Из цикла «Штукарство»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2020
Лейбов Борис Валерьевич родился в 1983 г. в Москве. Образование высшее, специальность «социолог». Окончил ВКСиР, мастерская Олега Дормана, специальность «сценарист».
Начало публикации рассказов этого цикла в «ДН» — 2019, № 1.
Люди с Гончарного переулка
Грязь. Весна. «Народная» улица. Ресторан. Суббота. На брускете паштет из кролика, политый смородинным вареньем. Смотришь мимо людей, мимо черных курток. По ту сторону пыльных окон — тротуарное месиво из серого снега. Ливневки, похожие на оконца камер. Пошлость во всем: в интерьере с принтами европейских замков, обрамленных в тяжелую золотую пластмассу, в придурковатом халдее с рожей Петьки и табличкой «Пьер». С закрытыми глазами жизнь веселее. Тьма и паштет. Если выйти из окружения и выключить кухонный лязг, многоголосье и автомобильный гул, то можно наблюдать себя со стороны. Я в высоких сапогах стою по пояс в осоке. У ног во всей готовности Гасконская гончая. Мы вышли из Поншато на рассвете и долго шли в сторону Луара. Реку еще не видно, но до нас уже долетает ее рев, иногда прерываемый ветром. Но вот мы встали. Не я один услышал зайца. Он скользнул по мокрой утренней траве, невидимый. Одна его ошибка, один его шорох, и…
— Фирсман, Борис Леонидович?
За моим столом двое гостей. А я думал, что успею позавтракать. Видимо, телефон надо было оставить дома. А как в змейку не поиграть, пока без дела ждешь блюда? Старшего знаю. Лет пять назад начинал. Бродил по рядам вернисажа, спрашивал, где золота можно взять. Николаевских десяток. Представлялся посредником цыганского барона, якобы до сотни килограммов собирал на свадьбу в приданное дочери, баронессы то есть. И легенда чепуха, и не надо быть провидцем, чтобы мента от спекулянта отличить. Нет ничего более неловкого, чем видеть, как актер неумело играет пьяного. Такие громко говорят и кривляются, а лучше б молча, только глазами. Одним взглядом, который мажет и устремляется чуть мимо цели. Юрфак и семейную ментовскую породу с орденоносцем-дедом, с героем труда матерью, с госдачами не смыть с белобрысого лица. Не продам я тебе золота, мусор, сколько ты его «рыжьем» ни называй.
— Вы теперь, верно, майор?
— Майор.
— Поедем в отделение?
Он кивнул.
— Вы меня задерживаете?
— Зачем же так, Борис Леонидович? Мы просто побеседовать. Про вчера.
— Так давайте тут?
Улыбнулся. С какой же радостью этот комсомолец надел бы на меня противогаз и задыхающемуся вставил бы кипятильник в задний проход. Недаром эти правильные, семейные, волевые отцы, точно знающие, что хорошее — белого цвета, а плохое — черного, латентные педерасты. Я тоже улыбаюсь. Сегодня мне сложно дается это выражение. У меня траур. Но я улыбаюсь. Ничего он мне не сделает.
— Майор, заплати за меня? Хорошо? Кошелек забыл. Я в туалет и буду готов.
Следом за мной пошел второй. Такая же белесая нечисть. Увидишь раз — не запомнишь. Да и со второго тоже.
— Юноша, вы со мной в кабинку зайдете?
Растерялся, как будто он не милиционер. Они что, правда, только пытать умеют? Сел, достал телефон. «Генрих Казимирович, SOS. Я в ОВД Таганский. Вчера с обеда и до ночи я был у Вас». Сообщение отправлено. Телефон надо сразу выключить, чтобы не оставить покровителю возможности перезвонить, все выяснить и того гляди отнекаться.
Снаружи тоска. Она во всем. В умирающей грязной зиме, в мокром черном снеге. Голые, редкие деревья. Безлюдный пешеходный переход. Зеленый глаз светофора, похоже, редкий источник жизнерадостного цвета в панельной окраине центрального округа. Мы садимся в «Ниву». От плохого к худшему. Но от худшего к аду — когда войдем в их терем. Вонючие, сырые пролеты и коридоры. Потолки, как в поместье карликов. В кабинетах коричневая советская мебель. Белорусский массив! И паркет! Он не на полу, там волнистый линолеум, он на стене. Зачем? Зачем это все? Или за что? За что салатовый телефон с диском? Моложавый помощник вкатывает уродливую конструкцию с телевизором и видеоплеером и молча выходит.
— Борис Леонидович, — на стол ложатся три фотографии. — Что вы можете сказать об этих лицах?
— Интеллигентные люди. Москвичи. Хорошие лица, запоминающиеся. А что? Что-то случилось?
— А вы не знаете?
— Знаю я все, майор. Знаю.
Мучительное общение с мразью — никогда нельзя заигрывать, ни за что. Но и хамить нельзя. Это только в сериалах преступники дерзят власти. В жизни — никогда.
— Где были вчера вечером?
— В гостях. У Генриха. Моего приятеля. До поздней ночи.
— Откуда вы знаете о случившемся?
— Откуда все. Спросите на Таганке. Все знают.
— Слушай сюда, сука! Генрих твой тебя не вытащит, понял? Давай. Про каждого. Что знаешь?
ОВД «Таганский» — чужая область. «Суку» придется не заметить. Но уже ясно, откуда ноги растут и кому так срочно нужен виновный. С этого и начнем тогда. Я беру самую левую из трех карточек. На ней молодой, в отличие от остальных двух, приветливый человек.
— Это Костя. Кличка Авель. Безобидный парень. Сын цементных заводов.
Выдерживаю паузу. Смотрю на майора. В точку! Теперь мы оба знаем, что это старик, Костин папа, собрал всех генералов и велел всю Москву изрыть. В таких случаях виноватый до суда не доживет, и умирать он будет долго и некрасиво. Кровожадные советские старики… Конечно. Не видать теперь Костику заводов. А его убийце — покоя.
— В клубе недавно. Увлекался монетами. Россия, девятнадцатый век. Собрал хорошую подборку полировок. Я помогал советами. Он только начинал. Не люблю, когда хорошим людям фуфло продают.
На самом деле Костя был классическим лохом, пластилиновым. Из него можно было лепить коллекционера любой темы. А именно той, что я на тот момент продавал. Отцовские деньги не знали конца, а глупый Костя, видимо, доказывал папе, что не зря закончил Финансовую академию, и скупал все подряд, втридорога, но, как он думал, в рост. Последний наш разговор состоялся в «Шоколаднице», три дня назад. Я продал ему пятачок 1904 года. За девяносто тысяч долларов. Шестьдесят он передал сразу, а тридцать остался должен, теперь до того света. Но прибыль все равно исключительно московская. Триста процентов за четыре месяца! Нет в других городах таких ослов и таких денег, и таких денежных ослов.
— Хороший человек, значит? Как ты думаешь, что он делал вчера в компании этих двух, — он ткнул зажигалкой в фотографию Витеньки, — хороших тоже людей?
— Полагаю, играл в карты. Мы по пятницам играем в этом ресторане в карты. В дальней комнате.
Как же быстро они переходят на «ты» на своем поле. На вернисаже тыкнул бы так лет пять назад. Нельзя. Нельзя напоминать и шутить про табор.
— Кто еще об этом знает? Почему ты не играл?
— Не было настроения. А знают все. Бывает и по десять человек собирается. Дайте ручку, я перечислю всех, с кем играл за последний год.
— Не надо!
Майор закурил. Хороший, правильный мужик, а еще недавно был хорошим советским парнем. Дослужится однажды до лампас. Умрет достойно. За книгой про рыбалку, на своей даче, в плетеном кресле, летом. Похоронят его в Троекурово, а не в безымянном овраге. Квартиру оставит дочери с ее мужем-капитаном, где-нибудь на «Полежаевской» в ведомственном доме. Ох как, не спеша, он затушил бы в моей ушной раковине сигарету. Да я понимаю, что же, не человек что ли. Сидит напротив, сытая самонадеянная рожа. За один только жидовский нос можно утюгом забить. Но майор сдержан. Он выбрасывает окурок в форточку.
— Этот?
Он постучал по Витеньке.
— Этот — мой давний друг Виктор. Москвич. Его дед — матрос, брал Смольный. Потом рассказывал, что основной целью был винный погреб дворца. Там Витин дед впервые попробовал игристое вино. Его сын, Витин отец, герой войны. Стоял на крыше нынешней гостиницы «Балчуг» у зенитки. Первого мая сорок второго сбил над Москва-рекой немецкий самолет в районе Пречистенской набережной. Ждал, что будет представлен к награде. Но уже через пять минут к дому подъехали машины. Командира застрелили на месте, на крыше, при отряде, всех остальных — на Лубянку. Ну, вы понимаете, парад вот-вот начнется, а тут фашисты в километре от Сталина.
Майор смотрит на меня в недоумении, как на юродивого. Нельзя допустить паузы. Время уже не просто деньги. Время — здоровье. Генрих, явись!
