Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2021
Алексей Торк (Алишер Ниязов) родился в 1970 году в Таджикистане. Работал в таджикских СМИ. С 1996 по 1999 год был корреспондентом ИТАР-ТАСС в Киргизии, корреспондентом агентства РИА Новости в Киргизии и Казахстане. Освещал военные конфликты в Таджикистане и на юге Киргизии. Лауреат Русской премии (2010) за произведения, опубликованные в «Дружбе народов».
Предыдущая прозаическая публикация в «ДН» — 2019, № 9.
С шипением хлынуло, и, набросив на ходу капюшон, он стал размышлять: поможет ли ему ливень зарезать Древоеда или как-то помешает?.. Дождь усилил полутьму. С востока одна за другой шли тучи, которые окончательно затеняли дорогу, усеянную вдобавок лужами. Первое время он обходил их, но потом подумал, что простудиться не успеет, и зашаркал по воде.
Он сделал положенные сорок шагов к западу, развернулся и пошел обратно. Ветер холодил ему спину. Спускаясь к внутреннему двору, он вспомнил, что, по примете, закатные тучи на востоке означают, что завтрашний день будет холодным… — для тех, конечно, у кого есть завтрашний день. Он глянул на Древоеда, который располагался по ту сторону решетчатой ограды внутреннего двора, — полускрытый тьмой и решеткой. Его голова свесилась на грудь, а подтянутые прежде к животу ноги теперь вытянулись и легли на кострище, залитое водой, — он спал. Кажется, спал. Феликс вроде даже разглядел, как вздрагивает во сне его искореженная челюсть.
Феликс отвел глаза. «Через сорок шагов, клянусь!» — подумал он. Не останавливаясь, вынул фляжку из-за пояса и посмотрел на восток: оттуда наплывала очередная туча с багровыми разрывами в хвосте, — там били неслышные молнии.
«Дождусь ее. Повиснет над нами — тогда и зарежу», — решил. Но, дождавшись, не зарезал, а сделал изрядный глоток вина. От пальцев, сжимающих фляжку, пахло дерьмом. Он опустился на корточки, сунул пальцы в раскисшую от ливня землю. Затем вытер их о носок сапога. Понюхал и чуть слышно ругнулся: теперь они пахли и землей, и дерьмом… «Чем бы отчистить?»
«Попробуй сунуть их в костер, чтобы запузырились. Чтобы покрылись черной коркой, как у тех», — подсказал Феликсу некто мысленный. Феликс в ответ плотно приложился к фляжке.
«»Сунь в костер», умник, — передразнил он того, мысленного. — И костра-то нет, потух давно. Не видишь, что ли? Ну и молчи тогда…»
Он спустил фляжку к ногам и уткнулся лицом в ладони. Дождь усилился, надо было подыматься, но, покачиваясь, он стал засыпать на корточках. От пальцев продолжал исходить запах дерьма, но теперь он не беспокоил, и ничто теперь его не беспокоило. Теперь — хорошо…
Во внутреннем дворике слышался плеск шагов Глины — десять до отвесной земляной стены — десять обратно.
«Добросовестный какой, — подумал Феликс с сонной ухмылкой. — Единственный из римского караула, из нас троих. Остальные — кто дрыхнет, кто собирается прирезать Древоеда…»
Он тряхнул головой: «Нельзя спать».
Он искоса глянул на Древоеда, прикидывая расстояние, — десять-пятнадцать шагов. «Я сделаю так, — размышлял он, — поплетусь в его сторону со скорченным, на всякий случай, лицом. Навроде как ищу место, чтобы облегчиться. Затем кинусь на него со спины и ударю три раза подряд — не меньше. Человек до смешного живуч — как справедливо учит эта скотина».
— Это забывают даже опытные бойцы. Поэтому всегда, если есть такая возможность, необходимо наносить три-четыре быстрых удара. Желательно с проворотом, — учил Древоед на последнем занятии. В его шишковатом посеченном кулаке появился нож, обращенный лезвием назад.
— Глядеть — всем, — предупредил Древоед.
И все это штрафное отребье, выстроенное в цепь, ухмыляется, а некоторые, словно бы невзначай, подаются вперед и косятся в сторону Феликса, ибо знают, что будет дальше. Дальше, объявив задачу, Древоед, словно бы забыв о ней, двинется вдоль цепи, задумчивый, расслабленный.
Феликс сопровождает его взглядом, пытаясь угадать мгновение атаки. Но не угадывает, конечно, и никогда не угадывал: молниеносно срываясь с места и делая пару обманных замахов, на которые Феликс, теряя равновесие, всегда покупается, он проскальзывает за спину, хватает его за горло и бьет костяной ручкой ножа — раз-два-три. Феликс, всхрипывая, падает на колени. Почти теряя сознание от боли и нехватки воздуха, он валится в лужу и замирает там, боясь пошевелиться. «Я мертв, мертв! ты убил меня, ты видишь это?» — показывает он Древоеду, и — нож исчезает. Древоед отступает назад и мерным, почти не сбившимся голосом, отдает распоряжения на завтра.
Феликс тем временем подымается на четвереньки. По строю проносится хохот — Древоед выбирает для уроков участки плаца либо залитые лужами, либо там, где земля усеяна конским дерьмом. Конники тут отрабатывают езду без стремян — для улучшения посадки.
Раз или два в неделю он получает от Древоеда по полной: бьется лбом о плац, катается по нему, получая ушибы и вывихи; он глотает воду из луж, а также смешанную с дерьмом землю, намертво придавленный сверху тушей Древоеда… Потом слушает его наставления.
Когда объявлялось личное время, он шел за вином к Монете в складскую палатку. Добрый Монета плещет ему вина и тут же гонит.
— Иди, иди наружу. Воняешь.
Он послушно выходил из палатки, садился у входа на походные жернова. Водя головой, будто потягиваясь, он тянул вино и рассеянно глядел в серединку неба.
— Странно, что он еще не убил тебя, — сказал однажды Монета. Где-то в середине палатки он перебирал на парусине ячмень, а затем лопатой ссыпал его в мешки. Поэтому его голос звучал отдаленно и глухо.
— Чего странного?
— Сильно хочет.
— Ты заметил? — Феликс пьяно захихикал.
— Иуйё…
— А?
Монета высунулся из палатки с лопатой и сказал:
— И, говорю, убьет… Подвинься-ка, — он постучал лопатой о жернов, стряхивая с нее ячменную шелуху. Феликс подвинулся. И запоздало кивнул: убьет, конечно. На следующем занятии или через неделю. На плацу при всех или, к примеру, зайдя перед сном в казарму. Сделает пару замечаний звеньевому, оглядит сапоги, выставленные у двухъярусных лежанок, — помыты ли? — проследует в конец казармы, туда, где отдельно от всех лежит Феликс, поморщится, развернется, чтобы проследовать обратно к выходу. И тут бросит: «Аа, да. Забыл». И воткнет свой охотничий нож в середку груди Феликса.
«Глина, прибери тут. Тело, то-сё…» — скажет рассеянно и пойдет к выходу, ощупывая тюфяки — не пора ли перенабить свежим сеном?..
Пару дней назад, прохаживаясь вдоль строя, он рассказывал им о «ярости и скоростной атаке»: — Важно помнить, — негромко произносил он, — что ярость уменьшает мышечную силу. Кураж и безразличие — вот единственные чувства, которые должны владеть вами во время боя, каким бы ни был ваш противник. Каким бы ни был… — он пошевелил пальцами, подбирая слово, а затем, повернувшись, посмотрел на Феликса: — Да, сочинитель?
Его изрубленные губы обнажили беззубый рот, а его глаза, и без того почти не видные из-за ожогов, совсем исчезли, — это означало улыбку. Феликс напряженно смотрел на него — надо было что-то ответить, но он не знал — что. Заметив это, Древоед кивнул успокаивающе, мол, не напрягайся, я так просто спросил. Он вышел на середину плаца, обозначенную сапогами из красной кожи. Это были сапоги Древоеда. Во время занятий он всегда снимал их.
Затем посмотрел на Феликса и демонстративно медленно перебросил нож клинком вперед. Это был жест готовящейся «боевой» атаки, и Феликс внутренне ахнул, ибо хотя и давно ждал этого, но подлинный страх, тот, что лязгает в ушах, когда человек словно бы раздваивается и начинает видеть себя со стороны, впервые — со стороны — пришел только сейчас. Штрафники замолкли, только теперь сообразив, что происходит. Цепь сама собой разомкнулась, и Феликс оказался один на расчищенном для убийства пространстве в двести локтей в длину и столько же, примерно, в ширину. Он метнул взгляд назад. Затем попятился боком, выставив плечо.
Древоед сделал несколько быстрых шагов в его сторону, на мгновение остановился, как бы прицениваясь, и — с чудовищной скоростью рванул на Феликса.
— Дынц! — сладострастно выкрикнул Глина из строя.
Феликс заранее рухнул в лужу, зажмурил глаза; вдохнул, сколько можно, воздуху.
«Вот. Сейчас, — мелькало у него в голове. Лицо обожгло, и он закричал, ничего не стесняясь, — криком тоски и жалости к самому себе. Впрочем, уже в следующее мгновение он сообразил, что его обожгло не клинком, а чем-то… вроде пощечины. «Хотя, — подумал он, — кто знает, может, смерть и ощущается вначале вот так: как бы пощечиной?» Не открывая глаз, он прислушивался к себе, к своему дыханию: «Я думаю? я дышу?» Промежность заныла от холода.
«Это лужа, я лежу в ней. А покойники не чувствуют холода луж», — он открыл глаза. Древоед нависал над ним. Увидев, что Феликс открыл глаза, он сделал жест ладонью, мол, подымайся. Тот продолжал лежать. Внутренней стороной стопы Древоед пнул по луже — Феликса обдало грязной водой.
В цепи, приседая, гоготали как сумасшедшие. Глина крутился волчком, всем что-то объяснял, задыхался от смеха, хлопал ладонью о ладонь. Кто-то низко гундел в ответ: «Красавчик, красавчик…»
Феликс сел, отер лицо. Боясь встретиться глазами с Древоедом, он смотрел вниз, в сизую раскачивающуюся воду…
В лагере штрафники с восторгом обсуждали инцидент. Это отребье знало толк в издевательствах. Особенно — в лицах и голосах — старался-лицедействовал Глина, армейский воришка, осужденный некогда за то, что порезал каптенармуса, словившего его на полевых сборах в продуктовой палатке:
— …Сует нож за пояс, нагибается, и — на ему пощечину! А тот — «ааа!»
— Заодно помылся конской мочой, — добавил кто-то. — Ну да. Моча — лучшая щелочь, — присовокупил Глина. Штрафники хохотали и от избытка чувств швыряли в Феликса всем, что попадалось под руку — горстями фасоли, катушками ниток. Тот почти не уклонялся. Сидя в своем углу, он изображал полуулыбку, стараясь, чтобы она не выглядела презрительной. Но таковой она все равно выглядела. Феликс презирал их всех.
