Рассказ о реальных событиях
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2022
Ефим Гаммер родился в 1945 году в Оренбурге, окончил отделение журналистики ЛГУ в Риге. Автор свыше двадцати книг стихов и прозы, лауреат ряда международных премий по литературе, журналистике и изобразительному искусству. Печатается в журналах «Дружба народов», «Арион», «Нева», «Слово\Word» и др. Живёт в Иерусалиме.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2020, № 5.
Двойственность, эта прилипчивая двойственность эмигранта, да к тому же еврея, она существует, как её ни гони…
Ты её в шею — она тебе в душу.
Ты её хлыстом, она тебя по шёрстке.
Ты в неё камнем, она в тебя медовым пряником.
У тебя ещё есть альтернатива. А у неё нет. Ей надо выжить в тебе, иначе кому она нужна, если отвергнута даже евреем.
Но однажды наступает минута, когда и у тебя нет альтернативы, и ты вдруг с детской ясностью понимаешь, что — всё! баста! — ты еврей однозначно, как нож — это нож, как взрыв — это взрыв, как боль — это боль. Ты еврей, и всё, — точка!
Это физически ощутимое понятие накатилось на меня внезапно. И не за чашечкой кофе, не за пишущей машинкой. А в поезде «Варшава — Вена». В тот момент, когда ещё хочется по привычке сгладить обстановку, выискать обходной манёвр, улизнуть из своей однозначности. В журналистских командировках улизнёшь от неё, скроешься за облизанными формулировками. На кинофестивалях, интервьюируя звёзд экрана, тоже. Но в поезде «Варшава — Вена» — врёшь, не уйдёшь! Что за тобой стоит? Ничего! Ни должности, ни звания, ни мировоззрения. И страна, в которой ты родился и вырос, не стоит за тобой. Сзади — пустота! Что ты представляешь для окружающих? Только то, что впитывает их зрение, чувствует их нос. Ты голенький, как в покойницкой. И будь ты даже омыт стократно, вражьи ноздри не обманешь. Будет пахнуть от тебя не лавандой, не лавровыми венками лауреата и чемпиона, а характерным, не воспринимаемым самим собой, душком. Каким конкретно? Я и сам не знаю, каким. Однако, если он не выветрился из нас за два тысячелетия рассеяния, значит, очень стойким. И главное, неприятным для любого арийца, будь он немец, поляк, — да кто угодно! Тем более что он стоит на своей земле, дышит своим воздухом, ест свой хлеб.
Он имеет полное право воротить нос.
Ибо когда ты стоишь на его земле, он вынужден тесниться.
Когда ты дышишь его воздухом, ему не достаёт кислорода.
Когда ты ешь его хлеб…
Впрочем, ты никогда не ел чужой хлеб. Однако это никому не мешало попрекать тебя куском. Не потому, что жалко куска, а потому, что надо же кого-то попрекать.
Стоп! К чему доморощенная философия, когда приспело время загружаться в поезд «Варшава — Вена».
Варшавский вокзал радушно выкатил его к перрону.
Окна вагонов приветливо улыбались нам — паломникам веков, с чемоданами и саквояжами, вступившим в тот промежуток жизни, когда «вчера» осталось на рубеже двух миров, а «сегодня» ещё не проступило в огнях израильского аэропорта.
Мы с нетерпением поглядываем по сторонам, выискивая проводника. «Братская Польша» — все ещё «братская» для нашего, приученного к советским формулировкам мозга — затасовала его мощную, пятиведёрную, налитую пивом до ушей тушу в полумгле наступающего вечера, в толпе носильщиков и пассажиров.
И мы в ожидании посадки могли присмотреться друг к другу: любопытно всё же, как они выглядят, евреи разных республик?
О евреи, евреи, рабы мимикрии! Как вы внешне изменчивы! Где ваш типичный для сторонних наблюдателей антисемитского тупичка разрез глаз? Горбатый нос? Брызжущие слюной губы?
Вот стоит передо мной бухарец, вылитый сын востока, в тюбетейке, с ковром, охватывающим шею как хомут, с выводком детей и женой на сносях. Еврей? В паспорт не заглянешь…
Вот стоит передо мной худощавый старик с обожжённым лицом. У какой печки он столь сурово обжёгся? Не у той ли, из которой таскал каштаны для вышестоящего начальства? Но почему же на его груди нашивки за ранения? Почему пиджак вызванивает, как на пожар рында? Ах, орденами и медалями вызванивает пиджак, призывает окружающих к почтительности. Еврей ли старик, вдетый в столь достопримечательный пиджак? Кто его знает… Евреи, как помнится из дразнилок, «воевали в Ташкенте».
