Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2024
Волос Андрей Германович — прозаик. Родился в 1955 году в г. Душанбе (Таджикская ССР). Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им.Губкина. Член Союза писателей Москвы. Лауреат международной литературной премии «Москва — Пенне» (1998), Государственной премии Российской Федерации за роман «Хуррамабад» (2000), лауреат премий «Русский Букер» и «Студенческий Букер» (2013) за роман «Возвращение в Панджруд» и др. Лауреат премии журнала «Дружба народов».
Предыдущая публикация — роман «Облака перемен» (2023, № 2—3)
Исчез целиком
— Всё нормально? — спросила жена, выглянув из кухни.
— Нормально, — ответил Гребнёв.
Он прошёл в комнату и бросил на стол конверт, всю дорогу топыривший карман пиджака.
Валя некоторое время молчала, вытирая руки полотенцем.
— Толстый, — сказала она. — И сколько тут?
— Пятнадцать.
— Господи!.. Вот же псих твой Смолычев!
Гребнёв пожал плечами.
— Ты его отговаривал?
— Нет, — хмуро сказал Гребнёв. — Сегодня не отговаривал. В прошлый раз он вообще разозлился. Не хочешь, говорит, и не надо. Типа не друг ты, а портянка… Ну, стал бы я его дальше отговаривать… и что? Опять за рыбу деньги. Надо ему моё занудство слушать… Ладно. Обедать-то будем?
— Ты только теперь не думай, — жалобно попросила она. — Ну что делать, если он такой. Ты же не мог ничего больше. Ты же сделал, что мог, правда? Вот и не думай теперь.
— Не собираюсь я ни о чём думать! — отрезал Гребнёв. — О чём я должен думать? Я ведь его отговаривал. Как мог, отговаривал. А если не отговорил, теперь-то что? Думай не думай, сто рублей не деньги.
— Ну, не сто, конечно, — вздохнула Валя.
Она протянула руку, коснуласьсь конверта. И немного сдвинула, словно чтобы ощутить весомость и увериться в его реальности.
— Ты прибери куда-нибудь, — сказал Гребнёв. — Серёжка сегодня собирался зайти. Не на столе же валяться… Так что, будем обедать-то?
* * *
Гребнёв и сам не хотел думать. Не о чем было думать. Есть вещи, о которых думать — только расстраиваться.
Валя давно уснула, а он из опаски лишний раз ворочаться лежал по-покойницки.
На втором часу это стало невыносимо.
Осторожно поднявшись, выбрался из спальни, плотно прикрыл за собой кухонную дверь. Тихо сел за стол, приставив друг к другу кулаки на розовых букетиках весёленькой клеёнки.
Почему Смолычев именно его выбрал, вопроса не было: а кого бы ещё?
Они учились в параллельных группах. После института лет десять друг о друге не слышали, потом столкнулись в одном проекте. Года через четыре судьба снова развела, но они уже подружились. Без лишних восторгов дорожили товариществом, с удовольствием помогали друг другу, всегда ведь есть мелочи, какие сподручнее в четыре руки.
Пока Смолычев был женат, вроде как даже дружили домами.
Жена Смолычева Кира Гребнёву не очень нравилась. На его взгляд, придури ей было отвешено не по норме. Но он на этот счёт никогда ни перед кем не высказывался. Боже сохрани. Мало ли что кому не по нраву. Гребнёв даже с женой Киру не обсуждал. Брякнешь благоверной, что тебе смолычевская не больно симпатична, — а потом самой твоей дружбе со Смолычевым конец, и сам не поймёшь почему.
По прошествии времени Смолычевы развелись и Кира уехала в Ригу.
Сказать тут нечего: если они сами друг друга не любят, Гребнёв хоть излюби обоих, толку не будет. А Валя, разумеется, вздыхала.
Гребнёв помалкивал, но вообще-то ему было странно: они ведь лет десять прожили. Обычно супругов с таким стажем мучит не столько расставание, сколько тяготы процедуры. А у Смолычевых развод получился легче птичьего пёрышка, всем на зависть. Если не считать фотографий, ничего общего они то ли не успели накопить, то ли заранее спокойно распределили. И жильём делиться не пришлось. Просто разбежались — и дело с концом.
Но всё же Смолычева заело, что у Киры появился кто-то, кому она вместо него решила посвятить остаток жизни. Даже, может, такая заноза оказалась, что и не продохнуть.
Правда, обидные её слова Смолычев всегда поминал со смехом, напирая именно на «остаток жизни». Выражение не казалось ему удачным, и он вкладывал в него несколько издевательский смысл. Дескать, откуда знать, какой там у неё получится остаток. Может, сто лет проживёт. А может, завтра под трамвай, вот тебе и остаток, прямо обхохочешься. Вроде бы его это и в самом деле смешило. А там уж кто знает.
Дружить домами они перестали. Собственно, что теперь ему, одиночке, было в их семье делать. Но мужское приятельство не пресеклось.
А потом на тебе — Смолычев пришёл вот к чему.
Может быть, Гребнёв ничего бы и не узнал о его решении, о таких обычно не рассказывают. Но Смолычев обратился к нему с просьбой.
Так, мол, и так, вот так я определился, и отговаривать не стоит. А если хочешь помочь, то будь другом: тут у меня накопилось немного, что ж добру попусту пропадать.
* * *
Прежде он всерьёз не задумывался, но и раньше его посещало это смутное чувство: вина перед теми, кто умер раньше.
Как будто именно он виноват, что их уже нет, а ему повезло.
Конечно, это было не каждодневно: десятилетиями не показывалось.
Но потом случалось что-нибудь неожиданное. Или, напротив, давно ожидаемое. И опять всплывало это неясное представление.
Что-то вроде того, что жизнь — накрытый стол. И живые теснятся вокруг: живые, голодные. Едят, как могут, как у кого получается, как бог на душу положит, поспешно, неряшливо, чавкая и давясь, хватая один кусок, кося на другой…
А тот, кто совсем недавно стоял у того же стола, был со всеми, а теперь вынужденно отдалился, — он оказывается обделённым.
Если по логике вещей, это щемящее чувство было совершенно абсурдным, возникало вопреки очевидному равенству: ведь как он горюет, так и по нему будут горевать, как те отошли, так и этим отправляться. А потом и тем, кто на время останется им в замену. День за днём и век за веком ползти этой вечной гусенице, чадить огоньку жизни. Перебираться с тех, кто уже сгорел, на тех, кто ещё может сгореть, а когда сгорят и эти, то на следующих, — всё дальше по новым и новым хворостинкам: одни уж дотлевают, другие только занимаются. И так всегда.
Но услышав тогда Смолычева, Гребнёв подумал вовсе не обо всей этой мистике.
А о том, что у Коли вообще-то есть сын от первого брака.
Смолычев сам пару раз обмолвился. Правда, говорил стороной: будто о постороннем.
То есть Гребнёв был лишь в курсе того, что мальчик существует. Собственно, ему и это куцее знание не особо требовалось, он бы и ещё меньшим обошёлся.
Но и сам Смолычев знал о сыне ненамного больше. Теоретически, он всё равно мог бы о нём думать. Но на деле судьба отпрыска совершенно не занимала мыслей Смолычева-отца. Похоже, он относился к нему примерно как к мерцанию дальних звёзд, которые в силу чрезвычайной отдалённости не могут оказать на его жизнь никакого влияния. Равно как и он на них воздействовать не может.
У Гребнёва судьба сложилась иначе, ему странно было вообразить себя в подобном положении. Но от вопросов или уж, не приведи господи, советов он благополучно воздерживался. Сделал когда-то вывод, что хорошо ли, плохо ли, но Смолычеву ни сам тот первый краткосрочный брак, ни плод его не представляются дорогими. Брак сто лет как распался, а если от плода не удаётся вкусить, так с годами и о нём забудешь.
Ну и ладно, мало ли как люди живут и что в своей жизни ценят.
Но когда со своим последним предложением — или, что ли, с просьбой — Смолычев обратился к нему так, будто на всём белом свете у него никого больше не было, Гребнёв указанное обстоятельство вспомнил.
