Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2025
Гуреев Максим Александрович родился в Москве в 1966 году. Окончил филологический факультет МГУ, занимался в семинаре Андрея Битова в Литинституте. По профессии — режиссёр документального кино, снял более семидесяти лент. Печатался в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Новый мир», «Знамя», «Вопросы литературы» и др. Автор множества книг, в том числе «Сергей Довлатов. Остановка на местности» (2020), «Фаина Раневская. История, рассказанная в антракте» (2022), «Чудесный отец» (2022), «Андрей Битов» (Серия ЖЗЛ, 2023), «Даниил Хармс. Застрявший в небесах» (2023). Дважды лауреат премии «ДН». Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в журнале — 2024, № 5.
Нажал кнопку звонка, и затарахтел зуммер, а медная, выкрашенная коричневой краской заглушка ожила тут же и завибрировала в руке, норовя оторваться от стены и повиснуть на свитых косицей проводах.
Позвонил ещё раз, а потом ещё раз нажал кнопку. В ожидании ответа пододвинул чемодан с мощами неизвестного святого как можно ближе к двери. Впрочем, поддался чемодан не сразу, сначала заскрежетал замками, зацепился углами за доски пола, впился в них намертво, но со второй попытки всё же сдвинулся и навалился на деревянный потрескавшийся плинтус.
Выбор везти эти самые мощи пал на Андрея Иродова.
Продев кожаный армейский ремень в ручку, он взвалил на спину фибровый короб, который тут же и воткнулся металлическими ребрами окантовки ему под лопатки.
Иродов охнул и сгорбился — ремень впился в плечо. Только теперь понял, почему все так уклонялись от этого послушания, находили возможность ретироваться под любым предлогом, приволакивая ступни, коченея конечностями, тут же сказывались недужными, начинали трястись и пускать слюни.
А он отказаться не мог, потому что не умел говорить, будучи немым. Кто станет разбирать его жесты, следить за мельтешением его пальцев, вслушиваться в полузвучное шуршание его? Да никто не будет, хотя бы потому, что никто не поймёт, что он там лопочет, убогий.
Глухонемым Андрей Иродов стал в середине девяностых.
Хорошо запомнил тот осенний день, когда возвращался из школы и на остановке «Мебельная фабрика», буквально в двух шагах от дома, попал под обстрел.
А ведь даже и не понял сначала, что произошло, — какие-то разрозненные, ослепительные вспышки света и удары воздуха по барабанным перепонкам, пронзительные крики и визг тормозов, надрывный кашель и неразборчивая ругань, составленная из слов-хлопков, слов-выстрелов, слов-гильз, что забарабанили по асфальту, как по голове. Инстинктивно успел сделать только несколько шагов, абсолютно не понимая, куда его ведут этот ритм и ватные, словно бы и не его, ноги.
Это «слепая поступь» называется. Так ходят старики, которые уже не отличают день от ночи, свет от тьмы. Просто ходят, и на том спасибо.
А ещё на него нашёл рассеянный взгляд, когда в поле зрения почему-то попали кусты при дороге, деревянный покосившийся забор, перевёрнутая скамейка, уносящаяся в сторону мебельной фабрики машина, из которой, собственно, и стреляли, а ещё теплая густая жижа, льющаяся по лбу, стекающая с бровей на скулы и подбородок, капающая на колени и на землю, тоже попала в поле его зрения.
Сознание на мгновение помутилось, а когда вернулось, Андрей увидел себя лежащим на тротуаре, заглядывающие ему в лицо перевёрнутые испуганные физиономии, казалось, были сделаны из воска, потому как растягивались рукотворно-противоестественно, таращили глаза свои и разевали рты, из коих вылетала слюна вперемешку со словами, разобрать которые он уже не мог.
Нет-нет, никакой боли он не чувствовал, вообще ничего не чувствовал, разве что ноги гудели и судорожно дёргались, словно по ним пропускали электрический ток.
И это уже потом, в больнице, после операции, он узнал, что шальная пуля попала ему в голову, и его чудом удалось спасти.
Ему просто повезло, и он сам не знал, почему так гордился тем, что у него в башке побывала настоящая пуля, точно такая, какая была изображена на плакате, который висел у них в классе по НВП.
