Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2020
Ирина Краева (Пуля Ирина Ивановна) — писатель, автор художественных произведений для детей, журналист, педагог. Родилась в 1966 году в Кирове. Автор десяти книг, в т.ч. «Дети неба, или Во всём виноваты бизоны» (2018). Лауреат многих литературных премий (имени Владислава Крапивина, имени Александра Грина, «Согласование времён», «Новая детская книга» и др.). Живет в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2015, № 11.
Неонилла потеряла нос накануне дня рождения, в ночь.
Скрюченной ладонью согнала со лба холодные капли, выступавшие всякий раз, как таблетка кеторола растворит боль. Вздохнула, уже освобожденная от горячего шурупа в седалище, и поволокла свою немощь с кровати. Обвалилась ногами на пол, схватила стул. Правой ступней в носке крупной вязки придержала закружившуюся половицу, а левую, босую, упрямо потащила вперед. Отдышалась, вцепившись в край стола под клеенкой в голубую клеточку…
Так и добралась до калачика в глиняной кадушке на подоконнике.
Он вновь был осыпан цветками. «Мотылики-мотыльки», — покивала им Неонилла. Указательным и большим пальцами прищемила глубоко разрезанный листочек и, не в силах оторвать от стебелька, растерла его зеленую ласку прямо так, на весу. Подсунула нос. Мята с розой в ноздрях не расцвели. Ничем, шут его, не пахло, вот нисколечко.
— На-ко, Нелочка, выкуси, — хрипнула Неонилла.
За тем к калачику и ходила — удостовериться. Не чуять запаха — к смерти. Загребла большой кухонный нож, забытый ею на подоконнике давным-давно, и с вспыхнувшей вдруг силой отхватила, как курице башку, самый верхний, самый крупный цветок калачика, который на самом деле назывался пеларгония, или герань. Цветок и нож остались в обмороке на подоконнике, а Неонилла потащилась на кровать. Втянув себя на лежбище с двумя матрасами и накинутым на них покрывалом вместо простыни, Неонилла разложилась поудобнее и запела голосом, как любила, с дрожанием:
У церкви стояла карета,
Там пышная свадьба была,
Все гости нарядно одеты,
Невеста всех краше была…
И пела Неонилла до самого утра, пока небо не прояснилось.
— Мам, ну что вы в самом деле, как собака…
Невестка Марина, конечно, так только подумала, а не сказала вслух. Это была московская невестка, которая видела Неониллу раз в два года, и за день, разумеется, столичную свою вежливость не растеряла. Неонилле, согнутой пополам, с проклятым этим шурупом, никак было не усидеть на стуле за столом. Поэтому, косо примостившись на лежбище, Неонилла черпала ложкой вареный протертый буряк с подсолнечным маслом из пластиковой коробочки, стоявшей на полу. Так — с пола — она ела уже месяца два.
— Мам, — сказала невестка, — мам, поехали к нам. Поехали в Москву, а?
Неонилла прошамкала с набитым ртом:
— Ну и поехали. Завтра?
Когда старший сын Александр, Сашка Перченный, за год до своей внезапной смерти взял ее из районного городка к себе, в соседнее село, Неонилла устроила еще ту цыганочку с выходом. В борщ и ложку не опустила — то лук не поджарили, и что ей теперь — сопли жевать? То капусты навалом… Горчил даже любимый виноград. Особенно она ругалась на двери, все грох да грох: в селе жили трое детей Александра, сами уже родители, многодетные, вот к деду с бабушкой и прибегали внуки делать уроки или просто вареничков навернуть…
Тесно было Неонилле в круговерти большой семьи, не протолкаться среди кучи детей, да еще и соседей, которые по-селянски кто за чем так и шлындали в дом. Через три дня Неониллу по ее свирепому требованию вернули назад в городскую хату, водрузили на лежанку с матрасами. Сашка Перченный вместе с женой были вусмерть расстроены: мать не прижилась — стыдоба перед людьми. А вскоре Александра насмерть пришиб инсульт. Ольга от свекровки не отказалась, но попросила подмогу, ведь на ней была и своя престарелая мать. После крикливых дебатов сговорились с Сонькой, средней дочерью Неониллы, установить дежурство по неделям, привозя продукты по очереди — в воскресенье и четверг. Оплачивать им дорогу (Соня тоже жила не вблизи, в городке за восемьдесят километров) взялся младший сын Неониллы — Георгий, давно уже москвич. Да он и раньше платил за бензин всем, кто навещал мать. Ольга борща привозила столько, что вполне хватало на четыре дня, и обмывала Неониллу жестко, но начисто, и полы терла — аж тряпка визжала. На мясное Ольга не жадничала — свои крольчатина и курятина, но на это Неониллу не тянуло, заветренные куски кукожились в морозилке. Родная дочь Соня — та нет, не готовила, тряпки в руки не брала, сказывалась больной, дескать, нельзя наклоняться из-за сосудов, вдруг лопнут. «Шо вам купить, опять “Грушевку” ипатовскую и гафицкого буханок четыре?» — тонким голосом спрашивала Соня у порога и удалялась в магазин через дорогу часа на два, чтобы потом только обопнуться, выпросить денег на очередную свою проруху, и утопывала на автовокзал. Неонилле в Сонино дежурство было бы голодно, если бы не семечки. Семечки Неонилла колола единственным зубом с перерывами только на пение.
Марина, разумеется, слышала о цыганочке с выходом, впечатлившей всех, но бог с ней, с цыганочкой, когда вот же он, человек… Перед тобой человек…
— Калачик! — гаркнула со смешком Неонилла, откидываясь на подушку. — Если бы не калачик, ваша Москва только б меня и видела.