И когда прошло первое остолбенение, не зная толком, что сказать, невольно принялся мелочить: то есть не говоря о деле в целом, свалился к его частностям, к вещам понятным и практическим.
Это было неуместно. Мало ли какие бывают житейские обстоятельства. Речь-то не о том. Толковать о житейских обстоятельствах, связанных с его сыном, в ту минуту было так же глупо, как и о любых иных. С таким же успехом Гребнёв мог бы в ответ сообщить, что ему пора обновить машину, а то уж его старушка совсем рассыпается. Или что дети у него второй год на съёмной квартире, нужно затолкать Серёжку в ипотеку, ведь куда разумнее платить за своё, чем за чужое. Или ещё что-нибудь не относящееся к делу. Глупость — она и есть глупость.
Но этот мелочный подход позволял сказать хоть что-то конкретное.
Гребнёв и сказал: мол, как же так.
Дескать, даже если оставить в стороне всю глупость замысла как такового. И даже какую-то его, что ли, наглость. Какой-то его, что ли, отвратительный индивидуализм. Даже если на это не обращать внимания.
Но и тогда не могу согласиться.
Потому что, Николай, у тебя же есть сын!
Почему же ты хочешь меня таким счастьем наградить, — вместо того чтобы?..
При этом уже в тот момент, когда он говорил это неуместное, ему легко было представить себя на месте Смолычева.
То есть Смолычев своему другу Гребнёву, как самому близкому: так мол и так.
А друг Гребнёв вместо того чтобы отнестись к замыслу в целом, начинает вдаваться в детали.
Ты об одном, тебе о другом. Ты о масштабе, тебе о последствиях. Как не обидеться?
Да и что — последствия? У всего есть последствия. В одном краю бабочка взмахнёт крыльями, в другом от этого цунами.
Зная, что электрический чайник, закипая, загудит как набирающий ход троллейбус, Гребнёв так и не посмел его включить.
В четвёртом часу ночи он вернулся в постель и тут же уснул.
* * *
Смолычев не хотел никого обременять пустыми беспокойствами. Тем более — лишними проблемами.
Гребнёв отдавал должное этим намерениям. Даже невольно восхищался.
Ну и правда: уж в его-то, казалось бы, положении, с его-то планами!.. Плюнуть на всё, и дело с концом!
Так нет же: думает, как обставить дело, чтобы никому не в тягость. Такой уж человек.
Смолычев не посвящал его в детали. Но намекал, что всё продумал и предусмотрел до последних мелочей. Дело в целом будет похоже на забавный трюк. Учтиво раскланиваясь во все стороны, чародей встаёт в центр зеркальной призмы. Тревожное кипение оркестра обрывается, падает гробовая тишина. И вдруг он, прощально взмахнув цилиндром, без остатка растворяется в сонме своих отражений, не забыв увлечь в небытие и всю их сверкающую толпу…
Тем не менее три или четыре дня после того, как они простились и Смолычев исчез целиком в зеве подземного перехода, Гребнёв жил в тяжёлой, до сердцебиения, тревоге.
Томила ситуация, хотелось разрешения.
Но разрешение — это всегда какая-то судорога, финальный шум-гам, суета… А Смолычев о том и толковал: ему предстоит кануть без брызг и ряби. Просто тихо исчезнуть. Раствориться в чёрной воде.
Так ржавые суда на рейде тишком набирают жидкого балласта в неприметные течи. А потом… под покровом ночи… ни пузырей, ни пара…
И утром уже не за что зацепиться глазу на зелёной равнине моря.
* * *
До конца Гребнёв не верил, конечно. Так-то оно так… исчез целиком. Но ведь когда-нибудь что-нибудь непременно всплывёт. Всегда в конце концов что-нибудь всплывает.
В общем, первые дни он объяснимо тревожился, безотчётно волновался: душа то и дело сжималась, словно нужно было ему куда-то кинуться, что-то поправить, поставить на место, привести в порядок! — а он медлит, не кидается. Попусту тратит драгоценные секунды… ах, господи.
И опять он пытался думать тогда обо всём в целом. Но, если честно, не очень получалось. Думать — это рассуждать. Но как рассуждать? Всё в целом было так велико, что частное суждение на его счёт не имело смысла. Всё в целом было во столько же раз больше человека, во сколько раз земной шар больше муравья. Нет, ещё больше, куда больше. Человек не мог думать предметно обо всём в целом. Такая мысль не могла никуда уместиться. А ведь чтобы мысль стала выразимой, надо её хоть куда-нибудь уместить!..
С течением времени тревога отступала, превращаясь из непрестанно ноющей, как зубная боль, в то, что накатывает время от времени.
Часто случалось за едой: бросит на тарелку горячий тост — и вспомнит, что Смолычев любил печёную в золе картошку. Начнёт лить кипяток в заварочный чайник, пахнёт оттуда терпким ароматом, — и опять о Коле подумает.
Отступало… отступало.
Когда-нибудь и вовсе бы истаяло, потеряв плоть, превратившись в нежную кисею памяти.
Но недели через три зазвонил телефон.
Гребнёв взял трубку.
Ему пришлось совершить усилие, какое требуется, чтобы совместить две плоские картинки в объёмное изображение: и голос показался чужим, и не мог — ну никак не мог — этот голос принадлежать Смолычеву!..
— То есть ты жив, — тупо сказал Гребнёв, когда всё встало на свои места и он осознал что к чему. — Ага.
* * *
— Валюша, тут вот какое дело, — осторожно начал он.
Ему не хотелось вдаваться в детали. Первые слова их разговора оказались объяснимо невнятными: Коля произнёс вводное «ну» и тут же осёкся — наверное, потому, что уже в этом его начальном «ну» прозвучало всё, чем можно было бы продолжить: «ну, понимаешь…», или «ну, тут такая ситуация сложилась…», или что-нибудь ещё в том же роде. И любой вариант после этого «ну» имел бы извинительный, даже оправдательный оттенок.
Однако ни извиняться, ни оправдываться Смолычеву вообще-то было не в чем.
Конечно, он странно себя повёл. Но между друзьями это решается просто. Ведь Гребнёв друг, а в чьих ещё глазах хочется остаться безупречным, без странностей и недомолвок, как не в глазах друга. Поэтому просто извинись, и дело с концом. А что до оправданий, то пусть тебя оправдают обстоятельства, судьба, рок или ещё какая чертовщина — а друг простит и забудет, потому что с фатумом не поспоришь.
В общем, разговор начался с этого многозначительного Колиного «ну».
Гребнёв же испытывал такое нелепое, такое радостное ошеломление, что не сразу собрался с мыслями.
Потом всё же заговорили — да как!
Разве о таком расскажешь? Да и стоит ли?..
— Что случилось? — встревоженно спросила Валя.
— Ты не волнуйся, — сказал Гребнёв, осторожно ставя пустую чашку на блюдце.
Она смотрела на него с напряжённой улыбкой. Он знал и эту улыбку, и этот жест: она складывала руки на груди и немного откидывалась, изготовившись принять удар нежданной неприятности.
— Что ты, в самом деле, — поморщился Гребнёв. — Ничего не случилось. Просто хотел сказать… В общем, Коля не…
Он не смог выговорить слова, а только отрицательно мотнул головой.
Валя смотрела такими глазами, будто услышанное превзошло самые чёрные её ожидания.
— Что? Нет? — сказала она, сглотнув. — А как же?.. Подожди, но он же собирался!
— Ну вот так… Рассобирался.
— Да как же?!
— Валюша! Ты чего?
— Господи, — потерянно пробормотала она. — Вот ничего себе!.. Как на вулкане живём! Каждый день новости… Но как же так… почему?
— Что — почему?
— Почему он… ну?..
— Говорю же — передумал!
— Да почему передумал-то?!
— Потому что сына нашёл.
— Сына? Но он же раньше…
— Ну да. А теперь нашёл.
— Зачем? — спросила Валя, недоумённо разведя руками.
Гребнёв поднял брови, потянулся к заварочному чайнику и, придерживая пальцем крышечку, нацедил в чашку.
Результат оказался ничтожен, однако само действие дало ему несколько секунд собраться с мыслями.
