Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2021
Лиана Шахвердян родилась в Тбилиси. Окончила механико-математический факультет Тбилисского государственного университета, преподавала в Москве и Тбилиси. Автор многочисленных публикаций, в том числе в журналах «Дружба народов», «Нева» и др. Автор книг «Многоточие» (Ереван, 2015), «Весна отчаяния» (Ереван, 2018). Почетный член Пушкинского общества русскоязычных литераторов Грузии «Арион». Живет в Ереване. Предыдущая публикация в «ДН» — 2017, № 9.
По сути, история рода Шахвердянов/Шахвердовых — предмет спора самих потомков. Каждый раз, сталкиваясь с разночтениями, я понимала, что происхождение рода требует не только детального, а повсеместного анализа: чем глубже поднимается пласт истории, тем более целен образ, связанный с историей Закавказья: Арменией, Грузией, Ираном… Этот труд не претендует на абсолютную достоверность. Это — художественное произведение, основанное на реальных событиях, документах, истории человеческих судеб, которые невероятным образом коснулись меня: моего настоящего и будущего. Ведь все есть единое информационное поле…
I. Птицы и змеи
Люсик
Все казалось странным… Белый вал поднимался со дна глубокого ущелья… Мерно разрастаясь, легкой небрежной дымкой плавно расползался на бархатные зигзаги гор. Пропасть, разинув пасть, дышала шумом далекого Дебеда[1] : длинная прозрачная змея гладким холодным брюхом проползала по каменистому дну. Там, внизу, сквозь грузные тиски облаков, редкими лучами высвечивались ореховые сады прапрадедов. Слияние солнца, призрачного тумана и зелени ранним августовским утром царило во всей округе…
Окна домов в Айгеате[2] засверкали солнечными бликами: настойчиво теребят мох, укоренившийся на стенах и каменных ограждениях между домами… И через невидимое преломление отражений, игриво подмигивая друг другу, призывают обитателей выйти из своих домов. И хотя сырость последних дождливых дней еще пробирала до костей, в деревне, вместе с ранними крикливыми петухами, уже зарождалась жизнь…
Укутанная в теплый шерстяной плед, Люсик с маленькой табуреткой в руках направлялась к ткацкому станку, установленному возле деревянного крыльца ее большого каменного дома. Работа не ждет: ее незаконченное полотно несколько дней томилось на открытом воздухе.
Люсик — двоюродная тетя, то есть двоюродная сестра моего отца. Высокая, стройная, как тростиночка, слегка «тронутая» временем, нелегкими годами жизни, но еще бойкая и подвижная. Всегда аккуратно одетая в то, что сама себе шьет и вяжет. Ей — около шестидесяти, но выглядит моложе своего возраста. Особо привлекали роскошные длинные волосы… Все в ней трогало теплотой и основательностью. Мягкий певучий говор с выраженным лорийским акцентом добавлял ее образу магии земли, на которой она выросла. Обычно, собирая вокруг себя соседских детей, Люсик ткала ковер, пекла хлеб или, затопив камин, рассказывала длинные истории…
Но сегодня из слушателей была я одна — стояла возле большого деревянного станка, стараясь уловить последовательность движений ее ловких пальцев, что искусно собирали красочный рисунок: горизонтальная нить аккуратно продевалась в вертикальную основу, натянутую от верхнего валика — большого бревна, как я ее называла — к нижнему. Завязывала узелки коротеньких разноцветных нитей, протягивала поперечную нить по всей ширине ковра. И так снова и снова… В глазах моих рябило, я теряла внимание и погружалась в какое-то необъяснимое трансцендентное состояние, которое изредка прерывалось, когда нужно было подать довольно тяжелый гребень — попросту называемый «молоток» (Люсик впрессовывала им в тело ковра те самые утки-узелки) — или огромные ножницы, с помощью которых подстригались пучки ниток, выпирающих на поверхности полотна. Пестрые шерстинки сыпались на деревянный пол крыльца, словно продолжение ковра, и все это соединялось в нечто целое, в таинство постижения…
— А теперь мы впишем твое имя, точнее, первую букву, в этот рисунок, вот сюда: между ромбом и дугой спирали, — объявила Люсик, чем вызвала мои изумление и восторг.
— О, да! Я хочу, чтобы мое имя здесь было… Ведь тут имена всех наших! — запинаясь, пытаясь совладать с собой, ликовала я.
— Конечно, ведь этот ковер — особый. В его зигзагах имена детей этого дома. Это как родословное древо. С единственной разницей — составим рисунок из женских имен. И об этом будем знать только мы с тобой, — задорно, заговорщически подмигнула она. — Тут имя Xанум, — Люсик указала на дальний левый угол. — А рядом — Кали, мать Дануша. Тебе они приходятся прабабками. И так далее, и так далее… Все имена связаны. В этом прелесть жизни. — И, выдержав паузу, добавила: — Ушедшие нас не покидают. Живут с нами…
Я не стала спрашивать про «ушедших»: деревня кишела слухами о доме Дурмиши, в котором «жили духи», а переключила внимание на туман, который откуда-то вполз в небольшой двор, приближаясь, растягиваясь, а потом, наоборот, — скручиваясь, формируя спиралеобразное нечто, а затем, словно живая сущность, снова раскручиваясь в обратном направлении. И это движение было дыханием, а дыхание — движением… Туман становился ближе, плотнее и наконец заслонил ковер, рисунок, Люсик.
— Люсик, Люсик! — позвала я, испугавшись этой туманной метаморфозы и собственного одиночества. Из рук выпал «молоток», и глухой звук удара о пол укрепил во мне осознание, что я осталась одна…
Я перестала кричать и постаралась что-либо услышать. Но ватная тишина окутала меня. Неожиданно я ощутила чье-то присутствие, — в том самом месте, где сидела Люсик. То была… большая птица с опущенным клювом, выразительными, почти человеческими глазами царственного, с золотисто-серебристым отсветом, темно-серым оперением и необъятными крыльями, тяжело и как-то обреченно свисавшими до самого пола. Не выдержав мига бездействия, птица с шумом, как бы подчеркивая этот момент бытия, многозначительно расправила крылья и поднялась в воздух… Исчезла в тумане…
Я смотрела ей вслед…
И тут я поняла, что не одна… Посмотрев вглубь дома, в длинный темный коридор, обнаружила множество глаз, устремленных на меня.
Там было много птиц…
Рипсиме, Гаянэ, Нина…
Мне часто снились птицы. Возможно, потому что в детстве я их очень боялась… Особенно тех, которые летали над пропастью и деревней. Каждое утро в поисках добычи они раскручивали спиралеобразные круги в высоту. Небо над Айгеатом ими кишело. Действие это завораживало, особенно горожан, спасавшихся на своих дачах от удушливого городского зноя. Да и старая Анаит, подруга и соседка Люсик, часто подбрасывала страшилки про то, как грозные орлы охотятся на маленьких детей, уносят их своим птенцам далеко в горы. Конечно, все эти «меры» принимались, чтобы не допустить детских вылазок в сторону «кари глуха», что дословно переводится с армянского как «голова камня». Так называется в селении место у подножия пропасти; огромный камень — край отвесной скалы, откуда открывается невероятная панорама на большой горный каньон. Горы с этой высоты кажутся близкими и доступными — рукой подать! Тем и было притягательно это место: каждый ощущал свою сопричастность к величественной красоте…
В этом ущелье водились ядовитые змеи, которые заползали и в селение: разноцветные, с редким орнаментом, они плавно скользили в цепляющихся кустах малины и ежевики. Чуть ли не в каждом доме в деревне жило по змее. И среди сельчан бытовало поверье, что змеи охраняют, оберегают дом. У той же Анаит жило в погребе их несколько штук… Глаза у Анаит были мелкие, неприятно сверлящие детское сознание. Сама — полусогнутая от старости, хотя и подвижная: всегда укутанная в длинный цветастый халат, она умудрялась ходить в нем большими шагами… Я не любила ни ее дома, ни ее змей, наверняка похожих на нее… Были домовые змеи и у Люсик, и у Айкануш, что жила несколькими домами ниже. Обычно змеи летом уходили из домов в горы погреться, понежиться на солнце. А в конце сентября, ближе к первым ночным холодам, перебирались обратно в свои убежища. В основном сельчане старались дружить со своими питомцами. Так, например, Айкануш подносила своей красавице каждый вечер парного молока. Та, в свою очередь, старалась не особо тревожить хозяев: выходила из норы ночью, когда они спали, принимала угощения и снова пряталась.
— Айкануш-таты, Вы совсем не боитесь змей? — как-то отважилась я спросить.
— Да не-е-е-е… Иногда находит, и тогда всё слепнет, — ответила она задумчиво, аккуратно перебирая овечью шерсть, которую готовила для пошива зимних одеял.
— Это как? — удивилась я.
— Это когда внутри случается беда, — задолго до настоящей, — твердо ответила она. Выдержала недолгую паузу, словно собираясь с мыслями, и продолжила: — В тот год, в июне, началась война. А в августе я уже проводила сына… Много ушло детей добровольцами. Я в своего Геворга вцепилась, умоляла дождаться повестки. Но нет. Решил не дожидаться… Уехал… С того лета черт вселился в меня. Ночами не спала, плакала, звала. А был уже конец сентября… Как-то смотрю, моя Нина лежит у порога и так слегка приподняла голову, словно ждет чего-то: или слов одобрения, или приглашения… Ну, тут меня перевернуло: цацкаться, нянькаться с ней, когда от сына — нет вестей! Я схватила большую лопату и давай за ней! В общем — погнала со двора, готова была изрубить. Но… змея, конечно, оказалась проворней. Учуяв опасность, увернулась и уползла под куст малины. А оттуда — рукой подать до каменного ограждения, и — в щель.
— Что случилось потом? — не замедлила я спросить.
— Нина обиделась и ушла. А от сына так и не было вестей. Четыре года прошло. Ни сил, ни слез не осталось. Как-то мне приснился сон — странный… Мутный такой… содержания не запомнила. Только в конце ясно ощутила присутствие сына, словно щекой коснулся он меня, но — не поцеловал… В конце отчетливо позвал: «Мама!» — Айкануш тронула концом своего фартука уголки глаз, по привычке вытирая несуществующие слезы… Потом, понизив голос, словно окончательно успокоившись, продолжила: — С той ночи я перестала плакать. На утро налила в блюдце молока и поставила на крыльцо. Ну, как бы в знак примирения… А через месяц пришло извещение с фронта, что сын числится без вести пропавшим.
— А Нина вернулась?
— Да, вернулась. Только Нина это или похожая на нее, не знаю. Расцветка пестроты той же.
— Почему вы ее вернули? — недоумевала я.
— Я вдруг осознала, что могу всех детей потерять. Вот и Геворг ко мне вернулся, знак подал. А так — промучилась четыре года: ни разу не приходил… — Изменившись в лице, устремив взгляд куда-то в сторону, спокойно добавила: — Прозрение наступает, когда силы даются из другого мира… Змея — абсолютная горизонталь — приручается, когда внутренняя вертикаль начинает восстанавливаться. Мне в этом помог мой сын…
— Бабушка Айкануш, а почему вы назвали змею Ниной? — спросила я.
— Так это в честь христианской просветительницы Грузии святой Нины. У Арегназ в доме святая мученица Гаянэ, у Осанны — Рипсимэ…
Я удивилась. Позже, из истории христианства узнала, что тридцать семь святых дев, в том числе Рипсимэ, Гаянэ (девушки были проповедницами нового учения) армянский царь Трдат в далеком триста первом году велел забить камнями, когда Рипсимэ отказала ему, окрестив себя Христовой невестой. В Армении тогда они прятались от преследований римского императора Диоклетиана. Из них спаслась только святая Нина: ушла проповедовать в Грузию…
Дом Дурмиши
Дом Дурмиши в Айгеате был одним из самых известных. Во многом благодаря Даниелу Александровичу — Данушу. Возможно, потому дом стал зваться этим именем: Дануш был внуком Дурмиши.
Красивое двухэтажное здание из местного природного камня с просторными открытыми балкончиками, обрамленными искусной резьбой по дереву, аккуратно крытая красной черепицей крыша, поддерживаемая прочными столбами, сразу бросались в глаза из верхней части деревни, где пролегала центральная трасса, соединяющая соседние селения Одзун, Ардви и Дсех.
Дом Дурмиши располагался на краю деревни, чуть не доходя до каньона: совсем близко от скалистого выступа — «головы камня». Со второго его этажа открывались: с одной стороны — роскошная панорама на разверстую пропасть, а с другой — вид на горы, далекие и близкие, тонкими линиями волн уходящие в спокойную перспективу горизонта. Местоположение дома его строителями было выбрано не случайно: в нескольких шагах от «головы камня» пролегала извилистая тропа вниз, в ущелье, и так — до самого Дебеда, где вдоль правого ее берега раскинулись ореховые сады.
Расположение комнат в доме было простым: на первом этаже вдоль длинной прихожей по правую сторону от входной двери находилась просторная зала для приема гостей — место семейных трапез. Глубже по коридору, напротив деревянной лестницы, ведущей на второй этаж, была большая удобная комната, предназначенная для хозяйственных нужд: готовки, стирки и других домашних работ.
Ну а весь второй этаж был отведен под спальни и кабинеты. Там же находилась комната Дануша.
Этот более чем столетний дом состоял из двух строений: нового и старого. Когда семья стала разрастаться, сыном Дурмиши — Аветиком, моим прапрадедом, было решено построить новую часть для подрастающих детей. Так, моему деду Гиго — сыну прадеда Овсепа, внуку Аветика, в наследство достался первый этаж этого дома.
Мой отец, Сурен, семья которого жила в Тифлисе, долгое время не подозревал, что является владельцем этой части дома. Именно этот этаж национализировали после революции, превратив в сельский магазин. Спустя годы, когда деревня стала разрастаться, построили новый, гораздо больший магазин, соответствующий нуждам сельчан, старое помещение перешло к прежним владельцам. Люсик начеку… Был необходим ремонт, капитальное обновление, потому никому до этого дома дела не было, кроме тех, у кого болело сердце…
Люся долгое время писала отцу в Тбилиси, но тот, оторвавшийся от корней, не реагировал. Все изменилось, когда его третий ребенок родился с врожденным пороком сердца, осложненным послеродовым сепсисом. По рекомендации врачей срочно требовалось вывезти мальчика из душного города на горный воздух. Тогда-то отцу и вспомнились письма двоюродной сестры. Он приехал в Айгеат и с удивлением обнаружил, что месторасположение деревни идеально подходит для здоровья сына. Его назвали Арменом. Круг замкнулся…
Духи
Пожалуй, самым загадочным местом в доме Дурмиши была комната Дануша на втором этаже, к которой вела та самая лестница… Правда, лестница почти всегда была перекрыта большим неуклюжим старинным комодом, заставлена какими-то коробками — чтобы у детей не было искушения пробраться наверх. Только когда дом переполнялся гостями, лестница открывалась — Люсик проводила экскурсии в комнату Дануша… По сути, она была хранительницей очага. Остальные: кто умер или эмигрировал, покинул деревню, переселившись в большие города…
Комната Дануша не была чем-то особо примечательна. Скромное убранство: небольшой деревянный комод у входной двери, напротив — книжный шкаф с аккуратно разложенными книгами и газетами. На центральной стене, как и в гостиной, висели портреты. Когда-то эта комната была детской. Друг напротив друга — кровати, на тумбах — личные вещи. Люсик любила рассказывать, каким Даниел был мальчиком, как учился в Тифлисе в гимназии, потом в Питере в Императорском университете, как делал карьеру в Париже, Стамбуле, Лондоне и т.д. Она увлеченно просвещала всех: специально приехавших издалека или случайно заглянувших. Двери дома всегда были открыты.
Обычно эту комнату гостям не отводили, потому как редко обходилось без ночного инцидента: после выпитого вина и поздней трапезы с долгими тостами гостям снились кошмары. Как правило, часам к четырем ночи по дому начиналось хождение, включался свет, — и заночевавшему гостю было не по себе… У кого — сердечный приступ, и запах корвалола расползался на всю округу; были и такие, кто делился «увиденным»: будто бы импозантный мужчина и молодая женщина в красивой шляпе с широкими полями теребили за рукав… Затем ночная суматоха потихоньку сходила на нет, гости спускались в безопасную гостиную на первом этаже и, поуспокоившись, засыпали на просторной тахте рядом с еще теплым камином, медитируя под мерцание и потрескивание красных углей. А уже на следующее утро, как правило, по деревне ползли слухи о том, что духи дома Дурмиши снова дали о себе знать… Мы, дети, мало что понимали во всем этом, но всеобщая нервозность передавалась и нам — мы боялись столкнуться с привидениями…
Революция и Ханум
Слово «революция» я впервые услышала от Люсик. Оно запало в мою голову глубоко, словно я сама имела к этому отношение, и хотя в доме хранилась историческая, философская литература, труды Маркса, Ленина, издания о социал-демократическом движении в Закавказье, все равно я не понимала сути политического действия, именовавшегося «революция». Я воспринимала это слово поверхностно — нравилось его звучание, которое у меня ассоциировалось музыкально: как если бы партия духовых инструментов встревала в ровную скрипичную гладь, исходящую из большой оркестровой ямы; дирижерская палочка, как молния, предвещала духовые раскаты громов, которые, кстати, были не редкостью ночами в близлежащих горах… И так я долго бы носилась с этим «звуковым рядом», если бы не старая Ханума, мать Люсик.
К тому времени Ханум шел уже девятый десяток… Но несмотря на возраст в ней ощущалась природная гибкость, открытость, женская мягкость и располагающая к себе внутренняя сила. И когда она перебирала красную вишню с того самого дерева, которое не иссушила давняя молния в очередную грозу, и когда на электрической плите в огромном тазике варила ароматнейшее вишневое варенье или перебирала фотографии для самой загадочной стены в доме, — она излучала бесконечную энергию… Она мыслила в неведомом мне ракурсе, понимала глубинную суть вещей, несмотря на кажущуюся малограмотность и оторванность от внешнего мира. Она понимала потаенное, мне пока недоступное… Умела образно, доходчиво все объяснить. Потому я часто лезла к ней за помощью.
— Ханум таты, революция, это кто? Что? — начала я свой допрос.
— Мне кажется, революция — это змея в когтях орла, — поправляя на голове платок, аккуратно укладывая волосы, сказала она.
— Так птица или змея? — уточнила я.
— Змея в когтях орла, — настойчиво повторила она своим тихим, спокойным голосом и посмотрела мне в глаза. Выдержав паузу, словно давая возможность представить картину, продолжила: — Схватка между ними неизбежна… Змея может увернуться, ускользнуть и — успеть ужалить. А птица, в свой черед, держа змею в когтях, — склевать.
— А почему именно птица и змея? — доискивалась я, радуясь, что картина вполне представима.
— Птица — это идея, сознание, высота, небо. Без неба нет смысла жизни. Змея — энергия. А без нее — нет самой жизни на земле, — ответила она и снова посмотрела на меня загадочно.
— Зачем же они хотят убить друг друга?
— В этом есть великий смысл. Это — не противостояние. Это — слияние… Либо птица побеждает змею, а значит, ее убивает, либо — змея птицу! В любом случае происходит нечто неизбежное. Такова жизнь! — мудро заключила она.
Серые глаза Ханум таты были освещены редкой, призрачной глубиной, словно ее глазами далекое прошлое, о котором знала она, смотрело на меня… Я, естественно, не понимала, о каком слиянии она говорит, о каких дарах, но ощущала: мне нужно время. И, возможно, оно, время, стерло бы этот разговор и образ Ханум, если бы не один эпизод, пришедший мне на память…
Змея и птенцы
Это случилось задолго до разговора с Ханум, под занавес очередного дачного сезона… На дворе еще стоял август, а уже ощущалась осенняя прохлада по утрам. Но днем солнце припекало по-прежнему, и потому в прогнозы сельчан о начале зимней спячки — возвращении змей из гор в селение — не верилось.
Вот и тот день не предвещал ничего особенного. В послеобеденные часы домочадцы были заняты своими делами: Люсик — генеральной уборкой на своей половине дома, моя мать — приготовлением ужина, ну а мы, дети, — предавались сонной праздности.
Сквозь далекий неглубокий сон просочились крики, переходящие в нарастающий визг. Но окончательно я пробудилась, когда в комнату в панике ворвалась мама: она велела срочно одеться и выйти во двор. Полусонная, я выбежала… Меня оглушило истошно-тревожным…
Двор был уже переполнен сбежавшимися соседями, что смотрели в одном направлении — на северную стену дома, отделявшую нашу половину от половины Люсик. При этом люди хватали кто палку, кто лопату, кто — большие камни, громко выкрикивая: «Ловите! Бейте! Не промахнитесь!»
«Стена, как стена…» — не понимала я. Обыкновенная, из-за вечной сырости поросшая мхом, местами — испещренная временем. Потому и облюбованная ласточками. В одном из гнезд недавно появилось потомство, и вечно голодные птенцы звали родителей. Но гвалт исходил не только от птенцов… Весь двор кишел птицами — далеко не ласточками. Птичье мельтешение лишь поначалу казалось хаотичным: их спиралеобразное движение раскручивалось то в одну, то в другую сторону. Они неистовствовали, указывая на предмет их страшного беспокойства.
И в этом человеческом оре и птичьем гаме я отчетливо услышала громкие причитания матери: «Она перекусает детей! Помогите! Боже!»
Страх бывает внезапным, спазматическим, животным… Он передается от матери к ребенку. И я отчетливо осознала: речь шла о змее!
Длинная, почти однотонной зеленой окраски, обрамленная легкими «мазками» желтовато-коричневых пунктиров, на глаз трехметровая «лента» ползла по верхнему краю стены, легко скользя по выступам и шероховатостям, в сторону того самого гнезда, в котором горланили птенцы. Тревожные метания птиц сопровождали ее перемещение: она ползла целенаправленно, словно заранее выработав план нападения. Когда змея достигла гнезда, несколько секунд, пока подбирала оставшуюся себя, твердо смотрела вниз — на нас… Сверху вниз…
Люсик, первой выбежавшая во двор и определившая причину птичьей паники, властно скомандовала: «Не трогать!» Убить змею камнем с такого расстояния — снизу вверх — невозможно, а если ее спугнуть, — увернется, убежит, и потом ее не догнать. Голодная и злая, она обязательно вернется и пережалит в доме всех… «Пусть наестся птенцами и уйдет своей дорогой! Не хватало, чтобы она перекусала детей!» — рассудила Люсик.
Сельчане угомонились.
И змея достигла цели, не смотря на отчаянный птичий гам, повернулась к людям и аккуратно заглотила первого птенца: комок медленно перемещался по длинному ее телу. Беспощадно ухватила второе маленькое тельце и снова, словно специально, повернулась к людям. Проглотила…
Ласточки-родители продолжали неистово кружить, а из гнезда еще отчетливо доносилось беспомощное щебетанье, но… Как может противостоять маленькая птичка тяжеловесной змее? Да что может сделать и стая ласточек?!
Змея полезла за следующим птенцом.
Кто-то из людей сквозь зубы процедил: «Оставь родителям хоть кого-то, ненасытная! Боже, неужели всех заберет?!»
Змея достала последнего…
После трапезы, заметно прибавив в весе, зеленая гостья, утратив прежнюю эластичность и гибкость, стала неповоротливой. Боясь соскользнуть на землю с узкого выступа, какое-то время выжидающе смотрела вниз на парализованных людей: нужно быть осторожнее… Спустя минуты, отдышавшись, под затухающий птичий гомон медленно, спокойно поплелась в обратном направлении… По выступу на стене дома — до каменной ограды, а оттуда в густую зелень, и дальше — восвояси… В горы…
Люди долго не расходились…
Под вечер, когда во дворе оставались только мы — хозяева дома, — воцарившаяся тишина в осиротевшем пространстве тяжелым камнем опустилась на наши плечи: я отчетливо ощутила нахлынувшую горечь и едкое чувство вины.
Ласточки покинули стену. Первые дни они еще залетали во двор на несколько минут: кружили, заглядывали в гнездо… Оплакав опустевшее жилище, улетали… Так продолжалось несколько дней, а потом — и вовсе исчезли.
Больше на той стене птицы не гнездились.
Ханум-таты про «птиц и змей» не договорила. Не только змея бывает в когтях птицы…
Чтобы победить змею, птица должна быть большой и сильной…
Стена
Чем больше дом Дурмиши пустел, тем больше фотографий появлялось на стене… Эта стена была знаменита на весь Лорийский район. Ее придумала Люсик. Так она хранила память о тех, кто жил в доме и был в него вхож, и в то же время — прикрывала появившиеся трещины. Вся фронтальная стена в гостиной — мозаика лиц и судеб — являлась воистину историческим документом, по которому можно отследить не только новейшую историю здешних мест, но и гораздо глубже…
Эта загадочная стена, гостиная, таинственная аура в доме вызывали у меня трепет… Да и само убранство комнаты: огромный стол, за которым собирались семья и гости; изящные деревянные стулья по одну сторону от стола, по другую — большая трехметровая тахта, заказанная специально, чтобы не только всех усадить за трапезой, но и просторно на ней разместить детей на ночь; старинный шкаф-буфет из красного дерева, где хозяйка хранила красивую посуду, серебряные вазы, кувшины и многое другое, выглядел броско, богато, как визитная карточка дома; большой камин, в котором всегда поддерживался огонь, даже ночью, особенно в последние годы, поскольку сырость стала неотьемлемой частью старого дома; рядом с камином — изящный маленький диванчик с металлическими подлокотниками, ажурно обрамленными отдельными прутьями, на котором обычно Люсик перебирала нитки, вязала или просматривала в толстых очках ежедневную почту: газеты и письма приносил почтальон и оставлял на балконе; и, наконец, место старой Ханум — ее огромное кресло, приставленное ближе к огню… Все это удерживало меня, и было великим счастьем, когда женщины по вечерам оказывались свободны и отвечали на мои расспросы.
— Люсик, а кто эта красивая женщина в шляпе с широкими полями, на фотографии, рядом с Данушем и двумя мужчинами? — как бы издалека начинала я.
— Эта дама — жена Даниела Александровича, Елизавета Сергеевна Галумова, из дворянского рода Галумовых. Рядом — по центру — Ованес Туманян, писатель. Помнишь его «Лореци Сако», сказки «Пёс и кот», «Смерть Кикоса», «Храбрый Назар», «Ануш»? Он родом из соседнего Дсеха, приходится Шахвердовым сватом. Сестра Ованеса Туманяна Искуи — жена дедушки Баграта, невестка прадедушки Асио. Асио и Дурмиши — братья. Дом их недалеко от нового магазина, двухэтажный, каменный с деревянными балкончиками, похож на наш…
— А кто левее Елизаветы на фото?
— Левее — двоюродный брат Дануша, Александр Шахвердов, врач… — оборвав себя на полуслове, тихо ответила Люсик. Мне показалось, что Александр предстал пред ее взором, и она мысленно с ним перекинулась приветствием…
— А почему Елизавета Галумова? Разве она не Шахвердовой писалась? Ты с ней встречалась? — любопытствовала я.
— Она позднее стала писаться по мужу, — уточнила Люсик. И продолжила: — Помню ее первый приезд с Данушем в деревню. Я тогда ребенком была. Высокая, стройная, утонченная: глаза серые, ресницы пушистые, пальцы, как у пианистки, длинные, в белых перчатках, сама — в этой шляпе… Поцеловала меня в щеку… Дануш тогда вводил ее в дом. Было Рождество. Все сидели вот за этим столом. Дедушка Дурмиши был в здравии. Благословил их. Столько радости и счастья было! Пир — на все селение. Костер разожгли, запекли свежего мяса, овощей на углях. Аромат расплылся по всему каньону. Из Кахетии родичи привезли вина. Всем хватило! Много было выпито! Ах… Вернуть бы те времена, — с сожалением в голосе заключила она.
— У нас разве есть родичи в Кахетии?
— Конечно. Лори до революции входил в Тифлисскую губернию.
