От поэтической утопии к зримому духу
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2021
Синицына Людмила Алексеевна — прозаик, очеркист, фотограф. Постоянный автор «Дружбы народов». Последние публикации в «ДН»: «Привлечь к себе любовь пространства» (2017, №4); «О дивный Арзамас!» (2020, №3).
Как-то в один из приездов в Москву моей немецкой подруги Иоганны мы с ней, гуляя по Арбату, увидели вывеску у входа в Пушкинский музей: «От поэтической утопии к зримому духу: Генрих Фогелер, Рудольф Штейнер и Йозеф Бойз». Могли ли мы пройти мимо!
Правда, к Штейнеру я отношусь довольно равнодушно, но в любом случае было бы любопытно узнать о нем что-то новое. О Бойзе никогда прежде не слышала. Но вот Фогелер… В первую очередь меня интересовал именно он. Еще бы — одна из ключевых фигур в искусстве Германии конца девятнадцатого и начала двадцатого столетий. Живописец и график, архитектор, дизайнер, писатель и философ. Один из духовных лидеров общины художников, обосновавшихся в деревне Ворпсведе в окрестностях Бремена. К тому же один из столпов югендстиля, а модерн мне всегда очень нравился.
Ни Иоганна, ни я не ожидали, что выставка произведет на нас столь ошеломительное впечатление. Черные доски со знаменитыми схематическими зарисовками Штейнера действительно оказались любопытными. Йозеф Бойз —последователь Фогелера, теоретик постомодернизма и основоположник «флюксуса», разновидности перформанса. Но главное — сам Генрих Фогелер! Тонкая живопись и трагическая судьба, о которой мы прежде имели самое смутное представление…
— Мы должны обязательно поехать в Ворпсведе! — объявила моя подруга категорическим тоном. Она вообще очень категорическая дама.
Я была с ней категорически согласна. Манили пейзажи с холстов Фогелера и хотелось побывать в местах, где сто лет назад художники много и вдохновенно работали, а по вечерам собирались в доме под названием Баркенхоф, в Белом зале: музицировали, танцевали, читали стихи, разыгрывали сценки, дурачились. Когда-то в молодости я мечтала о жизни в такой коммуне.
— Непременно поедем.
Русский солдат — это человек,
который приносит продукты
Прошло некоторое время, и мы в маленьком автомобильчике моей подруги уже ехали из Берлина в Ворпсведе. Скучные перелески, долго тянувшиеся по обе стороны дороги, сменили просторные лоскутные одеяла полей, поросших нежной зеленью люцерны или ядовито-желтой сурепкой, перемежающиеся темно-коричневыми прямоугольниками распаханной земли. Затем на горизонте показались шеренги ветрогенераторов. Опоры ветряков вздымались высоко вверх как стволы бетонных секвой, вяло размахивая лопастями. Они словно выполняли однообразную утреннюю гимнастику. Мне представился Генрих Фогелер на коне с копьем наперевес, атакующий современные «ветряные мельницы».
— Он ведь тоже был из породы рыцарей Печального образа, — сказала я вслух.
— Не путай немца-идеалиста с сумасшедшим испанцем, — отозвалась Иоганна, глядя прямо перед собой.
Она давно водит машину, но и по сей день чувствует себя не очень уверенно за рулем, поэтому не любит разговаривать в дороге, чтобы не отвлекаться. Обычно мы обмениваемся короткими репликами. Ехать нам еще далеко, поэтому стоит рассказать о моей подруге.
Иоганна — незаурядная женщина. Она актриса, автор двух книг, режиссер, неплохо говорит по-русски. Ей было пять лет, когда она она впервые встретилась с русскими. Ее мать Марта Леш после войны начала фотографировать советских солдат, чтобы прокормить троих детей — маленькую Ханни и двух ее братьев… Еще в молодости, задолго до замужества, она купила фотоаппарат, который пригодился в трудное послевоенное время. Семья жила впроголодь, и солдаты из гарнизона, стоявшего в городке Штансдорф, где жила Марта с детьми, платили за фотографии продуктами. Кроме того, старались побаловать маленькую девочку. А потому русский солдат для Иоганны — это человек, который приносит продукты. И непременно что-то вкусное — колотые кусочки сахара, в редких случаях даже сгущенку, о которой можно было только мечтать, не говоря уж о консервах. Марта ухитрялась надолго растягивать одну банку с тушенкой, добавляя по ложке для вкуса в брюквенный суп.
Иоганне особенно запомнился молодой парень Михаил.
— Фамилию его я, конечно, не запомнила. Мать сфотографировала меня с ним. Он потом довольно часто заходил уже просто в гости. Наверное, соскучился по своей маме, сестрам и братьям, ему хотелось просто побыть в семье, — объясняла Иоганна, откладывая снимок маленькой девочки, сидящей на коленях у солдата.
В тот вечер мне пришла в голову мысль найти этого человека — отправить снимок на российское телевидение, чтобы его показали в передаче «Жди меня». Может, кто-нибудь узнает Михаила… Но уж слишком мало осталось зацепок: Иоганна не знала ни его фамилии, ни города, откуда он родом. Да удастся ли распознать в молодом парне старика, которому уже перевалило за девяносто?! Ответа с телевидения мы так и не получили.
Рассматривая фотографии Иоганны, снятые в детском возрасте, я задумалась: почему у нее на всю жизнь сохранился интерес к России? Из-за воспоминаний, связаных с русскими солдатами? Из-за зова крови? Как она говорила, судя по фамилии Леш, ее предки, вернее всего, выходцы из одного из ассимилированных славянских племен. Или дело в обостренном чувстве глубинной связи русской и немецкой культур, ощущать которую дано не всякому?
В школе Иоганна принялась усердно учить русский. Классе в шестом начала вести переписку с девочкой-буряткой из Улан-Удэ — наугад выбрала на карте один из самых удаленных городов в СССР. Многие мои одноклассники и я сама тоже переписывались со школьниками из Чехии, Польши, Болгарии… Правда, переписка частенько обрывалась после обмена первыми письмами. А вот Иоганна писала исправно. И девочка-бурятка сохранила ее адрес, и после перестройки ее родные приехали в гости в Штансдорф.
Но прошли трудные послевоенные времена, дети подросли, и Марта устроилась бухгалтером на киностудию «Дефа».
— Она знала много языков: венгерский, французский, — вспоминает Иоганна, — была очень аккуратным работником, первой освоила счетную машинку, которую поставили в бухгалтерии. Она выдавала гонорар актерам. И когда на студию должна была явиться очередная знаменитость — Жерар Филипп, Ив Монтан или Симона Синьоре, — брала меня с собой.
Неудивительно, что четырнадцатилетняя Ханни возмечтала стать актрисой.
— Многие хорошо помнили фрау Леш. За что-то ее очень ценили, — слегка удивлялась Иоганна.
Отношение коллег к матери было для нее неожиданным. Мы не всегда способны справедливо оценить родителей… Но как бы то ни было, место работы Марты предопределило судьбу Ханни.