Все они говорили об этом финте с ножом и последовавшей пощечине как об остроумной шутке Древоеда, но Феликс точно знал: никаких шуток. Древоед и в самом деле собирался убить его, а кого этот человек хочет убить, он убивает, — не может по-другому. Несовершенное им по какой-то причине убийство лишило его сна. Оно будет жечь изнутри, рваться наружу — сопеньем, покашливанием… Но — не убил, отчего-то сдержал себя. В самое последнее мгновенье. Оставил на потом?
«Потом… — думал Феликс, сидя на корточках под ливнем. — Потом — не будет, Древоед. Я зарежу тебя в эту ночь, еще до утра. Даже не сомневайся, ибо я, конечно, пьяница, но убить смогу. Тебя-то уж точно… Дынц!» — он сделал выпад рукой, потерял равновесие, едва не свалился в лужу, — в последнее мгновение успел подставить ладонь. Что-то на дне лужи резануло по большому пальцу, — наверное, высохший стебель крокуса. Кто-то из местных разводил здесь некогда крокусы. Затем плантацию порубили, расчистив уступ холма под лагерь штрафников. Хозяину плантации, прибегавшему в гарнизон со своими детьми и воющей женой — «Прошу вас, у меня семья» — выплатили компенсацию — огрели плетью по глазам.
Он вытянул руку из лужи: в основании большого пальца с внутренней стороны торчал стреловидный кусочек волокна. Феликс дернул его, пошла кровь.
— Гадство, — ругнулся он.
— Порт Косса, — раздался настороженный голос Глины из сумерек. В сторону пьяницы поплыло серое пятно.
— Приют купцов и рыбарей… — откликнулся Феликс. — Ударился о камень, Глина…
— Пьян уже, скот? Древоед отрезвит, как сменимся, я попрошу его, — ответило, отплывая, пятно.
«Нет, Глина, — подумал Феликс, выдергивая щепку. — Древоед почти мертв. Скоро в его боку зазияет дыра, он свалится в лужу, и в эту дыру хлынет дождевая вода. Она пронесется по его венам, и — ш-ш-ш — сольется обратно на землю. Вот так-то, Глина…»
Он пополоскал палец в луже и огляделся.
Костер давно потух. Дождевые ручьи разносили пепельную жижу.
Он отпил вина и, покачиваясь на корточках, задремал с ощущением той блаженной обособленности, которую человеку приносит ночной дождь за окном, прикушенный вовремя язык, еще не совершенное убийство.
Сон пришел спустя мгновение.
Они сидели с Ежом под навесом у складского амбара. Феликс доедал кунжутную халву. Он бросил на землю капустный лист, в который была завернута халва, облизал большой палец и с удовольствием выдохнул. Пронесся гром с запада на восток.
Он хотел посмотреть на небо и даже слегка дернулся, но тут же передумал — Ёж будет издеваться…
Объявился ливень. Невидимая отсюда река зашумела, как котелок на костре. За углом шипели спросонок друг на друга ночные лодочники — возчики зерна. Река и дождь попеременно вызвякивали: причальными цепями и каплями у ступней.
Молчание не нарушалось. Еще раз ударил гром. Феликс все же выглянул из-под навеса и быстро посмотрел вверх.
— Не надо, — насмешливо предупредил Ёж.
— Что ни скажешь — будет фигней, — щурясь, предупредил Феликс.
— «Ах, Ежевика, бестолковый, — готовились вы произнести, — не царь ли богов рожден этими минутами, не его ли плач таят от Крона громовыми ударами мечей о щиты верные куреты? Молнии, гляди, блуждающие там и сям, не факелы ли убийц, ищущих его?»
— Как и думал, — фигня. Я выглянул, чтобы оценить — надолго ли дождь.
— …А потом захныкали бы. Вот что вы хнычете без конца? «Ой-ей-ей, Ежевика, мне тридцать четыре, и потаенно я знаю — а особенно после встречи с Дедом, — что вхожу в тройку бездарнейших авторов, — отсюда и до Бактрианы…» Кстати, это правда.
— Допросишься.
— Вчера, после разгрузки муки, я случайно заглянул в текст, вы оставили его на столе, придавив куском лепешки. И вот бросилось в глаза: «Ему снилась лошадь — то была лесная армянка, прикинувшаяся оленихой».
— Я не оставляю свои тексты на столе, — устало сказал Феликс. — После работы над ними я оборачиваю их в кусок мешковины и сую в нишу рядом с кроватью. И поэтому если, гаденыш, ты еще раз решишь порыться в моих личных вещах, то останешься без ушей.
— Да не боюсь я. Я ж не баба и не… — Ёж изобразил встревоженного зайца, — грек.
— Уши оборву…
— Уусы оболву, — изобразил Ёж его аттический выговор.
— Пфф… Я тебя ведь даже не слышал, — безразлично сказал Феликс. Деланно зевнул… И метнулся вбок: схватил липкими от кунжутной халвы руками его за уши и рванул. Потом, зажав негодяя между колен, принялся выворачивать ему уши. Теперь уже основательно, не торопясь, с хрустом, с проворотом.
Ёж отбивался локтями изо всех сил — немногих сил двенадцатилетнего мальчишки. Потом, не выдержав, завыл от боли, но почти неслышно, чтобы не всполошить спящего под повозкой старого Галла, поставленного отцом Ежа надзирать за обучением… Эта ехидна — остроносая, с всклокоченными пепельными волосами и пепельного же цвета глазами, — никогда никого не позовет на помощь. А Галла — в первую очередь. Глупый старик наверняка доложит его отцу, что учитель обрывает сыну уши, зажав, мальчика между коленями. И в тот же день отправится Галл тягать бревно с лопастями размером с дом, торчащее из мукомольного жернова, сменив того рыжего парня. И проживет, может, еще пару дней. На третий — повиснет на бревне в какое-то мгновение и, уже мертвый, прокатится на нем пару кругов. Поэтому Ёж молчит, подвывая лишь от смеха и боли, когда Феликс устраивает ему «воспитание через уши».
Впрочем, когда-нибудь его отец все равно узнает о том, что сын и учитель вместо занятий лопают кунжутную халву, а затем развлекаются борьбой с обрыванием ушей. Сейчас ему не до этого — лодочные хлебные связки идут одна за другой. Но после мельнику сообщат. Те же, к примеру, ночные лодочники, которые, опасаясь воров, приучены каждый час просыпаться и выглядывать за угол.
Феликса, естественно, погонят. Он, естественно, присоединится к пьяницам околоречной таверны, откуда месяц назад был извлечен слугой зажиточного мельника в те самые мгновения, когда он читал собутыльникам — финальную часть романа. Ту самую, где: «Глядите, боги. Нет, — услышьте, боги. Убившие мой смысл, мою Агейп. Честит мечом вас жалкий хмельный Феликс. Кляня за ложь, обряженную в жизнь…», и — разъяренная Тихе в ответ обрушивает под ним днище лодки…
Читая эти строки, он каждый раз сжимал зубы, чтобы не расплакаться. Чувствуя это, его собутыльники (всякий раз разные) замолкали деликатно, а один, некий юный грузчик — постоянный слушатель и обожатель романа Феликса, даже если к этому времени и ронял голову на стол, то поднимал указательный палец к потолку и так держал его вплоть до заключительных строк. Мол, — да. Это — да…
Слуга мельника побрезговал тогда входить в таверну. Он встал у порога, оглядел пьяниц, еле различимых в сумраке, и выкрикнул:
— Кто Феликс-литератор?
Феликс сразу сообразил, в чем дело. Не вставая, он выкрикнул:
— Четыре фунта. Хлеба. Ежедневно.
Его окружение захихикало, расценив это как шутку. Юный грузчик ткнул пальцем в сторону слуги и добавил:
— То есть не меньше шести фунтов, поэт?
— Шесть уж слишком, друг мой, четыре — в самый раз, — уточнил Феликс.
— Пусть. Согласен. Ну а рыбу? — грузчик положил руки ему на плечи. — Проси у этой морды рыбы. Четыре связки. В день.
— И макрели четыре связки, — крикнул Феликс, оборачиваясь к порогу. — А одну — сейчас.
— И масла, и вина… — с идиотским смехом зачастили другие собутыльники, — опухшие, но неизменно веселые. — А еще бабу с задницей размером в диаметр щита. Феликс, ты поделишься ею?
Слуга поморщился, мол, хватит развлекаться, отребье, и пальцем поманил к себе Феликса. И пока Феликс, огибая столы, двигался к выходу, юный грузчик в хмельном полубеспамятстве выкрикивал:
— Масла… макрели… Заплати ему. Сейчас. Он поэт, понял?.. М-морда…
Он продолжал бредить все то время, пока слуга и Феликс у подножия крыльца обговаривали условия, — из таверны доносились обрывки его монолога о макрели, о тухлой бычатине, о наглых мельничных холуях.
— О четырех фунтах забудь, — докладывал Феликсу слуга, намеренно глядя в сторону. — Оплата же будет такова…
Феликс, раздражившись, тоже не смотрел на него, — бросал взгляды туда-сюда. Неподалеку на лоток с лекарствами наседали два десятка женщин. Обозленные, они выясняли отношения с торговцем-греком, решившим вдруг задрать цену.
— Ну совсем ведь обнаглел! Каждое утро взвинчиваешь на треть, — кричала одна из них.
Тот набросил на товар кусок холста, пожелал женщинам сто видов смертей и скрылся в переулке. Толпа рассосалась — несколько оскорбленных женщин побежали вслед за торговцем, чтобы поквитаться за произнесенные им слова, но большинство двинулись домой.
И вот тогда он впервые и увидел Ежа. Заслоненный доселе толпой, он стоял у торца какой-то лавки и смотрел на Феликса. Его громадные серые глаза (голова его, казалось, состояла только из них да всклокоченных тугих пепельных вихров) изучали Феликса с настороженным любопытством — словно мелкого, неопасного, но, возможно, плюющегося зверя. Где-то в глубине квартала послышались крики:
— Вправо, девочки. Поворачивайте вправо, он побежал в сторону бани… — это охотницам, что продолжали преследовать грека-торговца в переулках, азартно помогали другие женщины, высовываясь из окон верхних этажей.
Мальчик отвел взгляд от Феликса, посмотрел вверх на женщин, и смех залил его глаза, упоенно чистый смех, мгновенно, впрочем, сменившийся отвращением, когда из дверей таверны вылетел юный грузчик и исторг струю блевотины. Феликс успел отпрыгнуть в сторону, слуга — нет.
Ругаясь отчаянно, слуга принялся отирать куском глины заляпанное плечо. Юный грузчик с трудом разогнулся и оглядел холуя. Его губы разошлись в улыбке, он поднял палец, собираясь что-то сказать, но — рухнул и немедленно заснул там же на крыльце. В дверях таверны появились его товарищи и с громким смехом радовались всему этому — блевотине на мельничном холуе, тому, что в мире произошло еще одно скотство и произошло безопасно для них самих.
