Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 4, 2013
1
Кенор нехорошо на меня
смотрит. На его физиономии играет паскудная улыбочка
— верный знак того, что он зол и готовит мне разоблачение. Зализанный на косой
пробор, розовощекий, всегда с потупленным взором, но очень смешливый, как
дьячок из чеховской «Дуэли» — Кенор улыбается даже
когда приходит в ярость. В этот момент
его травоядные черты освещаются мефистофельским коварством. А если уж он
носит в себе знание о чужом преступлении — яд этой тайны так отравляет его, что
рожу то и дело сводит спазмом гнусной радости, хотя на
самом деле Кенор очень страдает.
За три года я хорошо изучила все оттенки его улыбок, так что никаких сомнений
быть не может: Кенор все знает. Ну и пусть.
Интересно, кто ему стукнул? Леонорова? Как-то раз я
ей легонько вмазала — так, воздушный подзатыльник,
чисто для субординации, ничего личного. Она заплакала… Такая
нежная. Меня потом два дня тошнило от стыда. Леонорова
все это, кстати, четко просекла и вроде бы зла на меня не держит. Да и не
похожа она на суку. Однако кто знает.
Или Брыдкина? С ней вышло все наоборот. Она у нас
была вроде подушки для иголок — каждая сявка ее
обижала, а та всё безмолвно сносила. Надо сказать, Брыдкина
очень уж некрасива. Лицо — как недопеченный, но пригорелый блин: круглое,
плоское, мучнисто-бледное, усыпанное бурыми веснушками. Из толстых век угрюмо
выглядывают черные глазки — тупо и враждебно сверлят пространство, не озаряясь
живой мыслью. Она ходит нечесаная и горбатая, пахнет свиньей и тяжело стучит
ногами. Родители Брыдкиной угорели насмерть во сне.
Так сказал Кенор… Ее звериное
одиночество странно трогало меня. И вот так случилось, что однажды,
когда Брыдкину в очередной раз травили всей спальней,
я за нее вступилась. Я крикнула: «Ну эй, девки, харэ, да? Отстаньте уже от человека». И они отстали. А
дальше произошло вот что. Брыдкина, потрясенная моим
заступничеством, стала ходить за мной, будто верный пес. Всегда и всюду. По
пятам. Она шла не рядом, а чуть в отдалении, молча, мрачно сопя, не отставая ни
на шаг. Она никогда не заговаривала со мной — только сопровождала меня с
упорством автомата. Я иду — она идет, я останавливаюсь — она тоже, я бегу — она
бежит следом, грохоча своими чугунными копытами. На второй день мне это
надоело. Я обернулась — в этот миг в глазах ее что-то зажглось — и говорю:
«Отвали, ладно?». Она тотчас погасла, по лицу словно пробежала рябь: обида,
разочарование, презрение — всё там было.
С тех пор — я знаю — она меня ненавидит. Меня это не удивляет. Здесь все
друг друга ненавидят, потому что нам друг от друга никуда не деться. Мы —
случайно попавшие в одну клетку крысы, нас ничто не связывает, кроме этой злой
случайности и этой злой неволи, и потому эта связь — невыносима.
Первое время меня баюкало заблуждение, что я — другая: ведь мне повезло
больше, у меня есть Аля, которая меня скоро заберет отсюда. У Брыдкиной вот — никого. У Леоноровой
— тоже, родители погибли в аварии. У кого-то — у Вали Коломенцевой,
например — просто пьют. Кого-то просто бросили. А у Леры Бондаренко мать
внезапно сошла с ума, и поэтому государство отобрало у нее детей — Леру и ее
старшего брата Ваню. Лера из-за этого стала прямо доктором медицинских наук:
прочитала о психах все, что смогла найти в нашей
школьной библиотеке, и теперь живет в страхе, потому что, как оказалось,
шизофрения — болезнь наследственная. Лера боится, что
когда-нибудь тоже заболеет, она мне призналась по секрету, мы сбежали с алгебры
и спрятались в гладильной, и Лера сказала: только никому ни слова. На
меня ее признание не произвело впечатления: она слишком красива для того, чтобы
можно было ей сопереживать. Мне казалось, что бы с ней ни произошло — все будет
ей к лицу, все выйдет в ее пользу. Ее не портят даже ихтиандровые
перепонки — сросшиеся пальцы на ногах, по два на каждой ступне. Пока она, с
выражением скорбного удивления в глазах, делилась со мной своим знанием, мне
вдруг пришло в голову, что никто не спасет меня от нее, никто. В бытовке стоял запах
проутюженного белья — не такой, как бывает в обжитом углу, а холодный, пустой,
односложный — с тех пор этот запах навсегда связан с ее властью надо мной.
2
Я здесь уже три года, с тех пор как… Неважно. Аля обещала, что это
продлится недолго, надо только чуток потерпеть. И я терплю. Она дала мне с
собой этюдник — чтобы я не забывала, кто я такая… «Они несчастные дети, ты —
другая, помни об этом». В рейсовом автобусе меня вырвало. Я заблевала себя,
Алю, пол под сиденьями… Мы долго переодевались, отмывались водой из бутылки,
оттирали пол — все на ходу, в тряске, наперекосяк,
поочередно закрывая друг друга Алиным плащом, и какой-то мужик все время
перегибался, выворачивал шею, следил за нами. «Ничего… — сказал он, когда мы
закончили, — бывает… Девка-то малая совсем… слабенькая ишшо.
Лет пятнадцать?» — «Какое пятнадцать! — возмутилась
Аля. — Ей двенадцать всего!» Я замычала и ринулась в проход — мне опять стало дурно.
