Документальная повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2020
Окончание. Начало см.: «ДН», № 4, 5, 2020.
Глава восьмая. Землетрясение
Завод умирал. Я ощутил это по некой детали, которая, возможно, была бы не замечена посторонним человеком. Как-то в конце девяностых в сумрачный зимний день я ехал на метро, Между станциями «Волгоградский проспект» и «Текстильщики» поезд выходит на поверхность и идет мимо километровой длины сборочного корпуса, построенного уже после моего ухода с завода. Здесь же располагалась открытая площадка, куда выталкивали недоукомплектованные автомобили, с тем чтобы, не задерживая ход главного конвейера, потом смонтировать на них не достававшие в тот момент комплектующие изделия. Такое было и в мои времена. Но здесь этих недоделанных автомобилей было что-то уж очень много, вся площадь оказалась забита под завязку.
Но не только это поразило меня. Машины стояли с открытыми или с разбитыми окнами, полуоткрытыми дверями, так что зимний ветер и снег залетали внутрь, выводя из строя бортовое электрооборудование и обивку салона. Подумалось: до какой же степени равнодушия должен дойти коллектив, чтобы выставить под открытое небо в зимнюю непогоду автомобиль с открытым окном.
Я давно не был на заводе. Жизнь моя протекала в других измерениях, в сельских мирах. Но завод оставался ностальгической частью моей юности, так же как Митя и Иван были частью нашего общего детства. С Митей мы виделись редко, но обязательно — на его днях рождения, на которые приглашались, не исходя из нужности человека, как это часто бывает, а по принципу близости — по старой дружбе, душевному родству.
Митя уже давно был главным инженером нашего завода. И по уверениям давних моих знакомцев являлся мозгом и двигателем тех радикальных перемен, которые там происходили — строительства новых корпусов, освоения современных технологий, выпуска новых моделей автомобиля.
Мы иногда перезванивались, но все чаще не заставали друг друга в Москве. Маршруты наших командировок разительно отличались один от другого. Меня уносило в какую-нибудь сибирскую глухомань. Он же оказывался то в Гарвардской школе автомобильных менеджеров (и английским, и немецким владел неплохо), то в южнокорейской фирме Хонда или Хундай, так правильнее произносить, объяснял он мне по возвращении название этого знаменитого автомобиля, вытесняющего с рынков старые европейские марки. У каждого из нас были свои игры, что не мешало теплоте наших отношений.
Неизменным гостем на Митиных днях рождения как друг детства был Иван, который за эти годы сделал головокружительную карьеру — стал одним из руководителей Госплана на правах министра. Он был на этих сборищах хотя и прост, мил, но вместе с тем вельможно снисходителен. Митина карьера виделась ему где-то далеко внизу, хотя цену его производственной хватке он знал, что выяснилось впоследствии уже в новые времена, когда жизнь свела их в общем деле. Я же рассматривался ими как в перевернутом бинокле, в дальней дали многократного уменьшения.
Мы как-то заговорили об афганской авантюре, Иван терпеливо выслушал мои либеральные ахи и охи и мягко сказал: «Ты многого не знаешь». И начал как в разговоре с недоумком чертить в блокноте схему окружения нашей страны вражескими силами, среди которых главная, конечно же, Америка.
Я слушал его с тоской, вспоминая, как в пригородном поезде средних лет женщина, видимо, возвращаясь после встречи со служащим в армии сыном, вздыхала: «Пусть десантник, пусть с парашютом прыгает, только бы не Афганистан. Соседке прислали: “Погиб при исполнении воинского долга”».
Всю ту зиму и весну шли похоронки в отвыкшие от таких страшных вестей русские семьи. Но об этом говорилось потаенно, шепотком, сосед — соседу. Официально-то нет у нас никакой войны, есть братская помощь.
Весна восьмидесятого. Помнится мне сейчас та весна восьмидесятого года. Бледные и помятые, безвитаминные лица. Очереди за гнилой картошкой, кусками жилистого мяса. Вялость, сонливость, перемежаемая вспышками нервного озлобления на всех, кто тебя окружает, на этот нестерпимый быт. Одно только хорошо: город очищается от грязи, льда, корой покрывающих его всю зиму. Сейчас все это сходит, подсыхает. Мостовые парят на солнце. Серые глыбы снега забились по дворам. Но и им жить осталось недолго, приоткрыты крышки уличных люков, журчит, стекая туда, талая мутная вода.
Если бы она уносила наши тревоги. Все жестче становятся голоса радиодикторов, все страшнее сообщаемые ими новости. На наших закрытых журналистских совещаниях приводятся цифры, которые как никому были известны моему снисходительному Ивану. Миллиарды — в Афганистан, миллиарды — на Кубу, а экономика и так до предела расшатана, дышит, как загнанная лошадь. Промышленность по существу успевает выполнять только военные заказы. Самые необходимые товары — мыло и ткани, автомобили и мотоциклы — становятся все более дефицитными.
На селе считают дни, оставшиеся до выгона скота на пастбище. Отощавшие коровы доедают последние запасы старого силоса, прелой соломы. В ход идет так называемый веточный корм — запаренные веники. Откуда же тут быть молоку? Молочные заводы работают вполсилы. В городах уже не купить не только мяса, но и масла, творога. Страна на грани белкового голодания.
Но ко всему привыкает русский человек. К необъявленным войнам, к бесконечным очередям за самым необходимым, к безделью на работе, к отвратительному портвейну по прозвищу «чернила»… Да и так ли страшно все это? Ведь другого не было никогда.
Тем не менее сквозь голый физиологизм этого существования пробивается и биение духовного пульса общества. Битком набиты тесные залы художественного салона на Малой Грузинской, где выставляются современные нонконформисты. Бесконечны очереди в театр на Таганке, единственный живой московский театр. В ежевечернем ритуале склоняются миллионы семей у радиоприемников в час передач зарубежного радио, чтобы хоть что-то противопоставить фанфарному звону, идущему со страниц газет, с телевизионных экранов.
Все это было, было, было… И помнится так ярко и выпукло лишь людьми моего уходящего поколения. Впрочем, на смену тем бедам конца двадцатого века приходят новые страсти и конфликты века двадцать первого. Но они так далеки от меня, от моего глухоманного деревенского существования.
Рип ван Винкль. Однако пора в этих моих воспоминаниях возвращаться на завод. Меня все-таки тянуло туда, хотя и понимал я, что дважды войти в одну реку невозможно. Река совсем другая. Тем не менее я как-то в начале девяностых позвонил Мите, попросил принять меня, показать производство. Он неожиданно легко согласился, оговорив, правда, как много лет назад, условие — дать ему на прочтение, коль скоро я буду писать, статью перед публикацией. И так же как тогда, когда он был начальником цеха, назначил раннее утреннее время.
Этим утром он был свеж, одет в дорогой, хорошо сшитый костюм, гладко выбрит и благоухал хорошим одеколоном. Я внутренне усмехнулся, вспомнив куртку и грязный халат, в котором он ходил по цеху, и то, как он, выхватив рукавицы у рядом стоящего рабочего, взвивался по лестнице на верхушку умолкнувшего пресса, погружая руки в его внутренность. И кабинет у него теперь был не чета тому цеховому, с засаленными от спецовок стульями, с дурацкими плакатами о научной организации труда. Теперь эта была просторная комната, скорее зал, с современной импортной мебелью, со сложными технологическими схемами на стенах. Эдакая лекторская аудитория, где не только проводят производственные совещания, но и принимают гостей.
Впрочем, в кабинете мы тем утром не задерживались. Спустились во двор, где нас ждала машина, блистающая на утреннем солнце хорошо вымытым кузовом, — последняя заводская модель. Та самая модель, вокруг которой было тогда столько споров в конструкторской среде. Одни считали, что кузов слизан с французской «Симки», а движок Уфимского завода, что стоял и на ранних моделях, безнадежно устарел и требует замены. Для других — это был семейный автомобиль, заполнявший пробел между тесноватыми для семьи вазовскими машинами и слишком дорогой для людей среднего слоя «Волгой».
Но мы не собирались обсуждать модельный ряд заводских машин, меня больше интересовало производство. Митя сел за руль (он всегда ездил только на машинах своего завода, пренебрегая положенной по его высокому положению «Волгой», а то и импортной маркой, которых было полно в гараже экспериментального цеха), и мы отправились в путь по заводским территориям.
Где там мои молодые времена, когда я, натянув свою бежевую спецовочную куртку с торчащими из верхнего кармана трубкой и блокнотом, бежал поутру в цех за новостями. Теперь, четверть века спустя, по стогектарной территории завода, вмещавшей в себя около десятка корпусов с огромными пролетами, можно и нужно было передвигаться на машине.
Конечно, он прежде всего повез меня в свой прессовый цех, теперь это был прессовый корпус. И я дал заворожить себя, сопоставляя увиденное в этом корпусе с памятной мне картиной четвертьвековой давности с ее теснотой, мельканием грязных рукавиц, толкающих стальной лист в лязгающие челюсти штампов, с дымным воздухом, казалось, пропитанным страхами перед таяньем заделов и всей атмосферой задыхающегося в тисках непосильных планов производства.
Сейчас все было гулко, сумрачно, малолюдно. Лист проходил почти без прикосновения человеческих рук от пресса к прессу, объединенных в автоматические линии, превращаясь в готовую кузовную деталь. Заделы хранились на стеллажах огромного, высотой с шестиэтажный дом склада с компьютерным управлением. В корпусе механосборочного производства мелькали огни табло и дисплеев, управлявших движением деталей, обрабатываемых на токарных, фрезерных, шлифовальных автоматах, также объединенных в механизированные линии. Главной фигурой здесь был не станочник, как в прежние времена, а наладчик.