— Справа осталось, на ухе… Ой, нет, слева, на заднице, — подсказывали они слуге, затем поворачивались и возбужденно докладывали товарищам, оставшимся внутри, о том, что происходит на улице. Оттуда слышался гогот. Из дверей вылетела корзинка для хлеба…
Феликс искоса посмотрел на Ежа — мысленно он сразу прозвал его Ежом. В глазах мальчика плескалась жалость. Чистая беспримесная жалость. Ко всем ним.
Втроем они пошли на мельницу. По пути слуга, принюхиваясь к плечу, объяснял Феликсу, что «никаких писулек, хозяин специально предупредил, иначе немедленный расчет». Феликс плелся позади него и кивал. Право нанимателей — ставить дурацкие условия, его дело — на них плевать. Они миновали рыбный базар, обходя вонючие пласты рыбьей требухи, тропинкой спустились к реке и пошли вдоль берега к дому мельника, возвышающемуся на сваях, — кривому, нелепому, похожему на полузатопленную телегу с торчащим из воды колесом. Феликс шагал по песку и тайком разглядывал шедшего рядом мальчика — с лица Ежа теперь не сходила грусть, грусть, не смешанная ни с чем другим. Этот мальчик, вроде гениального Полигноста, работавшего только четырьмя чистыми красками, не знал смешения в своих эмоциях. Он был насторожен, он был смешлив, жалостлив и грустен. Эти краски заливали его глаза, меняя друг друга с пугающей незащищенной откровенностью.
«Долго не живут с такими глазами», — думал тогда Феликс.
Не живут… Сколько же чепухи было у него в голове. Еще как живут. Жизнь человека течет по иным законам, все остальное — выдумки поэтов. «Бездарных поэтов вроде меня. Поэтому — живут. Я, например», — подумал он, открывая глаза. Дождь затих, небо побледнело. То ли потому, что его перестал завешивать плотный ливень, то ли близился рассвет…
Он посмотрел на Древоеда — спит по-прежнему, наклонившись и уложив голову на скрещенные руки.
«Ну что, начнем понемногу», — подумал Феликс и поднес фляжку ко рту… И — слетел с ног: кто-то ударил его сзади по затылку — основанием ладони по ощущению.
— Не спи на посту. Под казнь хочешь подвести, скот? — послышался шепот Глины. — Если тебе твоя жизнь не нужна, то утром в казарме решим вопрос, но мою — не трогай, гадина… Попробуй только еще раз заснуть.
Феликс кивнул.
— Ты понял?
Феликс еще раз кивнул.
Послышался удаляющийся плеск шагов. Феликс поднялся на локоть и потрогал затылок. Хорошо, что его защитил капюшон из шерсти, ибо Глина не постеснялся — заехал изо всех сил. Он сел на корточки и пошарил взглядом по земле, отыскивая фляжку. Отыскал и встряхнул, — кажется, ничего не вылилось. Он глотнул.
«Хочешь под казнь подвести, скот», — с ухмылкой вспомнил он. Возможно. Утром посмотрим, как оно все сложится. Для тебя, Глина, да. У меня-то нет утра… И вот еще что… Он глотнул из фляжки. Бить меня по затылку — тут не надо храбрости. Ты Древоеду заедь.
Он сделал еще глоток и поперхнулся, представив, как Глина отчего-то решит заехать Древоеду по затылку. От приступа беззвучного смеха у Феликса даже выступили слезы.
«А, Глина? Что такое? Уже принесли обед?» — проигрывал он в воображении ответную реакцию Древоеда. И, прижимая фляжку к губам, содрогался всем телом. Да, именно так он ему скажет и посмотрит на Глину, ничему не удивляясь, ибо Древоед, который сам — опасное непредсказуемое животное, знает, что человек — опасное непредсказуемое животное, совершающее порой самоубийственные глупости. Что с того, что Глина потрясающий трус, который не способен, казалось бы, и украдкой погрозить Древоеду пальцем. Это он вчера был неспособен, а сегодня взял и заехал ему вдруг по затылку, и сам теперь не сообразит — зачем.
Древоед-то знает, — сам прославился примерно таким же поступком. Известие о бессмысленной резне, которую два года назад он устроил в рядах заложников — особенно ценных заложников, донеслось в свое время до самых отдаленных гарнизонов, в том числе и до штрафников «Покаянной сотни», за год до того, как он появился здесь.
Это были царские заложники, тридцать армян: двадцать женщин и десятеро детей. Потом был бунт, и взбунтовавшихся армян пришлось усмирять дополнительными силами. Для этого обнажили границу на Западе, что в свою очередь…
«В общем, плевать, что “в свою очередь”, — думал Феликс. — Главное, что Глина проживет еще, может, пару мгновений».
Не исключено, что Глина подохнет просто от его взгляда — знаменитого взгляда, который Древоед сопровождал особым жестом: здороваясь с человеком, он кладет ладонь ему на затылок и ласково привлекает к себе.
В день, когда Чернозуб — предыдущий сотник — представлял Древоеду «Покаянную сотню», он именно так и поприветствовал штрафников. Феликс помнил тот полдень, тот ужас, плескавшийся в глазах прожженных уголовников. Накануне утром они готовились развлечься, — почтовый офицер, наконец, доставил из гарнизона письма. Он делал это на рассвете, пока штрафники еще храпели в своих казармах. Чернозуб не давал им письма в руки — почти никто в «Покаянной сотне» не умел читать. А на дневном построении он самолично зачитывал письма вслух, и гогот и комментарии сопровождали это действие.
Родные штрафников писали о проблемах с деньгами, о проделках их детей и малолетних братьев и сестер. О том, что друзья детства, различные «Улитки», «Хромоножки», «Чашки», были заколоты в каких-то битвах либо, вступив в квартальную банду, нашли свой конец во время какого-то налета. Штрафники улюлюкали и хохотали до слез, когда Глина и еще с десяток остроумцев в ответ вступали в диалог с адресатами женского пола, предлагая им совокупиться в различных позах и обстоятельствах…
Мягкотелый Антонин, прекращая веселье, швырял письма на землю и уходил в свою палатку. Строй враз превращался в толпу. Глина пинком отправлял Феликса к вороху табличек:
— Давай, бегом, дочитывай…
Но в тот день законного развлечения не случилось, хотя почтовик на рассвете точно появлялся — об этом сообщил сменившийся с ночи дозорный. Он сказал, что почтовик прибыл не один, а в сопровождении какого-то офицера.
Выстроенные в полдень штрафники, после долгого ожидания, недовольно заулюлюкали, затопали по плацу, поднимая песчаную пыль. Глина швырнул в палатку Чернозуба горсть гальки.
— Где письма, Антонин? — заорал он.
— Подонок, после обеда берешь лопату с заступом и идешь засыпать говнояму, — яростно выкрикнул оттуда Чернозуб. — Понял, Глина?
Глина проследовал к середине плаца, остановился там, широко расставив ноги, и произнес:
— Конечно.
Затем добавил:
— Кстати, насчет говноямы…
В строю захихикали, понимая, что он сейчас устроит некое представление, которое может с успехом заменить им развлечение с письмами. История с говноямой тянется уже год. Нужник «Покаянной сотни» — неглубокий ров длиной в сотню локтей — располагался близ внешнего вала. Вырытый в свое время как временный, он превратился в постоянный и при южном ветре вонял невыносимо. Чернозуб несколько раз давал поручение засыпать его и устроить новый — подальше, через дорогу, опоясывающую город. Глина, конечно, первым делом подозвал к себе Феликса и велел ему заняться всем этим, но тот неожиданно твердо отказался.
— А? — уточнил Глина, приставляя к уху ладонь. — Что-то такое смешное я сейчас услышал.
— Нет, — повторил Феликс.
К подуставшему Глине присоединились пара его «помощников», — они избивали Феликса втроем и поодиночке, и все равно — заставить не смогли. Именно с дерьмом этот пьяница, чистивший Глине амуницию, безропотно отдававший ему лучшие куски армейской пайки, связываться отказывался. При том что «уговаривали» его несколько раз и даже подносили нож к горлу. «Я — пишу романы», — синими распухшими губами отвечал Феликс.
Так с нужником и не решили. Чернозубу было лень настаивать, да и память у него дырявая, но, приходя в ярость (что случалось пару раз в месяц, не чаще), он вспоминал о нужнике и отдавал соответствующее бессмысленное распоряжение.
Глина набрал полную ладонь гальки и приготовился метнуть в палатку сотника еще раз. В этот момент полог откинулся, и оттуда вышел Чернозуб. Он покосился на Глину и через плечо стал что-то объяснять человеку, следовавшему за ним:
— Тут… Советую… Иначе… — доносилось до штрафников. Глина ухмыльнулся и спустил руки на пах, готовясь устроить сценку под названием «оскорбленные солдаты требуют писем, или вот где я устрою нужник…» По строю прокатывались смешки.
— Вернулся в строй, — заорал Чернозуб, и, поворачиваясь к тому, второму, сказал уже в полный голос. — С этим подонком, Древоед, тебе в особенности придется иметь дело. Сейчас я тебе их представлю. Всех, — он посторонился, пропуская офицера чуть вперед, и осторожно, одними пальцами касаясь его плеча, повел к цепи.
«Древоед?» Взгляды штрафников «Покаянной сотни» приклеились к новому офицеру, и — о! какие же это были глаза! В особенности у Глины, который торчал посреди плаца с руками на пахе.
О Древоеде слышали все, а теперь — увидели: мощный в плечах, хотя и не очень высокий, всего лишь на полголовы выше низкорослого Чернозуба, с сожженным лицом. Вернее, сожжена была верхняя его половина — от лба до крыльев носа, а вторая, нижняя, выглядела нормальной; то есть выглядела бы нормальной, если бы не глубокие шрамы, иссекающие губы так, что те казались зашитыми крупными стежками. Но не шрамы и ожоги — в его облике страшна была именно разность половин лица: сожженная выглядела неживой, словно бы залитой слоем матово поблескивающего красного воска, скрывающего в том числе и глаза, оставляя пару прорезей. А нижняя была подвижной, — она вздрагивала, гримасничала. Изрубленный рот без конца складывался то в ухмылку, то еще во что-то, причем даже во сне. Казалось, между половинами лица велся какой-то давний нескончаемый разговор, и нижняя издевалась над верхней.
В «Покаянной сотне» знали (Глина прожужжал все уши), что эти ожоги Древоед получил во время штурма какого-то йеменского города, да и не города даже, а пыльной полудеревни, от которой не исходило особой опасности. Но именно в ней встало на ночлег войско местного йеменского царька, среди которого было две сотни критских наемников. Сотня Древоеда уже проломила хлипкий тын и поднималась на земляной вал, когда вдруг раздалось карканье десятков машин и небо усеялось «воронами» — объятыми пламенем черными цилиндрическими сосудами, полными греческого масла. Немного повисев в воздухе, вся эта стая обрушилась на сотню.
