Монологи. С немецкого. Перевод Светланы Ширшовой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2012
Феридун Займоглу
(Feridun Zaimoglu) — немецкий прозаик и сценарист турецкого происхождения, в 1965 г., когда ему было пять месяцев, переехал со своими родителями из Турции в Германию и до 1985 г. проживал в Берлине и Мюнхене, после чего постоянно живет в Киле. Как журналист он пишет литературную критику и эссе для немецких газет Die Zeit, Die Welt, SPEX и Tagesspiegel. В 1999/2000 гг. работал в национальном театре Манхейма драматургом. В 2000 г. на экраны вышел фильм “Kanak Attack” режиссера Ларса Беккера по мотивам книги Займоглу. В 2005 г. Займоглу получает литературную стипендию немецкой академии вилла Массимо в Роме. По итогам римских впечатлений Займоглу пишет книгу “Интенсивный Рим” (“Rom intensiv”). Займоглу пишет романы и сценарии на злободневные темы, часто критикуя социальные условия в Германии. Его дебютом стал роман “Kanak Sprak” (1995), текст которого часто читается в школах и на комедийных сценах страны. Также он известен по книгам “Leyla” (2006) и “Liebesbrand” (2008), по фильму “Kanak Attack” и театральной постановке “Schwarze Jungfrauen” (“Черные девственницы”) (2006), сценарий для которой он написал вместе с Гюнтером Сенкелем.Гюнтер Сенкель
(Gunter Senkel) — немецкий драматург, родился в 1958 г. Живет в Киле. Вместе с Феридуном Займоглу написал множество сценариев для фильмов и театральных постановок. В конце 70-х гг. Сенкель служил в Бундесвере, после чего расклеивал плакаты, работал экспедитором и сортировщиком бутылок. Он начал изучать физику, но бросил ради места в книжном магазине в Киле. С 1997 г. занимается авторской деятельностью. Вместе с Займоглу он создает сценарий для фильма “Ожог” (“Brandmal”), который получил премии и часто представляется в чтениях, но так и не вышел на экраны. Многие драматургические работы соавторов выходят в виде печатных изданий.ї Feridun Zaimoglu / Gunter Senkel
ї Светлана Ширшова. Перевод
Один
Эту вину не смоет никакой дождь. Слова ее только приукрашивают. Кол в спине, камень в сердце, я насвистываю мелодию, и если она выйдет гармоничной, я тут ни при чем. Это моя сущность. Такова моя натура — другие тоже приходят откуда-то и добиваются, чтобы им дали пищу. Ради пищи я живу по-немецки, у меня нет проблем с погодой. Под горячим солнцем, там, где я жил раньше, я должен был долго бегать, по многу часов каждый день, чтобы в конце концов что-нибудь получить. Здесь я тоже бегаю и, когда прихожу с работы домой, моя жена кладет мне что-то на тарелку, потом — десерт, потом — прекрасная семья. Она-я живем в съемной квартире.
И все-таки это роскошь — такая хата с неба не падает. Не хватает только ребенка, но мы заводить его не хотим из-за сомнительного анализа. “Клавиатура заблокирована”, — говорю я своей жене, и она смеется, потому что знает: это термин из инструкции для мобильной связи. И она говорит: “Итак, мы поняли друг друга, а именно — на немецком”. Эта деталь важна. Мы вживаемся, но какими методами? Вот такими: она и я, муж и жена, общаемся между собой новыми чужими словами. Полчаса, больше мы не выдерживаем, но и этого достаточно. Она-я спрятаны, все время спрятаны, кто нас найдет, должен еще родиться. Мастерски это все. Как мы достигаем минимума, минимально выделяемся, мастерски — в каком смысле? мастерски в том смысле, что цвет нашего тела черный, несмотря на это мы не бросаемся в глаза. На нее-меня смотрят все, так же в нашем квартале, но “белые” не отличают “черных” друг от друга, они их даже путают. Ладно, о ней люди говорят: это женщина. Обо мне люди говорят: это мужчина. Но в основном говорят люди — “черный”; этого достаточно. Я хорошо нахожу общий язык со всеми, кто признает мою жизнь и знает: их жизнь тоже имеет свою ценность и обоснованность. К ветвям липнут остатки непогоды, после дождя, в городе, а я иду и иду, ранним утром, каждый день, и я не смотрю в лица. Это мимолетные лица, они торчат между двумя плечами, они приклеены к телу, они летят. Так я создаю свою историю. Африка не здесь, мой образ жизни запрещает мне, чтобы из-за этого гудели мои ноги. Работа дает свободу. Это обсуждают, и соседи говорят: “Он добропорядочный мужчина, потому что у него есть мужество уходить из дому, целовать жену и идти на работу. В наше время он нужен, черный; важный босс делает ставку на его ремесло, хороший человек”. Что? Недоверие? Откуда бы им знать? Я не паркую машину в неположенном месте, у меня вообще нет машины, перед моей