— Валюсик. Ну что ты. Я не знаю зачем. И что вообще значит — «зачем». Может найтись миллион причин. Люди вообще разные. Одни так решают, другие иначе. А потом ещё и перерешивают… Сама посуди, это ведь их дело. Мы с тобой не можем же управлять. Мы же не определяем, кто что решит и почему. Ну вот так он сначала решил. Сама знаешь, как я его отговаривал…
— Отговаривал! — Валя встала и принялась с яростным лязганьем переправлять тарелки в мойку. — Псих он, честное слово, псих! Передумал он!..
— Я, например, только рад, — помедлив сказал Гребнёв. — Да и ты, наверное, тоже… Я всё это время места себе не находил. Как подумаю…
Она яростно обернулась:
— А за это Колечке твоему отдельное спасибо! Серый весь стал!
— Да тише ты, в самом деле! — сказал Гребнёв, смахивая с клеёнки брызги мыльной воды. — Прямо уж серый!..
— Что тише, когда на тебе лица не было! Друг называется! Хорош друг! Сначала друг, потом вилы в бок!
— Ну какие вилы, Валюшечка… Сын у него, вот он и передумал.
— А раньше он каким местом мозгами ворочал? Раньше у него сына не было?!
— Да откуда я знаю!.. Но ведь хорошее дело — сын, правда? У нас вон сын, мы нарадоваться не можем… а? У него теперь тоже сын… только у него наркоман. Собирается его в реабилитационный центр на полгода…
Гребнёв пожал плечами: мол, что тут непонятного.
Валя ахнула и болезненно наморщилась.
— Кого в реабилитационный центр? Сын наркоман? Толком можешь сказать?!
— Не шуми, я тебе толком и говорю: сына! Подлечить, что ли, отучить… или как там, я не знаю! Я, говорит, виноват, что так получилось, теперь, говорит, надо всё заново. Нашёл себе заботу…
Он примирительно улыбнулся — мол, ну не чудак ли?
Валя опёрлась о столешницу костяшками пальцев.
— Так ты сразу скажи… Он что же…
— Что?
— Он деньги обратно, что ли, хочет?
— Деньги? Не знаю. — Гребнёв пожал плечами. — Наверное, хочет, если сына в реабилитационный центр. Там же всё платное.
Валя села, скорбно сложив руки на коленях.
Несколько секунд Гребнёв смотрел на неё, чего-то ещё не понимая.
— Валя, — осторожно начал он. — Ты конверт-то тогда хорошо прибрала?
Она немо покивала.
— Валя!
И тогда, вскинув на него честный взгляд, Валя отвечала и ласково, и немного виновато:
— Юрочка! Ты только сразу не сердись. Ты вот послушай…
— Ёлки-палки, Валя! Ты что?!
— Юрочка, нет, ну ты сам посуди…
Гребнёв стукнул ложечкой по клеёнке.
— Чужие же деньги, Валя!
— Ну как чужие-то, Юра! — плачуще воскликнула она. — Да чужие-то разве бы я посмела! Но он же тебе завещал!..
* * *
Машинка оттарахтела последнюю порцию.
Кассир закрутил пачку резинкой, присоединил к предыдущим и придвинул к Гребнёву.
— Спасибо, — сказал Гребнёв.
— Может, конверт? — спросил кассир.
— Не стоит. До свидания.
— Всего хорошего. Заглядывайте.
Он по диагонали пересёк холл, вышел на воздух, сделал ещё два шага — и пережил укол того сладкого чувства, которое единственное способно доказать человеку, что либо у него нет никаких долгов, либо он имеет всё, чтобы наконец-то с ними разделаться.
Перестраиваясь, чтобы выехать на проспект, он по привычке припоминал обстоятельства последних месяцев.
Но уже не со злостью и не с раздражением — вот, мол, колотились на ровном месте, а ведь как легко было избежать этих никчёмных напрягов!.. Вероятно, примерно с таким чувством удачливый охотник разглядывает трофеи: с этим зверем сладил… и с этим… и с этим.
Конечно, Валя могла бы сдержать тот ураганный порыв материнского инстинкта, с которого всё началось.
Или уж, перед тем, как оказаться унесённой ветром, сообщить ему: мол, так и так, Юрочка, не могу терпеть. Давай поможем сыну Серёже, самое время, отличный вариант подвернулся. Двушка, где они давно хотят. Там новострой вроде бы закрыли, но вот ещё два дома сдают. Эти уж точно последние. Наш-то олух всё завтра да завтра, под него вода не течёт, так всю жизнь ушами и прохлопает, а Катя, умничка, поймала на каком-то сайте.
Могла бы Валя ему сказать? Могла. Но ничего не сказала.
Потом она, правда, искренне винилась. Бес попутал. Юрочка, ты же меня знаешь. Просто не хотела морочить тебе голову… Он тогда плотно занимался сдачей проекта… а тут заново входить в мелкие дрязги жизненного устройства — нужно ему? Дело-то по сути решённое, она не сомневалась, что он её поддержит…
Но это бы ещё полбеды.
Если бы Серёжка и впрямь налаживался на ипотеку, он, получив смолычевские деньги, не успел бы её оформить. С банками дела быстро не делаются. Гребнёв успел бы хватиться пропажи и переиграть обратно. Тогда бы всё отлично сложилось: и Смолычев воскрес, и денежки его на месте. А с ипотекой придётся немного обождать, ничего не поделаешь…
Но молодые обошлись без банков. Банки ведь вообще, как известно, ломят дикий процент. У них зимой снега не выпросишь, они хищники капитализма. Как только мамочка прибежала с конвертом и на кармане у Серёжи зашевелилась живая деньга, он обратился к идее эффективных инвестиций.
Откуда ни возьмись, подвернулось выгодное предложение: не четыре сотых годовых в проклятом банке, а помесячно пять процентов на каждый рубль вложений.
Владельцем фирмы «Лига-Бизнес», этого вулкана дивидендов, был родственник приятеля Катиного брата: хоть и седьмая вода на киселе, но по некоторым отзывам человек чрезвычайно надёжный. С себя последнюю рубашку снимет, а клиента как сыр в масле будет катать…
Ну не дебилы?
Может быть, деньги не навсегда пропали, отстранённо думал он, следя за тянущим время светофором. Может, ещё удастся вытащить… хотя бы часть. Нужно предпринять кое-что в этой связи… но это дело будущего, хоть и ближайшего. Сейчас главную ношу скинуть — потом уж разбираться.
Сразу он смог отдать Смолычеву примерно треть — опустошил кубышку, куда откладывал на обновление автопарка. С остатком вышла заминка, в итоге растянулось на два с лишним месяца…
Он свернул во двор, нашёл место, заглушил мотор и выбрался из машины.
Когда он отпер дверь, Валя стояла, опёршись плечом о косяк, — будто и не покидала того места, с которого утром провожала.
— Ну? — спросила она.
— Всё в порядке, — сказал Гребнёв, разуваясь. — Всё нормально. Не волнуйся. Всё хорошо. Сегодня же отдам. Конец переживаний. Чуть до инфаркта не довели, честное слово.
— Ой, типун тебе на язык, — сказала она. — Ну и ладно. Я очень рада. Обедать будешь?
— Обязательно. Сейчас позвоню только…
Слушая гудки, невольно вспомнил последний разговор. Господи, из-за такой-то чепухи… Теперь всё, кончено дело… Какая ерунда, и ведь на ровном месте. Впрочем, неприятности всегда на ровном месте. Если иначе, это не неприятности, а…
Додумать не успел: в трубке хрустнуло, раздался незнакомый голос:
— Алло!
Помедлив, Гребнёв сказал неуверенно:
— Это, наверное, Викентий?
* * *
Он уже положил трубку, когда заглянула Валя.
— Всё готово, пойдём, — сказала она. И тут же ужаснулась: — Господи, Юрочка, что с тобой?!
— Нет, ничего, — ровно сказал Гребнёв. — Ничего.
— Да как ничего! Что случилось?
— Да вот… Смолычев вчера…
Он растерянно пожал плечами.
— Что?
— Умер.
— Как умер?!
— Ну как… Сердце. Вроде и «скорая» сразу приехала. Но…
— Как же это!.. Боже мой!.. А с кем ты говорил?
— С Викентием… с сыном.