— Витиного отца пытали сном три недели. Он сознался во всем. В деталях рассказал, как помогал немецкому летчику обойти непроходимую систему воздушной обороны. Но началась битва за Москву, и на фронт бросили всех, кто был. Витин отец был разжалован в солдаты и отправлен в арестантском вагоне. Когда он вернулся, то практически перестал разговаривать, и чтобы окончательно не сойти с ума, увлекся собирательством монет. Маленького Витю он в шестидесятые водил на сход коллекционеров в Нескучный сад. Там собирались наши люди, по воскресеньям, под мостом, у Зелёного театра. Это теперь мы на Таганке стоим, а раньше нет. Так демонстративно нельзя было. Спекуляция, тунеядство, валюта… Выбирали места побезлюдней. Витя мне рассказывал, что уже тогда ваши могли заявиться и начать проверку документов. И тогда все бежали врассыпную. Спрячутся за куст какой и сидят с отцом, червонцы глотают, чтобы к вам с пустыми руками попасть.
Майор не выдержал и треснул по столу.
— Фирсман, ты издеваешься?
Он поднял трубку, затем бросил ее, встал и подошел к двери.
— Степанов, уведи его вниз.
«Вниз» не обещает ничего хорошего. Чем ниже, тем сложнее достать.
— А что такое, майор? Сами сказали рассказать, а теперь обижаетесь.
Блондин Степанов зашел и встал за моей спиной.
— Чем занимался Виктор? Какие у него дела с Костей были?
— Монеты собирал. С детства. Ничего плохого сказать не могу. Менялись с Костей, наверное, они же оба коллекционеры. Да нормальный он парень был, майор. Дочери у него остались. Вот не так давно жена бросила.
— А чем он на жизнь зарабатывал?
— Да откуда я знаю. У нас же клуб по интересам. Знаю, что МИЭМ закончил с отличием. Знаю, что Серёже Мавроди с математикой помогал, они с одного курса. Финансами, наверное.
— Все, Фирсман, заткнись. Степанов, включи кассету.
На экране появился стол. Изображение плохое. Сверху вниз бегают полосы. За столом Витенька, Авель и седой Николаев. Последний сдает карты. Авель что-то показывает Вите. Тот что-то говорит. Костя смеется. Витя передает предмет Николаеву. Тот откладывает карты и достает из нагрудного кармана линзу. Одобрительно кивает, передает предмет Авелю и хлопает его по плечу. Николаев несколько раз утюжит белоснежную бороду ладонью, видимо, шутит. Трое посмеиваются. Начинается игра.
— Степанов, мотай. Еще. Все. Вот отсюда. Любуйтесь, Борис Леонидович.
Николаев падает со стула. Происходящее выглядит абсурдным, возможно, из-за отсутствия звука и черно-белого цвета. Если бы фоном играл тапер, то мы наблюдали бы фарс. Авель и Витя, не сговариваясь, бросают карты и пятятся к стене. В кадре появляется человек в балаклаве с пистолетом. Легко, как по дуновению ветра, Костя ударяется о стену и сползает на пол. Пистолет поворачивается в сторону Витеньки. Он что-то говорит. Наверное, «не-не-надо» или «тэ-тэ-ты что?» Выстрел. Куда делся Витенька, не видно. Человек в балаклаве обходит Николаева, нагибается к Косте, достает тот самый предмет и, выпрямившись, делает Косте контрольный в голову. Два раза. Он уходит. Больше ничего не происходит.
— Всем встать, суд идет! — дверь подчинилась ботинку Генриха, как будто была его домашней дверью. — Фирсман, на выход!
Я с радостью подчинился и вышел в коридор. Майор что-то пытался возразить. Но неуверенно и невнятно. А вот Генрих прогремел, как Зевс над Олимпом.
— Что? Хер из-за щеки вытащи! Что ты сказал? Нет? Из цементного завода и мне звонили в управление. Я их по всей Москве собираю, а ты их тут спрятал. Всех собираю, понял? Всё. Вольно! — это он, видимо, Степанову, который, наверное, и так не дышал и не моргал. — Идите жуликов ловить. И шлюх с наркоманами. И кого там еще?!
Генрих Казимирович вышел из кабинета и доброжелательно подмигнул мне, затем разразился:
— Чего смотришь? Вперед пшел, гнида, — и ласково улыбаясь, пнул меня ботинком. Почти все отделение прилипло к окнам и наблюдало, как меня запихивают в черный микроавтобус без номеров. Степанов меня, наверное, и пожалел. А вот майор понимал, что это цирк. Понимал и, видимо, горел от бессилия. Ох и достанется ночью его жене. Завтра не сядет.
— Борь, а ты чего такой кислый?
С тех пор, как мы начали общаться, я проникся неподдельным уважением к старику. Он был чем-то из детства. Каким-то советским богом, каких теперь нет, не поднебесным и заоблачным, а земным. Русское, конкретное, северное лицо. Губ нет. Какие-то сжатые земляные черви. Глаза светло-голубые. Глубокие, как лесные озера. Белая щетина, о которую можно зажечь спичку. И ровная, как выжженная земля, лысая голова.
— Да как сказать, Генрих Казимирович? Друзей у меня убили. И я видел, как.
— А как насчет «Спасибо, Генрих Казимирович»? Ты знаешь, сколько папа того мальчика озвучил? Они вас как клопов передавят теперь.
— Спасибо, Генрих Казимирович. Нет, правда. Большое спасибо.
— Тебя до машины отвезти? Она там, откуда ты мне эсэмэс прислал?
— Нет. Спасибо. Можно я тут выйду?
Мы ехали по Гончарной улице.
— Ладно, Боря. Сочувствую тебе. Ты не дури сегодня. Завтра жду тебя у себя. Нет. Послезавтра. Пришлю за тобой. Дело есть.
Я вышел у Болгарской церкви. В звездочках на ее синих куполах заходило холодное мартовское солнце. Дверь скользнула и защелкнулась. Проехав пару метров, автомобиль остановился во второй раз.
— Боря, — позвал Генрих из окна. Я подошел. — Слушай, мой внук в восторге. Французское охотничье ружье — просто сказка. Мушкетер! Главное, чтобы теперь подвески не попросил. Он засмеялся.
— Трогай, — машина покатилась в сторону Калининского, Кутузовского, Рублевки.
Загорелись фонари. Людей прибавилось. В голове было пусто, как в зимней Ялте. В ларьке у метро я купил Хеннесси и пакет. У меня есть привычка переживать потрясения под землей. Спускаюсь по эскалатору, сажусь на кольцевой и качусь рядом с живыми, пока не выгонят, или пока не буду готов вернуться обратно наверх. Следующая «Павелецкая». Что же теперь будет с Витиными девочками? Как же так? Они же теперь совсем одни. И как же Валера смог всех убить? Всех. За ничтожный пятачок 1904 года.
Чрево Кита
Самое постоянное место жительства — твоя могила. Так шутил мой дед. Коренной москвич. Настолько коренной, что знал, где в Москве был похоронен его дед. Теперь он сам погребен справа от стены Донского монастыря. Слева от дочери Пушкина. А до смерти жил недалеко от своего памятника, на Ленинском проспекте, в доме двадцать шесть. И дед его жил тут же, только в собственном деревянном доме, на бывшей Большой Калужской. Дед понимал скоротечность жизни и был равнодушен к суете. Как сытый к хлебу. Из подъезда мы выходили прямо в лес, в Нескучный сад, и никогда не гуляли. Мы делали сотню шагов и садились на скамейке. Мрачные шутки и беседы, настоящие, про женщин, водку, работу и беды — будто с ним сидел не октябренок в шортах, а товарищ по шахматной доске. Он рассказывал, что время — это перелистывание страниц автобиографии, с грустными главами и веселыми, бездарными и нет. Главное, что любая история конечна, она похожа на миллионы других, и помнить их некому. Зря я вчера спустился в метро. Зря купил коньяк. И уж точно, надо было ехать домой, а не выныривать на Октябрьской. Теперь в двадцать шестом доме пивная. Там продают пиво по пятьдесят долларов за пинту. Просто пиво. В нагрузку кормят чешской бочковой легендой, но это все равно не стоит пятидесяти долларов. Главное, чтобы люди знали, что ты там ел и пил. Это сигнал. Дела твои в порядке. Вот только я не встретил ни одного знакомого лица. Не было и машин у входа. Были форды. И были еще худощавые парни, однотипные и веселые. На стене повесили портрет их молодого президента. Улыбчивые ребята, чуть ли не братья, с черной пустотой в глазницах.
Первое эсэмэс с утра от Генриха: «Я тебе говорил не пить? Нахер ты в пивную ходил? Завтра в 17 у меня на даче. Привезешь Анну третьей степени. Это твое спасибо». С неизвестного номера. Но голос старика звенел в каждой «з», и «хер» особенно отчетливо вырисовывался в воздухе спальни. Херррр. Генрих картавил подозрительно выборочно. Никогда на «р» внутри слова и всегда, если «р» — последняя буква.