Вот передо мной… Да, а чего это вдруг приглядываются ко мне? Голубые глаза? Светлые, каштанового отлива волосы? И всего-то — раз-два — почти нет чемоданов. Ясное дело, прикидывают, какого я рода-племени.
Что ж, придадим себе независимый вид. Независимость — лучший друг и товарищ в дороге, в особенности на первых порах, когда не знаешь, кто есть кто…
Я не знал, кто есть кто. Люди на перроне тоже не знали.
Проводник это знал превосходно.
Он появился.
Он навис над нами, как дамоклов меч.
— Мест нет! — сказал на неведомом языке, но очень понятно.
Заволновались все, забурлили.
— У нас билеты!
— Недействительны ваши билеты без посадочного талона, — невозмутимо пояснил проводник.
— А где взять посадочные талоны?
— В билетной кассе, на вокзале, — отвечал проводник.
Носильщики, гибкие, как хлысты, постёгивали по ушам русскими словами:
— Пятьдесят долларов, найдём место. Баксы гони! Деньги! Деньги!
Деньги? Доллары? Так за всё уплачено ещё в Риге, в рублях, при покупке билетов.
— За всё уплачено! — кричу проводнику.
И моя двухлетняя дочь Белла начинает плакать.
Мой трёхлетний племянник Натан готов цапнуть зубами нехорошего дядю.
Нехороший дядя с нехорошей улыбкой нехорошо смотрит на ручные часы. Скоро, очень скоро отправление.
Я бегу на вокзал.
За мной бежит бухарец.
Далеко позади старик-орденоносец.
Касса. И финишний рывок.
Касса. И трепетное, с придыхом: «Мне нужен посадочный талон на поезд “Варшава — Вена”».
Под ложечкой сосёт: «А что если кассирша ни слова по-русски не разумеет?»
Нет, она «разумеет». Это я ничего «не разумею».
— Нет посадочных талонов! Кончились! — говорит она и улыбается: на, мол, посмотри, разгорячённый марафонец, на улыбочку польской дамы. Это тебе истинный сервис, на западный лад, — не хухры-мухры!
Посмотрел я на этот сервис, а потом на часы. И накатывает на меня, что вот-вот свисток паровоза, и «едем, едем, едем в далёкие края» — без меня.
И опять рывок.
И опять — финиш.
А проводник — два метра ввысь, два метра вширь — по-прежнему неприступен. Полякам — пожалуйста. Евреям — ни в какую!
Поляки проходят мимо по перрону, косятся на нас:
— Жидовский вагон!
Наша бригада «зайцев поневоле» инициативно ищет «вход» к сердцу конвоира… оговорился, часового-охранника… тьфу!.. проводника. «Вход» — он же и «выход» из положения.
Кто попроворней, так это, конечно, старушенция в платочке, что бочком-бочком и в лапу носильщика вкомкала пятидесятку с портретом какого-то, по лицу незнакомого американского президента.
Кто поизворотливей, так это, конечно, бухарец. Влез с ковром на подножку, впихнул носильщику зелёненькую.
А остальные? Остальные тоже изыскивают тропинку к сердцу носильщика, проложенную заморской «зеленью». Суют ему в рот долларовую «капусту», а он… Он не берёт. Он, этот охотник за головами американских президентов, что красуются на баксах, уже требует не пятьдесят — сто. Пока я бегал туда-сюда, у них, видимо, девальвация произошла.
Куда теперь бежать? Дать сколько хочет?
«О евреи! — восклицаю нутром, чтобы никто не услышал. — Где же ваша солидарность? С чего это вы терпите издевательскую девальвацию?»
А евреи уже и не евреи вовсе. Они уже — новое поколение хвалёной мимикрии! — чувствуют себя на польский манер «жидами».
Старик-орденоносец цепляется за рукав проводника, чтобы не упасть от физической немощи, шамкает ему с рабской угодливостью:
— Я Польшу освобождал. От фашистов.
— Доллары! Доллары! Гони сюда бабки! — вполз в его обгорелое ухо носильщик.