Опытные бойцы, мгновенно опустившись на колено, укрылись щитами, поставив их наискосок над головами. Единственный, кто не сделал этого, — был Древоед. Замерев, он смотрел на полыхающее небо, словно бы завороженный огнем, и всегда он, кстати, был им заворожен — бойцы замечали, что он часами может смотреть на пламя походных костров… Когда вспыхнул его шлем, Древоед, очнувшись, завертелся волчком. Его охрана бросилась к нему, с трудом сорвала шлем, начавший уже клеиться к коже головы, и плащами удушила огонь. Вот так он был сожжен.
А что касается изодранных губ… В битве при Ливкене, в самом начале службы, под ним пала лошадь, и какой-то азиат пытался, словно гусеницу, наколоть его на копье. Распластанный на земле, с зажатыми под лошадиным крупом руками, Древоед мог только извиваться, уходя от ударов. Когда копье в очередной раз вонзилось рядом с его скулой, он схватился зубами за древко. Азиат, наступив на грудь Древоеду и крича от страха, изо всех сил дергал копье к себе, но тот вцепился намертво, по-волчьи. Изо рта, изодранного гвоздями, торчавшими в шейке наконечника, хлестала кровь, но челюстей он так и не разжал. Больше того, в итоге он это древко перекусил. Говорят, что перекусил. Именно на этой детали и строились все россказни, мгновенно распространившиеся по армиям, — россказни о «безумном Древоеде, сожравшем азиатское копье».
В «Покаянной сотне», обсуждая их, сошлись на том, что азиат, скорей всего, орудовал учебным копьем. Из соображения безопасности их делают из ломкой крушины. Однако Глина отвергал это предположение. «Откуда у чучмеков учебные копья? — спорил он. — Настоящее оно было, и тот его — хам!» — заливался он смехом. С тех пор Глина жадно ловил любые новости, связанные с Древоедом, — он спрашивал у почтовиков, у гарнизонных обозников, доставлявших жратву в лагерь, у всех: «А нет сообщений об этом, йеменском, который, ну — копье?..»
А уж когда через год было объявлено о резне в буковом лесу (на вечернем построении эту информацию по приказу гарнизонного начальства зачитал Чернозуб — зачитал почти бесстрастно, только иногда прикрывая глаза), Глина пришел в неистовство. Только об этом и говорил — и за обедом, и после, и вместо обеда. Собирал по ночам дружков в своем углу казармы и раскладывал ту историю на мельчайшие эпизоды.
«…Прижимает — чирк, и на землю. Потом шаг вправо. И опять. Прижимает — чирк, и кладет на землю…» — доносилась оттуда его скороговорка.
Феликс поворачивался на другой бок и затыкал уши. Глина не мог остановиться — мелкий разбойник, он был заворожен подлинным злом и готов был бесконечно пугаться, восхищаясь им…
И поэтому в тот день, торча на середине плаца с руками, прижатыми к паху, он растерянно улыбался при виде своего кумира. Затем попятился назад и уткнулся задом в Монету.
— Смотри, куда идешь, — разразился каптёрщик. Глина оглянулся и, сделав несколько шагов в сторону, занял место в строю.
Не доходя до плаца, Чернозуб рявкнул:
— Сотня!
Руки штрафников немедленно легли вдоль бедер — сотня замерла, идеально распрямляя спины. Так четко они никогда прежде не выполняли команды Чернозуба. Старый сотник не выдержал — улыбнулся, кинув косой взгляд на Древоеда…
— С левого начнем, с правого? — спросил он.
Древоед добродушным жестом развел ладони, мол, как тебе удобней, и Чернозуб повел его на левый фланг — к замыкающему по прозвищу Голозад. Пока они шли, Антонин с улыбкой что-то рассказывал сменщику на ухо: вероятно, про Голозада, который прославился в свое время историей с ограблением дома (за что и попал сюда). Находясь в отпуске, он решил оставить жене побольше денег и залез в зажиточный дом, обитатели которого развлекались в верхнем квартале на вечеринке. Он набрал побрякушек, а заодно переоделся в богатую одежду, скинув свою рванину, и был застигнут хозяином, неожиданно пришедшим с девицей. Он ринулся из дома, скидывая на ходу богатые трофеи. Оторвавшись от преследователя, перешел на спокойный шаг. Все для него сложилось бы счастливо, если бы не полицейский пост, заметивший разгуливающего голым человека.
«Эй, иди сюда», — закричали они. Голозад побежал, расталкивая прохожих. Полиция ловила его, заливаясь хохотом.
— С ним точно проблем не будет,— заверил Чернозуб сменщика, когда они встали напротив. — Голым теперь не бегает. Ну, если только в бане… Да, Голозад? Тот кивнул рассеянно, и столь безразлично кивнул бы даже в случае, если бы Чернозуб сообщил ему о смерти его горячо любимой жены, ибо он и не слушал сотника. Он смотрел на Древоеда. Древоед, в свою очередь, оглядел его с улыбкой — и это была именно улыбка, а не конвульсивное подергивание губ, — позже штрафники научились различать: когда Древоед улыбался, его восковая маска покрывалась морщинами.
Он взял Голозада за плечо и, здороваясь, слегка привлек к себе. Феликс видел, как окаменел профиль Голозада, а его нос покрылся каплями пота. Затем новый сотник сделал шаг назад и вправо. Вперился взором в следующего. Возбужденный Чернозуб в нескольких словах давал ему характеристику. А затем — следующему и следующему, сдабривая все идиотским юмором. Его голос звенел — измученный старик был счастлив, что покидает эту должность, эту скотскую жизнь, неотличимую от жизни штрафников, и теперь займется торговлей попонами, — или о чем там писала его жена. Когда они дошли до Феликса, Чернозуб являл собой комического актера — худшего в мире. Он размахивал руками как ужаленный и хихикал без перерыва.
— Кто это? — показывая все свои черные зубы, восторженным шепотом вещал он Древоеду, уставившему палец на Феликса. — Миролюбец! Миролюбец! В битве при Леосе бросил меч и лег на землю, отказываясь идти в атаку. «Всё, всё, — говорит, — устал».
— «Устал», — повторил Древоед, и морщины усеяли его полумаску. — Понятно… Уф, — южный ветер донес запах дерьма, и он вопрошающе повернулся к Чернозубу.
— Надо рыть новый нужник, а старый засыпать. Руки никак… — пробормотал заискивающе Чернозуб. Древоед покачал головой и сказал глухо: — И засыпанный будет вонять во время дождей. Все дерьмо надо перенести подальше. Лопата, тачка, один человек — все, что тут нужно. И… — он оборотился к Феликсу. — Вот он и займется. Да? То есть, в смысле, — нет? От этого не устанешь?..
Феликс смотрел на него. На обожженной части лица виднелись следы муки или пудры. Древоед замазывал свои ожоги, пытаясь сделать их не столь вызывающими, и от этого они выглядели особенно мерзко — словно бы гниющими.
— Нет, — ответил он. — Не устану.
Древоед кивнул. Его полумаска покрылась морщинами, он слегка привлек к себе Феликса — кулаки у того судорожно сжались, и обернулся к Чернозубу:
— Он начнет сегодня… А кто это? — и ткнул в сторону Монеты…
Так и шли вдоль цепи, и все повторялось: каменеющий профиль штрафника, ёрничание Чернозуба, улыбка Древоеда. И этот его отцовский жест, от которого взгляд штрафника в ужасе стекленел. Как у тех, у женщин. В день, когда на Древоеда, везшего на трех повозках заложников, напали с двух сторон в предгорном буковом лесу. Само нападение не стало неожиданностью, — рассказывал Глина.
Осторожный и предусмотрительный, он, конечно же, отправил несколько конных групп, — вперед и по флангам. Оглядывая местность, они заметили неких белоколпачников, берущих колонну в полукольцо. Когда Древоеду доложили об этом, он вначале посмотрел на ближайших к нему заложников, что сидели в передней повозке. Это были старуха в невыносимо цветастом платье, ее двое внуков, дремлющих у нее на коленях, и очень полная и очень темная невестка — мать детей.
Заметив его пристальный взгляд, темная испуганно улыбнулась и что-то хотела произнести, вернее, произнесла, но Древоед, отвернувшись, отдавал команды. Часть его людей образовала кольцо вокруг обоза, другие спешно создавали завалы. Они рубили ольху, растущую среди буков, валя так, чтобы стволы падали крест-накрест.
Так что неожиданностей не было — разведка сработала что надо. Единственное, в чем она ошиблась, — обоз с заложниками в полукольцо брали не белоколпачники, а чудовищное количество белоколпачников. Окружающий лес враз побелел, и две трети солдат Древоеда были разметены за какие-то мгновения. Начался хаос. Лошади, подымаясь на дыбы, опрокидывали повозки, заложники, сгрудившись в центре, с застывшими от ужаса лицами следили за боем, за этим страшным человеком, который командовал очевидно бессмысленной уже обороной лужайки, пропахшей утром и рубленой листвой.
Белоколпачники лезли с севера и юга, проламывая хлипкие завалы, и воздух не звенел уже, а гудел от мечей. Древоед метался медведем. Разворочен северный вал — один из его последних защитников отлетает от него спиной вперед с копьем в животе, и Древоед с визгом врывается туда, в ольховые глубины, — оттуда брызгами разлетаются изрубленные сучья и клочья листвы. Его сменяет подтянувшаяся пара бойцов. С лицом, залитым кровью, он бежит к южному завалу… Сорок четыре глаза — детских и женских — не отрываясь, смотрят на него. Он что-то подсказывает, тычет, обозначает сигналами нужные направления, ныряет в ольховые завалы, но все плохо и безнадежно — преграды проломлены, яростная рубка перетанцовывает к опрокинутым повозкам. Древоед, взгромоздившись на переднюю, кроит оттуда черепа.
В гуще завалов закричали добиваемые его раненые бойцы — верный признак окончательного поражения. В эти мгновения окружающий лес, разом сгустившись, с лязгом и ржанием обрушился на белоколпачников… Неподалеку плутала отставшая арьергардная конница какой-то части. Она подтянулась на шум битвы, и — началось избиение…
…Потом он шел вдоль цепи из двадцати двух заложников и заглядывал каждому в глаза. К детям ему приходилось нагибаться, и те таращились в ответ, хватаясь за платья матерей. Темная полная женщина из головной повозки тронула его за плечо. С сильнейшим армянским акцентом она сказала, что это не их люди, это случайные бандиты, либо массагеты, судя по белым войлочным колпакам… И пусть он не думает… То есть нарушения договора не было… Он же понимает?