Я хоть и был тяжелый, быстро собрался и вышел из пивной на проспект. Молодые охранники не то чтобы смущали, они были совсем чужие. Как англичане в Дублине. Их было много, и были они со своей иконой. А после пропитой полторы сотни долларов (пять газированных градусов нежно окутали сорок два) лицо со стены зазвучало в голове.
«Не успел Витенька в Лондон? Не успел! Вот! А насчет нас прав был». Я добрел до кладбища, и, как это часто бывает, как по воле волшебника, в руке снова был коньяк. В сказках еще был такой неразменный рубль. А у меня всегда была неиссякаемая бутылка. Бесполезное это дело — с похмелья восстанавливать минувший день. Как фотоальбом листать, такой, где четыре карточки на странице, а вокруг изображений много белого поля, и херрр знает, что нам происходило. Ворота перелез, как школьник. Порвал куртку по-моему, надо будет посмотреть. Сторож сонный. «Милиция! Милицию позову!» Раза два точно приложил и посадил на снежок. Еще что-то бесконечно глупое сказал, по-моему: «Тихо, отец, не торопись к тем, кого охраняешь». Господи, как стыдно. И воды на столике нет. Остается мычать и мучить себя дальше. Могилу нашел быстро. Не плутал. Автопилот довел. Что еще? Ну пил коньяк, говорили, как двадцать лет назад, плакал, как любой русский мужик на могиле деда-еврея… Где же вода?
Похмелье — страшная тюрьма. Пожалуй, самая страшная. В ней решетки отлиты из собственных мыслей, и они не дают просочиться в уютные места, туда, где ты трезв, здоров, богат и не в Москве. Точно! Я же обещал ему не нарушать больше заповеди. Ну? И как мне теперь работать, дед? Ладно. Я же не сказал, когда. В 2001 брошу. И пить тоже. Смотрю на часы. Пытаюсь свести два циферблата в один и вскакиваю. Валерка приедет через час. Меньше. А еще Анна третьей степени. Так. Надо срочно обмануть карму, чтобы это ни значило, и выбраться из внутреннего заточения.
Снял часы, цепь, браслет с левой. На голде — ладошка Мириям, с реальную ладонь ребенка. По центру — изумрудный глаз. Нет, не ты меня сберегла, а Генрих. Поцеловал камень и забыл. Костик Авель тоже золотого чудотворца в триста грамм под рубашкой носил. Складываю металлолом в одну горсть. Всё. Только деньги. Никаких больше гирлянд. Нужна Анна? Будет Анна. В перевязанные пачки под паркетом не залезу. Нечего. Окно настежь. Снова сыплет снег. Река течет все в ту же сторону, из жопы мира к Кремлю. Всё хорошо. Всё хорошо. Разделся. То есть догола! Заправил кровать. Посмотрел. Поправил край одеяла, а то неровно. Теперь ровно. На кухне две бутылки с водой. Газированная и нет. Совсем не помню, как в подъезд заходил, но радует, что все еще забочусь о себе завтрашнем. Мама, наверное, права. Нет, точно права. Мне надо искать жену. Жену Анну. Анну третьей степени. Пора тормозить. Брею голову. Никогда ее раньше не брил. Пока не ясно — зачем, но сердце говорит, что надо. Прямо из-под ребер: «Боря, тебе надо остричь голову». Раковина заполнилась черным ковром. Ледяной душ. Досчитал до ста. Не легче. Всё не то. Не так. Что еще сделать, а? Сердце? Молчишь? Поднял с пола порванную куртку. Проверил карманы. В мусорный мешок! Джинсы туда же. Все куртки! Все джинсы! Гардероб, как после спектакля, пустой, холодный. Закрыл окно. Лысый, голый, замерзший. Старая одежда сложена в пакеты. Спортивные костюмы, кроссовки — все. Серые брюки, черный свитер и английское пальто. Неброское. Мама из Лондона привезла. Со всемирного слета ревнителей Некрасова. Посмотрел в зеркало, и самому страшно стало. Я бы сам у себя закурить не спросил. Ничего русского не осталось. Осталось! В холодильнике. Складываю ювелирку в портфель. Если б не пистолет с глушителем, мог бы сойти за петербургского нигилиста-западника второй половины девятнадцатого века. Глупости всё. «Я такой же, как прежде». Просто похмелье необычное, как будто чужое, прилетело. А сосед сейчас моим мучается. Смешно и немного легче. В холодильнике смородиновый Absolut. До Валеры четверть часа. Мысли, как струна. Осторожно строятся. Ограждения из замкнутого круга рефлексии, как ледяные пики. Их разморозит только спирт. Хлоп.
Вот уже и снег, не вероломно наступает на мой дом, а так, играючи кружится. Большая черная собака с упорством чешет ухо задней лапой. С автомобильных крыш слетают сугробы, с тех, что резко рвут на светофоре. Белые снежинки ложатся ровно, поверх вчерашних, серых и, как оказалось, не последних этой весной. В парадную арку въезжает «лэнд крузер». Это за мной.
— Ого! А ты и правда на кондора похож!
Так я узнаю свое прозвище. Моя шея и правда тянется не вверх, как положено, а выдается вперед. Мой нос еще в школе прозвали клювом. Велик и горбат, как гора Арарат.
— Вот и Фирсман поспел, — говорил учитель математики. — А клюв твой тебя минут на пять опередил.
Ну, ему шутки про профиль были простительны. Отчество у него было Иосифович. Ну, это как только нигга может звать ниггу ниггой.
Видимо, лысая голова сакцентировала Валерино внимание на моих нелицеприятных чертах. А может быть, я просто мерзок, и чем старше, тем отвратительней.
— Борь, не стоило перед работой пить. Ты же знаешь. Нормально так подвисаешь.
И правда, так загрустил о себе в школьные годы, что не заметил съезд на Преображенку.
— Все в порядке. Вчерашнее. На верник зайдем на семь минут. Хорошо?
— Хорошо. Воскресенье, дороги пустые.
Вернисаж — живой организм. Спекулянты и торговцы — это мелкая рыба, которая еще жива в чреве огромного Кита. Их всех втянуло со случайной водой. Но они еще не знают об этом и по инерции носятся с золотом, иконами, столовым серебром, банкнотами. Чем-то даже похожи на биржевых брокеров развитых стран. Но это все — закат. Портрет в кабаке не соврет.
Местные не только ничего не спрашивают, как мы, но и не удивляются. Это дурной тон — удивляться. Удивляется мужик молнии. У ближайших ко входу ребят, их имена я не то чтобы забыл, я их не знал, зато знал их в лица и сделал все и сразу. Скинул свое золото — шесть тысяч восемьсот долларов. Поторговались из-за камня. Угостился чашкой коньяка, которым они размеренно грелись. Я выпил, оглядываясь, нет ли позади Валеры. Нет. Заказал орден.
«Запомнил? Анна, третья степень, не фуфло, но можно убитый, в подарок, не в коллекцию».
Я еще говорил «в коллекцию», а мальчишки уже не было видно. Он успел затеряться среди таких же озадаченных и напряженных спин. Молодежь работала на зависть безупречно. Я не успел докурить первую сигарету этого дня, как Анну мне вложили в перчатку. Все при ней. Нимб. Горы на горизонте. Две сосны слева. Три справа. Один из четырех лучей заменен. Но Генрих не заметит. Красная эмаль приемлема. Сколов нет.
— Сколько?
— Две тысячи.
Можно было бы поторговаться до полутора. Ребята классные, но все-таки видно, что молодые. Глаза еще не зеркальные. В одном глазу читается, что взял на комиссию за тысячу двести, в другом — что за полторы отдаст.
— Итак. Вот ваши же шесть восемьсот. Пять я оставлю себе. Ровно, и цифра красивая. Тысячу восемьсот я возвращаю. Или держи обратно вещь.
— А что ты такую убитую взял? Я б тебе лучше достал.
Валера нервничал, и ему пришлось объяснить прогулку по рядам. Я показал покупку.
— Я в курсе, Валер. В подарок взял. Хорошую и сам бы достал.
— Ну да. — Помолчали. — Ты что, опять пил?
— Нет. Вчерашнее выходит.
— Ну да…
Про вчера говорить не хотелось никому. Впереди стелилась дорога в Суздаль. Долгое заряженное молчание. Возвращения к прошлому уже не будет никогда. Валера не выдерживает первым.
— Ты слышал, Николаев-то жив. И исчез. Нет его ни в больнице, нигде нет. Говорят, и в стране нет.
Удивляться — дурной тон, знаю. Можно повторять себе до бесконечности. Но это не тот случай. Валера посмотрел на меня и поверил, что я не знал. Теперь мы оба в курсе, кто заказчик. Такие правила. Нельзя чуть-чуть умереть. Выжил — виновен. Машина сбавила ход и съехала на обочину.
— Борь, выйдем, покурим на свежем воздухе, — это такой парадокс, как пить за здоровье. Видно, настал момент объяснений.
— Ты знаешь, зачем Николаев так поступил?
Мы все умеем считывать с лиц, но Валера особенно. Он может не моргать годами. Такому не соврешь. Мало того, что свой, так еще и умный, вернее, самый умный из нас двоих.
— За пятачок четвертого года.