Я не стала вдаваться в подробности истории и географии, поскольку интересовали в тот день они меня меньше, а перешла к следующей фотографии — Дануша… Большой портрет Даниела Александровича висел в гостиной на стене — по центру, напротив входной двери. Дануш как бы продолжал жить в доме: встречал и провожал входящих и уходящих… Большие серые глаза, очевидно, с зеленым оттенком, как у многих мужчин в роду, взгляд сильного, волевого человека. Черный пиджак поверх белой рубашки, черный галстук из-под ворота. Овальное лицо, выраженные аккуратные брови, прямой нос и слегка затаившаяся в уголках рта улыбка. Пожалуй, улыбка бросалась в глаза первой. Она вклинивалась в подсознание так же, как взгляд, а точнее, слегка прищуренный правый глаз… Именно ощущение полярности взгляда и улыбки оставляли впечатление от портрета. За улыбкой была скрыта доброта, во взгляде — сила, захватывающая дух…
Неподалеку от портрета Дануша виднелся еще один — фотография «отца народов», Сталина.
— Люсик, а что, Сталин тоже бывал в доме? — не задумываясь, спросила я.
— Не совсем… — многозначительно ответила Люсик.
— Это как?
— Да так. Он сам лично не был, но его слуги — да.
— Какие слуги?
— Те, которых он послал за Данушем… Весь дом перевернули, ничего не оставили, — оторвавшись от газеты, как-то резко ответила она, затем, переведя взгляд, уставилась на большое вишневое дерево, которое словно заглядывало в окно…
— А зачем ему нужен был Дануш?
— По партии они соратники… — буркнула она.
— Если соратники, зачем было переворачивать все в доме? — не отставала я.
— Искали доказательства, — перебила она. — И вообще, тебе пора за водой!
В деревне не во всех домах был водопровод, потому основной обязанностью детей было приносить воду из источника, что в центре Айгеата. Но я указала на переполненные ведра и чайники, оставленные на полу у порога.
— Доказательства того, что он английский и французский шпион… — нехотя сдалась она.
— Тогда зачем висит портрет Сталина в доме, если он его перевернул? — недоумевала я.
Люсик посмотрела на меня многозначительно… Она не проронила ни слова и направилась в сторону кухни, прихватив с собой ведра с водой, и уже возвращаясь с двумя большими пустыми тазами, направилась в сторону сада перед домом: ветви старой вишни ломились от ягод…
Тема Сталина в доме для меня осталась открытой… я чувствовала, что лучше не затрагивать ее до поры, тем более что других, не менее интересных портретов, на стене было множество.
— Люсик, кто такой этот человек в гимнастерке? Микоян? — продолжила я по ее возвращении.
— Да, Анастас Микоян.
— Он тоже, как «отец народов», перевернул дом? — я осеклась, испугавшись, что Люсик снова прервет разговор. Но Люсик, перебирая вишню, была спокойна…
— Не совсем… Он спас Сергея, сына Дануша. Вернул как бы долг Данушу, ведь был его учеником и в партии оказался по его рекомендации. Раньше коммунисты ручались друг за друга, так было принято, — уточнила она.
— А если бы Микоян не спас Сергея, тот бы погиб?
— Да, погиб бы… Сергей Данилович, сын Дануша, выучился на дипломата, работал генеральным консулом СССР в Марселе, позже — кажется, в Того, — с гордостью отметила она. — Кстати, до последнего времени часто приезжал сюда. Вон… по центру, недалеко от отца, его фотография…
— Значит, Микоян хороший человек, — ища глазами Сергея Даниловича на стене, резюмировала я.
— Да уж. Микоян постарался не ударить в грязь лицом, сделал все, что смог… Да и Дуро — твой дядя, мой брат, кстати, тёзка дедушки Дурмиши, не выучился бы на авиационного инженера, если бы не связи, оставшиеся со времен Даниела Александровича… Кстати, дядя Дуро дважды награжден «Красной Звездой» в Великую Отечественную. Он настоящий герой…
— А что? Разве после… не было связей в Москве? — как бы цепляясь, поспешила я, чувствуя, что Люсик уже больше занимает вишневое варенье.
— Было. Все было… — закруглилась она. Пора было отобранную вишню ставить на плиту…
Оставаясь наедине со стеной, я скользила по лицам, радостно узнавая одних, внимательно исследуя незнакомых… Прабабки, прапрадеды, троюродные тетки, дядья и так далее. Завораживало многообразие дореволюционных нарядов, поз, лиц в анфас и в профиль, причесок, шляп, перчаток… И там же — неприхотливые длинные косы и простая одежда в жатву пшеницы или в сезон сбора винограда. Не оторвать было глаз от офицеров царской армии при экипировке, с закрученными кверху усиками, и от свидетельства «По указу его Императорского Величества дано сие из Тифлисского Дворянского Собрания…». Не менее солидно на этом фоне выглядели портреты молодых летчиков: дядя Дуро, по случаю приезда в Айгеат с сослуживцами, а вокруг — детвора, пионеры и Люсик с роскошными косами, смуглым от загара серьезным лицом, смотрящая куда-то вбок… Фотография была датирована 1936-м годом…
Репрессии
У Люси был мягкий характер. Улыбчивая и открытая, она редко бывала не в духе. Но иногда переполнявший ее внутренний мир выплескивался наружу. В такие дни она была неузнаваема! Потому, пытаясь совладать с собой, замыкалась: не ходила в школу, где подрабатывала уборщицей, и не поднималась в сельсовет, где получала почту… И тогда она — закатывала стирку! Разводила костер во дворе, на котором в огромном котле согревала воду. Затем — переносила котел на балкон: мылила белье, и пена прихотливо плескалась во все стороны, а в другом котле — полоскала, отжимала сильными руками, раскручивала, резко стряхивая остатки воды, и развешивала на веревках, закрепленных между деревьями во дворе. Весь двор подчинялся этому действию, — легкий ветерок раскручивал «театральное» зрелище: тормошил платья, сорочки, простыни и т.д. Все становилось движением… невидимых рук, тел… В том, как остервенело Люсик совершала свой ритуал освобождения от грязи, чувствовалась нервозность: мрачная тень не отпускала. Часто в деревне говорили, что на Люсик иногда «находит» из-за того, что «живет с призраками», что дом Дурмиши громогласным молчанием угнетает ее, и даже советовали убрать со стены фотографии, на время куда-нибудь уехать, развеяться…
— Люсик, почему ты ни на кого не выучилась? Ведь женщины твоего поколения могли иметь высшее образование, а ты умная… — осмелившись прервать молчание, спросила я.
— На мое восемнадцатилетие пришелся тридцать седьмой год, — резко парировала Люсик. — Меня выдали замуж! — И, присев на лавку, переведя дыхание, продолжила: — И я сменила девичью фамилию на фамилию мужа. Так решили мои родители — Ханум-таты и Никол-папи! Когда стало очень тревожно, я уже жила в доме Сергея… Сергей давно на меня положил глаз. Был на хорошем счету в колхозе, осваивал по тем временам новую специальность — тракториста. Молодой, красивый… Мне повезло: я его полюбила, да и он меня. Он уважал всех наших мужчин, не верил в слухи, будто бы мои родные — шпионы и предатели Родины.
— Все было так плохо в тридцать седьмом?
— Да, вести об арестах приходили отовсюду: из Тбилиси, Еревана, Кировакана, да и здесь, в селе, начался сущий ад. На нас объявили охоту. Это — как та ползучая змея… Она поглощала одного за другим…
— Почему такое случилось? Наши были против Советской власти?
— Да нет… По сути своей все наши — государственники. Были нужны как старой власти, так и новой. А если учесть, что времена тогда были тяжелые для армянского народа, вопрос стоял гораздо проще: нужна была власть, которая сохранила бы народ. В большинстве своем они сумели вписаться в новые времена. К тридцать седьмому году занимали положение в обществе. Для нас ничего не изменилось при новой власти… Да мало ли у нас было завистников?
— Дануш был политиком, а какой смысл было арестовывать остальных?
— В основном — как бывших дворян, князей. Фамилия у нас древняя и знатная: потомственные грузинские князья. Уже после — при Русской империи — дворяне! Но кому-то надо было нас уничтожить: обвинили в контрреволюционной деятельности, объявили недобитым вражеским элементом…
— А разве они были причастны к этому?
— Нет, конечно. Это была месть роду. Всех в пятидесятых годах реабилитировали. Но те времена надо было пережить.
— Получается, в селении шли репрессии?
— Да. Одни притаились и не высовывались, другие ушли в горы, а третьих — увозили в неизвестном направлении, и — никаких вестей. Лучше бы они на войне погибли!.. Многие оказались беспомощны и не готовы к такому развороту: учителя, врачи, инженеры — то были люди, не имевшие отношения к политике. Наверное, самого Дануша неоднократно предупреждали соратники по партии об опасности. Ведь круг сужался: после визита к Берии в Тбилиси Агаси Ханджяна[3] привезли мертвым… Многие Данушу советовали остаться за границей. Но, мне кажется, Даниел Александрович знал, что делал: наверняка понимал, что объявлена охота, и потому — терять нечего! Стоял вопрос чести! В этом отношении наши мужчины были всегда щепетильны… Дануша схватили в Ереване, а Александра, его двоюродного брата, — в Тбилиси: они оказались первыми, взятыми НКВД. А после — словно у «некоторых» развязались руки — пошли массовые аресты… Одна за другой приходили дурные вести, и ничего поделать было невозможно. Забирали сильных мужчин, и некому было за нас, женщин, заступиться. Теперь понимаешь, почему Ханум-таты выдала меня замуж, стараясь «слить» с пролетарской молодежью? — спросила Люсик. Затем, окунув руки в котел, принялась усердно тереть белье.
— Что ты чувствовала тогда?
— У меня было два желания: стать незаметной, превратиться в серую мышь, чтобы не терзали взглядами, полными порицания, или, наоборот, — сочувствия! Второе — чтобы исчез страх. Он уничтожает в человеке всё… Страх за близких и горечь потерь, которые тебя разъедают…
— Кто еще из деревенских оказался в руках НКВД?
— Вот, к примеру, Овсеп, сын Давида. Был беспартийным, работал телеграфистом на станции Шагалы, не служил ни в Красной Армии, ни у белых. Так ему припомнили год пребывания в Дашнакской партии в двадцатых годах. Тогда дашнаки собирали ополчение на защиту границ от турок, и он записался… Что делать мужчине, если не защищать свою землю?! Какая разница перед лицом смерти, кто организовывал сопротивление?.. Был беспартийным, а пятнадцать лет спустя… той весной… он отказался участвовать в первомайской демонстрации, решив заняться собственным хозяйством, и ему припомнили… Обвинили в контрреволюционной пропаганде против Советской власти… И человек пропал без следа!.. Семёну, сыну Григора, было всего двадцать девять, имел среднее хозяйство, только женился, а его, как кулака, обвинили в антиколхозной деятельности — дескать, замечен в хищении общественного скота. Подчистую хозяйство разорили. Потом семья его голодала… Да разве всех перечислишь?! Или, дальше, Александра, сына Ага, который преподавал в соседнем Одзуне армянский язык, арестовали по доносу «за агитацию против Советской власти»: на собрании колхоза он предложил землю разделить по едокам в семье, потому как считал, что без единоличного хозяйства невозможно прожить… Анания, сына Смбата, арестовали за то, что он на колхозном собрании посмел возразить и предложить вместо непосильной рядовому колхознику нормы в тысяча ста сажен косовицы — восемьсот. Мать, жена и двое его детей остались без кормильца. Понимаешь?!
— Мда… Неужели все погибли?
— В конце шестидесятых к нам в гости заглянули Арам Сергеевич и Саркис Папоевич, внуки деда Дурмиши. Арам Сергеевич вернулся из Таганрога, а Саркис — из самого Хабаровска.
— Ого! Куда их занесло!
— Да… Вот тут, в этой гостиной сидели, за этим столом… Арам рассказывал, что пережить допросы и ссылку было непосильно. Ему повезло: у него был маленький срок, да и профессия врача выручила… Но давай об этом я расскажу в следующий раз, — указав красноречиво на ворох недостиранного белья, заключила Люсик.
«Красивое имя — Арам! Звучит… словно Солнце!» — подумала я. Весь оставшийся вечер оно крутилось в моей голове: я испытывала редкое воодушевление. Наверное, я лелеяла надежду: судьба у человека с таким именем должна была сложиться удачно…
Солнце Арама
— Люсик, кто такой Арам Сергеевич? Ты в прошлый раз о нем не дорассказала.
— Арам Сергеевич в тридцать седьмом году был директором Медицинского института в Ереване. Он — наша гордость! У него очень интересная биография.
Усаживаясь поудобнее на большую тахту, я поняла, что сегодня Люсик в настроении, лицо ее светилось, и она была готова продолжить разговор.
— Арам Сергеевич, внук дедушки Дурмиши, родился у нас, в Айгеате, но жил и учился в Тифлисе. Тифлис близко от Лори, и многие из наших жили в городе, а в деревню приезжали в летний сезон, на отдых. Ну, как ты сейчас… Так вот, перед революцией родители Арама, имея небольшое производство парфюма и мыла, решили попробовать свои силы в Харькове. Поначалу дела шли в гору и не было повода для беспокойства, кроме одного — увлеченность Арама политикой, идеей социализма. Тогда ему еще и восемнадцати не было, и он во всем старался подражать старшему двоюродному брату (Даниелу Александровичу): вступил в партию в шестнадцатом году, увлекся пропагандой «братства и свободы» в армянской колонии. Но более всего огорчала родителей его оторванность от семейного дела: он грезил стать врачом, поступил в Харьковский университет… Но когда случилась революция, а за ней — непредсказуемая гражданская война, наступили тяжелые времена… Арам в девятнадцатом году, после окончания медицинского курса, был назначен комиссаром эвакуационного пункта и военно-лечебных заведений Харькова: обеспечивал медицинской помощью больных и раненых, занимался организацией эвакуации и борьбой со свирепствовавшим тогда тифом… Оставаться в Харькове стало небезопасно, и семья решила вернуться в родной Тифлис. Позже — и сам Арам Сергеевич перебрался. А когда установилась Советская власть в Грузии, его назначили руководить Здравотделом Закжелдороги. На этой должности он проработал более четырнадцати лет, увлеченно занимался научной деятельностью: на его счету более тридцати научно-исследовательских работ, труды его вошли в медицинские учебники, Большую медицинскую энциклопедию. Так вот… А в тридцать первом по приглашению американского медицинского общества вместе в тремя другими видными учеными из нашей страны он ездил в Америку на конференцию по проблемам сифилидологии. Вот такое Солнце у нас Арам! Представляешь, по тем временам поехать в Америку?! — спросила Люсик, выразительно посмотрев на меня. — Но… ему потом в НКВД эту поездку припомнят!
— Как это?
— Назовут шпионом… И еще… — гордо продолжила Люся, — Ученым советом медицинского института Грузии ему было присвоено ученое звание приват-доцента и, если не ошибаюсь, в тридцать шестом году — степень кандидата медицинских наук. Но в Армении он оказался с легкой руки Лаврентия Берии…
— Берия его назначил?
— Не совсем! Берия шел за ним по пятам: вначале снял с должности, которую Арам занимал на железной дороге, потом — часто вызывал к себе, долго и ехидно предлагал какую-то неопределенную работу начальником Курортного управления. Арам отказывался от такой перспективы, чуя козни в свой адрес, просил, чтобы ЦК КП(б) Армении направил его на более ответственный участок. Так продолжалось долго, пока, наконец, не предложили ему стать директором медицинского института. К тому времени институт находился в плачевном состоянии: его здание нуждалось в капитальном обновлении.
— Люся, я не понимаю, зачем Берии надо было «ехидно» преследовать Арама?
— Арам дружил с братом Серго Орджоникидзе[4], — заместителем начальника железнодорожных путей сообщения. Папулия Орджоникидзе проживал непосредственно под квартирой Берии в доме на улице Корганова в Тбилиси. Между семьями Орджоникидзе и Берия были сложные отношения. Арам рассказывал, как часто в его присутствии Папулия специально, рассчитывая, что услышит Лаврентий, громко кричал: «Какой вы член партии?! Где вы были, когда мы были в подполье?!» Арам попал в поле зрения Берии, который знал об исключительно теплом отношении к нему Серго Орджоникидзе, а также председателя Совнаркома Закавказья Мамия Орахелашвили. Именно против этих двух людей он вел свою скрытую борьбу… Кстати, дружба Арама с братом Орджоникидзе тоже имела свою подоплеку: Орджоникидзе по происхождению был из обедневшего дворянского рода.
— Неужели? — удивилась я.
— Да, такова судьба. Так вот, когда в тридцать седьмом с Орджоникидзе случилась «история с самоубийством», Арам почувствовал неладное. Интуиция его не подвела, события не заставили себя ждать: вскоре по поручению Кировского райкома Еревана было созвано специальное заседание парткома мединститута, на котором предлагалось поставить вопрос об исключении Арама Сергеевича из рядов партии, обвинив его в письменной связи с неким Варданяном, секретарем горкома Таганрога (бывшем вторым секретарем ЦК Армении), который тоже «не воспринимал» Берию. Это было первое «предупреждение». Переписка Арама Сергеевича касалась в основном просьб содействовать институту в получении труб с трубопрокатных заводов Таганрога для проведения в здании центрального отопления и водопровода. На тот момент только личные связи, доброе имя помогали решению сложных хозяйственных вопросов — разруха же была в стране.
— И его арестовали из-за этих труб? Из-за Варданяна?
— Да. Арестовали Арама в мае тридцать седьмого, а следствие велось еще более года… Им не за что было зацепиться, потому на него повесили так называемую «телеграмму» от Василия Васильевича Крамера, одного из виднейших в стране невропатологов, у которого лечился сам Ленин.
— То есть?
— Крамера следователь выдал за немца, агента иностранной разведки, хотя на момент ареста Арама тот уже год как умер… Естественно, Арам общался с ним до его смерти, знал его как порядочного человека, ученого, который все свое состояние завещал Советской стране. Арам не сомневался в его преданности делу революции.
— Так что же стало зацепкой? Не понимаю…
— Крамер — фамилия, которая следователя насторожила. О личности самого ученого он представления не имел. Естественно, следователя не интересовали доводы Арама… В общем, — пять лет ссылок в Магадане за письмо Варданяну и телеграмму от Крамера.
— Что дальше, Люсик? Что после ссылки?
— Да… Арам не сдался. Не сломался… Ему помогла его специальность: в ссылке работал врачом. Снискал уважение к себе, доверие… После освобождения из лагеря он домой не вернулся — остался работать в системе «Дальстроя», за что в дальнейшем был награжден медалью «За доблестный труд в период Отечественной войны». Когда я поинтересовалась, что его заставило остаться на Севере, ответил: «Это люди — товарищи, которых искренне полюбил!» В 1953 году судимость ему сняли. Но Арам, вернувшись в Армению, подал на полную реабилитацию, восстановление в партии. Тогда делами по реабилитации занимался государственный советник третьего класса, заместитель прокурора Армянской ССР Калантарян, кстати, родом из соседнего Ардви…
— Зачем ему надо было поднимать всю свою «историю»?
— Дело принципа… Дело чести! — сказала Люсик, посмотрев мне в глаза. — Таков был характер Арама: доводить дело до конца. Кстати, Саркис тоже последовал его примеру: подал на реабилитацию.
Звезда Саркиса
— Расскажи о Саркисе. Должно быть, у него тоже интересная история…
— Да, у Саркиса тоже своя звезда! Выжил и победил своих преследователей! По натуре — он был человеком мягким, спокойным. Но — проявил характер!.. В тридцать седьмом году его обвинили во вредительстве и агитация против советской власти. Он работал инспектором по ремонтным работам на Закавказской железной дороге. От политики был далек и своих рабочих ограждал от всякой пропаганды, потому как считал, что «железная дорога — дорога жизни, а не политики!»
— За что же его тогда осудили?
— На него настучал некий ревизор Ахундов, который проверял строительство путей. Он обвинил его в саботаже и вредительстве на Закавказской железной дороге. Потому что Саркис на свой страх и риск не стал на строительстве Махмуджухской ветки применять новые материалы, которых тогда попросту не хватало. В то время было очень напряженно со стройматериалами, а эта ветка пути была бесперспективной, не имела оборонного значения, в отличие от главной, соединяющей Тифлис с Ереваном. Близ села Махмуджух (бывший Александропольский уезд) добывали тогда желтую пемзу, и Саркис велел заменить ею речной песок, положенный по смете, а саму ветку решил проложить из использованных ранее рельс, перекинув освободившиеся стройматериалы на ремонт главного, основного пути. Это было верное решение, любой специалист оценил бы маневр Саркиса. Но не Ахундов, который не разбирался в железнодорожном деле и не понимал различия между подъездными, не несущими большой нагрузки, и главными путями, по которым движутся на больших скоростях поезда оборонного и хозяйственного назначения. Понятное дело, Саркис отстаивал свое решение, но… ему не поверили и припомнили княжеские корни… Тройкой НКВД он был осужден на десять лет исправительно-трудовых лагерей.
— М-да… А вину он за собой признал?
— Нет, конечно. Он был редким специалистом! А железная дорога нуждалась в таких ответственных работниках, потому в тридцать девятом году его дело снова подняли, и прокуратура Армянской ССР пересмотрела решение тройки НКВД. Оно было отменено через год (срок наказания ему снизили до трех лет), но — не дошло до адресата. Началась война, а Саркис был далеко — в ИТЛ под Иркутском… О пересмотре своего дела он узнал позже, после реабилитации…
— Боже, как обидно!
— Да… Его и в ИТЛ использовали «по назначению»: доверили строительство железной дороги; а во время войны — с сорок второго по сорок четвертый — он занимался ответственным участком между Саратовом и Сталинградом, обеспечивающим жизнедеятельность тыла, перевозки на фронт.
— Получается, он не всегда находился в ИТЛ?
— Да. А разве его жизнь ему принадлежала? Куда надо было, туда и отправляли. Так и жил… Колесил по железной дороге: проработал более чем на многих стройках, в том числе в Комсомольске-на-Амуре.
— Ого! Куда его занесло!
— После окончания срока — до пятьдесят пятого года работал начальником строительства на железной дороге Тайшет-Лена в Иркутской области, инженер-лейтенантом строительства путей сообщения.
— А потом?
— Из Иркутска он вернулся в Ереван, привез хорошие отзывы и от начальства, и по партийной линии. Это помогло полной реабилитации: сняли судимость, отменили решение тройки НКВД, прекратив судопроизводство за недостаточностью улик, недоказанностью обвинения. Вот так…
— Получается, его судьба похожа на судьбу Арама — более пятнадцати лет жизни ссылок и скитаний… И в конце — полная реабилитация…
— Да. Такова цена…
— Хорошо, что ты мне о нем рассказала. От этой истории светлей на душе…
Кали
Каждый день ближе к полудню фасад дома Дурмиши полностью утопал в лучах, мягко обтекающих витиеватую деревянную резьбу, обрамлявшую балкон верхнего и потолок нижнего этажей, оставляя на стенах ажурные тени, которые соединялись с игрой листвы старой вишни, что перекинулась через ограду сада. Она разрослась так, словно ей стало тесно и захотелось соединиться с камнем дома, касаясь его стен под еле заметным дуновением ветра, по вечерам приносившего прохладу со стороны «кари глуха»… Успев переделать утренние дела, Люсик в это время выходила на балкон, усаживалась на деревянную тахту, покрытую ярким ковром, распускала свои роскошные волосы и, как бы в продолжение таинственного движения вокруг, начинала плавно перебирать эти плещущиеся волны… Затем заплетала две длинные косы, что придавало лицу призрачную детскость, ну а если ждала гостей, — аккуратно собирала на затылке в спиралеобразную укладку, какую носили в довоенные годы еще прапрабабушки. И превращалась в аристократку… Тогда от нее было невозможно оторвать глаз. Я любила ее такой! Она была красавицей!
— Люсик, давай вернемся к твоей истории… Почему ты потом так и не вышла замуж? Ведь ты красива, могла устроить свою судьбу. И у тебя, наверняка, были ухажеры?
Люсик посмотрела на меня глубоким взглядом… Широко улыбнувшись, пригласила к столу, где красовалась ваза с абрикосами и вишней из сада.
— Да, были. Мне не хотелось… В тридцать седьмом я была восемнадцатилетней, через два года родила Кариночку, а в мае сорок первого — Агвануш, — как бы отрапортовав, начала она и вздохнула. Выдержав недолгую паузу, своим спокойным, размеренным голосом продолжила: — Понимаешь, страх въелся в кровь… Чтобы выдавить из себя такое дело, нужно время и осознание. Тогда события развивались стремительно, известия сыпались на голову одно за другим, и было не до умствований… О, если бы не рождение детей!.. Они — мое спасение! Когда пришло известие, что Александра (двоюродного брата, тезку отца Дануша) схватили в Тбилиси, а самого Даниела — в Ереване, у матери Дануша — Кали — началась бессонница: ей к тому времени шел седьмой десяток.
— Что за необычное имя?
— Да, имя богини Кали. Кажется, в индуизме она олицетворяет время, вечное движение… Сильная женщина! Первые полгода она держалась, верила, что все образуется, что это какое-то недоразумение. Но когда вести об арестах стали поступать все чаще… В тот вечер я, как обычно, пришла со своей годовалой Кариночкой навестить родителей. Ханум-таты сидела за столом в гостиной, Никол-папи — напротив, и оба успокаивали Кали… В это время отец Дануша топором орудовал в саду. Ночью в грозу молния попала в большую акацию и пожар перекинулся на вишневое дерево, которое еще подростком посадил Даниел… Акация выгорела полностью, а вишня — частично. Вот Александр и решил освободить дерево от обгоревших веток, чтобы дать ей шанс снова зацвести… Но Кали требовала не трогать вишню, она кричала о дурном предчувствии. Через месяц после этого случая она пропала…
— Как пропала? — удивилась я.
— Ушла в горы. Это потом мы поняли: умирать…
— Это как?
— В тот день, встав, как обычно, с утра пораньше, она предупредила Ханум, что собирается за святой водой к источнику Оци порт в Ардви.
— Что за название! Пуповина змеи!
— Да, есть такое место по дороге в Ардви. Там, под скалой, природа выложила камни наподобие вытянувшейся змеи. И где-то по центру, который назвали «пуп», из-под большой каменной глыбы вытекает тонкая струя родника. Вода обладает целебными свойствами. Все в районе это место знают, часто поднимаются за ней… Так вот, в последние дни Кали жаловалась на боли в костях, будто ее «избивают», «тело крутит». Она была женщиной крепкой и никогда не жаловалась на плохое самочувствие. А тут — словно подменили. Мы ее не узнавали… Позже меня осенило, отчего ей могло быть физически плохо: в это время, наверное, умирал ее сын… Так вот, тогда она и не вернулась. На следующий день, после бессонной ночи, искали ее всем домом: у источника, в близлежащих горах. Тревогу подняли на всю округу!
— Нашли?
— Нет.
— Странно.
— Да… Она просто ушла и пропала. Вернулась через три дня — с водой! Мы испугались ее вида: постаревшая лет на двадцать, вся скрученная, абсолютно седая, с холодным взглядом… Она пришла с водой для дерева! Для той самой вишни, которую посадил ее сын… Полила — успокоилась… Молча пошла в дом, никому ничего не объясняя. А на следующее утро — умерла.
— Как это?
— Вот так. За три дня поисков мы так переволновались, что смирились с ее исчезновением. А когда она вернулась, — успокоились. Похоронили ее без слез… Главное — она вернулась! А смерть — и так шла следом.
— Это правда, что Кали в свое время поддерживала путь Даниела Александровича в революцию?
— Да, она разделяла его идеалистические убеждения. Это была необычная женщина. Волевая, при этом нежная, заботливая и чуткая. Образованная, считала новые идеи прогрессивными. Не принимала чопорности правящего класса. Любила открытость, сердечность, смелость… Не думаю, что она вникала в саму политику. Главное — во всем этом она видела сердце… Потому и было ей так тяжело, когда реальность стала душить.
— А как отец относился к деятельности сына?
