Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2024
Вергелис Александр Петрович родился в Ленинграде в 1977 году. Печатается как поэт, прозаик и критик в журналах «Звезда», «Знамя», «Новый мир» и других. Лауреат нескольких литературных премий. Автор книги стихов «В эпизодах» (2010). Живёт в Санкт-Петербурге.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2023, № 7.
Последний раз я видел её на даче. Выглядела она, как всегда, безупречно. Среди обступавших её кустов малины, долговязых мальв, оплешивевшего шиповника и прочего садового плебса она в своих кольцах и ожерельях, с агатовыми, по-египетски подведёнными глазами на смуглом лице смотрелась диковинным южным цветком, принесённым сюда в кадке. Сидя на скамейке под старой туей, всё ещё соперничая с этим северным кипарисом осанкой, она издали улыбнулась мне, но в улыбке её, кроме прежнего тёплого, почти родственного приятия, было что-то ещё.
Это что-то появилось несколькими годами ранее, под Старый Новый год. Помню, было то блаженное получасье между горячим и чаем, когда сытые гости разбрелись по квартире, за стеной тренькнула гитара, и кто-то запел оперным басом. Мама, прихватив с собой мою жену, ушла организовывать чашки и торт, отец — показывать кому-то коллекцию военно-морских значков. В комнате мы остались одни. Отодвинув пустой бокал, она с минуту разглядывала свой багряный маникюр, потом подняла на меня нестареющие свои глаза и почти умоляюще сказала:
— Я должна серьёзно поговорить с тобой…
С того прекрасного во всех отношениях зимнего вечера я стал избегать встреч с ней — насколько это было возможно при постоянстве семейных торжеств в родительском доме, которые мне, уже глубоко женатому человеку, жаль было пропускать.
Вот и теперь, сидя на древней садовой скамейке этаким символом царственного одиночества, она смотрела на меня не то чтобы с укором, но и не то чтобы без… Я услышал знакомые слова:
— Мне надо серьёзно поговорить с тобой…
Присев напротив неё на пенёк от свежеспиленной вишни, я в который раз постарался изобразить искреннее любопытство и невинность во взоре, — заранее зная содержание предстоящего разговора.
…Тогда, за староновогодним столом, она вдруг заговорила со мной об одной книге, которую я, по её нерушимому убеждению, брал ненадолго у неё почитать, да так, видите ли, и не вернул. В тот ничего подобного не предвещавший вечер я было поспешил уверить её, что этой истории не припоминаю и что едва ли подобное вообще могло произойти, поскольку брать у неё эту книгу мне было совершенно незачем. Но уверенность её была неколебима, и я, никогда не доверявший своей памяти, которая столько раз преподносила мне чудовищные сюрпризы, надолго распрощался с душевным покоем, поскольку тревожная совесть моя, в отличие от памяти, сбоев никогда не давала.
Сколько-нибудь веских оснований подозревать себя в недобросовестности или, на худой конец, забывчивости у меня, впрочем, не имелось. Во-первых, не могло быть никакой объективной необходимости брать напрокат знаменитую ерофеевскую поэму — дома испокон века валялся экземпляр из первого отечественного тиража, выпущенного издательством «Прометей», — безбожно затрёпанный от бесконечных перечитываний. Во-вторых, названный ею год издания вызывал недоумение: в Советском союзе книгу впервые издали при Горбачёве, и в 1984 году она выйти в СССР, конечно, никак не могла — разве что в самиздате. Между тем моя собеседница с вежливой твёрдостью повторяла, что книга была издана в Москве типографским способом, с яркой глянцевой обложкой, и именно в этот, последний, предперестроечный год.
Позднее у меня мелькнуло подозрение, что несуразный 1984-й мог возникнуть в результате путаницы — возможно, она имела в виду не трагикомическую алкогольную одиссею в Подмосковье, а скучноватую английскую антиутопию, но ведь и эту книгу брать у кого-либо взаймы никакой надобности не было. Разве что из вежливости, а точнее, из малодушия, когда вам с любезной настойчивостью всучивают что-то вам не нужное, и легче взять, чем объяснять, почему вы это ненужное брать не желаете. Как бы то ни было, перерывая в очередной раз домашнюю библиотеку, я держал в голове все возможные варианты, но, разумеется, так ничего и не нашёл.
