Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2024
Андреева Дарья Алексеевна — филолог, прозаик, переводчик. Родилась в Москве в 1991 году, окончила филологический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова в 2013 году. Автор романа «Личная война Павла» (Эксмо, 2013) и более двадцати переводов, опубликованных в издательствах «Синдбад», «КомпасГид», «АСТ» и др., а также в журнале «Иностранная литература». Лауреат премии им. Соломона Апта (2016), премии «Инолит» (2020). Финалист конкурса «Новая детская книга» (2022). Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2023, № 4.
Обещание
Красно-синие блики мечутся по тёмной палате, прыгают по потолку, заскакивают в капельницу. Окно плотно закрыто, подъезжающих сирен не слышно, или они выключены — в ушах звенит от тишины, очень странно, как кино на режиме mute, когда вдруг всё кажется каким-то и невнятным, и чрезмерным, и диким… Глухая дискотека — встань потанцуй!
Нет, танцевать — это в прошлой жизни. Тогда она была Наташа, Ташка, Туся, а теперь — Сулимова из пятнадцатой палаты. Ещё на прошлых выходных она танцевала на новогоднем корпоративе — обтягивающее зелёное платье в блёстках, ёлочка, а не пиар-менеджер, — и главной её заботой было, чтобы начальница не заметила, что она пьёт только сок. Но начальница, удавившись золотой мишурой, отрывалась на все свои ягодные-опять, ей было не до того.
Сулимова из пятнадцатой лежит, всё затекло, но она боится пошевелиться. Смотрит, как крутящийся огонёк купается в капельнице, и ей кажется, что в кровь ей вливается паника. Давно хочется в туалет, но она торгуется с собой: ещё пять минут… ещё десять…
Наконец, она приподнимается, берёт утку. Утка! Она только сегодня узнала, как выглядит утка — не та, которая на пруду и можно крошить хлеб, а вот эта. Раньше для неё это была только полисемия, теперь — реальность.
Жижа в утке розовато-рыжеватая. Она смотрит на неё, как лаборант на анализ. Вроде посветлее, и сгустков нет. Да и на прокладке, кажется, побурело. Да, точно побурело…
Грохает дверь, входит медсестра:
— Чего в темноте лежишь? Вон над тобой кнопка, чтоб свет включить!
И включает, не спросясь, и кругом становится желто, а за окном — черным-черно, и не видно больше ни помахивающих «привет» голых веток, ни окон противоположного корпуса. Отблёскивает свет от чистопомытого линолеума, стены светлые, безжизненные, кости кровати торчат из-под казённого белья в васильках.
— Транексам докапал? — медсестра заглядывает в корзинку, ловко открепляет капельницу. Катетер остаётся в руке, залепленный белыми пластырями. — Ну, грузись в кресло, поедем на УЗИ…
Сулимова из пятнадцатой именно что грузится, боясь расплескать себя, — а ещё вчера ходила в торговый центр, хотела порадовать себя на праздник новой косметикой и жизнерадостной козой скакала по эскалатору. С потолка ТЦ свисали медузоподобные гирлянды, девушка-консультант предложила полосочку с духами, она вдохнула, и внезапно к горлу подступила тошнота. Она поскорее сунула полосочку в карман — ну и пусть, её это только повеселило…
Кресло чуть поскрипывает. В коридоре зудят лампы. Перед телевизором на диване сидят две, у каждой не живот — гора, смотрится нереально, как будто накачали насосом. Опухшие, весёлые, болтают.
— Я бодиков назаказала таких, с динозавриками…
— А тебя когда стимулировать будут?
— Завтра ламинарии, а если не помогут, то фолей и окситоцин…
Она их то ли ненавидит, то ли просто не видит — они как стена, как люди в телевизоре, где-то там, за экраном, пультом щёлкни — и нет.
А реальность — вот она. Полутёмный кабинет, седой дядька в шапочке перед экраном. Мажет живот, водит холодным датчиком, мнёт, давит, ей хочется крикнуть: полегче! Но она молчит, оцепенев в ожидании приговора. Потом дядька велит раздвинуть ноги и шарит другим датчиком внутри.
— Отслойка сохраняется… — наконец нехотя говорит он. — Но не увеличилась… Гематома…
На экране в серой ряби мелькает что-то похожее на ручку. Ещё неделю назад (она была Наталия, когда записывалась на УЗИ) ей в подробностях показывали смешного головастика: ручки, ножки, черепушка — настоящий человек, даром что четыре с половиной сантиметра от макушки до копчика! Человека придирчиво замеряли, слушали сердцебиение. Оно булькало на весь кабинет, усиленное динамиками, и убеждало — всё это взаправду, где-то там, под пуговицей джинсов — жизнь.
А теперь человек никого не волновал — только зыбкие тёмные пятна, облепляющие его маленький чёрный космос…
Её везут обратно, в коридорах пусто. Две на диванах исчезли, небось, провалились в свой телевизор. Как надсадно скрипят колёсики…
Только за поворотом коридора до неё доходит, что это не колёсики и не скрип — это где-то далеко, за закрытыми дверями у кого-то всё хорошо.
— Дюфастон приняла? — спрашивает медсестра, помогая ей слезть.
Конечно, приняла. Даже разглядывала блистер с белыми кругляшиками и думала безумные мысли: может, тяпнуть не одну, а две или три? Может, так надёжнее?
— Каждые восемь часов, — напоминает медсестра и уходит.
Сулимова протягивает руку, в которую воткнут катетер, выключает свет. И снова тёмная палата, дискотека прекратилась, но это до следующей машины…
В тишине звякает телефон, пишет муж: «Ну как?» 28 декабря, написано поперёк экрана, и чудно, что, когда она увидела первое коричневатое пятно на трусах, она отнекивалась: «Да какое! Ещё не хватало на Новый год в больницу!» — а теперь ей всё равно.
Она не отвечает, а звонит, ей хочется услышать живого человека.
— По-прежнему. Врач на вечернем обходе скажет, какая тактика…
У него там что-то шумит.
— Ты на улице, что ли?
— Ну да… — бормочет он.
Она разбирает далёкое дикторское лопотание, гул голосов, это говорит телевизор, наверное, он в баре, там сидят люди, у них нормальная жизнь. Стесняется сказать, чтобы не обиделась, хотя смысл обижаться — что ему, околевать тут под окнами, как ей это поможет? Но всё-таки обидно — да, обидно…
Впрочем, это тоже далеко, в параллельной реальности.