Накрапывал дождик, мочил хозяйство Неониллы — сараюшку и гараж, прижимавшиеся к земле, тонувшие в звериного образа лопухах. Георгий уперся влажным лбом в лоб Марины, смотрел глаза в глаза.
— Боялся тебя попросить, — и зажмурился.
— Думали, на годовщину по Саше, а на самом деле — за матерью, — хмыкнула Марина и поцеловала мужа в щеку. — Саша будто нас позвал, да? И правда любил ее… Вот и проверим, такие ли уж мы с тобой добрые…
Обмундировали Неониллу за полдня. Купили фланелевые халатики, шерстяную кофту, сами догадались — с карманами, узорчатые гетры до колен, белье с деликатными швами… Прежние наряды Неониллы были еще вполне себе, Георгий с лихвой обновлял материнский гардероб, привозя или посылая обновки. Но сейчас они как-то сразу ей обрыдли, потеряли ценность для Неониллы, чему Марина и Георгий порадовались, ибо запах от тряпиц исходил горький, запах больного дома, где живет больной человек. Пытались подобрать и новое пальто, но на местном рынке и в магазинах все висело нефертикультяпистое, поэтому оставили куртку с подкладкой из кролика. Вывесили ее в сенцы на проветривание…
Ранним утром Ольга обтерла Неониллу теплой губкой, о других водных процедурах не стоило и думать — в узкой ванной вдвоем не развернуться; показала несколько ошалевшей Марине мясной цветок гладиолуса, который выпер меж исхудавших лядвий Неониллы, ощущаемый ею во время приступов длиннючим шурупом, научила, как ловчее при такой болючести лепить памперсы… Подхватили легкую сумочку с документами и лекарствами…
И поехала, поехала, поехала Неонилла в Москву…
Радостный от сознания правильного, сердечного дела, сосредоточенный — все должно быть по уму: понятно ж — больная мать, Георгий уговорил на дорогу и племянника. Вдвоем одолеть полторы тысячи километров все же быстрее, чем одному водителю.
— Царицей еду, — подсасывая зуб, насмешливо цедила Неонилла. Она лежала на откинутом переднем сиденье, не очень плотно для удобства пристегнутая ремнем. — Эх, погляжу, погляжу, как там, в вашей столице весело.
Южные туманы сменились московскими дождями — в них вкатились даже быстрее, чем по предварительному расчету — за восемнадцать часов. Ладно, Георгий, ему было под пятьдесят, племянник на пятнадцать лет моложе, тоже упахался будь здоров.
…И завертелась, и закрутилась новая жизнь Неониллы, столичная.
Первым делом пришла парикмахерша.
— Муха на пирожном безе, — разглядывая себя в зеркало, хихикнула Неонилла, укутанная под подбородок белой накидкой с рисунком парижской знаменитой башни. Щурила глаза, разглядывая, как из косматой ведьмы ножницы выстригают сморщенного, но забористого мальчишку.
— Вылитый мартышк! — веселилась Неонилла и подгоняла: — Короче, еще короче стриги.
В новом халате, оказалось, лежать было жарко — и Неонилле сей момент накупили рубашек и футболок — на день, на ночь, парадных, для приема врачей… А одну блузочку, салатового цвета, с кружавчиками, невестка только развернула, как Неонилла приказала: «В этой меня и хороните. Будут смотреть-выглядывать, в чем лежу. А так увидят — обзавидуются».
— Мам, да что же вы говорите?
— А чего? — гыгыкала Неонилла. — Пусть хоть мертвой завидуют.
Георгий с утра уходил на работу — до ночи, а невестка выбегала в свой какой-то фонд раз в неделю, стукала чего-то на компьютере между помывками, готовкой и отовариванием рецептов. Хорошо помогал сын Кеша с невесткой — мотались в торговые центры и, например, за ладаном в церковь, ладан, говорят, хорошо убивает запахи и дезинфицирует воздух. Но внуков старались не очень беспокоить бабушкой, Марина и Георгий определили: Неонилла — им самим забота, только им. А потом само собой решилось — молодежь и вовсе улетучились на стажировку за границу.
Спала Марина на диване рядом с свекровью, возлежавшей на специальной мягкой кровати — приобрели и завезли на второй день ее водворения в Москву. Шесть-восемь раз за день Неонилла вставала и, торжественно скособочившись, двигалась в туалет. Стоило Неонилле шевельнуться, как Марина вскидывалась: «Что, мама, пошли?» Марина даже когда спала, не спала, слушая, как там ее Неонилла. Та выколупывалась из простыней, и невестка ее сопровождала сзади, страхуя. Пока Неонилла «заседала», Марина раскладывала газеты по полу — от туалета к ванной комнате. Неонилла преодолевала этот путь полуголая, мучительно капая кровью. Залезала в ванну, высоко выволакивая ножки-стебли, опиралась на всобаченные крепко-накрепко инвалидные ходунки и ждала, когда невестка соскребет газеты и выкинет, а потом возьмет гибкую змею душа и шелковой рукой в эластичной перчатке возьмется за промывание. Старческая лысая нагота была наивна, безгрешна. А Неонилла, пристукивая пятками по железному дну ванны, сердито припевала:
Афродита вся из пены.
Такова и Нелочка.
Мойтесь мылом до красна,
Возьмут за муж, девочки!
Потом еще:
Неониллочка — чистюля.
Попу ей Маринка трёт.
Аж до судорог доходит.
Ножки ломит, сердце мрёт.