Мне довелось несколько раз увидеть выступление Иоганны в Потсдаме на сцене очень модного и очень популярного в восьмидесятые годы политического кабаре. В небольших скетчах участники кабаре высмеивали благоглупости чиновников, ограниченность полицейских, бюрократизм системы. Слишком смелые ее выступления вызывали нарекания властей. Сценки, в которых была занята Иоганна, всегда отличались яркостью исполнения. Иоганну в лицо знала каждая собака не только в Потсдаме, случалось, ее узнавали и в других городах.
Помню, как Иоганна изображала предприимчивую торговку на рынке. Показывая на ящик, где в каждом небольшом отсеке лежали какие-то товары на продажу, она перечислив, что предлагается вниманию покупателей, сдергивала салфетку с еще одного отсека и говорила с важностью: «А это мой дьюти-фри!»
Мы познакомились в доме общих друзей, когда Иоганна приехала в Советский Союз. И наша дружба длится уже почти пятьдесят лет. Ее манера высказываться —безапелляционно и категорично — порой рождала меж нами… не скажу, споры, скорее недоразумения. Она считала, что надо всегда говорить правду в глаза, ничего не скрывая. Мою уклончивость в некоторых ситуациях, нежелание обидеть человека, — она считала притворством и обманом. Но за столько лет дружбы мы притерлись друг к другу и довольно быстро улаживаем разногласия.
Время от времени мы отправлялись в поездки по местам, которые были ей интересны. Так мы побывали в Одессе, в музее Паустовского. После того, как Марлен Дитрих в своем переливающемся платье, роняя жемчужины, встала на сцене перед нашим писателем на колени, он стал пользоваться особой популярностью у немцев. Добрались мы и до дома-музея Чехова в Ялте. Интерес Иоганны можно понять — Чехов самый популярный русский драматург на Западе, ну и кроме того, Иоганна как раз в те годы играла сразу две роли в «Дяде Ване» — няни и матери. Мы исполнили ее давнюю мечту — съездили не только на Байкал, но и добрались до Улан-Удэ. Она даже пережила семибалльный шторм на Белом море, когда отправилась со мной на литфестиваль «Петроглиф»…
А она не раз возила меня по заповедным уголкам Германии.
Отшельники из Ворпсведе
Тем временем мы приближались к Ворпсведе.
— Здесь очень застенчивая природа, — говорит Иоганна, глядя на скромные ряды берез вдоль дороги.
Этот вид так напоминал одну из картин, что у меня вырвалось:
— Точно как у Фогелера!
Иоганна поняла меня буквально и не удержалась от критического замечания:
— Березы так долго не растут. Эти высадили позже.
— Но до чего же пейзаж похож.
— Теперь здесь модное туристическое место. Стараются.
Во времена Фогелера от деревни до Бремена добирались на лошадях, иной раз и пешком. «Черные зыбкие болота, — так описывал эти места Рильке, — кишащие скользкими тварями и гниющим плодородием. Теперь они достаточно плотно заселены; наиболее стойкие из первых колонистов разбогатели на торговле торфом; позднейшие поселенцы живут в труде и бедности… хвойные леса, маленькие заводы, где обжигали кирпич; дальше простирались пустоши, напоминавшие морщинистые руки…»
Сейчас на всех аккуратно вымощенных улочках с подстриженными кустами вместо осевших домиков с соломенными крышами — двухэтажные гостинички или галереи с выставленными в витринах картинами, керамикой, поделками. А если где и сохранились соломенные крыши, то исключительно для привлечения туристов, для экзотики.
Повсюду весело таращатся с клумб анютины глазки. Ирисы, разинув пасть, вываливают розовые языки, словно после долгой пробежки. Вдоль ухоженных улочек тянутся олеандры с лаковыми граммофончиками свежераспустившихся цветов. Среди глянцевых листьев рододендронов торчат лохматые разноцветные букетики. Все цветет и пахнет. Сразу видно, что городок давно живет за счет туристов. Правда, до начала сезона было еще далеко, большая часть кафе стояла закрытой. На летних верандах застыли большие полотняные зонты, в сложенном виде похожие на францисканских монахов, опоясанных грубой веревкой.
Этой деревушке повезло случайно. Фриц Макензен, молодой бременский художник, сын булочника из нижнесаксонского местечка Грене под Гандесхаймом, задумал сколотить коммуну художников по образцу барбизонцев и объехал окрестности Бремена в поисках места, где можно было бы поселиться с несколькими друзьями. С одной стороны, они решили создать творческий союз, а с другой — жить вместе дешевле, чем поодиночке. А они были бедны и только пробивали путь к успеху. Вскоре удается найти подходящее место. Соученица Макензена по Дюссельдорфской академии художеств пригласила его в гости в деревню, где жил ее отец. Ворпсведе с первого взгляда очаровал художника и его друзей. Как писал Рильке: «перед молодыми людьми, пришедшими искать себя, возникли бесчисленные загадки этой земли. Березы, шалаши на болоте, степные просторы, человеческие существа, вечера, дни, ни один из которых не похож на другой, в которых нет ни одного часа, который спутаешь с другим. И они стали любить эти загадки».
За небольшие деньги они сняли помещения в большом крестьянском доме вдовы Беренс. Здесь было достаточно комнат для жилья и для устройства чего-то вроде студии. Впрочем, студия была им особенно ни к чему — они собирались главным образом работать под открытым небом.
Чертовы болота — местность, в которой расположен Ворпсведе, — ничуть не напоминает живописный юг Франции или Италии. Красоты севера Германии своеобразны — скромные пейзажи с чахлыми деревцами на торфяных болотах, приземистые дома, крытые потемневшей от времени соломой или мхом. Жизнь простых людей, которые добывали торф и сплавляли его по каналам на лодках, была трудна и давала мало сюжетов для живописи. Однако молодые художники искали и открывали красоту там, где ее прежде не замечали.
Довольно скоро отшельники из Ворпсведе — Фриц Макензен, Ганс ам Энде, Фриц Овербек, Отто Модерзон, Паула Беккер, Мари Бок, скульптор Клара Вестхофф — добились успеха. Их первая групповая выставка состоялась в Бременской художественной галерее, а затем они пробились в Мюнхен, который в те годы, в конце девятнадцатого века, был наравне с Парижем мировой живописной столицей. В 1895 году картины двух ворпсведских коммунаров — Макензена и Модерзона — получили награды на выставке в Стеклянном дворце в Мюнхене. Полотна ворпсведцев привлекали тогдашних зрителей свежестью и непосредственностью, публика воспринимала их как протест против тирании академического искусства, как возвращение к природе, к простой жизни.
Немало значило, наверное, что живописцам из Ворпсведе не пришлось пробивать броню недоверия и непонимания. Это успели сделать их предшественники. Лед недоверия, нежелания принимать новое был уже сломан. К тому же, югендстиль не столь эпатажен, как картины экспрессионистов, постимпрессионистов или фовистов. Он более гармоничен, сдержан, уютен. Картины ворпсведцев можно было смело вешать в гостиной, не пугая гостей.