«Остановите, остановите!» — закричала Аля. На обочине я долго корчилась над
чахлой серой травкой, тупо разглядывая ее сквозь слезы, и наконец
с последним, самым мучительным спазмом из меня выдавилась горькая вязкая капля,
которая все тянулась, тянулась и никак не отклеивалась ото рта.
И вот приехали. Аля ушла что-то оформлять, с кем-то разговаривать. Я с
вещами сидела в холле, оцепенев перед лицом своей новой судьбы. Вокруг стоял
тот особый мерзкий запах, которым сопровождается циклевка паркета в казенных
домах. К нему примешивалась вонь жареной рыбы и
хлорки. Только что кончился урок, и все этажи содрогались от грохота дверей и
топота ног, по коридорам с дикими криками носились «несчастные дети», а я
чувствовала себя стеклом, которое вот-вот разобьют.
Потом с улицы стали входить мальчики и девочки в спортивной форме: класс
возвращался с физкультуры, и я почему-то вдруг поняла, что это — мой класс.
Замыкал группу физрук — короткий и невероятно широкий человек с мясистым лицом
цвета пармской фиалки и ледяными глазками. Рядом шел
стройный мальчик с баскетбольным мячом, в короткой болоньевой курточке. Они
остановились напротив окна и минуту о чем-то говорили. По лицу тренера было
ясно, что этот ученик — его любимчик.
Мальчик и влек меня чем-то, и раздражал. Сперва я
заметила его экстравагантность, даже курточка сидела на нем как-то манерно и с
претензией, а в движениях было что-то резкое, какая-то дерганая грация, словно
ему не стоялось на месте, нетерпелось, хотелось
бежать или прыгать. Лицо было выразительно на грани вычурности, я не могла
отвести от него взгляда, оно меня гипнотизировало и сокрушало, как движение
неизвестной стихии, и в какой-то миг все вокруг исчезло: пропали все звуки и
образы, все, кроме этого лица, в чертах обманчиво простого, но в их
взаимодействии — удивительного. Все черты были крупной, четкой лепки. Нос —
по-деревенски толстоват. Шапочка русых, облинялых на солнце волос. Выпуклые,
идеально изогнутые губы. Большие глаза с густыми ресницами, казавшимися в
контражуре пучками мохнатого света. Аля
потом сказала: «хлебная внешность». Или соломенная? Не помню. В ее таблице
элементов это нижняя строка. Аристократичная внешность, считает Аля, всегда
каменная. Не золотая, не жемчужная, не какая-нибудь там эфирная — а именно
каменная. Не знаю… Мне безразлично, из какого материала сделана красота. А в
этом лице был некий даже избыток красоты, и невозможно было сказать — откуда
она сияла.
Я очнулась, только когда заметила, что соломенный мальчик обнаружил мое
наблюдение за собой. Теперь, разговаривая с физруком, он изредка бросал на меня
насмешливые властные взгляды, и я, пылая от стыда, тотчас его возненавидела.
Когда разговор закончился, тренер взял у мальчика мяч
и пошел в свою сторону, а мальчик пружинистой походочкой
— в мою. «Это что за ящик у тебя?». «Да так…
Этюдник», — ответила я сдавленным голосом, стараясь выглядеть безмятежной.
«Покажи!». Я послушно открутила винты и поставила свой секретный чемоданчик на
телескопические ножки. «Ого! А что внутри?». Я подняла крышку, и он склонился
над ящиком, разглядывая тюбики и кисти, но не трогая
их. Он даже завел руки за спину, мол, я тут не сельпо какое-нибудь, а
культурный человек.
Его любопытство становилось все деликатней и вкрадчивей. Он продолжал
задавать вопросы. С каждым разом тон его делался мягче, но и как-то
привязчивее, иногда звучали прямо-таки нежные, едва ли не приторные ноты,
однако глаза то и дело щурились и стреляли в меня каким-то ревнивым интересом. Это было странно и мало похоже на обычное поведение мальчиков… Я
смутно чуяла здесь какой-то подвох. Но мне и в голову не могло прийти,
что передо мной вовсе не мальчик, а девочка. Девочка, черт побери.
Так я познакомилась с Лерой.
3
Этюдник я с тех пор не открывала. Он на три года сложил свои длинные
коленчатые ножки и упокоился под моей кроватью — преткновение для веников и
швабр — сам себе гроб и мертвец, с мертвыми красками в цинковых тюбиках… Иногда я суеверно думаю, что его главное предназначение в
том и состояло, чтобы привлечь Леру. Я обладала необычным предметом — предметом
из какой-то взрослой жизни, из закрытой области каких-то специальных знаний и
умений — все это делало меня в Лериных глазах существом неординарным. А все
неординарное должно было принадлежать ей.
Все эти три года она врастала в мою волю, а я пыталась ее отторгать, я
сопротивлялась, но всегда неудачно, всегда все заканчивалось тем, что я чуть ли
не плакала у нее на груди, лепеча слова раскаяния. Ссора обыкновенно начиналась
с пустяка и, стремительно накаляясь, разгоралась в драку. Лера была гораздо
сильнее и реактивнее, но у меня было преимущество в
росте и весе, так что мы успевали сильно измотать друг друга, излягать, поколотить, изорвать и расцарапать, прежде чем
мне засчитывалось поражение. Девки нас боялись растаскивать, дожидались, когда
я выбьюсь из сил — но злоба не позволяла мне сдаться, и нас приходилось
таки разнимать. Я всегда проигрывала, я знала, что Лера непобедима, что
переть против нее — все равно что бежать с мухобойкой против пули, — и тем не менее драку всегда начинала я. Первый удар всегда
был мой. Я не выдерживала словесной борьбы: она умела внезапно уколоть в
больное место — самым простодушным тоном, при этом лицо ее имело хладнокровное
и насмешливое выражение. Это было невыносимо! В голове у меня что-то взрывалось
— и всё. Я не помню, как бросалась на нее — помню только черную ярость. В
следующий миг я обнаруживала себя уже схватившейся с Лерой. И ясно было одно:
мне конец.