А Марина убивала себя: «Ни разу свою маму не помыла. И до отца не дотронулась». Они ушли давно, с разницей в года два, стремительно, не намучившись. Вначале отец — от воспаления легких, а мама — от инсульта. И оба — в реанимации, на казенных простынях. Неониллина худоба горела чистотой и благоухала за всех троих…
Ополоумели, про себя ехидничала Неонилла, глядя на Георгия и Марину, зарозовевших, помолодевших, развеселившихся, какими веселыми бывают родители, наконец-то дождавшиеся первенца. Чего только не наволакивали из магазинов, чтобы ее позабавить: «Мам, а вы это еще не пробовали!» И ведь как было вкусно Неонилле. Она сама года четыре не выбиралась в магазин и забыла о съестном удовольственном разнообразии. Все подчистую сметала Неонилла: и йогурт с сладкой кашей, и супец диетический — на овсянке, и красную рыбку, и дорогущую пастрому, которую тут же переделала в «срамоту»… Нюха не было — и не надо, а вкус-то никуда не пропал. Пускай невестка не так варила, по-московски, пресно, без кислинки, пускай, но одно и то же на обед и ужин не подавала, и каждый раз Неонилле было любопытственно, что новенького попробует, прямо аттракцион такой четыре раза на дню. Неонилла усаживалась в инвалидное кресло на колесиках с круглой дырой — чтобы не мять проклятый гладиолус, и Марина вывозила ее к празднично накрытому столу на кухню.
Но только думалось Неонилле: «Ишь дорвались… А не для меня ведь стараются. Вспыхнули вдруг… Устанут суетиться, и что мне тогда? Вдруг вернут? Вместе-то не живали, привычки друг к дружке нет. Кошки забывают своих котят. А чем человек лучше кошки? Позабавятся — и устанут». Но очередное пирожное расцветало во рту Неониллы райскими кущами, убаюкивали ее волны блаженства. Потом Неонилла вновь возвращалась на кровать. Под рукой имелись спицы и клубок шерсти. Но в руках-крюках спицы отчего-то бессмысленно шевелились. С досадой на себя, но с демонстративно увлеченным видом она утыкалась в телевизор. Любимая передача, кстати, была про животяр. Кенгуру, лягушек и разных там амёб. Неонилла их очень жалела. А еще любила «колобки гонять». На экране дядьки толкали по зеленой столешнице разноцветные шары. Неонилла с кровати видела, как лучше двинуть кругляш, а рука прежде у нее всегда была твердой… После полудня Неонилла бралась за чтение. Марина подсовывала ей журналы с картинками и своими статьями. Та их вежливо перелистывала. Кивала неоднократно: «Ох, умна ты, умна». Но ни одной писанины не дочитала до конца. «Мне бы лучше чего попроще», — собирала губки куриной гузкой. И раскрывала «Анну Каренину» или «Трёх товарищей», да еще «Денискины рассказы» Драгунского. Это читала и тихонько разговаривала с героями, со смешочком вразумляла, как поступить лучше, или сочувствовала их горю.
Что докучало — так это медицина. Прибегала участковая докторица, всегда не вовремя, меряла давление, строчила бумажки, и кровь день за днем брала у Неониллы медсестра, и какие-то медицинские дядьки наведывались, задирали одеяло… Съездили и в больницу — «на аппараты».
— Отрезать и выкинуть! — с азартом подсказывала докторам Неонилла. — А то ведь букет на моей грядке расцветет. Для какого праздничка?!
Медицинские дядьки удовлетворительно хрюкали, но разговаривали только с Георгием. Неонилла натягивала на оголенные немощи панталоны с начесом и яростно закусывала губу шафрановым клычком. Дядьки же эти вкрадчиво внушали Георгию: «Четвертая степень… Саморазрушающаяся опухоль. Еще немного — и перекроет проход, понимаете?.. Какать-то как? Ну и что что восемьдесят три, мы и девяностолетним стому из живота выводили… Операция по квоте, конечно, оформили ведь уже бабушку москвичкой? Но доплатить все равно придется — в тысяч триста уложимся». И уговорили, сами удивились, как это им удалось в два притопа и три прихлопа. Георгий и Марина пошли разговаривать с заведующей платного отделения, потому что только в платном отделении можно было, значительно меньше мучая мать, сделать все необходимые дообследования и саму операцию, и плевать на деньги, господи ж, плевать, только бы жила, ее-то отец, дед Филя, в девяносто четыре ушел… Заведующая — волоокая красавица с какими-то дремучими, резкими и точными повадками человека, привыкшего к опасной работе, — вначале общупала-обсмотрела выписки и заключения, а потом вместе с Георгием и Мариной промаршировала мужиковатой походкой чуть ли ни полукилометровый коридор до того места, где нашлась свободная кушетка полежать Неонилле. Та притулилась на узкой скамейке, зажмурив глаза, чтобы не видеть суету, поплотнее прижав платок и шалку, чтобы не слышать заболачивающего голову жужужу…
Заведующая взяла ее за жилистую лапку и заглянула в изнуренные глазищи.
— Бабушка, а вы сами настроены на операцию? — спросила голосом, какой не мог никого напугать.
Неониллу мягко, ласково промял этот голос, будто красавица доктор небольно коснулась ее сердца, печени, легких… Неонилле показалась, что вся она перед милой красавицей как есть — на ладони. Увидели та ее всю, как есть. Даже Неонилле самой себя стало жалко.
— Да не хотелось бы… — выдохнула она.
Заведующая успокаивающе кивнула, как отпустила грехи, и позвала за собой Георгия.
— Лучше не трогать. Только намучаем. Обезболивайте хорошенечко. Про пластырь дюрогезик знаете? И вообще — что ж вы раньше-то не обращались?