— Он любил его! И этим все сказано… Но расхождения между ними были. Я думаю, что причиной тому энергия и характер Дануша, который стремился соответствовать мужчинам в роду. Отец считал его наивным по молодости, усматривал влияние матери: в семье не было отцовского диктата. Думаю, в становлении Дануша-революционера огромную роль сыграли Тифлис и Петербург: окружение и обстоятельства, в которых он формировался.
— А правда, что Кали спасла Дануша от царской охранки? В селении часто рассказывают об этом.
— О, да! Бесстрашная Кали сумела обмануть преследователей… Эта история у многих на памяти, и связана она также со Степаном Шаумяном. Степан и Дануш были друзьями и соратниками. Даниел Александрович был свидетелем на свадьбе Степана и Екатерины Тер-Григорян… Побратались навсегда…
— В самом деле?
— Да. Было, что Даниел и Степан скрывались в этом доме от царской охранки… Как-то случайно с «кари глуха», откуда открывается панорама на ущелье и проезжую дорогу на Тифлис, заприметили экипаж пристава, направлявшегося к ним… Они успели уйти из селения. Пристав, добравшись до дому, устроил обыск, допрашивал родителей, но Кали непрестанно переводила допрос на отвлеченные темы, запутывая и без того подуставших «гостей». А под вечер, напоив сладким домашним вином, отпустила с миром, — когда дети были уже далеко…
— Весело!.. Но давай вернемся к тому вечеру, когда она пропала…
— Да. Она пропала… И тогда началось самое неприятное: по району поползли слухи, будто на нашем доме проклятие… дескать, не случайно один за другим уходят люди…
— Неужели так и говорили?
— Суеверных людей во все времена много, даже в эпоху атеизма… Одни нас стали считать врагами народа, другие — говорили о проклятии. Тяжелые были времена…
— Что чувствовала ты? Как воспринимала эти разговоры?
— У меня возникало чувство грязи, которая к нам прилипла. До сих пор очищаюсь, освобождаюсь! Потому и тогда, и сейчас предпочитаю смотреть на старших женщин… Кали тогда слезы не проронила. Держалась до последнего, повторяла, что ее сын не предатель. Даже смерть ее показательна: она не хотела слез вокруг себя…
А Ханум — верила в дух предков, который обязательно поможет выстоять. Она считала, что это не проклятие, а Божья милость, и наши люди уходят в новые миры: «Они готовы, и Свет им по плечу!» Я не понимала, о чем это. Мне достаточно было видеть ее собранной. Она всегда была для меня примером стойкости… Только и повторяла: «Надо распутать узел».
Ухажёр
Туманность выражения «распутать узел» меня всё более угнетала. Я чувствовала внутреннее отторжение и долгое время не осознавала, чем обусловлена дисгармония, пока однажды не поняла, что это скрытый страх въелся и в мою душу…
— Почему Ханум говорила об «узле»? Это же не про ковер и вязание? — как бы между прочим уточнила я, когда представился случай…
— Да, — спокойно ответила Люсик.
— Объясни! Я не понимаю.
— Я тоже не всегда понимала ее. Но… тогда, видимо, надо было залечь на дно и спасать детей, не отвлекаться на подробности. Теперь тебе понятно, почему меня выдали замуж?..
Утвердительно кивнув головой, я не стала донимать ее вопросами о прерванной учебе, неиспользованных шансах, упущенных возможностях, а решила следовать за ее плавным повествованием. Ответ был на поверхности: страх и боль впитались в кровь, на избавление от которых потребовалась целая жизнь.
— Мое супружество оказалось недолгим, — мягко заговорила Люсик. — Как только началась война, Сергея призвали в армию. У меня было предчувствие, что нам не суждено быть вместе, — и он не вернулся с войны. Словно дан был мне лишь для рождения детей… Похоронка пришла в сорок втором.
— А потом?
— После войны я вернулась в родительский дом. Ханум хворала: за ней нужен был уход. А тут — с войны вернулся младший брат Сергея, чуть ли не единственный мужчина, уцелевший в селе после войны. Ну, сама понимаешь, одиноких баб было много. В общем, вернулась я с детьми к своим. Освободила молодоженам дом…
— Но ведь и в нашем доме было просторно? Можно было зажить семьей! Всем места хватило бы…
— Да, можно. Только не было на то благословения…
— Значит, были претенденты?
— В сердце мне запал один… По фамилии Григорян. Высокий, стройный, с воинской выправкой, глаза — жгучие, взгляд — прямой. Говорил вдумчиво… Таким я его запомнила… Долго ухаживал, к детям тянулся. Казалось, вот оно — счастье. Но я чувствовала, что он что-то от меня скрывает.
— Неужели был женат?
— Если бы… Было бы проще. Он чувствовал вину передо мной…
— За что?
— Долго он тянул со своим признанием. А потом как-то его прорвало: в тридцать седьмом году он в звании лейтенанта работал секретарем в НКВД у следователей: Гштуни — начальника третьего отделения УГБ НКВД Армянской ССР и Никогосяна — начальника четвертого отдела УГБ. Они вели дело Даниеля Александровича.
— Ого! Какие подробности! Что это значит?
— Он присутствовал на допросах и вел протоколы. В общем, на нем все это сказалось… Как он объяснил: Даниел Александрович умер в нем…
— Это как?
— Григорян тогда был молод: не понимал и не знал жизни… Поначалу не вникал в суть происходящего. «Враг народа» — значит, так оно и есть. Предатель! Шпион!.. Ну, как полагается. А потом, по его словам, сердце его дрогнуло! Он вдруг понял, что тут другие дела происходят, что Даниел Александрович ни при чем…
— И что случилось потом?
— Он рассказывал про суд тройки НКВД, — Люся присела на стул, словно перевести дыхание. — На суде Даниел Александрович требовал опросить свидетелей, которые могли бы опровергнуть его участие «в заговоре и шпионаже против Советской власти». Но — свидетелей не пригласили, да и были ли они живы к тому времени — вопрос… По словам Григоряна, Даниела Александровича не сломали, не смотря на истерзанное тело (итог полуторагодового срока пребывания в тюрьме), туберкулез (страшный мор в камерах) и общее истощение… Понятно было, что он не жилец, но до суда — дотянул: был лаконичен, принципиален, отрицал обвинения: в последнем слове дал опровержение домыслам, зафиксированным в протоколах, и обвинил следователей в подлоге фактов. Он умер в Гаварской тюрьме в ноябре сорокового года. Кстати, в это время и ушла из дома Кали… После суда Григорян несколько раз виделся с Данушем в камере: специально к нему приходил. Тайно… Три встречи… Тогда всё в нем и перевернулось…
— То есть?
— Как только началась война, Григорян ушел из НКВД прямо на фронт. Дошел до Берлина, но чувство вины, он утверждал, оставалось… Возможно, потому отыскал наш дом, познакомился со мной. Представился историком, исследующим революционную деятельность Даниела Александровича. Я ему показывала дом, комнату, книги, рассказывала о деятельности в Тифлисе и Питере… Он мне поначалу понравился, да и Ханум начала советовать приглядеться. Откуда мне было знать, что на душе у него камень: пришел исповедоваться…
— И что?
— Мы расстались… Я решила, что руки его все равно в крови… Отпустила. Это позже, спустя годы, стала мудрей… А он — дослужился до должности прокурора в Лорийском районе, обзавелся семьей. Стал большим человеком… Теплые отношения возобновились и сохранились по сей день: он, бывало, через посредников участвовал в судьбе моих девочек. Я принимала его помощь. Григорян часто повторял, что Дануш в нем остался… А я считала, что это именно Даниел Александрович мне помогает.
Предсказание
Каждый раз, вникая в перипетии услышанных историй, я невольно задумывалась, отчего личность Даниела Александровича столь притягательна? И лишь позднее осознала: в его судьбе меня волновали, с одной стороны, его противоречивость, с другой — как ровно и уверенно он скользил, словно орел, плавно держащий высоту в небе над пропастью, не боящийся жала удерживаемой в когтях змеи… Схватка птицы и змеи была очевидна, и в ее трагическом исходе был урок…
Ханум-таты часто хворала и по большей части оставалась в доме возле печи, а летом в солнечную погоду она выходила понежиться на воздух. Излюбленным ее местом во дворе был большой серый камень, приставленный к юго-западной стене дома, под знаменитыми солнечными часами, вошедшими в обиход с незапамятных времен и олицетворявшими собой архаику дома. Солнечные часы в деревне имелись в самых старых и именитых домах, в том числе в доме Баграта, брата Дурмиши. И хотя часов механического устройства в доме было предостаточно, но даже мы, дети, любили определять время по длинному, вставленному в центр выгравированного камня, гвоздю, тень которого перемещалась по плавным выступам полукруга — подобию циферблата… Ханум выходила из дома в самую жару, часам к двум, когда солнце припекало особо нещадно, чтобы, как она говорила, как следует прогреть старые кости. Голова была укрыта толстым синим платком. Именно от большого камня у стены хорошо просматривался ее любимый сад: деревья казались прозрачными под солнечным столпом, яркие плоды — сочными, броскими. Все состояло из света, цвета, запахов, тишины… Ханум выходила созерцать вишневое дерево…
— Ханум, мне часто снятся большие птицы в этом доме… И я вижу себя ребенком, — усаживаясь поудобнее на соседнем камне, начала я.
— Какие они, птицы твоего сна? — не шевельнувшись, спросила она.
— Большие… Крылья розово-серебристые. Длинная шея, тонкие ноги. Слегка загнутый клюв. Их много в доме… Очень много!
— Возможно, они не случайно оказались в твоем сне.
— Что ты хочешь сказать этим?
— Птицы прилетели издалека, и, наверное, к тебе на помощь.
— Но я не нуждаюсь в помощи. У меня все в порядке.
— Не спеши. Может быть, в дальнейшем, когда придет время. Воспринимай все цельно.
— Ханум, о каком «узле» идет речь? Люсик часто упоминает про это в своем рассказе, — напрямик спросила я.
Ханум слегка приподняла бровь, загадочно улыбнувшись, ответила:
— Все события, которые происходили в роду, — взаимосвязаны, поэтому имеют общий «узел», который надо распутать, чтобы отпустила реальность, которая стучится.
— Я ничего не понимаю. Что ты мне хочешь сказать?
— Ты все понимаешь. Если хочешь найти ответы на волнующие вопросы, слушай свое сердце, оно укажет тебе дорогу…
— Меня ничто не волнует. Мне просто интересны революция и судьба Дануша.
— Я так понимаю жизнь: человек не только должен что-то получать, но и отдавать… Тогда сердечные нити, как руки, переплетаются и тепло согревает душу.
— Предположим, я тебя понимаю. Но почему ты решила, что я хочу что-то получить?
— Тебя касается все, что происходило в этом доме. Даже если ты родилась через пятьдесят лет после тех событий, ты вобрала в себя эмоции и боль, которые испытывали твои отец, дед и другие. Но тебе не нужны эти переживания в чистом виде. Ты хочешь спокойствия. Ты хочешь освобождения от печали… Ты хочешь свободы, полета, как птицы, что тебе снятся…
— Мне казалось, что мною движут любопытство и азарт. Ведь вся эта история очень интересна…
— Да, но мы говорим о печальных вещах, и ты не развлекаешься, — как бы отрезала Ханум. Поправляя платок на голове, она снова обратила взгляд вглубь сада. Затем, опустив лицо, мерно массируя ладони своими длинными пальцами, добавила: — Каждое поколение в роду по-своему проживает этот удар, потому что он требует исцеления. Просить исцеления и упокоения душам погибших, равно как и просить за себя…
— Вернемся к «узлу», — стараясь изменить направление беседы, попыталась отвлечься я.
— Не спеши, время тебя направит, — резко оборвала Ханум. — Иначе ты можешь заболеть… Ты найдешь ответы на все свои вопросы. У тебя наш характер… Докопаешься до сути! Так и отступит война, — ты обретешь успокоение сердца. Это и будет значить для тебя «развязать узел». С твоим успокоением придет исцеление для многих в твоей семье.
Меня передернуло от последних слов Ханум. Неожиданно я почувствовала себя неуютно: она явно чего-то не договаривала. Мне захотелось закончить разговор. Сославшись на жару и солнце, что припекло голову, я отошла в сторону из-под ее сверлящего взгляда… В доме, как оказалось, не было воды, потому, схватив выставленные Люсик пустые ведра, я направилась в сторону центрального источника…
…То был последний разговор с Ханум на эту тему — через год она умрет, а через два года развалится Советская империя, страна, в которой я родилась и которую строил Даниел Александрович, и жизнь начнет раскручиваться по спирали непредсказуемо.
Предвидения Ханум сбылись через тридцать лет… Переехав жить в Армению, получив доступ в Национальный архив, я подняла дела родственников, осужденных в тридцать седьмом году, в том числе Даниела Александровича и его супруги Елизаветы Сергеевны… Передо мной раскрылась история не только отдельно взятых людей, но стали понятны тайные мотивы их устранения… Сама эта работа оказалась небезопасной для меня: вникая в суть, воссоздавая картины допросов, мне пришлось прожить, пропустить через себя эту боль, словно эта разрушительная энергия, уничтожившая их, коснулась и меня… Но сила рода не дала сломаться: мне часто снился любимый дом Дурмиши с большими красивыми птицами…
Так я восстановила свою вертикаль, нашла ответы на многие вопросы и сомнения, словно сами герои этой истории, раскрывая свою правду, подавали надежду…
Родовая демократия
У Люсик было много интересной, оригинальной одежды собственного производства: сшитой и связанной. Более всего она ценила вещи практичные: удобные, прочные в работе. Но одно платье особо выделялось в ее шкафу, она его редко надевала и только по особым случаям: бархатное, глубокого бордового цвета. В нашу последнюю встречу (мне уже было около двадцати лет) она сидела в нем, как обычно, у камина, занимаясь рукоделием: накручивала на указательный палец спирали оранжевой нити, которую собиралась включить в цветной орнамент шерстяного свитера. Люсик в этот день ждала гостей: стол был заранее накрыт по поводу ее предстоящей поездки в Америку, в далекий Лос-Анджелес (к старшему внуку, жившему там). Старый дом она собиралась сдать в аренду на несколько лет с условием, что вместо оплаты арендаторы обязываются сделать капитальный ремонт.
Но гости запаздывали… Хозяин дома смотрел сверху, со стены, и я, как обычно, уставившись на его портрет, не удержалась…
— Люсик, зачем Дануш ушел в революцию? Ведь он был потомственным дворянином, имел положение в обществе. Зачем ему было ввязываться в большую политику?
— Ничего удивительного. Времена были такие. Многие дворяне оказались в революции, — отрапортовала она.
— У Дануша были счеты с царем? — уточнила я.
— Не думаю… Нам не понять всего до конца. Мне кажется, он руководствовался убеждениями.
— И даже если его взгляды не соответствовали устоям рода, в котором в большинстве были приверженцы монархии?
— Да, среди Шахвердовых было много офицеров русской армии. Вот, погляди, левее, ближе к окну, — три фотографии офицеров: Иосиф Егорович — штабс-капитан, сын Егора Исаевича Шахвердова, участника Крымской Кампании 1853—1856 годов и русско-турецкой войны в 1877—1878; Александр Сергеевич — капитан, участник русско-японской войны 1904—1905 годов, кавалер ордена Святого Станислава третьей степени, и — Алексей Николаевич, штабс-капитан, участник белого движения. Это далеко не все… Дворянство нашему роду за заслуги перед Отечеством было жаловано в 1850 году. Это если вкратце. На этом отрезке времени. Но Дануш знал историю рода гораздо глубже. И про персидские корни, и про то, что сам он является потомком Шахверди-хана, владетеля Лори…
— А есть и «другие отрезки» времени? Шахверди-хан!? — удивившись, перебила я. Но Люсик, посмотрев выразительно, дала понять, что не будет говорить об этом… Ее маневр на опережение для переваривания информации я оценила гораздо позже, через много лет… А тогда меня распирали другие вопросы, на которые я легко перескочила.
— Дануш знал Ленина? — продолжила я.
— Возможно, пересекался…
— Все-таки почему демократия? Должна была быть веская причина. Не мог обеспеченный человек просто так выбрать путь нелегала, так называемого лидера рабоче-крестьянского движения.
— Надо четко понимать, что революция случилась очень далеко, в Петербурге, а жизнь на окраинах империи протекала своим чередом. Думаю, Дануш осознал «волну», когда она дошла до региона, и все его партийные перемещения стали следствием революции. Ведь надо было не только сохранить страну, но и построить новую… Он был умен, образован, и ему нравилась красивая идея братства, что уходит корнями в родовую демократию.
— Что за родовая демократия? Ты хочешь сказать, что до зарождения классового общества и эксплуатации человека человеком люди жили родовой демократией? — выражаясь словами из учебников истории, спросила я.
— Вот, посмотри… На примере нашего рода она наглядна: в Айгеате живут только наши родичи — далекие и близкие, при этом разных взглядов, миропонимания. Живут веками: на тот момент — все дворянского сословия. Самое главное — у нас никогда не было крепостных, а труд был — в почете. К тому же всегда было первичным уважение к старейшинам — прямая связь с предками. И власть строилась не на принуждении, а на традиции и моральном авторитете. Рядом с Айгеатом — в селении Ардви — в родовом гнезде дворян Калантаровых — такая же картина… Наши крестьяне не принимали особого участия в крестьянских движениях.
— Что за крестьянские движения?
— Не все крестьяне были довольны своими помещиками: в Грузии всегда было полукрепостничество. Русский царь, защитив от турецких набегов, взамен принес новую государственную политику, а Россия в то время была крепостнической… Это позже отменят крепостное право.
— Но ведь сословия сохранятся и после отмены?
— Да. Так устроена жизнь, — неожиданно заметила Люсик.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Вот мы с тобой жили в Советской стране, права у всех граждан были одинаковые, но возможности — разные.
— Значит, к началу революции не у всех были равные права в империи?
— Очевидно, что недовольных в России было больше, — закруглилась Люсик.
Люсик оперировала простыми лаконичными ответами, и они вносили больше ясности, чем многотомные учебники по истории. Картина того времени складывалась целостная, живая. Становилось ясно: каждый виток истории приоткрывал завесу над следующим, спираль раскручивалась не только по восходящей, но и в обратном направлении — в глубину веков, и появлялся контекст… Конечно, Дануш мог быть приверженцем демократии, если его воспринимать идеалистом, идейным коммунистом. Но он также принадлежал своему роду, в котором значатся и участники крымской и русско-турецкой войн, и приверженцы графа Лорис-Меликова, полководца Российской империи. Влияние и воспитание окружением, полученные им изначально, не могли не сказаться на его самосознании, и когда история обрела другой окрас, незыблемыми оставались только родовые ценности, соответственно — национальные… Можно предположить, что судьбоносное отклонение предложенных реформ Лорис-Меликова в 1881 году Александром Вторым, когда по сути был отвергнут путь преобразований Русской Империи, и дальнейшее смещение министра внутренних дел, сделавшего немало для укрепления государства, оказались ударом по его сторонникам. Стало ясно, что Михаил Тариэлович и его приверженцы строили одну империю, а противники Конституции — другую. Дануш рассматривал интересы Армении в рамках новой страны. В этом смысле он, конечно, оставался имперским человеком. С другой стороны, — его врагам в тридцать седьмом году было за что уцепиться: национальные интересы были для него первичны. Он думал о семье, о народе. Не думать — не получалось…
II. Руки-реки
Жалоба
Все казалось странным в зимнее утро 20 января 1940 года. Солнечные зайчики, пробившиеся сквозь серый наждак снега и грязи на узком продолговатом стекле единственного окна на скорую руку сколоченного деревянного барака, как ни в чем не бывало маячили в вечной амплитуде, а за окном — не унималась пурга. Метель на фоне редкого, ясного солнца мела по земле серебро золота: от буйства невиданной красоты захватывало дух, становилось светло на душе. Поэтому Елизавета Шахвердова воспринимала этот день как хороший знак. Она лелеяла надежду, что ее жалоба будет доставлена и недоразумение, связанное с арестом мужа, Даниела Шахвердова, разрешится. С самого пробуждения мысленно, как молитву, повторяла она текст письма, которое, как ей верилось, метель за окном уже несколько дней несла по заснеженным просторам далекому важному адресату…
г. Москва Жалоба Народному комиссару внутренних дел СССР
Лаврентию Берии
от заключенной Шахвердовой Елизаветы Сергеевны.
Унжинский исправительно-трудовой лагерь НКВД,
ст. Сухобезводное Горьковской железной дороги.
Постановлением тройки НКВД Армянской ССР от 22.12.1937 г. я, Шахвердова Елизавета Сергеевна, признана виновной в контрреволюционной деятельности и осуждена к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на десять лет. Я арестована 26 марта 1937 года и до сих пор не знаю, в чем конкретно меня обвинили, в чем заключалась моя контрреволюционная деятельность.
В период неоднократных, крайне тяжелых допросов меня спрашивали о политической деятельности, которую якобы я вела в загранице.
Я всегда честно отвечала, что была далека от политики.
Протоколы, в которых я расписывалась, не являются моими показаниями, так как никаких поправок и исправлений принято к сведению не было: следователь писал их по собственному усмотрению. В результате получался ряд нелепостей. Приведу пример: я показала во время одного из допросов, что в Институте Гурджиева устраивались приемы: гостям предлагались угощения и вино. А по версии следователя — Институт являлся «домом терпимости», где всех «спаивали вином».
С окончательным протоколом по завершении следствия я не была ознакомлена и считаю, что тройка НКВД, рассматривавшая дело, была введена в заблуждение подобными измышлениями. Потому обращаюсь к Вам с просьбой дать распоряжение о пересмотре моего дела, предоставить возможности опротестовать обвинение. Мне необходимо вернуться к моему ребенку…
Ниже приведу автобиографию: я, Шахвердова Елизавета Сергеевна, 1896 года рождения, армянка, гражданка СССР, с высшим образованием, род деятельности — преподаватель лечебной гимнастики. Дочь Галумова Сергея Никитича (юриста по образованию, работавшего судебным следователем, агента государственного имущества в бывшем Газахском уезде Елизаветпольской губернии, переехавшего в Тбилиси в 1904 году), жена Шахвердова Даниела Александровича (юриста по образованию, уроженца села Айгеат, работавшего на многих ответственных должностях, в последнее время — директором Армгосиздата в Ереване, арестован за месяц до меня).
До 1920 года я проживала в СССР. В 1921 году мой муж был командирован в качестве торгового представителя Армянской ССР в Константинополь и практически до 1936 года проработал за границей. В Константинополь выехала и я, со своим мужем, а также имела общение со школой Г.Гурджиева в Фонтенбло Авон. За все это время в СССР приезжала два раза: в 1923 и 1930 годах. Поскольку здоровье моего сына требовало специальных условий и лечения, в последний период пребывала в городе Эвиане (до 1935 года). На момент ареста проживала в Ереване.
Прошу вас дать мне возможность оправдать себя и вернуться к своему ребенку.
9 июля 1939 года
Шахвердова Елизавета
«Прошу оправдать… О Боже! И вернуть к ребенку! Вернуть к моему мальчику!» — мысленно восклицала Елизавета… Прошло уже три долгих года с момента ее ареста, как она не виделась с Серёжей. «Где он? С кем? Кто за ним присматривает? — ныло материнское сердце. — Делает ли по-прежнему гимнастику? Занимается ли дыхательными упражнениями?» Ведь Георгий Иванович настоятельно рекомендовал никогда не бросать упражнения, в которых сокрыта сила и здоровье, которые помогут поправить врожденную слабость, укрепить дух для достижения больших вершин в будущей карьере. Серёжа мечтал стать дипломатом, как отец, у него были гуманитарные наклонности, с легкостью усваивались иностранные языки: французский, который был на слуху в первые десять лет жизни во Франции, русский — влияние среды русских иммигрантов. С особым усердием он изучал в последнее время армянский, который, на самом-то деле, ему не очень давался…
— Мама, армянский язык сложный? — расстроенный количеством ошибок в диктанте, недовольный собой, сокрушался Серёжа. Перед переездом в Армению, в тридцать шестом, Елизавета Сергеевна преподавала сыну армянскую грамматику: Серёже надо было продолжать учебу в школе после домашнего обучения в Париже. Нужны были навыки владения родной речью.
— Армянский язык — древний. Но ты не переживай, все получится: у тебя к нему предрасположенность. Потерпи немного.
— Пред-рас-по-ло-же-е-енно-о-ость… — звонко пропел Серёжа, плавно жестикулируя. — Мне кажется, у меня другая пред-рас-по-ло-же-е-енно-о-ость…
— Какая же? — улыбнулась Елизавета Сергеевна.
Но Серёжа уже отвлекся: уставившись в окно, он разглядывал одинокого белого лебедя в маленьком озере фонтанчика, безмятежно шумевшего в саду, что напротив кабинета отца в здании Советского консульства в Париже.
«Интересно, что имел в виду тогда Серёжа? — крутилось в голове Елизаветы. — Что за “пред-рас-по-ло-же-е-ено-о-о-сть”?» — и хотя она старалась настроить себя на скорый визг команды «подъем», у нее ничего не получалось: мирно спящий женский барак, игривое солнечное мелькание на стене, далеко-близкий голос Серёжи — все это вместе вновь погружало в редкое сладкое состояние безмятежности…
Дворянка-армянка
— Кто такая Шахвердова? — резко спросил начальник лагеря Епифанов, получивший письмо из Москвы от прокурора, начальника отдела по следственным делам, некоего М.С.Дрюкова. Ему надлежало уведомить осужденную об отказе в ее жалобе. Сидевшая напротив старшая женского отделения Вилова сразу определилась.
— Это та, которая делает гимнастику.
— А… Дворянка-армянка. Бабе сорок четыре года, а не усекла, что писать письма Лаврентию Берии — себе дороже.
— Может, она его лично знает? — ехидно вставила Вилова.
— Тем хуже… Она не понимает, что сам Берия взялся за нее и мужа… Откуда она родом?
— Не могу знать точно, вроде с Кавказа. Муж из дворян-помещиков.
— Вот оно что! Кажется, у этой мадам история… Так! Завтра утром ко мне! — уставившись в окно, приказал Епифанов. — Пусть расскажет о себе. Чего это ее сюда привезли? Люблю аристократок…
— А ее и в камере есть кому… Не всем она по душе.
— И кому же?
— Могу уточнить. И стихи пишет…
— Какие еще стихи?
— Делать, видно, ей нечего… Где только бумагу берет? Недавно сама лично отобрала и уничтожила.
— Ну, полжизни женщина по парижам шлялась. А теперь — стихи? Приведи ее ко мне! Пусть поплачет… ума наберется, — продолжая смотреть в окно, пробубнил Епифанов, достал табаку из кисета, припрятанного в письменном столе, принялся скручивать из газеты папиросу, похожую на огрызок, сделал несколько глубоких затяжек и попросил кипятку… За окном не унималась пурга. Казалось, зима никогда не уйдет из степи, что это кромешное движение и есть сама жизнь, в отличие от той, которая была в исправительно-трудовом лагере. Епифанов знал заключение Дрюкова М.С. по делу заключенной, знал, что муж лагерницы отбывает наказание. Надежды ей на спасение не было…
Ответ
— Ну, проходите, madame-шпионка, — своим прокуренным басом, особо делая акцент на последнее «е», пригласил Епифанов в кабинет Елизавету. У нее екнуло сердце: к начальнику лагеря вызывали по особым случаям… Одетая, как все, в грубую серую одежду, неприметная, слившаяся с неприглядностью жизни, словно стесняясь своего вида, она поспешила прикрыть платком обритую голову: из-за вшей, как и все, была острижена наголо. Ее тонкое исхудавшее лицо казалось полудетским, в больших выразительных глазах теплился огонек надежды. Оцепенев от резкого голоса начальника, Елизавета ждала дальнейших указаний.
— Ну, рассказывайте, madame-шпионка, о себе, — снова повторил Епифанов, указав на стул против стола.
— Что рассказывать? — робко переспросила осужденная в предчувствии дурного…
— Да что хочешь! Времени много. Расскажи, как ты докатилась до жизни такой?!
