Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 4, 2013
С литературой путешествий – и не
только на русской почве, на которой, говорят, травелог
как жанр ещё и не освоен, как следует (и уж не поздно ли?), — нынче происходит примерно то же, что случилось с живописью, когда возникла
фотография. Эта последняя, появившись, взяла на себя задачу точного отображения
видимой реальности – освободив живопись для иных, куда менее очевидных задач.
Вот и теперь, когда есть масса
внелитературных и внесловесных способов узнать, как
выглядят иные города и страны: можно прочитать в блогах,
посмотреть фотографии, видео, карты Google Earth… – в простом описании перемещения от точки А к точке Б стало чувствоваться нечто неустранимо
избыточное. Критики и вообще комментаторы культурных процессов ещё видят смысл
в напоминании читающим и пишущим о том, что «помимо физического перемещения
тела в пространстве», этот жанр вообще-то «предполагает и метафизическое
путешествие, в финале которого происходит если не взросление, то как минимум умудрение (как
повествователя, так и читателя)».[1] Беда в том, что в культуре с пониженной
метафизической чувствительностью – наша как раз такова – и с крайне смутным
представлением о том, восхождение к каким ценностям следует считать взрослением
и умудрением, такие напоминания обречены
оставаться неуслышанными.
Притом в самой идее «путешествия»
продолжает оставаться нечто весьма привлекательное для общекультурного
сознания. Неспроста тексты о путешествиях, переводные и оригинальные,
продолжают появляться в изобилии. Их совокупность и процесс их изготовления со
всеми его особенностями для удобства обозрения будем именовать «травелография», а пишущих такие тексты, соответственно, «травелографами».
И по сей день, несмотря на явную
вроде бы тщетность пересказа поездок словами, есть множество желающих издать
книгой или хотя бы выложить в блоге свои записки о
том, как они куда-то поехали и что интересного и полезного для других
путешественников они там увидели: эдакие субъективные
путеводители. Вся эта вполне массовая продукция, представляющая интерес скорее
социологический, нежели литературный, спору нет, находит свою благодарную
аудиторию. Куда интереснее, что она, как всё массовое, начинает вызывать
сопротивление.
В области литературы немассовой,
в ответ происходящему, кристаллизуется собственный травелогический
дискурс. Русская травелография
в последнее, примерно, десятилетие – когда уже и наездились, и насмотрелись, и
наговорились — стала выращивать свои нефотографизмы.
Осваивать области своих неочевидностей.
Интерес к травелогам,
сама потребность читающей и пишущей публики в них, какого бы те ни были уровня
сложности, – симптоматичны. Даже такое
интеллектуальное издательство, как «НЛО», завело у себя «травелогическую»
серию – «Письма русского путешественника» — и собирает в ней тексты о
взаимодействии человека и пространств, написанные в широкой, с размытыми
границами переходной области между изящной словесностью и литературой
нон-фикшн, тяготеющие то к одному, то к другому из этих полюсов. Само собирание
таких текстов в серию – то есть предложение увидеть и осмыслить их как
цельность – уже разновидность анализа, по крайней мере, отчётливо преданалитическое состояние вопроса. Пора анализировать.
Для чего именно всё это
симптоматично – ещё большой вопрос. По крайней мере, окончательного ответа на
него у нас нет, но предлагаются разные его варианты.
Есть, например, версия, что
интерес к литературе путешествий – свидетельство переходного этапа в развитии
культуры[2], сопоставимого с тем, что случился в пору предыдущего расцвета травелога в европейской словесности, в двадцатые-тридцатые
годы XIX века. Есть и та, что видит корни «травелогического
бума» (и популярности нон-фикшн вообще) – в истощении художественного,
вымышленного, в утрате доверия и интереса к сюжетному,
в открытии того, что сюжеты вообще и исчислимы, и предсказуемы. Впрочем,
предполагаемый кризис беллетризма – не составная ли
часть кризиса культуры вообще – когда старые, сложившиеся формы не работают, по
крайней мере, не вызывают прежнего безграничного доверия? Во всяком случае,
похоже, что тяга к литературе перемещений – показатель культурного
беспокойства, общекультурной потребности в изменениях, в преображении, в выходе
из привычного, устоявшегося и изношенного.
Есть представление, что романа-травелога в полном смысле этого слова на русском
языке сегодня нет. Так считает, например, Алёна Бондарева, автор вышедшей в
прошлом году в «Октябре» обзорной статьи о травелогах.
