Фрагмент романа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2019
Алексей Торк (Алишер Ниязов) родился в 1970 году в Таджикистане. Работал в таджикских СМИ. С 1996 по 1999 год был корреспондентом ИТАР—ТАСС в Киргизии. Потом корреспондентом агентства РИА Новости в Киргизии и Казахстане. Освещал военные конфликты в Таджикистане и на юге Киргизии. Лауреат первой премии по разделу малой прозы Русской премии—2010 за произведения, опубликованные в «Дружбе народов». Последняя прозаическая публикация в «ДН» — 2011, № 9.
Женщины таджикского Джиенхона, устав от издевательств мужей, захватывают их оружие, изгоняют их из села и берут в заложники журналиста, оказавшегося в те дни в Джиенхоне. Под предводительством хладнокровной бесстрашной Амины они намереваются, посадив журналиста за руль, покинуть село на автомобиле-«ветеринарке» и добраться до соседнего Кыргызстана. Полковник Деваштич, фактический хозяин Джиенхона, предлагает бунтовщицам переговоры. Они должны состояться в середине следующего дня. У бунтовщиц, таким образом, есть вечер, ночь и утро, чтобы… — что? Чтобы рассказывать друг другу истории и выплеснуть в этих рассказах — в этом новом восточном фольклоре — свои отчаяние и страх. Одну из историй повествует и заложник — пьющий журналист-мизантроп…
Я глотал из бутылки, уставившись на подсвеченную рассветом Соляную гору. Джиенхон вырисовывался постепенно: вначале показались сплюснутые трубы, за ними крыши, окна, несколько мазков ржаво-зеленого виноградника… Теперь очередь за хлопковым полем, пока еще неразличимым в плотной рассветной родовой смазке: вначале у джиенхонского берега проступила шишковатая полоса. Дымясь в клочьях пенного тумана, шаг за шагом разворачивая за собой багровое поле хлопчатника, словно рулон ковра, она медленно-медленно поползла к автостанции, в нашу сторону.
Из кишлака донесся собачий лай.
«Уа-уа, — радовались солнцу псы. — Давай-давай!»
В воздух, как пригоршня гальки, метнулась воробьиная стая.
Скрежетом отвечали собакам рассыпанные в мокрых чинарах-кленах невидимые галки и вороны. «Будет плохо, — кричали они. — Да-а-а! Будет плохо».
Я отбросил в сторону опорожненную бутылку и кивнул. Я сильно опьянел. В душе, будто невыметенные хлебные крошки, закололи старые воспоминания, обиды. Амина негромко посапывала. Но не спала, глядела себе под ноги. У очага громким возбужденным храпом перекликались джиенхонки. Собаки, побрехав, затихли.
Амина встала, прошлась туда-сюда, звякая ремнем автомата. Иногда она постанывала от зевоты и прикрывала рот кистями платка.
— Что молчишь? –— спросила наконец.
— Вы бунтуете, я молчу — ответил я. — У всех свои недостатки.
Устав ходить, Амина села на крыльцо.
— Бунтовать лучше, — сонно произнесла она.
— Кто сказал?
— Инджибжорг говорила.
— Кого из вас зовут Инджибжорг?
— Инджибжорг звали норвежку, которая курсы вела в туберкулезной больнице, где я тогда лежала. Курсы психологической поддержки, о том, как женщинам преодолеть свою судьбу… Назывались эти курсы — «Бовари».
— Остроумно, — кивнул я.
— Почему? — из-под ладоней посмотрела на меня Амина. — «Бовари», говорю. То есть, «доверие» по-таджикски. Аа-а-а… — протянула она, — ты не понимаешь по-таджикски?
— Нет.
Амина неотрывно смотрела на коптящий тазик-печку…
— Так что… вот так… — произнесла она задумчиво, откликаясь на какую-то свою мысль.
— Бунтовать бессмысленно, — сказал я. — Особенно женщине.
— Конечно, она же не человек.
Я закурил и ухмыльнулся, вспомнив про Макбулова.
— Так Макбулов говорил.
— А, тот режиссер-наркоман?
— Да, с которым мы провели три дня на заброшенном блок-посту… В общем, он рассказал мне однажды историю, которую сам услышал в бадахшанском кишлаке Чилтан. Про то, как тамошние женщины в 1938 году очистили своих мужей, и без всяких бунтов. Если хочешь, расскажу тебе…
Амина, забрав лицо в ладони, зевнула с такой силой, что издала страшный, словно бы предсмертный всхлип и забарабанила ногами по ступеньке крыльца. — О, Господи, да что же это…
Затем положила автомат на колени и сказала:
— Опять, наверное, какие-нибудь гадости расскажешь… Ну, давай, время есть до обеда…
— Значит так… — Я закурил. — Прежде, нежели он рассказал мне про Чилтан, про то заседание, на котором чилтанцы выбирали из своих рядов врага народа, мы разговаривали о женщинах вообще. И он изложил мне одну из своих старых мыслей.
Он вывел, что женщина — не человек, а повод: повод любить Бога, но под видом любви земной, которая есть не что иное, как причудливо отраженная любовь к Вышней силе. В свое время, — говорил он, — падший человек помимо прочего утерял и способность любить, и уж точно был неспособен любить того, кого не видит, не слышит, а лишь предполагает. Несовершенному, ему был нужен толчок, повод. Сердобольный Всевышний создал с этой целью много поводов, и среди них — женщину. С ее помощью человек обучился и продолжает обучаться любви как таковой, то есть, напряжению души, и таким образом земная любовь, то есть отраженная через нее любовь к Вышней силе, является своеобразной религией, в которой есть и свои еретики, и свои святые (Дафнис и Хлоя, Фархад и Ширин, много еще кто).
И, — говорил Макбулов, — если ты, Алексей, со своим скептическим и слегка озлобленным умом начнешь рассказывать о неверных женах, о том, какая судьба ждала того же Фархада, то я отвечу на это так. Что такое джиргатальский рубин, за который вкрадчивый продавец просит десяток-другой сомонов — при его стоимости в тысячу? Что такое труд, не вызвавший и капли пота? Всё верно: не рубин это и не труд, а фальшивка. Ибо дорого то, за что платишь весомую цену. Подлинно то, что мучительно. Крепко то, что выковывается в огне и обдается холодом. Конечно, любовь — как и вера — испытуется. Мучительно и безжалостно, и испытуется женщиной, что — для полноты испытания, как я думаю — создана по образу Его и подобию. То есть по образу Ее и подобию… То есть, по подобию — Женщины Абсолютной…
— Кощунник, — морщился я. — Договорился. По-твоему …
— Разное говорят, — объяснял Макбулов, — среди племен и вер. Например, в иудейской общине Англии на всякий случай к Всевышнему обращаются и в женском роде. А учение о Софии -— связующем звене меж Богом и миром? Поэты опять же, что в один голос твердят о женском абсолютном божестве. И разве Бог не настолько же суров, насколько и милосерден?
Таким образом, говорил он, назначение женщины — испытывать мужчину для их, мужчин, собственного очищения, и он, Макбулов, однажды услышал историю, которая полностью подтвердила его теорию.
В 1993 году он, скитаясь по восточному Памиру, пробирался долиной реки Акай, держа путь куда глаза глядят. Взобравшись на перевал Зар-Кабуд — двойную седловину, заросшую диким абрикосом, — он прилег в траву, раздумывая, в какую сторону податься. Пока раздумывал — заснул. Проснулся часа через два, поел дикого абрикоса, двинулся вверх, в горы. Целый день пробирался вдоль какого-то ручья, по его крутому осыпному берегу, мимо заброшенных летовок и ледниковых озер. Он шел через удушливые можжевеловые кустарники, заросли шиповника. Вскарабкивался на карнизы, которые зачастую были столь разрушены ветром, что приходилось, вжимаясь спиной в скалы, идти по ним мелким приставным шагом.
Он двигался, то стремительно сбегая с круч на альпийские луга, то почти вертикально забирая вверх, да так бесконечно долго, что иногда казалось: он сам, без испытующей женщины, а личным горделивым усилием, оставляя далеко внизу землю, достигнет Бога. Но — оснеженный гребень скалы и — бесславный спуск на плато.
Постепенно краски тускнели. По очереди вокруг исчезали тополя, кусты тала, полыхающего шиповника, густо-зеленого можжевельника… Ручей расширился и притих. Береговые отвесы стали круче и изгибистей. Замолкли птицы. Исчезла даже вездесущая чечевица1 . Становилось тяжелее дышать, сердце стучало — подступала зона разреженного воздуха. Небо, чем ближе становилось, тем сильнее прижимало к земле. Макбулов все чаще опускался на колени и полз, обдирая ладони о камни. Под ним давно скрипела только каменная осыпь, смешанная со снегом и кое-где — с его кровью. Оглядывался: внизу, в разрывах облаков, горбились холмы, пригорки, сверкали реки, дрожала на ветру паутина из дорог и тропок, курились дымы редких жилищ.
За очередным оснеженным гребнем началась полупустыня. К вечеру, уже в сумерках, Макбулов добрался до полной пустыни. На первый взгляд это была одна из знаменитых памирских долин, где ветер дует одновременно с четырех сторон, воздух и летом состоит из колючих хлопьев, где сотни оттенков белого и столько же черного и на десятки километров под ногами скрипит одна лишь галька, пропитанная солью. Кажется, что в таких долинах нет ничего живого. Даже если что-то и представляется таковым, например, горные козлы— кийики, что стоят кое-где в прорезях скал, как в храмовых нишах — греческие боги. Здесь, сбросивший альпийскую маску, обнажая подлинное лицо, состоящее из камня, соли и замерзшей синеватой воды, — настоящий Памир.
Но, пройдя обледенелой аркой, он увидел лежащее посреди долины озеро. На фоне окружающего монохромного хаоса его голубые и зеленые краски ослепляли взор. Берега блестели, как платиновая оправа, выложенные полупрозрачным серебристым камнем. У геологов он известен под названием «лунный» — это разновидность калиевого полевого шпата. Над южным берегом во весь горизонт вздымался Зард-Аминский хребет. Вверх же от озерной глади в небо уходил розоватый столб света. И небо сверху нависало такое, как бы сказать… женское: с белыми лепестками дважды отраженных ледников, голубовато-зеленое.
И таковым оно было лишь строго в границах озера, в точности повторяя его береговые изгибы, как его оттиснутый вверху слепок. Вне же этого неожиданного небесного оазиса простирались обычные для этих высот черно-синие глубины.
Вглядываясь в долину, Макбулов заметил уходящие в небо струи дыма. Постепенно, опуская взор, проследил за его источником: дым шел из печной трубы. Там были люди! Промерзший до костей, он радостным шепотом воздал хвалу Всевышнему. Хватаясь за валуны, спустился вниз неверным щебнем и зашагал по серебристому берегу, который сопровождал горный хребет с террасовидными склонами и острыми пиками. С противоположной стороны долину подпирала Чатгульская горная цепь. Она тянулась вдоль озера сплошной, почти нерасчлененной стеной с резко выдающейся вершиной в центре. Ее форма была столь ровна и округла, что покрывающее вершину снежное полотно казалось Макбулову туго натянутым шелковым чехлом, скрывающим какой-то театральный реквизит.
Над этой вершиной парили облака, растянутые в меловые иероглифы. То были перистые облака, предвещающие ураган. И он надвигался. Из-за хребта поднималась грозовая туча. Скоро почувствовалось ее дыхание. С гор тут и там легко покатились снежные облачка. Распадаясь, они заволокли линию побережья дымом, обдавая Макбулова тем запахом, которым пахнут младенцы, — запахом снега, рожденного на трехкилометровой высоте.
Сильно похолодало. Небо отливало свинцом, озеро почернело, покрывшись пеной у берегов.
Понемногу стали видны дома некоего селения. Они лепились к заснеженным скалам на отлогих подступах к Зард-Аминскому хребту. На одной из самых верхних гигантских отвесных скал, если приглядеться, виднелось словно парившее над селом изречение, высеченное громадными буквами: «Бинед — бегузор». То есть: «Увидел -— проходи». Дома же были уставлены в три яруса таким образом, что плоская крыша нижнего жилища служила двором для верхнего. Жмущийся к горе этот человеческий птичник разделяла лестница, вырубленная в камне, разделяла ровно по центру.