А потом, через день-два, мирились, конечно. Ну, как… Я говорила: Лерка, мол, ты это… я это… не знаю, что на меня вдруг нашло
и всё такое… прости, не хотела, давай дружить. Искренне говорила. Потому что —
ну ведь правда не хотела! Не хотела ни этой черной ярости, ни ненависти. И не
знала, что с этим делать.
Знала только, что моя ненависть к ней как-то связана с ее красотой.
Зависть? Да, зависть! Каждая секунда моей жизни была отравлена Лериным
совершенством. Все, все в ней терзало меня. Все в ней было так ловко устроено,
так точно подогнано одно к одному — и все беспрестанно двигалось с избыточной
энергией и резкой грацией механизма.
Вот она заходит в класс. Я смотрю, как под плиссированной тканью школьного
платья упруго ходит ее маленький крепкий зад, как задорно вздрагивают в такт
шагам ее курносые грудки, — и мне хочется, чтобы какая-нибудь дикая сила
разорвала ее на куски.
За соседней партой Артем Деркач и Коля Муравейчик следят за ней, низко, как стервятники, пригнув
головы. Когда она проходит мимо, Деркач, пуча глаза в
ее сторону, показывает Муравейчику линейку. Муравейчик, давясь от смеха, мотает головой и достает из
книги закладку. Оба ржут. Почему-то они решили считать Леру «плоской», и все
эти трусливые намеки и ужимки — это такой безопасный способ глумиться над ней в
ее присутствии. Им хочется ее унижать. При этом, я
знаю — они оба влюблены в нее. Они влюблены в нее злой, лживой, безнадежной
любовью. И всякий раз, когда она проходит мимо, они фальшиво смеются,
выворачивают шеи, зубоскалят. Стерлядка, плоскодонка, закладка… А я злорадствую. Как будто от их насмешек Лера и впрямь
теряет свою красоту и власть. Словно эти несчастные придурки — часть той дикой силы, которая
когда-нибудь, по моему хотению, разорвет ее на куски.
Вот что я должна ей сказать в минуту сердечного откровения: «Наивная,
беспечная, самодовольная Лера! — должна сказать я. — Твои
прекрасные сиськи царапают своими сосками мою душу.
Чтоб ты знала, сука, как я тебя ненавижу! Сдохни!
Умри немедленно! Исчезни без остатка». Но вместо этого я бормочу какие-то
невнятные оправдания, льстивые заверения, жаркие (и жалкие) слова раскаяния… Зачем? Зачем я так пресмыкаюсь? Я знаю одно: если она
перестанет со мной дружить, я умру от горя и тоски.
4
Потому что Аля меня обманула. И у меня никого больше нет.
И поняла-то я это ведь как-то вдруг и невпопад — случайно прилетело и, как
это всегда бывает, откуда не ждешь.
Дело шло к отбою, и поэтому все были в сборе — кто валялся на кровати, кто
играл в карты, кто гадал — все девки разбились по кучкам, а мы втроем — с Лерой Бондаренко
и Валей Коломенцевой — устроили научный диспут о
врожденных уродствах. Вспомнили всё: слова «рудимент» и «атавизм», хвостатых и
волосатых детей из учебника биологии, заспиртованных младенцев из кунсткамеры и
другие интересные ужасы. А Лера, прочитавшая медицинскую энциклопедию,
рассказала, что одна тетенька сорок лет проходила с мертвым ребенком в животе,
и обнаружили это только после ее смерти: «Вскрытие показало!». Коломенцева скривилась: «Да ну. Не бывает такого. У нас
одна алкашка, наша соседка по этажу, так откинула
коньки: ребеночек умер у нее там, внутри, а она че-то
не помню что — то ли в запое была, то ли что, короче — не почесалась в
больничку пойти. Короче, скепсис и трындец». Лера зароготала: «Сама ты скепсис! Сепсис, чумичка
ты лесная! Сеп-сис!». Ну и
заспорили. И тут я встреваю: «Бывает! Мне Аля рассказывала. Бывает так, что он
не разлагается там, а как-то каменеет, а женщина даже не в курсе, что
беременная…». Я часто ссылалась в спорах на Алю — как Лера на медицинскую
энциклопедию. Это был мой самый веский аргумент. Так и в тот раз. Я говорю:
«Есть даже такой термин: “каменный ребенок”. Мне Аля сказала!». Авторитетно так
говорю. И тут замечаю тяжелый звериный взгляд из угла. Это Брыдкина
на меня смотрит. Смотрит, смотрит… И вдруг — как заорет во
всю пасть: «Да задолбала
твоя Аля! Сколько можно! Аля то, Аля сё! Кому какое дело до твоей Али?!».
Ого, подумала я. Валаамова ослица заговорила. И все притихли. Немая сцена.
Я понимала, что надо что-то сделать — как-то показательно ее проучить —
восстановить порядок, одним словом. Но внезапная слабость овладела мной. В
горестном оцепенении смотрела я на нее и видела себя — видела насквозь.
Одиночество, ожесточение, отчаяние — вот что я видела. И, конечно, зависть. Она
завидовала мне: у меня ведь есть Аля! И
как только я поняла причину ее зависти, я вдруг поняла, что Али у меня нет.