Русскими словами вполз поляк в ухо еврея.
— Нет долларов. Я внукам отдал. Они едут в Америку. А я… Я… Зачем мне в Израиле доллары?
— Советский орден тебе там тоже незачем. Снимай-скручивай. Он из платины.
Старик дрожащими пальцами стал отвинчивать орден с драгоценным — в денежном эквиваленте — профилем Ленина.
И тогда я с братом Борисом, видя дрожащие пальцы старого солдата, видя, как начинают вращаться спицы колёс, внесли его, втолкнули в дверь, побросали следом чемоданы, на них детей, схватились за поручни. И вдруг с ужасом осознали, что вкинули на площадку детей бухарца — не своих.
— Белла!
— Натан!
Носильщик — услужливый малый — детей на руки, и бегом за вагоном.
— Доллары! Бабки! Детей в «капусте» находят — не забывай, а то напомним!
Гвалт и визг вокруг. Стоны, плач.
И брат мой Борис воткнул в пасть носильщика доллары, не считая, сколько выхватил из кармана. Забрал детей и рванулся не глядя в тамбур — на узлы, чемоданы, портфели.
Скорей бы протиснуться в купе, спрятать своё сокровище!
Спрятал. Затем и мы спрятались. «Ну, — думаем, — доберёмся до Вены, а там…»
Какое «там»!
Здесь ещё, оказывается, ничего не кончено.
Здесь ещё, оказывается, не затаиться в раковине двойственности.
Здесь ещё, оказывается, надо оставаться для всех евреем или жидом — вот и всё многообразие превращений.
Проводник, будто трахнутый пыльным мешком по кумполу, ревёт на весь вагон, заходится. Что он ревёт? Чем он недоволен на сей раз?
Ах, орёт он потому, что мы — я и брат мой Борис — обманули его ожидания. Обманули… Скорее, носильщик их обманул, смотав удочки в какую-нибудь варшавскую «Берёзку». Мы-то при чём? Всё честь по чести, если пристойно её упомянуть.
Орёт он… И выясняется с опозданием, что мы не в ту лапу сунули. Главную лапу, самую волосатую, обделили.
Как же быть?
И мы вынырнули из купе, чтобы посмотреть, где он, буёк компромисса, и как до него, не потонув, легче доплыть.
Но пока мы глазели-искали этот буёк, нас залило волной осуждающих взглядов, злых фраз польских дам и их кавалеров с отвисшим пузом, и стукнуло друг о друга, как два кремня. Искры из глаз, и — в сердце. Наше сердце полыхнуло скрытым огнём, но так жестоко, как некогда танк попутчика нашего, старика с обожжённым лицом, напрасно вызванивающего медалями в надежде на снисхождение.
«Псякрев!» — донеслось до меня.
«Псякрев!» — донеслось до моего брата.
«Сукин сын!»
Нет, это не кто-то посторонний. Это я, это брат мой — «псякрев!»
Это мы, «сучьи дети», обманули порядочного человека, сунув не ему, а в чужую лапу деньги. Он к нам с душой, открытой нараспашку. А мы в неё — нож подлого жидовского коварства.
Кто?
Мы?
И кто это нам такое? Женщины, ухоженные дамы, направляющиеся на туристический променад в Чехословакию.
Женщины?
Какие же вы женщины?
Вы видели, как наших — еврейских — детей превратили в товар.
Вы видели, как детей наших попутчиков — еврейских детей — бросали на площадку. Бросали ваши носильщики. Деловито, ухватисто, как, наверное, бросали бы в печь крематория.
Вы всё видели. И ни слова против?
В ваших глазах написано крупным шрифтом: «КАЖДОМУ СВОЁ», как на воротах Бухенвальда.
Что ж, выхода нет. Мы согласны на своё.
И мы вынули ножи.
Свои ножи.
Мы встали у двери в купе.
В своё купе.
Встали, как на пост у заглохшей от нехватки топлива из «живого мяса» печи крематория.
Больше мы не будем подстраиваться под вас. Не будем искать сочувствия или понимания.
Мы евреи, и только евреи.
Или мы евреи, или нам смерть!
И смерть — эта древняя богиня охотников на человека — вытащила из небытия обойму убийственных фраз.
— Куда податься бедному поляку, когда кругом одни евреи?
