки тысяч игроков-любителей. В первые два сезона немногочисленные выходцы из Европы легко брали верх над менее терпеливыми африканскими и американскими игроками.
Помимо законного желания поведать об успехах земляков, европейскими СМИ двигало любопытство — ведь новый вид спорта рождался ex nihilo прямо на глазах. Уже не один десяток лет ритм жизни Соединенных Штатов определяется трансляциями бейсбольных, футбольных и баскетбольных матчей. Время от времени малые игры, такие, как боулинг, пляжный волейбол, бильярд, безуспешно пытаются соперничать с этими столпами american way of live — американского образа жизни. Ошеломляющий успех, которого пазл-кросс достиг всего за три сезона, говорил о смелости и точном расчете, это отметили и европейские обозреватели, обычно склонные охаивать все, исходящее из Нового Света.
Крупнейшие французские газеты достаточно подробно комментировали соревнования. “Либерасьон” посвятила этой теме целую полосу, состоящую из двух статей: о победителях первого чемпионата (“Виртуозы на подбор”) и о колоритной фигуре основателя (“Новый конек гражданина Уоллерстейна”). “Франс-суар” поместила фоторепортаж о финале турнира в Шарлотте, озаглавленный “Они обгоняют хронометр”. Свой кирпичик в общее здание положила и “Монд”: в одной из статей рубрики “Книги” проводилась аналогия между возникновением пазл-кросса и переизданием культовой книги Невилла Баттерсона “Хвала недостающему звену”.
Однако наиболее полное представление об охватившей Америку пазломании давали “Новости”. За неполных восемь месяцев здесь было пятьдесят три публикации о новой игре, от лаконичного сообщения о том, что представитель Франции вылетел в одной восьмой финала, до шестистраничного досье в номере от 7 января 1992 года, где оценивались шансы всех участников накануне второго сезона. В промежутке же были затронуты самые разные аспекты ПК: описание правил (25.12.1991), сравнительный анализ разных методов сборки (20.11.1992), портрет Олафа Нильса (14.12.1991) и т. д.
А теперь перехожу к главному — к несоответствиям между материалами корреспондента “Новостей” в США Фризон-Роша и реальностью. Эти несоответствия, или отклонения, делятся на две категории.
К первой относятся бесконечные искажения, которые легко принять за обыкновенные опечатки. Например, норвежский игрок по фамилии Тромбдю обречен именоваться на страницах “Новостей” Трюмбдо; спортивный комплекс при отеле “Мираж” становится игорным комплексом; Олафу Нильсу пожалованы три победы в открытом турнире ПК вместо одержанных им двух. Мелочи, скажете вы, и правильно, я и сам не придавал бы им особого значения, если бы Фризон-Рош не ошибался с удивительным постоянством. Часто он неверно указывал продолжительность партий: вместо 21 мин 34 с, 22 мин 34 с; 20 мин 16 с округлены до 20 мин, и т. д. Проанализировав эти “ошибки”, я заметил, что все они имеют общую направленность. Так, результаты нидерландца Крэка регулярно занижены на десяток секунд, а колумбиец Нето чаще, чем на самом деле, укладывался в двадцать минут.
Куда более интересны, хотя и не столь многочисленны, чистой воды выдумки, которыми потчевал читателей Фризон-Рош. Так, в номере от 5 ноября 1991 года опубликованы результаты турнира, которого в действительности не было. На этих будто бы проходивших с 28 октября по 3 ноября в Боулдере (небольшой городок в Колорадо) соревнованиях Олаф Нильс обыграл немца Такля. Проверка этой информации (могу предъявить всем желающим справку, написанную рукой президента Федерации ПК Дианы Добс) показывает, во-первых, что Боулдер никогда не был местом проведения ПК-турниров, а во-вторых, что в указанный промежуток времени соревнования по этому виду спорта не имели места ни в одной точке мира.
Особенно ярко талант Фризон-Роша проявлялся в том, как искусно он приукрашивал (а то и придумывал целиком и полностью) биографии спортсменов. Кто не знает датчанина Олафа Нильса, верзилу и обжору, уничтожающего горы мяса, который выиграл два первых чемпионата по ПК и пал от руки убийцы с поляроидом! Похоже, что необыкновенные качества Нильса (его прожорливость, чудовищное либидо, потрясающая физическая сила) вдохновили Фризон-Роша на сочинение нескольких впечатляющих эпизодов из жизни этого великана. Тщательное сличение десятков свидетельств позволяет мне утверждать, что события легендарной ночи в марте 1987 года, когда автобус, в котором находился Нильс, застрял из-за разлива горных рек и чемпион удовлетворил четырнадцать баскетболисток из сборной Копенгагена, — не что иное, как плод воображения корреспондента “Новостей”. Не более достоверна история о том, как Нильс, не прошедший во второй тур состязаний в Роли (США), с досады проглотил все содержимое мини-бара в своем гостиничном номере, включая бутылки и открывалки.