Теперь, сидя передо мной в дачном саду, она снова повторяла знакомые до зубовного скрежета слова:
— Пойми меня правильно, ты мне как родной, мне ничего для тебя не жалко, но эта книга…
Далее следовало многословное объяснение, которое я слышал уже многократно. Эту книгу ей подарил сам (называлась фамилия знаменитости) с шутливо-нежной дарственной надписью: что-то вроде «Дорогой Ариадне Всеволодовне на добрую долгую память от вечного раба её прекрасных глаз…» и так далее, и тому подобное — целую ручки и прочие штучки.
Знаменитости окружали её всю жизнь. Сначала в театре. Потом на пенсии — когда она, в одно окаянное десятилетие похоронив умершего от рака мужа и утонувшего в Свири старшего сына, проводив младшего на пээмжэ в Голландию, занялась чем-то вроде эстрадного сводничества. В те годы она организовывала гастроли «звёзд» различных калибров, и надо заметить, что это занятие, которого она, драматическая актриса, немного стеснялась, приносило ей неплохую прибавку к пенсии, а ещё давало дополнительный, как принято говорить, бонус: возможность угощать родственников и друзей бесплатными концертами. Угощение было, как говорится, на любителя, но изредка среди тех, кого она поставляла петербургской публике, попадались персоны незаурядные. Например, писатель-сатирик из Одессы, которого в ресторане Гранд Отеля «Европа» я, помнится, застал в большом смущении (переходящем в возмущение) от того, что выступать ему впервые в жизни предстоит в ресторации перед ужинающей аудиторией, почти что в роли кафешантанной певички. На моих глазах решалась нравственная дилемма, но выход был вскоре найден: писатель потребовал принести ему коньяку, и только вооружившись таким же пузатым, как он сам, бокалом, в образе уже не просто наёмного развлекателя, но, можно сказать, равноправного собутыльника, смог начать чтение своих фельетонов. Не берусь утверждать точно, ради чего я пожертвовал тем вечером — ради заезжей знаменитости или овеянного легендами места, — в любом случае растеряха-память сохранила до обидного мало: какие-то коридоры и лестницы, лишаи позолоты, жилетка официанта, влажная ладонь мэтра…
Меня Ариадна Всеволодовна представила ему как своего племянника, и, признаться, иметь такую красивую и весёлую, не взирая на годы, тётушку было приятно. Большого преувеличения в её словах не было: с мамой они были близки, как родные сёстры, — разлучённые в детстве и воссоединившиеся на пороге старости. Обе отдавались этому благоприобретённому родству с необычайной страстностью. И хотя в поздних дружбах (тем более женских) есть что-то сомнительное, ибо людей не связывают общие воспоминания, не сближает зависть и ревность, они с мамой действительно стали лучшими подругами. Маме было уже под шестьдесят, Ариадне — чуть за.
А началось всё на трамвайной остановке, недалеко от замка, где некогда задушили романтического нашего императора. Они разговорились. Речь зашла о грибах.
— Вот, возьмите, — Ариадна Всеволодовна выудила из сумки баночку маринованных маслят. Возражения приняты не были.
Беседа о радостях тихой охоты завела на Псковщину, где у Ариадны Всеволодовны имелась купленная за бесценок крепкая чистенькая избёнка в почти полностью вымершей деревне. Вокруг, понятное дело, простирались необозримые грибные плантации с хрустальными лесными озёрами. Мама затосковала. Дело было не столько в обожаемых ею боровиках и подосиновиках, сколько в земле обетованной, в родине предков — псковских старообрядцев, махровых скобарей, выкорчеванных из тех мест в год великого перелома.
К слову, это была странная трамвайная остановка — неделей раньше на том же самом месте с мамой разговорилась другая столь же немолодая и столь же энергичная женщина — востроносая, в шляпке с вуалькой. Она шумно восхищалась красотой торчащего из маминой авоськи сельдерейного плюмажа. Мама предложила ей сельдерея, лука и прочей огородной зелени, которые, как обычно, в избыточном несъедаемом количестве везла с дачи. Охотно согласившись и с большим воодушевлением запустив юркие ручки в авоську, та стала рвать и рассовывать всё это по карманам застиранного плаща, а веточку укропа воткнула напоследок в свою нафталиновую шляпку наподобие павлиньего пера.
Боже меня сохрани от каких-либо сравнений, но у Ариадны Всеволодовны при всей её рациональности и деловой хватке тоже были свои милые странности. Не имею в виду её одержимость чистотой и порядком, у каждого — свои способы борьбы с хаосом жизни. Было нечто другое. Например, она дружила со змеями.