После успеха на выставке, группа становится заметным явлением в культурной жизни Германии. О них пишут, их творчество обсуждают, с ними стремятся познакомиться поближе. К ним едут знаменитости того времени. Ворпсведе становится модным местом.
И все же, мало кто сегодня помнит имена членов этой группы, столь знаменитой в свое время, что Рильке написал о ней целую книгу, которая так и называлась «Ворпсведе». Влияние этих художников на развитие даже немецкой живописи в целом было очень небольшим. Известность за пределами Германии получил только Генрих Фогелер.
Прелестный баловень судьбы
Отец Генриха торговал скобяными изделиями. Не могу судить, насколько его интересовало искусство, однако намерению сына стать художником он не препятствовал. Родители разрешили Генриху поступить в Дюссельдорфскую академию художеств и, вероятно, не только поощряли, но и финансировали его поездки в Голландию, Бельгию, Италию, где он обошел практически все музеи и замки с коллекциями живописи.
После завершения обучения, он почти сразу стал модным и востребованным, его работы пользовались спросом, он начал неплохо зарабатывать. Будущее казалось безоблачным. Отчего же его взгляд на фотографии того времени не просто серьезен, а почти трагичен? Словно Генрих каким-то непостижимым образом предугадывает свой горький конец…
Мог ли он не посетить Ворпсведе? А побывав там, мог ли он не полюбить навсегда эти места, которые полностью изменил и его жизнь? Рильке писал: «Генрих Фогелер обрел в Ворпсведе почву для своей действительности. Его искусство — прежде всего восторженное, блаженное предсказание этой действительности, и все сказки из его толстого старого альбома начинаются словами: “Однажды будет…”. Рисунки и гравюры, вполголоса и шепотом, возвещают грядущее. И позднее, в картинах, благодарная зрелость празднует свершения своей жизни. Вот истинное содержание его искусства».
Ворпсведские старожилы полюбили молодого идеалиста. За восторженность и любовь к старинным преданиям и романтическим героям. Паула Беккер писала в дневнике 1897 года: «Малыш Фогелер — прелестный баловень судьбы и мой любимец. В качестве примера для подражания он избрал старонемецких мастеров. Он очень требователен, бесконечно требователен к форме. Мне нравится наблюдать, как этот паренек облекает свои юношеские фантазии и грезы в строго выверенную форму». Забавно, что Фогелер был старше Паулы на четыре года.
Генрих поселился в Ворпсведе. Переезд сюда стал событием, определившим его дальнейший жизненный путь на многие годы. Старшие товарищи помогли ему овладеть основами натурной живописи. Фриц Макензен был основным его наставником. «Макензен организовал для меня обучение живописи. По утрам я сидел с ним в немного заросшем фруктовом саду матушки Шрёдер перед светловолосой Мартой и писал ее профиль. Я учился у мастера строгому трезвому наблюдению натуры, мягкому растворению контура и поверхности посредством игры красок», — вспоминал позже Фогелер.
Светловолосая Марта — это Марта Шрёдер, задумчивая, тихая девушка с густыми золотистыми волосами, дочь учителя, ставшая музой молодого Фогелера. «Девочке с болот» на тот момент всего четырнадцать лет. Генрих готов ждать совершеннолетия, чтобы предложить руку и сердце, которое она, в согласии с драматическими канонами, впоследствии разобьет.
Тем временем умер отец Фогелера, оставив художнику небольшое наследство, которого хватило на приобретение скромного дома с землей на окраине Ворпсведе. Генрих начинает перестраивать новое владение по своим эскизам и превращает его в небольшой особняк Баркенхоф в стиле модерн. На его работах — а он часто рисовал свой дом — мы видим стоящее на возвышении белое здание, романтическую усадьбу с замысловато изогнутым фронтоном в окружении густой зелени. Дом мечты. Вся обстановка в нем была изготовлена по эскизам хозяина.
Название особняку придумал молодой, но уже известный поэт Райнер Мария Рильке, с которым Фогелер познакомился и подружился во Флоренции. Рильке приехал в Ворпсведе, чтобы обсудить с Генрихом иллюстрации к книге своих стихов, попал под обаяние самого места и его обитателей и сделался частым гостем художнической общины. Так некогда Теофиль Готье был очарован Барбизоном и стал певцом барбизонцев, а Джон Рёскин воспел прерафаэлитов. И все же более всего Рильке влечет в Чёртовы болота общение с другом, о котором он пишет: «Попробуйте представить себе вместо монашеской общины одного человека, нашего современника, который, подчиняясь велению своей натуры, как подчиняются орденскому уставу, воздвиг, огородил, осуществил свой собственный мир, и вы тогда лучше распознаете суть Генриха Фогелера и происхождение его искусства».
Осуществить свой собственный мир… Этой невысказанной вслух цели была подчинена любая деятельность Фогелера. Всю жизнь он стремился материализовать свои грезы. Есть некий парадокс в том, что в это идеалистическое, чтоб не сказать иллюзорное, стремление он вносил подлинно немецкие основательность и практичность, чтоб не сказать материализм.
Задумав создать дом своей мечты, он одновременно возделывал и сад при доме, отдавая ему немало свободного времени. Уход за деревьями для него не менее важен, чем работа над картинами. Не зря Рильке сказал: «С этим садом, с ненасытными запросами этих деревьев, чьи ветви переплетаются, выросло искусство Генриха Фогелера».
Садовник символических садов
Сад издавна служил символом райской обители — его слабым отражением, напоминанием о безмятежном пребывании человека в счастливейшем слиянии с природой. Для Фогелера работа в саду — восстановление идеала.
Мы с Иоганной гуляли по саду при особняке Баркенхоф, который явно требовал большего ухода, чем могли сейчас уделить его служители. Он выглядел неряшливым и заброшенным.
— Начало цивилизации — не огород, а сад, — изрекла моя подруга. — Овощи нужны нам для выживания. Сад необходим нашей душе.
Это ее кредо. Иоганна — ярая фанатка садоводства, не жалеющая времени и сил на уход за своим небольшим садом. Перед нашим отъездом в Ворпсведе она, вооружившись огромными садовыми ножницами, начала подравнивать куст, растущий напротив «чеховской беседки», сколоченной из белых березовых стволов.
— Что ты его мучаешь? — замечаю я. — Он сам знает, как надо расти, оставь его в покое.
— Не надо дурничать! — отвечает Иоганна на своем слегка неправильном русском, с удовлетворением оглядывая результат. — Все должно быть порядочно!
Вечером она открывает настольную книгу — воспоминания известного немецкого садовода Карла Фёрстера, — и показывает иллюстрации того, как нужно обрабатывать кусты. В детстве отец Карла выделил каждому из трех сыновей отдельную полоску земли. У каждого имелся и свой сарайчик, где они складывали инструменты. Каждый выращивал то, что хотелось. Один сажал то, что нравилось по запаху. Он стал философом. Второй экспериментировал с водой, проводил свою систему полива. Он стал кораблестроителем. Третий — Карл — стал ведущим в Европе садоводом. Иоганна перенимала садовое искусство у человека, который в свое время учился у Карла Фёрстера, чем она чрезвычайно гордится.