Умеряя свои восторги, я напоминал себе: «Ты бы еще через двадцать пять лет пришел сюда, не такое бы увидел. Не стоять же этому заводскому миру без перемен вопреки техническому прогрессу. Просто ты сам — как Рип ван Винкль, который проспал двадцать лет и проснулся, не узнавая своей деревни и своей страны».
Уловив Митин иронично-испытующий взгляд, я сказал ему об этом: «Я как Рип ван Винкль, помнишь, мы читали в детстве Вашингтона Ирвинга… Ничего здесь не узнаю». — «Дело не в тебе. Дело в нас. Мы тут не сидели, сложив руки». — «Я вспоминаю день, который мы провели вместе, когда ты был начальником цеха и весь ужас того производства. Правда, я и сам тогда варился в этом котле, все знал, все понимал. А сейчас пришел как гость, как турист, и вижу внешнюю картину, которая, конечно же, впечатляет, но, думаю, что за ней стоит драматизм, который ты мне не открываешь». — «Спрашивай, отвечу, как могу».
Вот именно «как можешь», думал я. Конечно же, несмотря на нашу полувековую дружбу, он видит во мне прежде всего журналиста, который пытается докопаться до изнанки заводской жизни, которую ему, хозяину завода, вовсе ни к чему открывать. Это ж не те времена, когда я, работая в многотиражке, был свой, теперь я чужой, будь хоть трижды другом детства. И потому ответы его на мои вопросы были гладки, обтекаемы и выдавали привычку общения с прессой. Я спрашивал о рекламациях, о качестве машины, о том, что открывает технический контроль, и, в конечном счете, это мог быть разговор о кадрах. Ведь техника техникой, но за ней стоят люди, в значительной мере та лимита, расселившаяся по заводским общагам, на которую трудно было положиться и в мои, и в нынешние времена.
Эти слова — «лимита», «общага» — так странно звучали в его роскошном кабинете, где он с указкой стоял у стены, увешанной технологическими схемами, живописующими замечательное настоящее и прекрасное будущее завода.
Когда я, пытаясь прорвать завесу этих живописаний, в лоб спрашивал, где он берет людей для этих автоматических линий, мерцающих компьютерными огнями, он отвечал округлой тирадой: «Да, мы еще не достигли необходимых отметок в производственной культуре, в четкости, а иногда и в квалификации обслуживающего персонала. Теперь приходится иметь дело и с высокоточной механикой, и со сложной электроникой, эта техника требует не только высочайшей квалификации, но и особого стиля работы, если хочешь, требует нового мышления. Именно здесь мы, к сожалению, пока еще не всегда на высоте, хотя, конечно, заметно продвигаемся, как говорится, к мировым стандартам».
Меня обескураживал этот тон, хотелось сказать: «Митька, не выпендривайся», но я понимал, что другого ждать не приходится.
Потом пошли обедать в директорскую столовую — маленький зал, куда допускались с десяток самых главных начальников. Там он представил меня директору, который с трудом узнал меня, но я-то помнил его, когда он был еще начальником главного конвейера и, признаться, недолюбливал за комсомольское горлопанство. Бывало, еще только зарождается срыв где-нибудь в цехе моторов, еще бегают диспетчеры, неся в подоле халата дефицитные детали, а он уже вешает красочный плакат «комсомольского прожектора», призывающий ускорить, улучшить, не допустить. В своей недописанной повести о последнем дне старого директора я изобразил его как одного из несостоявшихся преемников моего героя. И ошибся. Он стал директором и неплохим, судя по рассказам моих заводских приятелей. Жестким, конечно, но справедливым и ценящим старые кадры, не дающим их в обиду. Митю он не просто выдвинул, вознес до положения второго лица, но и всячески поддерживал, дал простор для его планов, не вмешивался в его распоряжения.
В мои времена он был худощав, статен, скор на ногу, носился вдоль главного конвейера так, что полы халата развевались. Сейчас же выглядел неважно — обрюзг, лицо отечное, мешки под глазами, но другого его облика ждать было трудно, учитывая нервное напряжение, в котором он жил.
Мы выпили по рюмке коньяка, повспоминали прошлое, и я пошел себе восвояси писать для научно-популярного журнала заказанную беседу с Митей.
Могильщики. Этот мой последний визит на завод был лет за семь до поразившего меня зрелища недоукомплектованных автомобилей с распахнутыми дверями и разбитыми окнами. Что же произошло за эти семь лет?
Вскоре после нашего обеда с коньяком и воспоминаниями скоропостижно умер директор, прямо в кабинете сразил его инфаркт. На заводе все полагали, что преемником станет Митя. Ну, кому еще возглавить завод, как не ему — автору технологических перемен, за которые он так яростно сражался на всевозможных ведомственных и межведомственных советах и совещаниях, двигателю новаций, которые он так жестко продвигал в цехах и отделах завода и которые выводили производство на современный технический уровень? Он был плоть от плоти этого завода, пройдя здесь столь долгий путь, пользуясь уважением ветеранов за преданность делу, за сдержанность, за умение без крика и хамства выходить из самых запутанных производственных ситуаций. Все, что кипело у него внутри, там и оставалось, не выливаясь на подчиненных, с которыми он был ровен, так же как и не искателен с начальством. Да и сам он понимал, что больше некому, кроме него, сесть в директорское кресло.
Но человек предполагает, а начальство располагает. И расположило оно так, что в это кресло сел наркомовский сынок, тридцатипятилетний красавец, спортивный, стройный, брови вразлет, которого его чадолюбивый родитель, бывший наркомом еще при Сталине, а потом многолетним министром, протащил по карьерной лестнице на разных заводах, начиная с низов, и вытолкнул, что при его связях было нетрудно, на директорскую должность, предназначенную Мите.
Этот парень привел свою команду, таких же, как он, молодых ребят. На Митю они смотрели с добродушным презрением, как на человека «с раньшего времени», ожидая его добровольного ухода. И, конечно же, он ушел. Куда? Как? Как складывалась его судьба? Об этом чуть позже. А пока — о судьбе завода.
Надо сказать, что ноша на плечи этого молодого красавца легла немалая. И думается мне, что был бы он поумнее, а его батя более трезво оценивал бы обстановку в промышленности, им бы на семейном их совете стоило выбрать другой карьерный путь для сына. Оседлать какой-нибудь НИИ (тем более, что кандидатская степень имелась), где можно спокойно пересидеть смутное время, не беря на себя ответственность за этот огромный заводской корабль, который провести через рифы и отмели нового времени мог только очень дальновидный и умелый человек.
Я потом не раз спрашивал Митю: «А ты смог бы?» Он отмалчивался и однажды процедил сквозь зубы: «Отстань. Не трави душу». Видно, у него болело, саднило, может, думалось, что сдался без боя или дезертиром себя считал.
О заводских делах после своего ухода он не говорил ни слова, хотя, думаю, многое знал, ведь звонили ему оттуда давние сослуживцы, многие из которых также покидали завод, рассказывали, сетовали, рассчитывая на сострадание, сопереживание…
Но я и без Митиных рассказов узнавал о заводских событиях, время от времени встречая своих давних знакомцев. Особенно памятна была случайная встреча с Валей Беляковым, тем самым мотористом экспериментального цеха, с которым мы некогда слушали дурацкие излияния секретаря райкома. В его лаборатории, где он обычно сидел перед испытательным стендом в своей любимой позе, поджав ногу и по-птичьи склонив голову набок, был клуб отдела главного конструктора, куда кто только не забегал — от замов главного до раллистов-испытателей. Валя знал все, что происходит на заводе, воспринимая любую новость с ироническим прищуром своих серых глаз. Он и сейчас, уйдя с завода и подрабатывая частным ремонтом машин, сохранял информированность обо всем там происходящем, что было удивительно, так как жизнь его проходила между гаражом, где он чинил машины безруких любителей, и пивной, куда он меня завлек при нашей случайной встрече.
После второй кружки пива, разбавляемой водкой из четвертинки, которую, как я помнил, он всегда носил с собой, речь его становилась не менее связной, но все больше оснащаемой матерком и современным жаргоном, который я не всегда понимал, что, впрочем, могло свидетельствовать о моем отрыве от народной жизни. Горбачёва он называл «Мишка меченый», автопромовских чиновников жополизами, а само министерство было для него сборищем мажоров и тольяттинских шестерок. За этим последним эпитетом угадывалась давняя конкурентная ревность старых заводчан к ВАЗу, который, по их мнению, отрывал от их завода самые лучшие куски пирога государственных ресурсов. При всем том из его полупьяного монолога узнавалось многое. И в том числе такое.
Завод одним из первых в отрасли перевели на самоокупаемость, что Валя приписывал интригам тольяттинских шестерок. Не ВАЗ, не Камаз, а именно наш завод прежде всего отлучили от материнской финансовой груди государства, а это для любого советского предприятия было равносильно вхождению в холодную мутную реку — неизвестно, выплывешь ли.
— Помнишь, как во время крещения Руси, — сказал Валя, всегда любивший демонстрировать свое знание отечественной истории, — Владимир Ясно солнышко велел бросать языческих идолов в Днепр. Бросали и кричали: «Выдыбай, боже». Вот и нас бросили под крики министерских жополизов.
— Ну, и как, выплыли?
— Как же… Эти сраные мажоры начали нас учить: надо мол хозяйствовать в новых рыночных условиях. Покажите всем пример. Нужен вам новый моторный цех — берите кредит.
— Взяли?