По пути стали попадаться перевернутые лодки, седые от соли. У некоторых из них на корме виднелись полустертые клейма «Свх. “Голубая нива”». Несколько раз он споткнулся о колышки, к которым привязывают рыбацкие сети. Обрывки этих сетей, сплетенных из крапивы, путались у него под ногами. Берег становился то пологим, то отвесным. То широкой лунной дорожкой, то извилистой ниткой жемчуга.
Вскоре он уже подходил к птичнику. И вовремя. Ибо воздух густел, сочился снегом, небо и озеро на глазах теряли яркость, сливаясь с родовыми красками Памира. Куполообразная вершина ходила ходуном, сотрясаемая шквалом, который бился в нее пока еще с той, внешней стороны, осыпая сверху снег. Но вот разом поднявшаяся над хребтом во весь горизонт стихия, как сбежавшее молоко, хлынула в долину.
Макбулов ускорил шаги. В село он влетел почти бегом и сразу же заметил старика-сельчанина, который спешно собирал разложенную на камнях для просушки стручковую фасоль. Памирские горцы умудряются выращивать ее на немногих огрызках земли, под мешковиной…
Макбулов заспешил к старику, намереваясь испросить кусок лепешки с ячьим молоком и, если получится, — крова.
— Салом аллейкум, — с трудом вымолвил он, сотрясаясь холода.
— Увидел — и не прошел, — улыбнулся старик.
— Стало любопытно, — солгал Макбулов. И тут же понял, что не солгал, что, еще стоя наверху, возле угрюмой арочной скалы, и окидывая взглядом долину с ее уходящим вверх столбом света, похожим на дорожный тракт с еще не осевшей розоватой пылью, словно бы поднятой ногами недавно прошедших путников, он подсознательно спросил себя: что за странная, дивная история произошла тут, не могла, конечно, не произойти?
— Пойдем, шторм усилится, — предупредил старик.
Он собрал фасоль в поясной платок и повел Макбулова вверх по лестнице. Они шли с трудом. Штормовая вода настигала их и сзади по-волчьи прыгала им на плечи, пытаясь сбить с ног и уволочь за собой в глухие озерные глубины. Тогда они, по знаку старика, ложились на земляные ступени и хватались за выступающие торцовые камни домов. Вода нехотя разжимала челюсти и откатывалась назад, готовясь к новому прыжку, а они продолжали путь и вскоре достигли безопасного третьего яруса. Свернули вправо и прошли во двор — на крышу нижнего дома. В мехмонхоне2 старик усадил Макбулова на одеяло из ячьей шерсти, которое вместо ковра было брошено на неровный каменный пол. Ушел в пристроенную к мехмонхоне зимнюю кухню. Вернулся с долгополой жилеткой из ячьей шерсти.
— Сними куртку, она мокрая.
Макбулов переоделся. Старик вновь ушел и принес деревянную миску. В ней было ячье молоко с накрошенной кислой ржаной лепешкой.
Сам уселся у порога и принялся лущить спаржевую фасоль, сбрасывая очищенную в косу3 ; Макбулов жадно ел, бросая косые взгляды на хозяина дома в ожидании объясняющего рассказа. Но не торопился старик. Снаружи продолжала буйствовать стихия. Иногда вначале дверь, а через мгновение весь дом встряхивало штормовой водой, которая при этом издавала шипение, как если бы дом был раскаленным. И лишь тогда, когда гость осушил последнюю каплю молока и втянул ртом с ладони последние крошки хлеба, старый горец произнес:
— Знаешь ли ты, путник, или нет, но в народе гуляют легенды о «золотом кишлаке». Одно из подобных видений записал устод Миршакар4 .
— «Сверкающий, алмазный, золотой, — кивнул Мабулов, — весь налитой, как соком, красотой, мир красовался на гребне горы. Весь в тонких струях радужной игры…»
— «По сторонам густы и широки, — подхватил старик, — коврами разостлались цветники. А что за ними? Небо иль земля? Похожие на облака поля. То было не во сне, а наяву…»
— «…ведь я в колхозе сталинском живу», — закончил Макбулов.
Старик отряхнул с ладоней остатки шелухи.
— Спасибо, путник, и знай, что «золотой кишлак» не выдумка Миршакара. В его останках ты пьешь сейчас это ячье молоко и ешь этот фасолевый хлеб. Больше десяти лет тут были сыты и покойны, пока не обрушилась большая беда. Это случилось в зимнюю пятницу 1940 года, когда в селе получили телефонограмму № 33 от С.С.Нахангова. Первыми с ней ознакомились раис — председатель Санджар и его заместитель Мумтоз. Затем они пустили эту бумажку по домам.
И вскоре чилтанцы, ошарашенные и испуганные, вышли из своих птичьих жилищ и расселись всем кишлаком на вырубленных в скале ступенях — густо, от первого до третьего яруса. Ибо вот что говорилось в той телефонограмме. Санджар прочел ее вслух: «Председателю совхоза “Голубая нива” тов. Санджару Тиллоеву. До 8:00 понедельника проведи общее собрание, на котором определи одного кандидата из числа работниц совхоза (женщин) в качестве врага народа (хищение, вредительство, разложение советских, партийных или хозяйственных лиц). Для сопровождения выбранной женщины в областной центр, г. Хорог, где состоится следствие и суд выездной сессии Верховного суда, к вам не позднее 19.00 понедельника прибудет старший лейтенант А. Салиев. Санджар, не подведи, илтимоз5 . Лутфие — привет. Как она? Так и не родила?
Начальник УНКВД Горно-Бадахшанской области Тадж. ССР, комиссар госбезопасности Нахангов С.С.
Передал Бог…»
Закончив читать, Санджар сложил бумажку вдвое, вчетверо, тщательно разгладил, положив на ладонь, и сунул в верхний карман штормовки. Затем уселся на самую нижнюю ступень лестницы, выпростал из калош одну, затем другую ступню, сами калоши отставил аккуратно в сторону и принялся тщательно растирать пальцы ног….
— Бог … — сказал Мумтоз. — Что это за подпись такая, Санджар-джан?
— Думаю, из-за урагана так получилось, — сказал Санджар, занимаясь пальцами. — Телефонограмму передал Богдан Осаулко, начсвязи управления, и в конце передачи, как раз на его имени, произошел обрыв связи — скорее всего, из-за урагана. Его метеорологи как раз предсказывали — я слышал вчера по радио. И — Бог получился.
— Ну и ну, — засмеялся Мумтоз.
— Смешно, — угрюмо подтвердил Санджар.
— Ураган обещали только для долины? К нам он не поднимется? — спросил Мумтоз.
— Думаю, поднимется. Я его уже два дня чую. Кости, видал, болят? — показал на ступни Санджар, продолжая их разминать. — Сил уже нет…
— Ц-ц-ц, — с фальшивым сочувствием поцокал Мумтоз. Он извлек из кармана сушеную полую тыковку, ссыпал на ладонь порцию насвая, закинул под язык и стал внимательно оглядывать чилтанских женщин. Тем более, что, случайно или нет, те расселись отдельно от мужчин, на самом верху лестницы, на последнем, третьем ярусе. Заходящее за хребет солнце подсвечивало их, колыхало слегка мягким закатным розовым ветром в угасающих уже последних лучах, в молочной дымке, исходившей вдобавок от озера, — и поэтому смутно различимые там, на верхотуре, в своих цветастых платьях, чилтанские женщины казались слегка покачивающейся связкой воздушных шаров.
Мужчины лепились ниже. Они делали то же, что и Санджар, — поскидывали обувь и потирали пальцы ног, одни макушки и затылки были видны. Но искоса, почти незаметно, все они — отцы, сыновья и братья — внимательно, оценивающе оглядывали друг друга.
— Лутфия, — сплевывая на камни насвай, многозначительно сказал Мумтоз, сам отец взрослой дочери, работавшей в женсовете. — Слышала? Привет тебе от С.С.
— Спасибо. И ему, — ответила подавленно Лутфия, которую все в кишлаке жалели, ибо она никак не могла родить, — выкидыши раз за разом. Ее муж, чайханщик Гирдак, ходил серый. Мужчины давали ему различные советы, но он только злился: «Вы лучше ей что-нибудь посоветуйте. Я, что ли, рожаю?»
— Мумтоз, прекрати намекать… — подала голос белокожая красавица Шахло. — О Лутфие он упомянул только в связи со всем известной историей. Ее не трожь.
— Помолчи, — трусливо сказал ее муж, Гафар-бригадир. — Без тебя решат.
— Верно, Гафар, — поддержал его Мумтоз. — Не было написано в телефонограмме: «Выбирайте из женщин кого хотите, но Лутфию-бездетную не трогайте».
— Не было, — подтвердила Лутфия.
— Так, и что тогда… — кивнул Мумтоз. — А, председатель?
Молчал Санджар-председатель. Хотя первое слово было за ним, но какое-то время он не мог произнести ни слова — его душило чувство восхищения, либо ненависти. Он и сам не мог понять.
«С.С., — потрясенно думал он. — Что за человек!»
Его чилтанцы не знали, а он ведал из предыдущих разговоров с ним, что в приграничных с Афганистаном районах в конце зимы намечена большая чистка.
— Есть серьезная необходимость, — объяснил Нахангов. — Назревает мировая война, и надо заранее прибираться — у нас много мусора.
Этот разговор состоялся давно, еще летом. Нахангов тогда приезжал якобы поохотиться на кийков, а в действительности явился сообщить Санджару об этой новости. Втайне он показал чилтанскому председателю секретный список. От Бадахшанской области туда по линии четырех категорий было включено 1700 человек. А конкретно: 300 уголовников, 1000 бывших кулаков, 300 — бывших басмачей, 99 — кого-то, Санджар забыл кого.
— Мысленно я их уже распределяю по всем кишлакам, чтобы, туда-сюда, пропорционально, соответственно числу жителей, — предупредил он. — От Чилтана на круг примерно выходит один человек. Так что, дорогой, заранее подумай о кандидатуре из числа балласта. Я говорю о пьяницах, лодырях, гулящих. О порочных, в общем, людях.
— Но таковых нет в Чилтане — изумился Санджар. — Откуда я их возьму?
— У коммунистов, — гневно вскричал С.С., — нет слова «откуда возьму». Взять неоткуда, — успокоившись, продолжил он. — Мне ли не знать об этом. Но ты — отыщи. Сообщи для начала членам правления. Они, может, что-то подскажут. А лучше, пусть дадут каждый по одному варианту, то есть по одной кандидатуре в запечатанных конвертах. И ты сам тоже напиши свою фамилию, то есть не свою, а чью-то кандидатуру. Потом вскрой конверты и посмотри, за кого отдано большее количество голосов. Его фамилию и отсылай, но не мне, а напрямую, от своего имени, в Сталинабадское управление НКВД. Так у нас принято с недавнего времени. Это называется «работа напрямую». Кандидатуру сопроводишь пояснениями: так и так, готовил переправу басмачам или — мешал стекло в овечий корм… и так далее.
— Готовил или готовила? — спросил Санджар.
— Только мужчины. Женщин не трогай. По ним нет категорий.
— Да.
— Санджар… — Нахангов приставил к горлу ладонь.
— Не сомневайся, устод, — заверил его председатель.
На следующий день Санджар собрал членов правления — Мумтоза, Ибода, Икрома и Зайнитдина — и рассказал о ситуации. Те, изумившись, конечно, молчали, а затем, поразмышляв, сказали, что раз есть необходимость, то надо ей подчиниться, да и к тому же Он просит. Но выбирать они будут не из числа порочных, неблаговидных мужчин-чилтанцев, которых, как известно, не существует, а — случайным выбором, почти что жребием.
Через сутки каждый из них положил ему на стол запечатанный конверт — Санджар собрал их в отдельную папку. Сам он, искурив бесчисленное количество сигарет «Рушан», тоже вписал свою фамилию, то есть не свою, а чью-то. Потом вскрыл конверты и изучал их всю ночь. Но не успел ничего отослать, ибо всё переиграл Нахангов: не мужчину надо выставить чилтанцам, а женщину.
И поэтому председатель Санджар накануне заседания молчал — от восхищения либо еще от чего. Он понимал, что Нахангов в итоге решил: женщин в Чилтане все-таки больше, чем мужчин, а накануне войны с империализмом каждый мужчина — будущий солдат — имеет несравненно большую ценность, нежели женщина.
И не стал напирать на конкретного человека, не указал в телефонограмме: выберите эту или ту, хотя мог бы сделать это с легкостью. Он сказал — изберите сами. Ибо, мол, кто я такой, чтобы указывать бывшим одамгулам, как им поступить в столь щекотливом деле.
