Поздне- и постсоветская повседневность в русско-немецком культурном восприятии. С немецкого. Перевод Александры Бассель
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2012
Элке Менерт
(р. 1940 г.) — профессор филологического факультета Технического университета в Хемнице. Сфера научных интересов: новейшая немецкая литература (после1945 г.), имагология — раздел культурологии, занимающийся изучением образа “чужого” (чужой страны, чужого народа) в общественном, культурном и литературном сознании той или иной страны или эпохи — и немецко-славянские литературные связи.
Он умер в каждом из нас, но оставшееся в каждом из нас
много ли живее умершего?
В этой фразе из гротескного рассказа Сергея Носова речь идет о забальзамированном трупе Ленина, который похитили из мавзолея уголовники, чтобы сбыть подороже. И вот покойник стоимостью в пару бутылок портвейна лежит на кухонном столе запущенной петербургской квартиры.
Носов — петербуржец, точнее, ленинградец, он родился в 1957 году. Подавляющее большинство молодых писателей, представленных в антологии Галины Дурстхофф “Россия. 21 новый рассказчик”, еще новички в литературе. Представление о “новой России” у авторов антологии на первый взгляд довольно наивно. И эта
наивность сознательно обыгрывается уже в названии антологии. Любой, кто хотя бы немного знаком с историей литературы, наверняка вспомнит другую книгу, опубликованную Виландом Херцфельде в издательстве Malik-Verlag в 1931 году — “Тринадцать рассказчиков из новой России”. Сборник имел успех. Он появился в то время, когда не только немецкие левые, но и многие представители буржуазной интеллигенции видели в новой России страну неограниченных возможностей, которая обещала стать благодатной почвой для развития новых художественных концепций и социальных идей. (Поэтому неудивительно, что немецкие архитекторы из “Баухауса”1 оказались в Советском Союзе.)
Еще в 1960-е годы “Новый мир” рисовал утопические картины коммунизма, создавая образы идеальных “коммунальных дворцов” на две — две с половиной тысячи человек: под крышей одного многоэтажного дома объединялись детские сады, дома престарелых, молодежные турбазы и квартиры.
На сегодняшний день “новая Россия” Виланда Херцфельде 1931 года устарела так же, как и “новая Россия” 1960-х годов: теперь труп вождя лежит на столе питер-ской кухни, и алкаши-уголовники выставляют его на продажу за “свободно конвертируемую валюту”, на которую в России, кажется, можно купить все, что угодно.
Почему же в Москве никто не заметил кражи? А потому, что теперь в стеклянном саркофаге на Красной площади лежит кукла, и нет больше очередей к реликвии раннесоветской эпохи.
“Но оставшееся в каждом из нас много ли живее умершего?” Именно Умершее, а не Умерший. Мертв не только Ленин — фигура, символизирующая начало новой эпохи в истории человечества (как нас когда-то учили), мертва Советская империя; победители обернулись побежденными. У Советского Союза (или лучше сказать, государств, борющихся за национальную идентичность и этническую самобытность на постсоветском пространстве) больше никто не хочет “учиться побеждать”2: ни в Чешской республике, ни в новых федеральных землях Германии, ни в других государствах, входивших некогда в “социалистический лагерь”.
Вот как пишет об этом Карл Шлегель: “У нас нет недостатка в теориях трансформационных процессов, так как на демократическом Западе задолго до наступления “гласности” и “перестройки” ученые-востоковеды изучали и описывали политическую систему Советского Союза, разбирали политику коммунистической партии, анализировали экономическую систему и выявляли причины ее неэффективности. Они прекрасно знали сильные и слабые стороны восточного блока и, основываясь на этом, развивали свою гонку вооружений, которая подорвала не только советскую экономику, но и социалистическую систему, а вслед за ней — и воплощавшее ее государство”.
В одночасье Россия лишилась своего статуса сверхдержавы и фактически стала одной из стран третьего мира, какое-то время существовавшей на подачки с Запада. Самолюбие победителей Сталинграда, получавших материальную помощь из Германии, было по меньшей мере задето.
