Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2012
И пУстошь здесь, и там пустОшь,
Куда ни глянь — одно и то ж.
Акрам Айлисли
Я не без удивления принял весть с почты, что на мое имя пришла бандероль из Баку: за 20 лет Перестройки, Развала и Инноваций моя переписка со столицей независимого Азербайджана практически сошла на нет.
Развернув бандероль, я ахнул от удивления, уже приятного: с обложки толстого тома глянул на меня Акрам Айлисли! Да-да, тот самый, когда-то — лукавый сказочник, “Акрам из Айлиса”… “В стране чудес”, — сострил я в послесловии к его однотомнику 1965 года. Тогда же пришлось брать поправки — не с автором английской “Алисы” переглянулся айлисец на библиотечной полке, а с нашим Шукшиным, с горькой русской деревенской прозой, с исповедью послевоенного поколения, слезами сквозь смех писавшего свою летопись.
Так путь продолжен?! Что же там, на обложке? — “Грандиозная пробка. Нетрадиционный роман в трех повествованиях”. И улыбка никуда не делась! — в ситуации “пробки” это особенно ценно.
А тираж? Тут мое удивление достигло стадии остолбенения. 50 экземпляров. Это как? Да он четверть века назад по моему внутреннему читательскому ощущению уже был — как “живой классик”!
Первая моя реакция — просто рассказать о новой книге нашему многомиллионному всесо… прошу прощения: нашему российскому читателю… уж какой тираж ему ни светит… А главное — понять: что же произошло в душе Акрама, вписавшего когда-то свой Айлис в наши души? Что происходит сегодня?
Вот по порядку и начну. С “первого повествования”, меченого 1991 годом.
Время действия (“исторический момент”) обозначено снайперскими пробоинами, кое-где наводящими на мысль о бутафорской подначке. “Отвратительные анекдоты о Леониде Ильиче” еще в ходу, но важнее слухи, что “Горбачева скоро снимут”. Имя Молкаган еще поддается расшифровке (“то есть Молотов — Каганович вместе взятые”), зато без всякой расшифровки идут в дело рассуждения жены главного героя: “больше всего на свете она не любит двух вещей: мулл и Советскую власть”.
Возможно ли было раньше увидеть в печати вместе взятые эти две вещи?
Возможно. В жанре Ильфа и Петрова. Теперь же — всерьез. Как и то, что жена главного героя “не подчиняется фыхтывным (фиктивным) указаниям этой (Советской) власти”.
Все правильно. В военное время указания отнюдь не фиктивны, ибо подкрепляются угрозой расстрела. А во время всеобщего раздрая фиктивность указаний возникает не из-за того, какие люди, плохие или хорошие, издают указы, а от общей свалки, где фикция и реальность все время меняются местами.
Жена главного героя, женщина практичная, это хорошо чувствует. Главный герой — не очень. Он, кажется, все еще пребывает в том стабильно-мечтательном состоянии, в каком оставался, работая при Советской власти ректором крупного института.
Теперь его с того места выперли молодые конкуренты (из бывших комсомольских активистов), а муаллиму (учителю) только и осталась эта уважительная приставка к его имени. Да воспоминания, в которых не поймешь, чего больше: реального страха или бутафорской подначки.
Смертным шрамом в памяти — эпизод советских времен, когда во время зарубежной поездки недруги (мнимые друзья) распустили слух, будто муаллим попросил в чужой стране политическое убежище. Страна та была — Йемен. Однако власть
была — не шуточная. Пронесло тогда муаллима: оставили его в покое.
То есть оставили в убеждении, что, несмотря на все глупости, этот мир создан для добра и справедливости, что страна, несмотря ни на что, идет к лучшему и что наши героические космонавты в союзе с американцами (“Нил Армстронг, облаченный в скафандр… над ним, наподобие вертолета — “Аполлон-11”) все тайны вселенной откроют скоро.
Обескураженный тем, что Нил не обнаружил на Луне чаемого поэтами цветущего сада, а одну только черную пыль, — муаллим все-таки пытается сохранить в душе традиционную интеллигентскую доброту, но чувствует, что вместе с другими интеллектуалами проваливается в беспросветную депрессию.
Хуже того: душу ученого охватывает безотчетный ужас.
Сам-то автор-рассказчик отдает себе отчет в том, откуда этот ужас на пороге закатывающегося ХХ века. На пороге долгожданного Третьего Тысячелетия. На грани эпох. На рубеже эр. На вершине чаемого учеными прогресса цветущего человечества.
И что же там?
Быть резне.
“Скоро живых людей начнут резать”.
“Верные сыны родины, жаждущие свободы, по ночам храбро охраняют площадь, где днем митинговали”.
Это кто же? Народ? Или враги народа?
А если народ, то чего он ищет?
“Ищет, кого освистать”.