Тут, о путник, очень важно коротко рассказать о том, кто такие чилтанцы и откуда они появились в местных горах, ибо они не коренные бадахшанцы.
В 1925 году они пришли сюда из Гиссарской долины, где были рабами, хотя и не совсем обычными. В Бухарском эмирате, гулы6 , как известно, делились на местных и иноземцев. Местные попадали в неволю за недоимки по налогам — власти продавали подобных должников в частные руки, возвращая тем самым хоть какую-то часть долга. Иноверцы же становились рабами потому, что — иноверцы, и среди последних существовала особая прослойка рабов, которых именовали одам-гулами, то есть — людьми-рабами. От прочих рабов они отличались тем, что считались «чистыми» рабами.
Крупные, мелкие, разноцветные, как прибрежная галька, раскосые или с овечьими глазами, они были детьми, внуками, правнуками, праправнуками рабов. Никто не знал их происхождения, и они — в первую очередь. Их предками, вероятнее всего, были некие люди, плененные аламанами7 на обширных просторах Евразии, и плененные в детском возрасте.
И если те, первые малыши, подрастая, еще видели в снах картинки своей родины — пруды с плавающими в их зелени яблоками, горы, будто выращенные садовником, или затканные снежной паутиной леса, то уже их дети вырастали полными одамгулами.
Иные бухарцы, из числа ученых людей, говорили в шутку или всерьез, что у эмиратских одамгулов и не существовало никакой родины. Подобно тому, как люди происходят от Адама, утверждали эти ученые, предком одамгулов являлся некий первораб по имени Одам-гул. И многие из них сами верили в то, что они действительно потомки первораба и с самого сотворения мира назначены для непосильного труда и голода, подобно тому как верблюжья колючка создана для зноя и метели. И не роптали, не жаловались. Ропщет ли верблюжья колючка? Упрекает ли Создателя, что — не роза?
В остальном же они были обычными рабами. Общее число их в эмирате составляло примерно триста человек.
Поэтому когда Маверранахр8 , ранее известный как Трансоксиана, завоевали русские и объявили об отмене рабства, одамгулы наперед хозяев пришли в сильное смущение. В один год на всех крупных базарах и караван-сараях эмирата были развешены соответствующие указы Ак-Паши9 , в которых говорилось, что бывшие рабы из числа иноземцев могут возвратиться к себе на родину. Многие обычные гулы так и сделали. Первыми ушли русские, которых насчитывалось свыше трех тысяч, — большинство из них служили в эмирской артиллерии. Потом потянулись другие — персы, хазарейцы, кашгарцы.
Многие из рабов были выпровожены самими хозяевами, ибо царский наместник Чарыков, ревностно исполняя распоряжение своего владыки, часто навещал эмира в Арке10 , жалуясь на ненадлежащее исполнение указа. После каждой такой встречи эмир напускал на рабовладельцев полицию. Заявляясь по ночам, полиция брала с хозяев столь огромные взятки, что те в один день с руганью и попреками выставляли своих рабов-иноземцев за ворота.
Дольше других, до 1922 года, в эмирате задержались гисссарские одамгулы, ибо жили и работали они в отдаленном глухом углу Восточной Бухары. После бегства эмира из Душанбе11 они, предчувствуя неизбежное, собрались на совещание, которое организовал желтый, как янтарь, похожий на китайца молодой паточник Санджар Тиллоев.
— Надо уходить, — объяснил он.
— Куда, Санджар? — растерянно спрашивали его.
— Куда угодно, — отвечал Санджар, вглядываясь поверх голов в заснеженные пики Гиссарского хребта и постепенно доходя взором до висевшей в небе луны. — Например, к серебряной луне. Так сказало нечто внутри меня: идите, мол, к луне.
И на следующий день гиссарские одамгулы отправились в сторону Бадахшана, ибо, как известно, именно там, на немыслимых высотах, находится мировое гнездовище луны.
Всего в тот день Душанбе покинуло около семидесяти человек, но до Бадахшана добралось не более сорока из них. Многие отстали по пути, потому что одамгулы теперь вели себя, как люди, подвергнувшиеся чармеху — старой хивинской пытке. Суть этой пытки в том, что провинившегося человека укладывают на землю и привязывают за руки и ноги к кольям, вбитым в каменистую почву. Через несколько дней его освобождают, но до конца жизни этот человек впадает в состояние оцепенелой задумчивости: вяло ест, с трудом разговаривает, предпочитая сутками лежать на спине и глядеть в небо, раскинув в стороны руки-ноги.
Отвязанные от кольев рабства, одамгулы тоже как-то враз отяжелели. Ходили они будто по пояс в воде, мало говорили, тяжело думали. По пути в Бадахшан делали частые привалы, помногу спали, и иные отказывались затем подниматься.
Оставшиеся свыше месяца ползли длинной обледенелой гусеницей по узким карнизам, струящимся по ребрам отвесных скал. Об этом путешествии они впоследствии почти ничего не рассказывали. «Было холодно», — кратко сообщали они. И пуще самой смерти боялись только холода. Они даже летом носили ватные халаты, а зимой вдобавок совали под них раскаленные мелкие жаровни, те, в которых жгут благовонные травы. И все равно мерзли бесконечно и по ночам, как бы ни было натоплено их жилище, подползали к очагам и обнимались с огнем, получая ожоги, которые утром бараньим жиром им смазывали дети и внуки. Но не только от холода пострадали тогда рабы. Немало из них попадали в пропасть — ибо из-за вышеописанного «чармехского оцепенения» иные ленились обвязываться страховочной веревкой.
Как бы то ни было, к концу ноября числом, не превышавшим сорока человек, они стояли у арочной скалы, озираясь недоуменно: горы кончились, вверху — луна. И хотя светило здесь закрывает полнеба и до него легко добросить камень, но уже не достичь его, ибо они все же люди-рабы, а не люди-птицы.
А внизу — неживая долина с тусклым ледниковым озером (тогда оно было таковым).
Паточник Санджар наконец подал голос:
— Возвращаться некуда, — сказал он. — Если и не луна это, то примерно отсюда она начинается.
И они вереницей спустились в долину и, пройдя берегом озера, обнаружили лепящиеся к скале странные дома. Потом ученые установили, что они принадлежали одному из племен калашей12, которые сотни лет назад по непонятной причине покинули Бадахшан и переселились в горы восточного Пакистана.
Одамгулы заняли их дома и повели свободную жизнь, но вскоре поняли, что для них ничего особенно не изменилось — судьба лишь слегка поменяла свое обличье, ибо они и здесь оказались рабами, рабами голода. Конечно, они выращивали фасоль и пшеницу на немногих клочках земли, устроив на склонах гор искусственные террасы. Паточник Санджар спустился вниз к местным пастухам и привел пару яков. В Чилтане завелось немного молока. Но снегопады, ударявшие здесь даже посреди лета, а также сумасшедшие ливни сводили на нет плоды их вялого труда — посевы смывало со склонов, как одамгулы ни подпирали террассы стенками из камней. Яков кормить было нечем, и они вскоре издыхали. Одамгулы ели их мясо, потом толкли ячьи кости. Затем в ход шла ячья кожа, а еще позже — шерсть, которую варили несколько часов, добавляя можжевеловые шишки.
К весне часть одамгулов умирала от голода. Те, у кого оставались силы, прорубали разных размеров лунки в озерном льду. Побольше — для взрослых, поменьше — для детей…
Выжившие что-то сеяли весной, собирали бадахшанские травы. Паточник Санджар вновь уходил вниз и приводил парочку яков.
Но и хоронили, и умирали эти люди с безразличием. Голод не устрашал их, смерть — не волновала. Изредка лишь они размышляли: зачем паточник Санджар привел их именно сюда? Почему -— Памир? Зачем -— луна? Неужели там, на неведомой родине Санджара, луной называют смерть?
Рано или поздно все гиссарские одамгулы нашли бы свой конец в этой долине, и никто бы этим не опечалился, ибо жизнь каждого из них давно представляла собой высохшее русло реки с погруженными в песок ржавыми лопастями мельницы. Давно нет воды, давно нет муки. И старый мельник проводит дни в бессильном оцепенении.
Но бывает и так, что ударяет оглушительный гром, и начинается невиданная по мощи гроза, когда молнии беснуются от горизонта до горизонта, пронзая огненными пальцами шапки ледников, — и с заоблачных пиков стеной сходит растопленная вода, которая проносится по отрогам и распадкам, сокрушая все на своем пути, меняя направления горных ручьев, заставляя их течь старым путем, то есть по засохшему руслу. И заполняется водой русло, и колесо мельницы, пронзительно вскрикнув, приходит в движение и, понемногу уступая напору воды, начинает крутиться — всё быстрее и быстрее. И старый мельник выскакивает из дома и, плача от счастья, бежит по соседям — просить зерно на помол.
Так и произошло в Чилтане. Подобным же громом, возвестившим о грозе, стал раскат мощного взрыва, который прогремел в один из июльских дней 1931 года в восточном крыле Зард-Аминского хребта. Заложенные в бурки, два десятка тонн аммонала, разнесли в прах ледяную перемычку, и в долину Чилтана, на лошадях и яках, ливневым потоком хлынула Особая комплексная памирская экспедиция. Она была составлена из ученых Ленинградского университета, художников, кинематографистов, партийных лиц Туркестана.
Возглавлял ее С. С. Нахангов — тогда он занимал пост бухарского уполномоченного по делам Бадахшана — и с первых же минут появления в Чилтане показал себя как суровый, вникающий во все хозяин: в русской шинели, высокий, черный, страшно худой, лицо — одни скулы, увенчанные глазами, он, пока дошел до самого поселка, всё по пути осмотрел-проверил-ощупал: и серебристые камни побережья (ценны ли?), и озеро, спустившись к нему на минуту (есть ли рыба?), и тесаные камни лестницы, постучав по ним каблуком (кто делал?), и, поднимаясь наверх, стены домов (крепки ли?).
Взобравшись на третий ярус, он окинул собравшихся взглядом, в котором были и мучительная любовь, и болезненное презрение, и сообщил, что эмир бежал в Кабул, и в оставленном им Туркестане люди собираются в огромные семьи, именуемые колхозами. Подобных семей от Каспия до Вахана становится все больше и больше. «И вот теперь в вашей долине, издревле проклятой, но с сего дня расколдованной силой моего мандата, также создается колхоз-семья. Ибо обретаете родину, имя которой — Советская власть. Слушайте же, одамгулы, какова она. Семь часовых поясов, восемь омывающих морей…» — повел он рассказ, страстный и яростный.
Прибывшие же с ним люди, облаченные в полушубки и брезентовые плащи, не заходя в поселок, рассыпались по окрестностям. Они ставили приборы, набрасывали план местности, ползали по фирновым склонам с геологическими молотками, добираясь до самих голых гребней, и вскоре на одной из скал застрекотала кинокамера. Внизу же, на побережье, двое дряхлых стариков (академики Берг и Сульницкий), суетясь, как подростки, спускали на веревке в озеро бутылки, крытые парусиной и войлоком, — брали воду на пробу, ставили термометры.
С.С. говорил и говорил. И слова его носились поверх долины, поверх гор, извещая всех и всё, что — конец унижению одамгулов, что родина — есть!
«…в 1926-27 годах государственные вложения в сельское хозяйство Таджикской автономной ССР по бюджету и кредиту составили четыре миллиона рублей…»
Чилтанцы, стоя и сидя на побережье, с изумлением чувствовали, как прозревают, то есть слепнут их глаза, увлажняясь впервые в жизни.
Вдруг умолк Нахангов, ибо один из двух стариков (академик Сульницкий), суетившихся у озера, поднялся по лестнице. Он сверху помахал чилтанцам и вслед за этим что-то шепнул Нахангову.
— Как невозможно? — воскликнул Нахангов.
Старик, наклонившись к нему, вновь зашептал о том, что (чилтанцам это стало известно через несколько лет, со слов самого Нахангова) озеро непригодно для разведения рыбы. Для них тут нет кормовой базы, а также мало кислорода, сильнейшие перепады температур и так далее.
— Что же? Не приживется никакая рыба? — спросил Нахангов. Старик замотал головой. — А серебряный карась? — уточнил Нахангов.
— Ну … — отозвался Сульницкий. — Серебряный карась действительно неплохо держит кислородное голодание, перепады температур… Можно попробовать и в этих условиях… хотя вероятность низка. Да… попробовать стоит. Как-то о серебряном карасе я и не подумал, — смущенно засмеялся он.
— Не подумал? — пристально глядел на него С.С. — Бывает.