Давно уже нет.
5
Как-то вечером, после отбоя, мы лежали с Лерой нос к носу (наши кровати
были всегда сдвинуты) и делились сокровенным. Лера призналась, что у нее есть
мечта — мотоцикл. «Я представляю, как сяду на него и уеду… Буду
просто ехать и ехать, без остановки… Ехать и ехать… Это
такой кайф! Меня однажды Ваня катал…». Ее брату было, как нам сейчас,
пятнадцать, когда мать попала в дурку. Теперь он
служил во флоте где-то на другом краю материка. «Вот выйду отсюда и сразу куплю
моцик. Только сначала надо денег где-то достать…». Я
почувствовала, что она чего-то недоговаривает. «И где ты собралась взять
деньги?» — спрашиваю. «Ну-у,
не знаю… — притворно тянет она и вдруг быстро и тихо добавляет: — Можно,
например, продать свою девственность». Я оторопела. «Как это, — говорю, —
продать? Кому?». «Ну? кому-кому… Что ты как маленькая! — Лера придвинулась ко
мне и горячо зашипела в ухо: — Знаешь Чеботареву из десятого “Б”? Ну такая вся…
Прикид, все дела… Да! Так
вот, она мне сказала… Да не дергайся ты, слушай!..
Короче, она может все устроить… Да слушай ты! Я те
говорю! Это будет только один раз! А бабла дадут
кучу! Не, ну скажи: а нафиг она нужна, эта
девственность? Все равно когда-нибудь… ну, ты понимаешь, да?.. больно и
задаром. А тут — раз! — и куча бабок сразу!». «Ну, допустим, — сказала я, когда
смогла заговорить. — Но ведь это… Противно! Ты представь: какой-то старый
бабуин с морщинистой жопой будет тебя…». «Фу!» —
вскрикнула Лера. И замолчала. И промолчала минуту. Затем сказала: «Да. Об этом
я не подумала». И еще через минуту, громко: «Блин! Меня сейчас вырвет!». «Да
заткнитесь вы! — донеслось из темноты. — Дайте поспать».
Мы заткнулись. Тотчас нас обступила ночь — задышала, завздыхала,
заворочалась… Двадцать дыханий, все время как бы сонастраиваясь и сбиваясь, звучали как шум прибоя, и сквозь
этот шум внятно, с какой-то особенной чистотой и грустью, доносились внешние
звуки. Вот пролетел самолет — с заунывным, потусторонним гулом, и долго-долго
тянул из сердца жилу… Где-то в недрах спящего города что-то хлопнуло — печально,
как выстрел самоубийцы. Кто-то из девчонок застонал. Резко скрипнули пружины: Леонорова вдруг села в постели строго и прямо, лунатическим
контральто возвестила: «Илбарак, илбарак,
илбарак!» — и снова легла.
«Она все равно тебя обманет, — сказала я. — Один раз, как же! Заманит на
панель, и всё». Внезапно я вспомнила об этюднике под кроватью. «Кстати, —
говорю, — панель это тема». И я объяснила Лере, что на языке художников
«панель» — это уличное рисование за деньги. «Видела, в метро, в парках они сидят?
Рисуют прохожих. Один портретик — пять баксов. Пять баксов за полчаса, прикинь? Представляешь, сколько за день
выходит? А рисуют они плохо. Аля говорила, что я рисую лучше — а мне тогда
двенадцать лет было. Я, правда, уже три года как похерила это дело… Но тут как с велосипедом: нельзя разучиться, если уже
умеешь». Лера вздохнула: «Ну, это не про меня. Я ведь рисовать не умею». «А
тебе и не надо. Рисовать буду я. А ты будешь моей моделью — для завлечения
клиента. Деньги — пополам. Ну, как?». Идея быть моделью ей понравилась даже
больше, чем перспектива быстрого обогащения. Выступить решено было в субботу.
6
Конечно, мы нарушили режим. Ушли из интерната тайком, без спроса. Выкинули
в окно этюдник, затем вылезли сами. Перебрались через ограду и оказались на
свободе. В этом побеге не было острой необходимости: Кенор
бы нас и так отпустил. Правда, не дольше чем на два-три часа. И тогда бы он уж
постарался проследить, вовремя ли мы вернулись. То есть буквально караулил бы
на входе, а по углам расставил вахтеров и нянечек. И если бы мы опоздали —
устроил бы допрос: где, откуда, почему так долго и зачем этюдник. А нам это
было совсем ни к чему. Проще было смыться втихую. Окно
за нами закрыла Коломенцева.
Около девяти утра мы заняли скамейку в городском парке — не так чтобы
совсем рядом с аттракционами, зато в стороне от художников, которые кучковались на козырном месте — у касс и ларьков с мороженым. Их было
пока немного, все — бородатые хмыри. Я чувствовала
себя самозванкой. И мне казалось, что все вокруг знают о моем самозванстве и
только ждут момента, чтобы разоблачить меня. Я взглянула на Леру. Мой страх ей
не передавался, а своего она не имела. «Че-то я
очкую», — сказала я. «Чего? — удивилась она, — ты ж сама говорила, что эти
доходяги рисовать не умеют». Она беззастенчиво уставилась на художников: «Зырь, какой забавный чудик! Вон тот, в бабушкиной кофте,
ха-ха! Ну и прикид!
Гляди-гляди? Рисует прямо на коленке, в каком-то блокнотике — блин, и я так
могу! У него даже этюдника нет, тоже мне художник!». Ее наивная язвительность
внезапно придала мне духу. «Ладно, — говорю, — только давай цену поставим не
пять баксов? А, например… один». Лера не возражала.