«В книжном варианте, — пишет Бондарева, — русского романа-травелога
почти не существует за редким исключением»[3]. Такими исключениями она готова
признать «Небесные тихоходы» Марины Москвиной или «Перс» Александра Иличевского, «лишь содержащий элементы рассказа о
путешествиях»[4].
Впрочем, кажется, всё сложнее. В современной
русской литературе есть по крайней мере два явления
(оба, по моему чувству, в числе важных литературных событий 2013 года),
соответствующих модели романа-травелога – именно
классической – с гораздо большей точностью. Это «Адамов мост» Сергея Соловьёва и «Матрос на мачте» Андрея Таврова. Герои
каждого из них проходят преображающий, меняющий их судьбу и сущность путь в
пространстве; оба эти странствия, не переставая быть привязанными к географии,
– метафизические. Это – пути-испытания: исход каждого не представим вначале.
Герои Соловьёва странствуют по Индии, по мере странствий меняются их отношения,
чтобы, наконец, измениться совсем. Героиня Таврова
скитается по России в поисках любимого человека, потерянного в одной из забытых
жизней (а с ним – и самой себя). Да, там есть и путешествия во времени, и не
только во времени – по разным уровням организации бытия, что в нынешней русской
литературе вообще редкость. Затем герои, воссоединившись, путешествуют по
разным странам, и в этих путешествиях – с их помощью — продолжают искать пути
друг к другу сквозь забвение и невозможность. Есть и ещё один роман-травелог — «Translit» Евгения Клюева: кстати, классичнейший
(был ли он в качестве такового узнан?), в котором развитие сюжета точно
совпадает с перемещением героя в пространстве. Он едет на поезде из России в
Данию через Европу, небо над которой забито пеплом вулкана Эйяфьятлайокудля
– нельзя летать. В каждой из точек пути жизненная ситуация героя меняется
– с каноническим для «настоящего» травелога, роковым, радикальным и таинственным его
преображением в конце.
Не менее интересны тексты,
соответствующие классической модели не так жёстко – и даже решительно от неё
отклоняющиеся. Особенно те, что относятся к той самой переходной области между
«фикшн» и «нон-фикшн», которую прослеживает «НЛО» в
своей «травелогической» серии. Она и предоставляет
нам разнообразие примеров для типов современного – поискового, становящегося,
размывающего границы беллетристики и документальности – травелогического
дискурса.
Попробуем если не выделить чётко
выраженные его типы (это, скорее всего, пока рановато), то хотя бы обозначить
некоторые заметные тенденции в нём.
Прежде всего, это – роман с
пространством и/или с чужой культурой. Из этой категории приходят на ум
посвящённый Иерусалиму «роман-травелог» «Город заката» Александра Иличевского и «Вернись
и возьми» Александра Стесина. При всей разности
этих текстов у них, почти парадоксальным образом, есть нечто общее: заворожённость Чужим. Это – сильная эмоциональная,
эстетическая, едва ли не метафизическая вовлечённость в пространство Иерусалима
у Иличевского. Или, в случае Стесина,
заинтригованность очень чужой и далёкой (ганской!)
культурой, настолько сильная, что герой готов освоить
её язык и жить в ней, хотя и без намерений ассимилироваться. (И
освоил, и жил. О том и рассказывает.)
Характерно, что оба этих романа с Другим написаны от первого лица, без
возможности провести чёткую разграничительную линию между героем и
повествователем. Это вообще типично для травелога.
Такое отношение к иным городам,
странам и культурам – насыщение их нужными себе смыслами, создание себе на их
материале личных пространств интенсивности – неотделимо, пожалуй, от их
домысливания, придумывания. (Стесин в этом смысле –
исключение: он критичен.) Отдельное явление в этой категории – русский роман с
Италией вообще и с Венецией в частности.
О Венеции на русском языке в
обозримое время вышло столько книг, оригинальных и переводных, что этот город
нельзя не признать одной из важнейших точек интенсивности русской культуры.
Уже, кажется, есть основания говорить о «венецианском тексте русской культуры».