— Я не понимаю вас. До какой жизни?! — она коснулась ворота нижней рубахи. Тепло комнаты словно ударило в голову — стало жарко, казалось, совсем нечем дышать. Справившись с одышкой, она вполголоса продолжила: — Я ни в чем не виновата… Мой муж — коммунист, верный партии и советскому народу. Мы вернулись из-за границы на родину после долгих лет эмиграции: муж был откомандирован туда на работу. Мой муж — грамотный, компетентный, имел необходимые связи, потому нужен был партии в других странах. Мы вернулись домой после стольких лет… Я не понимаю, в чем нас обвиняют?
— Какой образ жизни вы вели за границей?
— Как какой?
— На вашу жалобу пришел отказ. Неужели вы думаете, что там, в Москве, не могут разобраться с вами?!
— Отказ?! — переспросила тихо. Прислушиваясь к себе, как бы пытаясь совладать с собой, мысленно прокручивая слово «отказ», спокойно добавила: — Я не понимаю причину отказа.
— Зачем вам нужен был Париж? Вам что, Советской страны было мало?
— Мне не нужен был Париж. У Даниела Александровича, моего мужа, была там работа! Наш мальчик, Серёженька, родился слабеньким, потому я иногда жила у Учителя, была знакома с его гимнастикой.
— Кто такой учитель? Зачем жили у него?
— Я жила у него, потому что тоже лечилась…
— От чего?
— Меня преследовали кошмары, еще с детства, и бессонница. Гимнастика Георгия Ивановича мне помогала…
— Кто такой Георгий Иванович?
— Георгий Иванович Гурджиев — Учитель. Основатель Института Гармонического Развития.
— Ах, вон оно что!.. Ваш Георгий Иванович — шпион. И вы — шпионка. Надеюсь, отрицать не будете! Так написано в вашем деле!
— Я понимаю, что так написано в моем деле. Но это не так! Поверьте! Хотя… нет смысла повторяться… Есть ответ на мое письмо, — тихо заметила осужденная.
— Есть. Отказ в пересмотре. И не думайте, что в Москве не знают про вас всего! — повторил Епифанов, указывая на бумагу.
Елизавета бегло пробежала текст, уткнулась в «отказать», «дело вернуть в первый СПО НКВД Армении». В ее глазах помутнело. «Здесь слишком душно, нужно на воздух», — мелькнуло в голове, и отчетливо всплыли слова Учителя: «Умение переключать внимание на ритм сердца позволяет сохранить осознанность в данный момент бытия». А сердце ее билось как никогда…
— Могу я идти? — она встала.
— Нет. Посиди… Поговорим. — Выдержав паузу, Епифанов спокойно добавил: — Давай поговорим…
— О чем?
— Да о чем хочешь! Времени много. Например, о Париже… Да и тебе так легче будет… А так — пойдешь, упрешься затылком в потолок со второго своего этажа и будешь перечитывать текст. А там — и так все ясно, — Епифанов, налив в стакан воды, снова указал на стул.
— Хорошо… Только скажите, пожалуйста, сколько мне еще вот так?! Сколько не видеть-то Серёжу? — вдруг запричитала Елизавета. Слезы ее душили: мысль о том, что надежды увидеть сына больше нет, ее ужасала…
— Уймись! — гаркнул начальник. — Жизнь изменилась! А ты, Елизавета Сергеевна, похоже, этого не понимаешь! Чем раньше поставишь крест на прекрасном своем прошлом, тем легче перенесешь тяготы исправительной жизни, — склонившись к осужденной, прошипел прямо в ухо.
Елизавета от неожиданности оторопела: ей даже показалось, что Епифанов намекает, что у самого когда-то была другая жизнь, — до станции Сухобезводное…
После этого разговора уже каждый вечер осужденная Шахвердова приглашалась на кипяток с сахаром. И можно было бы назвать ее визиты к начальнику в «тысячу и одну ночь» почти спасительными, если бы не ухудшающееся самочувствие.
Рассказ Елизаветы. Maman o замужестве
Отец мой, Галумов Сергей Никитич, — судебный следователь, агент государственного имущества, — вышел в отставку в чине коллежского советника и решил переселиться в Тифлис, где устроился работать управляющим имуществом армянской семинарии. Это был 1904 год, мне было восемь лет. В Тифлисе семья жила на доходы от дома и постоялого двора в Газахе. Отец был скромным, сдержанным человеком, в противоположность матери, урожденной Кияловой Анны Яковлевны, дочери управляющего среднего звена, дворянина, имевшего недалеко от Еревана небольшое имение. Она любила красивую жизнь и настояла на переезде в большой город. Молодой жене (maman намного была моложе отца) хотелось развлечений, а Тифлис поражал своей праздностью: салонами, театрами, парками. Да и городских модниц было предостаточно. Но подлинной причиной переезда были все же не капризы maman, а — безопасность: в те годы вспыхнула армяно-татарская резня, волной дошедшая до Елизаветполя… Смутно помню долгую ночь переезда: отец собрал нас, детей и maman, и отправил вместе с другими женщинами. Сам же остался на несколько дней, чтобы распорядиться недвижимостью. До самого рассвета не оставляло какое-то осязаемое чувство: будто в воздухе витало что-то мрачное, опасное…
В Тифлисе мы жили на Воронцовской площади, названной в честь наместника в Закавказье князя Михаила Воронцова. Вместе с сестрами, а их у меня три (Астхик, Виргиния, Виктория), я училась в пансионе Кулиджанова, затем — во второй Тифлисской гимназии (окончила в 1908 году). Позже в Москве окончила университет имени Шанявского… Помимо сестер был у меня еще младший брат, Левон. Умница: выучившись на финансиста, он работал заместителем управляющего по сбыту хлопка в Закавказье. Как и отец, всегда был далек от политики: никогда ни в каких партиях не состоял.
Жизнь в отцовском доме была беззаботной, казалось, — счастливой. Матушка нас выводила в свет: на балы, прогуливала в парках, обучала танцам, занималась с нами французским языком. Я увлекалась уроками музицирования на фортепиано (два раза в неделю посещал нас учитель музыки — Александр Фомич, который считал, что у меня слух, неоспоримые музыкальные способности и врожденное чувство ритма). Дом наш был большой, уютный, по субботам устраивались детские праздники-приемы (так нас учили общению) — все делалось для нашего благополучия. Но… картину омрачал мой недуг, который к отрочеству принял обостренную форму: преследовали страхи, ночные кошмары — просыпалась в холодном поту… Помню, в подростковом возрасте мне часто снилась женщина: будто бы сидит перед зеркалом в роскошной шляпе с широкими полями. Молодая, красивая… Затем — откуда-то возникают люди… Ни лиц, ни одежды не разглядеть, — требуют снять шляпу. Она отказывается… Тогда один из «посетителей» властно сдирает шляпу с головы вместе с волосами, и женщина предстает перед собой в зеркале абсолютно лысой… Просыпалась я с криком и в слезах… Никакие врачи не могли облегчить навязчивое состояние, усугублявшееся бессонницей на почве страха пред ночными кошмарами. И так продолжалось довольно долго, пока случайно я не узнала о ритмической гимнастике Эмиля Жака-Далькроза… Мне шел двадцать первый год, и это был 1917-й, как оказалось, поворотный в моей судьбе: той же осенью, в ноябре месяце, вместе с отцом, случайно оказавшись в Сиротском Суде, впервые увидела я будущего мужа — Даниела Александровича Шахвердова. Он председательствовал в судебном заседании…
Поначалу между отцом и Даниелом Александровичем завязались приятельские отношения: как коллеги они обсуждали в тот день линию защиты подсудимой на заседании суда. Подсудимая, помнится, была многодетной матерью, оставшейся без мужа, которого десять лет назад сослали в Сибирь за революционную деятельность. Обвинительная сторона уличала ее в краже бумажника, который клиент оставил в кармане сюртука, выданного ей для стирки. Обвиняемая, прачка, отрицала свою вину, клялась в невиновности и просила отпустить к своим голодным, оставленным без присмотра детям. Даниел Александрович был взволнован развитием процесса, поскольку знал обвиняемую лично. Он отрицал возможную причастность ее к пропаже, защищая в глазах общества. До глубины души меня тронуло его участие в судьбе несчастной женщины: весь облик Даниела Александровича, выдержанная лаконичная речь, сокрытая сила и благородство, блеск его глаз впечатляли…
После этого заседания Даниел Александрович стал бывать в нашем доме. И maman принимала его тепло и сердечно… Мне были не особо интересны эти визиты: я ничего не замечала и не понимала в многозначительных взглядах ближних по поводу нового друга семейства, который, как мне казалось, тоже не питал особого интереса к моей персоне. Но я ошибалась… В одно прекрасное утро после завтрака maman подозвала меня: настоятельно велела подумать о возможности замужества с Даниелом Александровичем, чем ввергла в глубокое смятение, — на тот момент в моей голове уже жил учитель гимнастики, к которому, как казалась, я питала высокие чувства, о чем незамедлительно решила поведать… Матушка решительно отвергла мои признания, отчеканивая каждое слово, вполголоса заметила: «Ты глупа и слепа по молодости и не понимаешь, какой шанс судьба предоставляет… Даниел Александрович старше тебя, и, возможно, этот факт настораживает, но это — выгодная партия: присяжный поверенный Тифлисского окружного суда, гласный депутат Тифлисской городской Думы! А какая представительная и уважаемая у него семья, весь род… Доверься мне, дитя мое! Ты никогда больше не встретишь другого такого человека! Пора устраивать свою жизнь: не забывай, ты — старшая дочь, тебе покидать дом первой… Так предоставь нам, родителям, решить вопрос твоего благополучия. Тем более что Даниел Александрович по благородству и тонкости души дает возможность тебе самой определиться… Прошу, душа моя, определись правильно. Забудь своего учителя гимнастики! Он тебя погубит! Не даст ничего, в отличие от Даниела Александровича, который к тебе не равнодушен… И слава Богу!..»
Разговор с матерью возымел действие: я прислушалась к совету, точнее, — решила присмотреться к кавалеру. Благо он не спешил со сватовством — располагал к себе дружелюбием, жизненным опытом…
Ночь
В ту ночь… ветер теребил пушистые ели, что напротив окна моей комнаты на первом этаже с видом на Воронцовскую площадь. Под шум поредевшей листвы старых тополей с пугающей амплитудой качались скрипящие стволы… Все было движением. Вокруг царило вселенское смятение… И это было созвучно тому, что происходило в моем сердце, — словно завеса прежней жизни приоткрылась и врывалось, не спросившись у прежнего уюта, хранившего мой зыбкий покой и внутреннюю гармонию, нечто новое. Не находила себе места… Не сомкнув глаз вслушивалась в завывание сквозняков в щелях дверей старого дома и вдруг осознала еле уловимый стук в стекло. Он… стучал в мое окно… В этот самый миг все замкнулось, невероятным образом совпало, словно ждала я именно этого стука, — эти серо-зеленые глаза с призрачным, глубоким блеском. Моя бессонная ночь была прервана тайным визитом, когда большое семейство пребывало в глубоком сне, и поднимать шум — не входило в планы посетителя… Не мешкая, не ведая страха, я отворила окно: предо мной предстал незнакомый Даниел… Скрываясь от властей, опасаясь засады на съемной квартире, Даниел Александрович пришел к нам.
Он просил убежища…
Наши взгляды пересеклись… В одночасье я осознала себя по-иному — женщиной…
Между нами случилось… Мы поняли, что друг для друга значим, и я почувствовала себя сопричастной его судьбе, делу, — словно сама стала немного революционеркой.
После этой ночи я перестала бояться сквозняков… Под утро, отпустив «подопечного» на волю, я впервые за последние несколько суток сомкнула глаза: заснула глубоким, безмятежным сном.
Три месяца Даниел Александрович отсутствовал в городе, чем поверг родителей в небывалое замешательство. Я же была спокойна: хранила тайну, дожидаясь скорой весточки от возлюбленного…
Даниел Александрович сделал мне предложение спустя три года после нашей первой встречи в суде, когда в моем сердце окончательно укрепилось доверие и проснулось настоящее чувство — единственное и на всю жизнь.
Жанна Зальцман
Итак, возвращаясь в октябрь 1917 года… Как-то случайно, просматривая газету «Кавказ», я наткнулась на объявление о наборе учеников в «Школу танца и музыки». Это была школа француженки Жанны Зальцман, где помимо основных занятий преподавали новый по тем временам предмет — ритмическую гимнастику по системе Эмиля Жак-Далькроза. Школа располагалась в здании бывшего кадетского корпуса на Головинском проспекте, и уже через неделю я спешила туда на занятия…
Эмиль Жак-Далькроз — швейцарский композитор и педагог, разработал особую методику преподавания музыки, а еще — он основоположник идеи ритмической гимнастики, ритмики. Он считал, что жизнь — это всеобщее непрерывное космическое движение, смысл и конечная цель которого в осознанности и чувствознании. В движении, как в чувствах, он усматривал общую составляющую — ритм. Считал, что ритмом наделено все живое, и без него нет жизни… К примеру, всякое поведение человека, его физическое состояние — отражение внутреннего или душевного ритма — выражается наглядно: в пульсации сердца, пульсировании внутренних органов. Неспроста принципы: «Музыка звуков и музыка жестов должна быть воодушевлена одними чувствами», «Музыка должна одухотворять движение тела, чтобы оно воплотилось в “зримое” звучание» — стали использовать в дальнейшем не только в искусстве, но и в терапии, психологии, педагогике.
Жанна Зальцман была немногим старше меня. Урожденная Жанна-Мари Альманд — танцовщица по профессии, дочь крупного парижского архитектора Альмо, она в детстве была отдана родителями в школу Жак-Далькроза в Дрездене. С Жак-Далькрозом был связан и ее муж — Александр Альбертович Зальцман. Они познакомились совсем юными, когда Александр только начинал работать художником-декоратором. Образование Александр получил в художественной академии в Мюнхене, но известным как театральный художник стал в России: в Тбилиси он работал в Оперном театре под руководством известного режиссера Цуцунава… Практически вся семья Зальцманов проживала в Тбилиси: отец, Альберт Зальцман, — считался крупным в городе архитектором; сестра — Ольга Альбертовна, жена генерала царской армии Родионова (жили они по улице Пирогова) и Борис Альбертович, брат Александра, — офицер царской службы. В Тифлисе существовала большая колония обрусевших немцев… Потому молодая чета Зальцманов, уехав из Петербурга в 1917 году, и перебралась в Тбилиси, где основала танцевальную и музыкальную школу по особой методике ритма.
В «Школе ритма» поначалу занимались две возрастные группы: младшая и старшая. Младшая группа — для детей от семи до четырнадцати лет, старшая — старше четырнадцати. Занимались три раза в неделю: практический курс и теоретический, состоявший из бесед на развивающие темы. Мы учились выражать чувства не только словами, но и жестикуляцией, в определенном ритме музицировать… В старшей группе самой взрослой оказалась я, но Жанна посоветовала не обращать на это внимание. Отношения у нас складывались легко и были скорее товарищескими. Я ее понимала с полуслова, она меня считала одаренной… Как-то после занятий, прогуливаясь в Александровском садике, своим звучным бархатным голосом с выраженным французским акцентом она сказала: «Ты знаешь, я могу предложить тебе сотрудничество. У нас появилась новая младшая группа, нужна еще одна преподавательница. Думаю, тебе пора начинать. Мне нужна помощница, в совершенстве владеющая русской речью». Утвердительная форма предложения прозвучала безальтернативно: я поняла, что сама судьба меня ведет… И уже через полгода после начала своих занятий у Зальцман, в школу я спешила уже на работу…
Гурджиев
Все изменилось, когда в жизни Жанны Зальцман появился Георгий Иванович Гурджиев. Это был 1919-й год… Композитор Фома Гартман, преподававший в музыкальном училище и знавший его еще по Петербургу, организовал им встречу.
Георгий Иванович, застигнутый революцией в Ессентуках, вместе со своей группой перебрался в Тифлис. Об этом писала газета «Кавказ»: «Научная экспедиция во главе с востоковедом Гурджиевым Г.И. совершила пеший переход из Минеральных Вод в Тифлис в поисках долменов». Долмены — это камни-документы с древними историческими надписями. В число участников этой экспедиции входили, как помнится, Фома Александрович Гартман c женой — Ольгой Аркадьевной, урожденной Шумахер, доктор Леонид Робертович Шернваль, бывший владелец собственной лечебницы в Петрограде, и его жена — Елизавета Григорьевна. В Тифлисе они составили костяк нового института, который возглавил Гурджиев. «Институт гармонического развития» расположился на Николаевской улице. Там часто стала бывать Жанна.
Как-то после занятий в школе она между прочим предложила: «Сегодня собираюсь в очень интересное место. Не хочешь составить компанию?» Я легко согласилась…
Гурджиев на сцене небольшого зала сидел на низеньком стуле и в свободной, непринужденной манере читал лекцию небольшой аудитории. Я не запомнила тему — была полностью поглощена его обликом: ощущала легкую дрожь в теле, словно меня подключили к розетке с током… Человек невероятной энергетики, ума и знания обезоруживал с первых произнесенных слов: бархат голоса, монотонный ритм жестикуляций, животрепещущие темы, которые поднимал в открытом обсуждении, и, наконец, невероятные проницательные глаза… «Родился в Александрополе, в греко-армянской семье. Мать — из рода Тавризовых-Багратуни, отец — Иван Иванович Гурджиев, способствовал духовному становлению своим примером». Вот, пожалуй, то немногое, что сообщал о себе, когда представлялся слушателям. И куда более словоохотливым становился, переходя к лекции: воспоминания о встречах с учителями, интересными проводниками, о духовных изысканиях, открытиях в продолжительных экспедициях в сакральные места Востока… Не знаю, был ли тогда он в курсе теории ритма Жак-Далькроза… Но он владел абсолютным знанием, основанным на различных интерпретациях и теориях.
Надо признать, идея Института имела резонанс среди врачей, психологов и философов, да и простых заинтересованных слушателей. Жизнь в городе с каждым днем становилась беспокойнее — волна революции накатывала на Тифлис, и для многих в период потрясений особо актуальными становятся подобные духовные беседы-лекции. В то же время идеи Института повисали в воздухе: из-за тревожной нестабильности слушателям не всегда удавалось посещать занятия. В результате школа Гармонического развития в Тифлисе просуществовала до весны 1920 года, и с обострением политической ситуации Георгий Иванович решил перебраться со своей группой в Константинополь. Тогда мне казалось, что дороги наши больше не пересекутся… Однако по невероятному совпадению Даниела Александровича назначили торговым представителем Армянской ССР в Турции, и в Константинополь мы попали почти одновременно с группой Гурджиева, который незамедлительно приступил к созданию своего Института в Стамбуле.
Константинополь
Жизнь в Константинополе была бурной… Только на первый взгляд праздность и восточный базар застили глаза. Повсюду ощущалась послевоенная горечь, подозрительность по отношению к эмигрантам. Мы были представителями страны Советов, которая находилась в дипломатической изоляции, наши дореволюционные документы не имели силы, а новые паспорта представляли собой временные удостоверения личности, выданные в мэрии Тифлиса. В недрах НКВД еще не была создана система учета населения, и в обороте крутились в основном так называемые трудовые книжки, выдаваемые по месту работы профкомами: так советской властью вводились меры против тунеядства.
Днем Даниел Александрович был занят встречами, торговыми операциями и неотложными делами по оформлению и организации перевозок гуманитарной помощи и продовольствия для бедствующей Армении. А по вечерам в гостиницу «Кадивель», где мы остановились, стекались армяне со всего света, которые жаждали узнать о положении дел в республике из первых уст.
Почти ежедневные встречи с прессой, армянской общественностью в Константинополе носили подготовительный характер к предстоящему визиту председателя Комитета помощи Армении[5], писателя Ованеса Туманяна, на которого была возложена непростая миссия объединения усилий армянской нации по спасению молодой республики… Положение усугублялось не только последствиями мировой войны, геноцида армянского народа в Османской Турции, но и последствиями гражданской войны. Необходимость объединения усилий благотворительных организаций, интеллектуальных и общественных сил западного и восточного армянства была очевидна, — на повестке дня стояло само существование народа: в Армении царили голод, разруха, нищета. Помимо подготовительной работы к предстоящей поездке с Туманяном в Полис, Даниелу Александровичу как представителю Международного Красного Креста надлежало заниматься и спасением культурного наследия, и переправкой архивов, и поисковой работой по выяснению судеб пропавших без вести людей… Невозможно описать степень его занятости и напряженность работы в тот период…
Я же… в свободное время вращалась в русской эмигрантской среде (Константинополь стал убежищем для многих) или же посещала занятия Гурджиева, пока тот не принял решение перебраться с группой в Париж…
После их отъезда, спасаясь от хандры и навязчивых мыслей, я бродила по улочкам центральной части города. Удивительно! Константинополь покорил мое сердце… Он не отпускал меня своими голосами и запахами. Я говорю не о базарных зазывалах или песнопениях муэдзинов, а прежде всего о том, что не сразу бросается в глаза… Ускользающая реальность Византии кровоточила в моем сердце: мне казалось, что в Храме Святой Софии, ставшей главной мечетью города, плачут стены… А ужасающие сводки о судьбах истребленных армян и масштабах трагедии в восточной части страны обострили во мне новую навязчивость — поиски среди детей-беспризорников «своего» ребенка…
Конечно, Даниел Александрович замечал изменения в моем настроении, часто критиковал зависимость от учения Гурджиева, но вместе бывали мы не так уж и часто. По завершении каждой крупной торговой сделки ему необходимо было на месяц отправляться в Тифлис, намечались командировки в Берлин, в другие места. Муж считал, что Париж может стать нашим «промежуточным домом», — тем местом, где я смогу пережидать его многочисленные разъезды. Французскую визу я получила буквально в два дня с помощью Жанны, у которой оказались крепкие связи в парижской полиции.
Из центрального порта в направлении Европы на больших и малых пароходах отправлялись от берегов Босфора в Средиземное море тяжелые камни — печаль, горечь, слезы старого мира. Вскоре на одном из этих кораблей вместе с группой русских эмигрантов отчалила и я…
Париж
Париж… Суетливый, праздный, богемный, буржуазный, сердечный и прагматичный… Город, живший во мне задолго до знакомства с ним, с самого детства, вместе с уроками французского языка; город, который на слуху и которым пичкала меня матушка, с модницами, фланировавшими по Тифлису, старательно выговаривая pardon, madam, monsieur. Но если Тифлис всегда был поделен на «европейскую» и «азиатскую» части, на «Париж» (Головинский проспект, Воронцовская площадь) и «Персию» (районы Авлабар и Мейдан), на «старый» и «новый» город, а сама архитектура, соединенная, а точнее, разделенная плавным течением Куры, олицетворяла собой это соединение, то в случае Парижа не было ни «Востока», ни «Центра европейской культуры». И если поначалу ностальгия по знакомому колориту вызывала тоску, то со временем я стала ловить себя на новом чувстве познания незнакомого, невиданного. Париж был другим… Не из моего детства!
…Распускающиеся каштаны вдоль центральных улиц по утрам, с пробуждением солнца, окутывали город цветами и ароматами, а по вечерам — кричали зазывающими огнями роскошные магазины и крохотные магазинчики моды, ювелирные и живописные галереи. Ну, а богема — воробьиная стая, облюбовавшая бульвары, праздная и в то же время кипящая энергией, гармонично сливалась с атмосферой города. Триумфальная арка, Елисейские поля, Эйфелева башня — символы вдохновения, а Собор Парижской Богоматери, Нотр Дам-де-Пари, площадь Бастилии и Монмартр — живые миражи. Да. Город-сон!.. Булонский и Версальский Сады, Лувр и, наконец, тихая Сена и архитектурные рельефы на противоположном ее берегу… Река распласталась по горизонту, одновременно сливаясь с городом… Что есть Париж без Сены и ее мостов?!.. Город обволакивал собой, проникал вездесущим дыханием красоты в кровь каждого, кто открывал ему свое сердце… Пожалуй, да! Париж — для открытых людей! Он для сумасшедших идей и для сумасшедших людей! Потому в двадцатые годы сюда стекались люди со всех концов Европы и мира, и Гурджиев не был исключением…
…Но для открытия Института ему нужны были средства, на поиски которых он ринулся в Берлин. Оказавшись на квартире в Париже, которую мне рекомендовала Жанна, я застала записку. В ней она уведомляла, что находится с Учителем в Берлине и звала меня присоединиться: там Гурджиев пытался открыть свою школу «Института Гармонического Развития».
Через месяц Даниела Александровича командировали в Германию, поэтому получилось выехать и мне… Помимо Берлина, мы давали уроки и в Дрездене, хотя дела в школе шли как-то вяло… В свободное время мы с Жанной часто посещали курсы Берлица, где преподавались испанский и английский языки по методике ускоренного обучения, а вечерами прогуливались по Altstadt (старому городу). Однажды на Бебельплац мы решили заглянуть в Собор Святой Ядвиги… Это центральный храм города — место пребывания архиепископа Берлина. Зал был практически пустым, после вечерней службы приглушено было общее освещение. Мы решили отогреться в тишине… Как вдруг «небеса разверзлись» — откуда-то с высоты обрушилось звукопадение мощных аккордов. Подобно водопаду зазвучал старый орган… Toccato D minor Иоганна Баха… Кто-то наверху, в невидимой нами части зала, упражнялся в пассажах… И все становилось предчувствием…
А Гурджиев тем временем через семью Дорн, с которой свела его Жанна, знавшая ее в свою бытность ученицей Жак-Далькроза, всячески искал финансовую поддержку. Но, к сожалению, все усилия оказались тщетными: идея создания Института в очередной раз потерпела крах, и через несколько месяцев он отправился в Лондон, а нам — велел возвращаться в Париж и ждать его.
Форбс Адам
Поездка Гурджиева в Лондон оказалась удачной: в августе двадцать второго года он вернулся в Париж с крупной суммой и снял три этажа (четырнадцать комнат и большой зал) по адресуМикеланджело, 80 для новой школы. Вскоре в Париж прибыла большая группа из Англии, и мы приступили к занятиям. Но Гурджиеву было тесно в Париже, или, как он говорил, «город мешает вибрациями праздности и суеты», и потому через полгода он решил перевести школу в предместье Фонтенбло Авон Приоре-де-бас-Леж: купил за миллион франков большое имение с живностью, огородом, прилегающим лесом и инвентарем. Субсидировали школу в Фонтенбло-Авон, по словам жены Успенского, некая англичанка Пейдж и ее пасынок Томсoн. В Фонтенбло переехала и вся группа англичан.
Среди учеников оказался тот самый Адам Форбс, из-за которого в НКВД потом было много вопросов… Неприметный низкорослый мужчина, мелкие глаза с каким-то прищуром. Поначалу казалось, что такова особенность его глаз, но потом выяснилось — плохое зрение. Он считал, что очки ему не подходят, потому что делают слишком заметным, а он предпочитал оставаться в тени… Была какая-то нервозность в его скрученной осанке, хотя одевался он всегда опрятно: аккуратен, подтянут… Поскольку в школе ученики сами выбирали себе наставника по «движениям», Форбс попросил Гурджиева, чтобы гимнастику ему преподавала я. Работа моя заключалась в передаче ученикам гимнастической системы Гурджиева. Гурджиев называл преподавателей в Институте «научными сотрудниками». Я согласилась на уроки и не придала значения слухам по поводу его личности: якобы Адам являлся агентом английской политической службы Secret Intelligence Service. Откуда могла появиться такая информация, когда само слово «политика» по указанию Учителя должно было оставаться за пределами школы?.. Адам оказался на редкость прилежным учеником: приезжал в Авон периодически, жил по два месяца, уезжал, возвращался… Легок в общении, близок со всеми без исключения англичанами в школе, особенно с докторами Янгом и Николом, с Пейджем и ее пасынком Томсоном, с Успенскими и с Ольгой Аркадьевной Гартман…
С сентября 1922 по май 1923 года я жила в Фонтенбло Авон: работала с учениками.