Благодаря увлечению Иоганны, мне ближе и понятнее фогелеровская страсть. Есть тип людей, для которых сад — жизненная потребность.
Точно так же, как возделывал он сад, приводя в соответствие с мечтой, Генрих Фогелер воспитывал будущую жену, «девушку с болот», выращивая из нее идеальную возлюбленную и музу. То время, что они должны были ждать до ее совершеннолетия, не прошло впустую. Генрих «побуждал Марту развиваться», она начала изучать французский и итальянский, слушала музыку, освоила ткацкое ремесло, которое в будущем ей очень даже пригодилось.
А он ее рисовал. Марта, постоянная героиня его полотен и графических листов, представала на них то томной девой, то босоногой пастушкой, то русалкой, то принцессой, поджидающей на поляне прекрасного рыцаря. Фоном для всех этих сказочных видений служили изысканные стилизованные пейзажи. Так он заранее готовился к тому, чтобы, как он позднее признавался, «превратить жизнь своей жены в произведение искусства».
Весной 1901 года в Баркенхофе сыграли одну за другой три свадьбы: Фогелера и красавицы Марты Шрёдер, Рильке и ученицы Родена Клары Вестхоф, Отто Модерзона и Паулы Беккер, замечательной женщины и замечательной художницы, для рассказа о которой здесь, к сожалению, нет места.
Когда они поженились, и Генрих ввел молодую жену в только что достроенный Баркенхоф, семейная жизнь выглядела идиллической. Сохранилась фотография, где Фогелер в шлеме и с мечом в руке, облаченный в кольчугу, стоит на одном колене перед своей Прекрасной дамой — юной Мартой в «средневековом» платье, сшитом по его эскизу. Она вновь и вновь появляется на его картинах, словно видение из райского сада, «из чьих мерцающих глубин, проглядывает изумленное девичье лицо, — пишет Рильке. — Может быть, самое незабвенное в картине — то, как дева Мелюзина переплетается с этими дебрями бесчисленных вещей, так что даже не скажешь, где она; и не робкие ли глаза самого леса, и любопытные, и встревоженные, открываются перед незнакомцем…»
Я спрашиваю Иоганну:
— Тебе не кажется странным, что Рильке еще тогда сравнил Марту с Мелюзиной?
В самом деле, трудно понять, почему у него возник этот образ — встреченная в лесу прекрасная дева, которая приносит мужу счастье, успех, а затем обращается в дракона или змею и исчезает. Конечно, змеей Марту не назовешь, однако драматический конец их брака с Генрихом отдаленно напоминает бегство змеехвостой нимфы. Однако в то время, когда Рильке писал приведенные выше строки, до разрыва было очень и очень далеко.
— Думаешь, он предчувствовал уход Марты?
— Может быть, — пожимает плечами Иоганна.
Она не любит домыслы. Ей подавай факты, доказательства.
Марта принесла мужу счастье и успех. Она изменила Генриха. Рильке пишет в своем дневнике: «До этого он рисовал все какие-то буйные, диковинные вещи. Пиры, кутежи до рассвета и кентавров, выпрыгивающих из нарождающегося дня, чтобы похитить спящих крепким хмельным сном дев. Она разом сделала его простым. Показала ему землю, на которой он начал мечтательно восславлять ее. Таким образом, их сродство выросло из его становления. Марта была перед ним. Деревенский ребенок, девушка с болот, из-за переживаний полная нежности, очень одинокая и страдающая от отчужденности». Она словно заставила его очнуться и пристально взглянуть на то, что его окружало.
Катастрофа
Они прожили двенадцать лет в браке, как в райском саду. Так, по крайней мере, казалось Генриху. Но как известно, в раю неизбежно появляется искуситель… Так оно случилось и в Баркенхофе. Лицо молодого юриста по имени Людвиг Боймер украшали шрамы — следы поединков на рапирах, которые полагалось вести студентам. Людвиг ушел из университета из-за того, что отказался от очередной дуэли. И стал изгоем. В Ворпсведе он надеялся залечить раны. Людвиг нервен, психически неуравновешен. Марта сочувствовала бедняге. И он все больше и больше привязывался к ней. Сначала жаждал эмоциональной поддержки, участия, а потом начал требовать физической близости.
В один из вечеров Марта сообщила Фогелеру, что юноша в тяжелом психическом состоянии и может не дожить до утра. Говоря проще, Боймер шантажировал чужую жену, угрожая, что пойдет по классическим стопам юного Вертера, если она не снизойдет, так сказать, к его мольбам!
Ситуация разрешилась неожиданным образом. Фогелер описывает этот трагический вечер в сборнике статей и мемуарных очерков, опубликованном под названием «Становление». Дистанцируясь от событий той ночи, он называет себя Иоганнесом и занимает позицию постороннего свидетеля. Русского перевода книги пока нет (если не считать тех страниц, что были написаны в Казахстане и изданы краеведом Юрием Поповым) — я привожу эпизод из «Становления» в переложении Иоганны.
«Иоганнес застал жену в доме, когда она сидела на кровати… Он подошел к ней. Она повернула голову, Иоганнес увидел совершенно незнакомое ему лицо.
— Людвиг не переживет этой ночи. Он на краю гибели.
Между ними разверзлась пропасть.
Иоганнес сказал: «Иди к нему, ты должна помочь».
Эти слова пали, как камни из старой стены.
Она повернулась и ушла. Хлопнула дверь, а затем и калитка.
Этой ночью Иоганнес потерял свою жену…»
Он перенес перину в комнату, где спали дочери, и остался с ними. В эти дни Фогелер сблизился с девочками как никогда: много читал вслух, играл, занимался, чтобы их не ранило исчезновение матери.
Мы с Иоганной долго обсуждали этот эпизод. Моя подруга уверена, что Марта устала от того возвышенного идеала, который навязал ей муж. Может быть, молодой женщине хотелось как-то встряхнуть его, вернуть на землю, вызвать чувство ревности, заставить его проявить какие-то бурные чувства — более сильные и непосредственные, которые исходили от молодого Людвига. Возможно, она стояла на перепутье и ждала, что Генрих схватит ее за руку, встряхнет, закричит. Но стилистика отношений, установившаяся в среде художников, диктовала доверие, понимание. Как выразился на сей счет Рильке: «Вся любви премудрость — давать друг другу волю». Фогелер принял эту премудрость безо всяких оговорок. Он был слишком серьезен и искренен, чтобы давать себе послабления, и слишком деликатен, чтобы диктовать волю жене.
Позже Марта упрекала мужа:
— Если б ты любил меня, ты бы застрелил Людвига. Ты прививал мне аскетизм, и я вела себя, как монахиня.
Фогелер завершает рассказ печальным комментарием:
«Горькое признание. Любовь их умерла. На ее месте могла вырасти только дружба».