В то время в городе и без того было неспокойно, а после этого случая многие так и вообще перестали появляться на открытых пространствах — улицах, площадях, — находя их небезопасными, простреливаемыми, всё более хоронились за деревьями и стенами домов, прикрывая голову ладонями, как будто бы это могло их спасти.
Глупцы.
Ветер шевелил волосы на головах глупцов.
Пальцы непроизвольно шевелились, а ладони ползали по лбу и макушке, затылку и глазам, запирали рот и тут же становились горячими от прерывистого дыхания.
По крайне мере, так это выглядело со стороны — то ещё зрелище, честно говоря!
В свою школу Иродов больше не вернулся.
Полтора года он провёл в больницах, а после выписки его определили в интернат для детей-инвалидов, что за городом в Заречном.
Первое время он даже мычать не мог…
Наверно, при желании Андрей мог бы отказаться переть этот чемодан с мощами неизвестного святого, но этого желания у него почему-то не возникло, он и сам не знал почему. Читал: «Вот тебе, раб Божий, Андрей, чемодан, дан он тебе по силам, неси его со смирением», — кажется, так было выведено шариковой ручкой на подоконнике, с которого чемодан соскальзывал вниз, как по ледяной горке, безжалостно полосовал хребет, соответственно, сдавливал дыхание, вспучивал шею так, что начинала кружиться голова.
Всё плыло перед глазами от этой муки, а губы замирали, словно в немой мольбе, словно от удивления и отчаяния одновременно, пересыхали-пересыхали совершенно, царапали друг друга, скреблись, как мыши, замурованные в подполье.
Однако устоял Андрей Иродов тогда.
Он крепко вцепился в латунную бляху с пятиконечной звездой, боясь, как бы она не выскользнула из рук. Не мог, конечно, ни на мгновение разжать пальцы, чтобы подышать на них холодным ветерком, дабы увидеть, как эта самая звезда впечаталась в ладонь, образовав на ней контррельеф — серп и молот, молот и серп.
— Хочешь, жни, а хочешь, куй, — хохотнул лопоухий Чаронда.
Завыл от боли Иродов, в смысле «чего-чего?», не сдержался и от обиды в том числе.
— Ничего, — сплюнул Чаронда, — глухая тетеря.
Едва переставляя ноги, Андрей побрёл по коридору.
А насельники интерната приоткрывали двери и наблюдали, как фибровая махина, позвякивая латунными замками, проплывает мимо их каморок, в которые порой набивалось по пять, а то и более человек.
Здесь, в духоте, окна открывать не разрешалось, спали вповалку на полу, но были и двухэтажные нары, которые скрипели под тяжестью наваленных на них тел, трещали, когда эти тела на счёт «раз» переворачивались с боку на бок.
Вот и Андрей переваливался с боку на бок, а пол трещал у него под ногами.
Удивлялся, отчего же чемодан такой тяжёлый, неужели мощи неизвестного святого могут быть такими неподъёмными.
«Могут, потому как вобрали в себя великие и тяжкие грехи человеческие», — отвечал на недоуменный вопрос Иродова, словно бы слышал его наяву, пресвитер Василий Колоколов. Тот самый, который начертал «Вот тебе, раб Божий Андрей, чемодан, дан он тебе по силам…» и благословил его в путь, выдав бумагу, на которой был нарисован план того места, куда сей чемодан следовало доставить.
До вокзала Андрея довезли на интернатовском микроавтобусе, помогли сесть в вагон, а проводника предупредили, что пассажир глухонемой.
И вот Иродов входит в плацкарт, ставит свою ношу на нижнюю полку, садится рядом, вздыхает глубоко-преглубоко и смотрит в окно.
Знает, конечно, что поскольку оно закрыто на зиму, то не пропускает никаких звуков, вероятно, оправдывает свою глухоту тем самым, впрочем, и лиц сквозь эти замызганные стёкла тут не разглядеть толком.
А меж тем где-то далеко, как в страшном болезненном сне, тепловоз начинает толкать воздух перед собой, дёргает состав, трясёт пол под ногами, как во время землетрясения, и движение начинается.