Жизнь в Институте
Институт Гурджиева представлял собой закрытый пансион для взрослых; русских насчитывалось двадцать пять-тридцать человек и примерно столько же гостей: англичан, французов, американцев, немцев. Особого общения между учениками не наблюдалось из-за языкового барьера, да и завязано все было на Гурджиеве. Среди русских было много его последователей, присоединившихся еще в Константинополе: Пётр Демьянович Успенский — математик, имевший связи в Лондоне; Нина Владимировна Лаврова — из Тбилиси, ученица Жанны Зальцман, жена бывшего офицера царской службы Валентина Меркурова; Александр Яковлевич Рахмилевич — в прошлом присяжный поверенный, один из членов научной экспедиции в Ессентуках; знакомый Успенского Борис Ферапонтов — секретарь, переводчик; Татьяна Лутковская — уроженка Петербурга, бывшая ученица Жанны; некто Киселёв — доктор по специальности, из Харькова; знакомая Успенского Евдокия Бернардт — из Финляндии и многие другие. Костяком школы оставались чета Гартманов и чета Зальцманов, которые принимали гостей, распределяли по комнатам, давали первые распоряжения, пока к ним не подключался Гурджиев, который помимо групповых лекций и танцев вел индивидуальное обучение.
Жизнь в Фонтенбло подразумевала работу, физическую и ментальную. В этом состояла так называемая Гурджиевская доктрина «сознательного труда и намеренного страдания». Физическая работа состояла из обязанностей каждого ученика по уборке в комнатах, на кухне, в саду, на каменоломне, в строительстве бани. Ментальная работа — это установки, которые задавал Учитель, и которые надлежало прорабатывать для внутреннего высвобождения. Гурджиев объяснял свой метод тем, что знаний и так предостаточно у каждого ищущего, но они остаются всего лишь теорией, и понимаются только умом, если не прочувствованы сердцем и телом. У большинства людей бодрствует ум, но они закрыты для новых идей. Разбудив тело, человек может пробудить чувства: так он постигает свое бытие. А поскольку тело невежественно и лениво, необходимо научить его работать. Только через это можно стать его хозяином, обрести власть над чувствами.
Пансион в Авоне состоял прежде всего из самого Дома (отдельного строения), где мы жили и занимались ритмикой и танцами, проводились лекции и беседы. На территории был сад с прудами… Большое отдохновение — приходить сюда и наблюдать за белыми лебедями, плавающими между розово-желтыми цветками лилий. Птицы мерно перемещались, аккуратно огибая островки округлых листьев. Неспешный умиротворяющий ритм завораживал своей грациозностью и первозданной чистотой. В свободные часы здесь я уединялась для бесед с моим будущим мальчиком… За садом начиналась длинная аллея со скамейками, заканчивалась она еще одним прудом. Там же находилась каменоломня, и уже в лесу — лесопилка, где работали мужчины. В большом хозяйстве имелась и живность: коровы, свиньи, куры.
Все ученики делились на две большие группы: общая группа и специальная.
Специальная группа состояла в основном из русских, была предназначена для общественных выступлений. В этот класс зачислили и меня…
Общая группа могла изучать любые упражнения, но не принимала участия в специальном обучении, которое требовало опыта и «продвинутости», как обозначал это Учитель. Гурджиеву — человеку незаурядных способностей, в музицировании помогал композитор Гартман: обозначив ритм, напев мелодию, которую хотел бы развить, Гурджиев возлагал дальнейшую работу на Гартмана, в руках которого тема получала законченность. А затем начиналось самое интересное — архитектура танца: мы выстраивались в шеренгу, и Гурджиев фиксировал положение тела, жесты и указывал движения. Он обходил всех, ставил каждого ученика в нужную позу, показывал траекторию перемещения по залу, задавал ритм. Общая группа в это время наблюдала… Когда всё соединялось — музыка, ритм, движения, — мы представляли театрально-психологическое действо, которое, высвобождая внутреннюю энергию, сублимировалось в коллективное таинство творения. Кстати, новичков в группе Гурджиев любил развлекать упражнением «Стоп!»: надлежало замереть по команде на несколько секунд — пять, десять или больше. Упражнение было полезно, как утверждал Учитель, для укрепления осознания текущего момента.
Занятия в школе начинались во второй половине дня, а в первой — ученики выполняли свои обязанности. Порядки на территории Института были строгими, отлучаться без разрешения не позволялось, писать письма, поддерживая связь с внешним миром — тоже… О нарушениях дежурный был обязан докладывать Учителю. По субботам Гурджиев устраивал приемы: на них он искал новых учеников, и потому двери Института были открыты… Посетители, число которых достигало иногда пятидесяти, угощались едой и напитками, им показывали зал, условия жизни, — это все производило огромное впечатление. Среди гостей Института часто бывали мэр Фонтенбло Авон Леру, нотариус Мари, прокурор Франсуа, хирург Матри, пайщик парфюмерной компании «Оригон» Бянемэ, знакомый с мадам Гартман фельетонист Пружан и многие другие.
Во время допроса в НКВД следователь окрестил наш Институт «домом терпимости», где по субботам устраивались попойки… Так и записал в моем деле… Он не понимал истинную причину, по которой люди собирались вокруг Гурджиева…
В Авоне я оставалась до мая двадцать третьего года, а потом замаячила поездка в СССР, поскольку Даниела Александровича назначили на новую должность — министром юстиции. Но для меня прежде всего это была возможность повидать своих близких: сестер, брата и, конечно же, отца, который перенес сердечный удар…
Гурджиев, узнав о моем намерении ехать в Советский Союз, поручил по возвращении во Францию прихватить с собой из Тбилиси его семью: мать, сестру Софью Ивановну, ее мужа Георгия Львовича Капанадзе и двух своих детей. Для семьи он передал небольшую посылку с бельем.
В декабре двадцать третьего года он нас встречал. Гурджиев был растроган встречей с близкими… Там же, в порту, куда причалил пароход из Батуми, незамедлительно мне объявил, что через два дня в помещении Тhéâtre des Champs-Ėlysées на проспекте Монтень состоятся четыре открытых выступления Института, что мне нужно репетировать, возвращаться к делам. В этих выступлениях принимал участие и Адам Форбс…
Выступления оказались на редкость удачными. Париж гремел слухами о загадочном мистике, газеты трезвонили о «новом пути и его Учителе». Гурджиев был доволен… Наконец-то он почувствовал почву под ногами и готов был покорять новые вершины. Возможно, именно тогда у него появилось намерение поехать с выступлениями в Америку. И уже пятого января двадцать четвертого года на огромном теплоходе Olympic мы отчалили в направлении еще непокоренного Нью-Йорка… Поскольку въезд советских граждан в Америку был связан с трудностями из-за отсутствия паспортной системы в стране, и не было нормальных удостоверений личности, которые внушали бы доверие при пересечении границ, я обратилась в дашнакское представительство в Париже и получила временный дашнакский паспорт…
Америка!
О Америка! Изнурительная дорога не убила интерес к новой земле: безбрежный океан ошеломлял мощью и первозданностью, изматывал переменами настроения, постоянной качкой и, казалось, сама устойчивость вытеснена вселенским движением… И потому появившаяся по линии горизонта земля явилась надеждой, обещая стать пристанищем, спасением…
…Сквозь слои туманного полотна явились огромные небоскребы — застывшие айсберги, являющие собой ужасающую красоту Нью-Йорка — символа деловой Америки. Выраженный ритм, устойчивая динамика, броская свобода явились в облике и образе жизни американцев, которых Гурджиев окрестил «машинами» в соответствии со своей теорией «о трех «машинах», или трех центрах: интеллектуального, моторного и эмоционального. Если у обычного человека все центры работают несогласованно, то у американцев он усматривал развитую моторику.
Современный человек, по словам Учителя, «механичен», функционирует согласно определенным правилам и управляется внешними влияниями. Изучение правил и исследование этой «механики» в себе помогает выйти за пределы собственных возможностей, сделать первый шаг на пути от человека механичного к осознанному. Упражнения, гимнастика Гурджиева — по сути, возможность увидеть наши обусловленности, а практики, называемые простым и понятным словом «работа», — помогают развить внимание совершенно нового типа, включающего одновременно тело, сердце и ум. Правильное и точное выполнение движений позволяет энергии течь свободно: тело человека открывается для нового звучания, становится живым и наполненным.
Тогда я не знала, зачем Гурджиеву нужна была поездка в Америку. Зачем было подвергать себя и группу испытаниям. Лишь позже я поняла: он ехал к американцам с миссией: в течение полугода он проводил публичные лекции и представления, на которые приходила городская элита, а в самом Нью-Йорке, помимо обычных гимнастических занятий, вел группу слушателей, подобранную редактором газеты «Нью Эйдж» Альфредом Ричардом Оражем. «Русские» же ученики (чета Гартманов, Шернваль, Борис Ферапонтов и я в том числе), приехавшие с ним, привлекались в основном для танцевальных выступлений в зале «Лезли-Холл» на 72-ой улице. Нью-йоркская пресса, как в свое время и парижская, не обошла вниманием наши выступления: газеты пестрили зазывающими названиями, броскими фотографиями, на одной из которых была запечатлена и я: в центре круга, как жрица огня, олицетворявшего сердце, вокруг которого раскачивались в заданной амплитуде верные адепты… Завораживающее зрелище на зрителей оказало неизгладимое впечатление. Зал долго рукоплескал… В чем была загадка успеха?
Танцы Гурджиева были сконструированы из особых движений… Я уже говорила: существует взаимосвязь между положением тела человека и его эмоционально-психическим состоянием: каждое положение тела в жизни соответствует переживаниям и мыслям, перемена эмоций неизбежно порождает изменение мыслительного процесса и позы, а смена мыслей высвобождает новый поток эмоциональной энергии, в результате чего естественным образом меняется и сама поза. Чтобы изменить образ мыслей и общую направленность чувств, как говорил Учитель, человек должен сначала изменить позу и движения тела; и существует обратная связь — без изменения мыслительных и эмоциональных стереотипов невозможно освоить новые двигательные позы. Нельзя изменить одно, не изменив другое.
Надо понимать, что движения Гурджиева в танцах, выработанная им практика развития осознанности уходят корнями в древние традиции (элементы армянских, греческих национальных танцев, круговращения из суфизма и т.д.), что представляют собой средство как раз для объединения разума и чувств с движениями тела в совместном проявлении. Издревле сакральные танцы включали специальные упражнения на развитие объемного внимания — представляли законченный рисунок некоего сакрального действия, олицетворяя определенный космический закон, являясь своего рода неким ритуалом. Потому через приобщение к таинству во время этих движений мы приходили к глубокому ощущению пустоты и наполненности одновременно, а с другой стороны — сами становились передатчиками тонких энергий, каналами, через которые эти энергии свободно протекали. И зрительный зал не мог не ощущать и не быть свидетелем этого круговорота.
…В тот вечер во время выступления я ощущала себя на пике эмоциональной, физической и духовной формы, словно сама божественная высокая частота заякорилась в клетках моего тела…
В Нью-Йорке, надо признать, мы вели довольно замкнутый образ жизни, ведь нужно было беречь энергию и вдохновение для выступлений. К тому же нам не разрешалось принимать приглашения куда-либо, общаться, давать интервью, а также — рассказывать об Учителе… Не знаю, зачем нужна была Гурджиеву такая конспирация, но существовала установка уклоняться от ответов на расспросы… В свободные от выступлений часы ничего не оставалось делать, как лицезреть город из окон гостиничного номера или слоняться по тесным улицам, растворяясь в потоке людской массы и автомобильного разнообразия. Так продолжалось до тех пор, пока Учитель не окончил курс своих лекций и выступлений. Затем большую часть «русских» он отправил обратно в Фонтенбло Авон, оставив меня (я была с Даниелом Александровичем, который так же находился в Нью-Йорке по делам Торгпредства СССР), Бориса Ферапонтова и еще нескольких человек. Мы ему нужны были для новой школы гимнастики, которую Гурджиев открыл в Нью-Йорке на улице Мелисон. Сам Учитель принимал у себя много людей или же бывал в гостях у городской элиты вместе с Альфредом Оражем и Борисом Ферапонтовым, бывшими ему переводчиками. Через месяц после открытия школы гимнастики Гурджиев и Ферапонтов уехали, я же — оставалась в городе и продолжала занятия, вплоть до отъезда в июне двадцать четвертого года, когда мужа откомандировали в Париж.
Беременность
Дела Гурджиева шли хорошо. Он был на пике своего успеха: учеников много, среди них — такие, кто в своем продвижении его вдохновляли; они мечтали о собственных школах по методике Учителя. Но в июле двадцать четвертого года случилось непредвиденное: Гурджиев попал в автомобильную катастрофу… Последствия оказались довольно тяжелыми: помимо многочисленных ушибов, он получил серьезное сотрясение мозга. Учитель как-то сник и ушел в себя, а спустя некоторое время объявил, что собирается закрыть Институт и предложил всем сотрудникам, за исключением четы Гартман, покинуть Дом. Для многих это решение оказалось неожиданным…
Я тогда находилась с мужем в Константинополе. На этот раз мы жили в здании советского консульства. Жизнь была размеренной, общение однообразным (в основном — с женами сотрудников диппредставительства). По возможности я старалась помогать мужу, в том числе в делах Международного Красного Креста; организация встреч, архивные поиски, сведения о беженцах — стали каждодневной рутиной, потому громом средь ясного неба стало появление жены (я не запомнила ее имени) известного уже «агента Secret Intelligence Service» Адама Форбса. Она как-то посещала занятие в Фонтенбло-Авон, но позже я ее не видела. Нашла она меня через учеников Гурджиева в Париже. По ее словам, Адам Форбс тоже был в Константинополе — советником в английском консульстве. Я тогда этому не придала значения. И каково же было удивление, когда на приеме у советского генконсула Владимира Петровича Потёмкина увиделась с Адамом Форбсом… Это собрание, куда были приглашены сотрудники различных международных организаций и диппредставительств, устраивалось для привлечения средств молодой советской страны. Кстати, на этом приеме особенно запомнилась известная английская писательница и журналистка Шеридан Клэр.
Адам не отходил от меня весь вечер, как от старой знакомой… Беседовали мы на разные темы, вспоминали Учителя, его Институт, говорили о константинопольских дервишах: он настоятельно советовал посмотреть их танцы. Как бы мимоходом он пригласил в английское консульство, я отказалась и предложила встретиться неподалеку от советского диппредставительства в русском ресторане «Георгий Карпыч»: как-то к месту вспомнила слова Даниела Александровича о том, чтобы была осторожна… Кстати, они с Форбсом на том приеме и познакомились… Видимо, мужу он не понравился, и на встречу, которую мне назначил Адам, Даниел меня сопроводил. «Что у тебя общего с этим человеком? Почему бы тебе не отказаться?» — спрашивал он. Я ответила, что, возможно, он скучает по атмосфере в школе и ему хочется пообщаться с человеком, близким по духу и интересам.
Вскоре мы узнали, что Адам Форбс в своем кабинете английского консульства застрелился…
Это был 1925-й год…
От Гурджиева долгое время не было никаких вестей. И вдруг он телеграфирует, чтобы я ехала в Фонтенбло-Авон, поскольку пишет книгу и ему нужен секретарь-редактор. Книга оказалась довольно большой, потому, пока муж был занят своими делами, я, с его позволения, периодически отлучалась — ездила заниматься рукописью под названием «Объективно-беспристрастная критика жизни людей». Так продолжалось почти год, пока летом по вызову зампреда СНК ЗСФСР Лукашина мы не выехали в Берлин. Даниел Александрович участвовал в обсуждении какого-то политического вопроса, о котором я понятия не имела, но о котором было много вопросов в НКВД в тридцать седьмом году…
Из Берлина я заехала к Гурджиеву: на этот раз у меня была хорошая новость: долгожданная беременность! Мне хотелось выразить ему благодарность: казалось, что Учитель всегда помогал, был сопричастен своей энергией, вниманием. Гурджиев утвердительно качал головой, повторяя, что все — абсолютно моя заслуга, мой труд и победа над прежней «проекцией» себя!.. А под конец разговора он, как бы между прочим, предупредил, что меня ждут большие испытания… Конечно, я не придала значения его словам! Мне не хотелось омрачать светлый день никакими сомнениями.
А Даниел Александрович был тронут до глубины души долгожданной новостью, горд и счастлив: был уверен, что родится мальчик — продолжатель рода — и уже подбирал для малыша имя… Это был конец двадцать шестого, а в мае двадцать седьмого года в Париже у нас родился Серёженька!
Гурджиев оказался прав: Серёженька родился слабеньким и болезненным, и теперь уже все мое внимание было поглощено заботой о его здоровье. Пока муж мотался из Берлина в Брюссель, из Парижа в Лондон, я позволяла себе редкие поездки к Учителю за консультациями… Так продолжалось до августа двадцать девятого года.
Последнее напутствие
В конце двадцать девятого года снова замаячила поездка в СССР. Истекал срок документа, удостоверяющего мою личность. На этот раз я собиралась в Ереван, к брату. По настоянию Даниела Александровича я должна была оформить ереванскую регистрацию. К тому времени Серёженьке было больше двух, я собиралась показать его близким. Даниел Александрович тоже надеялся на эту поездку, точнее, на новую работу в Армении: долгие скитания по Европе определенно сказывались на его здоровье, но… На этот раз ему пришлось выехать в Грецию… В СССР я поехала с ребенком одна.
В Греции Даниел Александрович, помимо работы в Наркомвнешторге, продолжал заниматься вопросами Международного Красного Креста: налаживал репатриацию «трудящихся» армян, желающих вернуться в Советскую Армению. Осуществлял он эту работу под наблюдением НКВД… И, конечно, Даниел Александрович был горд, что Советская Армения становилась домом для многих отчаявшихся…
Ну а я — прожив в Ереване более полугода, решила заехать к Жанне Зальцман в Эвиань (ул. Клермон, дом 5). Она пригласила погостить с Серёженькой у матери, к которой она перебралась после закрытия Гурджиевым Института. В Эвиане до конца лета тридцать пятого года я могла спокойно отлучаться в Женеву к докторам лечить ребенка: болезнь костей и суставов требовала специальных процедур, а минеральные воды — оздоровительное средство против инфекций. Да и Даниелу Александровичу было так спокойней за меня и ребенка.
С Жанной мы еще более сблизились, словно скрепились родственными узами… Кто мог знать, что это время безвозвратно уйдет, и встреча окажется последней?
Часто с утра, пока ребенок спал, за завтраком мы предавались размышлениям о школе, личности Гурджиева, о занятиях в Институте. Жанна остро переживала разлуку с Учителем. «Ты знаешь, меня иногда не покидает ощущение, что Георгий Иванович нас тогда специально оттолкнул… После аварии он стал очень мнительным. Ему казалось, что везде за ним следят, шпионят… Да и смерть Адама Форбса затем как бы стала тому подтверждением. Он понял, что многих его учеников интересовало не его учение, а знание, что есть власть, возможность манипуляции, или же привлекало окружение, которым оброс Институт: ведь нас посещала весьма респектабельная публика». На это я ей тогда ничего не ответила…
Только к осени тридцать пятого нашей семье удалось воссоединиться: я выехала к Даниелу Александровичу в Париж, куда он был снова направлен. Оставались мы в Париже примерно до конца июня тридцать шестого года, пока муж сдавал дела своему преемнику, после чего получили разрешение возвратиться домой, в СССР.
Незадолго до нашего отъезда из Франции в кафе «Де-ля-пэ» мне удалось увидеться с Георгием Ивановичем. Он снова перебрался в Париж. В нашу последнюю встречу долго рассказывал о планах, новых поездках в Америку, вспоминал берлинскую школу, учеников… Как вдруг, резко изменив тон, смотря куда-то глубоко своим проницательным взглядом, Гурджиев отчеканил: «На будущее помни, моя дорогая, о собственном пути и свободе от Учителя». Меня удивили его слова… Я переспросила, почему речь идет о «свободе от Учителя»? Внутри словно что-то оборвалось, настигло неприятное предчувствие… Он ответил, что такова жизнь, и я — «на пороге нового цикла: продвижение пойдет в ускоренном режиме, и тебя ждут большие подвиги».
Освобождение
На этом рассказ Елизаветы закончился. Епифанов, как обычно, стоя у окна, затягивался самокруткой и смотрел на отражение огонька в стекле. Он понимал, что заключенной осталось немного, что, возможно, сегодня — их последний разговор. Понимала это и Елизавета. Она уже несколько дней отхаркивалась кровью, держалась высокая температура… Но, удивительное дело, — спину держала по-прежнему ровно…
— Сегодня мне приснился сон, — сказала она тихо своим грудным голосом, боясь приступов кашля.
— Что за сон? — поспешил Епифанов, понимая, каких усилий ей стоит говорить.
— Мне приснилось продолжение того сна…
— Какого? — переспросил начальник.
— Помните детский сон, когда мне снилась женщина в шляпе?.. Непонятные люди сдирают с ее головы шляпу вместе с волосами, и она остается перед зеркалом абсолютно лысая. Так вот, мне приснилось продолжение… Этой женщиной — была я: сидела перед зеркалом лысая, плакала. Ко мне подошел Даниел Александрович, сказал, что ждет по адресу, которого, я понимаю, не существует ни в одном из городов, где мы с ним жили. Сказал, что скучает, чтобы я была умницей, не отвлекалась на посторонних людей… Потом появился Георгий Иванович и заявил, что я, наконец, вернула себе шляпу, и волосы у меня на редкость красивые… Я посмотрела на себя в зеркало: передо мной сидела молодая, красивая женщина с распущенными длинными волосами…
— Что это значит?
— Мне сегодня утром полегчало, — как бы обнадеживая, сказала Елизавета. Воспаленные глаза с призрачным потусторонним блеском выделялись на ее исхудавшем лице. Взгляд — прямой — проникал в самое сердце. Возможно, потому Епифанов сегодня как никогда осознавал незаурядность этой женщины, которая вопреки физической слабости демонстрировала редкую собранность и цельность, что никак не вписывалось, по его мнению, в ту самую теорию «единства духа, тела, эмоций», которую проповедовал ее Учитель. Да и сама Елизавета ощущала в себе силу иного порядка, которую обозначила бы одним словом — любовь! Сегодня она ощущала переполненность и благодарность в сердце: к сыну, мужу, делу, стране, Учителю и жизни и осознавала, что прожила интересную жизнь, и испытания давались ей по силам… Единственно, над чем она впервые задумалась, — теория Учителя показалась ей искусственной по сравнению с ее личным опытом, оторванной от неподдельной жизни, устоять пред испытаниями которой есть настоящий подвиг… Впервые за многие годы она отчетливо осознала: ей больше не нужен Учитель — у ее души есть свой собственный опыт… И хотя тело совсем ей не повиновалось, она понимала, что это — единственное, на чем можно поставить крест и обрести, наконец, свободу…
— Я, единственное, что не понял, — зачем вы вернулись с мужем из заграницы? — почти полушепотом, наклонившись к заключенной, спросил начальник Унжинского исправительно-трудового лагеря НКВД Сергей Викторович Епифанов.
— Мы закончили свою работу за границей, и нам, наконец, позволили вернуться домой… — просто сказала Елизавета. Выдержав паузу, как бы между прочим добавила: — Устали от скитаний, чужого языка, да и сын подрастал. У него должна была быть Родина.
* * *
И это только часть,
это только сны,
где руки тянутся к птицам,
птицы тянутся к рукам…
Небо соединяет нас!
Каждый раз вздрагиваю при мысли,
что разучилась летать:
возможно,
перебили крылья
в последнюю войну?
Каждый раз умираю,
когда, наконец,
взлетаю…
* * *
у глаз твоих — руки солнца –
отогреют дрогнувшее сердце:
душа обретает тело
по эту сторону
у рук твоих — глаза неба –
узрят жаб на дне ямы:
душа покидает тело
по ту сторону
хрустальный перезвон
по ту и эту стороны
солнца,
небес…
* * *
руки — реки переплелись
кровеносные сосуды, капилляры –
нас венчали на самом дне
ночь была долгой…
руки — реки переплелись
капельки росы, слезинки –
венчали на седьмом небе…
в сердце сцепились —
не расцепили…
нас забыли на земле
помнят — на дне и небе
III. Дануш
Горы моего детства по-прежнему смотрят друг на друга…
Разговор
Все казалось странным… Каждое утро в нашей съемной квартире на Кочубеевской, дом 20, я просыпался от знакомого размеренного бубнежа, доносившегося из соседней комнаты. Дверь в гостиную плотно закрыта, но неведомые акустические пути старого строения доносили, как матушка с отцом за чаепитием обсуждали утреннюю прессу. Их голоса переплетались, сливались в негромкое звучание — родное звучание: сухая газетная заметка обрастала эмоциями, переживаниями настоящего, и доводы матушки уравновешивались трезвой рассудительностью отца. Все это соединялось в моих ушах, голове, сердце, душе… 29 января 1890 года. Мне восемь лет. Отец своим звучным низким голосом зачитывает статью из газеты «Кавказ».
«В сообщениях Русского телеграфного агентства (РТА) от двадцать пятого и двадцать шестого января говорится о неопубликованном в «Имперском указателе» приказе императора Вильгельма Второго князю Бисмарку, в котором повелевается германским представителям во Франции, Англии, Бельгии и Швейцарии осведомиться у правительств этих стран, согласны ли они вступить в переговоры по вопросу о содействии проявившимся в последнее время нуждам рабочих… «Всуе законы писати, когда их не исполняти», — фраза Петра Великого, ставшая русской пословицей. В силу этой аксиомы международный конгресс для выработки международных правил руководства в домашних делах каждого государства представляется нам колоссальною утопией, которая может увлекать кабинетных мыслителей и самообольщенных мечтателей, верующих, что благосостояние целого народа и всего рода человеческого может совершиться разом и везде одинаково, если подыскать подходящую формулу. Но практические люди хорошо знают, что человеческая мудрость, выразившаяся в целом ряде различных культур, сменявших одна другую в исторические времена, такой формулы не выработала по той простой причине, что это такая неразрешимая задача, как вечное движение и квадратура круга. Естественно, что князь Бисмарк уклонился от чести руководить будущим конгрессом в Германии об улучшении быта рабочих и подал прошение об увольнении его от должности министра торговли, сомневаясь, что такой конгресс мог бы состояться и принести пользу экономическому состоянию Германии».
Дочитав какую-либо цитату, отец — Александр Дмитриевич, поправляя пенсне, ждал реакции жены. Но мать — Кали Григорьевна, медленно перемешивая ложечкой чай в стакане, другой рукой поддерживала листок из того же номера газеты и не спешила с ответом. Она хотела ответить цитатой из другой рубрики «Кавказа», которая соответствовала бы ее видению существующего положения. Она вполголоса спокойно и четко стала читать сводку от второго января из Гори: «В январе месяце 1888 года в селе Брили Горийского уезда толпой крестьян этого селения оказано было вооруженное сопротивление приставам: судебному Оганесову и полицейскому Тер-Акопову при приведении ими в исполнение судебных решений, в силу коих с крестьян села Брили взыскивались в пользу Карама Мачавариани около пяти тысячей рублей за пользование лесом, находившемся в аренде у Мачавариани. Все приговорены к отдаче в исправительные арестантские отделения, а прочие в тюрьму».
Слегка откинувшись на спинку стула, она, посмотрев в глаза мужу, сдержанно добавила:
— Люди практические должны «думать и работать» над этим, ибо, если за них не заступится само государство, бунт неизбежен: страшный, стихийный. В этом — ужас положения. Они — крепостные, полукрепостные… Если бы работа или земля позволяли безбедное существование… Можно, конечно, утверждать, что вина на их безродном существовании, но никакая империя не потянет, если не накормит своих солдат досыта, во имя своих же интересов.
— Империя заботится об их существовании, и солдаты накормлены. Мне кажется, ты слишком увлекаешься модными идеями.
— Это не модные идеи… И у тебя прекрасное доброе сердце, не старайся выглядеть чопорным.