— С сыном, — повторила Валя. — Ага… Ну да, ну да… И что теперь?.. А похороны когда?
— Завтра.
— Завтра?.. А как же завтра, я же завтра хотела… Господи, о чём я, дура! — плачуще сказала Валя, отмахиваясь, словно отгоняя муху. — Ну да, ну да… И он сам всё? Викентий-то этот? Похороны сам?
— Говорит, всё сделал…
— Господи, господи!.. Ну как на вулкане, как на вулкане!.. Ты в чёрном поедешь? Лучше чёрный, а не синий. А как же деньги?
— Деньги? Да как… Викентию отдам.
— Ну конечно, конечно… А он не…
— Что?
— Сам-то… как он теперь?
— Не знаю, — ответил Гребнёв.
Он потёр лоб, глядя на блик оконного света в полировке журнального столика.
У него два — синий и чёрный. Она сказала — чёрный. Ладно.
И чёрную рубашку. Есть одна. Совершенно палаческого вида. Куда в ней… только для такого.
— Юрочка, — жалобно сказала Валя, нарушив паузу. — Ты как? Всё остынет…
— Ну да, — сказал Гребнёв, зажмуриваясь. — Ну да.
Рыбки
Наталье Алексеевне Поповой
Знавал я одного типа, у которого во всём мире родного была лишь махровая фиалка. Цветок достался ему от матери, он над ним буквально не дышал, а когда тот всё-таки зачах, горевал несказанно.
Помнится, я произнёс прочувствованные слова насчёт того, что всё здесь, как это ни горько, обречено на кончину, любящему сердцу всегда представляющуюся безвременной, — так стоит ли так убиваться по цветку, если не удаётся сберечь ничего куда более ценного?
Но даже это не смогло его толком утешить.
Да, у каждого в душе есть что-то вроде увеличительного стёклышка, и если уж что попадает в его фокус, никакими силами нельзя человека убедить, что на самом деле предмет не так велик, каким ему кажется.
Вот и Василий Христофорович к своим рыбкам относился как к родным.
Его сантимент был родом из детства. Аквариум стоял у окна, солнце пронизывало бело-розовые занавески и, успев мимолётно сгуститься в зеленоватом параллелепипеде воды, ложилось на свежевымытый пол золотыми квадратами. Пузырчатое изверженьице аэратора волновало золотые гипюры вуалехвостов. Понятно, что не обошлось без сильных рук отца, сыплющих корм юрким питомцам, ну и так далее.
Время шло, он взрослел. К декорациям первой любви добавилась благодарность молодой жене за понимание его увлечения, а потом и цоканье детского ноготка по стеклу. Когда всё кончилось, обломки брака, осиянные тревожным заревом несбывшегося счастья и добавочно подрумяненные припёками ностальгического сожаления, которое, как известно, со временем облекает даже самые тягостные воспоминания, сгрудились вокруг того, что осталось ему на замену смысла существования.
Короче говоря, кроме его любимых рыбок, в жизни Василия Христофоровича не осталось ничего, к чему он мог бы питать сердечную склонность.
При этом о самой своей жизни он отзывался довольно пренебрежительно: рутина, мол, застой и обыденность, ничего интересного.
Когда мы, бывало, у него засиживались, то к концу вечера эти его слова начинали звучать прямо-таки трагически: вот, дескать, жизнь прошла, а всё одно и то же, и что я на своём веку и видел-то, кроме этой казёнщины!..
Я к этому давно привык, я понимающе кивал, поскольку знал доброе сердце Василия Христофоровича; я не обращал внимания на его надрывные жалобы и горестные пени.
Но окажись на моём месте другой, он принял бы их за чистой воды издевательство — ибо всю свою жизнь Василий Христофорович провёл в обстоятельствах, на взгляд простого горожанина, совершенно экзотических: он командовал пассажирским теплоходом типа «Москва» — всеми его тридцатью восемью и двумя десятыми метрами от кончика носа до крайнего пупырышка жёлтой краски на корме, шестью с половиной от борта до борта и почти восемью от киля до клотика!..
* * *
Да, именно так.
И хотя его «пароход», как в неофициальных беседах капитаны величают свои суда, в силу ограниченности речного бассейна не достигал берегов Явы или Суматры, однако же всё то, о чём мой друг отзывался теперь как о рутине, колее и скуке, впечатлило бы и самого взыскательного слушателя.
Успокоительное шевеление незначительной речной волны за стенкой каюты придавало воспоминаниям Василия Христофоровича особую доверительность.
К некоторым он возвращался неоднократно: то ли в своё время не нашёл времени вдуматься в суть того или иного происшествия (он называл их случаями) и теперь, заново проговаривая, искал некий скрытый смысл давних событий; то ли прикидывал, не мог ли он тогда повести себя как-то иначе, чтобы дело в целом пришло к ещё более благополучному завершению.
Правда, исходя из того, что сам он был жив-здоров, по сей день оставался в капитанском звании и, более того, ни разу не попадал под суд, все памятные эпизоды и без того разрешались достаточно благополучно.
Тем не менее не давал ему покоя тот случай, когда он с пассажирами на борту потерял управление. К счастью, дело шло практически на траверзе Калязина: теплоход едва отошёл и находился метрах в шестистах от причала. Избежать критических последствий удалось благодаря помощи другого водного транспортного средства, очень кстати проходившего мимо.
— В принципе, я бы мог добраться до швартовки своими силами, — с затаённой досадой, чуть ли не с обидой, что не удалось выкрутиться самому, говорил Василий Христофорович. — Ничего страшного не произошло, аварийный руль работал… но!
Он поднимал брови и щурился, словно вглядываясь в прошлое.
После третьей рюмки мятый китель повисал на спинке стула, узел галстука разъезжался. Заметная седина в кое-где редковатой, а теперь ещё и растрёпанной шевелюре, вислые усы и суточная щетина добавляли немолодому лицу поношенности, однако волевой прищур этих молодцеватых серо-синих глаз! — о да, он оставался капитанским.
— Но ведь пассажиры! — говорил Василий Христофорович, кривясь от мучительного непонимания того, по какой такой причине минувшее смеет быть столь неисправимым. — Двести с лишним человек! Не шутка. А уж я-то знаю: к одной случайности жди другую, непременно прилепится, зараза! Если у тебя руля нет — так случится и что-нибудь совсем непредвиденное!..
— Например? — спрашивал я. — Что уж такое непредвиденное может произойти в километре от Калязина? Стая акул приплывёт? Чудо-юдо рыба-кит из глубей морских?
— Вот вы смеётесь, — с лёгким осуждением замечал он. — Но о чём говорит ваша насмешка? Ваша в данном случае довольно безрассудная насмешка говорит именно о временной вашей безрассудности. О непонимании всей совокупности обстоятельств. А если рассудить? Если попытаться вникнуть?
Он замолкал, попыхивая папиросой.
— Что тогда?
— Что тогда, спрашиваете!.. Ну, например, что, если бы в тот самый момент мне под борт мину подтащило? — заведомо зная, что я не найдусь с ответом, а оттого хитровато поглаживая усы, интересовался Василий Христофорович. — Вот она всплывает — а я даже в сторону отрулить не могу. Что тогда?
— Господи, да откуда же под Калязиным мины? — ужасался я.
— Откуда!.. — откликался Василий Христофорович. — Вот и видно, что не желаете вникнуть. Да и действительно, откуда бы?.. Сплошное недоумение! — если, конечно, не знать, что в своё время фарватер Волги под Сталинградом натурально минировали во избежание появления вражеских катеров. Забыли? Или просто не в курсе? После войны ликвидировали, разумеется, расчистили фарватер для продолжения судоходства. А если не все убрали? Допустим, парочку двухсокилограммовых ещё прежде сорвало с якорей. Могло такое случиться? Ещё как. Вы скажете — тогда бы они сплавились в Каспий, как заведено у всякой плавучей дряни. Соглашусь. Но что если всё-таки задержались? На мель прилегли!.. застряли в камышах, будь они трижды неладны!.. протянули время! Чтобы потом по воле волн и парадоксальных течений, каких в нашем деле хватает, под самый борт ко мне и подвалить! О таком не думали?