дверью нет лужи и нет земли. Я не ору в прощальное воскресенье, соблюдаю покой в выходные дни и праздничные вечера, слежу, чтобы коврик перед моей квартирой не был дерьмом. Человека можно распознать: по его обуви и по чистоте коврика. Четкая граница между улицей и жилищем. Очень важное замечание, пожалуйста: у меня нет свинства в крови, мою компетентность не сбить никаким градом. Мои шансы велики, что город меня не отравит, ведь о моих страхах он знает немного. В этом жена мне очень помогла, ее достижения несомненны. Для меня. Для всех, которые знают. Свинство она уничтожает мокрой тряпкой. Территория, на которой она стоит или идет, это ее зона. Важная вещь в ее жизни: что ее beautycase1 никогда не пустеет. Знай она, что я сплю с собаками, она бы возмутилась. Я — особый молодой человек. Обо мне мечтают всякие свиньи. Они все скроены по одной модели: personal interest money prophet2. Короче, сутенер. Они тоже так пробиваются, эти money prophets3 . Дверной коврик между ними и мной, четкая граница между мужчинами, трахающими мужчин… И мной, у которого есть жена. Они — свиноподобные, они хотят быть как женщины, но единственное, что у них есть от женщины, это их дырка для сранья. Животных привлекает падаль. Я не хочу ублажать мужские тела, я верю в одно, вынужден соглашаться с другим, но я приехал сюда не для того, чтобы затыкать дырки для сранья: дырки фальшивых женщин, дырки мужчин, которые используют свой задний проход для секса. Свиноподобного привлекает мертвечина, и так как он является пророком богатства, у него много денег, столько денег, сколько я не имею, денег, которые так мне необходимы. Монеты — мое будущее, то есть они создают мое будущее. Кто-нибудь слышал о союзе больных мужчин? Я не имею с этим союзом ничего общего, я вообще не признаю болезнь. Мужчина должен лежать с женщиной, мужчина с мужчиной под одним одеялом — больной союз. Бог не имел этого в своих планах. Я делаю свою работу.
1 Косметичка (англ.).
2 Любитель читать проповеди о собственных интересах и о деньгах (англ.).
3 Любители читать проповеди о деньгах (англ.).
Утром уходят из дома, это правило, но я отсыпаюсь до четверти десятого. Ночью я занимаюсь своим бизнесом. Бывает, что я должен долго шататься, нужно время, чтобы какой-нибудь свиноподобный обратил на меня внимание. Они, свиноподобные, чаще всего худющие, как евреи в лагере. Они заботятся о фигуре. Они пахнут дорогим одеколоном или женским мылом. Они носят кожаные шмотки, потому что кожа облегает тело. Некоторые из них выглядят как нацисты времен войны. Но это только одно слово из многих, большинство их слов сплетаются в безобразные знаки, бесстыдные знаки. Они говорят так, чтобы быть смешными, я знаю свою жену, я должен держать это все при себе. Иначе во сне она отрежет мне яйца, это мой большой страх, который никогда не проходит. Я выхожу только в выходные, в рабочие дни я остаюсь со своей африканкой. Она темнее меня, поэтому наши дети родятся настоящими “черными”. Моя чернота такая, как цвет ее ладоней — большие руки у нее, крепкое тело у нее, в порыве безумства она могла бы похоронить меня под собой. Один свиноподобный мне рассказал: есть мужчина, которого нанимают старые женщины. У этих старух широкие проходы между древесными стволами — между их толстыми ногами. Мужчина бреет перед этим — перед чем? перед чертовски-мерзко-пахнущим актом — голову, но не брови, щетину, но не баки. Он бреется. Он намасливает голову. Потом ныряет с головой по самые плечи в проход старой женщины. Старуха вздыхает, и вздыхает, и вздыхает. Мужчина через полминуты выныривает обратно и требует свои деньги… Он рассказал мне это, этот свиноподобный, и он посмотрел на меня. Я был в ярости, в большой ярости. Потому что он хотел, чтобы я… чтобы я вытянул обе руки, чтобы я… чтобы я сжал руки в виде шара, и чтобы я потом нырнул в его задний проход. Это честно?! Что он мне предлагает? Я для него что — его мясо? Или он думает, что мое мясо… как это называется?.. станет механическим поршнем? Что я буду в нем перемешивать, как поварешка — в супе? Что? Это честно с его стороны? Я сразу встал на дыбы! С меня станется. Смотри! Я могу читать по руке. В моей линии жизни нет разрыва. Хотя бы минимум морали, чтобы я мог работать, а свиноподобные меня ненавидят, так как у меня дома порядочная африканка. Которая меня ждет. И я не могу допустить, чтобы в порыве ярости она разрубила меня на части. Чтобы она отняла у меня мужественность. Я ложусь только с женщинами, а обратное делаю ради денег.