Ужин: гречка, котлета, зелёное яблоко, Тусенька в последний раз такое ела в детском саду. Вскоре после ужина — врачиха: молодая, жёсткая, толстозадая, в кудряшках. Осведомляется:
— Ну что, живот болит?
У неё шелестят в руках снимки УЗИ — чёрные бездны, серые пятна…
— Тянет.
— Лежим, не встаём! Утром ещё ношпу поставят…
Окидывает взглядом противоположную стену, где стоит голая койка.
— Нос не вешать! Соседку бы тебе… Ну, может, привезут кого утром! — она подмигивает.
Сулимова из пятнадцатой оторопело молчит. Для врачихи это просто соседка и рутина. А она представляет себе такую же Лену или Машу, которая ещё ни о чём не подозревает — или тянет время, не звонит 03, то есть 103, потому что двадцать восьмое декабря — а под утро окажется на койке напротив…
Она никому этого не желает — и желает всем.
— Телефон есть? Кино смотрим! Прописываю фильм. Только не комедию, чтоб сильно не ржать! Завтра на утреннем обходе с тебя краткий пересказ. На оценку!
Подмигнув и тряхнув беззаботными упругими кудряшками, врачиха уходит.
Сулимова из пятнадцатой, ещё в бытность свою Ташкой, была девочка прилежная и исполнительная, одни пятёрки и четвёрки в дневнике. К домашнему заданию она относится со всей серьёзностью. Но фильм не лезет в голову, она тупо смотрит на говорящие головы и не понимает ни слова. К тому же от крошечного экранчика начинает болеть голова.
«Как ты?» — пишет муж и шлёт сердечко.
«Буду спать», — отбивает она.
Таблетки, снова утка (вроде почти не розово?) и телефон на беззвук. Она закрывает глаза, и в темноте её век убаюкивающе, всё медленнее и медленнее кружит красно-синий огонёк…
Ну и противные же у этого кресла колёсики! Как назойливо скрипят! Кто там катается по коридору, ночь на дворе…
Она открывает глаза. Живот не болит, в теле тихо и хорошо. Только ужасная сухость в горле, в носу, в глазах — батареи жарят на полную, выпивая из воздуха влагу.
Скрип повторяется. Нет, это не в коридоре. Это где-то здесь, в темноте палаты.
В жидком свете фонарей, падающем из окна, ей чудится отблеск. Отблеск мутный, вялый, не от металла — от пластика…
— Мя-а…
В темноте, примерно в метре от её койки, стоит на высоких ножках прозрачный ящичек. Она приподнимается на локте, протягивает руку, уцепляется за бортик — ящичек на колёсиках, он легко подаётся навстречу.
Из тумана в голове всплывает название: кювез.
В кювезе, на клеёнчатом матрасике, выстланном нелепыми зайчиками, что-то копошится. Двигает кривой черепушкой, открывает припухшие веки, крючит шелудивые пальчики с острыми птичьими коготками…
Забыв, что ей строго-настрого велено лежать, Сулимова резко садится, шарит по стене в поисках кнопки вызова. Щёлкает лампа, темно-светло, не то, не то… Есть тут вообще эта кнопка? Может, её нет и не было никогда?
— Мя-а! — доносится из кювеза.
В ужасе покосившись на шелудиво-шевелящееся, она спускает ноги с кровати, вдевает ступни в резиновые тапки и выходит в коридор.
В коридоре пустота. Неусыпные лампы светят ярко, но — ни души.
Сулимова выходит из своей пятнадцатой и становится, наверное, Сулимовой из коридора.
Резиновые тапки нелепые, чавкают по линолеуму, хлопают по пятке. Ещё будучи Наташей, она ходила в них в бассейн и там даже присмотрела себе — «Аквамама», кажется, назывались занятия, на рекламке млела в голубой воде довольная моделька в бикини и с пузом-поплавком. Но записаться не успела.
А теперь вот шлёпает в них посуху, чавк-хлоп, и боится, что подвернётся нога.
На посту никого. Лежат какие-то бумажки, справки, гнутся под тяжестью снега еловые лапы на календаре, плавает заставка по спящему экрану компьютера, и — никого.
— Мне привезли чьего-то ребёнка! — внятно говорит она, как будто медсестра сейчас вынырнет из-под стола.
Но никто не выныривает, коридор молчит, двери немы.
— У меня чужой ребёнок в палате. Ау!
Лампы невозмутимо свистят о своём.
Тихонько начинает потягивать живот, и она вспоминает, что она и зачем здесь. Видение в палате вдруг кажется ей нелепым. Может, она и сейчас спит? Вся эта больничная химия, гормоны да стресс — не поехать бы крышей…
У двери пятнадцатой палаты она замирает в своих хлопающих тапочках. Прислушивается.
Тишина.
Лечь, и заснуть, и спать до утра, а наутро всё как-нибудь наладится, помрачение пройдёт, живот успокоится, и к Новому году она будет дома…
Она толкает дверь.
Из коридора вываливается охапка света, накрывая и кювез, и нелепых зайчиков, и кривую головёнку.
Спать, говорит себе Сулимова из пятнадцатой и укладывается, на всякий случай отвернувшись к стене.
Но какая б ни была прилежная и исполнительная девочка Туся, — как спать, когда за спиной ноют? Нытьё писклявое, квакающее, оно лезет в уши и вворачивается в них, молоточек нудит по наковаленке.
— Ну что же я могу? — беспомощно бормочет она, снова садясь. — Что я могу?
Протягивает руки — и отдёргивает:
— Я же даже взять не умею…
Но нытьё вытягивает душу, и она неловко заправляет ладони под спелёнутое снизу тельце. Шейка гуттаперчиво гнётся, она в смутном ужасе вспоминает, что головку надо держать, и подхватывает кривой затылок. На ладони неожиданно нежно — какой-то нечеловеческой зефирности волосики.
Она прижимает свёрток к себе и чуть покачивает.
Кваканье прекращается. Тёмные глаза мутно, осоловело пялятся в неведомое, но она, Сулимова из пятнадцатой, в этом неведомом — порт и пристанище.