Василий Христофорович со стуком ставил пустой стакан на стол.
— Вот именно что не думали, — вздыхал он затем, вытирая усы. — А ведь возможно такое, очень даже возможно… Тут хоть бы в сторону взять — а у меня руля нет. Здрасте, я ваша тётя. Дальше что? Взрыв мирного судна с пассажирами на борту? Гибель невинных людей на манер «Титаника»?.. Да и то сказать, «Титаник»-то бог весть когда и никто не знает где, а это сейчас и на траверзе Калязина! Есть разница?
Я невольно воображал отважную джаз-банду, бесстрастно наяривающую на корме вставшего дыбом и почти уже скрывшегося в пучине «эм двести двенадцатого», и самого Василия Христофоровича, яростно размахивающего «бульдогом» в тщетных попытках сдержать напор рвущихся к шлюпкам.
— И как же? — спрашивал я, осознав гибельность положения.
— Да как, — вздыхал Василий Христофорович. — Буксиришко мимо шлёпал. Буксир-толкач проекта девятьсот восемь, знаете, наверное… Заметили там, что я на фарватере в растерянности толкусь. Гуднули, по рации окликнули…
Он замолкал, давая мне возможность вообразить дальнейший ход спасательной операции, тем более что уж не раз о ней рассказывал. Всех дел на десять минут, пассажирам лишняя радость — снимать на телефоны, как подваливает буксир, берёт сплоховавшую «Москву» под бочок, будто парень девушку в игривом танце, и ведёт куда следует.
— При любом раскладе нужно брать в расчёт человеческий фактор, — рассуждал далее Василий Христофорович. — Согласен, можно вообразить и столь счастливое стечение обстоятельств, что мины бы подо мной не оказалось. Да ведь пассажир понимает одно: дело швах! А паника — она хуже пожара… Есть одна книжулька из морской жизни — «Механик Салерно». Не попадалась?
Я конфузливо разводил руками.
— Какие ваши годы, — успокаивал Василий Христофорович. — Попадётся ещё, ознакомитесь. Тоже, конечно, много такого придумано, чего в жизни не бывает, да уж тут…
И он махал рукой, явно не питая больших надежд на то, что литературе удастся когда-нибудь всерьёз отразить жизнь.
Будучи увлекаем прихотливыми течениями беседы с акваторий службы в просторы досуга и даже поэзии, Василий Христофорович заговаривал о рассветах над Волгой, о закатах при городе Кашине, о ловле клыкастого судака в отвес на живца в тихих водах реки Медведицы.
Со смехом рассказав, как в попытках достичь обрыбленных мест пару раз ненароком сажал вверенное ему судно на мель, Василий Христофорович обращался к тому, что составляло главный интерес его частной жизни — к своему аквариуму.
Шарообразный, размером примерно со школьный глобус, он стоял справа от капитанской койки на специально сконструированной полочке. Две мощные укосины полированного дерева и широкий ремень, предусмотренный на случай качки — пристёгивать сосуд к стене каюты, — оставляли впечатление продуманной надёжности.
— Вот они, красавцы, — оборачиваясь к вместилищу вечной своей радости, любовно ворковал Василий Христофорович. — Вот они, скакуны мои!.. Ну что, Мишка, всё красуешься? Ишь ты, иноходец!.. Варюшечка, а ты-то где?.. Ах, ты у нас за амбулией прячешься, моя хорошая!.. скромница ты наша!.. Ну, иди на простор, покажись!
Польщённый вниманием Мишка и впрямь горделиво гарцевал, застенчивая Варюша лебёдушкой выплывала из зарослей амбулии и индийского папоротника. Золотые рыбки теснилось за стеклом, с обожанием глядя на Василия Христофоровича и при каждом пируэте бросая крупицы алмазного сверкания на стены каюты.
Лучась добродушием и довольством, Василий Христофорович постукивал ногтем по закруглению аквариума.
— Сейчас, мои хорошие, дафний вам насыплю… Наедитесь от пуза, троглодиты мои золотые… чур не толкаться!
Рыбки взволнованно переминались за прозрачной стеной узилища, не уставая выказывать преданность трепетанием блистающих плавничков.
— Что, не боитесь снова потонуть-то? — с добродушной иронией интересовался Василий Христофорович. — Не дрейфьте, ребятки, авось пронесёт!
Обычно он при этом подмигивал мне — мол, помнишь историю-то? Как я огольцов-то своих спасал, — ведь рассказывал?
* * *
Разумеется, я отлично помнил эту драматическую повесть: шутки шутками, но однажды Василий Христофорович тонул самым непритворным образом.
К счастью, дело было всё-таки не над Марианской впадиной, судёнышку не удалось даже толком погрузиться: легло на борт в виду береговых вётел.
Это, однако, не умаляло опасности. Если даже хороший пловец при случае может захлебнуться в ванне, что говорить о двух сотнях пассажиров на реке!..
Проведённая позже техническая экспертиза не нашла вины капитана: судно содержалось в исправном состоянии, проходило положенные осмотры и текущие ремонты в полном соответствии с регламентами.
Однако, как ни печально звучит этот каламбур, осмотры не обходились без недосмотров. В кормовой подводной части близ килевого ребра наличествовал проржавелый участок днища, на протяжение ряда лет не привлекавший к себе должного внимания. При работах в сухом доке его наравне с прочими поверхностями ниже ватерлинии исправно покрывали эпоксидной грунтовкой и полиуретановой эмалью. Годами слоясь друг на друга, мастики обеспечивали видимость целостности. На здоровый стальной корпус столкновение с бревном-топляком не оказало бы никакого действия. А здесь тяжёлый балан проломил слои краски вместе с гнилым днищем, словно карамельную корочку на торте.
Дело было в акватории Оки километрах в пятнадцати от Нижнего — и по счастью днём.
Василий Христофорович сделал всё, что должен был сделать в такой ситуации.
Теперь ему оставалось лишь смотреть в иллюминатор рулевой рубки.
Кривясь, словно от боли, он побелевшими пальцами сжимал поручень, и каждая клеточка его леденеющего тела подталкивала пароход.
Время текло так быстро, что казалось, будто уж не меньше часа прошло, как он приказал положить руль лево на борт, — и так медленно, что берег с его вожделенной отмелью стоял как вкопанный.
«Ну же, ну! — не замечая того, шептал Василий Христофорович. — Ну, давай, давай!..»
Крен увеличивался.
Когда прозвучали не только тупо-успокоительные мужские голоса, но и женские взвизги, всегда служащие главным сигналом к безумию, слева по борту показался «Михаил Сперанский» — видавший виды теплоход триста пятой серии, флагман «Дунай».
— Эм двести двенадцатый, это что ж тебя так скособочило? — гулко раскатилось из его громкоговорителя над водной гладью.
Капитаны величают друг друга названиями своих судов. Вопреки обычаю, «Сперанский» тут же обеспокоенно перешёл на личность:
— Василий Христофорович, что случилось?
Василий Христофорович счёл, что пришло время так же гулко заорать и его динамикам на мачте:
— Граждане, соблюдайте спокойствие! Приготовьтесь к рассадке по шлюпкам и покиданию судна!
Между тем «эм двести двенадцатый» ещё шёл, ещё рвался к берегу, к спасительной косе.
Ближе, ближе — и вот уже киль начал зарываться в донные отложения — и зарылся! — и через мгновение теплоход содрогнулся, обмирая.
В салоне падали друг на друга, вскрикивали, гремела и гулко лопалась, валясь со стеллажей посуда.
Опёршись днищем о твёрдое, судно, казалось, облегчённо перевело дух. И вроде бы перестало набирать крен. Ну разве что самую чуточку.
«Сперанский» дал реверс в полутора кабельтовых от «эм двести двенадцатого» и теперь лишь подрабатывал машиной, чтобы не дрейфовать. Команда суетилась у шлюпок.
Дальше шло как по маслу.
Шлюпки споро сновали, доставляя потерпевших на борт «Сперанского».
Когда от притопленного фальшборта «эм двести двенадцатого» отвалила лодка с последними пассажирами, Василий Христофорович широко перекрестился.
Сейчас он возьмёт судовой журнал и папиросы и…
Бог ты мой, а как же рыбки!