Освистать новоявленного лидера за то, что тот вознамерился стать диктатором? Или за то, что тот не сумел им стать?
Впрочем, передам лучше слово самому Акраму для трех объемных зарисовок.
“…Уже несколько месяцев на улицах Баку не только по вечерам, но даже и днем нельзя было увидеть людей, идущих поодиночке или парами. Сейчас люди по городу шли стадами, толпами. И полновластное право говорить, кричать и славословить было дано лишь этим людям, идущим стадами и толпами… Словно в городе никто не существовал сам по себе. Будто где-то наделали тысячи копий десятка существ, лишенных сердца и мозга, Бога и личности, и выпустили их на улицы города, и еще страннее было то, что количество слов, которые денно и нощно выкрикивали эти существа, было примерно равно количеству слов, которые использовали во время охоты первобытные люди:
— Сво-бо-да!
— От-став-ка!
— Ка-ра-бах!”
“…Город погибал. Повсюду бастовали. Почти все бакинцы, собравшись перед Домом Советов, митинговали там с утра до вечера… Дом Советов был похож на Бутырку, Центральный Комитет — на огромный базар, а Совет Министров на шекинскую баню. Баксовет же был превращен в Смольный… Сафалы-муаллим, потерянный, бродил по длинным, полутемным коридорам превратившегося в Смольный Баксовета”.1
“В Губернаторском саду повсюду ощущался дух перестройки. Несколько женщин, глаза которых — и изнутри, и снаружи — горели священной жаждой свободы и желанием избить Абдурахмана Везирова, шли по противоположной стороне улицы к зданию Центрального Комитета занять свои места в пикетах… Здоровенный верзила лет двадцати пяти-тридцати с бычьей шеей, которую не взял бы никакой топор, и могучими мышцами с бесконечной радостью и гордостью увлеченно валил наземь стоявшие в Губернаторском саду каменные фигуры”.
Верзила вряд ли останется в памяти историков. Боюсь, что и каменные фигуры в этом экстазе потеряли имена. А вот к фамилии человека, которого так жаждут избить женщины с горящими глазами, дана сноска: “Последний первый секретарь ЦК Компартии Азербайджана. Бежал из Баку в январе 1990 года”. Сноска говорит о том, что его должны забыть сразу, как только он сбежит. Только и остается нам для эмоций акрамов фирменный каламбур: “последний первый”. Да еще вопрос, повисший в воздухе: а все-таки — хорошие или плохие люди ходят толпами, орут лозунги, митингуют и дерутся на улицах и площадях города?
Оставив этот вопрос для дальнейших размышлений, Акрам переносится в мыслях (и снах) в родной Айлис, где застыла в ожидании ответов его любимая малая родина.
Она по-прежнему хороша. Среди переполненных шакалами и змеями гор — райский уголок. Благоустроенность поселка, побудившая именовать его когда-то “малым Парижем”, а то и “малым Стамбулом”. Армяне и азербайджанцы от веку живут здесь братски-мирно, в тени двенадцати церквей, возведенных среди ручьев и родников…
“На каждую из церквей ушло при строительстве, может, по тонне золота…”
Это уточнение, кажущееся венцом похвал, уже предвещает беду. А почему все церкви в Айлисе построены армянами? А откуда у армян столько золота?
Быть резне?..
Кровавая мета — 1919 год. Отряд турок окружает жителей Айлиса и, отделив мусульман от армян, открывает по последним шквальный огонь. Оргия длится до того финала, когда выживших добивают кинжалами. Река становится красной от крови…
Весть об этой расправе доходит до генерала Андраника Озаняна, командующего армянской частью, и он, мстя за своих, устраивает ответную резню кафанских и каждаранских мусульман.
Это происходит через четыре года после страшного 1915-го, необъяснимый ад которого до сих пор боятся объяснять историки в Армении и Турции. Наверное, и Андраник несет за эту трагедию свою долю ответственности: никак не мог талантливый и решительный армянский военачальник найти свое место в чересполосице Первой мировой войны. В конце концов обрел свое историческое место — как национальный герой армянского народа.
“Маленькая глава чистой романтики в страшной книге балканских событий”, — пишет об этой эпопее Троцкий. В глазах турок Андраник, вечно бунтовавший против них и часто на их территории, — не герой, а враг. Когда масса армян, формально подданных Османской империи, фактически открыто встала на сторону генерала, — ненависть с его погон соскользнула в народные массы…
Сколько ни спорь теперь, был ли то геноцид или нет, тень геноцида все равно стоит над пепелищем. Камни надгробий, дыбом вставшие в памятнике павшим армянам и в памяти их потомков, никогда не исчезнут. Время успокоит души, предложит историкам взвешенную формулу: весь этот ужас мог случиться именно в ситуации мировой войны, в кровавой ауре Двадцатого века. Можно сказать, что армяне оказались между молотом и наковальней, — как в следующую мировую войну в такой же смертельной ситуации — поляки и югославы… о евреях и говорить нечего: им история такие тупики готовит на каждом шагу.