Я написала на картонке «1 доллар по курсу», разложила этюдник, закрепила на
нем альбом «для черчения», приказала Лере «замри» — и приступила. Через пять
минут я перестала замечать окружающее…
«Похоже!» — произнес кто-то за моим плечом. «Не-е…
Лицо какое-то… квадратное!» — запротестовал другой.
Тут я очнулась и обнаружила, что вокруг столпилась тьма зрителей. Вернее, не то
чтобы тьма, всего-то человек десять — но у меня в глазах потемнело от страха.
Рисунок был почти закончен, и я не знала, как себя вести дальше. Мне хотелось
спрятаться. Я склонилась над листом и вновь и вновь прорисовывала одни и те же
детали. «Готово!» — нетерпеливо крикнул кто-то. Послышались одобрительные
замечания: «Хорош! Красиво! Годится!». Лера, не выходя из позы, тоже начала
беспокоиться: дрыгала ногой, нервно поводила плечами, вытягивала шею и таращила
глаза, как бы пытаясь дотянуться взглядом до рисунка и увидеть, что же там
такое. «Ну, вроде всё», — наконец объявила я, и она тотчас вскочила, чтобы
посмотреть. На ее место тут же сел пролетарий лет двадцати пяти: «Девушка, меня
нарисуйте!». Лицо у него было в форме лаптя, длинное и вогнутое, с мелкими
слабыми глазками. Потом был дяденька, похожий на проворовавшегося бухгалтера.
За ним — прыщавый дембель с
золотым аксельбантом на груди. Парочка влюбленных. Девочка лет шести, которая
качалась, вертелась и не досидела до конца, — мать заплатила, но рисунок не
взяла. Было еще несколько мужчин — все отменно некрасивые. Зрители сочли, что
каждого из них я приукрасила. Портретируемые — что изуродовала.
А потом — небеса разверзлись, и раздался этот мерзенький,
ехидный голос: «Ну что, девочки, демпингуем?».
Вот это был типчик! Рыжий насквозь. Он кружил, как-то по-особенному выгибая
ноги, сверкая красными носками. И смотрел так искоса, по-птичьи, как бы
примериваясь куда клюнуть. Я не поняла смысла его загадочной фразы, но чуйка
моя засигналила: «угроза, угроза!» — и я стала быстро
сворачиваться. Толпа зрителей вмиг куда-то улетучилась.
А этот всё кружил, все гарцевал. «Девочки куда-то собрались? А
поговорить?». И вдруг змеиным движением выхватил у меня целлофановый пакетик с
деньгами. «Ой, что это тут у нас? Грязные денюжки?».
«Мы заработали!» — крикнула Лера. Он ласково ей улыбнулся, помахал пакетиком и
сказал: «Хочешь работать — плати налог!». Я в бессильной тоске проводила
взглядом наши деньги, которые исчезли в заднем кармане его брюк. «Бери-бери!
Нам не жалко, — презрительно бросила Лера. — Купи себе новые носки». Лера умеет
разозлить. В этом она вся. «Тебе не нравятся мои носки?» — рыжий выкинул вперед
ногу — видимо, как прямой довод в защиту своих эстетических ценностей. Лера
молниеносно схватила его за щиколотку, резко дернула на себя и так же резко от
себя, ударив рыжего в грудь его же собственным коленом. Тот даже не успел
понять, что произошло, как уже катился на закорках по
земле… «Бежим!» — крикнула Лера, и мы побежали.
7
Мы бежали. Хохотали. Орали. «Как ты это сделала?! Блин, круто!». «Скажи,
да? Это Ваня меня научил! А нефиг лытками
махать!». Успокоившись, подсчитали ущерб. Черт с ними, с деньгами. Другое дело
— этюдник. Я его потеряла — бросила при бегстве. А ведь это был не просто
этюдник. Это была скрижаль. Это был завет, данный мне Алей. И теперь меня
грызло чувство вины. И жалость такая… как будто я
бросила не деревянный ящик, а собаку в лесу. Несчастная судьба бывает и у
вещей.
Когда мы вернулись в интернат, повара уже гремели на кухне посудой. Нас
трясло от голода. Мы забежали в столовую, набрали там хлеба и жадно на ходу
ели. «Где вы шляетесь целый день? — крикнул нам
кто-то в коридоре, — Кенор всех на уши поставил!
Идите, идите быстрее!».
Оказывается, пока мы трудились на панели, к Лере приехала какая-то дальняя
родня. А где Лера? — а нету. Стали искать — не нашли.
Тогда Кенор пересчитал всех по головам. Допросил всю
группу. Коломенцева раскололась: мол, вылезли в окно и ушли, а куда — не знаю. Я думала, Кенор
нас убьет. А он не убил, даже орал не сильно — наоборот, как будто обрадовался,
нас увидев. Перетрухал, небось,
когда мы потерялись…
А через какое-то время эти, которые приезжали к Лере, забрали ее. Вроде бы насовсем.
Она мне письмо написала. Про новую жизнь. Я не особо вчитывалась. В каждой
строчке было по три восклицательных знака. И везде мелькал какой-то Димка.
Фотографию прислала. Я ее не узнала: мелированная
челка, в ушах плеер, глаза подведены, как у панды. А на переднем плане тот
самый Димка, наверное. Лыбу давит. Смазливенький такой. Брюнетик.
Она сидит у него за спиной и обнимает за плечи. А он сжимает в руках
мотоциклетный руль.
Я ей не ответила.