Его новейшие особенности хорошо видны на примере двух книг, одна из которых
вышла, другая – ещё пишется, но автор ежедневно выкладывает фрагменты будущего
текста в Интернете. Это – «Моя Венеция» Андрея Бильжо и становящаяся на наших глазах «Внутренняя Венеция» Дмитрия Бавильского.[5] Очень коротко эти особенности могут быть
обозначены как, во-первых, перерастание эстетического (ведущего начала в
венецианском дискурсе ещё ХХ века), вращивание эстетики
и считываемой с облика города исторической памяти в некоторую более объёмную
цельность; во-вторых – присвоение города, делание его буквально продолжением
собственного тела.
Ведущий смыслообразующий
фактор в каждой из них – восприятие не просто личное и пристрастное, но
прямо-таки чувственное: не только глазами и ушами, но на вкус, запах, чувство
кожей температуры и влажности воздуха. Это — чтение городского пространства
собственным телом, превращение всего себя в слепок с него. От этого текст не
перестаёт быть описанием города, но обнаруживает как бы изнанку этого описания,
психофизиологические корни того, чему предстоит стать образом пространства.
Бильжо превращает в точки сборки
городского образа любимые им венецианские кафе и ресторанчики: представляет
Венецию на вкус – через её гастрономические обыкновения, неотделимые от образа
и чувства жизни вообще и непременно к ним, при ближайшем рассмотрении,
выводящие. Бавильский делает такими точками прежде всего места эстетически насыщенные — церкви и
музеи, но то, что в результате собирается, — выходит за пределы эстетики. Это скорее
ощупывание, с помощью Венеции, жизни в целом – он пишет едва ли не поминутную
хронику своего взаимодействия с городом. Характерно, что оба не смущаются
включать в рассказ события и детали исчезающе
сиюминутные: Бильжо – счета каждого из упомянутых заведений, Бавильский – происходящее на улицах, погоду, цены на билеты
в музеи, собственные эмоциональные и телесные состояния.
Это разновидность присвоения, да.
Традиционная травелогическая смысловая доминанта –
открытие, познание – здесь вроде бы сохраняется. Но не в меньшей, а иной раз и
в большей степени это оказывается познанием самого себя.
Далее – путешествие как практика
непринадлежности. Практика если не духовная,
то по крайней мере экзистенциальная, в которой очевидна инструментальность и пространства, и перемещений в нём. Тут
вспомним «Общество любителей Агаты
Кристи» и «Город Ё»
Глеба Шульпякова и «Книгу перемещений» Кирилла Кобрина. К
ним отчасти примыкает книга Дмитрия Бавильского «Невозможность путешествий» — но о ней
особо.
Каждая из этих книг лишь внешне –
сборник очерков, не связанных ничем, кроме темы путешествий да обложки, под
которую они помещены. Каждую держит общая, сквозная тема: обретение
независимости от любого пространства, от любого географического, культурного и
т.п. контекста. Выщупывание в себе неизменного ядра.
Каждое из посещаемых авторами-героями мест описывается едва ли не только за
тем, чтобы выстроить и обозначить между ним и собой надёжную дистанцию.
Как будто та же задача заявлена и
в «Невозможности путешествий». Собственно, заглавная их невозможность, по
Сенеке, состоит, объясняет нам автор, в том, что повсюду возишь самого себя и,
значит, не достигаешь основной цели путешествий: не меняешься. На самом деле,
меняешься или нет – ещё большой вопрос, и, в отличие от Кобрина
и Шульпякова, дистанций между собой и посещаемыми
местами Бавильский не выстраивает. Напротив, как и в
своих ныне пишущихся венецианских хрониках, он даёт максимально подробный
чувственный слепок с любого места, идёт ли речь об иных городах и странах или о
родном посёлке АМЗ на окраине Челябинска, путешествие по которому —
одновременно и путешествие по разным слоям, этапам и уровням прожитой здесь
собственной жизни. Это ли не присвоение? Последняя же часть книги посвящена
прочтению чужих травелогов разных времён и даже
разных культур: путешествие по путешествиям, путешествие в квадрате… присвоение
присвоения.
Словно в противовес набирающей
силы практике непринадлежности, есть в русской травелографии
и противоположная тенденция: упражнения в принадлежности (к русской ли культуре
и судьбе, к мировой ли культуре, к уделу ли человеческому вообще). Это, так
сказать, литература солидарности. Она явно родственна роману с пространством:
тоже – присвоение мест, вписывание их в себя, – отличаясь от него разве меньшей
степенью субъективности, телесности и сиюминутности. Но задачу она выполняет
похожую: вживание в новообретаемые места,
установления связей с ними. Культивирование чувства, что каждое из мест, куда
приезжаешь, имеет отношение к твоим личным смыслам и способно стать для них
ресурсом. Из недавнего — путевые записки Петра Алешковского
«От Москвы…» и «На пути в Итаку» Сергея Костырко.