— За него тоже. Ты знал, что Витенька в Лондон собирался валить?
— Нет.
Заснеженные ели по обе полосы. Сколько их? Не пересчитать. Пустая трасса. Чернота, выглядывающая из-за стволов. Ничего красивого. Под тяжелыми облаками дышится неровно. Только страх, никакой красоты. Страх больше красоты. Он великолепен. А красота не спасет, никого, никогда.
— Нет, не знал.
Кажется, поверил.
— Он Николаеву все свои монеты на комиссию отдал. Чтоб тот без суеты торговал как своими, по реальным ценам, а ему частями отправлял. Обещал десять процентов.
— Бедный Витя.
— Да, я позаботился о похоронах, ребят отправил к матери. Это пока тебе никто дозвониться не мог. Пока ты бухал.
Вдыхаю. Вдыхаю. Ступаю на лед. Тихо. С Богом…
— Валер, а кто стрелял-то?
— Так это вся Москва спрашивает. Особенно Костин папка. Здесь кто его первым найдет, того и голова. Николаев всплывет, всё вскроется.
Как же ты, Валер, убедителен. Какой, наверное, венок с ребятами отправил. Самый-самый. В золотых лентах. Невозможно на него смотреть. Я же узнал тебя, Валера. На пленке узнал. Что-то неприметное. Поворот плеча, взвод курка. Какое- то необъяснимое вещество, которое может принадлежать только одному человеку.
— Я, Валер, вчера выпил лишнего. Это после того, как на Таганке три часа допрашивали. Ты убил? За что убил? Ну ты знаешь…
— Животные.
Мы сели в машину своими людьми. Так казалось Валере. Я надеялся, что ему так казалось.
— А где может быть Николаев?
— Ну, пробуем сейчас Николаев и Одессу.
Как зовут Николаева я не знал. Николаев он был потому, что приехал из Николаева. Не еврей. В теме разбирался превосходно. По-моему, в восьмидесятые сидел. Он в свое время и Валеру ввел в клуб по интересам и способствовал его карьерному росту, как Валера — моему.
— А ты знал, что он профессиональный художник?
— Нет. Я про него ничего не знаю.
— Он в семьдесят каком-то получил заказ из Москвы, на одну картину. Не знаю какую. Лежала в загашнике одесского музея. Не с экспозиции. Там какие-то астрономические цифры озвучивались. Николаев потратил полгода на подготовку. Спецхран, все дела. Так в Москве думали. В итоге он попал в подвал и подменил оригинал на копию. А копии он делал, ну сам понимаешь. Картина растворилась в Москве, а Николаев стал очень богатым вором.
— Похоже на него.
— Суть не в этом. Он полгода никуда не ходил. Он всё это время писал такую копию, что она без подозрений сошла за подлинник. Он вообще ничего не крал. Супер вор.
— Красиво. А сидел-то за что?
— А так. По валюте посыпался. На мелочи какой-то.
Вот же старая тварь. Ну ладно Валера, у него еще полвека впереди, если не споткнется. Но зачем столько денег старику? Конечно, чужое считать нехорошо. Конечно, деньгам все возрасты покорны. Но не людей же с улицы убил. Своих. Старая, жадная тварь. Если Витьке не жить в Лондоне, то и ты не в своей постели умрешь.
— Валер, нас время не поджимает?
— Вроде нет. — Валера блеснул рыжим браслетом, хотя часы были на панели — просто посмотри. Привычка.
— Меня поджимает. Тормозни здесь, ладно?
Я вышел и в новых туфлях пошел в лесополосу, по колено проваливаясь в сугробики. Когда «крузер» стал маленьким, я встал за дерево, расстегнул зачем-то ширинку и достал из кармана телефон.
«Анна у меня. Есть разговор. Я знаю виновных. Приеду ночью. Как смогу».
Удалил эсэмэс из отправленных, застегнулся и оторопел. За спиной рычали. Я медленно обернулся. Три черные собаки, оголодавшие по виду, стояли по грудь в снегу и скалились. Портфель! Всегда надо брать портфель! В нем пистолет, а он нередко бывает нужен. Только сейчас я понял, что выдохнул последнее алкогольное облачко, и еще то, что мне по-настоящему захотелось в туалет. И так, и этак. Не помню, что надо было делать в таких ситуациях. Поднимать руку? Смотреть зверю в глаза? Спокойно пятиться? Я рванул и бежал по снегу без оглядки, под ногами не чуя весны. Было не до мокрых носков. Я захлопнул за собой дверцу и уставился в лес. Никого не было. Они не преследовали.
— Ты чего?
— Собаки. Чуть член не оторвали.
Валерка заржал. Я посмотрел на портфель.
— Все, давай уже в твой Суздаль. Людей живых хоть увидим.
Суздаль оказался крошечным, как я понял. Мы въехали в город и выехали из него минуты за три. Валера, я заметил, приобрел привычку творить крестные затмения, пролетая мимо храмов. Так что всю трехминутную улицу он водил перед собой тремя перстами беспрерывно.
— Может, мне руль подержать?
Валера не отреагировал. Видимо, в духовной части его мозга было постно и чисто. Ирония там не приживалась. Интересно, а Витьку с Костей в какой отсек своей бессмертной он поселил?
За городом ехать сложней. Закончились фонари, и стало заметно, что смеркается. Мы сворачивали то на одну, то на другую дорогу. Включали свет, вертели карту с обозначенным крестиком. В итоге нашли нужную деревню, и дом нашли — по черному «Гранд Чероки».
В небе кружилась стая ворон. В Москве такого не увидишь. Даже в наступающей темноте черные тела были различимы. Сотня или несколько сотен птиц молча выводили круги. Ни одна не каркнула. Отчего-то сильно захотелось домой, на кухню, где есть свет и холодильник.
— Боря, всех пересчитал? Может, ты тут подождешь?
Прямо перед дверью Валерка дернул меня за плечо, склонился и шепнул:
— Что бы ни случилось. Ни в кого не стреляй. Мы просто покупатели. Хватит смертей, понял?
Он вошел первый. Посередине отсыревшей светелки, около разбитой печи, чью трубу разобрали на кирпич, сидели и закусывали близнецы Пётр и Архип. Мы поздоровались. Ступать приходилось осторожно. В избе горели две свечи и практически отсутствовал пол. Между земляными холмиками, похожими на свежие могилы, был кратер.
— Все уже в багажнике, — сказал Пётр или Архип.
Они мне не нравились. Я таких знаю. Русский рок. Козлиные бороды. За Русь сопьюсь. Ну и так далее. Я присел на дряхлый подоконник и стал любоваться торгом. Валере показали поллитровую бутылку, что-то бонефонт шампань 1865. Сработали парни верно, не на удачу. Подняли карты из архива, нашли барский дом, потом не нашли его на постреволюционных картах. С большой вероятностью, в разбойничьем экстазе усадьбу спалил трудовой элемент. Но мы-то знаем: где стоял русский дом, должен быть и русский погреб. Улов, конечно, средний. Ящик коньяка. А значит, дворяне спаслись. Если бы не спаслись, были бы и деньги. Валера, видимо, тоже зажирел и не стал опускать до победного. Купил одиннадцать бутылок по двушке за штуку. За контрольную, ту, что вскрыли, он платить не стал. Я поднял тяжелую коричневую восковую пробку. Омерзительный запах клопа — гарант хорошего коньяка.
— Его даже пить нельзя, — возмутился лохматый и отпил. — Здесь всего градусов десять. — Брат его тоже сделал глоток. — Двенадцать.
Валера положил перед ними две пачки по десять тысяч, по третьей он провел большим пальцем и ногтем остановил счет на двадцатой банкноте.
— Двадцать две, парни. Счастливой охоты. — Валера хотел было пожать им руки, но те заржали и усадили его обратно.
— Подожди, Валерий! — сказал первый. — Деньги счет любят.
— И тишину, — добавил второй.
— А дуб любит кальмаров. А шкаф любит волейбол. Что за херню ты несешь, мудила? Ты за кем пересчитывать собрался? — Нервы ни к черту, конечно, но у меня всегда так, когда слышу «крайний», «ихний» или «поджелудочная сахарок любит». Патлатый вскочил и вытащил из грязных джинсов пистолет. Стоит, целится в землю и тяжело дышит. И страшно, и оскорбление не в силах снести. Я тоже «вытащил из ножен шпагу». Только неторопливо. Вытянул руку и уперся в лоб его брата холодной стальной трубочкой. Леший Архип зачем-то навел свое что-то откопанное, маузер вроде, на Валеру. Брат его поднял руки, и так мы замерли. Я знал, что всё обойдется, и знал, что сейчас, через секунду или две, Валера разрулит это недоразумение, но одна простая мысль не хотела мириться с обещаниями, данными деду, пускай и с отсрочкой до конца года. «А что, если я сейчас убью оруженосца. Потом вернусь к голове Петра. А пока Валера будет крыть меня и забирать из руки покойного свои деньги, я обойду яму, вытащу трофей и положу Валерку, здесь и навсегда. Месть, бабки, товар».
— Так, Боря. Убери пистолет. Спокойно.