— Где же твоя мама? — спрашивает она.
Младенец не отвечает — только складывает губки бантиком и потешно морщится.
Удивительно лёгкий он и так уютно помещается в корзинке рук, и от него идёт живое, настоящее, требовательное тепло. Никогда Сулимова из пятнадцатой не держала на руках младенца. Когда он лежит в чужой коляске, кажется, что это такой большой тамагочи под одеяльцем, а вот так вот — сразу видно, что человек, просто другой, немного не такой, как взрослые…
Он дремлет, а она смотрит и смотрит. Коготки, конечно, никакие не птичьи, вполне аккуратные, только нестриженые. И затылок не такой уж кривой — так, малость скошен кверху…
Очередная немая сирена озаряет красно-синей светомузыкой двор. Деревья под порывами ветра дрыгаются, как десятиклассники, прорвавшиеся в клуб, а в пятнадцатой палате воздух не шелохнётся.
Человек снова просыпается — и снова принимается пилить барабанные перепонки. На этот раз его кваканье ещё пронзительней. Она встаёт, расхаживает с ним по палате, качает, но тот продолжает скулить.
— Ну что ты? Что у тебя?
Он хватает, кусает рукав распашонки, мнёт беззубыми челюстёнками и хнычет.
— Да ты голодный! — догадывается Сулимова из пятнадцатой. — Ну извини, я только покачать…
Но он тычется, как кутёнок, и вроде такой слепенький и нелепенький, а знает, куда ему надо, знает лучше неё — она вскрикивает, когда он через ночнушку вцепляется в сосок. На миг ей кажется, что грудь резанули ножом.
— Пусти! — кричит она.
Как будто он может понять и послушаться.
Времени нет, ни ночи, ни дня, всё запало в какую-то тёмную яму. Она полулежит на кровати, слушает чмоканье и судорожное сглатывание.
— Там же ничего нет, — недоумённо бормочет она.
Грудь набухшая, она уже десять недель набухшая, но это только гормоны, не молоко, этого глупо не знать. Но младенец не знает, или знает что-то своё, вообще он всё знает лучше, а Тусе ещё учиться и учиться на свои пятёрки и четвёрки…
Опять мелькает сирена. Покрутилась, повертелась — и затихла.
— А глазки у тебя на папины похожи, — сонно говорит она ему.
Его ручка — на её груди, милые крошечные пальчики, и торчит из-под распашонки браслетик, 28/XII, написано на нём от руки, и ещё краешек — «…мова Н. А.»
Они спят, спят под бочком друг у друга, тихо, беззвучно, будто не дыша. Очередная сирена их не тревожит.
Дверь, свет — всё разом, — и резкий окрик:
— Завтрак!
Она вываливается из сна, как из чёрного мешка, ошалело моргает. Декабрьское солнце вялое, тужится через облака, напротив — клеёнчатый холод пустующей койки. Под окном проезжает белая крыша скорой помощи, мигалка включена, но на дворе день, и свет сидит внутри лампочек, мечется, как мотылёк в банке, не может вырваться наружу — синий огонёк, красный огонёк…
Сулимова из пятнадцатой бодро вскакивает, она готова съесть казённую кашу вместе с тарелкой — и в голове темнеет, она валится на кровать, цепляется за какие-то её суставы, что-то в суставах щёлкает и куда-то то ли складывается, то ли опускается, и Сулимова прямо лбом падает в василёчки на простыне, которые превратились в огромные красные маки…
В пятнадцатой грохот, медсестра бежит по коридору, бежит со всех ног.
— Мамочки родные!
Сулимова возится на полу, лоб у неё измазан кровью. Медсестра хватает, приподнимает, пытается уложить, но класть некуда, всё мокро и красно, она тащит к другой, незастеленной, клеёнчатой койке…
— А где ребёнок? — тупо спрашивает Сулимова.
— Какой ребёнок?
Где-то там, среди этих бурых сгустков на бывших васильках…
— Ну, ребёнок, — со слабоумным упрямством повторяет Сулимова.
— Да будет у тебя, всё ещё! Будет! — растерянно, но громко кричит медсестра. — Через годик только вспоминать будешь! Лежи, лежи!
Она бежит по коридору, бежево-светлому от слепенького солнца, бежит на пост, бежит за врачом, судорожно соображая: всё вышло или на чистку придётся? И успокоительное бы, успокоительное обязательно…
Над постом висит календарь: еловые лапы в снегу, красным квадратиком обведена цифра 29.
Из пятнадцатой палаты доносится вой.
Забратик
Мама начала умирать вечером, не донеся ложечку с перетёртым яблоком до Тёмчикова рта.
Замерла.
Скрючилась.
Яблоко шлёпнулось на пол.
Тёмчик только что кривлялся, и отворачивался, и пытался задавить блюдце самосвалом, но тут же замер, глядя на мокрую кучку на полу и на мамину макушку.
По всему, мама сейчас должна была броситься подтирать и замывать. Так бывало всегда. Но не в этот раз.
Тёмчик протянул руку и потрогал скорченную маму за плечо. На кофте у неё пятнышко от зубной пасты — это он с утра плевался. Нет ответа. Тёмчик осмелел, обнаглел — и дёрнул за прядь свесившихся волос, занавесивших лицо.
Мама не подняла головы, даже не посмотрела.
И вдруг как-то заскулила, наваливаясь на стол, будто собачка Молли, когда её цапнул большой, тяжёлый, гладкий Кроко из соседнего подъезда. Кроко Тёмчик всегда боялся гладить, а Молли нет, она была пушистенькая и кудрявенькая и немножко игрушечная, только скалилась не по-игрушечному, когда он слишком её обнимал. Драка была на весь двор: визг, вопли, ругань хозяев.
Вот так мама и заскулила.
И Тёмчик тоже заскулил.
Я весёлый воробей,
Всех на свете я смелей,
Раз-два — крылышком взмахну,
Три-четыре — полечу…
Тёмчик кладёт книжку на диван, где лежит мама, кладёт у самого её лица. Тычет в кнопки, тычет, упорно включает одну и ту же песню и, не дослушав, жмёт опять. Маме нравится эта книжка, она всегда берёт Тёмчика на колени и листает вместе с ним, и они ищут у воробья лапки и клювик и обсуждают, в каких таких красивых кусточках он сидит. Кусты называются «сирень», на них цветы — как пена.
