(Г.Калашников. «Ловитва»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2022
Геннадий Калашников. Ловитва. — М.: Летний сад, 2022. — (Плавучий мост).
В последнее время поэты все чаще формируют не сборники — стихов, а межжанровые книги. Так поступил и Геннадий Калашников с книгой «Ловитва».
Устроена книга так: вступительное эссе «Начало» (развернутый ответ на вопрос «Как вы начали писать стихи?») — и большой блок стихов под общим заголовком «Я — ловец и добыча». Краткий емкий очерк «Семейная тайна», стихи о семье и эссе о деревенском детстве объединены заглавием «Каво люблю…». Затем раздел «То, что было…»: два очерка о творческом прошлом автора — учебе на семинарах у Бориса Слуцкого и работе в «Литературной России». В книгу вошли стихи начиная с 1960-х годов; видимо, это наиболее полное на сегодня собрание стихов и малой прозы автора.
Вместо послесловия» дана огромная аналитическая статья философа Иосифа Фридмана, адресованная книге Калашникова «В центре циклона» (М.: Воймега, 2018). Фридман исходит из непреложного для него факта существования современной натурфилософской лирики и аргументирует теорию практикой разбора стихов Калашниковас позиций «присутствия» в его творчестве четырех стихий — земли, воды, огня и воздуха — и пятой, нематериальной, эфира. Обильно цитируя стихи Калашникова, Фридман делает из процитированного тонкие выводы: «Обращает на себя внимание необычайно интенсивное общение ЛГ <лирического героя>с богом. …Бог предстает перед нами в таких экстравагантных обличиях, как капитан Немо из плавучей машины, небесный яхтсмен, воздушный дайвер, рыболов-удильщик, начальник дистанции (на железной дороге)…» Многие приведённые им стихи вошли и в «Ловитву», их оценка остается актуальной.
Скажем, небольшая поэма «В центре циклона».
У каждой твари есть свой двойник,
прорвавший косную мглу,
и я здесь тоже на миг возник
в правом нижнем углу.
Блестит коса, и скрипит стерня,
колосья шуршат в колесе.
Столикий огонь обжигает меня,
и я становлюсь как все:
исчислен, взвешен, насквозь прочтён,
сменивший мильон личин,
в дыму пространства, во льду времён
расплавлен, неразличим.
Вода и воздух, земля, огонь
не спят, не смыкают глаз,
и нам неизвестно, чья ладонь
снова вылепит нас.
Фридман комментирует эти мятущиеся строки так: «Судя по всему, смысл этой чудной (но и чудной) вести состоит примерно в следующем: никакое чудо чаемого тобой спасения не идет ни в какое сравнение с чудом того, что “ты здесь”, ибо этого могло и не быть…»
Одно из программных стихотворений Калашникова — кстати, напрямую отсылающее к заглавию книги, — «Я сослан в немоту…».
Я — ловец и добыча, живу у словесной реки,
у её гужевого потока,
там, где бог из плавучей машины,
как капитан Немо,
вываливается и подслеповато щурит глаза,
я бреду вдоль течения, бесполезными жабрами хлопая, как после потопа,
и в обратный бинокль, пролетая,
безмолвно глядит на меня стрекоза.
По версии Фридмана: «Чаще всего речевая стихия уподобляется водной и выступает в роли «словесной реки» как одного из ответвлений русла «прототипической реки» …Соответственно, овладение поэтическим ремеслом осмысливаетсякак обретение власти над «словесной волной»».
Калашников, по Фридману, на сегодня является ведущим представителем натурфилософской поэзии: «ГК выстраивает уникальное поэтическое пространство, в котором между взглядами философов-постмодернистов и установками досократиков обнаруживается «избирательное сродство». Кто бы мог подумать, что натурфилософия способна так успешно вписаться вситуацию постмодерна?»; «Поэт-натурфилософ — это поэт, который смотрит на мир сквозь призму более или менее систематизированного учения о природе».
Как уже было сказано, «Ловитва» охватывает стихи за многие годы. В одном из интервью Калашников признается: «Ведь поэты «меняют душу», по слову Гумилёва. С годами меняется поэтика, тембр голоса. У кого-то это происходит резко и относительно безболезненно, другие медленно и мучительно выползают из «старой души». Я принадлежу ко вторым». Поэтому он всякий раз «надеется, что книга прозвучит по-новому».