Ядовитые твари в большом количестве приползали из леса и грелись на солнце прямо возле крыльца её псковской избёнки. Хозяйка не только не пыталась бороться с этим ветхозаветным нашествием гадов, но, напротив, радовалась своим ползучим гостям, пыталась угощать их чем бог послал: молоком, хлебом, творогом. Было очевидно, что эти ритуальные подношения пресмыкающимся не впрок, и, скорее всего, дары Ариадны съедались ночными ежами или мышами. На последних змеи, видимо, охотились, и факт отсутствия грызунов в доме был веским доводом в пользу того гадюшника, который развела моя названная тётка. Нам же было ясно, что змеелюбие Ариадны Всеволодовны если и можно объяснить, то лишь чем-то, пребывающим за пределами житейской практичности. Иными словами, тут крылась какая-то тайна…
Была у неё фаворитка — Анфиса, небольшая серая гадюка с чёрным ромбовидным орнаментом на спине. С нею Ариадна Всеволодовна вела длительные беседы, лаская змеиный слух певучими славословиями ей, «умнице» и «красавице», и всему змеиному роду. Для мамы, с детства мучимой тяжёлой формой герпетофобии, посещение деревенской обители гостеприимной Ариадны Всеволодовны было подвигом самопреодоления. Сколько раз она зарекалась навещать это место после того, как увидела восемь мирно дремлющих гадюк возле дома! Но любовь к родине предков и страсть к грибной охоте неизменно пересиливали, к тому же вскоре мы набрались нахальства и заняли одну из пустующих изб возле самого леса. Змей там не было — зато было другое: во время дождя с крыши текло, а ветхая русская печь изобиловала прорехами и грозила развалиться на наших глазах. Когда эту печь использовали по назначению, запертый в ней демон огня высовывал свои рыжие языки из многочисленных щелей и норовил выпрыгнуть наружу. Однако угроза сгореть не так тревожила маму, как перспектива быть укушенной кем-нибудь из сородичей Анфисы, когда мы ходили в избушку к Ариадне Всеволодовне пить шампанское (которым всегда был заполнен её подвал).
Всё это со смешками вспоминалось потом зимними вечерами у мамы на Моховой или у Ариадны Всеволодовны на Некрасова, бывшей Бассейной (как раз рядом с тем местом, где когда-то были вырыты «бассейны», питавшие фонтаны Летнего сада). Много смеялись мы и тогда, в канун Старого нового года, — вспоминали, как заблудились в лесу, поднимали бокалы за нашу «заклинательницу змей». И ведь ничто, как говорится, не предвещало, Ариадна Всеволодовна была, как всегда, весела и остроумна. Рассказывала о своей артистической молодости, о сыгранных спектаклях, о покойном муже, партнёре по сцене — двухметровом красавце, похожем на Петра Великого. Себя Ариадна Всеволодовна на этом основании иногда в шутку именовала Екатериной Алексеевной, но мы промеж себя за глаза звали её Ларисой Дмитриевной — за красоту, артистизм и умение, как выразился кто-то из гостей, «одним своим присутствием создавать атмосферу праздника». И вот, в разгар такого праздника она вдруг заговорила со мной об этой проклятой книге.
Только потом, спустя годы, я пойму: это было начало. У каждого, по-видимому, это происходит по-своему, у неё начиналось так. Очень медленно, очень постепенно нечто холодное, нечто окончательное, неотторжимое вползало в эту прекрасную во всех отношениях голову, и не нашлось заклинателя, который остановил бы эту змею, в сравнении с которой серая Анфиса и прочие псковские гадюки кажутся мне теперь милейшими существами.
Я думал об этом в тот день на даче, сидя на вишнёвом пеньке и глядя на неё, царственно восседавшую под старой туей. Я не мог знать, что вижу её последний раз. К тому времени она давно уже забросила свой маленький антрепризный гешефт — силы были уже не те. Жила старыми накоплениями, небольшой артистической пенсией и тем, что время от времени присылал ей из Голландии сын. Помню, он приезжал — седой рослый красавец под стать своему покойному отцу, — привозил двух шустреньких белокурых девочек, почти не говоривших по-русски и на бабушку совсем не похожих. По его настоянию и при его денежном участии Ариадна Всеволодовна переселилась из уютнейшей своей квартирки на бывшей Бассейной в двухэтажный дом с колоннами на Петровском острове, возле Малой Невки, где ей, по её словам, жилось вполне вольготно. Там она возглавила общество престарелых актрис, под её верховенством отставные жрицы Мельпомены ставили спектакли, играли в преферанс, устраивали пирушки со столь любимым их предводительницей шампанским.