Он тычет, тычет, тычет, мама морщится:
— Убери… ну хватит! В ушах звенит!
И снова крючится, корчится:
— Бо… Боря!
Бо-бо, бо-бо, он хочет помочь, обнять, подсовывается, но прибегает папа, отгоняет его:
— Не лезь!
И тут Тёмчик видит: на покрывале под мамой появляется тёмное пятно. Оно ползёт, как туча, ползёт, как ночь, и вот уже капает на пол вода…
Мама описалась!
Тёмчик робко хихикает, потому что это смешно, а потом вдруг пугается до жути. Мама не может описаться, так не бывает! Тёмчик может, Тёмчика за это корят, он знает, что так нельзя, но чтобы сама мама…
Тёмчик бежит к своей кровати, тащит из-под неё горшок, он хочет помочь и знает как, он ставит горшок к дивану. Вот, мама, держи! Папа суетится вокруг, стукается ногой о горшок, глухой пластмассовый звук, горшок отлетает в одну сторону, к онемевшему, ослепшему телевизору, крышка в другую — к двери.
Тёмчик замирает. Смотрит огромными глазами.
Папа пнул горшок!
И воет, и тащит белую ёмкость, и воет, и тащит белую крышку, и складывает их, а они не складываются, и даже когда, наконец, складываются, он воет, и воет, и воет.
Начало Окончание Длительность Промежуток
13:02:15 13:02:46 31 с —
13:17:39 13:18:07 28 с 14 мин 53 с
13:33:14 13:33:44 30 с 15 мин 07 с
13:48:13 13:48:49 36 с 14 мин 29 с
Звонок в дверь, врываются синие дядьки с чемоданами, топочут в прихожей. Они пахнут чужим, пахнут страхом. Один втыкает в уши железную слушалку, и до Тёмчика доходит: врачи!
Врачей Тёмчик боится до паморока, в гардеробе поликлиники уже начинает подвывать, а в коридоре перед кабинетом ложится звездой и лежит, красивый. Холодный кругляш на резиновой верёвочке, который суют под тёплую кофточку к самой коже, палка, которой лезут в рот, чужие хваткие руки, сдавливающие кожу, острый шприц, вонзающийся в бедро…
Теперь они пришли хватать и железячить маму.
— Пешочком сможете? — спрашивает один.
А другой говорит:
— Давай лучше носилки.
Маму несут, маму везут, она лежит и корчится, её вытаскивают на площадку, она лежит в куртке и в сапогах, как будто собралась в магазин, но на носилках в магазин не ездят…
Лифт раскрывает жерло.
Тёмчик бежит, рвётся, захлёбывается, дубасит папу ногами…
Двери лифта захлопываются, захлопнув маму и Тёмчикову жизнь.
Везём в четвёртый? Схватки каждые пятнадцать минут. Воды отошли.
У них забита родилка.
И куда нам?
Давайте в седьмой.
Принято.
Тёмчик сидит, нет, лежит на руках у папы. Лежит и икает. Папа повторяет в сотый раз:
— Мама поехала за братиком. Съездит и вернётся. За братиком!
Забрать, слышит Тёмчик. Он знает, что такое забрать. Это когда приходишь в песочницу с новым экскаватором, а там какой-нибудь стоит толстый и постарше, или наглый и помладше, и хвать — и вот уже он пересыпает песок твоим ковшом, а тебе пусто, скучно и обидно.
Это то, что сделалось с мамой.
— Всего на несколько дней! Съездит и вернётся.
Тёмчик знает, что папа врёт. Он видит страх, чует страх, папа так судорожно это повторяет, и боится, и растерян — он тоже знает, что мама умирает. В комнате разгром, на диване лужа.
Маму забрали, мамы больше нет.
зять: Марину увезли, мы с Тёмкой едем к вам
я: памперсы захватил? у нас нет!
зять: забыл! куплю по дороге
я: не суетись, деда отправлю
В детском кресле два подстаканника: в одном — обёртка из-под фруктового батончика, в другом — колесо от машинки.
Качает, качает…
Впереди папин затылок, а рядом никого, пустая бездна сиденья. Трётся у окна грязный, чужой, поганый бок грузовика.
Качает, качает…
В горле собирается гадостное ощущение, но собраться не успевает — Тёмчик засыпает.
Качает, качает…
Просыпается оттого, что папа громко сигналит. Тёмчик смеётся, сигналить — это весело, папа и ему не раз давал понажимать, — но видит пустое сиденье рядом, вспоминает, и заспанное гадостное ощущение вываливается из горла Тёмчику на куртку.
— Тёма, ну ты… — раздражённо говорит папа и под щёлканье поворотника рулит к обочине.
И в эту прекрасную солнечную субботу, когда так хочется пойти в лес на лыжах, мы представляем хит-парад самых зимних…
Вы приехали. Не забудьте проверить заднее сиденье.
Бабушка обычно встречает поцелуями и пирогами, а тут забрасывает куртку в стиральную машину, и привет. Никто не помнит, что Тёмчик не поел, всего несколько ложек яблочного пюре — вот и весь его обед, да и тот целиком остался на куртке, крутящейся теперь в пенной воде.
Бабушка и папа возбуждённо лопочут, Тёмчик уходит от их непонятностей в комнату. В животе пусто, и вообще пусто всюду: внутри и снаружи. На журнальном столике стоит новая машинка в прозрачной пластиковой упаковке.
Обрадовавшись, Тёмчик кидается, хватает — «скорая» с крестом, самая громкая машина на дороге, красивая, как гирлянда! Садится, колупается в обёртке. Плёнка не поддаётся, пальцы соскальзывают.
Он катает по полу коробку и говорит:
— Уиу, уиу, уиу…
А потом папа уезжает. В прихожей они с бабушкой обсуждают какие-то сумки.
Бабушка, наконец, распаковывает машинку, показывает Тёмчику, говорит:
— Это скорая помощь. На такой машине мама поехала за братиком.
Но Тёмчик-то знает — мама ему сто раз говорила, — что эта машина возит тех, кто сильно заболел. И ему уже не хочется ничего катать, хотя у машинки обнаруживаются мягкие, упругие колёсики. Он заводит «уиу, уиу, уиу», теперь уже не понарошку, а в полный голос — сиренит на весь подъезд, тоскливо и долго. Проикавшись, ест пюре из баночки, безжизненно перекладывает кубики.