Еще в начале 1990-х немецкие политологи прогнозировали скорую смену политических систем в странах СНГ. Это должно было привести к установлению плюрализма и демократии и переходу к дееспособной рыночной экономике. Хотя в той же старой ФРГ не было недостатка в так называемых “восточных исследованиях” и в изучении социалистических стран, вскоре эйфория от развала восточного блока сменилась отрезвлением. Появление постсоциалистических “гражданских обществ” заставило себя ждать. Несомненным препятствием для их развития стало то, что демократию могут создать только демократы, а два диктаторских режима в Центральной и Восточной Европе благополучно от них избавились. Далека от завершения в современной России и “поведенческая перестройка”, ведь демократия появляется только тогда, “когда ведущие политики стараются действовать в рамках демократических законов” — вновь цитирую Карла Шлегеля: “Тезис о крахе гражданского общества — так же, как и все разговоры об успехе “перестройки” и “демократического реформирования” — основываются на представлении о единых правилах и нормах, представлении, безусловно, ложном. Это старое гегельянское столкновение нереализуемого идеала с действительностью, а значит — тем хуже для действительности!”
В словаре “Международная политика” 2002 года перестройка характеризуется как “переход от одной национальной политической/экономической системы к другой”. На практике дело обстоит гораздо сложнее, так как обязательным условием этого перехода является длительный промежуток времени.
Что же препятствует быстрой смене систем?
Совершенно очевидно, что препоной являются свойства прежнего общества, которые проявляются в манере мыслить и действовать. Это — пережитки державшегося в Восточной Европе на протяжении шестидесяти лет реального социализма (или “коммунизма”, как говорили партийные идеологи), укоренившиеся в обыденном сознании и манере поведения. Это и распад прежней культуры. Это “жизненный мир”, в котором, к примеру, вековой спор западников и славянофилов продолжился на новой почве. Остались люди, так или иначе исповедующие марксизм-ленинизм или, по меньшей мере, когда-то служившие его делу. Сейчас они являют собой новых “бывших” или даже “отживших свое” людей.
Российская Федерация представляет собой большую часть бывшего СССР, и ей не чужды проблемы огромной страны, отраженные в поговорке, которая была актуальна и в советское время — “До Бога высоко, до царя далеко”.
Неискоренимым кажется наследие прошлого, “заложником” которого, возможно, является вся страна — алкоголизм. Усилия “минерального секретаря” Горбачева, который ввел “сухой закон”, оказались тщетны. А социалистическая бюрократия и теперь жива в бюрократах, стоящих на страже своих бумажных бастионов с тем же упорством, с каким по-прежнему самоутверждаются неуслужливые продавщицы, официанты и другие представители сферы услуг: “Обращающимся за справкой, помощью или разрешением грубят автоматически, рефлексивно, не чувствуя ответственности за свою грубость”, — пишет известный журналист К. Шмидт-Хойер и характеризует положение вещей в советской производственной сфере как “договор двойных зарплат”: “…государство гарантирует отсутствие безработицы — поэтому только дополнительное вознаграждение может заставить работников выполнять их служебные обязанности”. Эти наблюдения Шмидта-Хойера основываются на многолетнем опыте работы иностранным корреспондентом в СССР. Их могут подтвердить десятки иностранцев, побывавших в Советском Союзе. Неудовлетворенный тем, что в корреспонденциях из Советского Союза слишком много говорят о мировой политике и слишком мало о будничной жизни, Шмидт-Хойер написал в 1980 году книгу о своих повседневных наблюдениях “Русские — какими я их узнал”.
Сведения о повседневной жизни Советского Союза отсутствовали не только в немецких СМИ, но и в исследованиях ученых-политологов с их теориями трансформационных процессов. По замечанию Шлегеля, эти сведения обнажили бы “сущность цивилизации”: раскрыли бы истинное лицо повседневности в обход “причесанных” теорий.
Почему же об этом было настолько мало известно?
Не так-то легко погрузиться в повседневность, если путешествуешь по путевке с комфортабельным отелем, располагая валютой для покупок в магазинах “Березка”, да и посещаешь одни лишь туристические места. Частные же поездки в СССР предпринимались очень редко.