Всегда так было, есть и будет, по крайней мере, в его, иродовском воображении, когда пространство при начале движения тут же и смазывалось, затуманивалось, особенно когда поезд въезжал в дождевой или снежный фронт, — уплывала картинка назад, оставаясь в безымянной местности, которую нынче проехали и возврата в которую не будет никогда. Впрочем, порой можно было успеть разглядеть стоящих на насыпи путевых рабочих или детей, осваивающих привязанную к дереву автомобильную покрышку в качестве качелей, но это был лишь миг, ничего не значащий эпизод на фоне идущего с севера на юг или с востока на запад состава, который внутри себя вёз каких-то других людей.
Лица этих других людей покачивались.
У Андрея голова тоже покачивалась.
Покачивался при наборе скорости и вагон, скрипел, грохотал на стыках, стонал.
Некоторые из пассажиров, не желая быть замеченными, прятали свои лица в ладонях, в пахнущие железнодорожной водой подушки, что само по себе выглядело нелепо, ведь проводник уже опознал их, учёл и, более того, отметил в своём путевом журнале, заправил в вислые пазухи дерматиновой папки их проездные документы.
Другие же пассажиры, напротив, прислоняли свои лица к окнам, за которыми происходило яростное мельтешение, выставляли себя таким неприглядным образом напоказ, мол, смотрите — «мы едем-едем-едем в далёкие края». Не могли, впрочем, они не задумываться над тем, что совсем скоро поезд остановится, и можно будет выйти на полустанке, чтобы покурить или просто подышать свежим воздухом.
Было боязно им, конечно, в такие минуты, что вдруг они, задумавшись о чём-то глубоко или сбежав с насыпи по нужде, отстанут от поезда и будут вынуждены провожать безумным взглядом уходящий состав, который змеем заползёт в густой, непроглядный и медленный лес.
Тут же и одичают они на полустанке, проклиная себя за нерасторопность и невнимательность, тут же и начнут выть наподобие бездомных собак: «У-у-у-у-у».
И, наконец, были такие пассажиры, которые, оказавшись в вагоне, сразу же засыпали, буквально изнемогали мгновенно, у них сами собой закрывались глаза, и они падали как подкошенные на деревянные полки плацкарта, поджимали колени к животу, начинали одновременно стонать во сне, кашлять, храпеть и пукать.
«Эти до конца так без белья и проспят, не добудишься, что твои мертвецы», — вздыхал проводник и уходил в тамбур к углю.
На станцию назначения поезд прибыл уже затемно.
Иродов выбрался на платформу и сразу попал в метель, подхватившую его со всех сторон, за считанные мгновения навалившую ему за ворот и в рукава колючее ледяное месиво.
Невольно пришлось сгорбиться на ветру, уткнуть чемодан в снег, склониться над ним и закрыть лицо руками. А в образовавшуюся между сведёнными ладонями щель ворвалась вспышка света, — ведь оказался Андрей ровно под фонарём, из которого, как из открытой топки печи, вырывались языки обжигающего наждаком бурана. Эти живые языки извивались, бились в стёкла вагона, как припадочные, закручивались вокруг поручней, намерзая хрустким инеем, расползались по ступеням откинутой приступки, совершенно напоминали соляные копи, что мерцали в отблесках габаритных огней.
Вспышка, разумеется, ослепила Иродова, сделав его абсолютно беспомощным, жалким. Он, бедолага, только и успел, что вдохнуть запах креозота полным ртом, как состав тут же дёрнулся, заскрежетал и медленно пополз вдоль платформы, ломая наметённый пургой ледяной припой, кроша его в труху. Языки снега при этом с треском переламывались и сходили лавинообразно под платформу.
Стоянка две минуты — это даже не миг, не вспышка, не проблеск, её словно и не было, этой остановки, и нельзя понять, каким образом, только что находясь в вагоне среди спящих и бодрствующих пассажиров, теперь вот стоишь один-одинёшенек на заметённом перроне в лучах пылающих пристанционных фонарей.