— А куда деваться. С этим уфимским движком новая модель, что молодой парень с сердцем старика. Отродясь таких кредитов не брали, а тут взяли. Но берешь-то чужие, а отдаешь свои… Начали строить, заказали оборудование, а тут инфляция нехилая, и на деньги эти мало чего можно было сделать. Но банк, знай себе, индексирует объём долга. Что тут делать. Ничего не остается, как брать новый кредит, потом другой…
Денег не хватает, приходится экономить на комплектующих. Железо стало поступать такое, что начинало цвести через год-два, а потом прогнивало насквозь. Да и остальное тоже давало о себе знать — дерьмовая отделка салона, тот же хилый движок, свой моторный цех так и не построили. Все трещало по швам. Зарплату не платили по три месяца — люди побежали. Здесь ведь не Тольятти, не Набережные Челны — моногорода, где кроме как на автозаводе работать негде. У нас, понимаешь ли, столица: хочешь — в менты иди, а не хочешь — в бандиты.
— Ну, в Тольятти бандитов хватало.
— Это верно. А где их нет.
— Ну а что ваш директор, этот наркомовский сынок?
— Да он-то метался, как мог. Все казалось, что при его связях, да и не только его, отцовских тоже, спасет завод от банкротства. Кто только у нас тогда не побывал — и премьер, и мэр, и помощники президента. И письма Ельцину писали слезные — спасите наши души, не дайте умереть прославленному предприятию. А уж если не суждено жить нашей машине на отечественном рынке, так слух прошел, что директор закорешевался с шефом «Рено» и тот, мол, обещал собирать у нас свою последнюю модель. Все это туфтой оказывалось. Долги росли, измерялись миллиардами рублей, спрос на машины падал, хотя мы ее предлагали уже по цене ниже себестоимости. Долго, конечно, наш наркомовский сынок выдержать не мог, кишка у него тонка для той ноши, которую он взял на себя. И ему на смену пришел этот вороватый армянин, которому суждено было стать могильщиком завода.
— Постой, постой, — возмутился я, — ты ж никогда не был ксенофобом.
— Я и сейчас не ксенофоб. По мне, будь он хоть негр, хоть монгол, лишь бы честен был. А что он делал… Это был момент, когда город инвестировал в завод сто миллионов долларов. И тут этот честняга-директор создает фирму-посредника под каким-то замысловатым армянским названием и все закупки комплектующих пускает через нее. Через нее же идет и реализация готовых машин. Сколько получала за свои услуги эта армянская фирма, неизвестно. Известно лишь, что до магазинов доходил сплошной некомплект. А себестоимость машины взлетела чуть ли не до семи тысяч долларов. И это при том, что продавалась она с трудом за четыре. Ну, что это, секрет что ли, что в девяностые возникли национальные мафии? Такая мафия быстренько довела завод до банкротства, и началась распродажа оборудования, сдача в аренду площадей и черт его знает, чего только не началось. Вот когда мы все вспоминали твоего дружка Митяя, уж он-то этого не допустил бы, не знаю, как, какой ценой, но завод не похоронил бы. Давай выпьем за упокой души нашего дорогого покойничка.
И мы точно так же, как некогда с моим конструктором с «Красного пролетария», сделали по глотку водки из заветной Валиной четвертинки, запив ее пивом.
— Знаешь, — а ведь я там бываю, — сказал Валя на прощанье.
— Где? — не понял я.
— На заводе.
— Так ведь он не работает.
— Ну и что. Люди туда приходят. Кто попользоваться чем-нибудь, кто просто так, как на кладбище, помянуть покойника, как мы с тобой его сейчас помянули. Сегодня у нас что? Вторник? Значит, завтра среда, и я пойду туда. Хочешь со мной?
— Пожалуй.
В мире сюрреализма. В серых зимних сумерках на площадке у проходной, через которую я столько лет ходил в молодости, — стадо машин. Разные модели, разные годы выпуска, но все они рождены в заводских корпусах, что темными своими очертаниями высятся за бетонными стенами, окаймляющими территорию. На одной из этих стен рядом с проходной черной краской несмываемо — «Козлы, отдайте нашу зарплату!»
— Видал, — говорит мне Валя. — Народ не безмолствует. Здесь когда-то, если помнишь, плакат висел «Народ и партия едины!»
— «Различны только магазины», — добавил я. — А чего люди здесь толкутся?
— По средам здесь нечто вроде фанклуба и черного рынка. Обмениваются запчастями, что-то прикупают, тут и барыг полно. Советуются, обсуждают характер своих колымаг, они ж для них живые, хоть и трудный ребенок, а свой, привычный.
Он говорил просто и грустно, без обычных своих вывертов.
А из толпы неслось: «Мужики, бампер никто не продает? А стеклоочистители?» В другом месте площадки — «техсовет»: «Конечно, руль у него легкий, а вот движок уж больно долго прогревается… Кузов жидковат, но если хорошо обработать… Шум в салоне и передняя подвеска слабая…»
Белякова здесь знают и сразу же обступают, засыпая вопросами по движку. Видно, слава великого моториста так и идет за ним еще с прошлых заводских лет. Но мы здесь долго не задерживаемся, раздвигая толпу, пробираемся к проходной, где мужик в черной униформе охранника, пожав Вале руку, беспрепятственно пропускает нас на территорию.
И вот мы медленно бредем по полутемному заводскому двору, этому главному проспекту, по которому я некогда бегал и зимой, и летом, заходя в корпуса, где в дымном воздухе, в шумах и запахах масла и эмульсии, кипела столь близкая мне тогда жизнь со всеми своими страстями и конфликтами. Сейчас эти тускло-кирпичные здания безмолвны и безжизненны, лишь кое-где слабо светится окно отблеском забытого под самой крышей фонаря. Мрачен и пуст бесконечно длинный двор, по которому мы пробираемся, подсвечивая себе под ноги фонариком, чтобы не споткнуться о старые ящики с каким-то оборудованием, обломки ржавого железа, устилающего наш путь.
— Земля была безвидна и пуста, — пробормотал Валя, выказывая знание библейского текста, — и тьма над бездной.
Меня же томили другие более современные ассоциации. «Сталкер», любимый мой фильм Тарковского с его поразительным для тогдашней России сюрреализмом, вспоминался мне в нашем путешествии по вымершему заводу. Как они там из индустриального мира с его лязганьем железа, дымами, грохотом поездов шли в зону, ведомые человеком, совмещающим в себе черты религиозного искателя и диссидента. Зона — это тишина и высокие травы, пейзажи, словно подернутые дымкой сна, но это и опасности, подстерегающие на каждом шагу, страшные, изнурительные испытания.
Это было странное воспоминание. Все увиденное мною на заводе казалось таким далеким от зоны, показанной Тарковским, так же как Валя, мой Вергилий по этому мертвому пространству был далек от образа сталкера, созданного Кайдановским. Но мы пришли сюда, неся в себе воспоминание о нашем прошлом, о том исчезнувшем мире с его драматизмом, который для нас был сродни трагическому мироощущению Тарковского.
В цехе сборки на остановившемся навсегда конвейере висели остовы кузовов.
— Три года так висят, — замечает Валя. — Кнопку нажали. Все встало. И ушли. Помнишь когда-то ходили анекдоты про нейтронную бомбу. Считалось, что она убивает только живую силу. После взрыва город стоит, а в нем — никого. Так и здесь. Кузова висят, а кругом никого.
— Экие у тебя мрачные ассоциации.
— Пойдем дальше, много чего невеселого увидим.
Пошли дальше. Время от времени в этом мертвом царстве встречался кто-то живой из старых Валиных знакомцев, непременно вступавших с нами в горестный разговор. Бывший директор прессового корпуса, видимо, все еще чувствующий себя здесь хозяином, сняв с двери корпуса амбарный замок, пригласил нас в полутемный пролет, где высились огромные, с двухэтажный дом, прессы.
— Это немецкий, это японский… Электроника. Включай и штампуй — двери, капот, панели…
И тут же прервал себя длинным матерком, зачерпнув в ботинок воды, которая, видно, не первый день лилась сквозь худой потолок.
— Сгнила твоя электроника, — язвительно заметил Валя. — Все тут сгнило.
— Все да не все. Вон в механо-сборочном — технический аудит работает. Выясняют, что продано, растащено, а какие станки еще могут работать.
В механо-сборочном корпусе несколько почтенного вида мужиков, подсвечивая себе фонариками, осматривали станки, записывая что-то в блокноты.
Мы походили и по этому корпусу, где-то встречая людей, тенями бродивших среди остатков оборудования. Валя о чем-то тихо переговаривался с ними, а я тактично отходил в сторону, не желая вмешиваться в эту неведомую мне жизнь.
Потом мы вернулись на площадку перед проходной, потолкались среди тусующихся там фанов, а затем отправились все в ту же любимую Валину пивную
— Вот ты говоришь: не пей, не пей, — брюзжал он по дороге, хотя я ничего такого не говорил. — Ну, как тут не пить… Как придешь на завод, словно на кладбище побывал. А русскому человеку как не выпить на кладбище, как не помянуть ушедшую жизнь.
И я тогда то ли в утешение моему спутнику, то ли по какой-то другой неясной мне самому причине рассказал о небольшом элегическом приключении, случившемся в одной из моих сельских командировок.
В какие-то давние времена ехал я в весенний день по районному грейдеру, подсыхающему, затвердевшему, и все кругом парило, сияло в солнечном свете — поля, дорога, купы деревьев в отдалении.
Водитель съехал на обочину подкачать колесо, и я, выйдя размяться, обратил внимание на группу празднично одетых пожилых людей, расположившихся выпить-закусить под одинокой березой на выгоне, неподалеку от дороги.
— Что-то место какое-то неурядное. Чего это пить в чистом поле? — недоуменно заметил я.
— Для них это место самое то, — ответил шофер, отрываясь от колеса. — Была здесь деревня. Да вымерла. Вот они и приезжают раз в году помянуть прошлую жизнь.