На наш вопрос можно дать и иной ответ. В социалистических странах социология была “неугодной” наукой: ведь она могла бы предоставить данные, противоречившие официальной радужной статистике.
Хотя формально марксистская теория и не препятствовала развитию социологии, последняя не нашла для себя подходящей институциональной базы и не смогла обрести статус науки, потому как, по словам Рене Альберга, “в социологических исследованиях обходили стороной все проблемные сферы советского общества”.
Лишь в 1988 году в Москве был основан Институт социологии Российской академии наук.
Еще одна причина незнания или неполного знания заключается в политизации “немецкого образа” России в XX веке. Историк Вольфрам Ветте отмечает, что после 1900 года с Россией “в первую очередь ассоциировались не ученые, писатели, коммерсанты и дипломаты”, а “представители политической элиты. Под давлением систематической политизации наших представлений о России формировался вполне определенный образ России XX века”.
И наконец мой последний ответ на поставленный вопрос. В “старой” ФРГ существенно недооценивали, как много сведений о жизни в СССР можно почерпнуть из советской художественной литературы. И на то имелись свои причины. В условиях холодной войны не было резона знакомить читающую публику с новостями культуры, образом мысли и жизни в СССР. В этом случае представление о Советском Союзе не было бы столь односторонним — только как об оплоте зла, стране ГУЛАГа, отсталости и вечного дефицита. В нем увидели бы и положительные стороны: поведение людей, величественный ландшафт, разнообразие старинной самобытной культуры — обо всем этом можно было прочесть в советской литературе. Но на Западе публиковались только политические агитки, а позднее советские книги и вовсе исчезли с немецких прилавков. Таким образом, значительное количество по-настоящему глубоких художественных текстов не дошло до западного читателя. Такие авторы, как Айтматов, Тендряков, Распутин и многие другие размышляли вместе со своими читателями над тем, что должна представлять собой жизнь в будущем. Они считали, что священные идеалы коммунизма так и не нашли своего воплощения. Я глубоко убеждена, что именно советская литература 1980-х годов проложила путь “гласности” и “перестройке”. Эта литература была радикальна — в том смысле, который вкладывала Анна Зегерс в эпиграф к своему рассказу 1938 года “Прекраснейшая легенда о разбойнике Войноке”, где она постулирует возможность литературы влиять на рассудок и чувства людей: “Не снятся ли вам сны, дикие и нежные, ночью между двумя тяжелыми днями? Возможно, вам известно, почему временами старая сказка, короткая песня или даже лишь такт песни без труда проникает в сердце, о которое мы разбиваем наши кулаки в кровь? Да, без труда отзывается свист птицы в глубине сердца, а значит, и в людских поступках”.
Анна Зегерс понимала, что “искусство сопротивления” немецких пролетарских революционных писателей не достигло своей цели: оно не подействовало на эмоции читателей и не смогло предотвратить приход Гитлера к власти. В рассказах А. Зегерс чувствуется ее политическая пристрастность, осознанное стремление достучаться не до абстрактного “человечества”, а до конкретного человека, наставить его на путь истинный, затронуть его разум, душу, сердце… Это под силу только настоящему произведению искусства — не сколоченному на литературной фабрике марксизма-ленинизма, а взращенному непосредственно самой жизнью, в трехактовом творческом процессе (чему Зегерс научилась у Толстого). Позднесоветская литература богата такими текстами, но они редко появлялись на полках немецких книжных магазинов.
Все это вместе и привело к тому, что образ Советского Союза у жителей “старой” ФРГ был крайне односторонним.
Здесь велико искушение углубиться в основные положения марксистской “теории отражения”, которые уж слишком хорошо знакомы каждому литературоведу, работавшему в социалистической стране. Но я ограничусь кратким определением, лишенным идеологической окраски. Это определение Штефана Нойбауса, которое он дает в статье “Социальная история литературы”, опубликованной в 2003 году в его университетском учебнике “Введение в литературоведение”: “Мы исходим из того, что литературный текст возникает в определенном историческом и социальном контексте. Это означает, с одной стороны, что этот контекст отражается и преображается в тексте, а с другой — что литературный текст, в свою очередь, оказывает влияние на исторический и социальный контекст”.