Спустя неделю Комплексная экспедиция, сделав все необходимое в долине, покинула Чилтан. Уезжая, ученые по распоряжению С. С. оставили одамгулам почти весь сухой паек, уголь, большую часть теплой одежды. Последним, как полагается хозяину, Чилтан покинул С.С.
Чилтанцы, облаченные в брезентовые плащи и русские полушубки, провожали его у разлома хребта. Он стоял на подножке замыкающего автомобиля и, удаляясь, крикнул им:
— Ждите апреля!
И в апреле чилтанцы так же первым увидели С.С., который, стоя на подножке головного автомобиля, махал им рукой.
В тот день из Оша в Чилтан прибыл караван грузовиков-цистерн. Одна за другой они задним ходом подъезжали к озеру столь близко, что колеса погружались в воду, спускали громадные парусиновые рукава, звучала команда С.С, и рукава, страшно сотрясаясь, изрыгали в озеро миллионы мальков серебряного карася.
Так в горном селе обрели отца-покровителя С.С.Нахангова, который взял чилтанских одамгулов под свой личный контроль.
О нем самом было известно немного. Говорили, что он родился в Кашгаре, в семье поденщика, и в двенадцать лет, оставшись сиротой, стал работать подмастерьем в мастерской по производству шелка, принадлежавшей купцу Иззат-бою, — помогал женщинам вытягивать нити из кипящих котлов, заполненных коконами шелкопряда, затем сматывал их в клубки и относил работникам, что натирали пряжу гранатовыми корками, луковой шелухой и мареной.
Однажды ночью он бежал в нарынские горы, а купца Иззат-боя нашли утром задушенным куском полушелковой ткани сорта бекасам13. Кто его задушил и почему — осталось неизвестным. Ходили слухи, что это сделал сам мальчик, потому что в ту ночь купец попытался сделать из него своего личного бачу для бача-бози14 … или, вроде бы, даже сделал.
Последующие годы Нахангов провел в русской Фергане, работая то на хлопкозаводе, то водоносом. В 1916 году примкнул к кружку местного революционера Павла Семиреченского. Когда случилась революция, волевой и активный, он с легкостью начал получать различные посты в бухарском советском правительстве при поддержке Павла Семиреченского, который в свою очередь стал помощником Михаила Фрунзе. Семиреченский очень ценил С.С. , отмечая его ненависть к местным капиталистам, а особенно к купцам — ненависть, даже где-то чрезмерную, как однажды он доложил на съезде туркестанских политинспекторов, ибо она отвлекала С.С. от решения хозяйственных задач и приводила к некоторым странностям характера.
Например, говорил Семиреченский, Нахангов терпеть не может шелка в любых его видах, и он, Семиреченский, был свидетелем того, как С.С. плакал яростными слезами, наткнувшись в чьем-то кабинете на растянутый по стене шелковый алый стяг.
Недоедавший с рождения, С.С. хотел, чтобы чилтанцы были сыты. Не улыбнувшийся ни разу с той ночи, когда (по слухам) задушил купца Иззат-боя, он желал, чтобы бывшие рабы смеялись и веселились. Тревожный и беспокойный, он вознамерился утвердить в душах чилтанцев покой.
И ему удалось и первое, и второе, и третье — как великому музыканту Аловуддину, который, если верить легенде, в день, когда его кишлак Зардамин оказался погребенным под снежной лавиной, отчаянной игрой свирели заставил солнце разделиться на три и заполыхать так, что многометровый снег испарился в считанные минуты… Свирелью же, на которой Нахангов исполнил свою величественную песнь, и самой этой песнью стала разработанная им лично программа «Комплексное зарыбление Памира».
Памир зарыбили в Каракакуле, Булункуле и Чилтане. В Каракуле запустили османа и пелядь, в Булункуле — пелядь и севанскую форель, которую удальцы таджикского Рыбуправа добыли в Армении в виде оплодотворенной икры, подкупив на озере Севан работника местной станции, и привезли в Душанбе, всю дорогу отбиваясь, как Прометеи, от брошенных за ними в погоню здоровенных армян. На месте икру доинкубировали и запустили в озеро. Неплохо прижилась форель. Ее там и сегодня добывают.
В Чилтане, увы, запущенный в тридцать втором году серебряный карась так и не прижился толком. Сбылись опасения академика Сульницкого: карась не нашел здесь корма.
Однако плюя на его капризы, С.С. каждый год отправлял в озеро по двадцать тонн мальков — зарыбление Памира должно было состояться, и дело было не в рыбе, конечно, а в расчеловеченных бывших рабах. Никто не знает достоверно, что некогда очеловечило странное двуногое существо, зато хорошо известно, что его расчеловечивает, — уныние, ощущение своей никчемности. Следовательно, считал Нахангов, бывших рабов необходимо приобщить к большим смыслам — с их согласия либо насильно, подобно тому, как к подмышкам человека, впавшего в ступор, прикладывают раскаленный нож. Для этого чилтанские одамгулы, обретя родину неслыханной мощи и невиданных доселе размеров, должны обрести и столь же невиданный и ошеломляющий род деятельности.
И он нашел им такое занятие — путина на высоте семь тысяч метров, снующие среди ужасающих пиков Памира рыболовецкие бригады.
С. С. взялся за дело с неукротимой энергией: в том же году по памирскому тракту в Чилтан прибыла первая партия оплодотворенной икры, а вслед за этим в кишлак явились выписанные из соседней Киргизии пятеро инструкторов-рыбаков, набранных в иссык-кульских рыболовецких колхозах. Они привезли на четырех полуторках новенькие баркасы, сети, термометры, инструменты для раскалывания озерного льда. Два последующих года иссык-кульские инструкторы обучали чилтанских мужчин секретам рыболовного искусства — как ставить сети, как определять подветренный (прибойный) берег, куда идет рыба, привлеченная большим количеством корма, вымываемого прибоем со дна и берегов, как определить наличие родников, куда озерная рыба так же охотно мигрирует, привлеченная повышенным содержанием кислорода, и так далее, и так далее, и так далее.
Иссык-кульские инструкторы организовали и строительство на западном берегу озера помещения под рыбоочистку и рыбопереработку. Этим — и строительством помещений, и, соответственно, рыбоочисткой и рыбопереработкой — в Чилтане занималась женская артель, получившая название «Зани сурх». Чилтанские же мужчины под наблюдением инструкторов с каждым днем все более и более уверенно ставили сети, летние и подледные зимние.
Помимо прочего программа, разработанная Наханговым, позволила включить Чилтан в число населенных пунктов прямого московского снабжения — как населенный пункт, находящийся в труднодоступной точке со сложными климатическими условиями. Поэтому три раза в год караван грузовиков доставлял из Оша в Чилтан такое количество и разнообразие продуктов, что изумлялись не только чилтанцы, но даже и сам Нахангов. Из привезенных банок с тушенкой и армейской кашей, из расфасованного в килограммовые пакеты кускового сахара и огромного количества буханок белого хлеба можно было сложить еще один Чилтан со всеми его амбарчиками и зимними кухнями.
В первые месяцы чилтанцы, просыпаясь, вначале лежали со счастливыми улыбками, мысленно перебирая содержимое совхозной кладовой.
В Чилтан С.С. заявлялся ежемесячно. В каждый свой приезд собирал на берегу озера общее собрание, на котором ругался и даже отвешивал подзатыльники, убеждая чилтанцев меньше думать о еде. В резолютивной части этих собраний он каждый раз инициировал строительство какого-либо нового «соцкультобъекта». Так в Чилтане появились баня и фельдшерский пункт. В тридцать восьмом году на берегу озера из красного сланца воздвигли «Красную чайхану». Внутри она была расписана багровыми дирижаблями, бронепоездами и гигантскими зубчиками-колесами — колеса рисовал лично Нахангов. Это была чайхана-красавица. Однажды осмотреть ее прибыла делегация долинного совхоза имени Буденного, возглавляемая юным комсоргом по имени Азим. Буденновцы ахали и трогали стены чайханы так, будто они были сделаны из тонкого фарфора.
Гости были ошеломлены, и не только чайханой. Буденновский комсорг Азим, завидев проходившую мимо Джамилю, внучку старика Зайда, закрыл глаза и побледнел. Джамиля же, в свою очередь, покраснела и, уходя, без конца оглядывалась на него.
Очень скоро чилтанцы пришли к убеждению, что, завершив когда-нибудь свой земной путь, Нахангов отправится туда, где в мёде и молоке кишит серебряный карась с изумрудными глазами, — в райские кущи.
Все эти восемь лет он хранил и оберегал чилтанцев с упрямством, доходившим до безумия, как, например, в истории, которая произошла в тридцать седьмом году, когда по решению Сталинабада в Вахшскую долину переселили двадцать бадахшанских сел и большинство переселенцев умерло в первый же год, преимущественно от легочных болезней. Привыкшие к воздуху горных высот, горцы не смогли дышать влажным воздухом долин и заболоченных рек, окутанных желтым горячечным камышом и мошкарой.
Чилтанцев же не переселили благодаря Нахангову. Когда соответствующий список обсуждался на одном из совещаний в ЦК с участием первого секретаря Расулова, едва только председатель Горно-Бадахшанской автономной области Тохир Исматов произнес: «Теперь по нашим горе-рыбакам из Чилтана…», как прозвучал смех Нахангова, столь яростный, столь недоуменный, что докладчик, смешавшись, замолчал. Расулов поморщился и сделал движение рукой, как бы отмахиваясь от чего-то в воздухе. Исматов нехотя вычеркнул Чилтан из лежавшей перед ним бумаги.
За все время Нахангов лишь раз-другой упускал контроль над Чилтаном, и в «золотом кишлаке» немедленно происходили нехорошие истории. Словно бы для того, чтобы чилтанцы лучше знали цену своему счастью. Однажды С.С. заключили под арест, когда в ходе профсоюзного субботника в центре Сталинабада он сорвал с древка шелковое знамя и изодрал в клочья. Через месяц по указанию Расулова его тихонько выпустили — в Сталинабаде знали об отношении Нахангова к шелку и знали причину такого отношения.
Однако в тот самый день, когда С.С. еще только везли в тюрьму, в Чилтан заявилась делегация долинного колхоза им. Буденного, возглавляемая комсоргом Азимом. Он показал Санджару предписание о мобилизации населения Чилтана для сбора гибнущего хлопка и увел с собой десяток людей. Среди них — старика Зайда, его жену, старуху Лолу, и их внучку, красавицу Джамилю.
Зайд умер в долине на второй день, когда со своей старухой, растянув веревку, двигался по полю, сбивая снег с кустов. За ними шли прочие чилтанцы с подвязанными фартуками и собирали хлопок. Вдруг старик схватился за куст обеими руками и, обрывая ветки, упал. Сердце… Его жена, старуха Лола, и подходить к нему не стала, а что тут бегать, и так всё ясно. Усевшись на грядку, она потянула на себя веревку, извлекая ее из рук мертвого мужа, а затем размеренно и аккуратно стала наматывать ее себе на локоть.
Старика похоронили там же, возле поля.
С.С., выйдя из тюрьмы, сделал все, чтобы посадить председателя колхоза, и посадил. На следствии тот оправдывался: мол, отреагировал на письмо, в котором анонимные чилтанцы желали помочь совхозу в сборе хлопка. И показывал это письмо. В нем говорилось: «…измученные бездельем, организованным лично С.С. Наханговым, мы хотим подлинного труда». Но поскольку в ходе разбирательства были установлены и факты массовых приписок в вотчине этого председателя, на письмо не обратили внимания, рассудив, что, если человек приписывает в сложные отчетности якобы дополнительно полученные две тонны абрикоса, ему совсем нетрудно соорудить и такую жалкую бумажку.
Чилтанцы же, потеряв старика Зайда (а скоро и его старуху, не выдержавшую разлуки с мужем), были возвращены в «золотой кишлак».
Но, как известно, нет худа без добра (равно как и наоборот): внучка скончавшегося старика, Джамиля, погоревав о нем, вышла замуж за комсорга колхоза им. Буденного Азима, того самого, на которого оглядывалась возле чилтанской чудо-чайханы. Обосновались они в Чилтане.
Азим возглавил в селе комсомольскую работу, а Джамиля — женсовет.