Рассказывая Вале об этих сельских поминках, которые сейчас становятся редкостью — старики вымирают, а молодым чужда такого рода ностальгия, — я отчетливо вспомнил ту картину: березу, выгон с пожухлой прошлогодней травой и тех людей, приехавших в чистое поле поминать свое прошлое. Виделся мне старик в черном выходном костюме и белой рубашке, сидевший поджав ноги на расстеленной пленке со стаканом в руке, и старуха в бордовом платье с цветастой шалью, резавшая на тарелке колбасу. Может, они сидели на том месте, где стоял родной дом? Этот дом плыл в памяти тех людей, осеняя их головы. И другие дома плыли в солнечном, прогретом воздухе, колеблемые ветром времени, как миражи в пустыне.
— Так то ж деревня, — прокомментировал Валя мой рассказ. — Деревням суждено рождаться и умирать. А завод, да какой завод… Я раньше никогда не мог себе даже вообразить, что он может умереть. Реконструироваться, перепрофилировать производство — да. Но исчезнуть со всеми своими зданиями, техникой, тысячами людей, связавших с ним свою жизнь. Как, куда исчезнуть? Провалиться сквозь землю как при землетрясении?
— Так это и есть землетрясение, социальное, экономическое землетрясение, — тихонько прервал его я.
— Брось, брось. Могут меняться формы собственности, формы экономических отношений. Но огромные ценности, то, что называется основными фондами, опыт людей, их уменье, наконец, их жизнь — почему они должны провалиться в тартарары? Ты детективные сериалы по телеку смотришь? Так заметь, во всех этих отечественного производства фильмах бандиты назначают стрелки, как правило, на заброшенных заводах. И это не причуда сценаристов. Они отражают реальность. Сейчас таких заводов множество по всей стране — те же остовы зданий, выбитые окна, ржавое мертвое оборудование и блатные толковища среди этих уединенных стен, которые дожидаются своего полного исчезновения. Вот и наш с тобой завод это ждет.
Вечерний разговор. Мы расстались с Валей при выходе из пивной, которая теперь называлась пивным баром. И в этом, как и в гибели завода, тоже ощущался приход новых времен — не пивняк, не пивнуха, а бар.
Предзимняя Москва приняла меня в свое лоно. Я брел по Волгоградскому проспекту, который в дни моей молодости назывался Остаповское шоссе. В стенах башен и хрущевок горели огни окон, говор и переклик негустой тротуарной толпы не разгоняли моего одиночества, не отвлекали от странных мутных мыслей, бродивших в голове. Ну, кто был тот Остапов, в честь которого когда-то назвали шоссе? Кажется, какой-то рабочий, убитый во время первых грозовых беспорядков в феврале семнадцатого? Почему в честь него назвали улицу? Кто это может знать? И кто вообще помнит, что она раньше называлась Остаповским шоссе? Всякая банальщина лезла в голову — об уходящем времени, об исторической памяти. И вдруг всплывала блоковская строка:
И буду так же помнить дожей,
как нынче помню Калиту.
Это он о реинкарнации.
А ноги привычно несли меня на Абельмановскую заставу, во двор моего детства, к нашему дому, где всю жизнь жил Митя. Конечно, он мог по своему начальническому положению получить хорошую квартиру в заводском квартале в Текстильщиках. Но он решил не уезжать из отчего жилья, разве что по его просьбе завод предоставил квартиру соседской семье, и он после смерти родителей остался в трех комнатах, где с отъездом женившегося сына, ровесника моего Сеньки, им с Лидой стало совсем просторно.
Войдя во двор и испытав привычный ностальгический укол при виде антуража моего детства (краснокирпичные стены, ясень, некогда затенявший своими узкими листьями окно нашей с мамой комнаты, фонтанная цапля, летом полоскавшая горло струей воды), я поднялся по выщербленным поколениями жильцов ступеням лестницы на второй этаж. Дверь открыла Лида, проявлявшая по отношению ко мне особую теплоту после смерти Тани. Безмолвно поцеловав меня в щеку, она прошла на кухню, быстро накрыла новомодный чайный стол — французское вино, сыр, фарфоровый чайник под ватной бабой — и тактично удалилась в гостиную к телевизору.
Но Митя, конечно, сразу догадался о причине моего неожиданного прихода: «Был на заводе?» — и, разлив вино в бокалы, выпил, не чокаясь.
— Ну, вот, — подумалось мне, — и он с кладбищенскими аллюзиями. Но сегодня-то он, по крайней мере, не отвертится от разговора о заводе, как в прошлые времена, когда у него все саднило и, видно, мучила мысль о собственном дезертирстве. Теперь-то у него другая жизнь и завод — в прошлом, о котором, наверное, можно говорить спокойно.
Митя и в самом деле был спокоен и даже как-то задумчив, выслушивая мой рассказ об увиденном и услышанном в тот вечер.
— Вообще-то твой моторист во многом прав, — сказал он, когда я закончил свой рассказ. — Кредиты для строительства моторного корпуса и в самом деле стали триггером, а по-русски говоря (не люблю я эту иностращину, заполонившую язык), спусковым крючком для наших последующих бед.
Он все еще произносил слово «наших», хотя давно уже ушел с завода.
— Но если ты поговоришь с этим последним директором, которого твой моторист называет «армянским вором», то он тебе скажет, что распродавал непрофильные активы.
— Какие, на хрен, непрофильные активы? Я понимаю — дом культуры, детские сады, которые были на содержании завода, учебный комбинат, хотя и без всего этого не обойтись, но станки с программным управлением, автоматические линии, прессы твои многотонные, которые ты мне тогда еще с такой гордостью показывал, это тебе непрофильные активы? И ведь продал, сукин сын, говорят, куда-то в Индию, в Китай, выходит, там они могут работать, а у нас нет. А те, что еще остались, гниют, заливаемые дождем через дырявую крышу. Эх, если бы ты видел свой прессовый цех…
— Не трави душу, — хрипло прервал меня он и, помолчав, словно преодолевая себя, продолжил. — Конечно, коррупционная составляющая при дележе такого огромного богатства в наших условиях неизбежна. Но я о другом. О сделанных ошибках в технической стратегии. В середине девяностых завод еще можно было спасти, если бы…
— Если бы что?
— Если бы не ошибки руководства.
— А может преступления?
— Да нет. В таком конспирологическом духе пристало рассуждать твоему мотористу, для которого мир черно-белый: воры начальники и их жертвы работяги. Допускаю, что воровство могло быть, но не оно погубило завод, а ошибочные решения, которые следовали одно за другим. Ошибочной была ставка на импортные комплектующие, которые после дефолта недопустимо задрали цену на машину. Здесь сказались недооценка валютных рисков, неправильный маркетинговый прогноз,
А чего стоил переход на мелкосерийный выпуск дорогих машин бизнес-класса на платформе старой модели с этими дурацкими былинными названиями — «Юрий Долгорукий», «Иван Калита», «Князь Владимир»…
— Говорят, это инициатива московского мэра. Это он любитель патриархальной старины. Им бы еще назвать машину «Владимир Ясно солнышко»…
— Да, ясно солнышко… Вот так оно и светило. Но мэр мог не понимать, что предприятие, рассчитанное на выпуск сотен тысяч массовых автомобилей, не сможет покрывать свои расходы за счет эпизодических продаж мелкосерийных «люксов», к тому же созданных на устаревшей платформе непрестижного массового автомобиля. А директор должен был понимать.
— Опять же говорят, что денежные субсидии на поддержку производства шли от правительства Москвы, которое было фактическим собственником завода. И там носились с мечтой о «русском БМВ». А противостоять собственнику, сам знаешь, непросто. Но ты мне скажи, что теперь будет с заводом?
— Что будет? Торги будут. Банкротство уже состоялось, впереди аукцион, распродажа остатков оборудования, зданий, земли. Я слышал, что «Рено» собирается в моторном корпусе создавать производство своих машин.
— Так что же, конец национальному автопрому?
— Вообще-то считается, что лет эдак через пять-шесть каждый второй новый автомобиль, проданный в России, будет иномарка. Рынок начнут завоевывать иностранные фирмы, создающие свои сборочные производства на российской территории. Подсчитано, что сборка машин в России позволяет удешевить их на тысячу — полторы тысячи долларов, а рост покупательной способности населения должен делать эти цены доступными в России.
И ведь как в воду глядел мой дружок Митя в том ночном разговоре. Спустя несколько лет узналось: «Рено» и правда создал сборочное производство своих машин на территории выкупленного моторного корпуса, строительство которого стало триггером на пути к гибели нашего завода. Отремонтировал этот самый «Рено» здание, завез импортное оборудование, набрал русских рабочих, зажав их в тиски своей западной системы организации труда под присмотром французов, и пошел собирать свои машины по полтораста тысяч в год, используя только частично наши российские комплектующие детали, а все остальное завозя из Франции.
В других, так же приведенных в порядок корпусах расположился какой-то «Технополис», сдающий площади под разные современные производства — чипов, продукции нанотехнологии, сложных лекарственных препаратов. Остатки территории выкупила какая-то строительная компания, объявившая о своем намерении сооружать там жилой квартал.
Вот и все. Как поется в старой песне: «И по камешку, по кирпичику растащили кирпичный завод». Нет завода, как и не было. Исчез он, оставив лишь зарубки в памяти уходящих из жизни людей. А что касается предсказания Мити о будущем российского автопрома, то его собственная судьба оказалась связанной с исполнением этого пророчества.