Их общение с мамой не прекратилось, но встречались они всё реже — пропускались «именины», Новые и Старые Новые годы и прочие праздники — что меня и огорчало, и радовало, ведь я был избавлен от необходимости прятать глаза и оправдываться за то, чего не совершал. Поездки на Псковщину, разумеется, закончились. Подруги ограничивались телефонными поздравлениями, а потом и разговоры на расстоянии стали редкостью.
Однажды тёмным ноябрьским вечером я случайно встретил Ариадну Всеволодовну на улице — она на секунду замедлила шаг, посмотрела на меня, как будто что-то припоминая, и двинулась дальше. Понимала она, что это я? Предпочла не признать? Трудно было узнать её саму, ссутулившуюся, похудевшую, без украшений, без неизменного макияжа, без следов помады на бледных губах, что-то безостановочно бормотавших. Нет, она смотрела не на меня — она смотрела сквозь меня, как смотрят, пытаясь разглядеть что-то через мутное стекло. Как потом выяснилось, в тот день она каким-то образом ушла из своей артистической богадельни и бродила по городу. А я тогда подумал об Анфисе и прочих Ариадниных гадюках — как они теперь без неё?
Спустя примерно полгода, весной, приехал её голландский сын. Он забрал её домой, на улицу Некрасова. Там она вскоре и умерла.
На похороны я не поехал. Был будний день, обычный нервный день на службе, захламлённый ворохами неотложных дел, отяжелённый гроздьями начальственного гнева. Отпрашиваться в моём положении имело бы смысл только на собственные похороны. Я клялся себе, что в скорейшем времени обязательно навещу последний приют своей благоприобретённой тётки. Но ни на девятый, ни на сороковой день, ни на годовщину так никуда и не съездил.
Нет, я её не забыл. Напротив, я часто вспоминаю о ней. Так уж совпало, что по дороге на службу и домой я прохожу через Некрасовский сквер мимо большого серого здания с ассирийскими барельефами, который для меня теперь навсегда — Дом Ариадны. Иногда я останавливаюсь и смотрю на три знакомых окна под самой крышей, где уже никогда не горит свет. Я смотрю на эти окна, вспоминая её чистое уютное гнёздышко и наши весёлые застолья с обязательными солёными груздями и неизменным шампанским, с разговорами о театре, о грибных лесах и покладистых псковских гадюках.
Её похоронили то ли в Пушкине, то ли в Павловске, рядом с мужем. Это от меня далеко. А вот Серафимовское — совсем рядом, буквально под боком, и я иногда туда заглядываю. Там есть один участок без оградок и крестов, весь усеянный замшелыми бугорками. Если убрать космы мха и тяжёлые сырые пласты полуистлевшей листвы, обнаружатся вросшие в землю одинаковые овальные раковины. Кое-где можно различить типовые надписи: «артист балета», «артистка балета». Вероятнее всего, под этими ракушками покоятся похороненные за казённый счёт бывшие обитатели особняка на Петровском острове или какого-нибудь другого подобного дома — одинокие, уже при жизни забытые сильфиды и маленькие лебеди. Проходя мимо этой печальной поляны, я снова вспоминаю Ариадну Всеволодовну, хотя к балету она прямого отношения не имела. После одной из таких прогулок я сел за компьютер и нашёл чёрно-белую запись одного из её спектаклей. Она там Клеопатра — молодая и дьявольски красивая.
Наверное, я должен был почувствовать облегчение, когда узнал о её смерти. Но ничего, кроме горечи и чувства вины, не испытал. Я был виноват перед ней, ибо не мог вернуть ей то, что она у меня так просила. Конечно, я был бессилен отдать ей вещь, которую у неё никогда не брал и которой, судя по всему, просто не существовало. Впрочем, можно ли утверждать, что какой-либо вещи не существует, если образ этой вещи ясно стоит у человека перед глазами, вызывает волнение, заставляет мучиться утратой?
Как бы то ни было, но однажды, быть может, отодвигая зачем-то старый шкаф или выбрасывая какой-нибудь залежавшийся домашний хлам, я вдруг увижу ту самую книгу с яркой обложкой… Это будет знак, что мы скоро встретимся — если не в обители небесного света, то уж точно — в сумрачном и бескрайнем лесу безумия.