Вторая же история произошла недавно, в начале тридцать девятого года. Рано утром в кишлаке объявилась комиссия из Хорога — три человека, включая милиционера. Санджару-председателю они сообщили, что получен сигнал о незаконном владении одним из жителей кишлака мелким рогатым скотом. А дело было в том, что накануне из Сталинабада пришло указание сдать весь домашний скот (овец) государству во временное пользование — Таджикистан обязался поставить советским войскам, воевавшим тогда в Финляндии, три тысячи тонн мяса. Чилтанцы, как и все таджикские колхозники, с удовольствием это сделали, правда, в скромном объеме, ибо в кишлаке как раз случился овечий мор, и в Хорог были отправлены всего лишь три овцы. Однако прибывшая комиссия располагала сведениями, что один из чилтанцев не только не сдал своих овец, но и довел их количество до огромных цифр. Члены комиссии проследовали в дом Шоиры-цирюльницы. Она была слегка полоумной старухой, которая стригла и брила мужчин Чилтана. Вскоре они вышли из дома, прихватив её с собой, и все четверо отправились на внешний склон Зард-Аминского хребта через пролом, сделанный некогда геологами. Там, на одной из террас, хорогцы обнаружили свыше ста двадцати тайно пасшихся овец. Это были овцы дарвазской породы — мелкие и выносливые, как дарвазские же ящерицы, что способны, поджидая добычу, по полгода существовать без пищи.
— Твои овцы, старуха? — спросили Шоиру.
— Да… то есть нет, — пробормотала та. — То есть вот так: да-нет…
— В Хороге разберемся, — сказали пришельцы, составили на месте акт и увели Шоиру в Хорог. Но до него они не дошли — угодили все четверо под снежную лавину, которая сошла с подветренного склона вершинного гребня в десяти километрах ниже Чилтана. Об этом рассказал на следующий день Мумтоз-заместитель, который куда-то отлучался и вернулся ощутимо замерзший.
— Там, на карнизах, висел снег толщиной в пять метров. Достаточно было кому-то что-то громко сказать или даже высморкаться — и всё. Кто-то, наверное, и высморкался, — объяснил он на общем ужине в «Красной чайхане».
— Может, выжил кто? — спрашивал его Санджар.
— Нет, — заверил Мумтоз, — никаких шансов.
— Ужасно, ужасно, — пряча глаза, говорили чилтанцы.
Реакции Нахангова на эту историю в Чилтане пока не знали — с конца тридцать восьмого года и до недавнего времени он находился с группой специалистов в Испании — обучал республиканцев партизанским действиям в горах. И это было известно его недругам, тем, кто послал в Чилтан «овечью» комиссию.
Но подобных случаев, омрачивших жизнь чилтанцев, как уже упоминалось, было всего два. В целом жизнь в кишлаке оставалась сытой, счастливой и деятельной. Нахангову, казалось, удалось очеловечить бывших одамгулов. То есть они словно бы родились заново, обретя энергию и способность видеть. С их глаз спала многовековая пелена, они вначале увидели друг друга, а затем весь мир и воспринимали теперь все вокруг не как что-то старое и известное, а как рожденное для них и вместе с ними.
Деятельнее мужчин в новом мире вели себя женщины Чилтана, возглавленные председателем женсовета кишлака Джамилей.
На первом заседании своего комитета она призвала чилтанок не забывать, что именно женщины зачастую двигают вперед все новое и прогрессивное. «Ведь и свержение царизма началось с протестов женщин Выборгской стороны», — сказала она и представила план деятельности на ближайшие пять лет. Его основой было участие чилтанок в Худжуме15. Сами они никогда не знали ни паранджи, ни спесивого превосходства мужей (вялые и полусонные, те просто не были на это способны) и поэтому с большой охотой, после того как Джамиля согласовала этот вопрос со Сталинабадом, включились во все республиканские акции и несколько лет ездили по самым глухим местечкам Таджикистана, агитируя женщин разрушить темницу — то есть избавиться от паранджи. Самых впечатляющих успехов достигла белокожая красавица Шахло. В один день она вывела на площадь кишлака Мохпари с десяток жен бывшего богатея Саид-Юнуса, и те разом, дерзко и безоговорочно, сбросили с себя чачван и паранджу. Действие проходило под аплодисменты местного партийного руководства, под стрекот камер московской съемочной группы, под овации местных жителей. Даже сам муж, Саид-Юнус, не удержался и похлопал в ладони, хотя и чему-то ухмыляясь…
О достижении чилтанки Шахло написала газета «Коммунист Таджикистана». Ее фотография, помимо прочих фото знатных таджикских женщин, была вывешена в фойе сталинабадской «Красной чайханы».
Одновременно чилтанки участвовали и в другой важной акции — по искоренению традиций насылания заговоров, порчи и проклятий, которую инициировал сам первый секретарь Расулов, встревоженный ростом падежа скота и фактами необъяснимой гибели ряда советских активистов в сельской местности. Расулов подозревал, что эти деяния творят как сами жители республики — в неполитических целях, сводя счеты друг с другом, так и специально обученные эмиссары из-за рубежа. Для противодействия этим силам он поначалу даже создал при ЦК секретный отдел чародеев, куда набрал распропагандированных «черных» знахарей и колдунов, но после того как Москва, узнавшая об этом, наорала на него по телефону и пообещала снять с должности, отдел ликвидировал и стал действовать традиционным путем — путем разъездной агитации и пропаганды.
И здесь проявила себя чилтанка по имени Мадина, которая работала в чилтанской библиотеке, расположенной в «Красной чайхане». Высокая — рост ее был почти в два метра — она собирала вокруг себя жителей какого-либо кишлака и высмеивала заговоры и проклятия, разбирая их по косточкам, а затем предлагала местным колдунам наложить на нее проклятие, способное вызвать хотя бы маленький прыщик у нее на носу. У иных людей из толпы в эти мгновения начинали бегать глаза и зловеще шевелиться губы. На следующее утро Мадина вновь собирала людей и демонстрировала им свой, хотя и похожий на картошку, но идеально чистый нос.
«Предлагаю колдунам повторить», — говорила она, глядя в толпу, и на следующий день опять показывала свой нос.
В районах, которые она посетила, перестал отмечаться падеж скота, и люди не гибли, ибо хорошо известно, что каждое проклятие, повторенное дважды и не подействовавшее на объект, лишает его носителя силы. Улучшилась ситуация и в других районах, ибо Расулов не стал рисковать и дал команду задержать всех, кто хоть в чем-то мог быть похож на колдуна, вещателя либо черного знахаря.
На втором съезде таджикских женщин Мадина получила наградную грамоту. Ее хотели забрать в Сталинабад на партийную работу, но председатель Санджар был категорически против. Он ценил Мадину. Он ценил всех женщин Чилтана, может быть, даже больше, нежели мужчин.
Поэтому-то в тот день, о котором речь, в минуты перед началом заседания, в его голову заползали всякие мысли.
«По правде говоря, — думал он, — лучше бы мы шли по мужскому списку».
Его заместитель Мумтоз, который сидел рядом с ним на земле, тоже думал, и тоже по теме собрания.
— Жаль, что старуха Шоира погибла под лавиной, — сказал он Санджару. — Ее бы и назначали врагом народа.
Мумтоз сказал это вполголоса, но услышали все. Гафар-бригадир, муж белокожей красавицы Шахло, сидевший на второй ступени лестницы, засмеялся.
— Я бы проголосовал за старуху только из-за ее отвратительной стрижки и бритья, клянусь, чилтанцы. — И его смех, заразный, как зевота, оживил мужчин-чилтанцев, доселе угрюмо молчавших, сделался всеобщим, а затем, словно нагретый воздух, поднялся вверх, к женщинам, те тоже заулыбались.
— Вспомните, как она брила этого чеха из Интергельпо16, — выкрикнула оттуда белокожая красавица Шахло.
— Говорили, что из-за этого чехи не построили нам каменную школу, — заметил председатель Санджар. — Но я думаю, что это ерунда. Чехи — подлинные коммунисты. А коммунисты выше грязных пальцев во рту.
Чилтанцы и чилтанки ответили на это новым взрывом смеха. Старуха- цирюльница и в самом деле применяла неприятный способ бритья: расслабленный, с возведенными очами, мужчина-клиент вдруг чувствовал, что пальцы старухи лезут ему в рот и выпячивают щеку изнутри для более качественного бритья. Большинство чилтанских мужчин между качеством и грязными пальцами старухи у себя во рту выбирали первое. Чилтанки же прощали старухе ее привычку во время стрижки смачивать клиентке голову, прыская на нее изо рта.
Смех еще носился вдоль и поверх лестницы, когда Мумтоз пресек его, обратившись как бы к Санджару, но глядя при этом вверх, на чилтанок:
— Так что же, Санджар, начнем собрание? Посмеялись и довольно.
Санджар покосился на него, опустил глаза и сказал:
— Начнем. — Затем помолчал с минуту и возгласил: — Объявляю собрание открытым. Повестка дня всем известна — письмо уважаемого С.С. было роздано, и с ним все ознакомились. Так?
— Так, — почти беззвучно ответили люди.
Вслед за этим они наскоро выбрали троих в рабочий президиум (Мумтоза, он же был назначен вести протокол, самого Санджара и бригадира Гафара) и двоих в президиум почетный (И.Сталина и С.С.Нахангова).
— Итак, чилтанцы, мы здесь, чтобы выбрать женщину… — оглядывая лестницу и не умея подобрать дальнейших слов, начал Санджар, — которая… о которой мы скажем, что она…
— Враг народа, — с ухмылкой помог Мумтоз.
— Будто бы, — поправил его Санджар. — Ибо мы все понимаем, что нет у нас врагов, нет порочных людей, нет всего того, чего нет. И быть не может. Но Он просит, а Он зря не просит. И мы дадим дорогому товарищу С.С. одну женщину, которую с болью и горечью сегодня назовем врагом народа… Назовем?
Те двадцать минут, по истечении которых чилтанцы дали ответ Санджару, мужчины массировали ступни, не поднимая глаз, а чилтанки, словно бы подчиняясь неведомому призыву, повернув головы вправо, рассматривали озеро — от прибрежных валунов, которые, словно клыки больного пса, были усеяны клочьями желтой пены, до темной тени, видневшейся у противоположного берега, — ее набрасывала Чёрная арочная скала. При этом все сорок чилтанок и чилтанцев, участвовавших в собрании, а в особенности председатель женсовета Джамиля, с самого начала знали, что ответят Санджару.
— Да, — решительно сказала Джамиля.
— Да, да, да… — пронеслось по верхним женским рядам, а в нижних, мужских, подтвердили:
— Конечно, конечно…
— Тогда тяните руки, — попросил Санджар. Сорок рук показали в небо.
— Единогласно. — Санджар повернулся к Мумтозу. — Подчеркни в протоколе.
Джамиля поднялась с места.
— Как проведем заседание, Санджар? Будем назначать или поищем добровольца, то есть доброволицу? Или, может быть, кинем жребий?
— Давайте еще начнем жечь вороньи перья и гадать по дыму, — ответил председатель. — Жребий — не по-советски, это игра в судьбу, магия. Что касается добровольцев… Будем решать, — он задумался, и все — тоже, отирая с лиц влагу и запахивая чапаны: стало холодно.
В последний час озеро забеспокоилось, а небо, перегруженное штормовыми облаками, понемногу опускалось вниз, пока наконец не сомкнулось с волнами.
И в тот самый момент, когда чилтанцы и чилтанки обдумывали слова Санджара «будем решать», небо вдруг взмыло вверх, и когда сошла стена из искрящихся брызг, все увидели столб свинцового цвета, связывавший небо с озером, — это был водяной смерч, он торчал посреди кипящей воды, словно был раскаленным.
Водяные смерчи чилтанцы наблюдали и раньше, но раньше их всегда сопровождали другие явления. Вначале над Зард-Аминским хребтом во всю его длину проявлялся облачный вал из штормовых облаков, затем из-под вала налетал ветер, озеро воздымалось и опускалось, и тогда появлялся смерч. При этом все они были движущимися: проявляясь, они медленно уплывали на восток и вскоре исчезали.
Этот же был недвижен. И не было ветра, и над Зард-Аминским хребтом было чисто — никаких штормовых облаков. Чилтанцы не могли сообразить, откуда же тогда взялись родившие смерч штормовые облака над озером.
«Как бы из ниоткуда», — размышляли они, стараясь не думать о том, о чем в эти минуты должны были. Однако Мумтоз с громким звуком отправил плевок с насваем себе под ноги, напоминая чилтанцам о том, что время идет и нечего отвлекаться на какие-то смерчи — они были, есть и будут.
И все очнулись, а первая — Джамиля, как полагается главе женсовета.