Георгий стоял, ударенный до конца понятой смертной бедой с матерью, суетливым и ответственным днем, собственным непривычным бессилием. Он думал, что перестал любить мать еще в детстве. Уехал из дома сразу же после школы — и отвык от нее за дтцать-то лет. А звонил каждую неделю, посылал деньги и приезжал с подарками — это по сыновнему долгу. Нельзя было поступить иначе, неправильно. Он думал, что делает все с холодным носом. И даже втайне корил мать за брата Сашу, за то, что сердце его было надорвано, как считал, и по ее вине. Но сегодня вдруг все это свалялось в катышки и слетело с души. Сердце ворочалось под наглаженной рубашкой. Оказалось, и так можно любить.
А Неонилла, держа в себе, никуда не выпуская голубоглазую докторицу, сделала следующий вывод: помирать, ну и ладно, но не завтра ведь. Всем умирать, размышляла, но не так скоро придет ей черед, когда вот ведь какой уход, вкуснючий кусок и сплошная красота — с двенадцатого этажа широко и высоко каждый день выгромахивало небо над городом — невозможно налюбоваться. Неонилла впервые смотрела на мир с птичьего ракурса. На большие дома, на край заснеженного парка в белых увалах, на высоченные вышки теплоцентралей, которые были почти как та самая Эйфелева башня… Она три раза приезжала в Москву к Георгию, но только недавно он сменил жилье на такую высотную квартиру. Все развернувшееся невозможно было охватить ни взглядом, ни умом. Неонилла, стоя у окна, впитывала глазами розовеющую бездонную высь и разнообразное шевеление народа и удивлялась, как много незнаемо ею жизни в жизни, и что она, должно быть, сама сотворилась бы совсем другой, если бы когда-нибудь, прежде, все это оказалось ей в доступе. Вот только была бы счастливее — вопрос… И взгляд голубой на нее откуда-то сверху струился, и ласковый голос все касался души. Это тревожило Неониллу, и что-то непонятное было в том, но очень желаемое, и давно. И душу Неониллы згрызла обида, старая, наболевшая, которая поначалу в Москве притухла от новизны обстоятельств, обида на всех и на всё. И так захотелось излить эту обиду, чтобы хоть кто-нибудь понял Неониллу, разглядел и учел бы в общем роении ее жизнь.
Под рукой была только запыханная диетическая Маринка. Не ее Неониллиной породы. И не под Георгия сделанная. Сын в деда Филю пошел — высокий, да еще и поет, а эта — пичуга в очечках, и говорит, как варит, — пресно. Что такой вдруг взбредет в голову — шут дери. Даже Марина ощущала, что Неонилла думает про нее, и соглашалась: глупый я перед ней паркетный человек.
Но Неонилле некуда было деваться, и душа ее не могла молчать…
— У нас в селе планидник жил. Откуда пришел и зачем — бог весть. Приняла его на постой в хату полоумная Анька. Все там наши пороги обивали. И мать меня толканула к нему: пойди и узнай, что тебе предначертано, — с утра заводила Неонилла. — Большой, черный, индус какой-то, книги у него — толстые, тяжелые. По ним пальцем водил, а потом говорит мне: век маяться будешь, девка, бежать от людей тебе надо. А как убежишь, если девка и любви хочется?
Любила она Андрея, очень любила. Он вернулся из армии в сорок девятом годочке — уже подкормились, от кромешной травы-лебеды не пучились животы, — в форме военной, которая уж как ему шла, и с чубом, крутым завёртком над высоким лбищем. Глаза — твердые, камушки-изумруды. А скажет — и все в покатку от хохотка. Сладкий такой, как пряник. Впервые увидела его на танцулях в клубе — и обомлела. Знобимушка. Так она его тогда назвала, по-своему. А он бросил глаз на сестру Маньку. Но ведь бросил, ничего не зная, с кем та крутила и как. Он поднимал пыль по дороге начищенными кирзачами, за километр еще, а какая-то сила уже вскидывала Нэлку от сорняков на картофельной гряде, разворачивала к Андрею всей солнцем пылающей грудью. Вздохнуть не могла — так тянуло в его сторону сладостной силой. И сцепила она, эта сила, их обоих, сцепила, такая неукротимая была сила, что подтащила и Андрея, вовлекла парня в ее предреченную несчастную судьбу. И так вышло, что обженились. Обженились. Только душенька-то Андрея была на другой стороне, на стороне Маньки, а потом и не только душенька, и не только на стороне Маньки… Даже сынок на стороне у него завелся, родился крепышонок такой, да он его не признал. Неонилла терпела, терпела…
— Ах, как воровать любила, — задушевно вспоминала Неонилла. — Что не своруешь из колхоза — само погниет. У людей брать — на то запрет из запретов, а общественное — дырявый мешок. То кукурузы наломаю, то перстичков с лесополосы нарву… Голод после войны стыл в костях. А я добычливая была. Это так я Андрея любила. По другому-то долго было стыдно любить. Для меня любовь была — кусок дать, жуй, не моргай.
Все было прахом. На Маньку Андрюха гляделки выглядел. А может быть, и не прахом. Ведь не бросил ее, Неониллу. Дети пошли. Вместе их поднимали, надрываясь, старались быть не хуже людей. Только за это спасибо ему и сказать. Но все ж изурочил Андрей ее своим небрежением. Не бил, матерного слова от него не слыхивала, а просто будто не вспоминал про Неониллу, не помнил, что есть жена, сам по себе на людях бытовал, гулял. Однако же ведь Неонилла, никто другой, нянчила Андрея перед смертью. Когда исхудал так, что она на руках в ванную могла его перетащить, любовь тогда вновь к ней прихлынула. Никуда Андрей не мог уже деться, только ее был. И уж тут она отвела душу, кормя его с ложечки и баюкая. Нет, не полюбил он ее, куда уж, сил не было на любовь, только смаргивал желтые слезки.