На чужом языке говорит холодильник, по-чужому жёлто светит свет.
Диван обкладывают подушками, чтобы спал.
На лбу пусто — никто не поцеловал. Пусто всюду.
31 год, роды вторые, 38 нед. 3 дн. Безводный период 7 ч., характер амниотических вод — светлые. Мальчик, 3080, 49, 8/8 Апгар.
Утро тоже чужое: не так светит, не тем пахнет. Каша в тяжёлой тарелке с цветком и каёмкой, не машет из-под овсянки лапами весёлый медведик.
Куртка и штаны сухие, но тоже пахнут не тем. И площадка тоже чужая. Качели безнадёжно заняты каким-то красным комбинезоном, карусель занесло снегом, она не крутится.
Бабушка сидит на лавочке, подоткнув под себя сверкающую фольгой подложку. Тёмчик тычет лопатой в сугроб.
У бабушки звонит телефон. Тёмчик продолжает копать. И вдруг слышит: телефон говорит маминым голосом.
Он бежит, сапожки вязнут и липнут в снегу, хватается за бабушкину коленку, заглядывает… но там не мама, там во весь экран огромная, красная, лысая, нелепая рожища.
— Братик, — говорит бабушка ласково.
Тёмчик смотрит, остолбенев. Это то, что случилось с мамой? Он слышит её голос, но на экране вот это, кривится и куксится — это теперь она?..
— Помаши братику ручкой!
Бабушка берёт его за варежку, но Тёмчик вырывается, мотает головой и кричит, отталкивает телефон, тот летит в снег. Бабушка, охнув, выхватывает его из сугроба, в снежных потёках булькает и корёжится жуткая физиономия.
— Нельзя так делать! Очень плохо! Очень!
Теперь уже не телефон, а Тёмчик валится в сугроб. В сугробе холодно и колюче, и нет никаких жутких рож, и не слышно ни странного маминого голоса, ни бабушкиных окриков, особенно если самому вопить погромче.
Прежде чем приступать к сборке, снимите упаковку и пересчитайте детали. Приготовьте крестовую отвёртку и рожковый ключ на 13. Разложите все элементы конструкции…
Папа везёт его домой, и Тёмчик смотрит мультик на телефоне. Ярко, и увлекательно, и весело, и он не замечает, как они доехали.
Дома всё как надо, стоит перед подъездом никогда не ездящая машина «Ока», и даже вороны каркают о чём-то понятном, и домофон пищит родным голосом, и кнопка лифта вдавливается с привычным щелчком.
Тёмчик радостно вбегает домой — но там никого нет.
Смотрит на свою кроватку — а с ней что-то нелепое: дно стало выше, вырос сбоку решётчатый борт, не залезть не забраться.
— А у тебя теперь будет новая кроватка, — говорит папа. — Смотри, какая!
Новая кроватка огромная и в форме машины! У неё даже фары есть! Тёмчик прыгает на ней, прыгает вокруг. На простыне тоже машинки — круто!
Но когда приходит пора ложиться спать, он бежит обратно к своей, а там опять высокое дно и забор, и никак не залезть.
Папа берёт его к себе, они укладываются вместе. Обычно Тёмчику тесно на большой кровати, как ни пристроишься — то папин живот, то мамины ноги, — а теперь хоть поперёк ложись — ведь мамы больше нет.
Мамы больше нет, и когда телефон звонит её голосом, Тёмчик сбегает куда подальше. Потому что оставить от мамы только голос — это какой-то ужасный, издевательский обман, и переносить его выше Тёмчиковых сил.
Товарная накладная
ООО «Многошарик»
Шар фольгированный коляска 1 шт
Звёзды фольгированные серебряные 2 шт
Шары латексные голубые 4 шт
Они везут шары! Потрясающие шары! Шары запаяны в пакет и всё равно занимают полсалона, теснят Тёмчика, лезут на него и надвигаются, и иногда он наподдаёт по ближнему шарику ладошкой.
Тёмчик очень хочет подержать шары, но папа берёт их сам, и Тёмчика берёт за руку, и, очень крепко держа, ведёт на белое крыльцо, в белый зал. Там куча чужих людей, и все фотографируются, на стене бумажные цветы и облачка, и ещё непонятно что, и к этой стене чуть ли не очередь стоит.
Тёмчик пугается, прячется в папиных ногах, но папу куда-то зовут, Тёмчик находит бабушку, жмётся к ней, и там, в шуршании её распахнутого пуховика, не сразу слышит:
— Смотри, кто там! Тёма, смотри!
Мама! Не какая-то ужасная рожа, а мама, настоящая мама — она живая, она улыбается, она идёт к нему…
— Ма! — не помня себя, кричит он. — Ма!
Он бежит, расставив руки, летит на неё, но она рук не распахивает, руки у неё заняты каким-то синим мешком. Он подлетает, а она ловко выставляет колено, поворачивается чуть боком, и он вмазывается в её мягкое бедро, обхватывает руками, утыкается в джинсы…
— На ю! — просит он, поднимая руки.
Ему любопытно, что там, в синем мешке: игрушка, подарок? Он пытается дотянуться, мама приседает, показывает. К Тёмчикову разочарованию, в мешке ничего нет: кружавчики, ленточки, крошечная неподвижная кукольная рожица.
— Мы же тебе говорили, что я за братиком? Вот он, знакомься!
И целует Тёмчика неловко в висок. Губы у неё шершавые.
Крякнув, она встаёт, синий мешок опять где-то высоко над головой. Тёмчик растерянно хватается за мамину коленку, виснет на ноге, мамина коленка бестолково тычется ему в грудь, он мешает сделать шаг.
Из синего мешка доносится кваканье. Кажется, это квакает забратик.
Уж и лесовичка
Машину мы оставляем на стоянке в райцентре. Вроде бы охраняемой, но, честно говоря, смотрю я на нашу серебряную красоточку как в последний раз, мысленно прощаясь. Асфальт на стоянке как дуршлаг, шлагбаум поднимает на верёвочке сам охранник, нехотя вылезающий по такому случаю из деревянного скворечника.
Дальше нас встречает администратор на джипе-внедорожнике.