— Я думаю так. Нам, а не мужчинам стоит решать этот вопрос. Как верно объяснил Санджар, у нас нет врагов, нет порочных людей, поэтому нам нужна доброволица. Есть такая?
Женщины ответили столь густым молчанием, что Джамиля засмеялась и продолжила:
— Доброволиц не будет, ясно. Значит, сделаем так. Кто-то из чилтанок все же, хотя бы на полпальца, не так хороша, как остальные, ибо всегда есть что-то более передовое и менее передовое… И мы сейчас это определим на своем неформальном заседании. Вести его буду я. Кто за проведение соответствующего заседания женсовета? Мужчины — ясное дело — должны от голосования воздержаться. Прошу…
Двадцать рук и еще одна — рука старика Лашкара, показали в небо.
— Лашкар, ты женщина или дурак? — спросила Джамиля.
— Я не женщина! — выкрикнул тот с обидой.
Джамиля пробежалась взглядом по верхней части лестницы.
— Единогласно. Отлично. Теперь, женщины, определим список кандидаток из наличного женсостава. Я уверена, что надолго мы на этом вопросе не задержимся. Шахло…
— Что — Шахло? — перебила ее белокожая красавица. — С какой стати Шахло?
— Помолчи, Шаха, — испуганно зашептал ее муж, бригадир Гафур.
Мумтоз удовлетворенно заулыбался. Председатель Санджар покачал головой.
— Ничего. Тебе первое слово, — спокойно продолжила Джамиля. — Как авторитетной женщине, как женщине, зарекомендовавшей себя умелым и изобретательным активистом в ходе республиканского мероприятия Худжум-тридцать восемь.
Шахло с подозрением оглядела Джамилю.
— Обрисуй ситуацию, дай характеристику женсоставу села, выскажи мнение, — завершила Джамиля свою мысль.
Шахло приподнялась с каменой ступени, оправила чапан на высокой груди и сказала:
— Мое мнение таково: ерунда это всё.
— Шаха, — покачал пальцем Мумтоз.
— А если С. С. надо — пусть сам и принимает решение.
Санджар также не выдержал, поднял голову и сказал:
— Остановись, Шахло.
— А что она несет про характеристики, про женсостав? — выкрикнула дерзкая красавица. — Разве мы убили кого-то или ограбили? Что? Что?! Пошел вон! — Она ударила по загривку мужа, который стал тянуть ее вниз за плечи. — Ничего я обрисовывать не буду. Тем более для Джамили. Которая, я знаю, ревнует ко мне своего мужа, буденновца Азима. И правильно ревнует, ибо долго ли муж вытерпит такого злого человека, как она, хотя, по правде, ревнует она зря. Вы посмотрите на Азима! — Азим для чего-то привстал, но, спохватившись, быстро сел. Дважды оскорбленная Джамиля улыбалась. — Ситуацию в Чилтане я после Богу обрисую и его ангелам — даже самым мелким, а тебе, Джамиля, не буду, ты ведь и не чилтанская давно, езжай себе в свой колхоз имени Буденного. Санджар, что за ерунда происходит? Точно ли это приказал С. С.?
Санджар словно бы не слышал её, он разглядывал торчавший посреди озера водяной смерч. По-прежнему недвижный, тот ежеминутно менял цвет: какое-то время выглядел почти черным, словно высеченным из базальта, в следующую минуту становился похожим на дрожащий, переливающийся столб из ртути, если бы ртуть каким-то чудесным образом могла образовывать смерчи, а в следующую минуту обретал очертания колонны из бугристого морщинистого свинца.
— Значит, Шаха так ничего никому и не обрисует, ведь Бога-то нет, — сказал чайханщик Гирдак.
— А ангелы есть? — спросил его кто-то из соседей.
— Я не женщина! — спросонок выкрикнул старик Лашкар.
— Расскажешь только Богу? Отлично, — холодно улыбаясь, произнесла Джамиля. — Тогда расскажи правду об истории с тем Худжумом, что прославил тебя в газетах. Расскажи, как ты надула тогда советскую власть, которая не меньше Бога и которую в Чилтане сейчас представляем я, Санджар и Мумтоз, суть ангелы её…
— Это я в протокол заносить не буду, — сказал со смехом Мумтоз, забивая в рот насвай. Санджар спрятал лицо в ладони.
— Расскажи, — продолжила Джамиля, — как за деньги, полученные от Саид-Юнуса, ты разыграла в тот день отвратительную комедию под названием: десять жен открывают лица новой жизни.
— Чего? — Шахло вновь оттолкнула от себя мужа.
Председатель Санджар убрал от лица ладони.
— Постой, Джамиля. Разве не было у Саид-Юнуса десяти жен?
— Было.
— Разве в тот день десять женщин на глазах народа и московской кинохроники не скинули свои паранджи?
— Скинули, — подтвердила Джамиля.
— Тогда на что ты намекаешь?
— Эти женщины не были женами Саид-Юнуса. Это были подставные лица, нанятые Саид-Юнусом за плату. Саид-Юнус-бек решил так: советская власть хочет сбрасывания паранджи? Она это получит и отстанет от меня, — сообщила Джамиля. — И благодаря Шахло — получила и отстала…
— Ка-а-ак? — пронесся возглас по всему верхнему женскому ярусу.
— Что же, эти подставные… — потемнел председатель Санджар. — Кто они?
Спустя минуту, как бы нехотя, Джамиля доложила:
— Гулящие женщины, набранные в тамошней округе.
Общее «ох» пронеслось сверху вниз по лестнице — столкнулось с уничтожающим смехом Мумтоза и, рассыпавшись на сто кусочков, частью отлетело в озеро, частью отрикошетило в окрестные горы, устроив там дробный грохот, который, в свою очередь, разбудил скальных духов, завопивших на все голоса.
— У меня есть признательная бумага от одной из них, вот она… — перекрикивала весь этот гомон Джамиля. — Я случайно встретилась с этой женщиной на курсах в Сталинабаде. Мы разговаривали о чем-то, и она вдруг рассказала мне эту историю, смеясь во все горло. Я проявила настойчивость и заставила ее написать признание, в котором — читай Санджар — говорится, что «активистка Шахло, зная, конечно же, в лицо настоящих жен Саид-Юнуса, была последним подкуплена за триста рублей и вывела на площадь поддельных жен».
Джамиля подала бумагу Санджару. Тот прочел и сказал:
— Так вот, Шахло, откуда у тебя радиоприемник!
Шахло молчала, положив руку на нос.
— Да или нет? — спрашивали ее сверху и снизу, а Мумтоз произнес вполголоса:
— Ну, вот и первая доброволица.
— Да, Мумтоз, — согласилась с ним Джамиля. — И она об этом сейчас заявит. Ну, давай, Шаха! — Внутренней стороной ладони она сделала подталкивающий жест. — А ты, Мумтоз, записывай. — И она присела на камень с расслабленным видом.
— Оборотень! — в ужасе закричал муж Шахло бригадир Гафар.
— Нет, — возвразила Шахло, — белье, которое я тебе тогда привезла, называлось «егерское шерстяное».
Гафар поднялся:
— Мумтоз, запиши, что я развожусь с ней.
Чилтанцы встретили его заявление рокотом, в котором, как кислое со сладким, смешались презрение к трусливому Гафару и несказанное облегчение: первая есть, а других, может, и не понадобится…
Джамиля с улыбкой озирала чилтанцев и вдруг натолкнулась на взгляд Лутфии — такой тяжелый, что она побледнела, осознав: сейчас что-то произойдет. И оно произошло. Лутфия поднялась со ступени и сказала:
— Письмо!
Казалось бы, одно простое слово, но как же разъярилась Джамиля!
— Ты не могла, не могла ничего слышать! — закричала она.
— А вот слышала. И даже видела.
— Объясняй, — с усталой улыбкой велел Санджар Лутфие.
— Это Джамиля отправила тогда председателю колхоза имени Буденного ту самую анонимку. Я узнала об этом… э-э-э, прогуливаясь ночью поблизости от «Красной чайханы». Услышала вдруг доносившиеся оттуда голоса, один из них принадлежал Джамиле, другой я не опознала, поэтому заглянула из любопытства вовнутрь. Они не заметили меня, во-первых, было темно, а во-вторых, они предавались этому самому делу и, завершив его…
— Зачем же ты наблюдала за ними? — спросил Санджар.
— Я не наблюдала, — пояснила Лутфия, — я с отвращением смотрела в сторону. Так вот, когда они завершили это дело, она, Джамиля, стала плакаться, говорить, что хочет быть рядом с ним, со своим возлюбленным (тут-то я и вспомнила второй голос, он принадлежал буденновскому комсоргу Азиму, который в свой первый приезд в Чилтан все переглядывался с Джамилей).
— Не вставай, Азим, зачем? — раздраженно выкрикнул Санджар, махнув рукой. Азим сел на место.
— Она жаловалась своему возлюбленному, что ее дед, Зайд, ни за что не отпустит её в колхоз имени Буденного, да и вообще замуж, считая, что ей еще рано думать об этом, — продолжала Лутфия. — «Не знаю, что и делать», — плакала она. И тогда Азим посоветовал ей написать анонимное письмо председателю колхоза имени Буденного, в котором сообщить якобы от имени всех чилтанцев, что они хотели бы поработать у него на сборе хлопка и что они устали от безделья, организованного Наханговым. «А дальше я сам лично нажму на него, он человек мягкий и глупый, и я приду за тобой лично» — «А как же мой дед?» — спросила его Джамиля. «Колхоз у нас большой, работа в нем найдется и твоему деду», — со смехом ответил Азим.
И работа нашлась: вскоре он умер в заснеженном поле, — кивнула белокожая красавица Шахло. — А через неделю, Джамиля, за ним проследовала и твоя бабка Лола…
— Я тогда едва не умерла от рыданий, — напомнила Джамиля, отчего-то не став отпираться.
— Но уже через три дня после ее смерти вышла замуж за Азима, — заметила Лутфия.
Джамиля с усмешкой на неё поглядела.
— Я подозревала, что кто-то нас подслушивает. В какой-то миг вдруг ударил ветер с озера и донес до моего слуха чье-то сопение, а затем гнусный запах, исходивший словно бы от ведьмы, когда та ворожит на травах. И я не ошиблась. Это была ты. Алмауз-кампыр17… Алмауз-кампыр, пахнущая этим… этим… — Она пощелкала пальцами, вспоминая, чем в те минуты пахла ненавистная Лутфия. — Она пахла… она пахла… В общем, — Джамиля махнула рукой и произнесла устало: — Мумтоз, вноси и меня в список. Доброволицей.
Мумтоз с ухмылкой начертал на листке бумаги ее имя.
Муж Лутфии, чайханщик Гирдак, между тем стал выказывать беспокойство. Во время разговора своей жены с Джамилей он несколько раз вставал, садился и наконец произнес, глядя при этом прямо перед собой:
— Лутфия, мне, в свою очередь, интересно: а что ты делала в полночь у «Красной чайханы»? И почему от тебя пахло некими зловонными травами, как сейчас доложила Джамиля?
— Ослиной розой! — торжествующе закричала Джамиля, вспомнив наконец. — От нее пахло ослиной розой, которая растет на северном берегу и которую для наилучшего действия этой травы необходимо собирать в предутренние часы. Вот оно что! Вот зачем ты отиралась ночью возле чайханы! Ну, теперь, Лутфия, объясни своему мужу, что такое ослиная роза. Гирдак, слушай ее внимательно!
— Объясняй Гирдаку, — кратко приказал председатель Санджар.
Чайханщик Гирдак приготовился. Он полуобернулся к жене и скорбно склонил голову.
— Как будто ты не знаешь, — угрюмо начала Лутфия. — Это…
Джамиля, которую било как в лихорадке, не дала ей продолжить и торжествующе выкрикнула:
— Отвар ослиной розы есть средство избавления от нежелательного плода! Вот что это такое, дорогой Гирдак! Она собирала эту траву в полночь у чайханы. Зачем? Давайте разбираться.
В Джамиле вновь проснулась неукротимая активистка. Она подняла властно руку, пресекая шум, пронесшийся по лестнице, затем ткнула пальцем в сторону Лутфии.
— Ты была беременной, Лутфия?
— Да.
— Беременной от своего мужа? — выспрашивала Джамиля.
— От него.
— И?.. — Джамиля подняла указательный палец.
Лутфия посмотрела вначале на мужа Гирдака, который там, внизу, так и застыл в полуобороте, потом — вправо, на сидевшую возле нее Зейнаб-фельдшерицу.