8
Давным-давно, в другой жизни, был дом и сад, и была река. И кто-то крикнул:
а давайте, кто дальше проплывет под водой? А давайте! Я сделала длинный вдох и
глубоко нырнула — я знала: надо плыть, прижимаясь к самому дну, тогда вода не
вытолкнет наружу. Я плыла брассом: гребок — толчок ногами — скольжение, гребок —
толчок ногами — скольжение. Наконец воздух кончился. Пора было
всплывать. Но я говорила себе: ну еще один гребок… ну еще один… И продолжала плыть. Вскоре мне показалось, что всплывать
совсем не обязательно. Зачем, если и так хорошо? Хорошо и как никогда спокойно.
Я безмятежно глядела в мглистую желто-зеленую перспективу — река внутри себя
была пуста, без единой даже рыбки. Я попала в предел абсолютного одиночества. И
мне не хотелось его покидать.
Потом я узнала, что это чувство эйфории и покоя — всего лишь следствие
недостатка кислорода.
Теперь я так живу. Всегда. Как будто все время испытываю кислородное
голодание. Только без эйфории. Я на дне и ничего не чувствую, кроме давления
мутной водянистой среды — да и оно незначительно. А главное — мне совершенно не
хочется всплывать.
Это я описываю себя изнутри. А если описывать меня снаружи, глазами Кенора, то все выглядит так: я прогуливаю уроки и круглые
сутки валяюсь на кровати. О чем я думаю вообще? Мне что, на все плевать?! И
долго я буду в молчанку играть? А? Нет ответа? Ладно, посмотрим, как я запою,
когда меня переведут в спецшколу для дебилов. Туда
мне и дорога.
Однажды, как обычно что-то прогуливая, я зашла в туалет. И там, созерцая
заново оштукатуренные и побеленные стены (летом в спальном корпусе сделали
плановый ремонт), я ощутила мрачный творческий импульс дикаря. Нет, я не стала
размазывать по стенам говно.
Мне хотелось не испачкать, а процарапать. Штукатурка была такая свежая, такая
пухлая — и так хотелось вонзить в нее что-то острое, провести борозду, чтобы на
краях закурчавилось. Я достала из кармана огрызок карандаша. И, повинуясь
импульсу, нарисовала фигурку — без головы, без ног и рук, зато с характерными
острыми сиськами и задницей-мячиком
— и внезапно поняла, что рисую Леру Бондаренко. Тут бы мне и остановиться. Но я
не остановилась. Наоборот. Я с наслаждением приписала к рисунку: «Бондаренко — шлюха». Мы не знали более грязного ругательства.
Зайдя в туалет уже вечером, я обнаружила, что у меня есть
последовательницы. На стене появилось еще несколько записей: «Бондаренко —
подстилка», «Бондаренко — дура плоская», «Л.Б. — рахитка». Последнее звучало совсем уж нелепо. Через день
стена туалета была сплошь покрыта похабными
каракулями. Наутро уборщица, матерясь, побежала к старпеду.
Теперь идет расследование.
Но Кенор, я думаю, уже в курсе, кто тут главный
по настенным росписям. Кто-то из девок меня спалил. А
может, и нет. Мой рисунок сам выдает меня с головой. А была я первая или десятая — какая разница? Наказать-то Кенор
кого-то должен? Мое авторство
очевидно, все остальные — анонимы. Значит, накажут меня. Ну и ладно. Ну и
поделом. Пусть. Мне все равно.
9
Стену ненависти побелили заново. Мне назначили двадцать внеочередных дежурств.
А потом она вернулась. Лера.
Наверняка ей уже по дороге рассказали про туалет. Она вошла тихая,
настороженная, сама не своя. Прежним был только ее драматичный взгляд: теперь
он выражал надменную горечь. Долгое время мы почти не общались. Наши кровати
стояли в разных углах. Мы были как два изгоя, которые боялись друг друга и
которых боялись все остальные.
Неизвестно, как долго бы это тянулось, если бы не письмо. Я получила письмо
от Али — как всегда толстое, на нескольких листах, крупным почерком с сильным
нажимом. Она писала, что наступил важный период, у нее
творческий подъем, много работы, и если
сейчас все бросить, то она потом никогда не наверстает и «тогда нам уже не
выбраться из всего этого дерьма, ты же знаешь,
болезнь матери и так выбросила меня на 10 лет из искусства, еще пара таких лет
— и мне конец как художнику», и прочее, и прочее… Было еще что-то про какого-то гения с зелеными
глазами — «мы встретились на пленэре»… На слове «пленэр» я сломалась, разорвала
письмо и заплакала. Тогда Лера подошла ко мне, положила руку на плечо и молча
села рядом.
«Зато у тебя нет сумасшедших в семье, — говорила она вечером, после отбоя,
когда мы, снова сдвинув кровати, изливали друг другу душу. — Ты здоровая, Аля
твоя здоровая — нарисуется там, натрахается и заберет
тебя, не переживай». У меня дыхание перехватило. «Что ты такое говоришь? Молчи!
Молчи!» — зашипела я. «А что такого? — холодно и безмятежно отозвалась Лера. —
Все этим занимаются». «Я — нет! — сказала я и зловредно добавила: — и не
буду!». Это было глупо, и Лера обязательно должна была меня высмеять. Но она
молчала, как будто что-то обдумывая. Наконец каким-то странным, замороженным
голосом произнесла: «А я — да». Я притихла, почувствовав себя козявкой рядом с
ней, многоопытной, все испытавшей. И она рассказала мне про свою любовь.