Администратор — это парень с прилизанными чёрными волосами, в мочевинно-жёлтых солнечных очках. А внедорожник — это не пафосная игрушка на хитрокованых сверкающих дисках, которая называется внедорожником чаще всего. Это настоящий уаз-вездеход: с колёсами по пояс, с мужицким 4х4, а не гламурным AWD, в броне из грязи по самые окна.
Пока муж восхищённо цокает языком, я презрительно фыркаю про себя: вот же ж позёры-бутафоры, заляпались, показывают, через какие дебреня ехать. Но очень скоро раскаиваюсь: действительно через такие, и грязища там отнюдь не бутафорская. Джип заныривает в овраги, плывёт по размокшей глине и шарашит по колеям, по которым хоть метро пускай.
Было б куда на этом метро ехать.
А вот ехать-то, собственно, некуда. Кругом лес, и ещё лес, и снова лес. А когда лес кончается, на взгорке у озера видны террасы на сваях, на которых установлены палатки. У пирса покачивается пара катерков, из трубы единственного капитального строения — деревянного сруба с большой террасой — вьётся дым.
— Добро пожаловать! — говорит черноприлизанный Вадим и сдвигает жёлтые очки за уши.
Сайт у глэмпинга «Chaща» был модный, как у жилого комплекса вип-класса. 3D-визуализации, фотоэкскурсия по территории, меню «из-под ножа» — разве только не выбрасывалась из экрана услужливая рука, протягивающая на пробу кусочек сёмги на гриле. Стоимость соответствующая: на всю ту тысячу звёзд, которую любят сулить маркетологи, барыжащие турпоходами.
— Но у нас же годовщина! — убеждал встроенную жабу муж.
— Детский сад сплавим бабушке… — размечталась я.
— А сами махнём на выходные…
— Вдвоём!
«Наедине с природой, вдали от цивилизации», — гласил слоган на главной.
Даль засчитана, шлагбаум с верёвочкой уже достаточно впечатлил.
— Завтрак, обед и ужин сервируются на террасе общего дома. Вай-фай тоже в общем доме, там же можно помыться…
Девушка-хостес улыбается с профессиональной лучезарностью. А у самой брови тёмные, сросшиеся — лесовичка в форменной рубашке.
Так вот, даль определённо засчитана, а что до природы…
Деревянные тропы-настилы разбегаются среди хвоща и сныти. Мы поднимаемся на свою террасу, и я падаю в ротанговое кресло, заботливо-небрежно застеленное толстым пледом. Задираю ноги и голову и смотрю, как бегут невесомые облачка по небу, подпёртому соснами.
Посмотрим на эту их природу…
Человек я городской. Терпеть не могу, когда с веток в лицо лезет паутина. Не горю желанием спотыкаться о корни. И комары — не моё; может, кому-то эта летучая гирудотерапия по душе, но точно не мне.
Но когда озёрная вода зеркалит небо, переворачивая мир, и не поймёшь, паришь ты, или плывёшь, или просто сидишь посерёдке — это уже не «загород», не «деревня», это другое измерение, где действительность выворочена, как корень из земли.
Мы сидим на пирсе обнявшись. Пахнет ветром и немного тиной, поёт свою песенку драгоценно-переливчатая стрекоза, вдали семейство на сапах: мама, папа и сын-подросток.
— Наши ещё подрастут — тоже так поедем, — говорит муж.
С моего плеча свешивается его рука, из неё льются тепло и сила, как когда-то давно, когда она ещё не обмялась по мне, а я — по ней, и в неровностях и зазорчиках была неиссякающая радость, и тайна, и нежность. Когда я любила дышать его подушкой, а он встречал меня у метро в гололёд. Всё это затёрлось, как рисунок на стоптанной подошве, а озёрный ветер вновь вычертил рельефно и живо…
— Мы ж не умеем, — смеюсь я. — Неужели научимся?
— А и научимся!
Солнце садится за хвойно-зелёную стену на том берегу, разбрасывая по воде сотни плавучих огоньков. Великолепный инста-кадр. Я щёлкаю — на экране смотрится не так умопомрачительно, как в жизни, но тоже красота — хочу сразу выложить, но не грузится… «вай-фай только в общем доме», вспоминаю я.
И легко опускаю телефон в чёрную лету кармана.
Палатка распахнута в ночь, лес шепчет-нашёптывает, щекочут крышу деревья. На низкой лежанке, среди шкур и пледов, смешно, как в первой юности.
— Давай, что ли, закроемся, — говорю я.
— Душно будет, — отвечает муж.
Он сам большой и горячий, как обогреватель, и это, конечно, аргумент.
В витой подставке курится сладкий дымок, отгоняющий комаров. Шлёпает по озёрной глади какая-то птица — словно целуется с озером.
— Но всё-таки…
— Да кто нас видит-то? Разве что медведи! Пускай завидуют…
Я смеюсь в его волосатую грудь, грудь и сама медвежья. Цикады орут, как пьяные, и ночь дышит полной грудью.
Просыпаюсь оттого, что в веко жалит солнечный блик. По его медовому цвету сразу понятно, что рань несусветная, но всё вокруг уже живёт, и как! Поёт, гомонит, лопочет, шуршит — это тебе не радио в пробке, это Чаща FM на озёрной волне…
Выползаю из переворошенных шкур и пледов, босиком шлёпаю на террасу. Под ногами — гладкоструганное дерево, оно прохладно-росисто, а там, где падает солнце, — вкрапления сухого тепла. Между ветвями алмазно блещет озеро. Благодать!
Ставлю чайник, предвкушая кофе с лесом — каффе кон лессо, эксклюзив, только у нас, — достаю из рюкзака банку, которую прихватила с собой, чтобы не бегать всё время в «общий дом». Возвращаюсь на террасу — и взвизгиваю.
По пятнистым от света доскам ползёт чёрная змея. Не ползёт — течёт: жутко-беззвучно, чудовищно-плавно.
Я взлетаю на ротанговое кресло, как будто у меня за плечами джетпак.
— Димка! Димка!
Муж возится в постельном ворохе, из-под шкуры показывается встрёпанная башка: вихры скособочены в одну сторону, глаза в другую, и всё в кучку никак не соберётся.
— Димка, змея!
Мужнины глаза резко приходят в норму и фокусируются на чёрной ленте, струящейся по доскам.