Я послушался.
— В портфель убери и застегни его. Отлично. — Валера посмотрел на Архипа, тот зачем-то отдал ему пистолет. Пётр опустил руки. Выдохнули. Когда прощались, я все-таки не удержался и спросил: «Ну что, парни, встанет Россия с колен?» Валера посмотрел на меня, как смотрят отцы на придурковатых подростков. Я ответил рассеянной улыбкой.
Под талым снегом чавкала грязь. Мы перенесли ящик из одной черной машины в другую. Пришло время прощаться, как говорили в Артеке друзьям из жарких стран.
— Борис, — ко мне подошел один из русичей. Ночь повисла над Суздалью, и их уже невозможно было различить. Голоса у них тоже были одинаковые.
— Борис, я слышал, что ты профессиональный нумизмат. Сколько стоит?
И он протянул мне монетку. Я поднес зажигалку.
— В двери, что ли, нашли? — ласково спросил я.
— Ага, — честно ответил то ли Архип, то ли Пётр.
— Ну… Хороший николаевский полтинник. Сохран классный. Хочешь сто долларов, в знак примирения?
— Хочу, — честно ответил парень.
Я отдал банкноту, убрал монету во внутренний карман и попрощался.
— Сейчас отъедем, и ты поведешь, хорошо? Устал я что-то.
— Нет, Валер. Я тоже устал. Боюсь заснуть. Да еще вдруг не весь выветрился.
Валера был недоволен. С каких это пор я езжу только трезвым и не реагирую на просьбу старшего как на приказ?
— Боря, и что это было? Ты чего там начал трясти?
— Так он сам начал, Валер. Ты его пистолет не видел, перед носом?
— Да он чуть не обоссался, Борь. Чего ты начал над ним глумиться? Ну ты же его спровоцировал. Нет? Согласись?
— Валер, это он меня спровоцировал. Дремучестью своей. Слушай, а ты не забыл, как палил за хречку, хречку, хречку?
Он засмеялся. Надо было держаться друзьями.
— Слушай, а что ты у него этот мусор за сотку взял. Она пять долларов стоит.
— А? Включим свет?
Суздальского городского освещения явно не хватало.
— Дай руку. — Я положил Валере полтинник на ладонь. — Гурт потрогай.
Валерка дал по тормозам, и мы встали посередине центральной улицы. Благо воскресным вечером в Суздали за рулем были только мы.
— Не может быть. Я только одну видел. Не может… Боря, это же тысяч десять.
— Не меньше, Валер.
— Думаешь, они запомнили ее? Проверят потом…
— Ну и что. Я предложил цену, он согласился. Какие могут быть претензии?
Валера был поражен. Такие приятные моменты.
— Валер? — я убрал монету обратно в карман и застегнул его.
— А?
— Давай я за работу с тебя ничего не буду брать. Я и так заработал. Считай, по дружбе сгонял.
— Давай! — Валера был ни рад, ни расстроен, он все еще был в оцепенении.
Я опустил спинку кресла и смотрел, как минуту-другую над нами проносились фонари. Похоже было на то, как сканер елозит по бумаге в темноте. Когда оранжевые вспышки закончились, стало ясно, что Суздаль мы покинули. Надеюсь, навсегда. Не люблю старину в виде среды обитания. Люблю, когда старина умещается в кармане. А в моем сейчас — Орден Святой Анны третьей степени и полтинник с гладким гуртом. Между ними — стена из пятерки. Гладкий гурт… То ли пробник, то ли заводской брак… Их очень-очень, невероятно мало. Невероятно, но нашлась. Я заснул до самого дома. Когда проснулся, помнил только, что снился яблоневый сад. Зеленый. Значит, во сне было лето.
Мировое господство
— Непривычно тебя видеть лысым. — Валера протянул руку. Только бы он не заметил черный заведенный микроавтобус у моего подъезда. — Завтра я на Таганке дежурю, а во вторник сгоняем еще в одно место, в область.
— По рукам.
— Не пей завтра!
Да что же они, сговорились?
— Завтра у меня мамин день. Не получится.
Мы расстались. Я шел к подъезду. Медленно шел. Хотел услышать, как за спиной уезжает машина. А она стояла. Может, звонит кому? Я решил войти в подъезд. Лишь бы водитель Генриха догадался. Нельзя мне кивать, подмигивать. Никаких знаков. Но даже если пройду мимо, поднимусь в квартиру и включу свет. Ну и что? Отчего-то Валера не едет. Я остановился между двух автомобилей и двух миров. Посмотрел на часы. Почти полночь. Валера не уезжал. Я поискал сигареты, хотя знал, где они. Прикурил, не с первого раза. Валера не уезжал.
— Да пошел бы он на херрр, — подумал я голосом Генриха. — Всё он понял. Ну и херрр с ним.
Пора уже соответствовать дому и соседям. Пусть лучше старик будет меня гонять за газировкой для внука, чем я умру за случайной игрой в карты. Вот же люди. Семьями в Болгарию ездят, а потом прирежут за полтинник с гладким гуртом. Я подошел к фургону, открыл дверь и обернулся. Валера был совсем не удивлен. Всё, кончилась дружба. Черное стекло поднялось, и он наконец уехал. Я зашел внутрь и сел на диван. Я еще никогда не был в квартире на колесах.
— Ты это видел? — спросил я водителя.
— «Крузер»? Конечно.
— А если бы я прошел мимо тебя, ты бы махнул? Ну, или дальником моргнул бы?
— Нет, — улыбается. — Я бы подождал, чтобы ваш водитель уехал, Борис Леонидович.
— Водитель? — Я нервно засмеялся. — Ты знаешь, кто это был?
— Нет.
— Слушай, а ты часом не генерал? А то страшно представить, кто я, если у меня такие водители?
— Нет, лейтенант.
Не буду думать о потерянном друге. Я его еще в ОВД потерял, по сути. Когда узнал его. И увидел, как Костик с Витенькой попадали. Буду думать об этой чудо-машине. Видимо, тут должны были быть ряды сидений. Стало быть, их выдрали. Стены обшиты кожей. На полу ковер. Стеклянный столик. В деревянной тумбочке, поди, коньяк с фужерами.
— Классная машина, лейтенант. Вчера меня на другой подвозили.
— Та служебная, Борис Леонидович.
— А эта? — я закинул ногу на ногу.
— Эта — жены Генриха Каземировича.
— Красиво. А куда она ездит. Обычно?
Лейтенант молчал.
— А, ну да. Извини. Я так просто полюбопытствовал.
Он кивнул.
— Слушай, я тут на пару дней выпал из информационного поля. — Мы въехали на Садовое. До чего же оно хорошо. Мигает, блестит. Шлюхи мерзнут и перетаптываются. А дома-то! Дома! Какая там Суздаль. Спала тысячу лет. Нас проспала. И еще столько же проспит. Вот мелькнул мой любимый желтый с несуразной гигантской аркой. За ним, по другую руку, второй мой любимый, с колоннадой под крышей. Здорово, наверное, там летом. Стоять, как атлант, над городом, голым, подперев колонну, и смотреть на Курский вокзал. На сотни, тысячи приезжих в поисках лучшей жизни. А всё зря. Все вы почти уедете ни с чем. Стряхнет Москва вас, как безруких с качелей. — Что по новостям?
— В Чечне наши взяли очередное село. Путин победил в первом туре. Вроде бы все.
— Извини, тебя как зовут? — Опять промолчал. Ладно. Пускай. — Лейтенант, а это хорошо или плохо?
— Это вы лучше у Генриха Казимировича спросите.
Неплохой парень, но дурак. Или умный? Нет, по большому счету, дурак. Я забросил ноги на диван и заложил руки за голову. Приятно быть лысым. Приятно и ново.
— Лейтенант. У меня с собой портфель, в нем пистолет. Когда приедем, он останется в машине. Я с ним к хозяину не пойду.
Водитель заметно повеселел. Ему было приятно услышать «хозяин» из чужих уст, и он, видимо, оценил мою «оперативную смекалку». Будь он советским, он бы, наверное, сказал: «Вот это правильно, Борис Леонидович, вот это по-нашенски». Но он просто кивнул.
— Ого, тут еще и крыша стеклянная!
— Да, стеклянная.
Точно дурак. Уже вроде бы выработали беззвучный кивок согласия. Над головой — шахматные ладьи крыш и звезды. Если звезды, значит, похолодало. Значит, снег больше не идет. Будь ты проклят, Валера. Я закрыл глаза и тотчас оказался в яблоневом саду. На этот раз я узнал его. Это был вполне конкретный сад. Без тропинок. Неблагоустроенный. Просто скопление отцветших яблонь. Сад этот много лет назад стоял в Коньково. Куда ни посмотри — белые дома-кирпичики, поставленные на ребро. Ничего зеленого. Только этот участок. Иду по земле. Жарко. Полдень. Гром. Я не один. Мы остановились. За спиной съезжались автоматические ворота.
— Вот туда.