Древоед подтвердил это кивком и пошел дальше. Другие женщины тоже что-то объясняли ему на своем языке. Он их всех внимательно слушал, сопя и подкашливая. Вытирал рассеченную щеку пучком травы, выкидывал, липкую от крови. Обрывал под ногами новую, вновь прикладывал к щеке… Не было ничего в нем угрожающего, только пристальность одна расслабленная. Старуху в невыносимо цветастом платье, стоящую последней на левой оконечности строя, он даже приобнял, пачкая кровью ее скулу. Они, обнявшись, послушали шумы леса, удаляющееся ржание арьергардной конницы, тарахтенье крапивников, снующих в глубине ольховых завалов… Старушка растерянно улыбалась. На нее смешливо зыркала соседка — девочка-подросток, облаченная в столь же варварское яркое платье. Красное пятно на скуле старухи выглядело смешно. Затем это пятно враз превратилось в полосу, устремившуюся вверх, а сама старуха соскользнула вниз. Она упала на колени и уткнулась Древоеду в ноги. Выдернув нож из ее живота, он пошел обратно, и теперь обнимал всех, и всех пачкал своей кровью, текущей из рассеченной щеки. Женщинам — скулы, детям, низко пригибаясь, — их склоненные макушки. Шаг — обнимает — бьет. Придерживает — опускает на землю. Детей он укладывал в траву перпендикулярно матерям. Уложив последнюю — ту, темную полную женщину, — он вытер с лица кровь и, немного поразмышляв, сел на землю. Затем лег, перпендикулярно этой последней. Полежал с открытыми глазами и заснул…
Вечером его долго будил человек, прибывший из окружного гарнизона, где узнали о стычке в лесу с массагетами (и они действительно были забредшими с востока скифскими степняками — не армянами, как выяснилось в ходе следствия), и отправили связного, чтобы узнать — всё ли в порядке с заложниками. Связной обнаружил командира конвойной сотни спящим в ногах очень темной женщины. Его щека касалась ее пятки — влажной, исчерканной зеленым.
Связной долго его будил, вначале осторожно, а потом криками, разлетавшимися от ствола к стволу. Затем он устроился в сторонке, на пеньке, и стал ждать пробуждения Древоеда. Он старался не смотреть по сторонам, на виднеющиеся в траве спины — взрослые, детские, — над которыми дымилась мошкара… Что-то напевая, он глядел себе под ноги на развороченный муравейник. Так они и провели время до рассвета: Древоед спал у ног темной, а связной изучал муравейник, не поворачивая головы…
…Феликс открыл глаза — сильно тошнило. Он со свистом втянул воздух и упал на колени. Внутренности сжались, и его вырвало — вином и съеденной перед караулом ячменной кашей. Он разогнулся и встряхнул головой. Сделал пару глотков. Немного придя в себя, нагреб глины, жидкой от ливня, и покидал ее горстями на рвоту: он не хотел подыхать возле нее, в этом было что-то по-настоящему унизительное.
Огляделся: совсем рассвело, дождь кончился, одна только водяная пыль висела. Он подался вправо и глянул за угол: Глина дремал, привалившись спиной к почти отвесному городскому валу. Выше, на карнизе, рос куст боярышника, защищая Глину от дождя. Он умеет устраиваться, это точно — отыскал единственное вокруг сухое место…
Древоед спал так же: подтянув одну ногу и уложив голову на колено. Но сейчас его голова была обтянута капюшоном, шлем валялся неподалеку, стало быть, просыпался. Феликсу стало неприятно. Набрасывая капюшон, тот, скорее всего, коротко оглядел его, дремлющего неподалеку с дурацким заговорщицким лицом.
«Ну всё». Стараясь не порезаться, он сунул руку за голенище. Этот нож с маленьким широким лезвием, предназначенный для кройки кож, он стянул в палатке Монеты — доброго раздражительного Монеты, который единственный прилично относился к нему.
«Извини, брат», — мысленно произнес Феликс. Он приподнялся и сразу же сел обратно — вновь нахлынул приступ тошноты… Одновременно с рвотными позывами он почуял запах жареных бобов, донесенный порывом ветра из города, — какая-то харчевня уже готовится к долгому дню. Прижимая ко рту ладонь, он наклонился к земле, но в этот раз его не вырвало; слегка приударил западный ветер, и запах исчез. Тошнота — вместе с ним…
Феликс разогнулся, вдохнул-выдохнул несколько раз. Поискал глазами, поднял фляжку, отпил. Мерзкие бобы. Скорей всего, его и вырвало-то из-за них, из-за этого запаха жареных бобов, который он почуял во сне. Да, бобы… Когда-то он любил их, особенно с той, как ее, приправой… А Ёж терпеть их не мог, — говорил, что они пахнут гарью. А гарь напоминала Ежу о киприоте Багре — высоком старике с белыми ласковыми глазами, которого мальчик ненавидел до зубовного скрежета, и дом которого однажды поджег — за проделки Багра с жителями «пьяной деревни».
За пару лет до этого городские власти в честь юбилея какой-то победы выделили военным инвалидам пустырь, расположенный ниже рыбного рынка, — под застройку. Этим решением Багор, квартальный глава, был страшно недоволен. У него существовала договоренность с владельцем рыбного рынка, ливийцем, о передаче ему этого участка для расширения своего рынка, — ливиец уже серьезно проавансировал Багра.
Вскоре на пустыре появились три десятка однотипных хижин из дешевого сырцового кирпича, с высокой камышевой кровлей. Затем прибыли жильцы — угрюмые, сильно пьющие инвалиды вместе со своими женами и детьми.
Багор устроил им в своем фисташковом саду торжественный ужин, состоявший в основном из вина, и произнес приветственную речь. Затем как порядочный человек, не привыкший брать деньги зазря, стал решать проблему — с помощью своих родственников. Его племянник Рудолфус был ипотечным ростовщиком, который в свое время и выделял властям ссуду на возведения поселка. Другой — младший брат Багра по имени Аверьян, — служил начальником добровольной пожарной части квартала. Она состояла преимущественно из торговцев рыбного рынка.
Ночью, спустя месяц, в «пьяной деревне» вспыхнул первый дом. Прибывшая с невиданной скоростью пожарная группа Аверьяна (до поры она таилась в фисташковом саду Багра, пока один из людей начальника пожарной части запаливал кровлю) боролась с пламенем так, что от хижины ничего не осталось, — баграми и серпами на длинном древке пожарные растащили жилище инвалида по кирпичику. Семейство однорукого хозяина дома — его заспанные дети, его оцепеневшая от ужаса жена и он сам — молчаливый, похмельный, укрываясь одеялами, наблюдали в стороне за всем этим…
Под утро Аверьян и его люди ушли. Погорельцы коротко вздремнули. Затем к ним явился Рудолфус и там же, рядом со сгоревшим домом, восседая на армейском сундуке, они составили с хозяином договор, согласно которому ростовщик из добрых чувств, из почтения к герою таких-то битв выплатит ему хорошую сумму — хорошую для человека, не имевшего теперь ничего, — а взамен погорелец отписывает ему земельный участок.
Сообщая властям о пожаре, Багор не поручился, что он последний, ибо, по его словам, инвалиды вообще преступно обращаются со своими очагами, будучи сильно пьющими людьми. Также он отметил подвиг пожарной части, не позволившей пламени перекинуться на город. К весне Аверьян (который имел свой счет к инвалидам) совершил еще пятнадцать таких «подвигов». Оставалось еще пять — и «пьяная деревня» исчезнет, превратившись в хорошенько обожженный пустырь. И, честно говоря, жители квартала с нетерпением считали дни, то есть дома, до этого часа. Когда по улицам квартала распространялся запах гари от очередного развороченного дома, люди со стеснительным смешком говорили друг другу: «Минус один?»
Обитателей «пьяной деревни» здесь ненавидели, и вполне за дело: вечно нетрезвые инвалиды шатались по округе и требовали милостыни — не просили, а именно требовали, тыча своими обрубками и култышками. Их склочные неряшливые жены затевали драки с местными женщинами по самым пустяшным поводам, а вороватые дети инвалидов устроили в округе волну, да нет — целое море краж. Эти паршивцы с немытыми шеями тащили всё: от рыбин с прилавков верхнего рынка до цветов (они потом перепродавались в соседнем квартале) из зимних садов горожан, а однажды побили Руссуса, десятилетнего сына Аверьяна. За просто так, вернее, за его чистую шею и упитанные щеки, за веснушки, столь обильные, что, казалось, — его лицо облито рыжим апельсинным сиропом. Мама мальчика омыла водой его окровавленное лицо, велела дождаться отца и помчалась разбираться в поселок, где ее и саму побили тамошние женщины по тем же, примерно, причинам.
Разъяренный Аверьян явился к Багру, который в тот день проводил собрание по замене водопровода, и потребовал скорейшего наказания этого отребья. Багор же, ласковые глаза которого в те дни выглядели еще более ласково, — он как раз обдумывал планы «очищения» поселка — отвел брата в сторону и что-то объяснил…
— Багор — подонок и вор, — сообщил Ёж Феликсу, как только узнал о первом сгоревшем доме. Феликс в ответ пожал плечами — ему было не до инвалидов. Он обдумывал будущий разговор с Дедом — владельцем крупнейшей в городе книжной лавки, с которым должен был встретиться на следующей неделе. Эту встречу устроил Ёж. Без его поддержки — сына мельника знали все, и любили все — Дед, конечно, не стал бы разговаривать с оборванным греком, решившим вдруг, что имеет право на священное — сопрягать слова в художественные тексты. Поэтому он тогда ответил мальчику рассеянно:
— Да… наверное. Но и те мне не очень…
Ёж, покраснев от злости, возмутился:
— Но? Вы думаете, что этим «но» вы проявили рассудительность? Нет, вы впрямую поддержали Багра.
Феликс примиряюще добавил:
— Багор — вор и подонок. Без всякого «но».
Распаленный Ёж был не в силах остановиться:
— Все самое поганое в мире происходит из-за этого «но». Говоря «но», вы становитесь уже не Феликсом, а Багром… Хотя, — пробурчал он, — я не знаю, что хуже…
— Уши оборву, — предупредил Феликс. — Уши оборву…
Какое-то время погорельцы оставались в поселке, возводя шалаши рядом с обугленными руинами. Инвалиды, теперь еще более пьющие и угрюмые, присоединялись к своим вороватым отпрыскам — проникали по ночам во внутренние дворы горожан в поисках чего-то съестного либо сохнувшего тряпья — любого тряпья, чтобы укрываться по ночам. По утрам квартальные хозяйки вопили, призывая на головы пьяниц все кары мира. Отец Ежа, обнаружив пропажу двух мешков муки и здоровенного кувшина с маслом, сказал сквозь зубы:
— Хорошо. Давайте. Приходите еще…
После этого он дежурил несколько ночей, а затем караулить поручил Ежу.
Феликс, узнав об этом, — ухмыльнулся. Недавно, проснувшись посреди ночи, он увидел во тьме кого-то низкорослого, тащившего в сторону пристани два мешка с мукой. Вначале он подумал на пацана из «пьяной деревни», но вскоре разглядел торчащие вихры и острый нос. Дотащив, вернее, дотолкав, мешки до речных ворот, Ёж свистнул. Раздался плеск воды — кто-то подгреб к пристани на лодке. Феликс зевнул и отвернулся. Уже сквозь сон он услышал шепот Ежа: «Потом возвращайся за маслом. Уй, и не шуми ты так, криволапый…»
Сам Феликс более всего удивлялся поведению оставшихся в поселке инвалидов. Они, отчетливо понимая, что их ждет, даже не пытались остановить Багра, — куда-то жаловаться, организовывать ночные дозоры, — нет, они жили как прежде. Опухшие, продолжали клянчить милостыню, а затем безудержно пьянствовать. Их жены, злее пастушьих овчарок, все так же травили квартальных «накрашенных тварей», а их дети — так же подворовывали, и все вместе они возбуждали ненависть к себе даже самых сердобольных горожан.