Дима, Димочка, Димыч, Димон,
Димка-невидимка. Она его любила, и он ее любил. Он катал ее на моцике. Он подарил ей брелок, фонарик и еловую шишечку. А
она подарила ему себя. И он сказал всем друзьям: это моя девочка. А друзья — Гендос, Колян, Петрович, Ганджубас, Таха-Натаха и Чимпа — сказали: а! И все было так хорошо, так хорошо, пока
не появилась эта его бывшая. Люська-Лиса. Сучка та
еще. Она его вот так пальчиком поманила — и он пропал. Три дня, неделя — нету Димки. «А я умираю! Я ждать не могу — я бегом из дома,
каждый вечер ищу его, подкарауливаю… Дура, да? Мне Ганджубас говорит: ну ты кочумай, достала уже всех, смирись и все такое.
Смирись, прикинь? Ну и что в итоге. Димочка таки явился
не запылился и грит: малая, прости, бла-бла-бла, я с тобой был чисто из мести — чтоб Лиса
ревновала. Как тебе такой расклад? А Лиса, заметь, рядом стоит. Обнимает его
всеми руками. И ухмыляется. А я — секи, да? — я ему говорю: чет я не вкурила, Димыч, что за блевотина к твоей куртке прилипла? Ну, эта тварь сразу на
меня прыг! И прямо рылом на кулак. Визгу-у! Короче, закончилось чем. Родичи эти мои
приемные, троюродная тетка с мужем ейным, решили меня
обратно вернуть. Я потому что, типа, неуправляемая. Ну, они так сказали. Мол,
мы не думали, что ты такой сложный подросток, мы не ожидали, мы просто лесные
эльфы, а тут такое… ах-ах… Подумаешь.
Не очень-то и хотелось».
«Прости меня», — прошептала я, отмолчав положенное. «За что?» — удивилась Лера. «За то… Сама знаешь…». Лера приподнялась на локте, вглядываясь в
мое лицо. «Да ну. Я знаю, что ты не виновата. Тебя ведь подставили».
10
Тогда я не поняла зловещего смысла этой странной фразы.
Никто не заметил, как и когда у нее это началось. Лера ведь всегда была с
пулей в голове. Непредсказуемая. Она все подминала под себя, но без злого
умысла, а лишь наивно полагая, что все ей подчиняется по какому-то
естественному закону природы. И когда странные и опасные черты ее характера
стали резко заостряться, все решили, что она окончательно оборзела,
только и всего. «Я всех поставлю на свои места», — твердила она, щурясь, как бы
вглядываясь в далекий план справедливого мироустройства. Выражение надменной
горечи не сходило с ее лица. Глаза смотрели прямо, но как бы мимо всего — ее
взгляд был прикручен к какой-то невидимой цели, к одной подвешенной в уме идее.
Пару раз она подходила ко мне, чтобы снова сообщить (с конспиративной
интонацией): «Я знаю, тебя настроили тогда против меня. Можно сказать,
вынудили. И я даже знаю, кто». Всякий раз при этом моя совесть билась в корчах,
но я молчала. Я не смела ее разубеждать. Занятая
внутренним борением, я не замечала жутковатого ветерка безумия, которым веяло
от ее речей. Вскоре я стала ею тяготиться. Я избегала оставаться с ней наедине.
Но после отбоя я снова была в ее власти —
и, угрызаемая чувством вины, замирала в молчании, слушая и не слыша ее
полуночные монологи. Тогда я придумала прятаться ночью в изоляторе. Там всегда
есть несколько пустых коек. В изоляторе я выжидала часа два и затем пробиралась
в спальню.
В одну из таких ночей это и случилось. На ощупь, впотьмах я прокрадывалась
к своей кровати, как вдруг вовсю ударил свет. Лера в
трусах и майке с видом торжествующей Немезиды стояла у переключателя. Я замерла
в позе схваченного за руку вора. «Что такое… Вырубите
свет… Какого хрена…» — сонно запротестовали со всех сторон. Лера подошла ко
мне, презрительно жуя губами. Глаза ее триумфально сверкали. «Ну, и где ты
была?» — сказала она, продолжая жевать. Челюсть ходила туда-сюда нарочито
медленно — в темпе ковбойских вестернов. «А-а-а! — саркастически догадалась
она, — ходила указивки получать? Много наполучала? Думаешь, я ничего не вижу? Давно все с тобой
ясно!». Ничего не понимая, я села на
кровать. «Ты о чем?» — говорю. «Да-а!
С письмом вы четко меня накололи! А я и повелась! Только одного не учли: я его
расшифровала! Ага? Что? Съела? Думали, не догадаюсь?» — она выдернула из-под
своей подушки Алино письмо и помахала им перед моим носом. «Ты что? Ты бредишь?
— опешила я. — Отдай письмо!». Между тем вокруг нарастал ропот: «Кончай
разборки! Два часа ночи! Заткнитесь и вырубите свет!» — девки
окончательно проснулись. «Я давно-о подозревала, — не
обращая ни на что внимания, продолжала Лера, жуя и помахивая письмом в одном
ритме, как заведенная, — что с твоей Алей что-то нечисто. Теперь я знаю точно: вы сговорились меня убить! Ха! Как будто бы я не
видела, как она выслеживала меня у родичей. За деревьями пряталась — ну не дура ли? Типа я слепая! И Лиса с ней заодно была. Они вас
всех подкупили. Родичи. Тетка моя троюродная. Чтобы квартиру матери отобрать у
нас с Ваней. Сперва меня убить. Потом Ванечку. Ха! Вот
как все просто! Теперь все стало на места! Ну, ничего. Ничего-ничего! Я вам
покажу. Я твою Алю выведу на чистую воду. Вот доказательство! Шифровка!». Я
попыталась выхватить у нее письмо, но Лера увернулась. «Лера! — взвыла я, —
опомнись, что ты несешь? Аля никогда не была в доме у твоей тетки, она не знает
даже, где это. Какой сговор? Ты ей вообще безразлична! Ей все до фени, понимаешь? Ее интересует только это гребаное искусство и больше
ничего!». Лера скорчила фальшиво-жалобную гримасу и комично замахала руками,
передразнивая меня. «Ах-ах, искуйство, ах, ей все до фени! Кроме поебстись,
да? Любит она это дело, а? Она тебя бросила, чтобы ты ей не мешала трахаться с мужика…». «Убью!» — крикнула я и бросилась на нее.