— Послушай, дорогая, я люблю тебя и уважаю твои убеждения, но все это не серьезно. Это все очень эмоционально. Ты не знаешь и не вникаешь в государственное устройство, в машину, механизм которой отлажен. И о солдатах своих империя думает…
— Хорошо, как ты объяснишь бунт в Брили?
— Им надо выплатить деньги. Таковы законы.
— Но им не из чего… Ведь ты своим крестьянам пошел бы навстречу? — вопрос Кали звучал утвердительно, ей важно было услышать от мужа слова участия.
— Да, я бы со своими управился сам: отсрочил срок выплаты и к приставам бы не обращался. Я к ним отношусь как к работникам, а не рабам. Но Мачавариани посчитал нужным…
— И как тебе карательные меры? Ты считаешь их справедливыми, если им не из чего платить?!
— Дорогая, ты повторяешься. Мне кажется, всему виной твой характер и доброе открытое сердце. Потому во всем видишь несправедливость. Подумай, почему события 1888 года дали огласке именно сейчас?.. Мне кажется, тебе надо оставить уроки грамматики с крестьянами. Ты любишь детей, но это ровным счетом ничего им не дает. А участие в их судьбе принимает для тебя опасный — воспаленный оттенок.
— Как это не дает?! Если бы ты видел их глаза… И да, мне нравится обучать их грамоте больше, чем давать уроки некоторым откормленным сыночкам… И какая разница, когда придается огласке факт случившегося? Правда всегда выходит наружу!
— Дорогая, некоторые «сыночки» мне тоже не интересны, но это не повод для обобщений, — Александр Дмитриевич попытался сгладить острые углы видения жены, направляя ее обостренное чувство справедливости в мирное русло: он не хотел, чтобы в характере сына проявлялась какая-либо бескомпромиссность, потому все споры обоюдно сглаживались. — Не всегда, — спокойно продолжал он, — правда вовремя выходит на свет. Порой — и не нужно, чтобы она выходила. Устои государственности должны быть незыблемы. Устройство государства не всякого ума дело. А что мы есть без государства?
— И все-таки, согласись, упекать в тюрьму, на каторгу…
— Послушай, дорогая, это долг! Понятие долга тебе знакомо?.. И, если Мачавариани не пошел им навстречу, от этого суть дела не меняется. Долги надо вовремя выплачивать. Такова жизнь! И хватит, душа моя, об этом… Вот посмотри в раздел «Тифлисской жизни» от двадцать девятого мая… — Александр Дмитриевич перевел внимание на светскую рубрику и стал непринужденно зачитывать: — «Двадцать седьмого мая в Тифлис прибыла первая супруга его величества шаха Персидского Аминь-Агдени, ездившая в Вену для лечения глазной болезни. Двадцать пятого мая первая супруга шаха в сопровождении свиты, а также персидского генерального консула в Тифлисе, генерал-адъютанта Мирза-Риза-Хана-Муинуль-Везаре, сопровождавшего ее от Энзели до Вены и оттуда до Тифлиса, прибыла экстренным поездом железной дороги во Владикавказ, а оттуда в экипаже с конвоем казаков проследовала по Военно-грузинской дороге в Мцхеты, где ночевала. Во Мцхета ее встретили командированные его величеством шахом персидские сановники: визирь Мирза-Джамиль-хан и назирь Мирза-Махмуд-хан. Затем у Белого Духана супруга шаха была встречена тифлисским полицмейстером с чинами полиции, генералом персидской службы Муртуз-Кули-ханом Макинским с несколькими офицерами и нукерами, чинами персидского консульства в Тифлисе, депутацией от проживающих в Тифлисе персидско-подданных и прочее. Супруга шаха при встрече приказала остановить карету и передала через консула благодарность всем означенным лицам. Затем последовал ее въезд в Тифлис в сопровождении ста экипажей. Супруга шаха остановилась в помещении персидского консульства. Все комнаты консульства были убраны персидскими коврами и декорированы растениями. Супругу встретили проживающие в Тифлисе амкары со значками и оркестр военной музыки. Вся консульская улица была переполнена народом. К приезду супруги шаха в консульстве был приготовлен обед, сервированный в восточном вкусе на сто персон. После обеда супруга шаха угощала присутствующих шербетом, чаем и различными сладостями, персидскому консулу подарила письменный прибор, усыпанный бриллиантами и другими драгоценными камнями, и два роскошных ковра. В Тифлисе супруга шаха пробудет два дня и отбудет затем по Закавказской железной дороге до Акстафы и оттуда в экипажах до Джульфы и далее в Тегеран».
— Однако ж словно войны и не бывало… Народ ее встречал, и Персия блистала. И целый роман устами нашего рассказчика-обозревателя, — заметила Кали с улыбкой.
— Да, согласен, рома-а-а-а-н, — радостно подхватил Александр Дмитриевич. — И войны будто бы не было: Россия следит за пульсом «доброй соседки Персии», как, впрочем, и Англия, и Германия, и Франция… Но полно газетной хроники, душа моя. Мы приглашены вечером к Калантаровым по случаю юбилея досточтимого отца семейства.
Гимназия, Шаумян, Джугашвили
Обычно в учебный сезон наша семья пребывала в Тифлисе, но на летние каникулы мы дружно переезжали в селение к деду Дурмиши, в доме которого, собственно, я и родился. Учился я во второй мужской гимназии имени великого князя Михаила Николаевича, что находилась по адресу Великокняжеская, 32; была она построена относительно недавно, но уже снискала в обществе репутацию престижного заведения. Здесь учились дети высокопоставленных чиновников, помещиков Тифлисской губернии и нового класса — буржуа, из интеллигентских семей профессуры, преподавателей… Это была русская гимназия, в которой привлекал не только дух учебы, но и многонациональный состав учащихся: русских, грузин, армян, горцев, татар, евреев. На русском образовании настоял мой отец, поскольку считал, что армянское образование и язык в семье от меня никуда не денутся: матушка имела армянское образование и занималась со мной грамматикой. Так я и рос в среде троеязычия: русского, армянского и грузинского. Если добавить к перечню обязательный французский и уроки английского, то в двенадцать лет мой мозг плавно скользил, словно меняя регистры органа, с одной глагольной формы на другую, менял языковые интонации, легко осваивал лексику. Потому мадам Жермен, преподавательница французского в гимназии, прочила мне карьеру дипломата. А я мечтал стать юристом, правовым защитником, и учиться хотел в далеком Питере… Отец долго собирал меня в дорогу. Нужны были средства на полгода учебы. И хотя дела в поместье шли стабильно, но на предстоящие расходы не хватало. Потому после окончания гимназии я занимался в Тифлисе репетиторством. По рекомендации ближайшего друга отца Николоза Калантарова я оказался в доме состоятельного коммерсанта Григория Адельханова. Подработка стала толчком к самостоятельной жизни (родители жили в поместье, занимаясь насущными делами): я имел возможность общаться с самыми разными людьми. Жизнь разворачивалась вокруг меня, а я был жаден до всего нового… Именно тогда я познакомился со Степаном Шаумяном, который преподавал математику в доме Адельханова племянникам хозяина. Степан уже репетиторствовал в богатых домах, в том числе у нефтепромышленника Манташева. Занятия наши заканчивались почти одновременно. После уроков нам было по пути, и мы сблизились: живо обсуждали успехи и неудачи своих учеников. Платили хорошо, и работа приносила удовлетворение. Но однажды Степан заявил, что ему надоело тратить время впустую, что собирается уходить, и на прощание предложил встретиться в другой обстановке, поскольку у него для меня особое предложение. Он был старше на десять лет, казался мне сформировавшейся личностью, внушал доверие и симпатию. Выразительные жгучие глаза, полные жизни, открытое сердце не могли не запасть мне в душу, а осанка, прекрасные манеры, живой ум и невероятная работоспособность внушали уважение. Оказалось, что он уже имеет определенный опыт в политике: был членом группы армянских социал-демократов и собирал команду для печатного еженедельника «Пролетариат» — нелегальной газеты; Степан предложил мне заняться производственными вопросами печатного дела, стать обозревателем в рубрике, освещающей правовые аспекты рабочего движения. Прообразом «Пролетариату» служила ленинская «Искра». На все мои осторожные доводы об отсутствии жизненного опыта он кивал утвердительно: «У тебя все получится. К тому же ты мечтаешь стать юристом… Вот и будет тебе практический материал для исследования. Нам нужен еженедельник на армянском языке: большая часть рабочих-армян владеет только родным языком». Я тогда обещал подумать и посоветоваться с родителями, хотя работа сразу мне показалась интересной и требовала развития тех качеств, которые всегда прививал отец: «Открытость новому и знание жизни изнутри». Как выяснилось, в Тифлисе намечалось издание печатного еженедельника «Брдзола» на грузинском языке организовавшейся группой грузинских социал-демократов, с которыми мы в дальнейшем тесно взаимодействовали. Среди них запомнился Иосиф Джугашвили. Он тоже был старше меня… Имел опыт в организации рабочих стачек.
Разговор с Адельхановым
Отдавал ли в восемнадцать лет я себе отчет в том, что, приступая к работе в «Пролетариате» в далеком в девятьсот первом году, вступил на политическую стезю? Нет, конечно. Мною двигал прежде всего интерес, и он бы угас быстро, если б не сама жизнь… После ухода Степана Адельханов однажды заглянул на мой урок и попросил задержаться на разговор… «Я хотел поинтересоваться… Хорошо ли вы знакомы со Степаном? Он пропустил уроки и не взял оплату за предыдущие», — начал он как бы издалека, приглашая в кресло в своем просторном кабинете, заставленном большим количеством книжных полок — хозяин дома имел пристрастие как к художественной, так и к философской и научной литературе. Я ответил, что не слишком…
— Хорошо. А известен ли вам род его деятельности, помимо преподавания? Вы простите меня великодушно… Но меня действительно интересует этот молодой человек.
— Насколько мне известно, он учится в Политехническом институте, и сам Манташев его протекционирует.
— Да-да, слышал, что Манташев от него в восторге, мечтал бы видеть Шаумяна в своем предприятии. Безусловно, это одаренный, талантливый юноша. Но мне кажется, Манташев его переоценивает. Или, возможно, закрывает глаза на другую его сторону. Я говорю о том, что Степан имеет отношение к стачкам на железной дороге. Информация точная, поступила от моего управляющего. Вам ничего не известно об этом?
Меня удивило, что Адельханов решил заговорить со мной на эту тему… Конечно, я знал о намечающихся в городе рабочих выступлениях после того, как на механических и чугунно-литейных заводах Закавказской железной дороги увеличили рабочий день, а оплату оставили прежней… Степан еще говорил, что не сомневается: администрация заводов не пойдет на уступки. Когда я спросил, зачем в таком случае рабочим стачки, — обезоруживающе ответил: «Для движения!»
— Я не читаю прессу, — уклончиво ответил я Адельханову.
— Я понимаю, — это молодость. И вижу, что вы — благоразумный молодой человек хорошего происхождения. Революционный путь не только интересен, но и опасен. Политика сейчас занимает умы многих молодых людей, да и Европа, опережающая наш патриархальный мир своими лозунгами свободы, подталкивает к этому наше общество. Я бываю во Франции и Германии и хочу сказать… Недопустимы все эти призывы против царя — «виновника» всех бед, — он внимательно посмотрел на меня. — С другой стороны, у меня более тысячи работников, я обеспечиваю их не только работой, но и предоставляю возможность обучиться ремеслу, — недавно вот мастерские получили новое оборудование из Европы. Это все создано мною! Потому как хозяин я считаю недопустимыми торги между начальством и работниками. Они должны помнить о том, кто дает им работу, должны быть благодарны. А каким примером послужат им эти стачки? Будут увольнения. Невозможно на предприятии держать людей, сочувствующих подобным идеям…
Лицо Адельханова выражало недоумение. Было понятно, он говорил о собственном интересе: один из успешных людей в городе, получающий крупные заказы от правительства, он сотрудничал с военной канцелярией Кавказского округа. Не в его интересах было что-то менять… И он, как бы кстати, вспомнил, что хотел бы передать через меня финансовое вознаграждение Степану, не смотря на мои отговорки…
Первая стачка
Деньги, переданные Степану, были у меня, и нужно было его найти, а я не имел ни малейшего представления, где его искать. Но я помнил о стачках… И тут опять помог случай: и меня, и многих, кто обитает близ Кочубеевской, обстирывала прачка Ася, ничем не приметная аккуратная армянка. Всегда внимательная к клиентам, в тот день она выглядела взволнованной и рассеянной. Постучавшись в дверь, она поздоровалась, забрала корзину с грязным бельем и, отрешенно поклонившись, поспешила было уйти. На мое замечание, что постиранное белье можно занести на следующей неделе, она не отреагировала. Пришлось ее окликнуть: «Ася, что с вами? Вы чем-то расстроены?» Она, словно собираясь с мыслями, сбивчиво ответила, что причина тому — плохое самочувствие сына и тревога за мужа… Оказывается, ее муж работал в одной из железнодорожных мастерских, которые сегодня собирались не выходить на работу, и ходили слухи, что район Навтлуга уже оцеплен жандармами. Меня осенило, что именно там я смогу встретить Шаумяна. Я попросил указать дорогу в тот незнакомый район. Ася с нескрываемым удивлением ответила: «Парон[6], зачем вам туда? Там совсем вам не надо быть». «Я должен найти одного человека, который, мне кажется, там будет!»
Нанятый извозчик довез нас до оцепленного района, а дальше к мастерским мы пошли пешком, уговорив одного из жандармов пропустить на территорию депо… Для убедительности мне пришлось представиться обозревателем газеты.
Июль месяц… В относительно открытом районе Навтлуга легкие дуновения северо-западного ветра были заметно ощутимы, но солнце палило нещадно и тифлисская духота не отступала. Возможно, потому лица рабочих казались особо изможденными: собравшиеся смотрели в сторону выступающих, которые рассказывали о повышении зарплаты, сокращении трудового дня, об отмене работы в выходные. Один из выступающих выкрикивал газетные лозунги: «Завоюем себе право собираться для обсуждения наших нужд, открыто выражать наши мысли! Завоюем себе свободу союзов, собраний и стачек, свободу слова и печати, и тогда ничто не сломит объединенного рабочего движения!» Этим выступающим оказался Степан; он явно выделялся среди рабочих, которые заполнили всю площадь перед депо и лестничные пролеты административного корпуса: одни вникали в лозунги, другие — выкрикивали с места, повторяли новые слова «свобода», «движение». И все казалось мирным… До тех пор, пока в поле зрения не попала стягиваемая к выступающим конница жандармерии.
Дирекция оттягивала свое ответное выступление, видимо, не собираясь ничего обсуждать с рабочими. Волна тревоги коснулась их лиц… Образовалась сумятица, раскачивая, как морскую волну, толпу то в одну, то — в другую сторону. Вытесняя рабочих, жандармы активно командовали «Расходись!». Степан призвал не бояться, не расходиться, продержаться — дождаться выступления начальства… Дальше — все было словно во сне… Ася, резко схватив меня за рукав, оттащила в сторону огромных ворот депо, через секунду проехала конница, продираясь в центр собравшихся. Одни побежали, другие — в растерянности продолжали стоять. Ася громко выкрикнула имя своего мужа… Затем, заметив пеших жандармов, что шли в нашем направлении, повернувшись ко мне, твердо велела: «Шли бы вы домой, парон! Не ваше это дело!» Наши взгляды пересеклись… Смятение, тревога, страх и в то же время какая-то неведомая сила смотрели на меня… Митингующие в этот момент побежали в противоположном от нас направлении: одних догоняли, других били, а я — потерял из виду Степана… Позже стало известно, что среди митингующих в тот день был и Сталин…
На следующее утро я не поехал к родителям, решив остаться в городе и осмыслить происходящее, тем более что все городские издания трубили о неповиновении рабочих, и с нетерпением ждал, когда же с новостями объявится Ася… Когда через неделю она занесла чистое белье, спокойно заметила: «Судьба к вам благосклонна, парон! После стачки многих в тот раз арестовали, как и моего Акопа. Что будет с нами? С детьми? Не дай Бог его осудят!» Пока она сетовала на невзгоды, обрушившиеся на ее голову, я думал о том, что наверняка все задержанные были доставлены в Тифлисское губернское жандармское отделение. И в тот же день я направился туда… Среди задержанных Шаумяна не оказалось: его не поймали. Но из списка задержанных мне бросилась в глаза фамилия крестьянина Иосифа Джугашвили: вместе с другими рабочими его посадили в Метехскую тюрьму.
Казалось, что я окончательно потерял след Степана, но через несколько дней он сам меня нашел… Меня удивил его внешний вид: очки и шляпа, в руках — трость, неспешная походка, он слегка прихрамывал на левую ногу. Зачем нужен был этот маскарад, стало понятно позже: он опасался слежки. «Как же ты меня нашел?» — воскликнул я. Он посмеялся и сказал, что «Тифлис — небольшой город, и найти друг друга можно через общих знакомых». Оказывается, он знал Асю, точнее — ее мужа. Акоп был членом группы армянских социал-демократов. Вознаграждение от Адельханова Степан собирался вложить в издательское дело: поторопил меня со статьей и попросил подумать о безопасной квартире, где можно было бы печатать газету. Когда я спросил о том, что же он думает по поводу последней стачки, как-то устало, но прямо ответил: «Рабочая масса слепа и не особо активна. А теперь у них открылись глаза! Многим из них грозит каторга… Борьба — выбор не только рабочих, но и администрации!.. Теперь ты понимаешь, зачем нужно учиться на юриста! Нужно раскрывать рабочим глаза!» Именно тогда, после нашего разговора, я отчетливо осознал, что вступил на политическую стезю, полную тайн, вызовов, подводных течений, но — верилось, что все это ради яркого, светлого будущего… Такова юность!
Разговор с отцом
«Пролетариат» вышел в свет в начале октября в 1902 года — маленькая победа редакторской группы со скромными возможностями финансирования и полукустарным типографским производством. Газета была издана крохотным тиражом в двести сорок экземпляров и состояла из двадцати четырех полос: в первом номере на первой полосе был напечатан «Манифест армянских социал-демократов», а на последней — в числе прочих оказалась моя заметка «Волна», в которой я делился впечатлениями о дне стачки на Навтлуге… Газета содержала воззвания к армянским рабочим о консолидации в борьбе за свои права, статьи из других изданий, переведенные на армянский язык… Через какое-то время армянский «Пролетариат» и «Брдзола» на грузинском языке объединятся в газету «Борьба Пролетариата», которая станет издаваться одновременно на армянском, грузинском и русском языках, что станет свидетельством объединения социал-демократических кружков в единое политическое поле…
Ну, а пока… мне предстоял серьезный разговор с отцом. Он заметил, что я изменился, подозрительные «бумажки» в доме, да и в кругу знакомых, пренебрегая конспирацией, я стал преподносить себя социалистом. «Александр джан, это правда, что твой сын революционер?» — поинтересовался у отца его друг Николоз Калантаров. Отца это повергло в смятение… «Зачем это? У тебя есть все… Революция нужна тем, кто не имеет ничего из того, чем обладаешь ты. Положение, статус, заслуги предков, их дух, наконец, позволяют жить тебе спокойной жизнью», — пытаясь вразумить, как-то начал отец. Я ответил: «Царская власть ничем не отличается от шахской, что народу не живется лучше. Законы и всеобщая политическая безграмотность позволяют глумиться над надеждами и ожиданиями, которые вынашиваются в сердце армянского народа. А разбудив рабочий класс и крестьянство, пробудим и национальное самосознание. У буржуазии как класса нет идеалов. Она живет в “механическом” мире прибыли от производства». И тут отца словно подменили… «Нельзя все смешивать в одну кучу… Ты слишком молод! И этим все объясняется. Да и так однозначно отрезать новый класс, буржуазию, нет смысла… Она тоже часть народа, как и аристократия, если воспринимать не сословное разделение, а национальную идентичность и целостность пред внешними угрозами. Да, безусловно, жизнь меняется, и скидывать со счетов рабочую составляющую было бы непростительно. Думаю, есть люди, которые для продвижения своих целей используют это противостояние. Но армянскому народу нужно единение для сохранения себя, и потому не хочу, чтобы ты рубил с плеча… Нужны ясные головы и личности!» Прозорливость и интуиция его никогда не подводили, и спокойно, бросая как бы слова в воздух, он заключил: «Каким бы ни был твой путь, знай, я — всегда с тобой! Ты не один… Я говорю не о политике. Молодости свойственна неосознанность, но у нее во времени руки длинные…» «Что ты хочешь этим сказать?» «Только то, что сказал!.. Возможно, не плохо, что тебе довелось общаться с революционерами, которые жаждут государственных преобразований во «благо всего человечества». Но думаю, что тебе в первую очередь нужно учиться, и не только жизни, но и науке, которая бы способствовала твоему становлению. Мы скоро поедем в Санкт-Петербург, ты должен поступить в университет! Я уже позаботился о расходах, готовы рекомендательные письма!»
Мог ли он тогда предположить, что, отправляя меня учиться в далекий северный город, в самую гущу сочувствующих новым идеям, собственноручно предопределил мой выбор, что всего лишь через два года именно Петроград окажется центром русской революции? «Ну, а пока можешь пригласить Степана в гости, в деревню. Покажешь ему красоту нашего каньона, и за бокалом хорошего вина, я думаю, мне удастся его разглядеть!» — подмигнув, непринужденно заключил Александр Дурмишевич.
Питер
Я влюбился в этот город в первый же день. В холодный ноябрьский вечер отчаянный восторг пронзил мое неискушенное сердце — сердце южанина, вглядывающегося в мерцающие огни набережной Невы, силуэты дворцов, памятников, мостов Петрограда, каналы Мойки и Фонтанки, поглощаемые, словно из иного, параллельного мира, мерным кружевопадением снежинок. Я наивно посягал на взаимность — надеялся быть достойным его величия, которое не допустит крушения. Да, крушения… Я не оговорился. Ибо холод (речь не только о физическом) студил жилы и сгущал кровь: я смотрел на себя глазами людей света, олицетворяющих царскую власть, что казалась незыблемой для простых горожан, что стоят на паперти, пропивают себя в кабаках, живут в серых холодных домах, пронизываемых безжалостными северными ветрами. Диаметральность «величия» и «паперти», «холода» и «света» — словно грани алмаза, разделялись непересекающимися параллелями, обнажая меж ними пропасть. Позже нигде в мире так явственно не являлась мне эта бездна… и именно тогда вдалеке от дома обострилось во мне ощущение собственных корней — опоры внутреннего самосознания, диктующего извечные вопросы «кто я? откуда родом?»… В Питере в моей студенческой среде были сплошь соотечественники: Александр Вермишев, Саргис Срапионян (Лукашин), Саргис Багдасарян и многие другие, входившие в социал-демократический студенческий кружок университета. И хотя я на тот период был увлечен учебой и наукой, старался бывать на собраниях, где обсуждались горячие темы политики и мироустройства. Пожалуй, все это казалось безобидным, если б не слежка жандармерии и университетского надзора за нами, не тревожные новости, доходившие с южных рубежей империи:столкновения армян с татарами, всплеск рабочего движения на фоне нестабильности. Все это сказывалось на моем мироощущении, стало испытанием, определило дальнейшее мировоззрение и судьбу.
У происходящих событий был исторический подтекст: с восшествием на престол Александра III (1881) стала проводиться политика усиленной русификации имперских окраин (на Кавказе тогда она внедрялась прежде всего среди армян — наиболее сильных в экономическом и политическом плане), а «апофеозом» стал принятый в 1902 году указ Николая II о конфискации имущества армянской Церкви, закрытии армянских школ. Инициатором принятия закона от 12 июня 1903 года был князь Г.С.Голицын…
Этот неожиданный удар по народу, который считал царя освободителем от шахской власти, вызвал смуту: армяне встали на защиту своей Церкви как собственной духовной и культурной идентичности. Складывалась абсурдная ситуация: армянский народ, союзник царя в регионе, сторонник продвижения России вглубь Южного Кавказа, в одночасье оказался опасным, и потому — его надлежало урезонить. Кавказская администрация, не придумав ничего лучшего, обратилась к татарам — народности другой веры и культуры, на тот период менее развитой экономически, политически и культурно, народности с выраженным патриархальным сознанием, как следствие — почтением к властям. Определялся новый расклад сил: во-первых, петербургской бюрократии нужны были не сильные союзники, а — исполнители «воли», во-вторых, — был запущен в действие механизм межнациональной вражды между христианским и мусульманским населением. Операцией по изъятию церковного имущества руководил князь Накашидзе, назначенный затем генерал-губернатором Бакинской губернии, ставший, по сути, главным организатором бакинской резни.
Межнациональные стычки 1904—1905 годов вспыхивали регулярно, удручая своей жестокой непредсказуемостью и всеобщей беспомощностью, бездействием властей. Первое крупное столкновение произошло в Баку в декабре 1904 года. Пошли слухи, что армяне собираются громить мечети. Безоружные армяне оказались в заложниках ситуации. «Защитите наши семьи! Защищайте народ!» — взывали армяне к князю Накашидзе. Но генерал-губернатор не собирался вооружать армян, а на то, что татары были вооружены, — закрывались глаза… За весь период беспорядков в Баку, когда затем вспыхнули Нахичевань, Елисаветополь и даже Тифлис, военное положение не вводилось: ни во время погромов, ни в последующие дни… Его ввели лишь после того, как общество возмутилось попустительством властей, когда начали собираться многотысячные митинги не только рабочих, но и общественности, где выступали представители всех национальностей, обвиняя в провокации самодержавие. Печать пестрила резолюциями: съезда нефтепромышленников, общего собрания присяжных поверенных, частного совещания гласных думы, общего голосования бакинской интеллигенции… Итогом протестов стало назначение нового наместника на Южном Кавказе — графа Воронцова-Дашкова, что вселило надежду на мир и порядок, поскольку Илларион Иванович, в отличие от своего предшественника, имел репутацию умного вельможи, знавшего Кавказ. Одним из первых шагов Воронцова было ходатайство о возвращении имущества армянской Церкви, и уже первого августа 1905 года был опубликован указ Николая II о возвращении церковного имущества и открытии армянских школ…
1905 год
Меня часто спрашивали о значении буржуазной и социалистической революций 1917 года в истории Российской империи, и я всегда отвечал: для меня существовала одна революция, свидетелем которой оказался: девятьсот пятого — седьмого годов. События в Петрограде, поразившие глубиной и масштабностью кризиса, оказались судьбоносными и невероятно переплелись с событиями на Южном Кавказе. Тогда, собственно, и появилось слово «революция», которое, как река, что выходит из берегов, потопляя вокруг живое, смывает границы и не щадит своим безбрежием… Не секрет, что предпосылок для создания такой взрывной ситуации внутри страны было предостаточно. Это и проблемы в сельском хозяйстве (падение среднестатистического сбора хлеба на работника и, как следствие, — ухудшение экономического положения крестьянства в целом; крестьянские бунты вспыхивали в центральной части империи на фоне обнищания и активного развития индустриализации страны); и внешние причины — экономические перемены в Европе, во многом обусловленные ввозом дешевого американского зерна. Для аграрной России, где зерно являлось основным экспортным товаром, это грозило резким экономическим спадом. В обществе назревали недовольство и потребность в политических переменах и гражданских свободах. В Петербурге по инициативе «Союза освобождения» состоялся Земский съезд, где была выработана резолюция с требованием народного представительства во власти и гражданских свобод, ограничения власти чиновников.
Я отлично помню, что происходило в Петербурге, когда ситуация на Путиловском заводе стала выходить из-под контроля. Я тогда вспомнил слова Степана: «Борьба — выбор не только рабочих, но и администрации!»
— Представляешь, из-за четырех рабочих, членов «Собрания русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга», которых мастер уволил за их участие в «Собрании», в городе творится невообразимое, — начал как-то с порога запыхавшийся Александр Вермишев, который забежал ко мне на квартиру отогреться. Я снимал комнату на Фонтанке. — Рабочие требуют восстановить уволенных товарищей, но администрация завода — отказала! Так вот, вчера бастовал только Путиловский завод, а сегодня — к бастующим присоединились несколько других. Ты понимаешь, что такого еще никогда не было? Тысячи и тысячи рабочих солидарны! А сколько их поддержит завтра?! — восторженно воскликнул он.