Но следом за молодым Андрюхой и жизнь ею пренебрегла, поперек желаниям подвигаясь.
…Дружбы никогда не водилось в их роду, всегда находился любитель побузить, семейственность взбаламутить. Всем этим межеумкам доставалось от Неониллы. И сестре, «пышной», что в молодости, что в старости, наговорившей папаше и матери: дескать, они с Андреем покушаются на их хату; и самим легковерным родителям, должно быть, тоже икалось на том свете — совсем сбрендили из-за той хаты, почти и не якшались с Андрюхой и Нэлкой перед кончиной своей. Также икалось и соседям, потравившим двадцать семь лет назад пятнадцать курей, и заведующей магазином, повесившей на молодуху-продавщицу Нэлку растрату в сто двадцать пять рублей, это еще когда в селе жили приключилось… С утра заводилась Неонилла, раскрашивая подробности больших и малых ссор и обид, которые были для ее сердца одинаково тяжелы и едучи.
Вдрызг одурманенная такими речами Марина как-то спросила:
— Мам, а вы хоть чему-нибудь радовались в своей жизни?
Неонилла помолчала обиженно. И выпрыснула:
— Ссала малявкой в песочек и крендельки делала, тогда и радовалась.
— Мам, хорошо, крендельки, — сказала Марина, продолжая наглаживать простыню для Неониллы, вот уж любительница чистоты и порядка, — а когда детей рожали — не радовались, что ли?
Неонила скривилась, заерзав на цветной подушке.
— Выскочит из тебя — возвращайся в поле, зарабатывай трудодни, свекровка с дитем водилась. А домой бежишь, дела уже поперед тебя вертятся. Конево дело телеги возить… Как мы с отцом старались, куска сами не доедали, копеечка к копеечке все сгребали. Уже в город выкарабкались, он на ферме, на МТФ, зоотэхником горбатился. Я на заводе шэшки-бэшки, трансформаторы то есть, собирала, а чтобы перевыполнить план, и на дом их брала. Такая была родителева наша любовь: кусок в животы напхать — и пойдет!
Александру восемнадцать исполнилось, только в техникум поступил, голосила Неонилла, так в одних трусах к невесте убежал из-под замка, дети пошли один за другим — дом ему справили, а потом на «Запорожец» денег дали, хотя сам отец только на мотоцикле всю жизнь подпрыгивал. Без покорности родителевой воле все по-своему творил-выколачивал Сашка Перченный: из города в село семью перетащил; а им с Андреем сколько всего пришлось претерпеть, чтобы в город выщебнуться, а сыночек обратно — ноздрями в навоз. И потом обидки кидал, что родители к ним редко в гости наведываются, дескать, перед людьми срамно, будто нет у них родни. А они с Андреем к сыну наведывались, когда скапливалось добро для хозяйства, так-то попусту чего порожняком двадцать километров гонять? И каждый разговор приправлял Сашка поперечным словом, о чем бы речь ни зашла, аж на визг заходился, когда Неонилла ему свое, материнское, втолковывала, в башку его упрямую. Одно слово — Сашка Перченный, даже преставился в обход матери, будто назло. Так ведь и Сонька туда же, металась на подушке Неонилла, и уже не говорила, взрыдывала перед Мариной. Ладно, губила Софья себя, всю жизнь губила, то малолеткой выскочит за обдергая-пьянчужку с гитарой, то бросит учебу за месяц до диплома, уже Бог с ней, дурной, больной — а кто сейчас здоровый — так она и своего сыночка губит. Не дает ему в силу войти, все тетешкает, как мальца, хотя ему уже перевалило за тридцать. Инвалидность какую-то выдумали, а какой же больной, если вон как в компьютерах разобрался, что в училище помощником был учителю физики, пока ставку не сократили. Разбаловала, изленивила, разве теперь кормилец получится? Сонькин муж, вот шиза так шиза, и глухой совсем, но еще хоть за баранку держится, а у Соньки одна забота — деньги выпросить в долг, хоть бы раз кому отдала, если б не материнская пенсия да помощь Георгия… И сейчас матери ни разу не позвонили, чего звонить, если пенсия ее вместе с ней в Москву уехала? Только Ольга звонит. Понятное дело, хоть не мать ей важна, а память о муже…
— Ну а Георгий, Георгий-то молодец? — Марина подняла утюг и держала, не отпуская. Как замахнулась, вышло.
Неонила кинула на нее и сварливый, и испуганный взгляд, буркнула:
— Что Георгий?.. Спасибо, — и каменно замолчала, уткнувшись в «Денискины рассказы».
В тот день Георгий вернулся к полуночи, не переодевшись, в костюме и галстуке, подошел к матери поздороваться. Та выпростала ногу из-под одеяла, задрала вверх, приказала:
— Подстриги-ко мне когти.
— Мам, да мы ж с вами позавчера… — начала было Марина.
Но Георгий ее придержал.
— Поем только и подстригу. А пока вы вот это посмотрите, — и рассыпал ворох открыток на кровати.
Неонилла на них покосилась, начала набирать веером, как карты, и читать.
— Это что, все тебя поздравляют?
— Ну да, с Новым годом.
— Тебя столько людей знают? — усомнилась Неонилла.
— Завтра еще больше принесу, — пообещал Георгий. — Мам, тут и вам желают здоровья, вот смотрите, это от моего одноклассника Петрухи Маленкова…
— Меня знают эти люди? — удивилась Неонилла, не отрывая взгляда от открыток.