Глава девятая. В особой зоне
Говорит Митя. Я помню твой приход ко мне домой на Абельмановку после путешествия по мертвому заводу вместе с этим твоим мотористом и твое состояние, близкое к отчаянию — все пропало, все летит в тартарары — и завод, и страна, и люди. Что? Помню ли я свое пророчество о конце национального автопрома, о завоевании нашего рынка инофирмами? Помню, конечно. Я и сам был тогда не в лучшем состоянии. Казалось, что с моим уходом все рухнет на заводе. Оно, конечно, рухнуло. Но отечественный автопром существует. Правда, в каком состоянии? Волжский автозавод, который в восьмидесятые выпускал более семисот тысяч машин в год, сейчас, в двадцать первом веке не производит и половины, да и владеют им в основном голландцы. Камский автозавод, который считался самым крупным в мире предприятием по производству грузовиков… Здесь то же самое — нынешний выпуск камазов составляет меньше половины прошлого.
Скукожился наш автопром, как шагреневая кожа. Конкуренция мирового рынка? Но сказать это — значит ничего не сказать. Как начинался мой новый завод? Это история долгая.
Вскоре после того нашего ночного разговора мне позвонил Иван. Я знаю, ты его недолюбливаешь, и наша детская дружба для тебя не в счет. Но не отдать должное его способностям нельзя. Ты вспомни начало его карьеры, которое на наших с тобой глазах происходило. Ведь он пришел на завод начальником цехового планово-экономического бюро, а уходил — начальником заводского планово-экономического отдела, между тем ему тридцати еще не было. Генеральский сынок? Нет, отец его здесь не причем, он, кстати, к тому времени уже в отставке был. Конформист, демагог, комсомольский работник? Это здесь тоже ни при чем. А что касается конформизма, то ты что ж хочешь, чтобы человек, сделавший такую карьеру, ставший одним из руководителей государства, был диссидентом? Ну, подумай, что ты говоришь… Конечно, он человек системы, его воспитавшей, что, кстати, ему не помешало в конце перестройки сделать по поручению Горбачёва довольно глубокий анализ путей выхода из экономического кризиса.
Конечно, после развала Союза он оказался у разбитого корыта — без должности, без работы и даже без пенсии, он к тому времени еще не достиг пенсионного возраста. Почти месяц просидел дома, запершись, никого не желая видеть. Пил? Может, и пил. Но не сильно. Он ведь всегда был не по этой части. Другие союзные министры из тех, кто постарше, крест на себе поставили, выращивали розы на даче, мемуары писали. А он, пожалуй, единственный из советской элиты, в конце концов, стал успешным предпринимателем. Он вообще-то был сделан из того теста, из которого делают крупных предпринимателей — гибкость, ум, контактность, уменье маневрировать, рисковать…
Как складывались наши отношения, как мы оказались в одной лодке? Он был единственный, кто позвонил мне, узнав, что я ушел с завода, когда я сидел дома, как он после развала Союза, также запершись, подогревая себя коньяком, и телефон мой молчал как мертвый, пожалуй, впервые в моей жизни. Позвонил и нагрянул с бутылкой, с цветами для Лиды, и начался наш кухонный разговор, который я помню в деталях до сих пор по прошествии двух десятков лет. Без всяких сочувственных слов по поводу моего ухода с завода, без комплиментов моему опыту и сантиментов, связанных с нашей дружбой, он предложил мне принять участие в реализации его идеи, которая, признаться, мне показалась несколько странной на первый взгляд и уж во всяком случае трудно осуществимой. Речь шла о создании фонда для привлечения в отечественную промышленность иностранных инвестиций. Предполагалось использовать знания, опыт и связи бывших союзных министров, оставшихся теперь не у дел. Каждый из них приводил свою команду специалистов, чем обеспечивался широкий спектр инвестиционных проектов и консультационных услуг.
Господи, как же он был красноречив в тот вечер, как рисовал передо мной картину огромного хозяйства Союза, создававшегося многими десятилетиями, а сейчас распадавшегося, с прерванными экономическими связями, со взаимными претензиями региональных элит. Сколько в этом гигантском пироге лакомых кусков для зарубежных инвесторов, если только правильно составить и умно подать проект.
— Что ж мы гробовщиками будем, кладбищенскими копателями? — спросил я, вспоминая картину нашего мертвого завода.
— Ты с ума сошел! — закричал Иван. — Мы благодетелями будем с нашими-то знаниями и опытом работы в этом хозяйстве. Только по уму все надо делать, принять новую действительность и уметь оседлать ее. Я сейчас пробиваю постановление правительства об учреждении фонда, там предусмотрены частичное освобождение от налогов, помещение в центре Москвы для штаб-квартиры… Конечно, и средства нужны для раскрутки, дальше-то будем получать проценты от заключенных сделок деньгами или акциями. Ты не думай, я тебе не Нью-Васюки предлагаю. Мне ведь еще в бытность мою в Госплане приходилось заниматься привлечением западных денег для спасения нашей агонизирующей экономики. Так что старые связи остались, и я знаю, что говорю.
Это было предложение, от которого нельзя было отказаться. Я согласился. Да и ничего другого у меня не было. А вскоре многое из того, о чем шла речь в тот вечер, начало сбываться. Вот тебе один только пример.
В Средней Азии действовал горно-обогатительный комбинат, добывающий едва ли не половину мирового производства свинца и цинка, но оставляющий в отвалах до трех граммов золота на тонну при том, что мировая норма — один грамм. Мы ж богатые, можем себе позволить и такое.
Между прочим, среди основателей фонда был бывший министр цветной металлургии, который нес косвенную ответственность за такую расточительную технологию. Теперь-то он был готов участвовать в проекте фильтрации отвалов, его ребята нашли соответствующий завод в Южной Африке. Иван полетел туда, сумел заинтересовать не кого-нибудь, а всемирно известную фирму Оппенгеймеров, которая вложила деньги в проект, а мы получили свои проценты от прибыли. Это только один наш инвестиционный проект, имелись и другие — в горной металлургии, в нефтехимии… Был в сфере наших интересов и автопром. И вот тут истоки нашей главной истории.
Ты хоть по роду своей журналистской работы больше занимался промышленностью Москвы, но все же мог слышать о перипетиях строительства Елабужского тракторного завода. Это должно было быть гигантское предприятие, но к началу девяностых его стройплощадка представляла собой типичный советский долгострой — пара пустых корпусов и несколько заброшенных фундаментов. Все это стояло в таком виде пока правительство Татарии не начало вести с «Дженерал моторс» переговоры о создании на этой базе совместного автомобильного производства.
Наш фонд к тому времени завоевал репутацию серьезного переговорщика и консультанта, и татарские руководители поручили нам представлять интересы республики на этих переговорах. Тут уж мне пришлось выступать в одной из главных ролей, и я оценил дальновидность Ивана, привлекшего меня к работе в фонде.
Разногласия начались с первых же шагов. Американцы были уверены, что высоким спросом в России будут пользоваться большие пикапы. Я же считал, что лучше их знаю российский рынок и настаивал на выпуске небольших городских автомобилей. К тому же запросы представителей «Дженерал моторс» по ценам представлялись мне неприемлемыми. Но нет пророков в своем отечестве, татарское правительство по настоянию американской стороны отказалось от нашего посредничества. Казалось бы, неудача. Но как иногда бывает, из небольшой неудачи рождается большой успех.
На прощальном банкете представитель «Дженерал моторс» обмолвился фразой, которую мы с Иваном не раз вспоминали потом: «Если вы такие умные, постройте свой завод». Легко сказать: постройте свой завод. Нам ли не знать, что это значит, как прокатилась по всему Союзу эпопея создания ВАЗа, Камаза — огромные бюджетные деньги, государственные программы, заимствованные из-за рубежа технологии, целые моногорода, созданные под эти заводы. А тут сидим мы — двое ребят с Абельмановки (почему-то я чувствовал себя в этом момент пацаном с московской окраины, который вместе с Иваном шлялся по послевоенным дворам), и нам говорят: «Постройте свой завод и там осуществляйте свои идеи». И тот же американец, будучи, видимо, в благодушном подпитии, сделал нам подарок, значение которого мы смогли лишь впоследствии оценить: рассказал, что в одной из балканских стран стоит новенький комплектный автозавод, построенный под выпуск японского автомобиля. Построить-то его построили, но, видно, не рассчитали ситуацию. После вхождения этой страны в Евросоюз были сняты таможенные барьеры, и европейские компании просто смяли их промышленность, так что завод продается теперь за полцены. Покупайте, мол, ребята, и вперед с песнями. Мало ли что в застолье говорится, но я увидел, как Иван эдак отрешенно задумался, как что-то завертелось в умной его башке.
Потом, когда мы в гостиницу пришли и немного добавили в номере коньяку, он сказал мне, что, еще будучи в Госплане, он разрабатывал проект особой экономической зоны в той самой северо-западной области, где ты теперь живешь, Данька, и где расположена эта вот деревня, в которой мы с тобой предаемся воспоминаниям. Среди преференций, которые предоставляются этой зоне для развития ее промышленности, есть и ввоз оборудования, компонентов и материалов из-за рубежа без уплаты таможенных сборов. Значит, если создавать здесь завод по сборке зарубежных машин, грех не воспользоваться таким преимуществом, экономия большая, ведь, скажем, пошлина на доставку кузова легкового автомобиля составляет почти три тысячи евро.
И вот Иван говорит мне в тот вечер в елабужской гостинице: «А что если нам купить этот балканский завод, разобрать оборудование до последнего болта и перевезти его в областной центр этой самой особой экономической зоны, здесь смонтировать и начинать промсборку беспошлинно завозимых из-за рубежа компонентов иномарок с тем, чтобы продавать эти иномарки на российском рынке. Это ж какие прибыли могут быть».