Так и случилось. Через несколько дней забастовка перекинулась на все предприятия Петербурга и превратилась во всеобщую (в забастовке приняло участие более шестиста предприятий). На этом фоне единения, осознания своей силы и возникла идея обратиться напрямую к царю-защитнику. Группа рабочих составила на имя императора «Петицию о рабочих нуждах», в которой наряду с экономическими содержались требования уже и политические: требовался созыв народного представительства на основе всеобщего прямого тайного и равного голосования, введение гражданских свобод, ответственность министров перед народом, восьмичасовой рабочий день, организация всеобщего образования за государственный счет и многое другое.
— Не дерзость в нас говорит, а сознание необходимости выхода из положения, да только растрогают ли красивые слова его высочайшее превосходительство?! — резко заметил Лукашин.
Он оказался прав. То, что случилось на следующий день, утром 9 января, не вписывалось ни в представления о царе и ни о власти.
Но ведь можно было избежать драмы! Теперь сложно ответить на эти вопросы… Не случись кровопролития, авторитет царя в народе возрос бы.
Рабочие продолжили забастовку, и события развивались непредсказуемо… Парадокс ситуации в 1905 году не давал покоя многим из нас и заключался в том, что по безоружной толпе приказ «стрелять» на Васильевском спуске был дан, а в Баку для предотвращения армянской резни — к оружию не прибегли…
Именно бездействие самодержавия вынудило рабочих и социал-демократов в Тифлисе и Баку в 1905 году самоорганизоваться в отряды, которые поддерживали порядок. Лозунги социал-демократов «Прекратить братоубийственные распри! К единению с борющимся пролетариатом и к борьбе против общего врага — проржавевшей бюрократии и приверженцев старого режима!» выстраивали новую концепцию сосуществования… Кстати, Воронцов-Дашков предложение принял и к величайшему негодованию офицерства и администрации вооружил-таки армян. И слава Богу! Около пятиста стволов было выдано по партийным спискам, что положительно сказалось на дальнейшем исходе: резня прекратилась! Кроме распорядительности социал-демократической рабочей организаций, нельзя не отметить роль армянской революционной партии Дашнакцутюн и фидаинов, пришедших на помощь народу.
Я никогда не был сторонником террора (четырнадцатого октября 1903 года на загородной прогулке на Коджорском шоссе близ Тифлиса был тяжело ранен кинжальными ударами в голову наместник царя на Южном Кавказе князь Голицын. А 11 мая 1905 года в Баку, на Великокняжеском проспекте, в генерал-губернаторский фаэтон была брошена бомба: взрывом убило губернатора, князя Накашидзе, а также приставов Микеладзе и Шахтахтинского), но понимал, что крайние меры, предпринятые партией Дашнакцутюн, во многом изменили ход событий. Не секрет, результат попустительства, отсутствия стратегии поддержания мира в регионе царской властью стали, в конечном итоге, предпосылкой к нарушению баланса и, как следствие, — началу изменения этнической карты… (Через десять лет после кровавых столкновений в Баку и Тифлисе армяно-турецкое противостояние и события в Османской Турции в первую мировую войну станут продолжением событий 1905 года. Да и сам мой арест в 1937 году — звенья одной цепочки…) Потому тогда мне казалось логичным появление новой власти, которая стала бы на защиту интересов всех наций и народов, предотвратила бы любую возможность межнациональных стычек, сплотила народы вокруг общей идеи — братства и мира! Можно по-разному относиться к коммунистической идее, но мое мировоззрение приняло четкие очертания и имело практическую подоплеку: для защиты народа нужна государственность и нужна идеология, которая могла бы обеспечить мир в регионе. Я стал на путь сторонников преобразований империи в новое сообщество равноправных государственных образований с разумной и миролюбивой политикой. И хотя после событий января 1905 года Николай II обратился в своем Высочайшем манифесте от 6 августа, в котором призывал к согласию, единению царя и народа, где предлагалось учредить Государственную думу и утвердить положение о выборах в нее, распространить силу законов на все пространство империи, а также предписывались к утверждению правила приведения в действие положения о выборах в Государственную думу, но… стало очевидным: повернуть русло истории вспять — уже невозможно… Мне шел двадцать пятый год.
Гражданская война
Революция — река, что выходит из своих берегов, потопляя вокруг живое, и все превращается в большую лужу, не щадя своим безбрежием… Идеи братства и свободы должны были подвести общество к единению…
Казалось, предназначение революции в том, чтобы внести ясность и порядок в жизнь Южного Кавказа, да и во всей бывшей империи. Но… столкновение национальных идей с идеей интернациональной, межпартийные стычки, внутрипартийные раздоры обнажали новые вызовы. Все это казалось естественным на фоне большой войны за передел мира…
Хлынувшая волна непредсказуемой во всех отношениях послереволюционной жизни в Петрограде ставила под сомнение само существование Армении: оголенные границы — следствие армяно-турецкой и мировой войн — требовали решительных действий по спасению оставшейся ее части. Потому мои партийные перемещения на тот период определялись тактическими шагами для баланса в противостоянии, исходя из национальных интересов и во благо существования Армении. С марта семнадцатого я был членом Исполкома Тбилисского совета, с октября — членом Кавказского краевого комитета РСДРП(б). В 1918—1920 на подпольной партийной работе в меньшевистской Грузии и дашнакской Армении; с 1919 — член Арменкома РКП(б), Загранбюро КП(б) Армении. Я осознавал: ответственность за последствия революции ложится и на мои плечи… Двадцать восьмого мая 1918 года в Тифлисе, после распада Закавказской Демократической федеративной республики, была провозглашена Республика Армения, и перед правительством молодой страны стояла сложнейшая задача восстановления армянской государственности, прежде всего — обеспечение физического существования народа: военная угроза со стороны Турции, десятки тысяч беженцев из Западной Армении, устремившихся в республику, надвигающийся голод, экономический застой и многие другие обстоятельства вынуждали руководство республики искать выгодные политические союзы. Потому руководство Армении особо рассчитывало, с одной стороны, на поддержку странами Антанты их требований на Парижской мирной конференции, возлагались надежды на получение американского мандата на Армению, с другой — стремилось установить отношения с Россией, исходя из необходимости разорвать политическую и экономическую блокаду: приобрести в лице российского государства надежного союзника: в этот период шла кровопролитная гражданская война, исход которой был не определен, потому взаимовыгодные отношения устанавливались как с Советской Россией, так и с лидерами Белого движения.
Надежды не оправдались… Подписанный 10 августа 1920 года Севрский мирный договор, по которому Турция признавала Армению как «свободное и независимое государство», так и не вступил в силу. А после подавления Белого движения у Советской России против стран Антанты появился новый союзник — кемалистская Турция: образовался политический альянс, который оказался невыгодным для армянской республики… А в сентябре 1920 года Турция начала крупномасштабное вторжение в Армению, и, потеряв за два месяца две трети довоенной территории, дашнакское правительство было вынуждено заключить перемирие — был подписан Александропольский договор, и в тот же день в Эривани было подписано соглашение между РСФСР и Республикой Армения, по которому в Армении провозглашалась советская власть.
Всякая власть — навязывание воли одного человека другому, всякая политическая власть — навязывание воли одной партии всему обществу. После поражения дашнаков перед армянскими большевиками остро стояла проблема выживания республики. Безусловно, внутренняя и внешняя политика советских властей была неидеальной —вынужденная политика «военного коммунизма» вызывала у части ее населения недовольство, а общая кризисная ситуация в стране усугубляла неустойчивость властей: часть дашнаков была арестована по политическим мотивам, что в конечном итоге подвигло оставшуюся ее часть к реваншу — восстанию против советской власти. В феврале 1921 года новообразованный «Комитет спасения Армении», состоявший из девяти человек, во главе с Симоном Врацяном, воспользовавшись тем, что части Красной Армии покинули Армению для советизации соседней Грузии, объявил о гражданском восстании. Гражданская война охватывала все больше регионов: развернулись бои в Даралагязе, Баш-Гарни, Аштараке, Эчмиадзине, Нор-Баязете, затем — окружили Ереван…
Наступило смутное время: очередная смена власти — национальный «комитет спасения» во главе с бывшим премьер-министром РА Симоном Врацяном, — которая по сути не имела шанса победить (даже имея поддержку в кругу эмигрантов из Западной Армении) и носила временный характер: без сил, программы выхода из кризиса, преследуя лишь ограниченные цели — освобождение арестованных руководителей и сторонников. С небольшим населением в самой республике, истощенной в войнах и эпидемиях, с ограниченными военными и экономическими ресурсами было недальновидно бороться с большой коммунистической идеей: двадцатого марта член Военного совета Красной армии Серго Орджоникидзе предъявил ультиматум руководству республики: части 11-й армии из Грузии вернулись в Армению, чтобы подавить восстание и взять под контроль Ереван… Не случайно для доставки ультиматума о сложении оружия Серго Орджоникидзе выбрал писателя Ованеса Туманяна, авторитет которого хотел использовать в армянском обществе. В это тревожное время я сопровождал писателя из Тифлиса в Ереван: также мои усилия были направлены на мирное разрешение конфликта.
А тем временем… положение Армении усугублялось… Уже в марте 1921 года в Москве был подписан договор о дружбе и братстве между кемалистской Турцией и Советской Россией: переговоры проходили без участия армянских властей и привели к подписанию неблагоприятного для Армении соглашения (армянская делегация не была допущена к участию в переговорах по настоянию кемалистов), которым были определены границы Советской Республики Армении по рекам Аракс и Ахурян, разделяя Араратскую долину и поля Ширака…
Тогда стало очевидно: правительство РСФСР придавало большое значение отношениям с Турцией, что было связано прежде всего с изоляцией, в которой оказалась молодая Советская страна со стороны стран Антанты (правительству Анкары оказывалась безвозмездная финансовая помощь, направлялось оружие). Также правительство РСФСР выступило в 1922 году с предложением пригласить представителей правительства Кемаля на Генуэзскую конференцию, что означало для Великого Национального Собрания Турции фактическое международное признание.
В Советской Армении тем временем царили голод и разруха. Единственная помощь для республики могла исходить только от армянских колоний за рубежом, куда я был направлен работать по распоряжению председателя Совета народных комиссаров Александром Мясникяном как доверенное лицо новых армянских властей…
Афиша
Мне редко снились сны, тем более — змеи… Особенно те, что обитали в Айгеате на «кари глух», что дословно переводится с армянского языка как «голова камня». Так называлось в селении место у подножия пропасти, огромный камень — край отвесной скалы, откуда открывалась невероятная панорама на большой горный каньон. Горы с этой высоты казались близкими и доступными — рукой подать!
…Еще ребенком я часто приходил сюда один… В полдень, когда солнце особенно припекало серый камень, я ложился на него, вытянувшись во всю длину, закрывал глаза и вслушивался в звуки… Легкий ветерок нежно касался иссохших стебельков травы; снизу, со дна пропасти, доносился шум далекого Дебета, в который врывался откуда-то из ущелья крик большой птицы… Затем — незаметно звуки растворялись, наступала вязкая тишина, вплывающая в мерное колыхание ветерка, и тогда я отчетливо осознавал, что где-то поблизости на похожем сером камне нежится под солнцем выползшая из своего убежища змея… Когда ощущал ее присутствие, я осознавал свой страх… Когда осознавал страх, он — исчезал. «Если чего-то боишься, стань им… Страх отступит!» — вспоминал наставления отца. В эти минуты… сквозь полудремоту приоткрывал глаза: по мне плавно скользила огромная тень… Надo мной кружила большая птица… Она меня защищала!
Елизавета любила рассказывать свои сны, но у меня они не вызывали интереса. Я понимал: ее навязчивость обусловлена страхами. Потому не противился ее общению с Гурджиевым, понимая, что сам помочь ей не в силах. Но однажды и мне приснился странный сон. Я его никому не рассказывал — он казался на редкость сказочным, — а через некоторое время и вовсе забыл о нем…
В одну из поездок по делам торгпредства СССР в Лондоне, коротая свободный вечер у фонтана на Трафальгарской площади, я отчетливо осознал неловкое томление сердца… Решив, что причиной тому усталость и бессонница последних суток, я направился по улице Кокспер в сторону съемной квартиры. И случайно… мой глаз зацепился за афишу, на которой крупным шрифтом на русском и английском языках оповещалось о предстоящей лекции Георгия Ивановича Гурджиева. К своему удивлению, я почувствовал интерес и решил пойти на встречу. Через два дня я оказался в небольшой аудитории на лекции о гармонии души и тела, о тонких материях и многом другом, что казалось таким близким и в то же время отстраненным. После окончания лекции я решил поприветствовать Гурджиева: он не выглядел уставшим. Увидев меня, приглашая подойти, воскликнул.
— Я помню Вас!
— У Вас хорошая память, — поспешил я заметить, не в силах припомнить нашей встречи.
— Вас невозможно не заметить. Вы так же, как ваша жена, бросаетесь в глаза…
— Елизавета часто рассказывает о Вас, о методике гимнастических упражнений.
— Вас что-то интересует? Беспокоит?
Я, конечно же, удивился его словам, но решил не придавать значения…
— Меня ничто не беспокоит…
— Я вижу усталость в ваших глазах. Вы много думаете и делаете полезного, но есть вещи, которые от вас ускользают… Всякие идеи хороши, но не для серьезных мужей, у которых жизненный опыт и способность познавать суть вещей. — Тут у меня защемило сердце: в этот момент он напоминал отца, хотя был намного его моложе. — Идеи коммунизма, социализма — по сути новые формы религии, и соглашусь с Вами только в одном, что религия — часть обязательная для политического каркаса государства. Слияние и расслоение этих пластов обязательны в различные периоды развития. Но… незыблема подлинная вертикаль Духа, и любое государство поддерживается этой основой.
— Вы хотите сказать, что учение Маркса ложно? — «Немного дискуссии прольет свет на его логику», — решил про себя я, отталкиваясь от противного.
— Я хочу сказать, что учение Маркса отражает лишь экономический аспект, но это не есть полная доктрина нового. И если уж эти процессы вошли в нашу эпоху и нам предстоит с этим жить, то лучше признать: предстоит понять и суть изменений… Я не сторонник всеобщей паники и хаоса, наоборот, сторонник системного мышления. Если машина дает сбой, она нуждается в ремонте, и как бы мы ни отнекивались, ехать на поезде гораздо быстрее, чем добираться на лошадях.
— Однако ж я и предположить не мог, что вы окажетесь ратующим за технический прогресс и не станете обременять собеседника законами Божьими.
— Законы Божьи живут в вашем сердце и без моей «проповеди», и если бы не ваше сердце, вы бы не оказались в революции за «идею братства и свободы». Вы — человек новой эпохи, новой энергии, но, к сожалению, я вижу и ваши слабые стороны.
— О чем вы?
— Только о том, с чем вам приходилось сталкиваться и еще предстоит…
— Я вижу процессы, которые проходят в Германии: приход к власти Гитлера. Его национал-социалистическая идея подчинена не только идее превосходства немцев над другими, но и экономической составляющей: накормить и одеть нацию. Вот основа сегодняшних и будущих реалий новой Европы, и этому противостоит лишь учение социал-демократов… — оставаясь в прежнем русле, продолжил я.
— Неужели вы считаете, что этого достаточно, чтобы столкнуть миры?
— Но это на поверхности…
— Всего лишь.
— Что же от меня ускользает? — наконец выдавил из себя я.
— Очевидные вещи. Политика лишь часть масштабного телосмешения во всеобщем мировом переделе, который происходит в связи со смещениями планет…
— Каких еще планет?
— Расскажите мне ваш сон…
— Какой? — я вдруг понял, что нахожусь на грани сумасшествия. Я не был готов к такому разговору. Похоже, мой собеседник считывал меня на другом уровне. Ощущая внутреннюю неловкость, я предпочел отойти.
— Все ответы внутри Вас… — неожиданно обронил Гурджиев. — Берегите себя. Очевидные вещи не просты, не все люди понимают их… Вы — идеалист. Благородство и честь для вас превыше, но, принимая участие в судьбе армянского народа, вы становитесь мишенью.
Меня передернуло от последних его слов, стало тяжело на сердце: я подумал о будущем сына, о судьбе армянских беженцев, которых перебрасывал из Европы в Армению… Гурджиев же, почувствовав мое замешательство, выдержал паузу (дав собраться мне с мыслями), добавил:
— Мне так же, как и вам, не безразлична судьба Армении. Свобода вам уже протянула руку… Три Солнца — далекие и великие измерения — ждут вас… Это Освобождение… Это Возвращение…
Атеизм
Я всегда считал себя атеистом. Не то чтобы не верил в Бога Христа или Аллаха… Еще ребенком с отцом мы аккуратно захаживали во все церкви Тифлиса (будь то армянская, грузинская или русская), соблюдая негласный ритуал… В том числе и на Мейдане — с интересом изучали новоотстроенную мечеть. «Бог един!» — объяснял отец.
В юности, видя столкновения на межнациональной почве между татарами и армянами, я размышлял над противостоянием народов, и в моем представлении религии служили поводом для раздора, а не для единения, взращивая чувство превосходства одного народа над другим, а не служили целостности общества перед единым Богом. Возможно, в этом была моя слабость!
Но… я стал искать нечто, что поддержало бы мою личность, нечто абсолютное — доктрину, которая могла бы привести к единению и братству между народами.
Юности свойственен максимализм. Она — ведома энергией! Я не стал исключением… Коммунистическая доктрина представлялась всеобъемлющей, идея «братства и единства» — сверхидеей! И с годами, не замечая в ней изъянов, я пришел к пониманию, что жизнь без веры — это не про политика и мужчину, для которого все исчерпывается твердостью характера и силой убеждения.
Зачем нужна была сверхидея? В чем был мой интерес?
Я не раз задавался этим вопросом, но моя поглощенность разворачивающейся действительностью уводила от очевидного… До поры, когда вдруг, как озарение, реальности пересекаются… Каждый человек по сути своей — закономерность, которая и есть пересечение… Сон, невероятным образом считанный Гурджиевым, как оказалось, был моим пересечением с высшей реальностью, которая на земле для меня воплотилась через соединение моих родителей… Почти пятнадцать лет скитаний по Европе, участие в спасении Армении от окончательного уничтожения, это — любовь моего отца к моей матери…
Отец — потомок Шахверди-хана, моя мать — армянка.
Сверхидея «братства и единства» между народами — единство семьи!
Единство Отца и Матери…
IV. Сталин
Дело Шахвердова
— Шахвердов решил стать армянским князем? — набивая трубку табаком, неспешно начал Сталин, обращаясь к наркому внутренних дел СССР Лаврентию Берии. Сидя за своим рабочим столом, он принимал докладчика.
— Да, грузинскими князьями были его деды и прадеды — персидскими ханами-шахами, — подхватил Берия, кладя на стол папку с бумагами на подпись.
— Шахверди-хан — родоначальник дворянского рода Шахвердашвили-Шахвердовых, владетель Лори, как мне помнится… Его женой была младшая дочь царя Картли Вахтанга V Шах-Наваза — Осанна. Так, кажется?
— Не могу в точности знать!
— А должен, Лаврентий! Должен… Хорошо. Что у него было изъято при аресте? — отодвигая папку за ненадобностью, продолжил Сталин.
— Журналы ХОКа — четыре экземпляра, журнал «Мшакуйт»1 — один экземпляр, много другого печатного издания, письма личной переписки, часы. Последняя занимаемая должность на момент ареста — директор Госиздата Армянской ССР.
— Что за «ХОК»?
— Организация армян в Брюсселе, которая занимается так называемой помощью Армении. Переводится с армянского как «Армянский Комитет Помощи», — ответил Берия, поправляя очки и платком вытирая внезапно выступивший на лбу пот. И, приглушив голос, добавил: — За него в последнее время просил Анастас Микоян…
— Микоян в партии с легкой руки Шахвердова? Так, кажется? — посмотрев куда-то вбок своим далеким прищуром, заметил вождь народа.
— Да. Он осторожен, как и его учитель, — резко отрапортовал Берия.
У наркома был тяжелый день, не терпелось закончить дела пораньше. Оперативность в решении подобных вопросов была ему свойственна: все, что касалось Тифлиса и старых знакомых, он отрезал, не задумываясь… Но Сталин сегодня был склонен к размышлениям. Дело Шахвердова, словно спутанный клубок нитей, Берии не поддавалось… Нити были длинные, вели в разные стороны: тут нужна осмотрительность. Он понимал: у вождя народа свой интерес в этом деле.
— Говоришь, был осторожен? — слегка приподняв бровь, переспросил Сталин. — Зачем же он вернулся из Парижа?
— Да, он осторожен. Он знал, что его арестуют, — подтвердил Берия, не понимая, куда клонит вождь.
— Лаврентий, зачем он вернулся из Парижа? — перебивая, настойчиво повторил Сталин. Он раскрыл лежащий на столе кисет и продолжил аккуратно набивать трубку.
— Он потерял политическое чутье, заигрался с армянскими буржуа, — начал было чеканить Берия.
— Нет, он не потерял чутье, Лаврентий. Ничего ты не понимаешь. Его, наверняка, армянские коммунисты не единожды предупреждали о внезапной смерти горячо им любимого товарища Агаси Ханджяна2.
— Да, возможно, — выпрямившись, снова достал из кармана аккуратно сложенный платок: протереть очки. Стекла очков были чистыми, но так он делал, когда не понимал вождя…
— Это его характеризует. Он принципиален и бесстрашен, Лаврентий…
— Я бы не сказал, что он бесстрашен, Иосиф Виссарионович, — спохватившись, воодушевился Берия. — Он заговорил! Он связан с Серго Орджоникидзе и другими грузинскими троцкистами.
— Он так и сказал, что связан с троцкистами? — слегка приподняв бровь, посмотрев Берии в глаза, спросил Сталин. — Он прямо так и сказал?
— Да, и подписался в показаниях на допросе, — указывая на папку с делом, кивнул Берия.
— А на суде подтвердил свои показания?
— Нет, полное отрицание.
— Про что еще говорил на суде?
— Про то, что «протянул руку рабочему классу».
— Зачитай мне отрывок его допроса, а затем и «последнее слово»…
Протокол допроса
Протокол допроса от 10 марта 1938 года.
Следователь Гштуни: «На протяжении всего следствия по вашему делу вы упорно отрицали свою причастность к шпионской работе в пользу одной из иностранных разведок. Предлагаем прекратить отрицание и дать об этом показания».
Шахвердов: «Я продолжаю и теперь отрицать. Шпионской работы против СССР никогда не вел».
— Если вы шпионской работы не вели, в таком случае как объясните связь с Аршаком Сафрастяном, о причастности которого к английской Secret Intelligence Service вы дали показания?
— Я не мог давать показаний о том, чего не знаю. Сафрастян — журналист! Я с ним связи не устанавливал.
— Вы встречались с ним?
— У меня были случайные встречи.
— Случайной может быть одна встреча! Вы же в течение весьма короткого срока пребывания в Лондоне имели три встречи! Таким образом вам нечего отрицать свою связь с Сафрастяном.
— Категорически отрицаю связь с Сафрастяном!
— Вы подтверждаете свои показания в том, что впервые с Сафрастяном познакомились после вашего приезда в Лондон, когда он сам явился к вам на квартиру?
— Да, подтверждаю.
— С какой целью искал знакомства с вами как с работником Советского представительства за границей Сафрастян?
— Я не знаю, какую он цель преследовал!
— Вы даете необоснованные ответы. После всех этих встреч вы не можете не знать о целях Сафрастяна — агента Secret Intelligence Service! Говорите правду!
— Вновь заявляю: мне не известны цели Сафрастяна.
— Откуда ему стало известно о вашем приезде в Лондон?
— Из армянских газет, издаваемых за границей.
— А откуда армянской буржуазной заграничной прессе стало известно о вашем назначении в Лондон?
— Точно не помню, очевидно, я написал в один из заграничных филиалов ХОКа о своем переезде в Лондон…
— Вы в предварительных показаниях снабдили Сафрастяна сведениями о положении в Армении?
— Сведения не выходили за пределы газетных!
— Почему бы вам не признаться, что были шпионом английской разведки и давали Сафрастяну сведения?!
— Я шпионом не был, поэтому в этом признаться не могу.
— Какие поручения Сафрастян дал вам в 1936 году, чтобы вы выполнили по возвращении в СССР?
— Никаких.
Протокол допроса от 9 декабря 1938 года.
Следователь Гштуни: «Почему вы вводите следствие в заблуждение, не говорите правду и тем потворствуете врагам Советской страны?»
Шахвердов: «Я говорю сущую правду. Если следствие располагает по этому вопросу материалами, то исходят они от враждебных элементов…»
— Кого вы считаете враждебно настроенными?
— Во Франции была группа враждебно настроенных к Советской власти людей, которые вели борьбу против коммунистической части центрального правления ХОКа в Париже. В эту группу входили Аветик Исаакян — дашнак, Гюнтерян (проживает в Лионе), Какавян — бывший секретарь ХОКа в Париже, Пахлеванян (возглавляет землячество в Лионе).
— Нам непонятно, при чем тут вы и ХОКовская оппозиция? Зачем следствию имена во Франции? В чем проявлялась враждебность к вам?
— Я был уполномочен Агаси Ханджяном примирить правление ХОКа с образовавшейся к нему оппозицией выше названных лиц. Меня покойный Ханджян направил для этой работы…
— Задание Ханджяна выполнили?
— Нет. Не выполнил, потому что требования оппозиции считал неприемлемыми.
— В чем требования?
— Они хотели созвать внеочередной съезд ХОКа, чтобы в состав правления ввести дашнаков вместо коммунистов.
— Известно, что этот вопрос вы разрешить не могли, поскольку существовал устав ХОКа. Почему тогда они были враждебно настроены к вам?
— По моему совету правление ХОКа могло созвать внеочередной съезд. В моем лице Советская Армения имела влияние на правление. Поэтому указанные лица обратились ко мне. Я им отказал… В интересах Советской Армении нельзя было допускать смены состава правления!
— Итак, за границей по заданию руководителей антисоветской организации, в том числе Тер-Габриеляна Саака[7], вы проводили линию на прекращение борьбы с зарубежными армянскими контрреволюционными буржуазными партиями дашнаков и рамкаваров, вышли с ними на политический контакт, перебрасывали в СССР под видом беженцев контрреволюционно-повстанческий элемент. Вы это признаете?
— Нет, не признаю. Невозможно исковеркать всю работу, которую мне приходилось выполнять за границей, не было никакой контрреволюционной работы, и бдительность я не терял…
— Вам предъявляется заявление от 22.11.1937 года, собственноручно написанное Симоном Пирумовым[8], вашим приятелем, который вас в этом изобличает.
— С Пирумовым у меня никаких личных счетов не было. Взаимоотношения — нормальные. Я не знаю, зачем ему понадобились такие «факты». Я их отрицаю.
— Вам предъявляется показание от 15 августа 1937 года арестованного участника вашей антисоветской организации Лукашина Саргиса[9], который полностью подтверждает заявление Пирумова. Намерены ли вы и после этого пререкаться?
— С Лукашиным, как и с Пирумовым, у меня были нормальные взаимоотношения. Его показания не соответствуют действительности. Я не знаю, чем объяснить такие показания. Их я так же отрицаю.
— Вам предъявляется показание от 30 марта 1937 года арестованного Кавтарадзе Сергея, который знал со слов Пирумова о вашей антисоветской деятельности.
— Показания Кавтарадзе я так же отрицаю.
— Показания вышеперечисленных лиц подтвердили и ряд других арестованных из числа иммигрантов. Вам предъявляется показание от 4 декабря 1938 года иммигранта Татаряна Аракса: он изобличает вас в переброске в СССР контрреволюционных элементов. Это вы подтверждаете?
— Нет, не подтверждаю.
— Вы брали деньги с иммигрантов перед тем, как давали разрешение на въезд в СССР?
— Да. Эти суммы давали сами иммигранты в порядке пожертвования для Армении.