Глухо захлопали металлические тамбурные двери, а здание вокзала, раскачиваясь, выплыло из снежной мглы, как дебаркадер при подходе к нему парома сквозь густой непроглядный туман или сквозь дождь, что льёт стеной.
«Вот повезло-то», — пронеслось в голове.
А вокзал то приближался, то удалялся, меняя очертания, становясь то одноэтажным деревянным бараком, по самые окна ушедшим в снег, то панельным кубоватым сооружением в подтёках битума под плоской крышей, из которой в провисшее, как потолок после залива сверху, ночное небо торчали вентиляционные короба, облепленные желтоватого оттенка наледью.
Иродов пригляделся, попытался рассмотреть прикреплённую на фронтоне здания вывеску с названием станции, но разрозненные чёрные буквы на белом фоне не складывались воедино, не читались совершенно сквозь несущийся наискосок снег, как сквозь хлопающий на ветру, заледеневший целлофан, которым, видимо, раньше здесь накрывали пристанционные самодельные парники.
Теперь же целлофан брошенным херувимом летал по-над округой — драный, грязный, страшный, напоминавший бегущего в расстёгнутом пальто по перрону умалишённого с растрёпанными волосами-космами. Порой этот целлофан прибивало к земле, и он скользил по мраморному насту, замирал на какое-то мгновение, коченел, но, оказавшись на пригорке или на вершине сугроба, вновь взлетал и уносился в темноту.
Поди поймай его!
Иродов поднял чемодан и сделал несколько шагов.
Дебаркадер тут же и замер на месте, как это бывает, когда паром на малом ходу утыкается в прикрученные проволокой к кромке причала автомобильные покрышки. Так и здание вокзала стало абсолютно реальным, едва освещённым в мерцающей пурге, ощетинившимся рассохшейся штукатуркой по стенам, скрипящим на сквозняке входной дверью, к которой привалился угольный крытый рубероидом сарай.
Андрей толкнул створку.
Пружина вытянулась гофрированной трубой.
Беззубая дверная пасть распахнулась.
И это уже потом, обвиснув рукавом, эта же пружина сожмётся и задребезжит, как ржавая велосипедная цепь.
А пока Иродов протиснулся в узкий проём, стараясь не задеть за деревянный косяк закинутым за спину своим фибровым ящиком-реликварием.
«Успел, не задел, вот и молодец, хоть в чём-то повезло», — улыбнулся.
Пружина сжалась, загрохотала и повисла, а дверь с шумом захлопнулась, прыснув угольной пылью вперемешку со снегом.
Андрей шагнул и оказался в зале ожидания.
Изображение тут немедленно поплыло у него перед глазами, и потолок с люминесцентными лампами задвигался навстречу, хотя Иродов стоял на месте рядом со входом, не имея сил сделать шаг. Только и мог чувствовать спиной, что удары бурана в дверь, треск фанеры, в которую ветер яростно швырял заряды снега, а ещё кружил обледеневшую крупу по привокзальной площади, да так неистово это делал, что к утру следующего дня стоявшие здесь грузовики и единственный рейсовый автобус будут занесены по самые кабины.
Андрей разжал кулаки, и чемодан заскользил по спине вниз, а ладони запылали нестерпимым огнём.
Потом Иродов доковылял до скамейки, повалился на неё и сразу принялся тереть раздавленные тяжёлым мерцанием ламп дневного света глаза, что разболелись невыносимо. Пересохли до самого своего дна, будто бы в них накидали песка, сузились от напряжения зрачки от тяжести плывущих под потолком световых полос, по которым, как по рельсам, проносились вагонетки, доверху набитые какими-то предметами, какими-то буквами и фрагментами замысловатого орнамента.
Нет, решительно невозможно было собрать всю эту арабеску воедино! Как и название станции на фронтоне. Не сопрягались в одно целое ни объявления, развешанные на стенах зала ожидания, ни изображения огнетушителей на противопожарном стенде, ни подвешенное рядом с кассой расписание движения проходящих поездов, где все цифры почему-то норовили перевернуться наоборот, быть поставленными с ног на голову или же отразиться зеркально, а названия станций при этом расползались в разные стороны, вываливались из деревянных рамок и падали на кафельный пол.