— Не трогай… — хриплым спросонья голосом говорит он.
Но чёрная лента всё ближе, я вижу, как она приподнимается, раскрывает рот, вижу раздвоенный язык — и в ужасе швыряю в неё банку кофе.
Змея вся странно передёргивается, раздвоенный язык вздрагивает — кажется, если бы она могла закричать, то закричала бы, — и, молнией прорезав рассыпанные бурые зёрна, исчезает на краю террасы, там, где высокие деревянные опоры уходят в овраг.
— Ты охренела? Это уж! Обыкновенный уж!
Муж бежит, топчет рассыпанный кофе, заглядывает за перила.
— Ты ему, поди, хребет перебила!
— Какой хребет у змеи?
— Обычный, блин! В школе по биологии что было?
Он отходит от перил, плюхается в кресло.
— У него же уши жёлтые, ты что, не видела? Это просто уж! Безобидная тварь! А ты банкой этой пудовой…
— Я испугалась, что она меня сейчас цапнет! Видел, как она язык высунула?
— Да у него даже клыков нет!
— Сам-то, герой, с кровати указания выдаёшь!
— Ты бы хоть своей банкой думала… — он стучит пальцем по голове. — У тебя там тоже… весь кофе давно рассыпался!
По террасе общего дома гуляет очень аппетитный, прямо «из-под ножа» ветерок. За столом уже сидит семейство, вчера катавшееся на сапах, — они приветливо здороваются.
— Вон кофемашина стоит, — муж кивает на чёрную махину у входа. — Необязательно было тварь невинную бить…
Я ем тосты с авокадо и рикотту с голубикой — хочется, правда, блинчиков с джемом в утешение, и вообще чего-то толстого и сладкого. Любезная лесовичка в фартуке иногда пробегает между столами, спрашивает заботливо:
— Всё хорошо? Всем довольны?
В руке у неё весело взблёскивает топорик для разделки мяса. Вот уж точно из-под ножа…
В воде купается солнце, сияя нестерпимо. Я делаю йогу на причале, но внутренней гармонии ещё меньше, чем в кондиционированном зале фитнес-клуба впопыхах перед работой. Вставая в «собаку», я всё время украдкой посматриваю через ноги, не подползает ли с тылу ко мне ещё какая-нибудь тварь.
А когда поднимаюсь по деревянной лесенке от причала, вижу, как семейство с сапами грузится в облепленный грязью джип.
— Уезжаете? — обескураженно спрашиваю я.
Они — все трое — поджарые, весёлые, загорелые крепким, как заварка, подмосковным загаром, в ярких спортивных одёжках. Смеются:
— Да уж неделю жили, пора и честь знать!
Из-за джипа появляется Вадим — со своими чёрными прилизанными волосами, в жёлтых очках.
— Что в багажник не влезет, наверх положу, — говорит он.
И я вижу, что походочка у него рупь с полтиной, а вчера ещё была ровная.
— Ой, Вадим, что это вы, хромаете? — спрашивает мать сапового семейства, встряхивая подростковым хвостиком.
— Мышцу потянул. Ничего, на педали жать не мешает!
Он скалится, и на миг мне кажется, что язык у него раздвоенный.
Обедаем мы одни: гаспачо, хлебцы с гуакамоле, салат с ананасом. Любезная лесовичка говорит:
— Завтра ещё две семьи приедут. А сейчас наслаждайтесь! Весь глэмпинг в вашем распоряжении!
И улыбается ослепительно.
— Нам бы банный чан разогреть, — говорит разморённый муж, потягивая зелёную бурду. Бурда называется «матча латте» и больше похожа на тину с молоком.
— О, Вадим, как только вернётся, всё сделает, — обещает лесовичка.
Солнце стекает по стволам из кипенно-голубой выси, а внизу ветерок и кивают папоротники, и вид у них такой, как будто ночами они украдкой цветут.
Вадим прихрамывает вокруг огромного деревянного чана. Заливает на дно воду — подсвеченная красным деревом, она лежит на дне, как сок, — тащит берёзовые дровишки.
— Как газета, — я подбираю кусок бересты, провожу пальцем по чёрным строчкам, бегущим по белому полю. — Новости леса…
— Раздел «Происшествия»: барсук напоролся на сук, — «читает» муж и хохочет. — МЧС предупреждает: городские придурки, алерт! К людям не подходить, особенно к тем, кто с банками…
Печка трещит, Вадим ворочает в чане веслом, подливает воду. Я в бикини лежу в гамаке, вроде бодрствую, а вроде и нет, муж с Вадимом негромко обсуждают печку, какие-то поддувала и шиберы.
Наконец, котёл готов: от него поднимается травяной парок, внутри плавают еловые ветки.
— Вот это супчик, — говорю я, заглядывая в дымящуюся жижу.
— Залезай, фрикаделька, — подталкивает муж.
Я карабкаюсь по деревянной лесенке, закрываю глаза и погружаюсь в еловое варево. Муж, отдуваясь, тоже вплюхивает свою тушу.
Тело отмокает, отмякает, пар дурманит, будто зелье.
— Вот уж не думала, что вариться в котле так приятно, — говорю.
— Да это потому, что ты ведьма, — ржёт муж.
Хвоя чуть покалывает. Солнце вылезает из-за сосновых верхушек, становится жарко.
— Слушай, а можно немного температуру убавить?
— Да не вопрос, — муж вылезает из чана, колдует над печкой.
Мы снова млеем, но пар, кажется, становится только гуще. Травы душат, еловые лапы похожи на огромные окостеневшие водоросли.
— Да я же убавил уже! — муж снова вылезает, красный, отдувающийся, и опять склоняется над печкой.
Сидеть становится просто невозможно. Пар забивает нос, воздуха не хватает, хочется сделать вдох, а некуда, словно в лёгкие напихали ваты. Теперь я именно чувствую себя ведьмой, которую варят в кипятке, и ничего приятного в этом нет.
— Всё, мне поплохеет сейчас…
Я встаю, перекидываю ногу через борт, начинаю спускаться по лесенке — свежесть ударяет в голову, в глазах меркнет, я лечу вниз, локоть обжигает боль.
Когда мрак перед глазами рассеивается, я вижу, как на распаренной, размякшей коже наливаются красными каплями длинные стёсанные дорожки.