В глубине участка стоял белоснежный дом с подсветкой. Передняя дверь была приоткрыта. На крыльце, размером со страну, стоял еще один «лейтенант». Дорожка от парковки к дому была освещена фонарями, горящими из-под земли. «Ни одного под снегом», — заметил я. Сколько же здесь персонала? Я шел в мартовской глубокой тишине, не нарушаемой гудением насекомых. Доносился только одинокий однородный гул. Какое-то тяжелое, вечное движение. Я знал, что это. Где-то рядом бежала река. Москва-река. Я на Николиной горе, в районе лейтенанта Шмидта. Хозяйский дом великолепен. Новый, но сложенный, как боярская палата. Белый, с маленькими окошками. Он казался настолько нерушимым, что ему хотелось поклониться. Вот где Русь-то, это не развалины Золотого кольца. «Бэбэбожественно», — сказал бы сейчас Витенька. Всё знал заика. Войдя в дверь, я попал в старое-новое время. Атмосфера в холле неоднозначная, как партсобрание в храме. Над головой — Георгий Победоносец, доска века семнадцатого, не позже. Над стариком — огромный абстрактный портрет, на котором без труда угадывался Дзержинский. Старик сидел в кресле. В спортивных штанах и в белой майке с лямками. На столике перед ним стояла кружка с кефиром.
— Привет, Борис. Больше меня ночью не тревожь. Запомнил? — Я кивнул. Генрих указал мне на стул. Он сидел, скрестив ноги, и болтал тапком. — Давай.
— Костю заказал Николаев.
— Знаем.
— Николаев жив.
— Ну, потому мы и знаем. Что еще?
Мне было неприятно его раздражение.
— Исполнитель Валера.
— Уверен?
— Уверен. Я его на пленке узнал.
— Я ее видел. Это недоказуемо. Придется тебе самому этот вопрос решить. Завтра постараюсь встретиться с Костиным отцом. Я напишу, куда приехать.
Генрих отвлекся от тапочка и посмотрел на меня.
— Что с прической! От цепей избавился, молодец. Часы поскромней купишь — правильно. А голову-то нахеррр?
— Залысины пошли, — соврал я. У меня не проходило ощущение, что меня прорабатывают, как на комсомольском собрании.
С парадной мраморной лестницы послышались шаги.
— Ну вот, блядь. Внука разбудил.
К Генриху подбежал мальчик лет пяти, сел рядом и обнял за шею. Он был в больших, не по размеру, боксерских трусах и в майке, как у старика.
— Деда, ты когда спать пойдешь? Страшно!
— Сейчас, сынок. Через десять минут. Ступай. — Мальчик встал и увидел меня.
— Здравствуйте, — он протянул руку, смешно так, как когда мальчики стараются казаться мужчинами и наигранно серьезны и строги.
Я встал и учтиво ответил рукопожатием. Внезапно Генрих стал весел. Он что-то вспомнил.
— Анну! Анну-то привез?
— Конечно, — я извлек из внутреннего кармана орден и вручил старику.
— Так, иди сюда, — Генрих даже не посмотрел на предмет. Он открутил замочек и проткнул иглой лямку на майке внука. Дед старательно завинчивал награду. Он был сосредоточен. Света от настольной лампы не хватало. Зал был задуман для государственных приемов, а не для междусобойчиков с кефиром. Старик так старался, что не заметил, как высунул язык и водил им, как его настенные часы водили маятником.
— Вот! Это за то, что ты вчера утром собаки в лесу не испугался. Другой бы дернул, как кот. А ты палку поднял. Всё, как дед учил!
Мальчик светился от гордости. Ему было вдвойне приятно, что посторонний узнал о его подвиге.
— Всё. Теперь ступай. Я скоро.
Мальчик убежал. Вернулись тишина и напряжение.
— Генрих Казимирович. Валера знает, что я стукач. И знает, что я всё знаю.
— Так, Борис. Валера твой сейчас уже в аэропорту или топит в Белоруссию. С женой. С деньгами. Так, потом всё… Не среди ночи. — Он встал, чтобы меня проводить. Бессонница внука занимала его больше, чем мои неприятности. — И еще. Ты, Боря, не стукач. Ты майор милиции. А вчерашний майор — больше не майор.
— Это шутка? — Я не был уверен, что да.
— Еще раз ночью припрешься, и ты капитан. Я вижу, ты уже почувствовал перемены в себе, а еще должен почувствовать перемены в стране. Давай уже, Борь. Пиздуй домой. Без команды не высовывайся. Дел будет много. Надо будет еще покреститься и жениться. Про то, кому, сколько, чего, как — потом все… Давай. Жди звонка.
— Спасибо, Генрих Казимирович, — я уже плохо понимал, где я и зачем. Происходящее могло быть продолжением сна. Да! Я на заднем сиденье. Только которой машины?
— Товарищ генерал, — поправил старик и захлопнул дверь относительно тихо, чтобы не разбудить домашних, но достаточно гневно, как за провинившимся слугой, а не за гостем.
— Товарищ майор, — подошел ко мне водитель.
— Да, лейтенант, — я перешел на шепот.
— Можно Сергей. Ваш портфель!
Я сел на тот же диван, где еще недавно спал другой человек, человек обыкновенный. Я сел на ладони и вытянул шею. Сейчас, еще мгновенье, и я превращусь в кондора.
— Серёжа. А что с родителями мальчика? Его генерал растит?
— Генерал. Зятя генерала бандиты убили. Дочь спилась. Только это — между нами.
Серёжа разглядывал меня в зеркальный прямоугольник. Оставшуюся дорогу ехали молча. Метров за двести до дома я попросил меня высадить.
— У меня инструкция, — начал Сергей.
— Серёж, а у меня голова сейчас взорвется. Мне надо вдоль реки пройтись.
— Можно я за вами медленно поеду?
— Нет. Нет! Да ты что, совсем? Слушай, а ты не устал? Уже часа четыре утра.
— Три. Я на службе не устаю.
— Так, всё. Давай домой.
— До завтра! — крикнул в окно Серёжа и отдал честь.
Я перешел улицу и уставился в Яузу. Не успел еще отъехать фургон, как зазвонил телефон.
— Алё.
— Забыл сказать. Я знал еще вчера. Что это не ты был. Сосед показал, что ты был дома. И с матерью ты говорил тоже из дома. Из-за Валеры не переживай. Найдем.
— Так точно.
— Вот ты ж… Ладно. Спокойной ночи. И да, ты больше не пей.
Генрих повесил трубку. Все так же, наверное, сидит с кефиром на троне. Сколько у него таких дел, как моих? В действительность не верилось. Странные дни нашли нас. Хорошо мне сделали или совсем плохо? Яуза ответов не даст. Морозная ночь не дает справок. В холодильнике остался «Абсолют». Надо до него дойти, выпить напоследок и пропасть в Коньковском саду, пока не разбудят звонком.
Где-то очень близко разорвался воздух. Два неестественно громких взрыва. Теракт! Это первое, что я успел подумать. Потом заревел мотор, засвистели колеса. «Резко стартанул», — подумал я. Слетел, наверное, с крыши сугроб.
Потом загорелась спина. Стало невыносимо больно жить. Я упал на колени и пытался хлопать себя по пояснице, чтобы потушить пламя. Но огня не было. Ладонь была черной от крови. Я, видимо, от рождения туповат. Ко мне уже бежала какая-то женщина и кричала на всю набережную: «Человека убили!», «Милиция!» Она раньше меня узнала. Я дополз до ограды и бросил в воду портфель. Вдруг пронесет. Вода приняла дар. Каблуки всё ближе. Нет, не пронесет. Я стек по ограде и подумал об одном: лучше смерть, чем этот костер под пальто, под свитером, под кожей.
С черной тяжелой цепи, которая провисает между оградительными столбами, спрыгнула чайка. Она вывернула шею, чтобы посмотреть мне прямо в глаза: «Херрр тебе, а не мировое господство». Тварь говорила голосом Генриха. Отвратительные создания — птицы. Мерзкие на ощупь. Хотя совы нормальные. Надо мной кричала женщина. Она ходила взад-вперед и обращалась к Господу.
— Полей спину водой. — Кровь пошла изо рта.
— Что? Что, простите? — Повторить сил не было. Яуза забурлила. На поверхности показался Виталик. Затем Витина жена. Совсем близко всплыл Игорёк. Они все были мертвыми, но новенькими, без кровавых отверстий. Потом еще и еще. Они покачивались, как поплавки. Их было достаточно, чтобы по их животам можно было пройтись до другого берега. Господи, страшно. Сил хватило только закрыть глаза.
Гранатовый сад
Бог меня балует. Как баловала мама. Подует на коленку, плюнет на подорожник, прилепит, поцелует. Никакие жизненно важные органы не пострадали. Пострадали не жизненно важные.
— До свадьбы заживет, — потрепал по плечу Генрих, и где-то между ребер и еще чем-то зажгло, а повязка потемнела. На затылке щетина. Как же приятно ее гладить, да и просто шевелить собственной рукой. За окном палаты лес, Раздоры. Красивое название. Генрих что-то деловито говорил, а я лежал и думал, как имена собственные влияют на выбор поступков. Вот что, если мальчик родился в Братеево и на дачу ездил в Базарово. Ну? Топонимы правят нами, как жители Раздоров жителями Кузнечиков-2. Генрих водил руками в пространстве. Очень эмоционально. Таким я его наблюдал впервые. Разыгрывалась сценка о гибели двух братьев-близнецов.