Поужинав молча и второпях, отвечая на раздосадованные взгляды Марины только мотаньем головы, Георгий вновь подошел к матери, ворошившей открытки. Кляцнул маникюрными ножничками.
— Мам, так наведем красоту?
— Гля, дайте мне покоя, а то все ходют и ходют. Спасу нет, — отмахнулась Неонилла.
Георгий поцеловал мать в макушку.
— Спокойной вам ночи.
В семье по старой сельской традиции родителей всегда называли на «вы».
А Неонилла еще долго пыхтела над открытками, пока не зарябило в глазах от их яркости. Она хотела бы на них всех, этих людей, обращавшихся к сыну, взглянуть, каждого рассмотреть в отдельности, только ей было бы стыдно, если бы они узнали про нее. Нет, она не думала, нет, но ощущала, что ей было бы стыдно, если бы они узнали про такую несуразную малость — Неониллу, но ей этого вдруг очень захотелось…
Права оказалась волоокая заведующая… Операция уже не помогла бы. Шуруп с каждым днем отчаяннее ввинчивался в тело Неониллы, все жаднее его прогрызал. Неонилла, совершая боязливое ощупывание в уединенный момент перед промывкой, обнаруживала новые разрушения и не верила, что такое предательство и правда может произойти в живом теле. А тело ее сдавало свои позиции день за днем. Неонилла вдруг раскапризничалась: боль сильнее потому, что ты, Маринка, трешь меня мылом, а оно раздражает…
Отчаянно не выспавшаяся, закрученная ежеминутными заботливыми делами, Марина впала в марево боли. Несильно, но как-то тягуче и безысходно что-то болело и у нее. Георгий, возвращаясь с работы, наливал жене бокал красного вина, пусть хоть немного отпустит… Марина выпивала залпом, как лекарство, и шла в ванную поскулить семь минут под душем. «Господи, — думала под шумящими струями, — а ведь еще и самой мне когда-нибудь умирать».
Неонилла совсем перестала петь. Ее часто тошнило. Изнеможенная участившимися приступами, она жевала подушку.
Марина сказала Георгию:
— Вдруг что-нибудь не так сделаю, не ту таблетку дам — и она сразу умрет. Звони в хоспис, пусть забирают.
Вызвали врача. К назначенному часу никто не явился, начались созвоны. «Потерпите. Много больных. Вот еще один, а потом — точно к вам».
Приехала дельная тетушка, которая, это сразу было понятно, все наперед знала про своих больных, их родственников, про жизнь и про смерть. Подробно осмотрела Неониллу, выдала ампулы — на самый крайний случай, но попросила никому про то не говорить: нам это запрещено.
— Зачем сами взялись? — Даже вроде бы упрекнула. — Наняли бы чужого. Были случаи у меня: дочь уходила раньше больной матери. А к чужим-то это не прилипает… Ну да ладно, через три дня положим вашу бабушку, — сказала, прямо глядя в глаза Георгия. — Оформляем?
— Фигли-мигли, — не словами Неониллы, но ее едким голосом буркнула Марина и тут же ткнулась в плечо Георгия: — Не отдам…
— Значит, нет, — Георгий, не стесняясь постороннего человека, обнял жену. –Извините, что потревожили.
Врач протянула ему визитку:
— Да я все понимаю. В любое время дня и ночи звоните. По любому вопросу.
На кухне за чаем и рыбным пирогом выяснилось, что у нее самой ребенок — тяжелый даун, муж, как водится, свалил подальше от такого счастья, помогает лишь мать, с четвертой степенью рака.
Три дня продержались на волшебных ампулах. А потом и они перестали помогать.
…Неонила проснулась не в духе. Толканула ногой Марину, которая и не ложилась, сидела в ее изножии.
— Чего расползлась? — ощерилась Неонилла. — Олю хочу! Зови Олю!
Принялась буйствовать, когда ей в два голоса постарались объяснить, что Оля далеко, здесь ее нет и быть не может. Марина прикрикнула:
— Хватит! — и с силой прижала вскинувшуюся Неониллу к подушке. Отпрянула тут же. «Вот и не выдержала, добрая такая, все мы зверье», — горестно прошептала в спину Георгия, который склонился над матерью, пытаясь ее заговорить.
Неонилла требовала телефон — звонить в полицию, чтобы наконец перестали пытать. Пока она остервенело тыкала в свой сдыхающий мобильник, позвонили хосписной тетушке.
— Батюшку зовите, — помолчав, та сказала. — Не знаю, как у них получается. Только они успокаивают. Она у вас крещеная?
— В старину, наверное, всех крестили, — неуверенно сказал Георгий. — Значит, и мать.
Медный крестик у Неониллы висел на затертой цепочке, в хате под рушником цвела бумажными цветами икона Богоматери в деревянном окладе, но чтобы лоб Неонилла перекрестила — такого не видели. Как-то, припомнил Георгий, мать сказала с усмешкой: «Муж не чествовал, где уж Боженьке с неба разглядеть Неониллу»… Слава Богу, сегодня был сочельник, значит, если придет батюшка, так это — не перед смертью грехи отпускать, а просто перед праздником, можно так преподнести ей.
Отец Михаил, молодой, с добрым, обильным телом под рясой и округлой бородой, лучился золотистым одеянием, улыбкой, словами. Всех готова была защитить его богатырская грудь с крестом. От отца Михаила веяло могучей мужской и небесной силой. Неонилла зачарованно смотрела на прекрасного человека, почтившего ее своим приходом. Она батюшкам рук не целовала и никогда не подходила, чтобы слизнуть вина из ложечки. Попы не приближались к ней ближе, чем на расстояние маятником метавшегося дымного кадила. А отец Михаил обнял ее за плечи и троекратно расцеловал, до кашелька обдав ароматом розового ладана. Будто вся их городская церковь, золотокупольная, нарядная, приехала к ней, Неонилле, вобрала в себя изумительной красотой. Не могло быть такого никогда, но вот случилось.