01
Леру той же ночью увезли на скорой в
психиатрическую больницу.
А меня на другое утро — в инфекционную. Я
подцепила какую-то заразу в изоляторе, когда пряталась там по ночам.
Предварительный диагноз — корь.
Я лежу в стеклянном боксе, закупоренном на две двери. Камера на одного
человека: койка, умывальник, унитаз. Ни шторки, ни ширмочки — спрятаться негде.
Сквозь прозрачные стены во все стороны видны ряды таких же палат, в которых
плавают тени в казенных пижамах. Это днем. А сейчас ночь. Меня привезли в субботу
утром. Значит, уже воскресенье. Тишина. Больные спят. Дежурная медсестра — как
и единственная лампа с едва добивающим сюда светом — где-то далеко. И я не могу
ее позвать. Потому что надо встать с кровати, подойти к двери и нажать на
звонок. А я не могу даже шевельнуться. Я могу только лежать и глазеть в потолок. Я вижу, как надвигаются и скручиваются
стены, как теснят друг друга углы. Комната сужается и вытягивается. Потолок
отъехал высоко-высоко вверх. И между потолком и мной образовался столб невыносимого
давления. Меня сплюснуло и крошит. Крошит, крошит, крошит — в щебень, в песок.
Я — гора прирастающего песка. Меня все больше, я песок-изнутри
и песок-снаружи и никуда уже не помещаюсь, только
уплотняюсь и уплотняюсь. Это нестерпимо. Это длится вечно. И вдруг — о, какое
облегчение! Я — тонкая ниточка, протянутая в пустоте. А потом снова — гора. И
снова — ниточка. И так — без конца, без
конца. Господи, не надо больше, не надо. Или я умираю? Я ведь не знаю, как умирают.
Может, именно так? И что же теперь? Всё? И никто меня не спасет? Аля, где ты?
Неужели я умру вот здесь, в этом стерильном аквариуме, в темноте и пустоте, без
единой живой души рядом? Мне пятнадцать лет, я не хочу! Я ничего не успела!
Ничего не сделала! Но что я должна была успеть? Что сделать? Непонятно. Аля мне
внушала, что я гениальный ребенок и буду великим художником. Как это глупо!
Глупее только слово «пленэр»… Откуда оно? Ах да, письмо… Лера так и не отдала
мне письмо… Лера! Что-то с ней случилось… Что-то страшное…
Надо встать и позвать на помощь.
Но встать не получается — только сползти. Я ползу на четвереньках к двери.
Там, вверху — спасительный звонок. Мне не дотянуться. Я лежу у двери и стучу в
стекло. Напрасно!
Значит, всё? Я не хочу умирать. Я не успела пожить! Я не успела полюбить. Я
не знаю как это — любить. Любовь — это что? Это когда появляется он? Гений с
зелеными глазами… Димка-невидимка… Мы встретились на пленэре…
А че такого? Все это делают. Я — нет и не буду. Ну и дура. Хотя бы
один разок попробовать. Мне так одиноко. Кругом толпа людей — а я одна. Я иду
сквозь толпу, против течения, навстречу мне — широкий разноцветный поток людей.
Никто не видит меня. А я вижу всех, каждое лицо в подробностях. Это обычные люди — таких я рисовала в парке. Женщины,
мужчины, старики, подростки. Их много, бесконечно много — и о каждом из них я
знаю что-то важное, что-то одно на всех. Среди них есть все люди на свете, все,
— и Лера там, я издалека вижу ее лицо, оно спокойно во всех чертах, но
невероятно печально. Ее горестный взгляд — ключ к моему знанию: все люди —
несчастны. Все люди несчастны! Теперь я понимаю, чего я не успела и не сделала.
Я не сделала ничего хорошего. Ни для кого из них. Я никому не помогла. Ни
одному человеку. Но как помочь? Как? Что же с ними будет? Неужели их никто не
спасет? Они так одиноки… Мое сердце разрывается от бессилия и тоски. Но что-то
меня поднимает над потоком людей, легко, как за шкирку котенка — вверх, все
выше и выше. Вот я перестаю различать лица. Потом — фигуры. Все люди сливаются
в сплошную реку, река сливается с рельефом земли, рельеф тонет под облаками,
затем открывается дуга горизонта, который вдруг сворачивается, и я, воздетая и
прибитая к черному потолку космоса, вижу под собой шар Земли в сияющем нимбе
стратосферы. Господи, как это прекрасно. Какое умиротворение. Какое блаженство…
Заглянуть бы еще туда, вглубь космоса. Правда ли, что вселенная бесконечна?
Я столько раз пыталась это представить. Но у меня такое бедное воображение!
Увидеть бесконечность! После этого и умереть не жалко. Ну, пожалуйста!
Но сколько я ни молила, все равно так и висела в ньютоновой темноте, как
Буратино на гвозде в театральной кладовой. Слегка раскачиваясь в правильном
гравитационном положении. Тот, к кому я обращалась, перестал возиться со мной,
двигать меня туда-сюда по карте мироздания. Наверное, моя последняя просьба
показалась ему дерзостью суетливого ума. И он, разочарованный, плюнул и ушел.