Каждый решает сам для себя, привлекать ли к этим рассуждениям инаугурационную речь Яусса3 1967 года или “теорию о трех мирах” Поппера, или письма Маркса к Минне Каутской и к Маргарите Гаркнесс. Так или иначе, все эти авторитетные ученые характеризуют литературу как социальный феномен. Проникая в сущность своего героя, представляя не только путь становления его личности, но и перспективы ее развития, писатель может изобразить его жизнь более точно. Ученых-политологов еще можно себе представить в роли читателей художественной литературы, теоретиков перестройки в роли “учеников” писателей — уже не очень. Хотя есть и такие примеры. Мне еще помнится, как однажды экономист-марксист Юрген Кучинский во время работы над своей тридцатитомной “Историей повседневности” признался, что об этой самой повседневности он узнал гораздо больше из художественной литературы, нежели из трудов историков. Также и историк Герд Кенен, говоря о Веймарской Республике, отмечает, что “советские романы” читали как романы неонатуралистические, социально-бытовые. И они так же, как новая “революционная” архитектура и изобразительное искусство, отозвались в немецком обществе эхом чужого захватывающе интересного мира.
По-видимому, тогда, как и сейчас, русская литература была для европейцев по-особенному притягательна. Она принадлежала миру, который казался им одновременно и чуждым, и достаточно близким, чтобы попытаться его понять. Российский филолог-классик и культуролог Гасан Гусейнов назвал это “вестями из Евразии”.
После распада Советского Союза не было недостатка в сведениях, получаемых от иностранных корреспондентов, работавших в России. Таких как Герд Руге, Клаус Беднарц, Бюзеер или Габриэле Кроне-Шмальц. Но даже если они хорошо владели русским языком и имели представление о России, даже если цели их командировок вызывали у общественности интерес, их сообщения о происходившем были менее информативны, чем художественные произведения. К примеру, такие, как упомянутый рассказ Носова, или рассказ “Хиросима” Владимира Сорокина (который также включен в антологию “Россия. 21 новый рассказчик”).
Текст состоит из пяти отдельных эпизодов, действие которых разворачивается одновременно (ровно в 22.48 одного и того же дня) в разных местах: в ресторане, в детском саду, в доме, подготовленном к сносу, в деревенской избе и в обычной квартире. Двое людей убивают друг друга: “(Они) взяли друг друга за шеи. И начали душить”.
Идентичность концовок всех пяти эпизодов обнажает их связь со сказочной традицией. Кроме того, добрая часть сорокинских героев в момент клинической смерти преодолевает границы между разными мирами. Отличает же рассказ от народной сказки финальная сцена, открывающаяся описанием апокалиптического пейзажа: среди руин, умирающих и умерших людей идет обнаженная женщина. Она видит издыхающую суку и помогает ей ощениться.
“Мокрые черные щенки вяло шевелились, тычась мордочками в серый пепел. Женщина взяла их на руки, приложила к своей груди. И слепые щенки стали пить ее молоко”.
При описании этой антиутопии Сорокин работает — в русле постмодернизма — с цитатой из сказания о Ромуле и Реме. Только у Сорокина не животное кормит молоком основателей “высокой культуры”, а напротив: основатель высокой культуры, человек — кормит животное. Во времена заката высокой культуры шанс выжить имеют только потомки волков: в новом мире нет места ни для людей, ни для утопий. Сорокин, как уже сказано, представляет современную повседневность в пяти эпизодах: успешные бизнесмены не могут найти иного применения своим деньгам, кроме как их проесть и пропить. Парочка гомосексуалистов в состоянии наркотического опьянения совершает двойное (само)убийство. Вешаются две благочестивые старушки в деревне — совершенно обедневшие и забытые своими детьми. Для двух бомжей в подготовленной к сносу пятиэтажке на улице Новаторов смысл жизни заключается в выклянчивании денег на водку. Теперь, правда, их мытарствам пришел конец: “Да заткнись ты, гад!” — прорычал Петюх и схватил его за горло. Валера крякнул и вцепился ответно. Они стали душить друг друга”. А две девочки в детском саду? Они пытаются повторить те объятия, сладострастные звуки которых доносятся ночью из соседней комнаты, в которой уединились нянечка и сторож. “(они) Взяли друг друга за шеи. И начали душить”. И все эти события происходят одновременно: за двенадцать минут до полуночи, в то время, когда приходят призраки.