Но дружба не принесла ему утешения. Он был максималистом. Об этом замечательно сказала Грета Ионкис: «Фогелер, и в самом деле, был человеком не от мира сего, хотя бы потому, что в век разнузданного индивидуализма, торжества «эго» он посвятил свою жизнь служению общественному делу, миру в старорусском понимании этого слова (на языке крестьянина «мир» — это сельская община). Он принес себя в жертву на алтарь своей новой веры.
Марте же этот мир казался искусственным. Она тяготилась навязанным ей образом жизни и обликом (Фогелер моделировал даже ее одежду, она должна была всегда и во всем являть воплощение его Идеала). Схожая драма разыгралась в то же время в семье Александра Блока. Конфликт между мечтой и действительностью, как видите, имел место не только в искусстве, но и в личной жизни. И Блок, и Фогелер пытались «творить» свою жизнь по законам эстетики, что привело в конце концов к драме в их личной жизни».
Распалась семья, опустел дом, с которым он связывал столько надежд, Генрих пережил длительную депрессию, но не отчаялся. Несколько лет спустя дом вновь наполнили звонкие голоса. Фогелер открыл в Баркенхофе детский дом для детей, родители которых подверглись политическим репрессиям.
А Марта оказалась женщиной приземленной, деятельной и практичной. Она смогла — конечно, с помощью великодушного Фогелера — выстроить собственный дом, на окраине Ворпсведе, где поселилась с дочерьми и организовала мастерскую: местные девушки, устроившись за станками, ткали по ее рисункам и образцам. Дом сохранился по сей день. Сейчас там музей.
Новый мир из осколков старого
Не знаю, верно ли предположение, что югендстиль потерял для Генриха свое очарование из-за разрыва с Мартой. Хотелось бы сказать, что с уходом музы из изысканно изогнутых линий фогелеровской графики ушла душа. Но это лишь мои домыслы… Независимо от личной драмы Фогелера, югендстиль выдыхался. стремительно терял свои позиции, выходил из моды. И даже Рильке, который высоко ценил талант друга, при виде очередной обложки для стихов вдруг осознал, насколько неуместно выглядят изящные завитки и растительные узоры.
— Он так прямо и сказал Генриху: «Это устарело». Представляешь, как горько было человеку искусства слышать такой отзыв, — говорит Иоганна и иронически замечает: — Правда, собственный поэтический язык Рильке не стал менять. В сущности, сам он остался поэтом в стиле ар-деко.
Я встаю на защиту Рильке:
— В поэзии это не так заметно, как в живописи…
— Неважно, — машет рукой Иоганна. — Зато Фогелер сумел измениться. У него был настоящий немецкий характер: хотя и романтик, но сильный человек. Он не цеплялся за старое.
Я с ней согласна. Конечно, Фогелер и сам чувствовал, что будуарная графика модерна не соответствует духу времени, ощущению надвигающейся грозы. Он стремится идти в ногу с современностью и подобно многим художникам начала века обращается к кубизму, новому направлению в живописи. Увлечение кубизмом неожиданно обрело символический смысл, который он вряд ли вкладывал в свои полотна того времени. Конечно, кубизм был всего лишь модным течением, однако сам принцип изображения реальности как конструкции, слепленной из остроугольных осколков, — это идеальная иллюстрация к кризису, который Фогелер переживал в те годы. С началом двадцатого века его жизнь становится чередой потерь. Весь его мир разбился вдребезги. Все, о чем он мечтал и что любил, разлетелось на обломки. И он с методическим упорством собирал из черепков новый мир.
Грета Ионкис очень выразительно описывает новую манеру письма Генриха Фогелера. В ту пору, то есть в двадцатые годы, он «разрабатывает новую манеру письма, она характерна не только для фресок, но и для его графики, живописи, плакатов. Он называет этот вид творчества Komplexbild. Не найдя подходящего русского термина, попробую объяснить, что это такое. Поверхность картины рассекается на ассиметричные сегменты самой разной величины и конфигурации, как в старых витражах. Каждый сегмент — фрагмент целого и в то же время — самостоятельная картина, но они все связаны сюжетно, главный мотив повторяется. В некоторых сегментах предстают укрупненные детали сюжета другой части. Некоторые сегменты-ячейки передают различные состояния одного и того же предмета. Соседство этих напряженных барельефов создает иллюзию движения, но не плавного, а как бы неровного, толчками. Единство целого создают и световые потоки, которые, исходя чаще из центра или сверху, пронизывают всю картину, связывая фрагменты. Объединяя в одной композиции разновременные и разнопространственные мотивы, Фогелер превращает свои картины в своего рода идеограммы. В технике Komplexbild Фогелера есть нечто общее с монтажом Эйзенштейна».
Переход от модерна к экспрессионизму и кубизму не был всего лишь сменой художественного направления. Фогелер по-новому определил свою жизненную миссию. Томную романтику модерна сменила революционная романтика строительства нового мира и нового человека. Фогелер активно включился в революционные события ноября 1918 года, участвовал в выборах бременского Совета рабочих и солдатских депутатов и сам был в него избран. В Доме профсоюзов он выступил с большим политическим докладом «Экспрессионизм любви — путь к миру». Речь шла не о новом художественном стиле, а об общественных отношениях: «Война — чудовищный грех, кровавая вина всех нас. Искупить ее можно лишь посредством социализма». Война для него — Божье наказание и одновременно колыбель «нового человека».
О войне он знал не понаслышке. В 1914 году сразу же после объявления военных действий он, пылкий патриот, записался добровольцем в армию. «Может быть, последние остатки романтики или жажда смерти погнали меня, сорокадвухлетнего, добровольцем на фронт, но там я увидел жизнь такой, какова она есть, — вспоминал Фогелер впоследствии. — Очень вскоре я осознал, что речь идет вовсе не о народной войне, а о бойне, выгодной исключительно безнравственному классу эксплуататоров». И все же он протестует против Брест-Литовского мира и высмеивает его заключение в ернической сказке «Добрый Господь».
— Представляешь, не побоялся, — комментирует Иоганна. — А ведь по законам военного времени его вполне могли расстрелять, посадить. Но Фогелер слишком известная фигура. На его защиту встают самые известные люди. Кайзер смягчает наказание: унтер-офицера Фогелера выгоняют из армии и помещают на три месяца в психиатрическую лечебницу. На обследование. А затем отправляют в Баркенхоф под домашний арест…
Здесь его не ждала особая радость. Они с Мартой продолжали жить в одном доме, два чужих друг другу человека. Не было и дружеской поддержки. Коммуна ворпсведских художников давно распалась. Первым из «Объединения художников Ворпсведе» вышел Модерзон, объявив, что даже формальная принадлежность к этой организации сковывает его личность и мешает свободному творческому развитию. Его друзья Овербек и Фогелер ушли вместе с ним. Татьяна Гнедовская, автор исследования «Колония художников в Ворпсведе», описывает, как это происходило:
«Поводом для решительного разрыва отношений между прежними товарищами послужил скандал, вызванный тем, что Модерзон «осмелился» писать свою жену Паулу обнаженной в близлежащем лесу. Узнав об этом, Макензен и Ханс ам Энде выступили от лица оскорбленной общественности. За провинившееся семейство горячо вступился Генрих Фогелер. Ханс ам Энде, который, будучи офицером запаса, руководствовался воинскими представлениями о чести, поспешил отправить Фогелеру вызов на дуэль. (Биографы не без ехидства отмечают, что перед этим «офицер от живописи» привел в порядок и тщательно отгладил форму, на всякий случай всегда хранившуюся у него в шкафу.) К счастью, трагедией это глупое происшествие не закончилось, но дружеские связи были оборваны навсегда».