— Нет, ну только подумай, из-за обиды. А? За гладкий гурт? За то, что не знали? Ведь подсказал им кто-то, — и Генрих подмигнул. Архип и Пётр погибли при задержании. Первый при попытке бегства. Второй при попытке бегства с пакетом на голове и со связанными за спиной руками. Бег с препятствиями. Вот и весточка о свежей крови. С добрым утром, Боря! А Генрих все размахивал и целился из табельного «Макарова» в пустоту, туда, где я должен был представить целлофановый пакет на голове обидчика. Мне казалось, что старый сокол машет крылами над подбитым молодым кондором. Обдувает его свежим воздухом. Рассеивает эфир. Впереди охота и падаль. Вставай, друг. Нас зовет золотой горн. Но я уснул. Надеюсь, он не обиделся.
— Ладно, спи, майор, — старик провел ладонью по моему мокрому лбу. — Спи.
Я так и сделал.
Снился мне сад. Я его хорошо знал. На задворках Коньково был такой зеленый островок, зажатый панельными домами. Мы с одной девочкой как-то неумело в нем целовались и пытались спрятаться от летнего дождя, бесполезно, под яблоней. Сад цвел, как прежде, белым. Но было явно, что это сон. Листья не шевелились, как на искусственных цветах, а ветер, между тем, дул. Сон был неглубоким. Я понимал, что дует на меня из бортового вентилятора, но выныривать не хотелось. В саду стояла девочка, похожая на ту, из молодости, не внешне, чем-то неуловимым. Она была голой и стыдливо прикрывала треугольник рыжих волос.
— Курица или рыба?
В ее руке разломанный надвое гранат. С неба сыплются серебряные чешуйки вместо капель. Поднимаю. Нет, не царские. Более ранние, период феодальной раздробленности, в дореформенном весе. Знаю этот тип. На аверсе человек убивает рогатиной зверя — собаку с головой медведя, на реверсе — в три строчки «Сторожа на безумнаго чело».
— Курица или рыба?
Сама курица. Всё. Больше я не усну. Я не боюсь летать. Я просто не понимаю, как это происходит. А того, что мы не понимаем, мы как бы сторонимся, нет? Никогда не пойму, как эти тонны железа пробираются через облака. Мне кажется, что мы взлетаем молитвами Туполева, летим с Божьей милостью и садимся на авось. Не понимаю, как не понимаю блютус. Генрих в клинике показывал: из моей раскладушки в его фотография по воздуху перелетает. Когда увидел, подумал, что наркоз отходит, но нет, так и было, из одного в другой. Так что по возвращении трупы Валеры и Николаева перелетят в телефон Костиного отца. Я понимаю старика. Для него это бальзам. Был бы моложе, еще бы и передернул на изображение. Закрываю окно иллюминатора. Странно это — быть на небесах раньше времени.
— Вы тут не одни, — говорит тетка, которая показывала что-то в иллюминатор своей рыжей дочке-подростку.
— Ошибаетесь. Я тут один.
Они отворачиваются и делают вид, что ничего не слышали. Все-таки есть мазаль над моей лысой головой. Стрелять в человека из археологии… Есть же на свете идиоты. Если б в то утро ладошку Мириам не загнал, того гляди еще промазали бы. Отдам долг Родине. Надену китель. Стану во главе отдела по борьбе с черной археологией, заберу от Костиного папы конверт, получу орден «За усмирение непокорных» и куплю новую ладошку. Глупости всё, но не помешает.
— Уважаемые пассажиры, пристегните ремни… Температура за бортом… Погода в Амстердаме солнечная и безветренная… Спасибо, что выбрали… — Я ничего не выбирал. Паспорт, водительское удостоверение, блокнотный лист с двумя адресами и билет Генрих мне вручил в день выписки. Обожаю наших.
«Хилтон» консервативен, строг и удобен. Достаю из чемодана коробки с лего, кроссовки, черные треники, кофту с капюшоном и сломанные очки. Не совсем сломанные, с открученной дужкой.
— Позовите консьержа.
Прошу самую маленькую отвертку, еще прошу кофе, даю двадцать долларов, показываю очки.
Кофе подают раньше. За окном — красивый Ленинград, не обшарпанный, не растрескавшийся и не бледно-розовый, но Ленинград.
Приносят отвертку — «Сэр».
Сэр? Товарищ начальник!
Ножом для писем вспарываю коробки с конструктором. Достаю трубочку, левую и правую части рукоятки, миниатюрный барабан. Хорошо, что безденежное детство я потратил на модели истребителей. Все мама с бабушкой. Шатался бы по Борисовским прудам, еще не ясно, кем бы вырос. Истребитель! Как емко! Собираю экспериментальный швейцарский шестизарядный револьвер, двадцать пять грамм, почти как петровский рубль. Кажется, что от него и прикурить нельзя. В ванной откручиваю крышку шампуня и выливаю на дно душевой кабинки. Протираю патроны. Пули как кошачий ноготок. Заряжаю. Готов! Рюкзак на спине. Починенные очки. Револьвер в глубоком мягком кармане.
Карта. Улица. Дом. Квартира. Брюки, ботинки, рубашка в рюкзаке. На выходе отдаю консьержу еще двадцать и права, прошу арендовать машину, достать карту дорог и отметить достопримечательности на пути в Гаагу. Не знаю, почему Гаага. Название красивое. Как будто гуся душат. Нельзя отвлекаться на архитектуру. Нельзя бродить. Ни мысленно, никак. Нельзя думать о ненависти. Нельзя себя обманывать и оправдывать. Всё что я делаю — я делаю для себя, для своего удовольствия, по своей воле.
Толкачи, проститутки, кофешопы, велосипеды, однополые пары. Все это веселье сейчас мимо. В глазах только кирпичные дома, в мыслях только вечность. На доме Николаева табличка «1725 год». Сколько жизней прошло в нем? А если судить по газону в саду, пройдет еще больше. Звонка нет. Вместо него — золотой лев с кольцом в пасти.
— Die?
— Сторожа на безумного человека. Открывай. Свои.
Несколько тяжелых мгновений — сомнения, и замок поворачивается. Николаев закаленный преступник. Бежит взглядом по переулку, мимо меня. В дом не зовет, приглашает на скамью перед крыльцом. Правильно. Мы на ладони улицы и всех ее домов и окон.
— С чем пожаловали, Боря?
Николаева нельзя однозначно назвать стариком. Он на границе. Мужчина с добродушным лицом, ласковыми глазами, ухоженной седой бородой и глубоким певчим голосом. Я такими представлял купцов Замоскворечья. Но Николаев вор. Опытный, старый вор, проживший незаурядную жизнь. Интересно наблюдать за человеком, стоящим у края. Он говорит последние слова. Курит последнюю сигарету. Если Бог есть, он так же любуется последними минутами своего создания, упиваясь своим знанием и всесилием?
— С плохими новостями.
Сидим. Мимо проезжает велосипедист. Николаев спокоен.
— Николаев, верни Витину коллекцию, и пятачок мой верни, и все про все забудут.
— Да, Боря. Смешно! Забудут! Ты скажи мне… ты как частное лицо приехал или…
— Или, Николаев. Или. Хорошо. Они не забудут. А я — да! Пятачок верни.
Хорошо в апреле не в Москве. Да и в феврале тоже, наверное. И в декабре.
— Иди ты на хер, Боря, и Генриха своего захвати.
Он встал и повернулся ко мне спиной. Он же не глупый человек. Таких мало. Единственное, о чем он сейчас думает — куда и как, и когда переехать. Николаев, как это ни смешно, думает о жизни. Вряд ли он собирается прощаться и оборачиваться. Жду, когда дверь откроется. Он делает первый шаг вовнутрь. Я стреляю в спину, под лопатку. Пуля всего два миллиметра. На ощупь она — отломанный кончик спицы. Если пробил легкое — хорошо. Вот только звук. На выстрел совсем не похожий. Как будто языком щелкнул великан. Этот щелчок отзывается мгновенной тревогой. Всё-таки в моих руках игрушка, а не оружие. Пока Николаев твердо стоит на ногах и только заломил руку, пытаясь дотянуться до лопатки, туда, откуда из нового крошечного отверстия расползается боль и страх. Высаживаю еще два патрона, оба в спину, и быстро вталкиваю теперь уже точно старика в прихожую, захлопнув за собой дверь. Вот теперь ты только мой, та улица, на которую ты так надеялся, теперь далека, как действительность от Раздоров. Мы же сами придумали двери, чтобы спастись от улицы. Парадоксальное изобретение — дверь.
— Николаев, монеты где?
Чешется и ползет по полу.
— Неужели не скажешь? Из вредности? Ладно.
Поднимаю купца. Сажаю за стол.
— Николаев, перестань ерзать.