Эк, думаю, как его зацепило, в какую авантюру он хочет нас втянуть. Тут деньги громадные по нашим тогдашним меркам нужны. Мы, конечно, на инвестиционных проектах заработали немало, но ведь тут не меньше сотни миллионов долларов надо только на покупку сварочно-окрасочного комплекса. И легко сказать — разберем до последнего болта, а потом соберем в особой зоне. Такого опыта ни у кого нет, разве что отцы и деды наши, когда немцы подходили к Москве, эвакуировали заводы за Урал, разбирали и монтировали там оборудование. Но ведь это когда было — война, крайнее напряжение сил нации… А сейчас… Погибнем мы под обломками этой авантюры. Но не погибли.
Впрочем, долго ли коротко ли, чтобы не размазывать кашу моих тогдашних переживаний и чувств, скажу: убедил меня Иван покупать завод, как в свое время убедил войти в инвестиционный фонд, который, собственно, и принес нам часть денег на покупку, а остальное пришлось добавлять за счет зарубежных кредитов и в том числе полученных в той же балканской стране, там ведь были заинтересованы в продаже завода. Где-то уложились мы в сто пятьдесят миллионов долларов, включая затраты на ремонт корпусов погрязшего в конверсии и умершего военного завода, которые мы приспособили под свое производство.
Уходя с нашего московского завода, я думал, что самый трудный период моей профессиональной жизни позади. Инвестиционный фонд после производственного котла, в котором я варился столько лет, казался курортом. Да, проекты, консалтинг, переговоры, командировки, но разве это сравнить с изматывающим чувством ответственности за твои решения, ответственности за график выпуска машин, а подчас и за жизнь человеческую. Ты ж помнишь, как ходил за мной, когда я был начальником прессового цеха. Между прочим, это тысяча человек с их делами и бедами, сотни прессов, изношенных, обслуживаемых измученными людьми, аварии, травмы и план, план любой ценой. Это был ад, в котором я жил много лет. Потом, когда я стал главным инженером, заместителем директора, стало легче — иной уровень проблем, отношений, ты не чувствуешь себя в такой мере загнанной лошадью. И все же напряжение большое…
Но то, что началось после покупки завода, вернуло меня в этот ад, не такой приземленный, но все же в ад. Я стал генеральным директором завода, а Иван — председателем совета директоров. За ним была экономика, переговоры с зарубежными фирмами, чьи машины мы выпускали, отношения с министерствами, с властью, как местной, так и федеральной, и здесь-то он был как рыба в воде с его связями и опытом. На меня же легли производство, технологии, управление коллективом и много еще чего другого.
Мы начали со сборки южнокорейской КИА, потом подписали соглашение с немецкой БМВ, потом стали собирать машины американской «Дженерал моторс» — «Шевроле», «Опель», «Кадилак». Ты представь себе, что значит выпускать машины пяти разных брендов, да еще у каждого свои модификации. У каждой национальной школы автостроения — у немцев, азиатов, американцев — своя идеология, своя организация производства, свои системы обеспечения качества, закупки оборудования. Мы не могли менять технологии головных заводов, приходилось адаптировать их к нашим условиям работы.
Ты можешь спросить, зачем нам нужна была эта головная боль? Почему не делать ставку на массовый однотипный автомобиль, не выпускать массовую продукцию стандартной комплектации, как это делает Волжский автомобильный завод, Фольксваген. Но эта была их ниша на рынке, а нам нужно было прийти в свою, незанятую нишу. И мы сделали ставку на мелко- и среднесерийный автомобиль высокого качества, рассчитанный на обеспеченного потребителя.
Такая мелкосерийность при пяти брендах и тридцати модификациях создает сумасшедшие трудности в организации производства. Прикинь: при общем годовом выпуске в сто тысяч машин тридцати моделей на каждую модель приходится выпуск трех с половиной—четырех тысяч машин. Это нормальной работы оборудования на три—четыре дня. И каждые два дня надо делать его полную переналадку… Вообрази, какой тут должен быть уровень организации производства.
Твои коллеги-журналисты иногда спрашивают, почему мы не можем обойтись без зарубежной продукции, почему не можем строить предприятия и производить в России автомобили полного цикла? Но никто сейчас так не делает. Мировой автопром не работает замкнуто в рамках границ того или иного государства. Идет большая мировая кооперация. И Волжский автомобильный завод тоже закупает комплектующие как российского производства, так и у отдельных производителей во всем мире.
А впрочем, что я тебе говорю, ты же был у нас на заводе, видел все собственными глазами и должен кое-что понимать в современном автостроении.
«Тут нам истопник и открыл глаза…» Конечно же, я был там, уже прочно живя в своей деревне, которая находилась на окраине той северо-западной области, в центре которой разместился так хитро задуманный Иваном завод. Митя прислал мне на его открытие нарядно оформленное приглашение, и я, проехавши c пересадкой с одного автобуса на другой половину области, оказался в толпе журналистов, чиновников разного ранга и всяких знатных гостей, взиравших кто с показным умилением, а кто с иронической ухмылкой, как премьер-министр перерезает ленточку у входа на сборочную линию.
Потом все отправились на банкет, а я, не будучи охотником до этих многолюдных торжественных застолий с их велеречивыми тостами и грубой лестью по отношению к хозяевам, решил в сопровождении приданного мне технолога побродить по цехам. Все здесь выглядело каким-то щегольски новым в сравнении с тем, что мне помнилось о моем исчезнувшем московском заводе. Двухэтажный сборочный корпус был выкрашен синей краской. Рабочие, одетые в аккуратные чистые комбинезоны, обрабатывали швы сваренного роботами кузова. У окрасочных камер не было привычного запаха краски. На линии комплектации легко и точно монтировали шасси, двигатели, начиняли машину электроникой. Система приборов проверяла качество сборки, потом шли дорожные испытания на полигоне, и машина уходила на товарную площадку, а оттуда по железной дороге отправлялась дилерам, сиречь торговцам по всей России.
Но я знал, что через цеха сварки и окраски проходит лишь небольшая часть автомобилей, а как производятся остальные модели, что стоит за словами «крупноузловая сборка»? Попросил сопровождавшего меня технолога, молодого, непонятно отчего веселого (может, выпить уже успел по случаю приезда гостей) парня показать комплекты узлов и деталей для сборки южнокорейских КИА и, рассматривая под настороженным взглядом моего Вергилия детали крепежа, обнаружил поврежденную краску. Похоже, что эти детали были сняты с готовой машины.
— Ну, и что, — с некоторым вызовом сказал технолог. — Хотите знать подоплеку нашего производства? Ладно уж, раз вы такой догадливый, буду истопником.
— Каким истопником? — не понял я ход его несколько хмельных мыслей.
— Ну, как у Высоцкого: тут нам истопник и открыл глаза.
Картина в его рассказе рисовалась такая. Машина, будь то корейская КИА или немецкая BMW, могла производиться где угодно, даже за океаном, где, скажем, у германского концерна был свой завод — глобализация, что тут поделаешь. И вот она приплывает из Америки в порт Бремена, где расположен крупнейший разборочный центр. Там с нее снимают двигатель, коробку передач, фары, колеса и много чего другого и уже в виде автокомпонентов, за которые не надо платить таможенную пошлину (о, хитроумный Иван!), отправляют на завод, где происходит так называемая крупноузловая сборка.
Теперь мне стала понятна подслушанная в толпе знатных гостей во время перерезания ленточки реплика некоего пожилого осанистого господина со знакомым лицом (уж не бывший ли министр автопрома это был), который тихо сказал своему соседу: «Конечно, они ребята лихие. И все же это не полноценное производство, они просто обходят таможенные барьеры».
На следующий день ранним утром я уезжал к себе в деревню, не желая отвлекать своим присутствием Митю от обязанностей хозяина этого праздника. Я оставлял ненадолго обретенный заводской мир с его блеском свежеокрашенных кузовов, медленным движением конвейеров, теснотой современной техники и всякими причудами глобализированной автоиндустрии и вновь оказывался в стареньком «Икарусе», увозившем меня в глубину совсем иной России.
За окном проплывали сосновые леса, березняки, зеленовато-бурые, местами уже вспаханные, бугрящиеся сырыми глинистыми пластами поля с разбросанными по ним кучами торфа и навоза, болотистые низины с потемневшими стогами прошлогоднего сена.
Время от времени мелькнет столб-указатель с названием деревни и откроется с десяток бревенчатых под драночной крышей домов, кирпичная коробка магазина, длинное облезлое строение коровника. Обгоняем попыхивающий соляркой трактор, грузовик с торфом, лошадку с телегой, загруженной молочными бидонами, и уходим вдаль к районным городкам со старинными названиями, в одном из которых у нас недолгая стоянка на автостанции, где можно выйти, размять ноги, потоптаться, покурить.
Площадь у автостанции в этот субботний ранний час пуста. Несколько закрытых ларьков. Рядок «Жигулей» да мотоциклов. Доска объявлений — щит с некрашеными щелястыми досками с вкривь и вкось наклеенными на них рукописными листками.
«Продается изба. Обращаться — деревня Мосолово к Ивановой Евфросинье Ивановне»
«Меняю Кировск Мурманской области — трехкомнатная квартира в центре города со всеми удобствами — на райцентр».
«Продается мотоцикл с коляской. Прошел пять тысяч километров».
«Продается нетель крытая. Срок в январе. Обращаться к Никандровой Марии».
Почерки разные — уверенный, разгонистый северянина, старческий, с пляшущими буквами — Евфросиньи Ивановны. И как судьбы-то человеческие проглядывают за этими выцветающими листочками бумаги: тяготение в родные места у одних (никаких тебе городских удобств не надо — вернуться бы в родной сельский райгород); старческое одиночество и стремление перебраться в город, к детям — у других; усталость от хозяйства Никандровой Марии и привычка к технике владельца мотоцикла (не забыл ведь и пробег указать). Прямо-таки социальный срез российской деревни на этом щите объявлений.