— Вы-то, конечно, среди самых-самых из них? — с насмешкой спросил Ёж, когда Феликс поделился с ним этими мыслями.
— Я говорю о том, что нельзя опускать руки, — мягко ответил Феликс, стараясь не раздражать Ежа.
— У них нет рук. У половины из них. У другой — нет ног, — возразил мальчик. Он помолчал и добавил: — Но руки есть у меня. И я их точно не опущу.
Решение спалить дом Багра пришло к нему вместе с запахом гари, то есть — жареных бобов. Они, как обычно, «проводили урок» под навесом сарая. Феликс, обняв колени, молчал, расстроенный вчерашним разговором с Дедом, а Ёж неподалеку натирал пучком травы новый альчик, купленный им у соседского парня.
Феликс мрачно зевал. Накануне Дед отказался принимать у него «Агейпу».
— Я продаю истории, а не сновидения, — объяснил он ему.
— Выставь бесплатно, — предложил Феликс. — Мне ничего не надо. Я не возьму денег.
Дед посмотрел на него с сочувственной усмешкой:
— Выставить — что? Клочья сна, для чего-то записанные тобой поутру? Деньги тут ни при чем… — Затем добавил: — Напиши историю, и я ее посмотрю. А для начала — проснись.
Сопровождая Феликса к выходу, он добавил:
— И благодари Ежа, который натурально припер меня к стене и держал до обеда, заставляя прочесть твои сновидения. Ради него, грек, ради него я прочту тебя во второй раз, но честно говорю — без особой надежды.
Феликс ушел, понимая, что это правда… Сидя у сарая, он думал о том, что его жизнь, его строки — дым, варево без запаха и цвета…
И увидел у себя под носом густо-зеленый альчик, и услышал голос Ежа:
— Видите паутинку на ребре?
Феликс с раздражением отвел его руку.
— Знаете, как называется?
Феликс промолчал.
— Этот альчик ужасно редок, ибо бьет с переворотом. Даже не верю, что мне удалось сторговаться с тем лопухом, — Ёж захихикал. — А называется он царской хрычкой, потому что…
— Ёж, я не хочу знать, что такое хрычка, — оборвал Феликс, — и почему она бьет с переворотом. Мне все равно. Вдобавок я расстроен…
— Как хотите, — Ёж подтер пальцем что-то на альчике и с любовью оглядел его. Затем быстро сказал: — Где паутинка, там разреженная кость. Соответственно, в таких альчиках смещен центр тяжести, и поэтому они всегда бьют с переворотом…
Феликс демонстративно зевнул.
— Так, а здесь-то я не докрасил, — озабоченно произнес Ёж, сорвал пучок травы и стал натирать боковую поверхность альчика, склонившись и сопя вечно простуженным носом. Феликс всегда удивлялся, сколько соплей может умещаться в его крошечной блямбе. Он пренебрежительно покосился на мальчика, — тощие плечи Ежа ходили ходуном, а пепельные вихры развевались как на ветру… Феликс откинулся спиной к стене сарая и закрыл глаза…
— Я договорился с двумя тавернами в центре. Вас ждут там завтра и послезавтра, — как бы между прочим произнес Ёж, не прекращая своего занятия.
— А? — открыл глаза Феликс.
— Доброе утро. Вас ждут в тавернах.
— Чтобы что?
— Чтобы, конечно, вы бы поели там в три пуза и прихватили с собой. — Еж поднял свои громадные глаза, окрашенные жалостью, и немедленно опустил их. — Отец поставляет туда муку, и меня там немного знают. Так что…
Феликс подумал и сказал:
— Нет.
— Нет? — изумился Ёж.
— Я не буду читать жующим людям.
— Люди не едят ушами, понимаете? Их уши в это время свободны, — раздражился мальчик. — Вам какая разница?
— Не-пой-ду, — улыбнулся Феликс. И добавил: — Спасибо.
— «Спасибо», — проворчал Ёж. — Отец, если узнает о моих переговорах с хозяевами таверн, а мне пришлось их слегка пошантажировать, то… Погодите, гарь, что ли? — его лицо сморщилось, он принюхался. — Слышите? Гарью несет. Со стороны поселка…
Следующие слова он произносил уже звенящим от ярости голосом:
— Ну да. Багор, подонок, запалил очередной дом.
Феликс потянул носом:
— Багор — подонок, без сомнения, но пахнет бобами. В верхнем квартале жарят бобы.
— Бобы?
— Их калят в больших горшках.
— Бобы… — повторил мальчик.
— Они трещат, лопаются на огне. Чернющие такие. Затем их слегка вымачивают и подают — обуглившимися, влажными.
— Бэ-э.
— Вкусные, дурак.
— Ну да. Наверное… Я запалю ему дом…
Феликс с изумлением посмотрел на Ежа.
— Пусть получит то, что сам делает с другими, — Ёж отбросил в сторону пучок травы и оглядел хрычку.
Феликс пожал плечами и закрыл глаза.
— Пусть получит… — с яростью повторил мальчик, вновь натирая альчик. — Убивать его я не собираюсь, а сделаю так… и… да откройте же вы глаза. Я не могу так разговаривать, — мальчик дернул его за рукав, и Феликс демонстративно зажмурился. — Я заброшу ему ночью, через торцевое окно лавки, моток горящей пакли.
— Убивать, говорит, я его не собираюсь, — сообщил Феликс кому-то третьему, незримому. — Просто заброшу — говорит — ему ночью в постель горящую паклю. Ой, умник.
— Да ну нет же. Смотрите, — возбужденно сказал Ёж. Он подтянул к себе табличку для письма и на ее край положил альчик. — Багор спит на втором этаже, в торцевой комнатке, и всегда с приоткрытой из-за жары дверью на первом этаже. Поэтому, когда я заброшу горящую паклю в окошко второго этажа, эта гадина — что? — Ёж схватил альчик и, коряво его передвигая, изобразил бег Багра. — Эта гадина слетит по лестнице на первый этаж, выскочит из дома без всякого для себя ущерба и побежит к брату Аверьяну. «Горит! Горит дом!» — закричит он с порога. Аверьян, продирая глаза: «Кто, что? Ты что, Багор? Гореть ничего не может. Мы же сегодня ничего не жгли!» А тот, полуголый, заорет: «Мой дом! Горит — мой дом!» — Ёж, запрокинув голову, захохотал во все горло.
Феликс, не выдержав, тоже засмеялся. Опомнившись, кинулся на мальчика и зажал ему рот. Галл, спящий под повозкой тяжелым сном, граничащим в его возрасте со смертью, заворочался, издавая хруст осеннего листа. Он что-то забормотал и попытался вылезти наружу.
Ёж хлопнул Феликса по ладони — тот убрал ее — и закричал: — Спи, Галл, все нормально…
Старик, издавая стоны, полез обратно под повозку.
— Дня на два сделаем перерыв, — сказал затем Ёж. — Я буду занят.
Наутро он попросил отца дать ему отдохнуть от учебы пару дней.
— Я перегрелся и скоро лопну, — предупредил он. Вежливый вопрошающий голос, которым он изложил свою просьбу, ничего не означал — Ёж не просил, а ставил в известность, — отец знал об этом.
— Два, не больше, — предупредил он. — И сходишь на рынок за подъемными цепями. Старые — проржавели.
Следующие дни Ёж был объят подготовительной лихорадкой. Он возился с паклей, учась правильно оборачивать ею кленовый прут. Он без конца советовался с Феликсом насчет «горючести» греческого и местного масла:
— Или, думаете, вымочить в бараньем жире? — тревожно уточнял он. — Или, может, в рыбьем?
Он бегал каждый вечер к дому Багра, проверяя, точно ли тот оставляет дверь приоткрытой. Багор точно оставлял — стояла нешуточная жара, ближе к сумеркам оборачивающаяся невыносимой духотой.
Ёж просил Феликса написать анонимную записку, которую собирался подбросить на следующий день после поджога.
— Текст будет такой: «Багор, жадная гадина, оставь их в покое. Или в одну ночь сгоришь вместе с домом… Друг инвалидов». Подпись, в смысле, — продиктовал мальчик.
Феликс засмеялся:
— Нет-нет, тогда я уже подпишу просто: «Феликс-грек». Ёж, ты с ума сошел. Мой почерк знает каждая собака.
На записку мальчик махнул рукой, но все прочее выполнил неукоснительно. Накануне той ночи он был неестественно молчалив. «Это тебе не игра хрычкой, бьющей с переворотом. Теперь в действие вступает действие», — думал Феликс, глядя на шагающего впереди Ежа. Они возвращались из города, увешанные цепями с крючьями — с их помощью с пристани на мельницу поднимают зерно в мешках.
Когда спустились от рыбного рынка к берегу, мальчик ругнулся, скинул с плеча цепь, свернутую в кольцо, и изнеможенно опустился на песок.
Феликс предложил:
— Давай ее сюда.
— Сам.
Ёж поднялся, распустил цепь и, ухватившись за конец, поволок по песку.
Феликс шагал позади и, стараясь не наступать на цепь, думал о том, что ему тридцать шесть, что он всё проиграл… Цепь Ежа оставляла за собой извилистый, исчезающий на глазах след. Феликс стал размышлять, что его роман — это борозда в песке.
— Дед выставит у себя «Агейпу». Я уговорил его, — не оборачиваясь, сказал Ёж.
Феликс наступил на цепь. Ёж, дернувшись, остановился и покосился назад:
— Что? Что не так?
— Почему он согласился?
— Вы слышали меня? Потому что я его уговорил. И потому что роман не так плох… — ответил Ёж. — Когда же этот берег кончится, — прибавил он раздраженно. — Ноги уже не несут…
— «Не так плох» — это Дед сказал или это ты ему так объяснил? — со стыдливой мольбой в голосе спросил Феликс.
— Какая разница?
— Подожди, — Феликс сбросил на песок свои два кольца, сделал несколько шагов к реке, запутавшейся здесь в камышах, присел на корточки и поплескал на лицо.
— Фу, жара, — сказал он и обернулся. — Мне действительно надо проснуться. Нужен внешний толчок, некая, пусть даже беда, пусть беда! которая всё перевернет… Знаешь, как когда небо полно туч, лязга, скрытого грома, но нет всеосвещающей молнии. Молнии, которая, как бы сказать…
Ёж намотал на запястье конец цепи и двинулся в сторону мельницы.
— Пойдемте, — кинул он. Шагов через сто добавил: — Вы хороший человек.
— Ты тоже, — отозвался Феликс, а затем поправился: — В смысле, ты-то и есть хороший человек.
Ёж кивнул:
— Теперь до мельницы будет чем заняться — будем препираться, кто лучше.
— Ты. Не спорь.