— Польше не по пути с евреями, потому что «куда жида ни повернуть, он смотрит в сторону древнего Иерусалима».
Польским дамочкам было не по пути с нами. Проводнику было не по пути с нами. Но он не мог сойти с поезда. Служба у него такая — быть попутчиком евреев.
Попутчиком?
Он счёл нужным им не быть, скинуть нас с поезда. Он подошёл вплотную к нашим ножам и, впитывая кожей их змеиный холодок, сказал:
— Вызвана полиция, и на промежуточной станции вас — безбилетников и хулиганов — выбросят вон со всеми манатками.
— Нас выбросят мёртвыми, — продуло его сквозняком морга.
Проводник поёжился. И предложил расплатиться за проезд — чем богаты. Если кончились доллары, он примет злотые, а нет злотых, не откажется и от рублей.
— С изображением смерти на ассигнации, — пояснили наши ножи.
И проводник притих-примолк. Он ушёл в свою конуру. И долго не показывался оттуда: то ли пересчитывал барыши, то ли наливался шнапсом.
Выгаданная передышка позволила нам препроводить по коридору детей в туалет и без потерь — осколочные ранения от взрывной ярости польских дам и их оскорбительных слов не в счёт! — вернуться назад в убежище.
И вновь перед нами вырос проводник, запотелый от полноты чувств.
— Ваше купе, как и все прочие в вагоне, — сидячее. Оно на восемь человек. Сейчас будет остановка. Вы должны потесниться, уступить места новым пассажирам.
Он говорил. Он косился на ножи. И ножи дали ему понять, что ни для пассажиров, ни для полицейских свободных мест в нашем купе не предвидится.
И была остановка на какой-то польской станции. И была посадка. И было то, чего случиться по теории вероятности не могло. Но случилось. Случилось в соответствии с другой теорией, тоже еврейской по существу, но совершенно невероятной.
Поляки, не понимая происходящего, проходили мимо нас — меня и моего брата, — не имея возможности даже заглянуть в наше купе. Проходили мимо нас, мимо наших ножей и усаживались на чемоданах в проходе.
Не голоса — дизеля ревели: «Польша закрыта! В Польше нет уже свободного места для поляков! Куда деваться бедным полякам, когда их места в купе скорого поезда, идущего по территории Польши, заняли жиды?»
Некуда поляку деваться, когда у еврея нет запасного выхода.
Еврею надо стоять насмерть. Или встать на колени.
Колёса стучали: «Смерть! Смерть! Смерть!»
Приближался конец. Приближалась граница с Чехословакией.
И вот она, граница. Ныне для меня не столько географическое понятие, сколько граница жизни и смерти.
Проводник понёсся по вагону.
Что это он? Собирается сыграть тревогу?
С чего это он такой взволнованный и красный?
Стряслось что?
Ничего не стряслось! Просто-напросто он раздаёт посадочные талоны.
Он! Раздаёт! Евреям! Посадочные талоны!
Те талоны, за которыми гонял нас на вокзал.
Те талоны, вместо которых требовал от нас доллары.
Мы отказались от посадочных талонов. Я и мой брат Борис.
Мы сказали:
— Пусть нас забирает ваша полиция. Мы примем бой.
И подняли ножи на уровень груди.
Это было для него слишком. Он стал умолять нас быть людьми. Ибо, если мы не будем людьми, с него снимут голову.
Мы не хотели быть людьми в понимании этого гада. Нас не занимала участь его головы.
И тогда он чуть не изошёл пеной. Нас колыхнуло пивным прибоем. На своём хребте прибой принёс: надо учесть, что у него маленькие дети, и в случае, если его лишат работы, они будут пухнуть от голода.
А доллары? Какие доллары? Ах, те самые, еврейские. Да ведь доллары есть не будешь. И к тому же их надо сдавать. Куда? В известное учреждение. В Большой Дом…
Доступно, не правда ли?
Но мы — я и мой брат Борис — отказывались понимать его доступную правду.
Видя это, проводник сказал своё «псякрев!» И со злостью бросил нам под ноги посадочные талоны.
Два жёлтых листка лежали на затёртой ковровой дорожке. Две жалкие бумажки, похожие на осенние листья.
Мы не нагнулись за ними… Теперь мы были уже не эмигрантами, израильтянами были.
Так мы думали, и не ошиблись.