Прошло почти два десятилетия прежде, чем Фогелеру удалось вновь создать коммуну. В 1919 году он основал Рабочее товарищество Баркенхоф, просуществовавшее, правда, недолго — около четырех лет. В своей коммуне, как считает Грета Ионкинс, он видел пример ненасильственного переворота в общественных отношениях, способ мирного перехода от капитализма к социализму. Он был противником насилия и в этом разошелся с коммунистами.
В Коммунистическую партию Германии он вступил в 1925 году. А за два года до этого стал членом Общества друзей новой России и совершил свою первую поездку в Советский Союз. Приехал не как турист — в течение года руководил отделом искусств в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада, учебном заведении Коминтерна.
Он чувствовал здесь себя как дома, поскольку задолго до того, как побывал в России, заразился любовью к ней от старшего друга — Рильке, который был убежден, что открыл в России настоящую Родину. А ему эту любовь, в свою очередь, привила его подруга из Петербурга, загадочная, неповторимая Лу Саломе — единственная дочь генерала Густава фон Саломе и его жены Луизы. О ней написано много, и желающие найдут в интернете массу сведений об этой красивой, яркой, неординарной женщине. Фридрих Ницше тщетно надеялся вызвать в ней ответные чувства. Сестра философа пребывала до конца своих дней в уверенности, что именно Лу Саломе повинна в его болезни. Эта удивительная женщина смогла покорить и сердце Фрейда, стать на склоне его лет соратницей. Но в Россию из всех своих многочисленных поклонников Лу привезла только Райнера Марию Рильке. Она показала поэту не только заповедные места России — Волгу, леса, поля, но и познакомила со многими значимыми в культуре людьми. «Россия… мне открыла ни с чем не сравнимый мир, мир неслыханных измерений, — объяснял свое чувство Рильке почти через двадцать лет после поездки. — Россия стала, в известном смысле, основой моего жизненного восприятия и опыта…»
Но теперь, после революции, Россия стала для Фогелера не просто заповедной землей, а местом, где осуществляется его мечта, идеал справедливого общества. В СССР он бывал не раз и оставался надолго — он хотел видеть своими глазами, как идет преображение нового человека. В тот период он много путешествует: Таджикистан, Узбекистан, Киргизия, Карелия, Каспий… И много работает. Картины, книжное оформление, графические зарисовки — художественная летопись его знакомства со страной, которой он восхищается и которую идеализирует. А кроме того рисует агитационные плакаты, оформляет спектакли первого в мире революционного театра, занимается монументальной живописью, создает панно для здания МОПРа… Всего перечислять не стану — перечень вышел бы слишком длинным.
В заметке «К вопросу о коммунизме» он писал: «Результат моей одногодичной работы в России — понимание того, что перед коммунизмом встает задача — спасение культурных сокровищ человечества… Перед художником, создателем тех или иных ценностей, открывается новое поле деятельности. Сотрудничая с рабочим, он может конструировать жизнь коллектива, конструировать формы, предназначенные активным силам трудящихся. Вслед за расслабленно-кокетливым, элитарным бытием искусства возникает искусство народа, монументально-конструктивное, твердая база всеохватывающей человеческой культуры.
Нет ничего более естественного, чем гибель искусства в капиталистическом обществе. Ничто так не преисполняет надеждой, как необычайная потребность в искусстве, пробужденная в народе коммунизмом».
Атмосфера в Германии меж тем становится все более тяжелой и душной. «Гаснет свет разума, становится темно», — описывал обстановку тех лет Клаус Манн. Национал-социалисты во главе с Гитлером неуклонно двигались к власти.
— Фогелер был смелым человеком, — комментирует Иоганна. — Ему уже приходилось жить на нелегальном положении, когда начались репрессии тех, кто участвовал в ноябрьской революции. После разгона Бременского Совета его снова берут под стражу, а усадьбой Бакенхоф полиция следила постоянно до самого отъезда Фогелера из Германии. Но это его не останавливало. Конечно, он не мог сотрудничать с нацистами, как бывший его друг и соратник Фриц Макензен. Тот при Гитлере был назначен директором высшей художественной школы в Бремена. А потом и вовсе получил высшую награду в области искусства и науки — медаль Гёте. Идеалист Фогелер был не способен на предательство своих идеалов. Но он мог бы тихо отсидеться у себя в Ворпсведе. Не высовывать нос. Но он смело выступил против фашистов. Гитлер — не кайзер, который в общем-то мягко обошелся с дерзким художником. При фюрере того сразу бы отправили в концлагерь. У Фогелера был только один выход — эмигрировать в СССР!
В Москве он поселился в Кремле. В наши дни эта фраза звучит странновато, но в тридцать первом году она никого бы не удивила. В Кремле тогда жили многие советские руководители, в том числе и ректор Коммунистического университета национальных меньшинств Востока, польский коммунист Юлиан Мархлевский, отец Софьи, второй жены Генриха Фогелера. Молодая семья живет вместе с родителями, но вскоре перебирается в знаменитый Дом на набережной.
Художник совмещает творчество с антифашистской деятельностью. Издает с писателем Иоганнесом Бехером книгу «Третий рейх» с карикатурами на нацистов, становится художественным руководителем выставки «Мировой фашизм и солидарность рабочего класса» и делает еще много чего в этом роде. С первых дней Великой Отечественной он служит в отделе пропаганды Главного политуправления Красной Армии, рисует плакаты и антифашистские листовки для фронта, работает на интернациональном радио. Уверена, будь он помоложе, ушел бы на фронт. Но в 41-м году ему исполнилось семьдесят лет. У него оставалось еще немало сил, которые он полностью отдавал борьбе с врагом. Нацисты были для него врагами не только СССР, но и Германии.
Как могло случиться, что его вместе с поволжскими немцами выслали в Казахстан? Менее всего в Фогелере можно было заподозрить тайного агента нацистов, сомнительную личность, скрытого врага… Теперь уже невозможно узнать правду. Было ли тому виной бюрократическое равнодушие составителей списков подлежащих депортации немцев? Происки тайного недруга, завистника? Или сознательное вредительство тайного фашистского пособника?
Какова бы ни была причина, в середине сентября 1941 года Генрих Фогелер оказался на нарах в товарном вагоне эшелона, увозившего его из Москвы в неизвестность.