Бригитта Хельбинг считает тексты Сорокина “социальной сатирой”, я же называю их гротескными рассказами, в которых постсоветская действительность подвергается беспощадной критике. Для Сорокина не существует запретных средств (он не брезгует и порнографическими сценами).
В антологии постсоветская действительность представлена с разных сторон. Конечно же не все рассказы так пессимистичны, как сорокинский. Интересно проследить, как современность видится “извне” — из Германии. В качестве эксперта в этой области я выбрала Инго Шульце с его нашумевшим дебютным сборником
“33 момента счастья”, изданным в 1995 году.
Шульце родился в Дрездене в 1962 году, изучал классическую филологию и до 1990 года был драматургом в одном из провинциальных театров. После воссоединения Западной и Восточной Германии у него появился опыт работы газетным верстальщиком — опыт, который стал не только частью биографии одного из его героев, но и послужил толчком к созданию всего сборника в целом. В 1993 году в течение полугода Шульце работал журналистом в Петербурге, получив возможность основательно изучить будничную жизнь этого города. Рассуждая о разнообразных, часто фантастических сюжетных линиях шульцевских “романов в стенограмме”, повседневность нужно понимать так, как она понимается в новейшей энциклопедии Брокгауза. Там объясняется, что история как наука уже с 1970-х годов сосредоточена на “истории повседневности”, то есть на “истории низов”, и что “повседневность” — это работа, свободное время, досуг, общение и уличное искусство.
“Где только он не бывал, — пишет немецкий литературный критик Вайдерманн, — с сапожниками в грязи, на зловонных помойках, стоял среди каких-то людей с потерянными лицами на могиле их матери, не брезговал докладами шлюх о русских классиках в гостиничном баре, он был там, где царила нищета и чувствовалось дыхание смерти вперемешку с мгновениями взаимопонимания и счастья”.
Кто же этот “он”? По мнению критика, здесь имеется в виду сам Шульце. На самом деле, мне кажется, все не так просто. В традиции постмодернизма автор играет со своими читателями и литературными предшественниками, в число которых в данном случае прежде всего входит Е.Т.А. Гофман. Бросается в глаза сходство имен знаменитого писателя и спутника рассказчицы, которое интересно в виду якобы отправленного 25.6.1994 “И.Ш.” письма с рассказами Гофмана и просьбой их опубликовать.
Отправитель письма не может сказать ничего конкретного ни об авторе, ни о подлинности текстов. Гофман называет их “ежедневными зарисовками”, работу над которыми он окончил в Петербурге. Причем он “все больше и больше старался заменять реальность вымыслом”. В виду таких нарративных изысков сложно поверить, что речь идет о дебютном произведении Шульце. Уже в самом названии
“33 мгновения счастья” заложено игровое начало: оно отсылает к киноэпопее “17 мгновений весны”, советской версии фильмов о Джеймсе Бонде 70-х годов, с “эсесовцем” в главной роли. “Истинный ариец. Характер — нордический, твердый”. Личное дело штандартенфюрера Макса Отто фон Штирлица безупречно. Нацисты еще не знают, что в действительности Штирлица зовут Максим Исаев и что он состоит на службе Кремля. Ни один советский фильм не пользовался такой популярностью, как вышедший 30 лет назад двенадцатисерийный фильм “17 мгновений весны”, в котором рассказывается о приключениях агента Штирлица.
Повествовательные ходы Шульце изощреннее, чем кажется. Действительно ли на самом деле все так, как он пытается это представить? Нет ли здесь двойного дна?