Так как же поминать тот ад ненависти, в который война обрушила оба народа, так славно существовавшие в раю Айлиса?
Я не могу пересказывать эти описания из романа Акрама Айлисли. У меня духу не хватает. Я боюсь прикасаться к шрамам. Я говорю об этих событиях, “по-интеллигентски” снижая голос почти до шепота. Я не понимаю, как решается Акрам подымать из праха эти тени… вскрывать эти могилы… читать эти предсмертные записки…
Старушка Грета Саркисовна бросилась с балкона и разбилась насмерть. А может, ее столкнули. В аду ненависти можно столкнуть любую армянку, старушку ли, девочку ли или вообще новорожденную, — и объявить, что “сама упала”. Никто разбираться не станет.
Но если старушка, прежде чем броситься с балкона, оставила предсмертную записку, — придется прочесть.
Догадываюсь, что пережил Акрам, читая, — меня потряс и текст, и факт:
“Я ненавижу себя за преступления, которые армяне учинили в Сумгаите. Я презираю свой народ и потому больше не хочу жить на свете. Карабах принадлежит Азербайджану. Да здравствует Азербайджан!”
С обеих сторон должно идти покаяние, и с обеих сторон люди должны переступать в себе через ненависть.
Это — главная, кровоточащая тема романа Айлисли, его центральной части; начинается эта часть со сцены уличного убийства. Старик вышел купить хлеба, и тут же, распознав в нем армянина, несколько оголтелых подростков начинают его добивать. На глазах у всех. Никто не вмешивается. Стоят и молча смотрят.
Впрочем, один вмешивается. Пытается остановить избиение. Между прочим, не армянин, а коренной азербайджанец, весьма известный в городе человек. Начинают избивать и его, так как агрессоры его не знают, то есть не узнают, да и не хотят знать, а хотят только выместить на нем свою ярость. Повествование строится на том, что мог бы подумать обо всей этой истории азербайджанец, если бы оставался в сознании. В финале повествования он умирает, не придя в сознание (старик-армянин, за которого он вступился, уже на кладбище).
Осознавать произошедшее приходится доктору, к которому доставили искалеченного. Спасти не смог, но хочет в доступные ему социальные характеристики вписать убийц:
— Кто все это сделал?
— Это еразы, — отвечают ему. — Беженцы, прибывшие из Армении.
Ну, вот. Социологам — очередная загадка с разгадкой. Беженцы-азербайджанцы из Армении.
Но ведь подобные же озверевшие от вражды подростки-беженцы бегут и из районов Азербайджана, населенных армянами… спасаясь от кровавых разборок и устраивая кровавые разборки.
Есть ли конец у этой беды? Нельзя ли жить, не смешиваясь, не соприкасаясь, не контактируя на этих райских клочках земли, среди гор, населенных шакалами и змеями?
Нельзя. Диффузия неизбежна. Из-за любви, кроме которой ничего не захотят знать молодые люди с обеих сторон. Из-за полукровок, рождающихся от этой любви. Из-за общего ощущения, что народам друг от друга никуда не деться, не скрыться, не спрятаться.
Но как же?! Ведь сказано: народы, распри позабыв, в единую семью соединятся.
Не соединятся. Разве что на какой-то блаженный миг в какой-то богом хранимой точке земли.
А потом — все равно жить настороже, готовясь к худшему, спасая обреченных и понижая голос до шепота, чтобы не пробуждать бесов ненависти.
Что делать писателю, не умеющему ни молчать, ни понижать голос?
А то и делать, что делает Акрам Айлисли, вставший поперек ненависти.
“Не может промолчать даже в такое опасное время…
Говорит: это не армяне, а мы сами плохие.
И не боится!”
В финальном повествовании своего трехчастного романа Акрам Айлисли пытается объяснить себе и читателям, что это значит: мы сами плохие.
Слово “плохие” мне вообще не нравится: оно ситуационно-цитатное. А вот вопрос: “Какие мы?” — нравится. На него Акрам Айлисли и отвечает в заключительном повествовании своего романа: подхватывая ситуацию первого повествования и замыкая мелодию.
Муаллим, оставшийся не у дел в начале 90-х годов, чувствовал, как его охватывает страх, внезапный и безотчетный.
В начале 2000-х страх становится всеобщим и постоянным.
Кажется, исчез сам воздух: “его место занял огромный страх: густой и темный, напоминающий болото безысходности и безвыходности”.
Страх, “заполнивший все живое и неживое”.
Страх, вытеснивший без остатка все чувства. Или их прикрывший (расчет, коварство). Страх, прокравшийся во все поры бытия…
И в поры повествования?