— Ничего я не буду рассказывать, — произнесла она наконец, уставляя глаза в небо. — Пусть мой муж Гирдак объясняет. Или Зейнаб. Или оба.
Раздался громкий смех Санджара.
— Что еще мы узнаем? — сказал он со скорбной миной. — Зейнаб? Гирдак? Какие ваши тайны?
Гирдак наконец ожил.
— Нет у нас тайн! — потрясая руками, закричал он. — Есть лживая женщина, моя жена, докатившаяся до ослиной травы. Вот падение, ниже которого только… не знаю даже что… Шпионаж! А это будет, будет! Может, уже она и готова передавать диверсантам и убийцам в Кабул данные по нашим погранзаставам. Да, Лутфия?
— Я готова передать им твою фамилию, — угрюмо отозвалась Лутфия. — Чтобы какой-нибудь диверсант тебе башку отрезал — шесть раз… по числу моих выкидышей.
Чайханщик обессиленным жестом показал на неё. Затем обратился к заместителю Санджара:
— Мумтоз, вписывай ее доброволицей.
— Лут-фия Пир-назарова, — с улыбкой вписал Мумтоз.
Со своего места поднялась Зейнаб-фельдшерица.
— Санджар-ака, моя тайна в том, — начала она, словно бы до нее только-только дошел вопрос председателя, — что я не могу иметь детей.
— Знаем, — кивнул Санджар.
— А Гирдак очень хочет детей. Поэтому… — Зейнаб, помолчав, продолжила с ошеломляющей откровенностью (как и другие чилтанцы на том собрании, устроенном по телефонограмме, подписанной «Бог…»): — Поэтому Гирдак-ака, который последние два года является моим любовником и давным-давно обещает стать моим мужем… — Зейнаб посмотрела на чайханщика, — …поклялся мне, что покинет свою жену Лутфию и переберется ко мне, как только она, то есть Лутфия, родит ему ребенка. Гирдак сказал, что переберется ко мне с этим новорожденным младенцем, отобрав его у жены. «Отобрав» — именно так он и сказал.
— Что ты!.. — возопил Гирдак, но Санджар рявкнул:
— Заткнись! Продолжай, — кивнул он фельдшерице.
— Но я не поверила Гирдаку, — продолжила фельдшерица Зейнаб, — то есть вначале поверила, ибо была глупа, но Наргис-табельщица, с которой я поделилась однажды своими мыслями, меня высмеяла: «Если Лутфия родит ему ребенка, ты больше никогда его не увидишь — он и далее будет жить со своей женой, ибо мужчины настолько же ленивы, насколько и подлы. А вот если ребенка у Лутфии не будет, то чайханщик рано или поздно уйдет к тебе, потому как, хотя он и не получит сына ни там, ни тут, но ты, Зейнаб, на двадцать лет ее моложе и гораздо красивей. Значит, надо сделать так, чтобы она не рожала».
«Но как?» — спросила я у Наргис, и она приникла к моему уху и сказала: «Тебе надо встретиться с Лутфией и признаться в том, что ее муж является твоим любовником. А после сообщи то, что тебе обещал Гирдак — мол, как только Лутфия родит ребенка, он отберет его и уйдет с ним к любовнице. Поэтому, дорогая Лутфия», — скажи ей…
— …Поэтому, — с ненавистью усмехаясь, продолжила сама Лутфия, — чтоб тебе, дорогая Лутфия, не испытать двойного несчастья — потерять и мужа, и ребенка, ты не должна рожать ему ни в коем случае. А для этого надо принимать ослиную розу всякий раз, когда забеременеешь.
— Да-да-да, — закивала фельдшерица Зейнаб, — а Лутфия во время того разговора еще спросила у меня…
— Я спросила у неё, — вновь перебила ее Лутфия, — почему я должна верить ей и глотать отвратительную эту ослиную розу?
— Потому что мне жалко тебя, ответила я Лутфие, — подхватила Зейнаб. — Я сказала ей: я понимаю тебя, ведь и я могу оказаться в такой же ситуации, ибо все женщины мира испытывают одинаковые горести, словно одалживая их друг у друга. Так научила меня говорить табельщица Наргис, и я это сказала…
— Обе вы — дьявольское отродье, — проворчала Лутфия.
— Но, Лутфия, я за тебя не глотала ослиную розу. Ты сама, — возразила фельдшерица.
Ошеломленный Гирдак неотрывно глядел на жену.
— И после того разговора, ты, Лутфия… — начал председатель Санджар, не собираясь заканчивать фразу.
— Да, согласилась. Чтобы Гирдак не ушел и не лишил меня ребенка. Я вызывала выкидыши пять или шесть раз, — подтвердила Лутфия. — Вот и в ту ночь, собирая очередной запас ослиной розы, я оказалась у «Красной чайханы» и подслушала разговор Джамили с Азимом.
— Отлично. Теперь послушаем табельщицу Наргис, советчицу, из-за которой это все произошло. Твое слово, — бесстрастно предложил председатель Санджар.
Табельщица Наргис, и без того маленькая, сейчас, пронзаемая взглядами двух десятков пар глаз, сделалась вполовину уже и вполовину ниже. Затем пробормотала голосом, полным раскаяния, в которое, конечно, не верили ни чилтанцы, ни она сама:
— Горе мне и позор, ибо — да, я действительно дала такой совет фельдшерице Зейнаб. Понуждаемая сатаной… сойдя словно бы с ума… — Она втянула носом воздух и вдруг заорала: — Таким образом я отомстила этой сволочи Лутфие за то, что она мучает меня уже второй год. Второй год подряд мои куры несутся не там, где им положено, то есть в моем сарае, а у зимней кухни Лутфии. Что я только не делала! И насест переустраивала, и жерди в нем устанавливала по всем правилам, и клевер подстилала, и грозного петуха купила, чтобы следил за курами… Все бесполезно. Наступает минута — куры как сквозь землю проваливаются и появляются у зимней кухни Лутфии.
— Погоди. При чем же тут Лутфия? — остановил ее Санджар-председатель.
— Заговор! — завопила Наргис-табельщица и прочертила пальцем в воздухе некие буквы. — Лутфия использует заговор «Мург ва чуча»18, по которому куры несутся у соседей. Несколько раз я просила ее, чтобы она отстала от меня, чтобы вырыла пепел с текстом заговора, который она зарыла под стеной своей зимней кухни для приманивания моих несушек. В ответ она смеялась и называла меня сумасшедшей.
— Ты и есть сумасшедшая, — подтвердила Лутфия.
— Да, сумасшедшая — потому что я лишаюсь своих детей, ибо цыплята — все равно что дети для меня. И однажды я подумала: что же, она лишает меня моих детей, и я отвечу ей тем же с помощью какой-нибудь хитрости, не с помощью заговора. Я же не такая. Это Лутфия пользуется грязными заговорами, которыми ее снабжает Мадина-библиотекарша.
От изумления Санджар привстал.
— Мадина? Снабжает? Эй, Мадина, в чем дело?
Крупная рослая Мадина, занимавшая на верхнем ярусе два места, съежилась, наклонив голову.
— Ведь ты грамоту получала за борьбу с колдовством, тебя Расулов звал на работу, — упрекнул ее Санджар. — Борясь с колдовством, ты сама стала колдуньей? — Он помолчал. — Хорошо, разберемся конкретно. Ты давала Лутфие бумажку с куриным заговором? Отвечай честно, — предупредил он, щурясь, ибо тьма объяла Чилтан, и это была не обычная горная тьма — легкая, цвета червленого серебра, подсвеченная многочисленными ледниками, а особая — плотная, тяжелая, расползшаяся по Чилтану, как чернила в воде, и не откуда-нибудь (Санджар давно это заметил), а от этого странного водяного смерча.
Мадина встала.
— Именно Лутфие и именно заговор «Мург ва чуча» я не давала. Поверь, Санджар. Другим женщинам заговоры — да, вручала.
— Кому?
-— Почти всем.
— Какие заговоры?
— В основном просили «Гусфандон».
— Заговор о сохранении овечьего приплода? — уточнил Санджар, морща лоб, что-то вспоминая из детства.
Мадина окинула взором чилтанок (те в ответ либо пожимали плечами, либо опускали головы) и сказала:
— Вроде того. Другое имя этого заговора — «чужая мать».
— Ого! — воскликнул Мумтоз, поигрывая листком протокола. — «Чужая мать»? За него кое-где раньше закапывали живьем в землю. И тех, кто предоставлял этот заговор, и тех, кто им пользовался. Это, — он повернулся к Санджару, — старое сатанинское заклинание, заставляющее овцу кормить чужого ягненка.
— В чем же тут сатанинство? — спросил Санджар.
— В том, — пояснил Мумтоз, — что овца, начинающая кормить чужих ягнят, перестает кормить своих. Этим заговором пользуются в селах, где скот содержится в общих стадах, в условиях малокормицы. Таким образом каждый владелец заботится о своем овечьем приплоде.
— Я понял, — сказал Санджар и продолжил жестко: — В землю, конечно, мы никого зарывать не будем, но имена всех, причастных к использованию заговоров и проклятий, будут вписаны в примерный список. Доброволицами. Встаем и называем фамилии. Мадину, Мумтоз, тоже не забудь вписать…
В течение последующих десяти минут все «причастные» чилтанки по очереди вставали и безропотно называли свои имена, и список пополнился еще рядом фамилий.
Вписав последнюю, Мумтоз обратным концом карандаша пересчитал общее число.
— У меня — двадцать женщин. То есть я хочу сказать, что в примерный список доброволиц внесено почти все наличное женское население Чилтана, я имею в виду участвующих в собрании. Слышишь, Санджар?
— Слышу, — отозвался Санджар. — Я знаю количество наших женщин, но вот это… «общее стадо». У нас в Чилтане есть общее стадо? — возвышая голос, обратился он ко всем ярусам. — Кстати, откуда у нас овцы вообще? Разве они не пали от овечьего мора?
— Откуда общее стадо? — удивился Мумтоз. — Санджар, не таись, они всё знают. В смысле, они знают, что ты был в курсе моей придумки сообщить Сталинабаду об овечьем море и укрыть чилтанских овец на той стороне Зард-Аминского хребта, чтобы не сдавать государству. Они знают, что я назначил старуху Шоиру ответственной за общее стадо, посовещавшись с тобой. Я им об этом и рассказал… Мне вот только интересно — кто из чилтанцев и зачем донес в Сталинабад о нашем тайном овечьем стаде?
Председатель Санджар сказал угрюмо:
— Сама Шоира и донесла. Глава прибывшей тогда комиссии показывал мне тот самый «сигнал» — письмо, накарябанное ее каракулями.
— Зачем ей было доносить на саму себя? — воскликнула белокожая красавица Шахло. — Ведь ее же саму и арестовали. Да и к тому же она ничего комиссии не рассказала — мычала и блеяла только…
— Она сумасшедшая. Забыли? — напомнил чайханщик Гирдак.
— В Чилтане-то она мычала, — добавила его жена Лутфия, — а в Сталинабаде заговорила бы совсем по-другому. У нее же так: сегодня она плачет, завтра смеется.
— Только не добралась она до Сталинабада, — жестко усмехнулся комсорг Азим.
— Ага, не добралась, — подхватила его возлюбленная, Джамиля. — Потому что…
Она замолчала и недоговоренные ею слова, повиснув в воздухе, обрели очертания, докрасна раскалились и заполыхали, издавая нестерпимый жар. Чилтанцы заерзали и закашляли. Наконец трусливый Гафар, муж белокожей красавицы Шахло, не выдержал и пробормотал:
— Потому что Мумтоз в тот день отправил ее на тот свет. Ее, главу комиссии и двоих милиционеров.
Мумтоз немедленно закивал, словно бы только и ждал этих слов:
— Так точно. После того как увели старуху я, отужинав с вами в «Красной чайхане», встал, проверил на ваших глазах свой револьвер, пощелкав им в потолок, и сказал: «Прогуляюсь-ка я к леднику и постреляю по гребням — хочу полюбоваться сходом лавины». Что же я услышал в ответ? Многие из вас, кося туда-сюда глазами, покивали, а прочие молчали, беззвучно соглашаясь. Так, чилтанцы?
— Я не женщина, — заорал старик Лашкар, пряча лицо в ладонях.
— Ты не женщина, — успокоила его Джамиля. Она поднялась и продолжила клокочущим голосом: — И Мумтоз не женщина, и чайханщик Гирдак, и подлец Гафар, и другие… Никто из вас не женщина, но почему же сейчас мы выбираем здесь в качестве врага народа только женщину? Как так, Санджар?