Впрочем, порой так происходит уже потому, что поэт годами дорабатывает тексты. Стихотворение «Марк Шагал» было начато в 1972 году, а завершено в 2019-м, уже совсем в другом историческом и поэтическом времени:
Всей натугой сухожилий,
в капиллярах щёткой кровь,
или жили, или жилы,
жилы, жили — вновь и вновь.
Месяц — оттиском подковы,
он над Витебском склонён.
Этой кисти колонковой
полуявь и полусон.
Как назвать его — не знаю,
он рассеян и текуч…
Синема игра цветная,
жизни мечущийся луч.
Вероятно, был и практический резон опубликовать большую часть написанного за всю жизнь. Калашников обмолвился в том же интервью, что многие его стихи в молодости напечатали с варварскими правками. Не для того ли, чтобы донести их читателю в первозданной форме, автор включает в сегодняшнюю книгу триптих «Колхида» 1979 года?
Небо в облачной резьбе.
И цветёт бельё с карнизов.
Хорошо ль, душа, тебе
здесь, у пальм и кипарисов?
Солнце за море нырнёт,
запоёт цикада снова.
Одиночество моё –
жизни тайная основа.
Или стихотворение «Мыс Меганом» 1974 года, посвященное как раз Иосифу Фридману:
О Меганом, каким огнём
опалены крутые плечи?
Сухих пространств, пустых времён
ты памятник или предтеча?
О чём молчит, зачем дано
тебе могучее бесплодье,
зачем не брошено зерно
тебе в небесном огороде?
Или «железный» пейзаж из 1977 года:
Живу я в своей стороне
с железной дорогой в окне.
Не знаю: откуда, куда
железные прут поезда.
И целую ночь напролёт
железный гудит самолёт.
Под частым железным дождём
железобетонный наш дом.
Холодной весной высоко от земли
железные прутья из стен проросли.
Есть здесь и «Лермонтовская площадь» — стихотворение, которому в этом году исполнилось 50 лет, живой свидетель ушедшего — и неизменности поэтического одиночества во все эпохи:
Как подстаканник круглый пьедестал,
на нём поэт мечтательно-мятежный,
но как бы озабоченный слегка,
что он, как перст, торчит на белом свете,
что оттопырил полу сюртука
весьма кустарно выполненный ветер.
Одиночество поэта в мире — лейтмотив Калашникова. Доминанту у него стихов о поэте и поэзии отмечает и Фридман. С точки зрения философии, это дань эфиру, божественному огню. С моей, более простой, судьба поэта — вечный эмоциональный раздражитель, побуждающий стихотворца снова и снова «переживать» его в рифму или в строчку. По мне, эту тему развивают и культовые для «текущей» русской поэзии стихотворения «Жил Пьеро у станции Перово», восходящее к балагану дель арте, и «Последний трамвай», ставший, что сегодня редкость, песней, которую поют под гитару.
Но даже когда поэзия прямо не называется, она «правит бал» в стихах Калашникова и в новой книге. Сборник составлен так, чтобы показать различные поэтики и стилистики, которыми одинаково умело владеет автор.
Это белый стих (хотя Калашников переходит на него нечасто):
Всегда уместно дерево. В любом
из сочетаний неба и земли
оно посредник, им равновеликий.
Вот ствол вознёсся и раскинул ветви.
Вглядись, увидишь — это вены рук,
невидимых ладоней ткань живая.
Мы видим часть всего,
и вряд ли нам дано
преодолеть своё земное зренье…
Но рядом мир иной — касается ресниц
и трётся о плечо… И разве не оттуда
к нам, как посланье, как залог, как дар —
дерево…
Это «поток сознания»:
светает истончается и тает тьма
свет это единственное что не может
свести с ума
что освещать ему всё равно
он льётся всегда
здесь бессмысленно слово давно
он льётся всегда
здесь бессмысленно слово зря
не так как река состоящая из течения
и пескаря
он не знает числа
ему непонятна дата
он отвергает правоту циферблата
всё — в остатке — ничто
за вычетом света
Это щегольские анжамбеманы:
Мы добровольно идём в метро,
глядя без интереса
на плиты мрамора, т.е. ретро-
спективные снимки процесса
творения. Обузданный хаос заснят врасплох,
хищные отблески крупнозернисты.
