(Л.Шевченко. «Забвению в лицо»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2022
Леонид Шевченко. Забвению в лицо. — М.: Литгост, 2022. [Книжная серия «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались»». Сост. Борис Кутенков.]
Леонид Шевченко (1972—2002) — во многом уникальная для поколения 1990-х фигура.
Его сверстники, столкнувшись с общим вызовом — некоторой избыточностью ходов и возможностей и трудностью обретения внутри этих ходов собственного голоса, а главное — с несоответствием этой ситуации духу динамичного, витального, некомфортного времени, — искали и находили разные выходы из положения.
Например, Мария Степанова возвела поколенческий «эклектизм» в принцип, создав «протеистическую», я бы сказал, поэтику. Игорь Булатовский, напротив, пришёл к жёсткому минимализму, к «речи о самой себе», и довёл это до предельной остроты, резкости и экзистенциальной глубины. Был и путь, скажем, Бориса Рыжего — на мой взгляд, тупиковый: тоска по советскому культурологическому континууму, ресентимент (который, к слову, вообще очень печально отозвался на постсоветской истории России) — а в области поэтики сознательный отказ от сложного инструментария ради позднесоветской печальной скудости. У кого-то был уход в иронию, остранение, в закавычивание своей речи. Это тоже был важный и интересный путь.
Леонид Шевченко ничего не делал со своим эклектизмом, он принял его как должное. Он ничего не закавычивал, пытаясь пройти через избыточный материал только силой голоса. Причем речь о материале самом разном — тут и чисто стихотворческий инструментарий (ведь в нашем искусстве границы между материалом и инструментом, в сущности, нет), и смешивающиеся друг с другом культурные пласты, и просто житейские впечатления, которые, кажется, никак не просеиваются. Мир странен, сюрреалистичен, но не отчужден — ничто в нем не выглядит чужим. Шевченко невероятно жаден до внешних примет этого мира.
Но ведь со всеми этими быстротекущими вещами, которые через пять минут уходят, можно по-разному обращаться. Скажем, песни Галича и Высоцкого — это музей бытовых примет 60-х годов, по ним можно изучать быт. Но они существуют только в посюсторонней мгновенной реальности, не обретают нового измерения.
У Шевченко все несколько иначе.
Я торговал книжками у «Макдональдса»:
Стивен Кинг, «Голодание» Брега,
«Русский народ».
Это было в самом начале моей одиссеи,
ещё Троя дымилась,
в Италию не пришёл Эней
и по радио передавали «Союз нерушимый».
Шевченко обладает острым чувством истории, чувством движущегося времени, наполненного возникающими и рушащимися человеческими жизнями.
С лёгкой дудочкой, с гибкой пастой
ты пришла — с потемневшим лицом.
С олимпийской эмблемой глазастой,
с чёрным знаменем, с медным кольцом.
Это «муза 1980 года». Шевченко тогда было восемь. Мне — пятнадцать. Было ощущение полного выпадения из истории (как у нас до недавней поры) — и рядом с этим чувство, что подземные плиты задвигались непредсказуемо и могут зажать нас между собой (такое же чувство, как, в еще более острых формах, сейчас). И это детское ощущение пьянящей подступающей угрозы воспроизводится из другого времени, когда в очередной раз казалось, что все закончилось и решилось. Кстати, интересно, что 1997 год (первый постсоветский год с краткой иллюзией стабильности и благополучия, накладывающегося на разочарование и усталость) — расцвет поэзии Шевченко. Почти все датированные стихи относятся к нему. Что произошло потом? Какой-то надлом, срыв. Поиски себя?
Но короткое время, советское и постсоветское, оказывается подключено ко времени очень большому. А потому «шашлык и кооператорские футболки, значок «Metallica», продавцы икон», и Пьер Ришар, и Киркоров, и Стивен Кинг — все эти большие и малые вещи, которые в рамках «быстрого» и «короткого» времени ветшают уже через несколько лет и «превращаются в миф», — оказываются включены в очень большой исторический контекст. Для мифа же реальное хронологическое расстояние неважно, неважны и объективные пропорции между явлениями; и потому (возвращаемся к приведенной выше цитате) «значок «Metallica»» оказывается современен и чуть не равновелик Энеиде и Дантову «Аду». Другими словами: быстрое время так быстро, явления его так изменчивы, что, по принципу схождения противоположностей, оно смыкается с неподвижным временем мифа.