Что-то хищно кракнуло под днищем. Палуба дрогнула, теплоход просел всем корпусом. Волна от винтов подрабатывающего «Сперанского» мягко толкнула его в борт — и он снова начал заваливаться на бок.
Цепляясь за ступени трапа, Василий Христофорович сполз вниз. Пробрался коридором (пол лежал под углом не менее сорока пяти градусов к вертикали) и вошёл, если это слово применимо к нынешнему способу его передвижения, в каюту.
К счастью, ремень доказал свою надёжность. Из аквариума, равно накренённого со всем окружающим, вылилась лишь половина содержимого.
Василий Христофорович обнял тяжёлый скользкий шар, щёлкнул застёжкой ремня, освобождая, и понёс наружу, помогая себе выпяченным животом.
Он прижимался к стеклу щекой, а золотые рыбки смотрели изнутри, тускнея от ужаса.
К тому времени, когда он кое-как выкарабкался на палубу (раз сто успело оборваться сердце: представлял, как стеклянный шар падает на стальные ступени трапа), от «Сперанского» уже спешила шлюпка.
Но дождаться её Василию Христофоровичу не хватило времени.
Теплоход скрипел и ложился, из моторного отсека вырывался пар. Должно быть, вода достигла горячего двигателя.
Ему ничего не оставалось, как сползти по уже почти отвесной плоскости палубы.
Он погрузился в мелкую рябь — но всё же не как после прыжка, а сравнительно мягко — и каким-то чудом удержал полупустой аквариум на плаву, даже не почерпнув.
Василий Христофорович видел приближающуюся шлюпку, но поплыл к берегу, куда ближе.
Поднимая над головой аквариум, чтобы сберечь содержимое от покушений чуждой стихии, он преодолел десяток метров водной глади, нащупал дно и, успев наглотаться взбаламученной тины, захлебываясь и фыркая, отчего усы у него всякий раз вставали торчком, снова прижал сосуд к сердцу.
С каждым шагом погружаясь в ил, он выбрался на более или менее твёрдое и обернулся к подваливавшей шлюпке.
Можно было что-нибудь крикнуть.
Но они и так его отлично видели.
Так что он стоял молча — стоял будто Антей, держащий в объятиях земной шар со всем его населением.
Clam chowder[1]
Дмитрию Юрьевичу Аболину
Если барахлила сеть, я звонил Тому.
Когда Том приходил, мы первым делом шли к кофейному автомату и сооружали по огромной кружке нормального колумбийского. В ассортименте пакетиков при кулере наличествовал также колумбийский декофеинизированный, многие американцы предпочитали именно его. На мой взгляд, и нормальный колумбийский был столь декофеинизирован, что о большем не стоило и мечтать. Но, может быть, колумбийский декофеинизированный не только не являлся источником вредного кофеина, но ещё и связывал это ядовитое вещество и выводил из организма.
Том садился к монитору, исследовал систему и заключал, что неполадка кроется в сети первого уровня. Поскольку же он, Том, специализируется на сетях второго уровня, следует позвонить соответствующему специалисту, то есть Джону.
Он допивал кофе, мы сердечно прощались, и я звонил Джону.
Всё примерно повторялось. Джон доброжелательно сообщал, что Том, специалист по сети второго уровня, ошибался, утверждая, что неполадка таится в сети первого уровня. На его, Джона, взгляд, неполадка кроется в сети третьего уровня, специалистом по которой является Стив.
Мы допивали кофе, Джон уходил восвояси, а я звонил Стиву.
Всё это отнимало массу времени. Работа стояла, мы строили глумливые предположения насчёт того, на каком по счёту шаге итерации система выйдет на точку останова.
Когда появлялся Стив, мы приветствовали его, стараясь не показать своей иронии, и перекидывались словечком. Понятно, что и Стив не отказывался от чашечки кофе.
Резонно было бы предположить, что он тоже окажется специалистом не той категории и затея кончится только новым меморандумом. Однако Стив, грея ладони о большую кружку колумбийского декофеинизированного, добродушно подтверждал мнение Джона.
Да, говорил он, проблема в третьем уровне. Что ж, сейчас посмотрим.
Не проходило и десяти минут, как сеть оживала, и можно было приниматься за дело.
Но когда часовая стрелка переваливала за одиннадцать, к нам приходил Дик Даглас: он распахивал дверь и говорил с порога не совсем по-русски:
— Здрас-туй-те!
* * *
В первый день мы пришли на полчаса раньше и перекуривали у входа.
Время от времени стеклянные двери компании Sierra Geophysics бликовали, пропуская сотрудников внутрь.
Потом оттуда, наоборот, кто-то вышел.
Подходя, он приветственно поднял руку и улыбнулся.
Нас должен был встретить Саша Козырев. Саша работал в Сьерре года четыре, вполне обжился, и мы могли рассчитывать на его знание английского. Но Козырева ещё не было.
А этого типа мы не знали. Я даже оглянулся посмотреть, кому он там машет.
— Morning! How are you?
Первые фразы понять было просто, смысл диктовался контекстом.
Как мы? Спасибо, хорошо. А вы? Отлично.
Потом он сказал что-то насчёт того, что всё портит проклятый четлах. Впервые слышу. Что за четлах такой, господи. Что сказать про четлах? Сказать нечего. Да уже и незачем, уже проехали четлах, теперь другое успеть бы понять…
Мы поддерживали беседу, более или менее успешно перебарывая её лексическую избыточность.
Но потом он заговорил про автобус. Мой автобус то, мой автобус это. Мой автобус не желает, мой автобус желал бы. Какую идею он силился выразить?.. Мой автобус не хочет курить. Мимолётная беседа на крыльце не предполагает долгих раздумий; в череде прочих мелькнула дикая мысль, что незнакомец клянчит денег на билет.
Тут появился Козырев.
— Да ну, какой автобус, — удивился он. — Вы чего! Дик пришёл сказать, чтобы вы здесь не курили. На втором этаже есть лоджия, вот там можно. Шеф увидел с балкона, что вы курите у дверей, и послал Дика. Пошли, пора.
Ах, вот что!..
Не my bus он сказал, а my boss. Не мой автобус, а мой начальник.
Это просто произношение!.. Они тут все, видите ли, акают!..
Но, когда я сообразил, уже не с кем было перекинуться словечком.
* * *
В его внешности не было ничего, что указывало бы на холерический, флегматический или, не дай бог, меланхолический темперамент. Типичный сангвиник: большой добродушный человек в дорогом пиджаке, с пузцом, которое выглядит при нём настолько естественно, что отсутствие такового показалось бы заметным уродством. Краснощёкий, губастый и если не улыбающийся, то всегда к этому готовый.
Большую часть жизни он работал менеджером по продажам. Не знаю, что Дик делал в Sierra Geophysics до и что стал делать после, но с первой встречи на крыльце и вплоть до нашего отъезда он отвечал за то, чтобы мы не скучали.
Бывало, что в процессе нашего с ним сердечного празднословия кто-нибудь неосторожно смотрел на часы.
— О! — восклицал Дик; на его безоблачную физиономию набегала тучка. — Вы не должны замыкаться на этих чёртовых программах! Ведь я понимаю: вы скучаете! Чужая страна, чужой язык! Мы должны бороться с вашей скукой. Я не дам вам загнуться с тоски в этой чёртовой Америке! А? — Добродушно хохоча, он легонько рукоприкладствовал, дружески тыча кого-нибудь из нас кулаком в живот. — В этой проклятой стране и так-то страшная скука, а вам она ещё и не родная!.. Нет-нет! Я должен вас развеивать. Едем обедать!
Кто-то робко возражает — мол, стоит ли? Ведь ездили вчера. И позавчера ездили. Может, сбегать за сэндвичами в кафе напротив? Много работы, жалко времени. Да оно и дешевле…
— При чём тут деньги? — громыхает Дик, воздымая руки жестом категорического отрицания. — Главное — чтобы вы чувствовали себя как дома. Компания Sierra Geophysics не собирается экономить на вашем благополучии. Собирайтесь, я скоро зайду.