Бытие наше состоит из мелочей. Перебраться или нет Евфросинье Ивановне в город, быть или не быть Марье Никандровой с телкой, купить или продать сельскому механизатору мотоцикл — все это атомы событий, из которых складывается вселенная народной жизни, совсем другой, чем у обитателей синего двухэтажного корпуса, в котором я вчера побывал.
И такая тихая российская глушь в этих селах и малых городках, что словно обволакивает тебя покоем и качает в потоке времени, смешивая века и события — варягов и греков, походы Невского и Конева, польские и литовские войны, мирный быт помещичьих усадеб и драмы коллективизации — все плывет в мягком солнечном сиянии бабьего лета, в сонном шуршании желтой листвы, опадающей с деревьев.
Тихие сельские занятия. Поездка в областной центр разбередила во мне интерес к заводским мирам, казалось бы, утраченный за годы отрешенного от прошлого деревенского житья. Удовлетворить этот интерес я мог только с помощью интернета, тем более что автомобильная тема там присутствовала в разных измерениях. Предсказание, некогда сделанное Митей по поводу заполнения отечественного рынка иномарками, собранными российскими руками, сбывалось. В Москве и Питере шла сборка «Рено» и «Тойоты», «Ниссана» и «Хундая». А уж Калуга, провинциальная Калуга, славная в советские времена лишь как родина Циолковского, так та и вовсе стала центром мирового автостроения. Там и «Фольксваген», и «Вольво», и «Пежо» собирали руками калужан под присмотром западных специалистов.
Правда, наряду с сообщениями об открытии новых заводов и рекламных описаний их деятельности все чаще появлялись нарекания потребителей на результаты этой деятельности.
Право, мне иногда казалось, что эти посты пишет мой дружок Валя Беляков, постаревший, но не утративший своего иронического задора, негативного мировосприятия и досконального знания иномарок. И жаргон посетителя московских пивняков, и ирония по поводу косоруких сборщиков, после которых машину надо отправлять обратно к дилеру или на станцию технического обслуживания — все было то же самое.
Особенно авторов этих постов раздражали рекламные рассуждения руководителей предприятий по поводу качества их машин, которое по их заверениям уж никак не хуже зарубежного.
«Пусть не пиз…т насчет качества, — писал один из прототипов Вали. — В семье два авто. Один собран в Южной Корее другой — у нас. Что в Корее собрано, не ломается, а с нашей — одна беда. На техобслуге торчит в год по сорок-шестьдесят дней. То коробка шумит, то в салоне что-то захрустело. А у знакомого бэха тоже наша и тоже проблемы, хотя есть знакомые, у которых из Германии машины и проблем нет никаких. А насчет того, как много заводов построено — это бред. Качаем нефть на запад, потом оттуда везут комплектующие и наши граждане собирают то, что произвели другие. Производить и собирать — две разные вещи».
Особенно меня поразил крик души некого обладателя бэхи (так теперь на жаргоне называют БМВ), собранной на Митином заводе. Полтора года этот несчастный гонял свою машину по дилерским ремзонам и станциям техобслуживания, пытаясь избавиться от разнообразнейших дефектов, начиная от выхлопных газов в салоне (на заводе забыли поставить какую-то прокладку) и кончая скрипом при вращении руля и отказом усилителя рулевого управления. Обращался к юристам, в суд, но так ничего и не добился.
Я вообще-то избегал разговоров с Митей на автомобильные темы после того, как он, построив дом в моей деревне, приезжал туда пару раз в году для отдохновения. Но однажды не выдержал и подсунул ему интернетный пост этого страдальца с его бэхой.
— Ну, что скажешь?
— Да ничего. Надо уметь обращаться с машиной.
— Что ты говоришь, Митька, — вскричал я. — Это ж предмет ширпотреба и, как всякий предмет ширпотреба, должен быть рассчитан на дурака, а не на специалиста с хорошо поставленными руками. Где же твоя хваленая система проверки качества, которая, по вашим словам, действует не хуже, чем на головном заводе? Почему все пишут, что зарубежные машины качественнее тех, что собраны из тех же деталей у нас? В чем тут секрет?
Он мрачно пожал плечами, и я решил не мучить его вопросами, на которые у него, похоже, нет ответа.
И вот приблизился тот ноябрь (о нем я рассказывал в начале моих записок), когда Митя неожиданно нагрянул в деревню, неся в себе некую тайну своего прибытия. Впрочем, таился он от меня недолго. Несколько оттаяв в нашем деревенском житье, которое на него всегда действовало расслабляюще, он сказал, что получил отставку со своей должности генерального директора завода. Никакого особого повода для этого не было, просто, как понимал и сам Митя, наступила пора замены команды, и к руководству приходило следующее поколение, сменявшее стариков — основателей предприятия. Да и сам Иван, будучи фактическим хозяином и владельцем контрольного пакета акций, постепенно отходил от дел, уступая место сыну и давая ему возможность приводить новых людей.
Учитывая роль Мити в создании и развитии предприятия, его отставили не просто так — пошел, мол, на заслуженный отдых, тем более что в пенсии он при его не очень большом, но все же существенном пакете акций не нуждался. Нет, ему предоставили какую-то почетную должность — то ли советника, то ли консультанта: офис в Москве, секретарша, зарплата, но никакого влияния на ход дел он теперь не оказывал. При некоторой неопределенности обязанностей и массе свободного времени он мог, в сущности, отдыхать, но это-то его, человека, всю жизнь варившегося в адском котле производства, в гуще заводских событий, и убивало. И я боялся, что такая перемена образа жизни может привести к обострению разных скрытых болезней, которые таятся в организме всякого пожилого человека, и в конце концов убьет его. К сожалению, такие мои предположения оказались пророческими, жить ему оставалось всего два года.
Но об этом потом, а пока мы проводим время в тихих сельских занятиях, ловим рыбу, ремонтируем его несколько обветшалый после гибели Володьки дом, подолгу застольничаем, подогревая наши разговоры небольшими возлияниями. Вот тогда-то Митя и рассказал мне историю создания завода, произнес тот монолог, который я привел выше в этих моих записках. А я в свою очередь делился с ним плодами своих исторических штудий, размышлений, возникающих у меня при чтении и перечитывании исторических авторов — от Карамзина до Ключевского, — чьи сочинения я заботливо собирал в своей прошлой жизни, как бы предчувствуя, что они составят отраду моей одинокой старости.
Как ни странно, по какой-то не совсем ясной филиации идей эти размышления были в русле моих безответных вопрошаний о причинах низкого качества автомобилей отечественной сборки, в связи с чем я рассказал Мите о любопытном разговоре, состоявшемся у меня во время очередной поездки в Москву.
Томимый жаждой встреч хоть с кем-то из прошлой жизни, я позвонил своему двоюродному брату, с которым не был особенно близок, но все же родня. И он поделился со мной радостью: сын, несколько лет назад уехавший в Германию, приехал на недолгую побывку к старикам-родителям. Я охотно откликнулся на приглашение прийти, посидеть за праздничным столом и вскоре оказался в объятиях моего молодого родственника, здоровенного двадцатипятилетнего парня, о котором я помнил, что он с юных лет ходил в спортивный зал, накачивая мышцы и занимаясь так называемым бодибилдингом.
— Давай за детей наших выпьем, — сказал хозяин дома, бравый, несмотря на немалые годы, военный отставник. — За то чтобы они жили не тужили и водочку не пили. Твой ведь, кажется, тоже не принимает.
— Я так давно его не видел, что даже и не знаю, что он принимает. В последний раз, когда я его видел в Израиле, сказал, что не пьет, нет потребности.
— И у моего нет потребности. А вот в спортзал ходить есть потребность. Говорит, если не качается, плохо себя чувствует.
Выпили по первой. Сын улыбнулся и подмигнул мне. Был он, вопреки сложившемуся в России образу качка, характера добрейшего — славный интеллигентный московский парень. Не найдя работы по своей инженерной специальности (незадолго перед отъездом был получен институтский диплом), он устроился на «Фольксваген» на сборочный конвейер, что навело меня на воспоминания о моей автозаводской молодости. Вспомнилось, как отец спрашивал, когда я приходил с завода, что там говорит рабочий класс. Его молодость пришлась на двадцатые, тридцатые годы, и им тогда хотелось припадать к мнению рабочего класса, как к гласу народному. Но для меня такого понятия, как рабочий класс, в сущности, не было. Были просто люди и говорили они о разном, житейском. Кое с кем из своих сверстников я дружил. Но они смотрели на свою работу как на переходный этап жизни. Надо учиться, но не у всех это получалось. Во всяком случае, сборку автомобилей они не считали занятием на всю жизнь, хотя, в конце концов, кое-кто работал на конвейере долгие годы.
Поделившись этим воспоминанием с племянником, я в ответ услышал: «У нас все по-другому. Если уж человек попал на “Фольксваген” и получил постоянный контракт, он считает себя устроившимся на всю жизнь. Это вполне престижное и уважаемое положение. И получают они вполне приличную зарплату, так что можно содержать семью, иметь нормальное жилье — квартиру, а то и дом. Их дети часто кончают профессиональные школы и также имеют рабочие профессии. Пьют ли они? Пиво и помногу. А если водку, то малыми дозами. Вот эдак, граммов по пятьдесят».
— Русских, наверное, пьяницами считают. А как тебя-то воспринимают с твоей трезвенностью? Удивляются, наверное?