Депортация
«Каждый стук железнодорожного колеса повторял слова: “Дезертир, ты покинул антифашистский фронт”. А я хочу бороться. Чем я это заслужил? — пишет Фогелер в Москву. (Письма адресованы теще — Брониславе Мархлевской, а также Брагинскому, в академию Фрунзе, где они вместе работали). — Характеристика положения такова: меня эвакуировали из Москвы, отлучили от практической работы по борьбе с фашизмом, которой я занимался…»
Мы в небольшом доме Иоганны в Штансдорфе. Моя подруга следит за хождением Фогелера по мукам после депортации по его автобиографии. Она листает страницу за страницей и переводит мне те места, которые кажутся ей наиболее значимыми. Ниже я привожу отрывки из книги «Становление» в ее переводе, который порой переходит в пересказ прочитанного.
«Караганда, 3 окт. 1941 года, — записал в дневнике Фогелер. — Сначала по железной дороге, потом на повозке, которую тянут волы, добираемся до деревни Корнеевка».
Если бы он оказался в одном из столичных среднеазиатских городов — Душанбе, Ташкенте, Алма-Ате, Ашхабаде, — все сложилось бы иначе. Но та группа, к которой был приписан Фогелер, получила «распределение» в глухой казахстанский поселок.
С первого и до последнего письма Фогелер просит, чтобы ему дали возможность вернуться и продолжить борьбу. В колхозе от него мало пользы, — вот что его удручает. В семьдесят лет заниматься сельским трудом он не в состоянии, сил на это не хватает. До его талантов в Корнеевке никому нет дела… «Моя жизнь без цели, без активности, теряет всякий смысл. Это дело чести — быть на фронте борьбы до конца дней моей жизни».
Еще более ухудшает душевное состояние Фогелера то, что у него нет ни гроша. «С октября 1941 года я полностью без средств к существованию. Взятые с собой деньги закончились… Я попал в тяжелейшую ситуацию из-за того, что мне не переслали на новый адрес академическую пенсию. Вопрос с переводом неизвестно почему затянулся…»
Сначала депортированные — такие же, как и он, — еще что-то обменивали на хлеб и картошку, «иногда это была последняя рубашка, а потом уже ничего не осталось. Колхоз перестал выдавать продукты по государственным расценкам. Цены сразу подскочили». Депортированные вынуждены покупать еду по спекулятивным ценам у колхозников, которые «не стеснялись вытягивать эти деньги. Цены стали расти. Пуд пшеницы у спекулянтов стоил 120 рублей», картошка тоже оставалась недоступной, покупка дров превращалась в проблему.
Смерть начала забирать самых старых и слабых. Хоронили не в гробах — трупы заворачивали в ткань и в таком виде укладывали в яму, «а если и ставили сверху деревянный крест, то очень маленький из соображений экономии. Хоронили, как правило, в одном месте».
В такой же яме, какую описывает Фогелер, похоронят и его самого.
С наивным недоумением он восклицает: «Как допустили подобное обращение с немцами из Москвы, которые все были антифашистами?! У многих женщин, сосланных в Корнеевку, мужья и сыновья ушли на фронт. Некоторые из них — из поволжских немцев — даже не знали немецкого языка. Эвакуированных — голодных и раздетых привлекают к сельхозработам, а колхозники в это время почему-то сидят по домам… У меня ощущение, что я здесь единственный коммунист».
Многие депортированные, чтобы выжить, стали подряжаться на строительство плотины. Фогелер присоединился к ним: те, кто здесь работали, «получали обед и иногда по двести граммов хлеба. Однажды дали даже восемьсот граммов… Земляные работы по устройству плотины, на которые я записался, чтобы получить паек или деньги, отняли последние силы и последнее здоровье. Эти работы шли в ледяной воде и при ледяном ветре… Обувь промокла и раскисла, но денег на починку не было. И я постоянно ходил с мокрыми ногами… Попытка сделать плотину, чтобы задержать воду, была плохо продумана и плохо организована, — ничего толком не удалось сделать», — подводит он итог.
Но на жизни колхозников это не отражалось. «Они постоянно устраивали праздники — отмечали старые и новые — пили спирт и устраивали дикие танцы. Особенно женщины отличались страстью к таким диким танцам — аккомпанировали себе на мандолине и балалайке. Только в начале апреля, когда должны были начаться сельхозработы, от правления поступил запрет на продажу спирта».
В доме у человека, к которому подселили Фогелера, уже жила женщина с детьми. У грудничка резались зубы, отчего он постоянно заходился в плаче. К тому же каждый вечер в комнату «набивается еще с десяток женщин. Они сидят за столом до поздней ночи, пьют самогон и, перебивая друг друга, громко говорят, говорят, говорят», не давая измученному старику даже на минуту отключиться, погрузиться в неглубокий сон, чтобы отдохнуть от боли и холода.
«О чем они могут столько говорить? — недоумевает Фогелер. — Казалось бы, за один вечер можно обсудить все, а они собираются каждый день и говорят без умолку ночи напролет…»
На человека, привыкшего к порядку и организованности, эти еженощные посиделки производили впечатление сумасшедшего дома. Лежа на жестких досках, он пытался не слышать какофонии женских голосов. Он плохо говорил по-русски. И не понимал, что происходит. Вряд ли он мог понять, что многие женщины — из числа раскулаченных крестьян. Их привычный быт тоже был нарушен. Они оторваны от родных мест, не знают, как приспособиться к новому укладу. Они остались без мужей, без братьев, без поддержки. Что ждет впереди — никто не знает. Им невыносимо оставаться в одиночестве. За общим столом в окружении других женщин, которые находятся в таком же положении, легче переносить неизвестность и страх.
Фогелер спит без матраса, без одеяла. К счастью, «доски, на которых я спал, не могли забрать, потому что их выделил сельсовет, и мне не надо за них платить…»
Его мучает простата. Несколько раз за ночь Фогелер испытывает мучительные позывы выйти. Уборной, даже грубо сколоченной, во дворе нет. «Надо загораживать дом от ветров, почему они этого не могут?» — недоумевает он. Но для «местных», которые оказались в этих местах не по своей воле, все здесь так же чуждо, как и ему.
Ледяной холод охватывает Фогелера сразу, как только он переступает порог. В ясные ночи с чистого неба сияют колючие звезды, но чаще всего зимой завывают ветры, буран несет бритвенные лезвия снежинок, которые впиваются в тело. Старику с трудом удается выдавить несколько раскаленных тяжелых, как ртуть, капель, что не приносит ни малейшего облегчения. Он возвращается в тесное, душное помещение, чтобы вскоре снова, как в кошмарном сне, ощутить потребность выйти. И снова обжигающий ветер вцепляется режущими когтями снежинок в лицо, руки, тело…
У него была единственная теплая вещь, которую он взял с собой, — вязаный жилет. Женщина, что жила вместе с Фогелером в комнате, постирала жилет с золой, и он превратился в липкий комок шерсти.