Сорок минут езды до ресторана на побережье. По пути Дик рассказывает, что такое клэм-чауда. Чтобы приготовить этот необыкновенно вкусный суп, повару следует вооружиться терпением. Особый аромат вареву придают специи и травы, в каждом заведении свои. Там, куда мы едем, клэм-чауду готовят двести лет. В Америке тоже есть свои традиции.
— Сейчас мы насладимся! — восклицает Дик, заруливая на стоянку.
«Чёрт бы их всех побрал, — говорит он, когда к его величайшему разочарованию в заветном ресторане именно сегодня клэм-чауды не оказывается. — Что за неудача, — ворчит он. Приехали отведать клэм-чауды — а её и нету. В штате Вашингтон такое редко случается. Ну, что делать. Ничего, мы с вами ещё поедим этой чудной похлёбки!..»
* * *
В череде привычных рассуждений о трудностях английского языка Дика посещает довольно неожиданная мысль: ему немедленно следует выучить русский.
— Почему вы одни должны мучиться? — настойчиво спрашивает он. — Чужой язык, чужая страна. Представляю, как вы страдаете. Ужасно!.. Кроме того, наша фирма строит отношения с партнёрами на долговременной основе. Мне наверняка придётся ехать в Россию. В общем, решено, я начинаю заниматься! Пройдёт полгода, я приеду в Москву — и вот уж удивится ваш босс, когда я заговорю с ним по-русски!..
С одной стороны, есть основания полагать, что услышать от него что-нибудь новое не удастся ни на каком языке. С другой, вас греет его желание. Если бы он вознамерился учить китайский, вы бы и пальцем не пошевелили. А ради русского названиваете в Москву, организуя доставку. Всё это влетает в копеечку. Но посылка в конце концов приходит.
Только вы собираетесь его обрадовать, как он сам торжественно сообщает, что в ближайшее воскресенье ждёт вас у себя.
— Вы ведь не забыли, что я обещал пригласить всех на барбекю? И кстати: что там насчёт моих кассет? — спрашивает он с необыкновенной серьёзностью.
Вы вовремя прикусываете язык и только разводите руками — мол, что сказать: почта есть почта.
Зато в воскресенье вы заявляетесь с целой охапкой книг и коробочек.
— О-о-о! — ликует Дик. — Всё, начинаю! К сожалению, сегодня уже не получится. Сегодня мы будем веселиться. — Он подмигивает со значением. — Сегодня барбекю, бар-бе-кю! Вы ещё не знаете, какое удовольствие все мы получим! Но уже завтра я начну. Через три дня мы всласть поболтаем по-русски!.. Знакомьтесь, это моя жена Лиззи. Лиззи, смотри, что мне прислали из России. — Лиззи рада, она кивает и смеётся. — Не пройдёт и трёх дней, как Лиззи перестанет меня понимать, потому что я стану говорить по-русски!.. Это шутка, конечно, Лиззи понимает меня как никто… Теперь я покажу вам дом. Начнём снизу.
Огромная кухня, внушительная столовая, множество скудно обставленных комнат. В одной висит цветастая бумага в солидной дубовой раме — диплом, полученный Диком в восьмом классе, когда их команда заняла третье место в соревнованиях по футболу.
— Мой сын должен знать, как жил его отец, — говорит он с добродушной серьёзностью. — Пойдёмте дальше, у нас ещё много работы. Ха-ха-ха!
Шутки простые, понятные и добрые. Произнеся очередную, Дик заразительно хохочет. Вы тоже не можете удержаться от смеха. Вы ходите из одной комнаты в другую. Все комнаты похожи. Не совсем понятно, зачем их столько. Может, к нему наезжают родственники. Неясно также, для чего Дик так подробен. Не упустит ни единой мелочи.
— Теперь на второй! — грохочет он и широким жестом указывает в сторону лестницы. — Вперёд! Это последний дом, о котором я говорю по-английски! Дети подрастают, становится тесновато. Я присмотрел один чудесный особнячок в Белвью. Когда приедете в следующий раз, я объясню его устройство на русском!
На втором этаже — спальни.
— Сыну восемь! — торжественно громыхает он, призывно маша, чтобы зашли поглубже и оглядели как следует. — Боевой парень. Окна на восток. Пойдёмте дальше. Это спальня дочери. Ей тринадцать. Вот её стол, вот тетради, книги… По воскресеньям мы ходим в церковь. Окна на восток. Я учу моих детей быть добрыми. Видите? Это ванная комната. Ею пользуются дети. Здесь есть всё необходимое. Вот ванна. Вот душевая кабина…
Вы киваете и угукаете.
— А это наша спальня — наша с Лиззи. — Подталкивает, чтобы не отлынивали. — Вот кровать. Окна на восток. Заметьте, наша спальня вдвое больше, чем детские. Это справедливо, ведь нас двое. Это ванная комната. Видите? Это ванна. Это окно. Окно на восток.
Вы киваете. Взгляд падает на раковину. Раковина выглядит как длинная белая такса. Из стены над ней торчат два крана.
— Мы с Лиззи встаём в одно время, потому и полотенца висят с обеих сторон. Видите?.. Здесь мы вместе умываемся, а здесь… — Он делает многозначительную паузу и указывает на душевую кабину: — А здесь мы вместе принимаем душ!
Расплывается в ожидающей улыбке. Вы угукаете и пятитесь. В конце концов, хорошенького понемножку.
— Wait a minute, — говорит он добродушно. — You don’t understand! I’ll repeat. So…[2]
Чёрт его знает. Ваш английский и впрямь хромает на все четыре ноги. На всякий случай вы сосредоточенно хмуритесь.
— Итак, — повторяет он, и его полное розовое лицо принимает выражение лукавства. — Повторяю. Здесь мы вместе умываемся. А ЗДЕСЬ МЫ ВМЕСТЕ ПРИНИМАЕМ ДУШ!!!
— Понятно, — киваете вы. — Пойдём вниз?
Дик растерян.
— Э! э! Подождите! — говорит он. — Вы что? Вы поверили, что ли? Бросьте! Это шутка. Это была просто шутка. Честное слово, я пошутил. Мы никогда! — вы слышите? — никогда! — не принимаем душ вместе. Мы приличные люди!.. Вы мне верите? — смятённо спрашивает он. — Скажите, — вы верите мне?!
То есть это шутка. Насчёт того, что душ вместе, — это просто шутка. И, судя по его смущённому виду, довольно неприличная…
Но вот проходит этот длинный день: беготня по саду!.. футбол с маленьким Биллом!.. вино!.. закуски!.. вкусно и весело!.. и барбекю, барбекю!..
В понедельник Дика нет… во вторник нет… в среду вы только успеваете подумать, что, оказывается, вам его не хватает, как дверь энергично распахивается.
— Есть! — громыхает он с порога. — Я выучил!
— Really?!
— Да! Теперь-то я знаю, что сказать, если приеду в Москву и заблужусь в метро!
— Well?
— Just a moment… sorry… Oh, yes!..[3]
Он расправляет плечи, выкатывает живот, набирает в грудь воздуху и ликующе возглашает:
— Йа поть-ей-йаръ-лься!..
* * *
Катер мотался милях в четытёх от берега на пятибалльной волне в неспокойной зеленовато-серой субстанции, похожей на голубичный кисель.
Уже в нескольких метрах от судёнышка одну стихию нельзя было отличить от другой. Воздуха как такового не существовало. Взамен него предлагалась всё та же вода, только чуть менее концентрированная. Снизу она взметалась гребнями волн. Ветер срывал с них белые верхушки и нёс солёной картечью, чтобы смачно шваркнуть в первую попавшуюся физиономию. Сверху влага валилась ливнем и с весёлой остервенелостью барабанила по клеёнке пароходских зюйдвесток.
— Attention! — заревел динамик над рубкой. — Watch! Right! Two hundred meters![4]
Мы гурьбой повалили на правый борт, и лично я успел увидеть примерно полтора квадратных метра лоснящейся шкуры, которая, если верить обещаниям, полученным при начале экспедиции, принадлежала киту.
Собственно говоря, это развлечение так и называлось — whale watching[5]. Учитывая количество воды, выпадавшей на голову каждого участника, по десятке с рыла было совсем не дорого.