Подобные сомнения не оставляют читателя при чтении большинства рассказов из книги “33 мгновения счастья”. На первый взгляд они кажутся довольно банальными. К примеру, в третьей истории речь идет о том, как немец сумел открыть редакцию газеты в самом престижном месте Петербурга — на Невском проспекте. Стремясь улучшить качество работы, он пытается создать уютную для сотрудников атмосферу, позволяет им по-домашнему обустроить офис, готовить в нем обеды, покупать во время рабочего дня продукты и даже иногда оставаться на ночь, если они задерживаются допоздна на работе. Служащие охотно пользуются плодами такого либерализма. В редакцию стали захаживать их родственники, а одна из бабушек как-то чуть не преставилась прямо в гостиной. Но вскоре в шефе просыпается истинный немец — деловой, аккуратный и дисциплинированный. Он понимает, что его карьера держится на честном слове, и ожидает звонка сверху. Но по телефону ему сообщают, что он получит новую квартиру взамен прежней, которую должен оставить своим сотрудницам под жилье, — в целом же “дела у газеты идут неплохо”. Этот постсоветский мир неоднозначен: советский человек умеет как-то подчинять себе царящий вокруг хаос, но время все равно тратится впустую — на походы по магазинам и бессмысленный треп за столом, а до важных дел руки не доходят. Такое бесполезное времяпрепровождение неприемлемо для европейцев. Свободное время, развлечения, досуг ценятся западным человеком очень высоко, поэтому он не может представить себе, что можно добровольно растягивать свой рабочий день на 24 часа. Офисным работникам, кочующим с одного места службы на другое, трудно вообразить себе офис с кухней, ванной и личными полками для косметики и обуви. Еще сложнее им терпеть постоянную близость коллег и их родственников, особенно при отсутствии опыта жизни в коммуналке и советского воспитания. Вышеописанное разворачивается в некогда роскошном доме, который теперь представляет собой довольно печальное зрелище: запущенные квартиры, вонючие грязные лестничные клетки. Сотрудники коллективно ремонтируют квартиру, взятую под офис — воспоминание об ушедших в прошлое субботниках, — и украшают ее самодельными шторами а ля Belle Epoque.
Неожиданный финал (с нотками романтической иронии) и множество деталей, напоминающих об эпохе “реального социализма”, усиливают комический эффект и подводят к сути проблем перестройки: требование иного отношения к работе и ко времени, иного представления о поведении в коллективе.
Гротеск и глумление над стереотипами чувствуются и в рассказе о вдове Антонине Верековской и ее трех дочерях. Мужа Антонины убили, когда он работал на газопроводе, а ее сын, только-только сняв траур, навсегда ушел из семьи, бросив мать и сестер. Хотя Антонина Антоновна и работает посудомойкой, денег на обеспечение дочерей не хватает. В надежде найти кормильца “Антонина Антоновна вешалась на шею едва ли не каждому, кто не слыл пьяницей и имел твердый заработок. Ее репутация была быстро погублена”. В этом безотрадном существовании имелось лишь малое хрестоматийное утешение: русская литература, квартира, горячая вода, холодильник, телевизор и телефон (советский минимум). Но и это казалось роскошью.
Чтение книг наталкивает Антонину Антоновну на мысль послать своих дочерей на панель (по следам Сони Мармеладовой из “Преступления и наказания”). Но когда дело доходит до исполнения этого плана, на работе у Антонины Антоновны всем повышают зарплату. Однако, узнав, насколько мизерно это повышение, героиня падает в обморок, а очнувшись, видит перед собой американца — директора фирмы, который помогает ей подняться и отвозит домой, где в кровати мирно спят ее дочки. Американец дарит им наполненные золотом матрешки. Антонина приглашает благодетеля заходить в гости. “Он появился уже вечером. Радости и удивлению не было предела”. Американец женится на старшей, Вере. После ее смерти — на Аннушке, а после смерти Аннушки — на Тамаре. “Антонина Антоновна на каждой свадьбе лила слезы. Как долго она жила так счастливо, я не могу сказать”. Хочется добавить: так живет она и по сей день, если еще не умерла. В восходящей к “бородатому” анекдоту сказке о счастливой Антонине Антоновне и американском принце читается наивное “типично русское” представление о том, что счастье неожиданно сваливается на голову. На роль принца подходят не только американцы, но и европейцы. Принц может быть также шефом. Но он непременно должен быть богат и щедр и обязательно дарить дорогие подарки.