— О каком пожертвовании идет речь?
— Пожертвования брались с 1931 года, согласно указанию Ханджяна-Тер-Габриеляна.
— Вы находите эти действия правильными?
— Нет. Я выполнял указание…
— И тем не менее… Выполняя антисоветские задания Ханджяна-Тер-Габриеляна, тем самым вредительствовали Советской власти и ВКП(б), поскольку брали пожертвования и тем самым давали основание контрреволюционным элементам истолковывать этот факт для распространения клеветы о том, что Армения в условиях Советской власти не получает экономической помощи.
— Да, признаю.
— Бывали случаи, когда вы еще финансировали кого-либо за границей?
— Только один раз за все время выдал три тысячи франков Чобаняну Аршаку в бытность его пребывания в Париже в 1936 году за работу по исследованию произведений средневекового армянского поэта.
— Что за поэт? В чем ваш интерес?
— Поэт Саят-Нова. Его творческое наследие велико, переведено на многие языки, но плохо изучено. И так совпало, что задание по финансированию этого издания Агаси Ханджян поручил мне. Мой интерес был в том, что имеются родственные отношения с поэтом: дочь моего прапрадеда Шахверди — Мармар — была женой поэта Саят-Нова, матерью его троих детей… А Чобаняна я знал лично как члена партии рамкаваров.
— Следствию известны и другие факты вашего финансирования за границей. Назовите чистосердечно.
— Я не понимаю, о чем речь?
— Газете «Алик»[10], органу партии «Дашнакцутюн», вы выдали пять тысяч франков.
— «Алик» — орган партии рамкаваров. И было бы неуместно назвать это финансированием.
— Я повторяю: почему вы финансировали орган контрреволюционной партии?
— Я просто заплатил эту сумму как плату за объявление. И сумма — не пять тысяч франков.
— Почему вы дали объявление в контрреволюционной прессе?
— Я нашел нужным давать объявление именно в этой газете, так как никакой другой газеты не было.
— Известно, что в Афинах существует газета КП Греции. Почему не делали объявления там?
— Эта газета издавалась на греческом языке. Я решил, что армянские иммигранты, беженцы, не владеющие греческим языком, не сумеют его прочесть.
— Почему вы не вывесили объявления в правлении ХОКа?
— Я считал, что именно через эту газету можно оповестить всех иммигрантов о предстоящем выезде в СССР.
— Вернемся к пожертвованиям. Значит, по-вашему, лица, вносившие пожертвования перед выездом в СССР, не представляли собой безработную, нищенскую массу?
— Пожертвования носили добровольный характер и вносились теми, кто имел таковую возможность. В массе своей это были беженцы из Западной Армении, уцелевшие после известных событий выселения армянского населения и случаев их уничтожения. Но среди них были и люди зажиточные, сумевшие и успевшие вывести свои средства. Да, они были зажиточными.
— Число жертвователей доходит до нескольких сот человек, которых вы сейчас признали зажиточными, то есть лицами, не бедствовавшими на почве лишения. Значит ли, что этот факт должен быть исчислен в большем размере?
— Сумма пожертвований и число лиц указаны точно, домыслы тут неуместны… Называю их условно зажиточными, так как не имею полного представления об их экономическом положении.
— Я хочу вам привести выписку из протокола допроса Тер-Симонян Драстамата. В ней он, в частности, вспоминает одно из ваших высказываний: «После доклада Аршафяна на активе Ереванской организации КП(б) в 1933 году Шахвердов у себя на квартире в присутствии Рубена Даштояна и бывшего директора Армторга Саркиса Тер-Минасяна говорил, что доклад Ашрафяна устроен Закрайкомом с целью показать, что армянская интеллигенция националистическая, чтобы побить ее, отстранить от руководства Агаси Ханджяна и Саака Тер-Габриеляна и поставить во главе партийно-советского руководства безызвестных и бесцветных людей, послушных Закрайкому. В течение ряда лет, после ухода из Закавказья Серго Орджоникидзе, руководители Закрайкома ведут антиармянскую политику, которая стала особенно явна при Берии. В результате этой политики Армения стала самой отсталой республикой в СССР». Что на это скажете?
— А что на это можно сказать? Я действительно считаю, что Берия ведет антиармянскую политику, в том числе в самой партии. На съезде писателей в 1934 году было объявлено, что писатель Габриель Сундукян и поэт Саят-Нова — грузинские. Это, конечно, абсурд, и справедливости ради надо было реагировать…
— Что за националистические выпады против товарища Берии и грузинских коммунистов?
— Это не есть выпады против моих товарищей и соратников. Не забывайте, что свою деятельность в партии я начинал в Тифлисе. Но есть люди, которые к светлым временам юности не имеют отношения. Их тогда не было…
— Я продолжаю настаивать, что вы вели националистическую линию! Зачем вам надо было устраивать через министерство культуры Армении перевоз праха монаха Комитаса в Армению? Вы забыли о лозунге «Религия — опиум для народа»? Зачем вам было это демонстративное перезахоронение?
— Личность Комитаса как композитора значима для Армении. Трудно переоценить его вклад в музыкальную культуру. Я считал правильным собрать в Советской Армении ее культурное наследие. Музыку Комитаса, поэзию Саят-Новы… Да, я знал, что некоторым членам партии мое содействие этому делу не нравится, они чинили всякого рода препятствия, но меня это не остановило: «добро» я получил от вышестоящих товарищей. Я рассматривал Комитаса, прежде всего как композитора, а не монаха и человека религиозного…
— Если вы коммунист, как могли закрывать глаза на столь вопиющий факт?
— Повторюсь, что рассматривал Комитаса как композитора. Вопрос веры мог касаться только его самого…
— Очень удобное пособничество вражеской идеологии!
— Идея коммунизма тоже вопрос веры… У каждого человека — своя. Я не представляю человека без веры!
— И потому вы способствовали тому, чтобы ваша жена, Шахвердова Елизавета Сергеевна, долгое время находилась в близкой связи с Георгием Гурджиевым?
— Моя жена — аполитичный человек. Прошу занести это в протокол! Она не имеет отношения к моей политической деятельности. Гурджиева она считала наставником, который учил ее практическим методам освобождения от навязчивых снов и страхов, и, как следствие, — бессонницы. Он был личным врачом нашего сына, Серёжи, который по рождении оказался слаб на здоровье.
— Почему вы не обращались к советской медицине, а прибегали к услугам вражеского элемента?
— Большей частью партия направляла меня на ответственную работу за границу, моя жена следовала за мной или оставалась во Франции. У нас не было возможности подолгу жить в СССР, обращаться к советским врачам.
— Вы не могли не знать лично Гурджиева…
— Я видел его всего два раза. На похоронах его матери и однажды на его лекции в Лондоне. В силу занятости и отсутствия интереса я не имел с ним большего общения.
— Что за лекция в Лондоне? Вы не могли не знать, что лекции Гурджиева посещает вражеский элемент — бывшие белогвардейцы, эмигранты из России и буржуазные элементы за рубежом!
— Я специально пошел на лекцию, чтобы во всем разобраться… Эмигранты из России, ученики Гурджиева, вели, скажем так, другую жизнь, не связанную с их прошлым. Буржуазные элементы также интересовались аспектами веры и сознания. Никаких враждебных высказываний в адрес Советской страны в тот вечер сделано не было.
— И тем не менее вы не можете отрицать, что вокруг Гурджиева околачивался всякий сброд, и закрывать на это глаза коммунисту — предательское попустительство. Зачем вам в Лондоне нужно было соваться на эту лекцию?
— Еще раз повторюсь, я честно на протяжении долгих лет работы за границей выполнял работу, на которую меня направляла партия. Мое посещение лекции в Лондоне носило спонтанный, случайный характер. Я увидел афишу на русском и английском языках на одной из центральных улиц. Скажем так: я отдал должное своей «эмигрантской» жизни — захотелось услышать русскую речь, увидеть русских людей…
— Почему бы вам не признать, что потеряли политическую бдительность, попустительствовали собственной слабости, пошли на сближение с вражеским элементом?!
— Я категорически отрицаю все вами сказанное. Я, прежде всего, человек ума и образования, и Гурджиев, при всей противоречивости его фигуры, оказался интересным и сильным человеком. Ни о какой «слабости» не может идти речи, тем более — о потере политической бдительности. Это было иного рода общение…
— Какие поручения дал вам Гурджиев по приезде в СССР?
— Никаких.
Суд
Выездная сессия Военного трибунала Закавказского военного округа 27 мая 1939 годa в закрытом заседании в Ереване в составе председательствующего бригвоенюриста тов. М.Стельмаховича, членов — капитана С.Салина и капитана В.Спышнова, при секретаре — военном юристе В.Михайловском, рассматривала дело по обвинению Шахвердяна Даниела Александровича, предусмотренного ст.ст.58-а, 67, 59, 19—65 и 68 УК Армянской ССР.
10.00. Начинается судебное заседание.
— Подсудимый, представьтесь.
— Шахвердян Даниел Александрович, гражданин СССР, по национальности армянин, с высшим образованием. Родился в 1882 году в селе Айгеат Алавердского района Армянской ССР.
…Все показания, которые зафиксированы на предварительном следствии, — не мои объяснения. Во время предварительного следствия я был болен и не мог противостоять воздействию следователей.
Мне предъявляется обвинение, что я якобы защищал Дашнакскую партию, но это — абсурд!
Первая моя командировка за границу была в 1921 году в Константинополь для установления связи с заграничными армянскими колониями. Туда я был направлен ныне покойным бывшим председателем СНК Армении Александром Мясникяном, моей задачей было противостоять дашнакам, упрочить влияние во спасение Советской Армении… Была и другая причина, в частности, — в отношении хлопка. Целая партия хлопка была ошибочно направлена во Францию: документы сохранились, и можно было еще все исправить.
…Да, в Константинополе я встречался с молодым дашнаком М.Даликханяном. Означенный Даликханян свел меня с членом бюро Дашнакской партии (фамилию сейчас не вспомню), который сделал предложение о возможности легализации партии дашнаков у нас, в СССР. Я не имел никаких полномочий на переговоры с ним, но мне было дано покойным Александром Мясникяном поручение: выяснить настроение политических партий за границей. Потому я счел нужным иметь встречи… В первой командировке пробыл около года… Кроме того, я занимался операциями по продаже кожи через Внешторг в Константинополе.
…В 1926 году председатель СНК Армении Саргис Лукашин был в Германии, и он вызвал меня туда, а также Чубара и Пирумова для обсуждения с нами вопросов отношения Армении к политическим партиям дашнаков и рамкаваров. В то время я был представителем Заквнешторга в Тифлисе. Почему нас Лукашин вызвал в Берлин, мне неизвестно. Предполагаю, что, оказавшись в командировке, он предпочел не откладывать встречу в связи с возникшими вопросами. Были ли в Германии дашнаки, мне неизвестно…
…В 1929 году в Берлине я был представителем Красного Креста от Армении. Я должен был ехать в Америку, но так как у нас в СССР американского полномочного представителя не было, то визу в Америку я должен был получить в Германии. В связи с этим в Берлине провел несколько месяцев, где встречался с Мамиконяном и Степаном Вартаняном.
…Мамиконян не был антисоветским, и я не могу считать его невозвращенцем. По состоянию здоровья он находился в Германии на лечении. В СССР он работал инженером-автомехаником на заводе. Да, я ему действительно посылал денег из Парижа: из СССР деньги переводить не разрешалось. Всего я посылал два раза.
…Вторично я прибыл в Германию в 1929 году с целью посещения Америки для получения займа и заехал по делам в Брюссель.
Да, я встречался с Карекяном, который из турецких армян, жил в Брюсселе. Он был назначен ХОКом. Да, действительно, давал ему информацию о положении Армении политического и экономического характера и я считал, что могу давать интервью — в рамках той работы, которую вел в интересах Советской Армении, во благо страны — как ее представитель в загранице.
…Я утверждаю, что троцкистом не был и таких взглядов не придерживался. Что касается протокола, — это навязанный протокол!
…Протокол считаю не своим! Я к Троцкому не имею отношения: еще раз повторяю — имел критическое отношение.
…В Англии, в частности, в Лондоне я был в 1930 году в качестве члена правления «Аркос». Меня оттуда отозвали, так как обвинили в провале торговых операций, но виноват был не я. Как выяснилось, ошибка исходила от тогдашнего торгпреда Суховия. Есть перерасчет, который подтверждает ошибку. Потребуйте бумаги, в них все должно быть!
…Жена моя в настоящее время арестована. Честно заявляю суду: жена моя аполитична. Для поездки в Америку, в силу того, что ей не выдавали визу по советскому паспорту, она свой советский паспорт во Франции обменяла в армянской дашнакской миссии на дашнакский.
Еще раз подтверждаю, что наше совещание в Берлине ничего общего с дашнакской миссией не имело. Я — коммунист! Я честно выполнял свою работу: вел коммунистическую линию в правлении ХОКа, тем самым — вел борьбу с дашнаками.
…Аршак Сафрастян — журналист. Где я с ним познакомился, — не помню. Ему я также давал интервью, так как в то время был членом правления «Аркос». Возможно, я ошибался и не должен был давать интервью… Выводы и оценку в протоколах моих допросов делал следователь! Я всегда был осторожен, интервью не выходило за рамки газетной статьи!
…Вартанян Степан — бывший секретарь ЦК КП(б) Армении, затем его направили работать в Таганрог. Никаких группировок он не имел. Но мы действительно иногда с ним рассказывали друг другу антисоветские анекдоты.
Оглашаются выдержки из личного дела подсудимого, после чего Шахвердов ответил:
«Это написано словами моего следователя НКВД Гштуни… Это — не мои слова! Я отрицаю эти показания… Если бы я был их человеком, то они бы меня избрали членом ЦК КП(б) Армении. Я в состав ЦК никогда не избирался.
Каким образом в царское время, в годы революции, я протянул руку рабочему классу, а в советское время — стал контрреволюционером?!!
Чобаняна я знаю. Он — рамкавар. Рамкаварская партия — либеральная партия. Означенному Чобаняну я выдал 3000 франков за то, чтобы он по поручению Агаси Ханджяна написал один труд. Эту книгу я привез в Армению и сдал в ЦК партии.
Я добросовестно проанализировал свой путь и нахожу, что не виновен».
Оглашаются показания из личного дела Тер-Симоняна. Шахвердов отметил: «Этот разговор имел место, и я его подтверждаю: в моих жилах течет и грузинская кровь, этот народ мне — не чужой! Да, я говорил, что грузинский народ надо возвеличивать. Но разговор как таковой исковеркан».
Оглашаются показания из личного дела Кавтарадзе, на что Шахвердов ответил: «К этому я никакого отношения не имею. Токманджян был управделами СНК Армении, и я считаю «это» бредом».
Оглашаются заявления из личного дела Симона Пирумова, на что Шахвердов ответил: «Я Сафрастяна не искал, в нем не нуждался, и Пирумов мне никогда не говорил, что он является разведчиком. Это — ложь. Пирумов не мог дать таких показаний!»
Оглашаются заявления из личного дела Саргиса Лукашина, на что Шахвердов ответил: «Почему он считает меня «своим» человеком, неизвестно, я с линией партии никогда не расходился. Все это сплошная ложь, выдумка, и я считаю, что Саргис Лукашин не мог дать таких показаний».
Оглашаются выдержки из показаний по делу Егиазаряна, на что Шахвердов ответил: «Откуда он все это “знает”? Я прошу трибунал вызвать Егиазаряна сюда на очную ставку. Иммигрантов мы перевозили, но не так, как описывает Егиазарян. Он врет. Саму вербовку иммигрантов производили сотрудники НКВД, которые ездили со мной».
Председательствующий спрашивает подсудимого Шахвердова, чем он может дополнить судебное следствие?
Шахвердов ответил: «Я только прошу военный трибунал об одном: допросить по моему делу объективных свидетелей».
Военный трибунал определил: «Ввиду невозможности вызова свидетелей, обозначенных Шахвердовым, в ходатайстве отказать».
В 12.00. Председательствующий объявляет об окончании следствия и предоставляет последнее слово Шахвердову, в котором он сказал:
«Я никогда не был троцкистом и не разделял троцкистской идеи. Я — коммунист! Прошу военный трибунал объективно рассмотреть мое дело и вынести мне справедливый приговор!»
12.02. Суд удаляется на совещание.
13.15. Председательствующий оглашает приговор и разъясняет подсудимому о сроке подачи кассационной жалобы, и объявляет, что суд определил: «До вхождения приговора в законную силу мера пресечения в отношении осужденного Шахвердова Д.А. остается прежней (под стражей)».
13.22. Судебное заседание объявляется законченным.
Подписи:
Председательствующий бригвоенюрист — М.Стельмахович,
военный секретарь — В.Михайловский.
Власть или любовь?
— Мда… «Каким образом в царское время, в годы революции я протянул руку рабочему классу, а в советское время — стал контрреволюционером?!» …Дворянин «протянул руку рабочему классу», — многозначительно повторил Сталин. — Тебе не кажется, что после двухлетнего пребывания под стражей на суде он — убедителен?
— Не могу знать… Он — хороший артист!
— Он чувствует свою правоту… Правда — у него есть. Разве ты не видишь, как он отвечает? Ему не до заигрываний. Без адвоката, поддержки друзей, он — один перед вызовом: не может лгать. Он говорит то, что есть на самом деле — что думает. И все силы — донести правду! Ему важно зафиксировать на суде свои слова…
— Да, он старается быть правдоподобным, — тихо поддакнул Берия.
— Ты знаешь, Лаврентий, меня с Шахвердовым познакомил Миха Цхакая на подпольной работе в Тифлисе еще в 1904: рекомендовал его как знатока издательского дела в помощь нашей газете «Брдзола». Честно говоря, он меня тогда покорил…
— Он — хороший адвокат: в царское время вел дела армянских революционеров, в том числе Сурена Спандаряна. Наслышан о его красноречии… Потому считаю, что он — артист!
— Да… Он — красноречив как адвокат. На одном таком заседании я лично присутствовал: был близок со многими армянскими товарищами… И все-таки, Лаврентий, вот ты бы протянул руку помощи рабочему классу, если бы оказался дворянином?
— Я бы… — начал было Лаврентий.
— Ты — никогда не был дворянином, — Сталин его оборвал и, слегка приподняв бровь, через минуту продолжил. — Но, можно сказать, сейчас — дворянин… А, Лаврентий?
— Может быть, — осторожно ответил Берия, — сейчас я — народный комиссар.
— Ну, так и Шахвердов — народный комиссар, коммунист. И его любит простой народ! И предков его уважали! Шахверди-хан, его прапрадед, был лоялен и к армянам, и к грузинам — любил христиан. Был властелином Северной Армении — область Лори, — Сталин снова приподнял бровь… Берия всегда был чуток к изменениям в настроении вождя, его интонация, жесты значили для него больше, чем произнесенные слова. — Противоречивый, сильный человек… Возможно, из рода персидских царей! Да-да, я уверен, корни его из Персии… Так вот, Лаврентий, ты этого не знаешь, но история — вещь упрямая. Никто не оказывается в ней случайно! И не важно, каким был человеком, главное — дела! В историю не всем дано… Разве ты не хочешь вписаться в историю?
— Я хочу служить советскому народу, — отчеканил Берия.
— Ну, хорошо… — одобрительно кивнул Сталин, затянувшись трубкой, перевел тему. — Что говорит его жена?
— Она мне написала жалобу: не понимает, за что ее держат в лагере и просит вернуть к сыну.
— Что рассказывает про своего учителя?
— Говорит, что сын страдал какой-то болезнью и Гурджиев его лечил. Говорит то же, что и муж. Для этого она на него работала… Еще рассказывала про методику учителя: для здоровья ребенка нужны изменения в сознании родителей. В общем, бред какой-то «гармонический», — отрезал Берия.
— Гурджиева всегда тянуло на породистых… — задумался Сталин, глядя в сторону окна. Неожиданно заметил: — Мы с Гурджиевым учились в одной духовной семинарии: наверняка пересекались. — И как бы на что-то намекая, продолжил: — Подобные пересечения остаются на всю жизнь… Друзья детства, юности знают о тебе больше, чем кто-либо… А ведь с тех лет прошло полвека!
— Таких, как она, у Гурджиева было много, — не понимая, к чему клонит вождь, заметил Берия. — Похоже, что у него к ней был другой интерес: жена советского дипломата, которая ездила в Советский Союз, да и муж — в постоянных разъездах. Мать его до последнего времени находилась в Тбилиси. Перевезти ее во Францию, похоже, удалось не без помощи Шахвердова.
— У тебя есть основания так думать?
— Нет, но… — начал было Берия.
— Не надо, Лаврентий… Не забывай, что Даниел Александрович годами ходил под царской охранкой. Он что, по-твоему, настолько глуп, чтобы не понимать, что за ним будут следить, или, по-твоему, у него не было важных дел?
— Он не понимает, за что его посадили, Иосиф Виссарионович…
— Не понимает. Что ж, на суде он все сказал… Дотянул… Как он, кстати?
— Плох. Не жилец.
— Не жилец… — повторил Сталин, глубоко затягиваясь еще теплящейся трубкой. — Можно сказать, что земной суд он выдержал, так сказать, — прошел. У смерти — лицо предателя… Ну что же? Его все предали… Ведь так, Лаврентий? Нам ничего не остается, как передать его другому суду… Думаю, там… его ждет большая удача!
Берия поспешно кивнул в знак согласия, хотя решительно ничего не понимал. У него было одно желание: поскорее закончить с этим делом, отнявшим целый вечер… Но надо было задать еще несколько вопросов: принять ответы вождя к исполнению.
— Как быть с его сыном? — осторожно спросил Берия.
— Я думаю, из него вырастет настоящий дипломат, как и его отец…
— Иосиф Виссарионович, его недавно выкрали из специального детдома и увезли в неизвестном направлении. Я подозреваю, кто мог содействовать этому…
— Лаврентий, я думаю, что у тебя есть дела поважнее, чем поиски этого мальчика. Если его выкрали, значит, о нем есть кому позаботиться, — спокойно перебил Сталин. Снова слегка приподняв бровь, он смотрел на собеседника тем самым редким и верным прищуром, который подразумевал беспрекословное повиновение. И тут же, отведя взгляд, как бы между прочим заметил: — Да, Лаврентий! А почему нигде в допросе не указано, что вопрос обмена паспортов для Америки являлся предметом рассмотрения НКВД? Почему нигде это в протоколе не зафиксировано? Шахвердов наверняка говорил об этом! Он прошел большую жизненную школу, Лаврентий, скрываясь от царской охранки. Неужели ты думаешь, что он настолько глуп, что обменял бы жене советский паспорт на дашнакский без уведомления соответствующих структур?.. Или, по-твоему, Даниел Александрович не знал о самой процедуре обмена?.. И еще подумай вот над чем: нужна ли была власть Шахвердову? Власть, Лаврентий! И зачем она тебе нужна?.. И что есть вместо власти? — Любовь?!.. Это сложный вопрос… Подумай!
Берия, откланявшись, почувствовал себя неловко. В этом деле он решительно ничего не понимал. Единственное, что было ясно, — сам он находится в полной власти. Пот снова предательски проступил на лбу, что наверняка было заметно вождю. И потому, выпрямив, наконец, спину, незамедлительно направился к двери: непривычно отдав честь на прощание, поспешил из кабинета…
Сон
Мне редко снились сны, тем более — змеи… Особенно обитающие в Айгеате на «кари глух», что дословно переводится с армянского языка как «голова камня». Так называлось в селении место у подножия пропасти, огромный камень — край отвесной скалы, откуда открывалась невероятная панорама на большой горный каньон. Горы с этой высоты казались близкими и доступными — рукой подать!
…Ребенком я часто приходил сюда один… В полдень, когда солнце особо припекало, я ложился на серый камень, вытянувшись во весь рост, закрывал глаза и вслушивался в звуки… Легкий ветерок нежно касался иссохших стебельков редкой травы, а снизу, со дна пропасти, — доносился шум далекого Дебеда, в который врывался откуда-то из ущелья крик большой птицы… Незаметно звуки растворялись, наступала вязкая тишина, вплывающая в мерное колыхание, и тогда я отчетливо осознавал, что где-то поблизости на похожем сером камне нежится под солнцем выползшая из своего убежища змея. Когда ощущал ее присутствие, я осознавал свой страх… Когда осознавал страх, он — исчезал… «Если чего-то боишься, стань им! Страх отступит!» — вспоминал наставления отца. И в эти минуты… сквозь полудрему приоткрывал глаза, когда по мне плавно скользила огромная тень: надо мной кружила большая птица… Она меня защищала!
Но в тот день все казалось странным… Белый вал поднимался со дна глубокого ущелья… Мерно разрастаясь, легкой небрежной дымкой плавно заслонял бархатные зигзаги гор. Там, внизу, сквозь грузные тиски облаков редкими столпами света высвечивались ореховые сады прапрадедов. Слияние солнца, призрачного тумана и зелени ранним августовским утром царило во всей округе, пока растекающиеся клубы постепенно не заслонили сады, пропасть, каньон, деревья… И тогда я осознал, что нахожусь в другой реальности: на верху высокой мрачной башни, которая напоминала дахму — «башню молчания». Я видел такие в детстве в нашу единственную с отцом поездку по Персии… С давних зороастрийских времен эти сооружения представляли собой необычный способ избавления от мертвых, — тогда появилась традиция не хоронить покойников, а выставлять тела ушедших на вершинах таких башен — как жертвенное подношение большим птицам, коршунам…
Я лежал на верху башни, а надо мной, как обычно, — кружила птица! Но теперь… она меня не охраняла: она прилетела за мной, за моим телом, — и я осознал, что на самом деле и я — уже не я, а тело мое — нечеловеческое… Я — змея… Необычная, перебирающая шероховатости камня, змея мерно повторяла колебательные движения, излучая свечение: под мягким, тонким светом и сама башня перестала быть мрачной, превращалась в большую, яркую и воздушную. Тогда… обрушилась на меня птица: разрывая золотое тело мощным клювом, она клевала, опустошая меня! Ее невзрачное серо-черное оперение покрывалось золотистой пыльцой… И это продолжалось до тех пор, пока она не насытилась и сама не стала источником света и тепла!
В неподвижности, долго соразмеряла она свои силы с предстоящим полетом, пока, резко расправив крылья, не сорвалась с места… Она набирала высоту в сторону восхода трех солнц…
Я не оговорился!
Три огромных сферических шара поднимались мерно, один за другим освещали перламутровый небосклон! Тогда я подумал о новом измерении времени, предвестнике неведомого рассвета на маленькой Земле… И я, прежний Дануш, который был змеей, — навсегда умер — став, наконец, птицей, и летел туда, откуда когда-то спустился…
Небеса разверзлись, как врата…
И было их — двенадцать!
Я возвращался Домой с единственным вкусом на губах — родниковой воды из самого глубокого подземного источника в Айгеате, что остался со мной навсегда в глубинах моей необъятной памяти…
Я летел!
Оставлял позади Айгеат, Тифлис, Петроград, Париж и, наконец, Землю… Которая навсегда перестала быть прежней…
Потому что все есть жизнь, и жизнь — есть движение!
[1] Дебед — река в Армении и Грузии, правый приток реки Храми, являющийся правым притоком Куры.
[2] Айгеат — селение на севере Армении, Лорийская область.
[3] Ханджян Агаси Гевондович — первый секретарь ЦК КП(б) Армении в 1930—1936 годах.
[4] Серго Орджоникидзе — революционер, один из крупнейших руководителей ВКП(б) и Советского государства.
[5] «Комитет помощи Армении» был создан в Ереване по инициативе Александра Мясникяна.
[6] Парон — господин (арм.).
[7] Саак Тер-Габриелян — советский партийный государственный, политический деятель.
[8] Симон Пирумов — представитель Закавказской федерации в Париже.
[9] Лукашин Сергей (Саркис Спапионян) — советский государственный и партийный деятель. Первый секретарь ЦК Компартии Армении, Председатель Совнаркома Армянской ССР.
[10] «Алик» — «Волна».