— Вот теперь уж точно самое время отведать клэм-чауды! — громыхал Дик Даглас, когда мы, широко расставляя ноги в насквозь мокрых штанах, ковыляли по сходням на берег. — Не правда ли? Я давно обещал вам. Мы на берегу Тихого океана. Здесь в каждой дыре варят клэм-чауду! Вот что нужно настоящим морским волкам, сошедшим на берег после славного путешествия! Не пройдёт и пяти минут, как мы будем блаженствовать возле огромной кастрюли огнедышащей клэм-чауды! Взбодритесь!
Дик одёрнул капюшон и, призывно маша, устремился вглубь мокрой суши — с непривычки она ощутимо гуляла под ногами на манер палубы.
Три ресторанчика близ пристани оказались закрыты.
— Что вы хотите! — подбадривал нас Дик. — Март — это несезон! В конце апреля тут уже яблоку негде упасть! Вперёд!
Ещё две забегаловки в глубине курортного городишки функционировали, но клэм-чаудой порадовать не смогли. Оба раза, коротко переговорив с официантом и насупившись, Дик призывно махал, смело выступая под нестихающий ливень.
Третий ресторан тоже был закрыт. Четвёртый работал, но клэм-чаудой и не пахло.
Дождь хлестал не переставая, и я надеялся, что в скором времени Дик почувствует первые симптомы двустороннего воспаления лёгких, в результате чего появится наконец возможность хотя бы недолго посидеть в тепле и сухости. Этого, однако, не случилось, и мы прочесали городок по второй диагонали. Дождь не утихал, наоборот, он расходился, а мы всё петляли. Теоретически, Дика могло ещё и убить молнией. Но молний не было, и грома не было, был только дождь — тяжёлый сплошной непроглядный дождь, — и мы, вдосталь насмотревшиеся китов, всласть напробовавшиеся морской воды, шли и шли сквозь него, слизывая с губ совершенно безвкусную дождевую.
Официант последнего на нашем пути заведения извинительно развёл руками.
— Всё, — обессиленно сказал Дик. Он устало рухнул в кресло и подпёр мокрую голову. — Они с ума сошли… Нет, это не штат Вашингтон, ребята. Это просто мираж. В штате Вашингтон всегда можно было поесть старой доброй клэм-чауды.
Он был ужасно расстроен. Самое чёрствое сердце дрогнуло бы. Мне было его по-товарищески жаль.
— Да ладно, Дик, — сказал я. — Что ты, в самом деле. Далась тебе эта клэм-чауда. Вот, смотри, у них тут отличная треска. А?
Но Дик был безутешен.
— Нет, — говорил он. — Нет, это не прежний штат Вашингтон, честное слово. Я так хотел накормить вас клэм-чаудой! А теперь вам скоро уезжать, и вы её так и не попробуете!..
Скоро нам принесли жареную рыбу с картошкой и херес.
* * *
— Всё-таки жаль, что мы не попробовали вчера этой чёртовой клэм-чауды, — вздохнул Дима, осматривая берег.
— Ну да, — буркнул я. — А насчёт птичьего молока не жалеешь? Или, к примеру, что града Китежа не видел?
Он хмыкнул и принялся расстёгивать куртку.
— Я-то купался в Тихом океане, — поспешил сказать я, следя за его действиями. — Тебе в новинку, понятно… ну а я-то купался. На Сахалине. Ничего особенного.
— Это не в океане, — твёрдо возразил он. — Это в Татарском проливе. Смешно сравнивать.
Я внутренне заметался. Конечно, ещё оставалась надежда, что сию минуту кто-нибудь из отеля, верно оценив наши безумные намерения, немедленно вызовет «скорую». Тогда нас повяжут санитары в белых халатах и отвезут в психушку. Тоже, конечно, не сахар. Зато в воду лезть не придётся.
Но от отеля не бежала ни одна собака. А Пацифик, не оправдывая моих ожиданий (могла ведь подняться страшная буря?), оправдывал, как назло, своё красивое название. Он совсем не походил на себя вчерашнего. Небо было неправдоподобно голубым. Тянувшийся до горизонта пляж — неправдоподобно широким. Тихая волна с шипением набегала на сушу, и было непонятно, как может породить её столь совершенная гладь. А уж то, что вчера всё это пространство вставало с ног на голову, чтобы смешаться с тяжёлым ливнем, и вовсе казалось дурным сном.
Вдалеке влеклась группа всадников.
— Ой, смотри-ка, лошадки, — умильно сказал я, ещё надеясь отвлечь товарища от задуманного. — И верблюдики!
Двое и впрямь были на верблюдах.
— Туристический бизнес, — определил Дима, пренебрежительно махнув рукой.
Он стянул куртку и бросил на плотный песок.
— Ну и что, — запальчиво сказал я. — Ну и бизнес! И никто не купается, между прочим!
— Это их дело, — буркнул он, расстёгивая штаны.
— Подожди, — сказал я, чувствуя прилив отчаяния. — Ну сам рассуди. Вот ты хочешь окунуться в Тихий океан. Понимаю. Но зачем? Может, ты думаешь, что после этого станешь умнее? Или хотя бы добрее? Или тебе откроются перспективы карьерного роста? Или ты встретишь какую-нибудь чудную женщину и будешь счастлив с ней до самой смерти? Ничего этого не будет, — безжалостно заключил я. — А будет только то, что ты возьмёшь манеру после третьей кружки пива бахвалиться, как лихо купался в Тихом океане! И всё! Ты понимаешь? Всё!
— Ладно, ты долго будешь надрываться? — грубо спросил он, оставшись в нелепых семейных трусах в цветочек. — Идёшь, нет?
В эту секунду я заметил, что от отеля к нам всё-таки кто-то приближается. Не санитары, нет, — но это было, пожалуй, ничуть не хуже санитаров.
— Стой! — торжествующе закричал я. — Подожди! Смотри, вон Дик Даглас идёт! Он не позволит тебе лезть в воду!
Однако по мере того, как Дик приближался, меня начали одолевать смутные сомнения: вопреки утренней свежести, на нём были шорты, дутая красная куртка на голое тело и сланцы на босу ногу.
— Swimming?[6] — грохотнул он, c приветственной улыбкой переводя взгляд с уже раздетого Димы на ещё одетого меня. — Rather cold, aha?[7]
— Да, конечно, же холодно! — закричал я. — Дик, скажи этому психу, чтобы он!..
— So!.. — сказал Дик, сбрасывая куртку. — Come on![8]
* * *
С того дня утекло много воды.
Когда мы на время вернулись в Москву, одна международная корпорация, занимавшаяся преимущественно нефтяным оборудованием, решила избавиться от зачем-то находившейся в её владении непрофильной компании Sierra Geophysics. В процессе перемешивания активов наш микроскопический проект выпал в осадок. Дика Дагласа я с тех пор не видел. И не знаю, каковы его успехи в русском.
Но жизнь не кончилась. Случилось множество иных событий.
Одни из них были приятны, другие не очень, третьи и вовсе следовало бы отнести к разряду происшествий. Я менял работу и места жительства, расставался с любимыми, прощался с друзьями, встречался с новыми людьми, становился нищим, переставал им быть, искал счастье, находил, терял и снова находил.
Сама жизнь не раз перетекала из одной формы в другую, меняя весь мир, а заодно переделывая и мой собственный. Всё плавилось и текло, всё рушилось, чтобы восстать в иных очертаниях и формах и нести какой-то новый смысл, до которого каждый раз приходилось заново докапываться.
Да, да, да! — всё многократно изменилось.
И лишь одно осталось прежним: стоит мне хватить пару лишних кружек пива, и я не могу удержаться, чтобы не похвастать, как здорово мы купались в Тихом океане.
[1] Сlam chowder (англ.) — суп-пюре из моллюсков. Обычно приготавливается с солёной свининой, картофелем и луком.
[2] Подождите минуту, вы не поняли! Я повторю. Итак… (англ.)
[3] Минутку… простите!.. О да!.. (англ.)
[4] Внимание! Справа! Двести метров! (англ.)
[5] Буквально: наблюдение за китами (англ.)
[6] Поплаваем? (англ.)
[7] Довольно холодно (англ.)
[8] Давай же! (англ.)