Фибровый короб упал на кафельный пол и выдал тремоло — фразу короткую, но пронзительную, и затих. В этой наступившей тишине только и оставалось, что размышлять про буран за окном, то надвигающийся, норовя выбить стёкла да изодрать в клочья плакаты и объявления на стенах, то уходящий за ж-д линию и там, одичав совершенно, раскачивающий провода контактной сети, заплёвывая снежными зарядами осветительные мачты, буйствующий, воющий, как умалишённый, — драный, грязный, страшный, с растрёпанными волосами, носящийся по округе.
Попробуй догони его!
Андрей помнил, как в детстве у них в городе, где он жил с матерью, пацаны гонялись за таким умалишённым по фамилии Жаров. Поджидали его в подворотне, и когда он выходил на прогулку, бросались догонять его с криками «Жаров, давай жару!», а особо отчаянные даже кидали в него камнями. Так и бежали за ним, а он от них — совершал огромные несуразные прыжки через несуществующие препятствия, закрывал голову руками в ужасе, пребывал, надо полагать, в вечном кошмаре, как в тягостном, невыносимом сне, где видел собственное страдание со стороны, но ничем не мог помочь себе, то есть этому драному, грязному, страшному, с растрёпанными волосами существу.
А мать потом ругала сына: «Зачем над убогим издеваетесь, ироды!»
Всё смешалось сейчас: станция, буран, неизвестный святой, чемодан, умалишённый какой-то, ночь, мощи, скамейка, обитая дерматином.
Под утро снегопад стих, и часам к десяти стало возможным выбраться из здания вокзала на улицу. К этому времени дворник — рослый мужик в лыжной шапке, ватнике и валенках без галош — уже расчистил площадку перед крыльцом и протоптал тропинку в посёлок.
— Давно такого не было, — улыбнулся.
По губам Иродов понял смысл сказанного и закивал в ответ.
Увидев, что Андрей собрался в путь, дворник отставил лопату и поднял чемодан.
— Давай помогу, ого, камни, что ль, везёшь? — и засмеялся.
И помог.
Потом Андрей завернул в первый проулок, где остановился и, достав из кармана бумагу, на которой пресвитер Василий Колоколов нарисовал план посёлка и стрелкой отметил направление движения, огляделся по сторонам, чтобы сориентироваться.
Всё правильно — вот панельное кубоватое привокзальное здание за спиной осталось, вот жд-пути, вот площадь с дворником, а вот проулок, где он сейчас стоит.
Судя по рисунку, тут не больше двух километров выходило, разве что ночной буран, скорее всего, усложнил дорогу, сделал её тягучей, извилистой, пропадающей, требующей торить её время от времени, зарываясь в сугробы по пояс, ведь намело среди заборов и бревенчатых стен самым изрядным образом, съехало с крытых шифером крыш мясистыми языками.
Андрей потрогал губы языком. Они замерли словно в немой мольбе, словно от удивления и отчаяния одновременно, пересохли совершенно на морозе, и потому царапали друг друга, скреблись, как мыши, замурованные в подполье. А причиной тому была нестерпимая мука, от которой всё плыло перед глазами. Мука от разбухшей спины и сведённых судорогой плеч под ремнём, на котором, как мертвец, болтался фибровый короб, мука от отяжелевших ног, от испарины на лбу, от усталости, потому что ночью глаз так и не сомкнул, всё думал о том, что после того, как он прикоснётся к мощам неизвестного святого, то сразу и выздоровеет. По крайней мере, у них в городе ещё до того, как он оглох и онемел, был случай подобного исцеления в местной Рождественской церкви.
Это ему мать рассказывала, потому что сама стала тому живым свидетелем.
А сейчас ноги несли Иродова сами собой по ледяному косогору мимо чёрных деревьев, закрытого на зиму продмага, одноэтажных бараков и курганов засыпанного снегом пиловочника.
Прочерченная красным карандашом стрелка направления движения то вытягивалась, то кривилась среди домов в узких заиндевевших проходах, то терялась между металлических стен списанных железнодорожных бытовок, приспособленных здесь под хозблоки, то, наконец, совсем пропадала до следующей калитки или открытых ворот.