— Ну кто так резко встаёт! — муж рядом, он почти свекольный, волосы дыбом.
К нам от общего дома уже поспешает Вадим.
— Целы? — кричит он. — Перепад температуры и давления… Ох и жарко же вы натопили! — Он рукой отгоняет пар, белое марево колышется над чаном.
— Да я вроде убавлял…
Вадим подходит к печке.
— Да нет, наоборот, нагрели, заслонку не туда… Сейчас аптечку принесу!
И, слегка прихрамывая, убегает.
— Ну спасибо, — говорю я, промакивая красную росу подорожником. Ближе к природе, чёрт побери! — Чуть не сварил нас!
— Я не печник, — огрызается муж.
— Да уж это я вижу.
— Это ты разнылась: душно, душно! Всё парение испортила!
— Ой, да ты сам меня запарил уже, никакого чана не нужно! Топись сам в своих ветках!
Он остаётся у чана, а я иду на террасу, промываю ссадину перекисью из Вадимовой аптечки. Сама себе дую, как ребёнку, а кровавые капли выступают снова и снова, как большие алые слёзы.
— На ночь я закрою палатку, — твёрдо говорю я. — Не хочу, чтобы ещё какой-нибудь гад ползучий к нам наведался!
Лес дышит чернотой и холодком, и голос мужа дышит тем же:
— Да они, поди, уже поняли, что тут опасная сумасшедшая заехала. Ты что, задохнуться хочешь?
— Лучше задохнусь, чем меня цапнут.
— Тогда я лягу на террасе.
В закрытой палатке и вправду душно, воздух не движется, шкуры пахнут пыльной скотиной. Сон как комариный писк — тонкий, нудный. С улицы доносится безмятежный храп, он рвёт хрупкую плёнку дрёмы, я злюсь, потею, кручусь, ворочаюсь. Наконец, шёпот сосен убаюкивает, я проваливаюсь в сон, как в чан с еловыми ветками, мне снится, что меня топят, веслом заталкивают в еловый кипяток, — а потом не снится уже ничего.
Просыпаюсь оттого, что кто-то тихими лапками шлёпает по крыше палатки. Шарю по тумбочке, под руку подворачивается селфи-палка. Зажав её, как дубинку, зажигаю свет. И только в жёлтом зареве лампы до меня доходит, что тихие лапки — это дождик.
Выдыхаю.
И замираю снова.
Из входной щели тянет прохладой. Храпа нет. Да и кто будет дрыхнуть под дождём?..
Зябко поджимая босые ноги, бегу и выглядываю наружу. Снаружи крапает мелкая морось, терраса блестит от влаги. Блестят и дощатые дорожки, в лужицах плавает свет от спрятанных в хвощах фонариков, которые в траве кажутся зелёными.
Плетёная лежанка, на которой устроился муж, пуста, на террасе никого нет.
Кое-как впихнув ноги в шлёпки, выбегаю под дождь как есть, в шортах и футболке и с селфи-палкой наперевес. Это, конечно, не осиновый кол, не знаю, подходит ли она для борьбы с оборотнями и лесовичками, но ничего другого у меня всё равно нет…
— Димка!
Только дождик бежит со мной по дорожкам — шлёп-шлёп.
— Димка!
Забегаю за общий дом, там гудит компрессор, в окошке теплится свет. Я подкрадываюсь к жёлтому квадратику, заглядываю внутрь, под мокрой футболкой я ледяная, как лягушка, и жуть внутри такая же склизкая и пупырчатая: вот сейчас я загляну, а там Димку разделывают топориками — мясо из-под ножа…
Вадим и лесовичка лежат на кровати в обнимку, его тёмные волосы размётаны по подушке, жёлтых очков нет, да и ничего другого нет. Перед ними мигает планшет — они смотрят сериал.
Я поворачиваю к озеру. Жиденький свет, зарождающийся на небе, плавает на рябой от дождя воде. Любая тень от ветки кажется гадюкой, любой блик — глазами неведомой твари.
— Димка!
На причале никого.
Сожрал лес.
Я сижу в палатке, сжимая селфи-палку, и неотрывно гляжу на светлеющую щель. Дождик давно перестал, с улицы тянет умопомрачительной пряностью леса. Но я уже наелась этих специй по самое.
Я сижу и готова драться.
Кто бы ко мне ни пришёл.
В щели совсем уже светло, когда на лестнице раздаются шаги. Скрипят доски, на террасе топот. Этот топот мне знаком, как собственное сердцебиение.
Муж вваливается в палатку в ветровке, с удочкой и с ведёрком, в котором плещется что-то мутное.
— С добрым утром, — бодро говорит он. — Проснулась?
Я присматриваюсь: не слишком ли он белый, не слишком ли зелёный, нет ли следов от укусов? Нет, вроде розовый, и отдувается, и пыхтит, и даже пот на лбу.
— Ты где был? — спрашиваю я, сжимая и разжимая палку.
— Да комарьё замучило, а потом ещё и заморосило. Решил, что давненько на рассвете не рыбачил! Тем более ты храпишь.
— Это ты храпишь, — выдавливаю я. — Я тебя искала, а ты, ты… Я и на причал ходила!
— Так я не на причале, я на берегу, в кустиках, — беспечно отвечает он. — И всё равно ты храпишь!
Я бью палкой его ведёрко, оно катится по полу, катится из него мутная вода, а в ней трепыхаются мелкие серебристые рыбёшки…
— Я уезжаю, — задыхаясь, говорю я. — Не хочу больше быть наедине! Ни с природой! Ни с тобой!
— Да чокнутая ты! — муж бросается собирать рыбу. — Я тоже с тобой больше никуда не поеду!
Верёвочка раскручивается, как паркина нить — парка, паркинг, что-то в этом есть… Полосатая палка шлагбаума протыкает небо.
Машина — как ни странно — всё ещё стоит, всё ещё серебристая, в пыльных крапках высохшего на ней дождя с пыльцой.
— Приезжайте ещё, — говорит Вадим, пожимая мужу руку.
Солнце в его очках похоже на желток.
— Угу, — вяло бурчим мы.
Дорога мчится впереди, словно норовит саму себя обогнать. В машине ледяной кондиционерный дух, и в гудящей тишине само с собой преувеличенно задорно болтает радио.