— Да. И раз так, то, — Ёж гневно обернулся и поднял указательный палец, — прекратите отрывать мне уши. Ну сил уже нет. Они едва держатся. Новые же мне не купите?
— Конечно. Договорились, — кивнул Феликс. — Куплю.
Ёж залился смехом, подняв голову и показывая небу все свои зубы.
…В тот же вечер, вытянувшись на своих мешках и будто бы готовясь ко сну, Феликс следил за воротами. Одновременно он ел бобы из миски, стоявшей на животе — сразу по несколько штук. Без ореховой подливы они отвратительны, но они помогали ему обдумывать мысли — мысли, о которых, спроси его чуть позже, он не смог бы и рассказать, — так, что-то кишаще-серое…
В девять вечера, когда у него сначала закончились бобы, затем — мысли, а внутри него, как чернила в воде, уже стал расползаться сон, двор вдруг осветился голубоватым светом. Он исходил от реки. Кто-то отворил ворота. Феликс почувствовал запах рыбьего жира. Ёж выбрал все-таки его… Тьма восстановилась. Выждав для верности, Феликс поднялся и тоже вышел за ворота.
Дорога к дому Багра шла берегом реки, на которую выходила терраса его дома, пристроенная на косогоре. К Багру от реки можно было добраться и более дальним путем — верхней дорогой, через рыбный рынок и холм, крытый фисташковым садом, и Ёж пошел именно ею. Феликс понял это, когда добрался берегом до развилки, от которой дорога уходила вправо и вверх. Он почувствовал тянущийся оттуда, сверху, запах рыбьего жира… Непонятно, зачем мальчик использовал дальний, обходной путь. Возможно, решил прогуляться. Возможно, давал себе время передумать, хотя «передумывать» — не в его правилах. Ёж и слова такого не знает.
Феликс же пошел берегом, и вскоре он сидел в зарослях кустарника, росшего по периметру террасы. Там он проторчал почти до утра — как ему казалось. Река за спиной невыносимо воняла. Из-за жары она сильно обмелела, обнажив кое-где свое дно, полное городских нечистот. Вдобавок глаза Феликса отчаянно слезились — паршивые цветущие азалии, облепившие паршивые полевые клены. С ветвей при малейшем дуновении осыпалась пыльца. Эти клены Багор некогда высадил для поддержки виноградных шпалер, — он собирался завести на террасе виноградник, устроить под ним обеденную площадку. Но после смерти жены забросил и идею с виноградником, и сад вообще: груды бруса, принявшие из-за грибка сине-зеленый цвет, валялись и на террасе, и с торцевой, «входной» стороны дома. Багор, кажется, не терял надежды когда-нибудь пустить их в ход. Например, толкнуть строителям будущего «нового» рыбного рынка, и толкнуть по цене нормальной древесины. Так считал Ёж.
— Вот увидите, — уверял он Феликса, — этот краб попробует так сделать.
Они тогда обедали. Галл принес им к сараю лепешки и куски сотового меда.
— Ты его ненавидишь. Поэтому вешаешь на него всё. Это хождение по краю. Это глупо, но нормально, — лениво заметил Феликс.
— Ж-ж-ж! — вдруг завопил Ёж и тыкнул Феликса в шею куском сот с прилипшей к нему пчелой. Феликс отпрянул и выругался.
— Испугались? — с надеждой уточнил мальчик. Затем он с отвращением стал выковыривать пчелу мизинцем: — Полиция забила рукоятками Жабу — того, без ступни, который приходил помогать нам с треснувшей веялкой. Поймали с уворованной у кого-то сметаной… — Ёж, встряхнув кусок, сбросил пчелу на землю. — Сходите завтра на похороны. Вдова вам стол, возможно, накроет. Вдруг что-то из уворованного осталось. Заодно ей о «краях» расскажете.
— Смотри, Ежевика, — начал было Феликс, но мальчик, поморщившись, рубанул по горизонтали ладонью. Этот жест у него означал: «Не тратьте время на бессмысленные действия». Он не любил бессмысленных действий, — бессмысленных, конечно, с его точки зрения.
— Лучший способ бездарно проводить время — ввязываться в споры, — сказал он однажды Феликсу. — Все спорщики убеждают себя самих. Человек, уверенный в своей правоте, молчит.
Феликс хотел на это возразить, но Ёж со смехом рубанул воздух ладонью…
Однако в ночь поджога дома Багра — до самого поджога — сам он этим же и занимался. Бродил, вероятно, вдоль ручья, отделявшего внешний сад Багра от лужайки перед домом, и не решался закинуть паклю в окно. Поднимал руку, качал головой, стискивая раздражительно зубы, морща свою блямбу. Затем опускал руку…
Сидя в кустарнике, Феликс чувствовал нарастающую злобу. Он стал рубить воздух ладонью — раз, два, три. «Давай, давай!»
Ветер тем временем усилился. Разок он ударил так, что юные клены, изогнувшись, простерли ветви на восток. На Феликса опустилось целое облачко терпкой пыльцы. Он принялся яростно тереть глаза и поэтому не увидел, как огненной сверкающей во тьме змеей пакля влетела в окно второго этажа, но почувствовал запах горящего рыбьего жира. Мгновением позже он услышал плеск ручья — Ёж убегал…
Феликс выскочил из кустов и немного оббежал дом, чтобы видеть. Из верхнего окна сыпались россыпи искр. Так горит оливковое масло, вернее, начинает гореть в первые мгновения. По его поверхности проносятся синие всполохи, и пламя занимается по-настоящему… Все это он узнал от людей Аверьяна через несколько часов.
Они ворвались во двор мельника на рассвете — черные, страшные, с полуобгоревшими волосами и почти голые, — прожженную одежду они посбрасывали по дороге. Один из пожарных бросился к дремлющему у сарая Феликсу. Он пнул миску с фасолью и стал избивать Феликса ногами. Тот откатился к стене сарая и сжался в клубок, напрягая тело. Другие забежали в дом и вскоре под оглушительный визг матери Ежа мельника выволокли во двор и стали избивать. Кто-то из пожарных, увидев, что Феликсом занимается лишь один человек, присоединился к товарищу, восстановив некоторую справедливость. Они били их обоих и кричали — многие, плача:
— Где он? Где он?…
Феликс кричал в ответ:
— Он в доме, он спит.
— Его нет в доме, — кричал в ответ отец Ежа, зачем-то пытаясь повернуть голову в сторону Феликса. — Он куда-то уходил вечером. И с тех пор не вернулся.
— «Куда-то»? — орал рыдающий заместитель Аверьяна, здоровенный Марк. — «Куда-то»? Он уходил убить Багра. И Аверьяна. И сына Аверьяна…
Он схватил цепь, ту самую, которую Ёж накануне едва доволок до двора, и, встав на колени, стал оборачивать ею шею мельника. Жена мельника попыталась вцепиться в руки Марка, ее оттащили в сторону. Внезапно Марк остановился. Он поднял голову и закричал:
— Если это правда, что он не приходил, то, значит, ушел к порту, дорогой через перелесок. Идем к перелеску.
Он бросил цепь и побежал за ворота, прочие — за ним.
Жена мельника кинулась к мужу — она отмотала цепь, поднырнула под руку и попыталась приподнять — раз, другой, но упала на колени, не выдержав тяжести. Тогда она крикнула Феликсу:
— Помоги же! Что стоишь?..
Феликс, не глядя на них, поднялся и вышел за ворота. Ноги повели к дому Багра. В этот раз он пошел дальней дорогой. Там собрались все — толпа начиналась от северной окраины сада и полукругом подступала к крыльцу. Дом Багра выгорел почти полностью, устоял лишь фасад, облицованный мраморной плиткой. Толпа колыхалась, издавая несвязные звуки ярости и ужаса, сосредоточиваясь порой на общем слове: «Альвий, Альвий». Феликс не сразу понял, что произносится имя Ежа — он подзабыл его настоящее имя. Когда сообразил, накинул на голову капюшон, надеясь, что рассветный полумрак усилит эту его глупую маскировку.
Он пробрался в передний ряд. Лицом к толпе стояли пятеро квартальных полицейских, не позволяя подходить к трупам, разложенным у крыльца. Феликс уставился на сгоревших. Они были похожи на бобы — четыре боба, полопавшихся от жара. Черные и влажные от воды, которой недавно их поливали в первые минуты из необходимости делать хоть что-то, пусть и бессмысленное… Слева от Феликса началась потасовка: слышались яростные крики — к трупам пытались прорваться родственники сгоревших. Толпа начала волноваться и пришла в движение. Полицейские, вставая в цепь, плечом к плечу, заталкивали беснующихся родственников обратно в толпу. Энергичней других вела себя бабушка Руссуса: вытянув руки, она ныряла вперед — ее удерживали другие родственники, — и, теряя равновесие, падала на живот и ползла к крыльцу. Кто-нибудь из полицейских выскакивал из цепи, хватал ее под мышки и тащил назад. Старуха выла и цеплялась ногтями за землю, оставляя на ней глубокие полосы.
В толпе, слева и справа, говорили о масле, об Альвии. О том, что напротив двери была обнаружена глиняная бутылка с остатками рыбьего жира, а еще — оброненные там же альчики, густо выкрашенные в зеленый цвет, — «его альчики». Еще говорили про полуобгоревший деревянный брус, — из тех, что были заготовлены Багром для садовых шпалер. Одним из них с наружной стороны была подперта входная дверь. Альвий, чудовище, заблокировал выход и забросил в верхнее окно, в комнату Багра, горящую ветошь. Она прямиком угодила в ванну, полную оливкового масла, в которой возлежал Багор, — квартальный каждый вечер принимал масляные ванны, пытаясь утишить хронические боли в спине. Вероятнее всего, старик выскочил из ванны и принялся гасить горящую ветошь, то есть дымящую ветошь, ибо в те мгновения еще не было особой опасности. Оливковое масло загорается не сразу. Сначала появляются искры от отдельных сгорающих капель масла, затем по его поверхности начинают пробегать синие всполохи — масло нехотя разгорается, давая возможность убежать. Но Багор совершил ужасную ошибку — он опрокинул одним движением на дымящую ветошь полный кувшин воды, который обычно стоит у него на верхней полке. Но в горящее масло нельзя лить воду — это знает любая домохозяйка, но забыл Багор. Полыхнуло так, что старик в панике побежал к выходу, опрокинув ванну. Взметнувшийся огненный столб вначале сожрал самого Багра — его черное скрюченное тело нашли неподалеку от перевернутой бронзовой ванны. Он горел, прижимая ладони к лицу, и они, ладони, от сильнейшего жара спаялись с его лицом в единое целое. Затем, распавшись на полыхающие потоки, огонь пролился вниз, — туда, где близ лестницы, рядом с выходом из дома, на легкой походной кровати спала Пинна, жена Аверьяна, со своим сыном Руссусом. Ее муж возлежал неподалеку на шерстяном одеяле…
В тот день они неожиданно заявились в гости к Багру. Неожиданно — для жены и Руссуса, который, узнав от отца, что ночевать сегодня они будут у дяди, наверняка сморщил конопатое лицо и беззвучно заплакал — так он делал всегда, когда расстраивался. Он боялся Багра, а Багор не любил «размазню»-племянника: при встрече на улице старик с ненавистью, улыбаясь ему, начинал больно щипаться, изрекая что-то вроде: «Ну, рыжий, как дела?» Руссус беззвучно плакал, но терпел. Ёж был свидетелем одной из таких встреч и рассказал об этом Феликсу.