— Их во мне многое удивляет. И не только трезвость. Они несказанно удивились, узнав, что я инженер. Инженер в их представлении — это солидный высокооплачиваемый человек, недаром столько лет потративший на учебу.
— А как они вообще относятся к иностранцам?
— Плохо. Не все, конечно, но человек пять в бригаде не любят иностранцев и не хотят, чтобы они здесь жили.
— За что? Конкуренция на фоне безработицы?
— Возможно, и это. Но, понимаете, ауслендеры работают хуже.
— Что значит хуже? Не довернул гайку?
— Не довернул гайку. Стремится попасть на более легкую операцию. А немцы работают здорово. Четко, старательно, добросовестно. Похоже, что у них это впитано с молоком матери.
— А бригада — это сколько человек?
— Пятнадцать, из них четверо иностранцев.
— Стало быть, и ты хуже работаешь?
— Я нет. За то и уважают.
– А о чем они говорят? Что их интересует? Политика, экономика, международные дела?
— Ни в коей мере. Плевать им на политику. Спорт — об этом говорят. Сами не прочь сходить в кегельбан, да чтоб пивка выпить пару бутылочек. Они не забивают себе голову политикой.
— Ну, а можно там расти по работе, скажем, мастером стать?
— В принципе можно. У нас один грек несколько лет учился вечерами после работы и стал мастером. Но это исключение, остальные довольны своим положением и ни о какой учебе или карьере не думают.
— Работа вообще трудная?
— Первое время физически очень трудно. Потом привыкаешь, делаешь все автоматически, так что голова свободна и думаешь о чем-нибудь своем.
На этом наше интервью было прервано моим кузеном, провозгласившим: «Давайте-ка лучше выпьем за твою молодость, за твое будущее, сынок, за то, чтобы оно не было исчерпано знакомством с немецким рабочим классом и ждало тебя нечто более интересное».
Мы выпили и пошли смотреть по телевидению очередную политическую передачу. Благо, в России идет вечное политическое гулянье.
— Занятно, — сказал Митя, выслушав мой рассказ. — Как все-таки сидит в тебе профессия: надо же — проинтервьюировать в Москве немецкого рабочего.
— Да какой он немецкий рабочий — наш московский парень, занесло его на «Фольксваген». Сейчас многих наших ребят носит по свету.
— Но в известном смысле этот твой парень прав. Немцы работают лучше, честнее, что ли, чем наши. И в чем тут дело — не знаю. Может, в национальном характере.
Загадки национального характера. Мы заговорили о загадках национального характера. Я вспомнил, как некогда в Казахстане заехал в одно немецкое село. Оно заметно отличалось от соседнего русского и чистотой, и добротностью домов, и результатами хозяйственной деятельности, колхоз там был один из лучших в районе. И ведь жили эти немцы в российской империи с екатерининских времен, не меньше полутора веков, претерпев высылку в тот же Казахстан во время войны, и не растворились в местном окружении, сохранив национальные черты — добросовестность и трудолюбие. Была ли в этом загадка национального характера? Опять-таки, если углубляться дальше в историю, то вспомним, как поражался Карамзин в своих «Письмах русского путешественника» благоустройством и внешней культурой немецких бауэров. Но культура культурой… Да, есть Гёте, Шиллер, Гумбольдт — обычно называемые в контексте таких рассуждений имена, но ведь, напоминали мы себе, в двадцатом-то веке в германскую историю как проявления немецкого духа вошли газовые камеры, Освенцим, Холокост. А потом — примирение, покаяние и трудолюбивое восстановление разоренной войной страны, вывод ее на передовые рубежи мировой экономики.
«Они дисциплинированны, законопослушны, — говорил мой наблюдательный племянник, — и в морду тебе не дадут при любом конфликте. Работают себе честно и добросовестно, в кегельбан ходят, пиво пьют». Ну, а то, что некогда эта добросовестность и законопослушание порождали беспрекословное выполнение безумных и жестоких приказов, так это с кем не бывает. В русском-то национальном характере загадка на загадке.
В стране, где религия, казалось бы, пропитывала жизнь и быт всех слоев общества от крестьянства до аристократии, где церковь создавала основы духовного существования общества, после семнадцатого года те же люди, что вчера крестились и молились, били поклоны перед амвоном и целовали иконы, сдирали кресты с церковных куполов, жгли монастыри, превращали храмы в овощехранилища. Не могли большевики вершить эту вакханалию без народной поддержки. Но проходит столетие, и снова церковь претендует на формирование духовных скреп общества, а местные начальники неумело крестятся и держат свечку на богослужении.
А в 1913-м, в дни трехсотлетия Романовых, — какой взрыв монархических страстей, народного обожания царствующих особ… А пять лет спустя, когда низложенного императора везут в сибирскую ссылку, на станциях охрана с трудом отгоняет от вагона осатаневшую толпу, рвущуюся растерзать кровавого Николашку.
Объяснений таких национальных деяний полно — социальных, политических, экономических объяснений. И все же многое здесь загадочно, так же как загадочным было для меня упорное нежелание русского крестьянства расставаться с общинной формой существования. Уж чего только ни делал Столыпин в начале двадцатого века, пытаясь перевести российское село на нормальные капиталистические рельсы хозяйствования и разрушая для этой цели тысячелетнее здание общины. В рамках проводимой им аграрной реформы отменялась подушная подать и круговая порука, утверждалось право главы каждого крестьянского двора приватизировать общинные земли, находящиеся в его пользовании, позволялось объединять разрозненные полоски земли, стимулировавалось создание хуторов и отрубов… Тем не менее дело шло со скрипом, и сразу же после Октябрьского переворота все пошло вспять. Произошло мгновенное восстановление общины со всеми ее порядками — переделами земли, чересполосицей, властью сельского схода. Осередняченное село, разделив помещичьи, монастырские и другие частновладельческие земли, стало хозяйствовать так, как считало нужным — теми же архаичными и уравнительными методами вплоть до конца второго десятилетия двадцатого века, пока Сталин не затеял очередной утопический проект, заливший кровью и насилием сельскую Россию.
Митя слушал мои исторические филиппики с полным вниманием и, как мне казалось, с пониманием и под занавес нашего разговора о столыпинском проекте задал мне хороший вопрос: исчерпала ли себя община к началу двадцатого века как объект реализации «базовых инстинктов» российского крестьянства? Я сказал, что нет, судя по тому, как крестьянские массы препятствовали ее разрушению даже при условии низкой эффективности хозяйствования в тех условиях. Другой вопрос, почему именно такая форма коллективного существования была столь устойчива в сельской России на протяжении многих столетий? Объяснение этого явления трудными природными условиями при продвижении русских на северо-восток, когда только сообща можно было чего-либо добиться, не работало. Российский этнолог Светлана Владимировна Лурье, изучая жизнь финнов, находящихся примерно в таких же природных условиях, как и русские поселенцы, отмечала, что представители этой северной народности действовали всегда в одиночку, селились на новой земле лишь со своим семейством и в одиночестве вступали в борьбу с природой, какие бы трудности их ни подстерегали, предопределяя тем самым хуторскую систему расселения, к которой, собственно, стремился Столыпин.
Почему у двух географически близких народов столь разный подход к формам сельского существования? Лурье, будучи представителем науки, изучающей процессы формирования и развития различных этнических групп, на этот вопрос дать ответа не может. И такое различие в менталитете двух народов остается очередной непознанной загадкой национального характера.
Так судили и рядили мы, два усталых российских старика, о тайнах отечественной истории. А за окном курилось редкими печными дымами вымирающее село, являя собой результат всяких аграрных утопических проектов. Их реализация и привела к формированию мертвых жизненных пространств, обитатели которых перебрались в города. И в одном из них звенел новой жизнью созданный Митей завод.
Замедление жизни. Год спустя после недолгого визита Мити в деревню я, будучи в Москве, зашел в его офис, выбитый некогда в центре города Иваном еще при создании инвестиционного фонда. Он сидел в просторном кабинете, неспешно перебирая какие-то бумаги, а увидев меня, расцвел улыбкой, обнял и потащил обедать в расположенный неподалеку узбекский ресторан, где нас кормили вкуснейшим пловом и поили отличным красным вином. На прощанье он подарил мне сувенирный фирменный зонтик-трость с разноцветной широкой покрышкой. Такой зонт был скорее пригоден современному городскому денди, а не скромному деревенскому жителю. На случай дождя я имел просторный брезентовый плащ с капюшоном, в котором ходил на осеннюю рыбалку. А дареный этот зонт поставил в углу избы как один из памятных предметов моей мемориальной коллекции. В нее входили старые фото, остатки Таниного сервиза, которым я вообще-то не пользовался, а теперь еще и этот цветастый зонт, напоминавший о Мите. А вскоре к этим мемориальным предметам присоединился и Митин дом, осиротевший после смерти хозяина.
Я спросил на похоронах у его сына, что он думает делать с домом. Он на минуту задумался.
— Да не знаю. А что с ним делать? Продавать? Да кто ж его купит в этой деревне. Хотите, возьмите его себе.
— Зачем он мне? У меня свой дом есть.
— А мне-то он зачем?
И в самом деле, зачем деревенский дом ему, преуспевающему банковскому деятелю. Он, наверное, отдыхает где-нибудь в Испании или Таиланде. Что ему делать в нашей глуши?
— Ну, пусть стоит, — сказал сын в заключение.
Дом так и стоит, постепенно ветшая, отсвечивая мертвыми окнами. Разве что я иногда зайду что-нибудь подправить, подколотить… Но делаю это все реже. И жизнь моя все замедляет свое течение, бывает, и по неделе не выхожу из комнаты. Разве что кто-нибудь из старух соседок окликнут из проулка: «Семеныч! Ты живой?» И я отвечу, приоткрыв окно: «Живой!»