Особенно же стоит упомянуть (и однажды осмыслить отдельно) работу в травелографии Василия Голованова — «Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий», «Пространства и лабиринты», недавний
сборник «К развалинам Чевенгура». Это – уже не личное (хотя личное начало
здесь очень сильно), а культурное присвоение пространств, выявление их
способности к порождению общезначимых смыслов. К той же традиции, по сути –
неважно, насколько традиция отрефлексирована –
принадлежит классический уже «Гений
места» Петра Вайля.
Ещё один тип, доведший до
известного экстремума одну из тенденций классического травелога
– преображение путешествующего, — представлен книгой Андрея Левкина «Вена: операционная система». В роли
«операционной системы» здесь оказывается весь город, а оперирует она, как с «формообразуемым» началом, с попавшим в него человеком. Это
– штучный, на одного человека рассчитанный эксперимент: выявление с помощью
города экзистенциально значимых состояний, бытийных матриц; совпадение в их
пределах героя эксперимента с самим собой в наиболее важных из своих вариантов.
В конце концов — подлинность существования и чувство этой подлинности,
внутренней — не переводимой до конца в слова — точности.
Отчасти родственно этому –
отсылая, однако, через человеческие состояния к надчеловеческим
смыслам — путешествие онтологическое (можно даже сказать, «мистическое»). Этот
тип текстов представлен «Тремя
путешествиями» Ольги Седаковой. В трёх
упоминаемых точках: Брянск, Тарту и русско-эстонское пограничье (и с ним –
пограничье времён: переход от советского состояния к
совсем ещё неясному постсоветскому) и итальянская глубинка, — там проживаются
разные состояния самого бытия. (К этой категории может быть отнесён, пожалуй,
ещё «Матрос на мачте» Андрея Таврова.)
И, наконец, — тип исключительный:
своего рода противоядие против травелогов и
очарования пространствами. Стоит особняком, аналогов не имеет (впрочем, не
доведённая ли это до своих дальних пределов тенденция, начатая вполне ещё
традиционными текстами Кобрина и Шульпякова?).
Это – то, что делает в русской травелографии и
литературе вообще Дмитрий Данилов, автор «Описания
города» и куда менее замеченного, но в том же направлении работающего
текста «146 часов» — о
железнодорожном пути от Москвы до Владивостока.
Формально это — вполне травелоги: хроники путешествий. По существу — антитравелоги, вытравление из себя не то что даже травелога как жанра, а самого травелогического
зрения. Именно к этому ведёт сухая, скрупулёзная регистрация происходящего и
видимого – с принципиальным для автора отказом от местоимения «я» и глагольных
форм первого лица, дополненным на сей раз ещё и изъятием из текста топонимов и
имён собственных. Заявленная в начале задача: «Чтобы город стал как родной.
Чтобы пропитаться городом. Чтобы город вошел в печенки» — не более, чем техническая уловка. Настоящая цель – освобождение и от
города, и от потребности в городе, вообще — в путешествиях и во всём, что они
способны с человеком сделать: «Надо как-нибудь так сделать, чтобы больше сюда
не приезжать».
В целом о происходящем можно
сказать вот что. Фокус внимания травелографа заметно
смещается извне – внутрь. (Происходит, так сказать, интериоризация,
«овнутрение» путешествия.) Пишущим
всё больше интересно описание не столько зримого мира самого по себе, сколько
взаимодействующего с ним человека, его внутренней феноменологии.
Пространство всё чаще становится инструментом для решения внеположных ему
задач.
Но не означает ли это нарастающей
слепоты к самому пространству?
_____________________
[1] Алёна Бондарева. Литература
скитаний. «Октябрь», 2012, № 7.
[2] Этой версии придерживается,
например, главный редактор «Нового Литературного Обозрения» Ирина Прохорова –
как следует из её высказываний в диалоге на радио «Комсомольская правда» с
авторами наиболее заметных в литературе последних лет «травелогических»
книг – Дмитрием Бавильским и Глебом Шульпяковым (эфир от 09.10.2013.)
[3] Алёна Бондарева. Литература
скитаний. «Октябрь», 2012, № 7.
[4] Там же.
[5] Выкладывается в журнале:
http://paslen.livejournal.com/