После совместной молитвы (Георгий и Марина ни слова не расслышали, волнуясь: вдруг Неонилла взбурлит) отец Михаил попросил оставить его с бабушкой. Дверь плотно не закрыли. Слушали и смотрели на стеклянные дверцы книжного шкафа, в которых отражалось происходящее в соседней комнате.
Батюшка снова молился и взмахивал солнечными рукавами, должно быть, крестил Неониллу. А потом буднично, ровным голосом предложил:
— Покайся в грехах, Неонилла.
— Каюсь, каюсь в грехах, — покорно пробормотала она с кровати.
— А теперь прости грехи близким и знакомым. Обижали тебя? А ты всем прости.
Неонилла, раздумывая вдруг осознанно, крепко молчала.
— Обязательно всех надо простить? — с досадой спросила.
— Обязательно. Всех.
— Много же их… — для доказательства Неонилла потрясла сжатыми кулачками. Всех сосчитала.
— Ну так что поделать, — с сочувствием, произнес отец Михаил, — а ты прости.
— Что им-то с того? Легче не станет, куска не прибавит, — заупрямилась Неонила.
— Бог ими управит, по своему усмотрению, а они не станут терзать тебя.
Неонилла, раздумывая, гримасничала от боли каждой вновь вспомнившейся обиды и от омерзения к тому, кто ее причинил. Марине, смотревшей на отражения в стекле, казалось, что лицо Неониллы превращается то в мужиковое, то становится незнакомым бабским.
Бог знает что творилось в душе Неониллы, Бог знает, почему она вдруг вскинула руку вверх и медленно, смиряясь, отпустила:
— Хай будэ, прощаю. Всех — значит, всех! Пойдет!
В стекле отразилось, как отец Михаил склонился над Неониллой, крестя, как помазал елеем и троекратно поцеловал.
Батюшка ушел, наделенный деньгами и книгами. Книги стояли штабелями в коридоре, не поместившись в шкафы. Отец Михаил, проходя мимо, заинтересовался фолиантом по военной истории, тут же ему и вручили книгу, нагрузили еще десятком томов.
…Вечером Неонилла даже запела. Едва слышно завела, будто стараясь разглядеть что-то в далекой туманной дали:
Домик стоит над рекою,
Пристань у самой реки;
Парень девчонку целует,
Просит он правой руки…
И хоть шепотом почти, но поддала силы, будто заклинала, выводила чисто, как любила, с дрожанием:
Верила, верила, верю,
Верила, верила я.
Но никогда не поверю,
Что ты разлюбишь меня.
Белая роза свиданья,
Алая роза любви,
Жёлтая роза разлуки —
Я умираю с тоски.
Белую розу срываю,
Алую розу дарю,
Жёлтую розу разлуки
Я под ногами топчу.
Силы вспыхнули и пропали. С усилием — нельзя прерывать песню, должна та исполниться, спеться — Неонилла уже едва проворчала:
Любишь, не любишь — не надо,
Я ведь ещё молода,
Время наступит — полюбишь…
Осекся голос, истаял раньше песни. Неонилла зевала беспомощным ртом, но голоса в ней больше не было.
Когда утром она открыла глаза, на шкафу перед кроватью верещала гирлянда крохотных воробьев. У окна стояла странная женщина, вроде бы и знакомая, но имя ее вспомнить не получалось. «Кто ты? Кто ты?» — настойчиво спрашивала Неонилла. Женщина злобно глядела на нее, злоба исходила не только от ее жгучих глаз, от всей колеблющейся будто под сквозняком фигуры. И, видимо, по ее, этой женщины, велению вдруг стала подниматься с пола вода. Кровать Неониллы со всех сторон оказалась окружена мутной, грязной пеной. Пена хлюпала, готовясь переползти на пододеяльник, особенно пучилась перед подоконником, и было отчаянно страшно, если вскипит до окна, потому что тогда точно просочится через стекло и хлынет на улицу. Неонилла вытянулась стрункой и, оцепенев от ужаса, могла только следить, как серая пена вздымается и вздымается, собираясь перебраться из комнаты в светлый день, испоганить его. Этого никак нельзя было допустить, но и позвать кого-либо на помощь не хватало сил. Неонилла не могла рассмотреть ни Георгия с Мариной, ни врача, стоящих рядом. Странная злобная женщина и пена съедали все ее внимание. Вдруг лицо женщины вспыхнуло, и Неонилла увидела, что та зашлась в беззвучном хохоте, в раскрытом ее рте торчал единственный рыжий зуб. И волосы на голове, наконец рассмотрела Неонилла, были подстрижены коротко, а по бокам сморщенного лица торчат уши с огоньками-сережками. «Так это же я сама и есть, — поняла Неонилла. — Тогда чего же бояться?» Она точно знала, что не хочет, чтобы вода перелилась за окно, значит, не допустит преступления, вода и уйдет сейчас, по ее сопротивлению. Неонилла закрыла глаза с облегчением, угомонились тут же и воробьи.
Марине в эти дни звонили многие, стараясь поддержать. Научили, какие молитвы читать. И она их выкрикивала, от отчаянья по-другому не могла, но все же шепотом, чтобы спящая, без единого движения Неонилла не услышала бы и не испугалась. Георгий тоже был рядом, шершавым языком ворочал неподъемные слова. Слова молитвы исходили как бы от самой умирающей, от самой матери, не могущей их произнести. И то, что они произносят эти слова за нее, объединяло их всех троих смертной мукой и живой надеждой… Надеждой на что? Невозможно было бы ответить, но Георгий и Марина просто слышали ее в себе живой струей. «Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом владычним утверди мя».