И вот после довольно длинного прямолинейного участка поселковой улицы стрелка на рукописной карте упёрлась в крыльцо каменного дома, что стоял на отшибе, на косогоре ли, с которого можно было разглядеть излучину скованной льдом реки и деревянный мост на городнях.
Встал тут как столб Иродов, не веря, что его мучения, наконец, закончились.
Даже не сразу догадался снять чемодан, настолько оцепенел от усталости, так и стоял в полном отупении какое-то время, не понимая, куда пришёл и что делать дальше.
Потом додумался опуститься на колени, чтобы выбраться из ремня-удавки, ремня-змеи, потому что сдёргивать с себя фибровый короб руками уже не было сил. Освобождение, впрочем, не принесло облегчения — боль разлилась по всему телу, и озноб вплоть до зубовного скрежета впился во все суставы, будто их вывернуло наизнанку, оголило, и они тут же застыли на морозе.
Кнопку звонка обнаружил не сразу.
Медная, выкрашенная коричневой краской заглушка, обвитая скрученными в косицу проводами, оказалась запрятанной в деревянной коробке при входе в тёмный предбанник.
«В жизни не нашёл бы, как специально сделали», — пронеслось в голове.
Позвонил несколько раз подряд, а пока ждал ответа, пододвинул чемодан как можно ближе к порогу. Впрочем, поддался чемодан не сразу, видимо, зацепился металлическими рёбрами окантовки за доски пола, впился в них намертво, но со второй попытки всё же сдвинулся и навалился на потрескавшийся плинтус.
Не знал Андрей, сколько провёл времени в этом предбаннике, пока вдруг, как это было в поезде в момент его отправления, пол не заходил под ногами, словно началось землетрясение, не начал двигаться сам под собой, выпуская из щелей прелый дух сырости, и дверь открылась.
В проёме стоял высоких худой старик с недовольным лицом. Бросив на Андрея строгий взгляд, он проговорил что-то громко и даже яростно, грозно при этом орудуя нижней челюстью, будто бы он что-то старательно пережёвывал. Затем со знанием дела подошёл к чемодану и принялся его открывать.
Иродов зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел, что фибровый короб, который он, изнемогая, сквозь пургу вёз сюда, набит камнями.
— Что это? — громовержцем заревел старик, и его вопрос вошёл в сознание Андрея так, будто это был и не вопрос вовсе, а хирургический инструмент, при помощи которого тогда в больнице у него вынимали из головы пулю.
— Мо-щи… — сами собой по слогам проговорили пересохшие губы Иродова.
— Какие ещё мощи, это камни!
— Я не виноват, простите… — продолжали вещать губы.
— А кто? Я виноват, может быть?
— Нет, не вы… простите…
— Бог простит, — с этими словами громовержец пнул ногой чемодан так, что всё его содержимое с грохотом посыпалось на пол предбанника, — убирайся!
Дверь захлопнулась.
Ещё какое-то время доски дышали под ногами, переговариваясь то шёпотом, то скрипом, то потрескиванием, то гудением подпольного сквозняка, но потом замолчали насовсем.
Андрей наклонился к чемодану и снова проговорил, но уже громче и уверенней, не боясь услышать от самого себя: «Мо-щи», — а на него смотрела вся чемоданья утроба, обклеенная газетами, наползавшими друг на друга, как лежалая листва, как рассохшиеся после половодья водоросли, что шелестят при малейшем к ним прикосновении, будто бы они живые, а мятая бумага по углам тут напоминала червивое содержимое падалиц, где в образовавшихся между буквами и строчками отверстиях можно разглядеть почерневшую фибру, из которой этот чемодан, собственно, и был сооружён.
Иродов взял короб в руки, и он оказался совершенно невесом. Казалось, отпусти его, и он, брошенным херувимом, унесётся в сумеречную высоту.
Поди улови его тогда!
Андрей вышел на улицу.
Услышал хруст снега под ногами и далёкие протяжные гудки маневровых тепловозов, что доносились из-за череды домов, едва подсвеченных редкими уличными фонарями.
До станции тут километра два, не более, так что на ночной проходящий вполне можно успеть…