И все же лучшее создание Фризон-Роша — это, бесспорно, личность Гаэтана Урукуе. Двадцатитрехлетний колумбиец блистательно дебютировал на боулдерском турнире, завоевав почетное четвертое место (мне, право, сдается, что этот турнир лишь затем и понадобился Фризон-Рошу, чтобы запустить на орбиту своего протеже). Очень скоро Урукуе становится одним из самых серьезных соперников Нильса. Его колористический стиль, далекий от европейского академизма и полный естественной свежести, ставит в тупик противников. Судя по фотографиям из “Новостей”, Урукуе весьма хорош собой, поэтому никого не удивила его помолвка (в январе 1992 года) с Лорейн Кастальдо, дочерью сенатора-республиканца, известного своей непримиримой борьбой с наркомафией. Увы! 2 марта того же года “Новости” опубликовали выдержки из ответа ФБР на запрос сенатора Кастальдо. Неопровержимые данные гласили: Гаэтан принадлежит по материнской линии к клану Паренке, одному из пяти крупнейших семейств, входящих в Медельинский картель. А значит, преступник Луис Паренке, экстрадиции которого добивался Кастальдо, доводится Гаэтану свойственником. Такого брака сенатор допустить не мог, и, хотя Урукуе с пеной у рта все это отрицал, помолвка была разорвана.
3
В апреле 1992 года Шарль де Вирмон предпринял с помощью независимого социологического центра статистическое исследование читательского мнения. И, вероятно, результаты этого опроса сыграли немалую роль в том, что несколько дней спустя он решил прекратить выпуск газеты.
Статистика показала, что 59% из 135 000 читателей “Новостей” не знают, чем их любимая газета отличается от других ежедневных изданий. Что касается остальных, то 2% из них полагают, что “в этой газете все неправда”, 1% — что “это сатирическая газета”, а 3% — что “вначале она давала ложную информацию”. Респондентам напоминали о заявлении, которое сделал основатель и главный редактор “Новостей” несколько месяцев тому назад, и спрашивали, “что они думают о газете, в которой содержится один процент ложной информации.” Ответы были разные, но все в равной мере неожиданные. “По-моему, в этой газете не больше вранья, чем в любой другой”, — таково оказалось самое распространенное мнение (36%). На втором месте ответ: “Это придает хронике остроту” (19%). Нередко и такое суждение: “Все равно никак не отличишь истинную информацию от ложной” (15%).
И наконец, как выяснилось — к этому выводу одинаково охотно апеллировали и сторонники, и противники “Новостей”, — 65% читателей считали, что “эта газета информирует их лучше, чем другие”. Когда одного из ответивших таким образом, активного потребителя информации всех видов, спросили, на чем основывается его уверенность, он сказал, что статьи “Новостей” не всегда правдивы, зато логичны и правдоподобны. Из них можно узнать не то, что было, но что могло бы быть. На его взгляд, это не менее интересно.
4
Тридцатого апреля 1992 года Шарль де Вирмон собрал новую пресс-конференцию в том же зале Берлиоза, где семь месяцев тому назад ошеломил коллег своим проектом.
“Сегодня я буду еще более краток, чем в прошлый раз, — начал он, — и даже не стану отвечать на вопросы. С согласия основного держателя акций, я решил прекратить издание “Новостей”. Полученная за семь месяцев прибыль позволит заплатить щедрое выходное пособие персоналу. Дело не в коммерческих затруднениях — читательский спрос на газету достаточно велик, тираж стабилизировался на уровне 140 000 экземпляров, что значительно превышает уровень рентабельности.
Однако этот результат, которым удовольствовались бы многие из моих собратьев, мне представляется недостаточным. Специфическая позиция, которую мы заняли, привлекла к нам симпатии определенной части общества, но оттолкнула другую, довольно значительную часть — всех тех, для кого понятие фальсификации несовместимо с самой идеей средства информации. Как бы мы теперь ни расширяли рекламную кампанию, читателей у нас не прибавится. Для этого пришлось бы заставить публику забыть нашу тактику. А этого мы не хотим.
Однако мы не покидаем поле боя. Да, “Новости” вышли сегодня в последний раз, но мы еще вернемся. Когда-нибудь, через полгода или через десять лет, мы повторим свой опыт и на этот раз наверняка одержим полную победу. Только не рассчитывайте, что мы откроем карты. Наше издание — газета, журнал или обозрение — как знать? — будет похоже на любое другое. Возможно, мы начнем с нуля и создадим новый печатный орган, а может быть, основательно перекроим какой-нибудь из старых, оставив прежнее наименование. Решать моему преемнику. Сам я, по понятным причинам, должен исчезнуть. Мое имя слишком тесно связано с начинанием, продолжать которое будет другой”.
Перевод Натальи Мавлевич