Смерть разлилась вокруг душным маревом, но медлила совершить свое дело, старалась побольше забрать себе живых человеческих сил, высосать все возможное. Сопротивляться было бесполезно, но движеньем рук, взглядом Георгий и Марина проявляли заботу друг о друге, и этого было достаточно, чтобы чувствовать живость никуда не уходящей жизни и получать необходимые силы.
А Неонилла блуждала в черном непрекращающемся тумане. Почему-то это ощущалось правильным и неизбежным перед тем, как найдется выход и когда станет спокойно и хорошо, такая ей была работа на сегодня. Но порой блуждания совсем были невмоготу, и сам собой вырывался крик.
— Андрей! — звала она мужа. — Андрей! Соня! Сашка! Георгий! Маня!
Туман вдруг расступился, и перед ней прояснились лица младшего сына и его жены.
— Как вы меня нашли? — едва вышептала Неонилла.
— Мам, мы вас и не теряли, — погладил ее по лбу, по щекам Георгий. — Вы же тут, вы же наша.
Неонилла проглотила две ложки воды, вновь закрылись глаза.
Непонятно зачем, но все-таки что-то ведь надо было делать, Марина приладила Неонилле на руку манжету измеряющего давление аппарата. Он размеренно шипел, выгоняя на экранчик результат. Георгий держал ладонь матери, поглаживал.
Неонилла брела по туману, он становился чернее, плотнее. Трудно было сделать и шаг, но надо было идти дальше и дальше, не останавливаясь. И через каждый шаг кто-то новый находил ее ладошку и ласково пожимал. И она узнавала: Андрей, батя, мать, Александр, Соня, Георгий, Марина… Все они были детского возраста или чуть постарше, как и она сама, совсем маленькой была Нелочка. Как много детей, как хорошо…
Собирая пакет для похоронной бригады, Марина, конечно, положила и блузку салатового цвета. А в морге закусила губу, когда увидела, что на Неонилле никакой блузки нет, только халат.
— Да ланно, чего вы, — отбрехивался похоронный агент. — Куда блузка денется, кому нужна, значит, под халатом.
«Вновь обидели», — думала Марина. Обидели и на кладбище, выдав табличку для креста с именем Нина, ошиблись. Георгий настоял: переделывайте сразу, хоть сколько подождем. Дорогие московские ритуальные хлопоты оплатила сама Неонилла. Когда уже через несколько дней после похорон заглянули в ее сберовскую карточку, выяснилось, что там ровна та сумма, которую и потратили, рубль в рубль…
А через полгода, даже и более прошло, продали и Неониллину халупу, настало время распределять наследство.
Неонилла завещание не составила. Георгий должен был все управить. Денег вышло на круг — смешная сумма, что можно было выручить от убитой халупы — слезы и только, а наследников семь. Георгий и Марина волновались: как бы кто не обиделся на мать. Марина, суетясь, подсказывала: ты включи диктофон, вдруг потом на судебных разбирательствах запись пригодится. Георгий впервые молчал на увещевания жены. Своей волей он включил в наследников и Ольгу, в ту долю, что предназначалась бы Александру, будь он жив, хотя по закону имели право что-то получить только живые дети самой Неониллы и дети умершего Александра, но не его вдова. Не очень было понятно, что делать с паем бывшей колхозной земли, который тоже числился за Неониллой после смерти мужа. Но Георгий вспомнил: мать как-то обмолвилась — отписать надел старшему сыну, это каждый год оборачивалось приличным мешком пшеничной муки и почти на десять тысяч рублей кормежкой курам. Для сельских жителей — существенно и ценно. Но с паем вышла запинка. Начали оформлять документы и выяснилось, что пай уже после своей смерти Неонилла продала некой личности — стояла соответствующая дата и подпись, чин чинарем. Подделавших документы ворюг к стенке прижали, проблема разрешилась, те отпустили добычу — окрик шел из Москвы.
В родительском доме, уже пустоватом, уже гулком после вынесенного шкафа, этажерки, дивана и двух кроватей, где пространство ждало уже новую семью, собрались дети и внуки Неониллы. Сели на табуретки возле стола, который впервые на их памяти не покрывала накрахмаленная вывязанная крючком белоснежная скатерть. Никто в каком-то странном оцепенении не мог оторвать взгляда от пустой столешницы. Георгий объявил сумму, какую выручили за хату, и пояснил, что пай будет отдан Ольге. Согласны? Все покивали. Возражения есть? Нет. Тогда из стопки денег Георгий каждому отсчитал причитающее и передал по очереди.
Искра какая-то радужная пробежала по собравшимся — и откуда взялась? Началось то, чего никак не ожидали Марина и Георгий.
— Сынок, — взвившимся голосом обратилась Ольга к своему старшему, — ты мне помогал ухаживать за бабушкой, так вот держи от меня. — И подвинула к сыну купюры.
— Оля, а ты прими от меня, — и Софья протянула вдове брата деньги, — помнишь, давно, я у вас с Сашей занимала — крышу починить…
— Так тебе ж самой всегда надо… — растерялась Оля.
— И шош с того? — Соня улыбнулась не своей обычной улыбкой. С виной за себя сказала: — Мама долгов не любила.
И еще вспоминали другие долги и ссоры из-за какого-то скарба, рассчитывались друг перед дружкой…
А потом выпили лимонада «Грушевый», который так любила их мать и бабушка, крепкого-то она никогда не жаловала, считая расточительным баловством.