В сюжете другого рассказа обыграны именно эти добродетели, якобы присущие европейцам. Иностранец-рассказчик жалеет нищенку и дарит ей крупную сумму. Благодарны иностранцу не только грязная старуха, которая крестит и целует его, но и другие посетители рынка. Они одаривают его кто чем может и даже раздевают его, чтобы на его голом теле записать номера своих телефонов. Его приглашают на дачи, на Байкал, на Ледовитый океан. Богачу стоит большого труда уйти от благодарящих, чтобы успеть к поезду. “От такого гостеприимства он чувствовал себя неловко: ведь он знал, как мало у них самих оставалось на жизнь”. Если бы в рассказе были выделены только такие качества, как “бедность и гостеприимство” русских и
“жалостливость и щедрость” немцев, текст воспринимался бы как стереотипное изображение русских и немцев. Но в начале рассказа Россия представлена совершенно иначе: “В России невозможно оставаться… Такое ощущение, словно все люди здесь приехали из далеких деревень и не научились еще ходить по улицам. Везде стучат ногами, кричат, толкаются, ругаются, плюют…”
Везде стоит вонь, продукты несъедобны, все вокруг “покосившееся, покореженное, грязное, будто со свалки”. Итог этому бескультурью подводит следующее умозаключение: “Царское безумие — вот единственная культура, которая у них осталась”. Но при этом они говорят о Пушкине, судьбе и Волге. Помимо этого, русские апатичны, злы, угрюмы. В общем, иностранец может здесь думать только о том, как бы поскорее уехать: “Еще никогда, ни в какой другой стране я не чувствовал себя так беззащитно”. Здесь собраны черты, свойственные России с точки зрения иностранцев: варварская отсталость, недостаток цивилизованности, деревенская неотесанность. И все это подано в явном контрасте с высокой культурой, которой любят хвалиться русские. Правда, после такого вступления сюжет развивается в довольно неожиданном для читателя ключе. В тот момент, когда иностранец преодолевает свои предрассудки и спускается с небес культурного и материального благополучия на землю нищенки, он начинает воспринимать Россию и русских совершенно иначе. Он видит в них сердечность, открытость в отношении к “чужому”, заботливость, великодушие, гостеприимство. И он обещает вскоре вернуться в страну, где — как сказано в зачине рассказа — “невозможно оставаться”.
Таким образом, Шульце обнажает амбивалентность немецкого представления о России (равно как и противоречия самовосприятия в самой России). В оценке русских, хочет он сказать, нельзя быть категоричным и плоским. В русской душе есть и темные, и светлые стороны. Все зависит от ваших предубеждений и от того конкретного человека, который вам встретится.
Анализ остальных трех десятков “мгновений счастья” может завести нас слишком далеко. Я хочу остановиться еще только на одном эпизоде — на визите Алеши к своему прежнему преподавателю марксизма-ленинизма Семену. Итак, бывший ученик заходит навестить своего учителя, а тот, неряшливо одетый, лежит в апатии на диване. За три года, что они не виделись, интерьер кабинета стал заметно беднее. Нет больше бесчисленных книг и журналов, покрывавших раньше стулья и пол. “Раньше он извлекал из книг вложенные в них конспекты, выписки, статьи, доклады, чтобы потом тайком засунуть их обратно. Сейчас же остались только настольная лампа и пресс-папье, будто бы Семен куда-то переехал из этой меблированной комнаты”. Старый профессор сдался: он чувствует себя обманутым, лежит в подпитии на диване и жалуется на судьбу: “С меня хватит… Все, во имя чего мы жили, разрушено. Пыль, грязь! Неужели этого мало? Хватило трех лет, даже меньше! Мне противно!”