Стоит лечь, начинают одолевать вши, от которых нет возможности избавиться. Баню топят очень редко: «В маленькой парной наступал краткий миг облегчения, но после этого надо выходить в ледяной предбанник, надевать на себя полную вшей одежду. Я болен, я очень болен… Единственное, о чем я мечтал, — лечь в горячую ванну… Мою болезнь в Москве легко было бы устранить… В Корнеевке только примитивная аптека, медицинским обслуживанием занимается молодая студентка, но у нее нет лекарства, чтобы облегчить мое состояние. Здесь я остаюсь в безнадежном положении. И здесь я погибну… Я мерзну, мерзну, мерзну…»
А для него самое прискорбное в Корнеевке то, что нет ни бумаги, ни карандашей. «Читать нечего, кроме газеты “Правда”, которую прислала Броня Мархлевская. И это уже событие».
Благодаря хлопотам близких и друзей, в январе все-таки приходит разрешение перебраться в Караганду. Там он смог бы найти применение своим талантам. Но как ехать?! Зима, степь, бураны, а теплой одежды нет. Поездка за столько верст в лютый холод — верная смерть.
А в Корнеевке «приходилось снова и снова обещать хозяину, что я заплачу долг за питание. Хозяин относился враждебно, я был человек, которого он должен бесплатно кормить. И он все время поднимал вопрос о деньгах. Я потерял веру, что этот вопрос с пенсией когда-нибудь положительно решится. А он видел во мне обманщика… Я оказался в положении нищего, просил взаймы у других эвакуированных».
Гордость его уязвлена. Он еще может столько сделать! Почему его лишают этой возможности? Почему он вынужден просить милостыню?
«15—16 апреля я оставался совсем без еды… Хозяин дома — я ему задолжал более пятисот рублей за проживание, — отказывался давать еду. Сейчас пошел просить у эвакуированных. В одном домике женщина поделилась своей скудной едой — супом. А потом я поел в другой семье кашу и чай. Мало что могло быть вкуснее, но у них самих нет ничего».
«Советовался с одним стариком, который мне предложил пойти к руководству МТС, чтобы сделать для них плакат или стенгазету и получить право есть в столовой для трактористов. Но руководитель МТС не принял мой эскиз. Потребовал сделать новый… Язва желудка не давала мне ходить. Я попросил в амбулатории ихтиоловой мази. Потом пошел к колхозному начальнику — новому председателю, прежде он был бригадиром, с которым я работал на плотине. Он хотя бы выслушал меня. Я пытался объяснить, что получилось с пенсией, но от слабости упал. Как бездомный пес — это так унизительно».
— Это очень унизительно для всякого немца. А для такого, как Фогелер, тем более, — комментирует Иоганна. — Во время перестройки восточные немцы — доверчивые и неопытные, точно такие же, как и многие русские, — попадали в ловушки всякого рода пирамид. Я не вкладывала деньги ни в одну из них. Но как раз начала строительство дома. Фирма, с которой я подписала договор, взяла деньги вперед. Стройка оборвалась, когда дом еще не был закончен. Фирма разорилась. Или владельцы сделали вид, что разорилась…
— А ты не могла подать на них в суд?
— Могла. Надо было очень много платить адвокату. А что взамен? Ничего! Если фирма разорилась — она не может отдать деньги или заплатить неустойку. И все! Я осталась без денег и с недостроенным домом. Пришлось занять денег, чтобы закончить дом. И я должна была продать часть своего большого участка, чтобы вернуть долги. И когда я получила деньги, то первым делом вернула долг. Мне еще очень много надо было сделать для дома. Но долг главнее! Ты не представляешь, как мучительно жить, имея долг! Я очень понимаю Фогелера. Это как зубная боль. Даже хуже.
— Но до чего же были безжалостны те, у кого он жил… — невольно восклицаю я.
— Это война, — возражает Иоганна. — Трудное время. Я помню, как у нас в Штансдорфе после войны появились беженцы, судетские немцы. Их выгнали из Чехословакии. Они потеряли все. Они тоже были немцами. Как мы. Но никому не хотелось брать в семью чужих людей. И ни у кого не было ничего лишнего, чтобы им отдать…
— Помнишь няню моей дочери, Анну? — спросила я Иоганну.
— Это пожилая женщина из поволжских немцев? Помню. У нее был немецкий язык восемнадцатого века. Больше половины нельзя было понять. А как она говорила на русском?
— Акцент оставался. Но не очень заметный. Она была совсем маленькой, когда ее началась война. Отца и старших братьев забрали на трудовой фронт. А ее мать — Лизбет — с детьми отправили в уральскую деревню, где им отвели угол в избе какой-то женщины. Лизбет должна была работать на ферме с утра до вечера. И могла приносить детям в кармане фуфайки только размокший жмых, корм для коров. Больше ей нечего было дать им. А хозяйка даже картофелиной ни разу не поделилась. Летом детишки ловили в лужах головастиков и ели. Когда няня рассказывала о том времени, у нее на глазах появлялись слезы.
— Для тех, кто жил в Корнеевке, Фогелер не был известным художником. Это был грязный, оборванный старик. Он говорил на плохом русском. И он был НЕМЕЦ! — говорит Иоганна и перелистывает следующую страницу «Становления».
«18 мая получил в сберкассе из Москвы тысячу рублей. Наконец я могу отдать долги, чтобы меня стали уважать. Здесь еще холодные пронзительные ветра… Последние дни мая я был очень болен и слаб из-за голода. Хожу как привидение. Двадцати шагов не могу сделать самостоятельно… Сумею ли в моем возрасте снова прийти в себя?»
Но чувство удовлетворения, что он оплатил все долги, внушает надежду. Его отвозят в районную больницу, которая находилась в километрах двадцати от Корнеевки. Есть чистое белье, есть кому присмотреть. И каждый день еда.
Но Фогелер слишком ослабел. Выходить его врачам не удалось. 14 июня 1942 года он умер в районной больнице.
Божьи жернова мелют медленно
Мы с Иоганной говорим о том, что в борьбе идеалиста с реальностью всегда побеждает реальность. По крайней мере, так кажется на первый взгляд. Или так бывает чаще всего…
Фогелер ошибся — мирный переход от капитализма к социализму оказался невозможен. Более того, человеческие глупость, алчность, эгоизм, властолюбие разрушили государство, бывшее первой в истории успешной попыткой построить справедливое общество. Оно было далеко от совершенства и порой во многом нарушало принципы, лежавшие в его основе. Но главное — сами принципы были благородными, основанными на альтруизме, а не эгоизме. Медленно, крохотными шажками оно двигалось в направлении идеала. Однако капитализм и принявшая его форму реальность победили. Фогелер умер, не узнав, что новый прекрасный мир, в строительство которого он включился со всей присущей ему энергией и страстью, рухнул недостроенным. Царство всеобщего эгоизма расползлось по всей земле как страшная социальная пандемия. Художник-идеалист потерпел последнее и окончательное поражение.
Окончательное ли? Как говорили в старину, Божьи жернова мелют медленно… Победа Генриха Фогелера ждет своего часа.
— Это только так… Мечты, — пожимает плечами Иоганна.