Бью кулаком в голову. Это первобытное знание — новая боль отрезвляет и выводит из шока. Очевидно, что коллекцию он не отдаст. В доме ее нет. Она в ячейке Бог знает какого банка и какой страны, и отыскать ее менее вероятно, чем заработать на рулетке. Но я не за ней пришел.
— Пиши записку.
На голой стене в антикварной раме прекрасная маринистка. Еще не подписанная.
Достаю из рюкзака листы, конверт и гелевую ручку. Гелевой ведь красивей, нет?
— Николаев, — протягиваю канцтовары, — ты умрешь сегодня. Обманывать не стану. Напишешь письмо — в одну секунду, в голову. Будешь упрямиться — я в тебе еще три отверстия сделаю, а потом начнем ногти стричь… Договорились?
Кивает. Говорю же, глупых людей мало. Мне не попадались.
— Пиши.
— Не могу, — старик тянется к спине.
Видать, там прилично разгорелось.
Взвожу курок — следующая в пах. Пиши через «не могу».
— Если меня найдут убитым, — надо предельно просто, — в смерти моей виноват Валерий Шерстов. Заказчик убийства он, а возможно и исполнитель. Он неоднократно угрожал мне, требуя передать ему коллекцию петровских рублей, ранее принадлежащую Виктору Черникову. Шерстов убил его в Москве, в марте 2000 года. Он также убил Константина (фамилию не знаю) как свидетеля. Если в моей квартире не будут обнаружены серебряные рубли (53 шт.) 1700-1724 гг. и 5 копеек 1904 года, то они у него. В настоящий момент он проживает в г. Торревьеха, Испания, где скрывается от Московского уголовного розыска.
— Боря, тебя ждет то же самое.
— Да, но ведь бывает хуже, а? Николаев?
Прячу конверт между книгами на полке. О! Да тут одни маринисты.
— Как скучно ты жил. Ну ладно тебе. Ну что ты как маленький.
Плачет Николаев. Кровь из носа идет. Сползает со стула.
— Ну давай, с Богом.
Стаскиваю на пол. Накровил уже лужу. Три щелчка в голову. Вот же дрянь. Ни одна коробку не пробила.
— Да не мычи ты. Сейчас.
Иду в кухню. Надо сказать, Николаев, как старый вор, жил скромно. В двушке — книги, газеты, аукционники, никакой лишней техники. Мебель не выбирал. Купил или снял с тем старьем, что было. Но очень чисто. Возвращаюсь с пакетом. Николаев не шевелится уже. Старый циркач. Неужто подумал, я так уйду? А он еще распекает надежду на «девять-один-один». Пакет затянут. Вот и зашевелился. Полминуты. Минута. Последний выдох в белом пластиковом мешке с логотипом продуктового. Переодеваюсь. Перчатки, треники, пакет, револьвер, кроссовки в рюкзак, ну и все вилки с ножами, чтобы со дна не поднялось. На улицу выходит уже другой человек. Человек причесанный. В отремонтированных очках, синих брюках и остроносых коричневых ботинках.
Дверь оставляю открытой. А как иначе растревожить прохожих? Почему гражданин открыт нараспашку? Почему не защищен? Почему эта дверь выбивается из схемы? Рюкзак на дне канала, а я выписываюсь из гостиницы. Спать я буду теперь только в Испании. Странно! Странно, что «Фольцваген Гольф» округлился, как барышня. А у нас всё еще на рубленых и угловатых разъезжают. Мир становится гладким и дружелюбным? Карту держит консьерж. Он услужливо объясняет достопримечательности и рассказывает мне, с чего бы стоило начать, а впереди Бельгия, вся Франция и пол-Испании. В Испании поеду вдоль моря. Оно приятнее.
Я неоднократно представлял встречу с другом. Безлюдный пляж. Бирюзовые волны, как на холсте Николаева. Из воды идет Валерка. Идет и всё понимает. Я сижу в костюме на песке. Портфель со мной. Он не станет бороться и расспрашивать. У нас же не принято. Он остановится в нескольких метрах, поднимет полотенце, посушит волосы и станет на колени, спиной к палачу, лицом к морю. Театрально! Счастлив пока что Валера. Счастлив, пока я заправляюсь в Леоне. У него еще сутки неведенья в запасе.
Моё шоссе ведет в рай. Ведь так? Оно же выстлано одними плохими намерениями. А как хороша Испания на рассвете! Не хуже вечерней, или послеобеденной, но все же. А ты, Валера, наверное, спишь и во сне улыбаешься, ведь денег тебе должно хватить еще надолго. У тебя двое детей. Они здоровы. Жена. Уж любит или нет, не знаю. Но тебе ведь неважно. До завтра, дорогой друг.
Поздно вечером самого долгого в моей жизни дня я въезжаю в город Торревьеха. Ну как город? Поселок городского типа, из одних белых домов, приветливых кустов акации и единственной гостиницы «Берлин». Счастье ли, совпадение, что с моего высокого этажа хорошо просматривается Валерин дом. Его несложно было найти, в трех улицах и двух переулках.
На высоких потолках лобби медленно вращаются вентиляторы с деревянными лопастями. Медленно и лениво. Они не противятся духоте ночи, как я не должен был бы противиться сну, но я так долго думал и двигался, что уже не хочу проваливаться в беспамятство.
Я исходил номер, как белочка клетку. С колеса соскочил, а остановиться не могу. В доме Валеры не горят окна. Веранда пуста. Зеленые шезлонги треплет почти что летний ветер. Он идет со стороны Африки.
— Вы точно не хотите вид на море? Это не будет дороже.
— Нет. Хочу вид на ваш чудесный город.
— Как знаете. — Новый консьерж дивится глупости.
— Что-нибудь еще, сеньор?
— Да. Горячую испанскую женщину. Мне надо скрасить ожидание. И две бутылки «Мартель».
Консьерж поклонился. Старый бэлбой с карикатурными бакенбардами, одетый в красный — не иначе — мундир, укатил мой единственный невесомый чемодан. Сколько же раз я прошел от памятки о пожарной безопасности до окна. Стук! В дверях — полная русская девушка. Невысокая. Карие глаза. Длинные каштановые волосы. Пройдешь не обернешься.
— Ты и есть горячая испанская женщина?
Кивает. За ее спиной с коньяком в руках перетаптывается носильщик.
— А зовут тебя как?
— Маша.
— Маша, а ты сможешь в этой дыре кокаин достать?
Опять кивает.
Через час мы пьяные и веселые, а всё дело в предоплате за два дня вперед, врем о чем попало. Я не поспеваю за самим собой. Рассказываю, как только что примчался из Германии, как фрахтую грузы, как вылечу в Литву принимать товар. Маша рассказывает, как учится в университете. Как любит своего мальчика из Барселоны. Разнюхиваемся. Слушаем Лагутенко.
— Откуда ты, Маша?
От нас только что вышел курьер-марокканец. И я уже говорю со скоростью звука, мне интересно всё, в руках твердость и воля, сердце ровное, как после долгого сна.
— Из Москвы. Коньково.
— А ты там яблоневый сад не помнишь?
— Нет, — честно говорит она.
— Я там от дождя один раз прятался. Твоя мама, наверное, тебя в коляске провозила невдалеке.
Вижу, что Маша немного пятится. Видимо, я начал пугать ее прогонами.
— Ладно, — становлюсь я простым и понятным, — раздевайся.
Бутылки катаются под ногами, к пятке прилип окурок, из ноздри в глазное яблоко стучится дятел росточком с ноготок. Машу не узнать. Что-то теплое. Какой-то свет, весь изрешеченный отверстиями, которые нужно заткнуть, раз за разом, чтобы удержать лучи и не дать чему-то плохому и писклявому взорваться в сосудах головного мозга.
Меня разбудил вой полицейской сирены. Он такой же, как дома. Ставлю ступни на пол. Какие же тяжелые конечности. Вторая бутылка не допита. Счастье. Беру за горлышко и упираюсь лбом в стекло. Уставшая игрушка спит крепким сном. У входа Валериного дома толпятся люди в форме. Мать, как положено, прижимает к себе крошечных, перепуганных сыновей. Валеру в одних трусах, с застегнутыми за спиной руками выводят во двор. Он ничего никому не говорит. На домашних не смотрит. Ничего не обещает. Спецтранспорт разъезжается. Двор пустеет. Женщина ведет детей в дом. Беру телефон.
— Генрих Казимирович, доброе утро. Первый пошел. Второго повязали. Не успел.
— Боря!
— Да, генерал!
— Твои новости, как золотые зубы.
— Это как?
— Это пиздец, Боря. Завтра чтоб у меня. Фото есть?
— Есть только первого.
— Хорошо. До завтра.
Машина сумка приоткрыта. Коньяк бесповоротно выпит. Лезу в разные отделы в поисках сигарет. На дне нахожу наручники и бутафорскую синюю фуражку с пластиковым значком «Police». Надеваю. В ванной есть высокое зеркало. В нем сутулый человек с пустыми глазницами. На лысой голове фуражка шлюхи. Не спеша подвожу ладонь к виску.
— «Служу России».
И мой клюв расходится в страшной улыбке.
Как ты просил, Витенька. Записал.