«Почему же ты не заступился?» — спросил Феликс. Ёж махнул рукой. «Не знаю… Когда он плакал посреди улицы, эти его конопушки так собрались, что самому захотелось заплакать. Ну, и упустил момент… Пока киснул», — добавил он раздраженно.
Руссус ненавидел собственную конопатость, за которую его били не только хулиганы из поселка инвалидов, но и «приличные» ребята из его квартала. Он мучился и плакал. Пробовал пудриться маминой пудрой и становился похожим на мучного червя.
Теперь его конопушки исчезли под черной тусклой коркой. Феликс держался за края капюшона и смотрел на него. Переводил взгляд на Пинну, смотрел на Аверьяна — единственного из троих необгоревшего, какого-то безмятежного. Судя по всему, он задохнулся во сне, — задохнулся незаметно для себя. Тело же Пинны — говорили в толпе, — согнутое в три погибели, обнаружили у входной двери, подпертой снаружи… Рядом с дверью и обнаружили зеленые альчики. Они выпали из кармана Альвия, пока тот устанавливал брус, проверяя его устойчивость. Когда пожарные крючьями откинули в сторону обугленное тело Пинны, то увидели Руссуса, свернувшегося в клубок — она укрывала его своим телом, колотясь до последнего в дверь.
Феликс продолжал смотреть. Для него важно было понять, что он сейчас чувствует, — страх, отвращение, отчаяние? Он хотел испытать хоть что-то из этого. Поэтому до рези в глазах, до подступающей тошноты он вглядывался в обгоревшие тела, морщинистые, полопавшиеся до мяса. И ничего не чувствовал, кроме усталости. Такой — словно бы он прожил три жизни подряд, о которых не осталось никакой памяти, — только эта, помноженная на три, усталость, и этот гул в ушах…
— Феликс? — услышал он позади себя и обернулся. Его окликнул юный грузчик, Валерий, как обычно, пьяный. Пошатываясь, он глядел на Феликса.
— Горелые бобы, — он с ужасом показал на тела.
Феликс пошел прочь…
На следующий день он заявился в Остию, где находился ближайший вербовочный пункт, и уже к вечеру записался в легкую пехоту. Аванс, полученный у «покупателя» — офицера-ливийца, он просадил за четыре дня в кабаках Остии, пока они, новобранцы, ожидали корабля.
Бредя вечерами «домой» по улице, нестерпимо воняющей, — он снял комнату неподалеку от огромной прачечной, в которой в качестве щелочи использовалась преимущественно моча, — он вглядывался в мальчишек-работников, целыми днями топчущихся в ваннах с бельем, а под ночь отдыхающих снаружи, прислонившись к стенам домов… Светлые, темные, долговязые, почти малыши… Феликс молил всех богов, в которых не верил, чтобы не увидать среди них пепельные вихры, острый нос…
…Он мгновенно проснулся от какого-то шума. Это было похоже на чьи-то выкрики. Возможно, они были его собственными.
«Допустим. Но почему я кричу женским голосом? — подумал он. Феликс слышал именно женские выкрики… кажется, женские. Он посидел еще с закрытыми глазами… Хотелось то ли выпить, то ли сдохнуть.
Облака уходили. В пока еще пасмурном небе образовалась прорезь, в которой виднелась синь, — столь чистая, ясная и прохладная, что ее хотелось лизнуть. Феликс даже поворочал языком, горячим и распухшим от сна и похмелья. Скосил глаза на Древоеда, который обрисовался окончательно в утреннем свете: он сидел в углу дворика, между решеткой и уложенными друг на друга мраморными плитами. Ими хозяин гробницы хотел на следующий год облицевать внутренний дворик.
Со стороны города потянуло хлебом. Пекари уже возятся там с приготовленным накануне тестом. Скоро, значит, пересменка: Монета и двое других уже умываются, поливая водой друг другу шеи и руки. «Водой»…
Феликс вытащил из-за голенища нож и поболтал его в луже, возле которой сидел. Вроде чистая, решил он и отпил, встав на четвереньки. Затем поднялся и двинулся во внутренний двор. До него не больше тридцати шагов. Он ударит его справа, в печень укороченным ударом, почти без замаха. Кроечный нож Феликс держал обратным хватом, пряча лезвие у внутренней стороны кисти, но затем незаметно для себя он развел руки и слегка пригнулся на ходу, — принял боевую стойку, которой их учил Древоед.
Он вошел во внутренний двор и, ступая вдоль ограды, как по раскаленной земле, приблизился к Древоеду. Тот по-прежнему дремал, склонившись к подтянутым коленям. Его восковая полумаска с почти неразличимыми глазами отблескивала розовым под рассветным солнцем. Капюшон откинут, обнажая голый череп. Ранее он никогда не обнажал головы, облаченный либо в капюшон, либо в шлем… Только сейчас, глядя на него в упор, Феликс увидел, что кожа головы тоже сожжена и частично крыта «воском».
Феликс взмахнул ножом. Но на излете его руку перехватила его же собственная левая рука. Держась за запястье, он смотрел на восковые потеки, усеявшие лысый череп Древоеда вплоть до бугристых, изломанных ушей. «Ну, ну», — подгонял он себя. В следующее мгновение, нависая сзади над Древоедом, он увидел, что полумаска дрогнула и покрылась сетью морщин — скачущие, изрубленные губы Древоеда разошлись в улыбке.
Феликс отступил и замер. Когда он решил, что тот просто улыбался во сне, увидел, как Древоед, подняв ладонь, медленно ведет ею по горизонтали.
— Ну? — раздался его голос.
Выждав какое-то время, он развернулся в его сторону:
— Кроечный нож? — он ткнул пальцем. — Понял. Собираешься им меня зарезать?
Феликс, уже плюнув на всё, — на страх, на жизнь, прошипел:
— Собираюсь. За говнояму, за издевательства.
— За издева-а-тельства, — протянул Древоед. Морщины, покрывавшие полумаску Древоеда, понемногу разгладились, — он перестал улыбаться. Феликс смотрел на него исподлобья…
Древоед обтер мокрое лицо ладонями, затем тщательно отряхнул пальцы.
— Не тяни. Пока мы одни с тобой, — сказал Феликс и бросил нож под ноги, — он звякнул о гальку и скользнул в лужу.
Древоед поднял голову и искоса посмотрел на Феликса:
— Думаешь, Глина мне как-то помешает?
Феликс пожал плечами.
Древоед ухмыльнулся…
— Хотя бы написал что-то с тех пор? — спросил он.
— Ничего, — голос Феликса задрожал, неожиданно для него самого. — Ни строки…
— И Руссус не помог?
— Что ты имеешь в виду? — спросил Феликс, чувствуя как его сердце рвется и проскальзывает в живот.
— Ну, это же ты подпер дверь брусом? — морщины исполосовали полумаску Древоеда. — После того, как я убежал. И альчики подбросил…
Феликс смотрел поверх его головы.
— Я, — наконец произнес он.— Прости…
Тот сделал движение руками, как бы собираясь накинуть капюшон, но, потрогав его, покачал головой, и морщины вновь усеяли восковую полумаску: — Промок насквозь… — Заозирался: — А где Глина?
— За углом, где карниз. Дремлет, наверное, под деревцем, — ответил Феликс.
— Ясно.
Древоед зачерпнул воду из лужи ладонью и отхлебнул раз, другой.
— Ты хотел всеосвещающей вспышки, толчка, ты получил это, — сказал он, противно чмокая. — И теперь ты здесь. Ибо ты бездарен, вот и всё.
— Нет! — выкрикнул Феликс.
— Да как же нет, — Древоед накренил ладонь и слил оставшуюся воду. — Вот это хорошо помню: «Несмотря на седины и короткую бороду, Алаферн не производил впечатления конченого человека…»
— Прекрати, — Феликс угрожающе шагнул к нему. — Или я… — он отступил назад, нагнулся и подобрал нож из лужи.
— О! А ты это… — Древоед пощелкал пальцами, вспоминая. И тут его сразил приступ хохота, он как бы выплевывал этот смех — мучительными толчками, задыхаясь и кашляя, словно бы его внутренности были набиты песком. В его сожженных глазах даже появились слезы.
— Ты мне… — Древоед, наконец, обрел голос, — уши надери…
Феликс закричал — от ярости, но с внутренним наслаждением, словно бы и он, впервые за много лет обрел, наконец, голос или, вернее, способность кричать — открыто, плюя на окружающих. Он накинулся на Древоеда со спины и вцепился ему в уши. Древоед заревел от боли — его изломанные уши были обожжены до раковин. Дернув головой, он освободился от пальцев и отбросил Феликса. Тот кинулся снова. Древоед стал отмахиваться от него кулаками, а затем свалился ниц и укрыл уши ладонями.
Заслоненные плитами, они не видели, как из-за угла выскочил заспанный Глина. Он оглядывался, пытаясь понять, откуда крики и шум. Сообразив, что за плитами, в углу двора, — он побежал туда, но замер, заметив, что камень, закрывающий вход в гробницу, сдвинут в сторону по желобу. Он подошел к высокому порогу гробницы, заглянул внутрь и отступил в растерянности. Увидел что-то под ногами. Нагнулся и подобрал шнур с остатками печати. И тогда закричал:
— Здесь пусто. Его украли!
Он побежал к плитам, обогнул их и вновь замер, увидев чудовищную в неправдоподобности картину: Феликс, оседлав Древоеда, пытается добраться до его ушей. А Древоед вместо того, чтобы вогнать меч в глотку этому пьянице, извивается под ним, прижимая к ушам ладони.
Глина побежал со двора, пересек грунтовую дорогу и, встав перед самым откосом, вгляделся вниз. Обернувшись, он закричал: «Древоед, там бежит от нас женщина в буром кетонете. Она что-то знает, она как-то причастна… Ты слышал? Сорвана печать… Древоед!»
От страха Глина заплакал. Он смотрел то на Древоеда, сучащего ногами от боли и смеха, то на женщину, бегущую далеко внизу по раскисшему склону холма в направлении Иерусалима. Она хваталась за вымытые дождем из земли корни деревьев. Иногда испуганно оборачивалась, заслышав очередной дикий раскат хохота, который несся оттуда, от этих римлян, сошедших с ума.
— Древоед, нас казнят… — проскулил Глина. Он подумал, что он просто не может выскочить из кошмарного сна, и — чтобы выскочить, он бросился во внутренний двор, подбежал к ним вплотную и завизжал что есть мочи:
— Что происходит?!
В ответ Феликс зарычал еще яростнее, отдирая пальцы этой скотины от его ушей. Древоед, запрокинув голову, хохотал, — подвывая, морща изрубленные губы…