“О, читатель, ты не оставляй меня один на один с моим страхом!” — запускает Акрам в дело свою фирменную шутливость, и страх становится не только острым стержнем изображаемой реальности, но и своеобразной ловушкой, из которой надо искать выход.
Народ — ищет выход? Нет. У народа на все это нет “ни времени, ни охоты”. Кто выпадет из народа — тот ищет. Потому что боится. Кто остается в толпе, в массе, в группе, тот не боится. Потому что знает, что его дурачат, но не одурачат.
“Любое указание сверху — это дьявольский ход, и не в человеческом разумении хоть чуточку разобраться в нем”.
Жена муаллима на исходе Советской власти формулировала эффектнее: эти указания — фыхтывные. Но суть та же: власть указывает бояться, а ты забиваешься в толпу и не боишься. Рецепт бесстрашия.
Но в принципе эмоциями людей управляет страх. Чем выше ты занимаешь положение, тем он отчетливее. На самом пике пирамиды возвышается над толпой главный человек, которого в повествовании именуют по-русски “Хозяин” или по-тюркски — “Раис”. Он — бесстрашен?
Вряд ли. Свою адову работу он выбрал не добровольно:
“Туда его насильственно загнали люди, и за это он вовсе не обязан любить людей”.
Ох, с любовью тут дело хитрое. Amor fati — полюби судьбу.
“ — Все вы мне врете! — орет он сверху, так что лязгает хрустальный бокал. — Да что ж это с вами творится? Что заставляет вас врать мне?”
Известно, что. Страх, переходящий в любовь.
А это бывает?
Акрам Айлисли находит точку отсчета для психологического анализа ситуации. Эта точка — как бы посередине между “верхом” и “низом”. Бесконечно далеко от “народа”, знающего, что его дурачат, и дурачащегося в ответ. И опасно близко от “власти”, то есть от Раиса (не выбиравшего, как помним, свой жребий, а обреченного на это страхом народной любви).
В центре акрамова повествования — высокопоставленный, ближайший к Раису сотрудник, ответственный за его безопасность, а теперь ожидающий увольнения и опалы. В его ситуации страх и любовь пронизывают друг друга. И рождается от этого взаимопроникновения чувств то самое вранье, о котором орет Хозяин.
Вранье непрерывное, повседневное и искреннее.
“Лгать надо убежденно”.
Эта смесь лживости и искренности — принципиальное, я думаю, художественное открытие Акрама Айлисли, помогающее понять современный человеческий универсум.
Если человек намерен начисто освободиться от лжи и хочет иметь дело только с правдой, — он должен будет почувствовать весь ужас человеческого существования, всю невыносимость чистой правды, так что руки опустятся, слова не вымолвит, шагу не сделает.
Если же решит человек спастись в пределах чистой лжи, — он тоже шагу не сделает, потому что мгновенно и безнадежно запутается в этой сплошной лжи.
Что делать?
Верить, не веря.
Выбрать какую-то систему относительных истин и в нее поверить, понимая, что где-то на дне бытия эта система ни на что не опирается, кроме… “общественного договора”, замешенного на словесах.
Или так. Выбрать какую-то систему условного вранья и в нее — поверить, понимая, что это вранье есть реальность, по законам которой люди живут в данной точке времени и пространства.
Если люди верят в ситуацию как в действительную, то она действительна по последствиям. Теорема Томаса. Американский социолог сформулировал ее для первой половины ХХ века. Что думает на этот счет азербайджанский писатель в первой половине века ХХI?
По законам художественной неуемности он упорно лезет в душу Хозяина, Раиса (вождя, дуче, фюрера и т.д.), чтобы понять: а в этой душе — что происходит? От нее весь этот страх или от реальности, в нее вселившейся?
“Хозяин слегка усмехнулся и провел указательным пальцем по тонким усикам. Этому пожизненному притворщику, ослепленному тщеславием, были одинаково противны и правда, и ложь. Но все-таки он предпочитал ложь правде. Потому что ему легче было понять обманывающих его ради какой-то собственной выгоды, и он никак не мог взять в толк, ради чего люди должны говорить ему правду…”
Знаете, тут я умолкну. Ибо Акрам Айлисли предупредил в начале своего третьего повествования:
“Это повествование не о КОМ, а о ЧеМ”.
После такого предупреждения только и делаешь, что ищешь: о ком. И по причине точности акрамова пера — и не хочешь, а находишь. И невольно влезаешь в такую жуткую ситуацию, когда любое твое рассуждение становится вмешательством во внутренние дела другого государства.
Боже упаси меня от этого. Умолкаю.
Лучше вернусь к той ноте в мелодии Акрама, которая потрясла меня сразу и окончательно, — к посвящению:
“Памяти земляков моих, оставивших после себя неоплаканную боль”.
1 Эту часть романа перевел М.Гусейнзаде.