Этот альбом перелистывал Бог,
Босх, наверное, тоже его пролистывал.
Это «мандельштамовские» восьмистишия «Ночной ветер», «Мимо осенних садов побреду…», «Гребень волны крут» и др. Наконец, это сюжетные стихотворения, похожие на рассказы — их особенно много в блоке «Каво люблю…»: ими поэт «общается» со своими покойными близкими и с местами своего детства в тульской деревеньке Ровно. Иными словами, поэзия в новой его книге всеобъемлющая. Поэзия — это и есть ловитва, вынесенная в заглавие. Сейчас она для автора такова:
…Медь и камедь сосны,
свет молочный луны,
облаков невесомые битвы,
блеск плотвы, плеск листвы,
шум травы-муравы,
гон твоей каждодневной ловитвы.
Калашников видит ловитву так: «…Литературный процесс — коварная штука. Что-то вроде горной реки. Одних она утаскивает в свою пучину, и они, как бы ни были одарены, пропадают навсегда, другие борются, бьются о камни и выплывают, а иных счастливчиков поток сам выносит на отмели». Автоэпитафия поэта и философа XVIII века Григория Сковороды лаконичнее: «Мир ловил меня, но не поймал». Надпись, по преданию, выбитую на его надгробном камне, трактуют так, что мир пытается найти в каждом человеке уязвимое место и подчинить себе, но кто-то попадается, а кто-то нет. Позиция Сковороды близка Калашникову: поэт — явно тот, кто не пойман.
Стихи в новом сборнике автора выстроены как будто в виде сети: их сквозные образы перетекают из одного в другое, что усугубляет метафору ловитвы. Это касается не только магистральной линии поэзии, но и природных (натурфилософских, по Фридману) символов: рыбы, моря, кипарисов, городских огней, листвы,ветра, воздуха, заката, неба… Раздел «Каво люблю…» примыкает к натурфилософии пасторальными картинками и незамутненным взглядом ребенка. Странное название объясняется в рассказе «Лошади»: «И еще деревянные дуги, тоже необходимейший предмет конской упряжи. В центре дуги <…> было прикреплено железное колечко. К нему обычно привязывали повод уздечки, ну, и колокольчик. Колокольчиков к дуге в нашей деревне не привязывали, хотя я видел их в некоторых избах. Позеленевшие от старости, с витиеватой надписью по ободку: «Каво люблю таво дарую»».
Воспоминания Калашниковы «вещны», осязаемы и связаны не только авторскими ассоциациями, но и внятной логикой, отчего их порядок не выглядит со стороны причудливым. Его проза в «Ловитве» — чистый автофикшн, повествование о пережитом, одухотворенное неподдельной любовью. Но у автофикшна есть одна опасность. Принято считать: он родился потому, что вымысел в литературе исчерпал свои возможности, и писатели обратились к непревзойденному выдумщику — жизни. Однако схожий жизненный опыт дает, увы, схожую художественную рефлексию… Многие истории деревенского детства Калашникова я как будто уже читала у других авторов — про лошадок, про «учебу» верховой езде в ночном, про сельского раздолбая дядю Кирюшу… Чище и сильнее звучат в прозе Калашникова тексты уникального содержания. Это трагическая «Семейная тайна» о судьбе деда, инженера мукомольного производства и участника ярославского восстания 1918 года, якобы погибшего, но на деле скрывшегося за границу, что искалечило жизнь его потомкам; и крохотная «Епифань», совершеннейшее стихотворение в прозе, записанное в одно предложение: «…Под уже слегка зеленеющими деревьями, на верхушках которых обосновалась галдящая и гадящая колония угольно-черных грачей, и опять с налетающим упругим ветром, с еще узким здесь Доном, смиренно-кротко синеющим в лугах за холмами, и с острым ощущением того, что вот здесь, за поворотом, кончается или начинается мир…»
Такая филигрань дается не всем, а лишь тем, кто относится к слову так же бережно, как к хлебу:
О жизни будние приметы –
весомость хлеба, прочность стен.
Рука касается предметов
неодинаково совсем.
Здесь что-то есть от рифмованья,
неуловимо слово тронь…
Вся суть поэзии — касанье,
она не зеркало — ладонь.