Разговор между учителем и учеником не клеится, и тогда они садятся играть в шахматы. Оба играют неумело и невнимательно, потому что — как видно из короткого диалога — каждый погружен в свои мысли о прошлой жизни и рухнувших идеалах. “Когда я слушал тебя в университете и потом, — говорит юноша, — мне казалось все в мире понятным, и я думал, что знаю, как нужно жить”. — “Ты все забыл. Это наша судьба, тут ничего не поделаешь”, — возражает старик. Положение кажется ему безнадежным: “Это застой. Одни только жертвы и спекулянты”.
Не дождавшись ухода гостя, старик заваливается спать, пьяно бормоча какую-то бессмыслицу.
В новом мире Семен, профессор марксизма-ленинизма, стал “лишним человеком” (тип, укорененный в традиции русской литературы). Что же может выйти из этого разочарованного, деклассированного пораженца перестройки? Когда Гасан Гусейнов в 1995 году в одном из своих докладов сказал: “Мы все еще советские люди. Советский Союз ликвидирован политически, но духовно он еще здесь”, речь шла точно о том же, о чем говорит жена Семена бывшему студенту своего мужа: “Приходите почаще. Ваша поддержка ему на пользу. — Она вцепилась в его правую руку. — Когда-нибудь количество перейдет в качество4 и тогда…— Вера Андреевна заплакала: — Тогда у нас впереди будет еще пара хороших лет”.
Она сама не верит своим словам. Но ни в чем, кроме этой механически сказанной фразы, не может найти утешения. “Если бы я хоть чуть-чуть верила, тогда могла бы попросить Бога немного унять мою тревогу”, — сказала мне как-то в похожей ситуации моя бывшая преподавательница истории КПСС.
В отличие от советских текстов, в постсоветских редко повествуется о человеческом счастье или об устройстве будущего общества. Кого оно волнует? Кто должен его формировать? Одни персонажи “новой литературы” полностью оставили надежду приспособиться к сегодняшней жизни, им остается разве что уныло перебирать воспоминания. Другие тратят все свои силы на то, чтобы достичь материального благополучия: приобретение желанных западных товаров требует денег, и немалых. В результате этого в обществе укореняются такие явления, как проституция, контрабандная торговля оружием, азартные игры и даже убийства. Третьи же, юродивые, — пожалуй, единственные, кто может подарить народу мгновения счастья. Они — все равно что докторша из еще одного рассказа Шульце, посвятившая себя спасению нищего. Встречаемая криками ликующей толпы: “Господь с тобой, святая! Ты спасешь Россию!”, она машет в знак приветствия ликующему народу, расточает воздушные поцелуи и растопыривает пальцы в знак победы, прежде чем раствориться в “глубоких, серо-голубых облаках, застилающих город. На северо-западе зажигается резкий желто-зеленый свет, прямо над адмиралтейством, чей вонзившийся в небо шпиль указывает нам путь”. Так она и исчезает в воздушной дали.
Вот такие увлекательные сюжеты немцы увозят из Петербурга — замечательного города Петра Великого, который стал на рубеже XVII и XVIII веков тем “окном в Европу”, через которое в Россию хлынули западные идеи. Немало русских сейчас считает правление Петра I грехопадением с разрушительными последствиями для самосознания русского народа, который до сих пор испытывает трудности с самоидентификацией.
Узнать об этом из книг русских и немецких писателей по-прежнему легче, чем из научных трудов политологов о перестройке. Важно только читать их с удвоенным вниманием, и только тогда — снова сошлюсь на Анну Зегерс — станет ясно, о чем в них говорится.
1 Высшая школа строительства и художественного конструирования в Германии, существовавшая с 1919 по 1933 г. (здесь и далее. — Прим. пер.).
2 Один из главных лозунгов ГДР гласил: “Учиться у СССР — значит учиться побеждать”.
3 Ханс-Роберт Яусс (1921—1997) — немецкий историк и теоретик литературы.
4 Пародируется один из законов марксистской диалектики (переход количественных изменений в качественные), изучавшийся в советских вузах всеми студентами независимо от специальности.