Это же можно отнести к интеллектуальному миру Шевченко, как он описан в предисловии. Он не просто читает Керуака, Сэлинджера и Берроуза параллельно с Вальтером дер Фогельвейде и кельтским эпосом — для него все это, как кажется, и существует одновременно. И уж, конечно, мир (условно) реальный, мир фантазии и мир вычитанный оказываются нерасчленимы, поглощаясь мифореальностью.
Молча, молча кофейный наглец предлагает
убраться
в темноту «Букиниста», где книги сестрицы
и братца.
Убивали в Крыму, но листки пожелтели
в столицах,
и на лицах земля проступила, и кровля
на лицах.
Там у дома, которого не было раньше и позже, —
холодок по цепям, доводящий Петрушку
до дрожи.
Кстати, в этом стихотворении слышится (мне ли одному?) размер и интонация «Элегий на стороны света» Елены Шварц. Читал ли ее Шевченко, было ли это влияние?
В мире мифа человек перестает быть мерой вещей, искусственное и неживое оживает, идол превращается в божка; но поскольку всякая натужная иерархичность Шевченко чужда, эти превращения оказываются у него не только страшными, но и забавными:
Заводную куклу завели,
и она пошла, заговорила,
гости пили, девочка курила,
ёлку новогоднюю зажгли.
А заводная кукла шла и шла,
денежку нашла,
самовар купила,
гости пили, девочка курила.
Кукла заводная, заводная,
бабушка плясала молодая,
умирающий дедушка с курительным прибором
ангелов развлекал разговором
об устройстве самогонного аппарата,
о погоде, о садах Багдада,
как в атаку он ходил когда-то,
как в него стреляли из засады.
Свою жизнь в этом времени он воспринимает очень серьёзно, с той романтической приподнятостью, которая могла казаться и, думаю, многим казалась провинциальной. Неслучайно здесь есть отсылки к раннесоветской поэзии: у Шевченко есть стихотворение, посвященное Эдуарду Багрицкому, в чьем черном романтизме он прозорливо видит одну из прародин, уже тогда показавших свою природу (но казавшихся еще эстетически яркими и пьянящими) «красно-коричневых духов»:
Со мной ненормальный ребёнок-аллах:
«Мы ржавые листья на ржавых дубах»,
— со мною могила и баба Астарта,
мы связаны накрепко, маг-вертопрах,
слюной астматической Эдуарда.
Витальность Шевченко парадоксально связана со смертью (и в этом ее отличие от витальности во многом близкого ему по поэтике Евгения Рейна). Поэт захвачен плотностью и разнообразием бытия, он упивается его дыханием, но при этом чувствует, как это ничем не контролируемое бытие вступает в фазу саморазрушения, как Эрос переходит в Танатос. Возможно, именно поэтому эта витальность не исключает экзистенциальных прорывов в молчание, прорывов в высокую пустоту, в страшное и прекрасное.
Они газеты рвут на части
и проволоку подбрасывают в небеса.
Смотри, убийцы бледные запястья,
мотоциклиста удивлённые глаза.
Плывёт, плывёт квадрат экрана,
Джульетта умерла, она умрёт опять.
Всё кончено, но просыпаться слишком рано
и кофе растворимый целовать.
Мы не проснёмся, всё будет очень просто,
вот было холодно, а будет горячо,
прыщавый улыбается подросток
и сплёвывает через плечо.
Интонация этих стихов кажется чуть-чуть узнаваемой, и известие о том, что в числе любимых поэтов Шевченко был Борис Поплавский, не выглядит неожиданным. Впрочем, чисто языковой слух у Шевченко развит гораздо больше, чем у этого его предшественника. Развито у него и чувство ритма — посмотрите, какие тонкие и совпадающие с движением интонации перебои в рамках расширенной силлабо-тонической просодии хотя бы в только что процитированном стихотворении.
Шевченко далеко не единственный русский поэт своего поколения, чья жизнь оборвалась рано и нелепо (можно вспомнить хотя бы близкую ему по типу дарования Анну Горенко, Алексея Ильичева, Максима Анкудинова, помянутого уже Рыжего… да и Алексей Колчев, Алексей Сомов, Виктор Iванiв, родившиеся и дебютировавшие чуть позже, жили недолго). Написанное им не вполне ровно — даже в Избранном «Забвению в лицо» попадаются перегруженные, несбалансированные, или, наоборот, несколько вялые, водянистые стихотворения. Но судить о поэте, тем более рано ушедшем, надо по лучшим вещам — а их достаточно много. Можно лишь пожалеть, что незаурядному таланту его не довелось вполне реализоваться.