— Действительно… Охо-хо… Права ты, — отозвался женский ярус.
— Кстати, Санджар, — не в силах остановиться, наступала Джамиля. — Может, что-нибудь расскажешь и о себе?
Санджар пристально посмотрел на нее. Затем быстро огляделся вокруг.
— Совсем темно уже, — заметил он. — Странная тьма.
— Словно кем-то напущенная, — рассеянно поддержал его Мумтоз.
Чилтанцы и чилтанки заозирались, только теперь отдав себе отчет в том, что собрание проходит во тьме — тьме кромешной, подсвеченной лишь светом, исходящим от смерча-столба, вросшего в небо, и свет этот был непостоянным, блуждающим. Он проявлялся прожилками огня, вспыхивающими на окружности столба то тут, то там, как на остывающем пепелище после сильного пожара, и в эти мгновения с трудом, но можно было разглядеть свинцовую воду и свинцовое небо, в котором терялась капитель смерча…
— Я предал С. С., — сказал Санджар, вглядываясь, как и все, в игру огня. — Когда он предложил каждому из нас выдвинуть в письменном виде кандидатуру врага народа. Проведя мучительную ночь, я вписал его фамилию.
— Почему? — спросила Джамиля.
— Он не чилтанский, не одамгул, — отозвался председатель. — Хотя по документам и значится нашим. Помните, он некогда прописался у нас в символических целях, чтобы «породниться» с Чилтаном. Так что формально он наш. И я вписал его, потому что вопрос стоял так: либо я выбираю его, либо кого-то и вас, подлинных чилтанцев.
— А наши письма с кандидатурами? — спросил чайханщик Гирдак, не отводя взора от огненного письма. — Как поступил ты с нашими письмами?
— Я сжег их. Под утро. Во всех письмах была только одна фамилия. Мумтоза. А Мумтоз, в свою очередь, предложил кандидатуру «товарища Тиллоева». То есть меня. Мумтоз, зачем тебе была нужна моя должность? — вяло осведомился председатель. — Она хлопотная.
Мумтоз усмехнулся, покачал головой, но ничего на это не сказал. Спустя минуту он глянул на смятую бумажку «предварительного списка доброволиц», лежащую перед ним, и спросил:
— Так какую из женщин будем вписывать в итоговый протокол? Эй, люди?..
Другие чилтанцы и чилтанки, казалось, так и не услышали ни этих его слов, ни признаний Санджара. Словно оцепенев, они взирали на громаду столба, скорее в этой тьме угадываемого, нежели видимого, и так просидели до самого утра.
Они щурили глаза и шевелили губами, как бы говоря себе о чем-то, или, может быть, пытались разобрать огненные знаки, опоясывавшие смерч…
Вскоре половина чилтанского неба засияла серебром — вышла громадная бадахшанская луна. Чилтанцы вспомнили, как пятнадцать лет назад, совсем маленькая и золотистая, она во время совещания в Гиссаре проявилась над их головами указующим знаком. Санджар тогда поведал, будто нечто внутри него сказало ему: идите к луне… «И мы пришли, — думали бывшие одамгулы. — И в чем был смысл?..»
…На рассвете, к пяти часам утра, старший лейтенант Салиев и сопровождавшие его трое солдат, громко чертыхаясь, ибо стоял густой туман, спустились с осыпной кручи на берег озера. Водя перед собой руками, они кое-как добрались до Чилтана и, когда уже подходили к подножию лестницы, увидели выстроившихся на ней людей — вереница чилтанцев и чилтанок тянулась, начиная с последнего яруса.
Салиев заметил, что каждый из них держит в руке узелок. Впереди стоял председатель Санджар, который помимо узелка держал также свернутый лист бумаги. Он протянул его подошедшему лейтенанту (Салиев даже не успел представиться) и сказал:
— Это протокол. В нем список врагов народа. Здесь сорок фамилий.
— Но в Чилтане всего пятьдесят человек, — удивился Салиев.
— Десять оставшихся неврагов — несовершеннолетние дети и все такое. Они пойдут с нами до Хорога, там есть специнтернат.
— Погоди. А прочие — все враги народа?
— Все, — подтвердил председатель Санджар. — Да? — повернулся он к людям.
— Еще какие, — прокатилось по веренице.
— И вы? Вы тоже, ако Санджар?
— Я — первый, — сказал председатель. — В бумаге все описано. С конца тридцать третьего года располагаю бандформированием в количестве двадцати девяти человек, мною завербованных. Мы желаем возвращения законного властителя Туркестана — эмира бухарского Алим-хана, для чего установили контакты с его представителем в афганском Бадахшане. Наша цель, — чеканил Санджар, — в первый день надвигающейся большой войны навести переправы для перехода на советскую территорию отряда количеством в триста сабель, который должен будет захватить Хорог с последующим выходом в центральные районы советского Таджикистана и… И так далее.
— Что за чушь ты несешь, Санджар, — тихо сказал лейтенант Салиев. — Детей хоть бы пожалели. Никуда я вас не поведу. Товарищ С.С. лично оторвет мне голову. — Он повернулся к двоим красноармейцам: — Раззаков, Сафаров, возвращаемся обратно.
Устало улыбаясь, Санджар, ожидавший, как видно, такой реакции, выхватил из внутреннего кармана своей штормовки портрет товарища Сталина — цветной, вырезанный из журнала «Памирская вахта», — поднес его к носу Салиева и разорвал на несколько частей. Затем подал знак, и его вытянувшиеся вереницей люди сделали то же самое — выхватили из карманов приготовленные портреты Сталина и разорвали их, усеяв клочками всю лестницу. Красноармейцы в ужасе отвернулись, Салиев сделал шаг назад.
— Ну что ж, — сказал он спустя минуту и выкрикнул затем командирским голосом: — Становись в колонну по двое! Раззаков, Сафаров, вы замыкающие. По двое, по двое, басмачи, — произносил он новым, свирепым голосом.
Через десять минут бестолковая суета закончилась, люди выстроились как надо, и Салиев, пересчитав одамгулов, обратился к ним, глядя при этом на Санджара и Мумтоза, возглавлявших колонну:
— Граждане задержанные, до Хорога тридцать километров. Идем быстро, отдыхаем мало. В пути делаем всё по моей команде. Привал — по команде, оправка — по команде и так далее. Шагом марш! — Он повернулся и зашагал берегом озера.
Вереница одамгулов двинулась вслед за ним, глядя друг другу в спины и не оглядываясь на оставляемый ими навсегда Чилтан, ибо — тяжело, да и бесполезно: и их многоярусный «птичник», и горы, и озеро, и торчащий посреди него смерч — все скрывал туман, густой и нежный, явившийся словно бы для того, чтобы у одамгулов не возникало ненужных мыслей, лишних переживаний. «Не оглядывайтесь. Всё, что сделано, — правильно», — словно бы говорил этот туман.
Старый горец замолчал.
— Такая вот история, — сказал он Макбулову. — Я все рассказал.
— Не все, — возразил Макбулов. — Во-первых, что стало с этими людьми?
— Стало то, что и должно было стать, — ответил старый горец. — Хорогским судом они были приговорены к расстрелу по статье… — он наморщил лоб, — пятьдесят восемь-два-три-десять.
— Почему же в этот раз их не защитил С.С.?
— В истории с тридцатью разорванными портретами Сталина? — засмеялся старик, махнув на него рукой. — Нахангов сутки просидел в кабинете за закрытыми дверями. Затем подал рапорт с просьбой о немедленном переводе в состав советских войск, воюющих в Финляндии.
Просьбу удовлетворили, и вскоре С.С. возглавил политотдел сто шестьдесят третьей стрелковой дивизии. А через месяц погиб во время того несчастного отхода дивизии по льду озера Киянта-ярви — свалился в полынью, образовавшуюся от разрыва снаряда. Кто-то утверждал, что соскользнул он туда по собственной воле.
— В-третьих, старик, кто ты? Хотя я и догадываюсь…
Старый горец кивнул:
— Я и есть тот лейтенант Салиев, доставивший чилтанцев в Хорог. Здесь, в Чилтане, я поселился в шестьдесят третьем году, после выхода на пенсию, но этот кишлак навестил еще до того, из какого-то любопытства. Помню, когда добрался до арочной скалы и глянул оттуда вниз, ахнул — озеро необычно расцветилось, и небо над ним, и этот розовый столб.
Хочу здесь жить, решил тогда я. Потому что… потому что… красота. — Старый горец зевнул и склонился над миской — его тянуло в сон. — Позже ваханские пастухи мне рассказали, что вся эта красота образовалась в тот же самый день, когда я уводил одамгулов из Чилтана. Разом — пых… Небо над озером расцветилось в яркие краски, а устрашающая колонна смерча, того самого, будто свинцового (пастухи ее тоже заметили, когда она только появилась, и с испугом пообсуждали), вдруг превратилась в розовый прозрачный столб света… Интересно, да?
Салиев еще продолжал возиться с фасолью, отшелушивая ее большим пальцем и ссыпая, словно намытое золото, в медную миску, но разум его уже объял глубокий сон. Склонившись над миской, он громко захрапел, устраивая в горке налущенной фасоли оползни и сходы. Хрр-хрр, — дико храпел горец.
Я проснулся с колотящимся сердцем. Склоненная Амина хрипела мне прямо в ухо. Ей отвечали спавшие все до одной другие джиенхонки — кто басом, кто тонким храпом болящего жеребенка.
Выгнувшись к земле, они спали тем сном, какой бывает в опасные минуты, когда, летая в небытии, легкомысленная душа человека почти касается смерти. Предутренний горный ветер задул фитили. Стало еще холоднее.
Я сообразил, что из-за сильного опьянения вновь умудрился заснуть посреди собственного рассказа или даже в начале и таким образом рассказал его самому себе.
Я встал и прогулялся по округе в поисках неизвестно чего…
1 Некрупная птица из семейства вьюрковых.
2 Мехмонхона — в Центральной Азии гостевая комната.
3 Коса — глубокая тарелка.
4 Мирсаид Миршакар, таджикский советский писатель.
5 Пожалуйста (тадж.).
6 Гул — раб.
7 В Центральной Азии так называли степных разбойников.
8 Маверраннахр — буквально «заречье» (араб.), историческая область в Центральной Азии, получившая свое название в период арабского завоевания (VII — VIII вв). Первоначально арабы назвали Мавераннахром земли, расположенные по правому берегу Амударьи, позднее этот термин распространился на всю территорию междуречья Амударьи и Сырдарьи.
9 Ак-Паша — Белый господин, одно из наименований российского императора в Центральной Азии.
10 Арк — дворец бухарского эмира.
11 В 1922 году эмир Алим-хан бежал от революции из Бухары на окраину эмирата, в Душанбе, а оттуда — в Афганистан.
12 Калаши — небольшой народ, населяющий две долины правых притоков реки Читрал в горах южного Гиндукуша в Пакистане. Их язык относится к группе индоиранских языков. Значительная часть калашей до сих пор исповедует языческую религию, сложившуюся на базе индоиранской религии и субстратных верований.
13 Бекасаб/бекасам — полосатая ткань, традиционно используемая для мужских халатов, состоит их шелка и хлопка.
14 Бача-бози — вид некогда распространенного в Центральной Азии сексуального рабства и детской проституции.
15 Худжум (араб.) — наступление. Широкомасштабная кампания, шедшая в Средней Азии в 20—30 годах. Включала в себя прежде всего выведение женщины в публичное пространство, привлечение к общественно-политической работе и производственному труду, освобождение от части обязанностей по уходу и заботе о доме, семье и детях. Чаще всего Худжум связывают с такими радикальными акциями, как публичное снимание/сжигание паранджи — «символа угнетения и рабства».
16 Интергельпо — в переводе с принятого в 1907 году планового международного языка идо «взаимопомощь». Название промыслового кооператива из Чехословакии, члены которого добровольно направились после призыва Ленина строить социализм на территорию нынешнего Кыргызстана. Главным образом состоял из чехов, словаков и венгров. В 1925 году был признан лучшим кооперативом Советского Союза. Ликвидирован в 1943, многие интергельповцы были репрессированы, другие вернулись в Чехословакию либо погибли на фронте.
17 Алмауз-кампыр (с тюркского) — ведьма, колдунья. Распространенный персонаж центрально-азиатских сказок и легенд.
18 Мург ва чуча (тадж.) — курица и цыпленок.