Около полуночи я прихожу в зону. Раньше, года три назад, юные шлюхи тоже выходили туда на охоту — шлюхи-мужчины с маленькими задницами и в узких брючках. Они стояли, изогнув бедра, как погнувшиеся уличные фонари. Стайка маленьких, подлых, воняющих мылом щенков. Их гавканье до сих пор в моих ушах, они имели на меня зуб, между нами была конкуренция. Однажды они меня подловили, хотели в одном-единственном кровавом бою решить вопрос о разделе территории. Турецкие, арабские жиголо — они выли и урчали перед маленькой церковью, они вертелись вокруг собственной оси и вокруг оси свинства. Один закон отменяется, и как следствие этого — возможность стать голубым. Я-то не продам свою традицию за чью-то похвалу. Откажешься от традиции — и, как следствие, Бог покарает тебя гомосексуализмом. Иисус висел на кресте в маленькой церкви, и Он допустил, чтобы эти вонючие собаки звенели своими побрякушками, и хрипло дышали, и хищничали. Это наказание. Я спрятался в подворотне и смотрел. Они сделали что? Они схватили юношу, новенького юношу с девичьим лицом. Они прижали его к земле, он лежал на лице, они сняли с него брюки и трусы, он сопротивлялся. Они засовывали гальку ему в зад, он вертелся на мостовой. Его щеки потом были расцарапаны, огненные штрихи на красивом лице. Они — жестокие учителя, поэтому я сжался в темноте. Красавчик больше никогда не выныривал: он был принцессой, которой свиноподобные надели золотую корону. Однажды я встретил его — и потому, что я слаб, и потому, что он был красивой девушкой, мы, стоя, сделали нечто прекрасное, и он сказал: “Откуда ты? Отсюда или оттуда?” — “Оттуда! — сказал я. — Я здесь в гостях, все остальное — ложь”. А он сказал: “У тебя больше рук и ног, чем у человека с нормальной сексуальной ориентацией, ты можешь оставить свою жену себе”. Я влепил ему оплеуху, и это был конец. Может, и жаль, что я ему не помог, позже, когда он был придавлен к полу вонючими собаками. Традиция теряет силу, и тебе приходится думать, как бы заработать побольше денег. А все свободные деньги — в руках у свиней.
Я прихожу в зону только к полуночи, я брожу вокруг, как человек, который не нашел, что ищет. Тех собак больше нет, они давно двинулись дальше, квартал приходит в упадок, в сорок ты здесь еще считаешься молодым. Женщин-мужчин мучают сексуальные амбиции, перед зеркалом они делают себя красивыми или жесткими. Поэтому там травля, поэтому там ненависть. Они — гомосексуальные графики-рекламисты, они работают головой, фантазия мучает их, в них слишком много места для идей, собственно, они снова хотят обладать принцессой. Но вместо этого видят меня. Я на месте, цвет моей кожи привлекает их, я еще относительно молод, но не молод по-настоящему. Свиноподобные не прочь повеселиться, ради того они и зарабатывают такую кучу денег. В их темницах течет кровь. Я туда ни ногой, спросите, почему? Потому что у них каждый сам себе голова: каждый сам решает, присоединиться к компании или нет, а потом они трахаются все в стае. График-рекламист прочитал мне стишок:
Черный негр у Черного моря стоит,
Черную крайнюю плоть теребит.
Смотри, какая прекрасная сцена:
Из черного тюбика — белая пена…
Как-то он меня спросил: “При последнем траханье тебе кровь накапала на обувь?..” Я посмотрел на свои ботинки и заметил парочку темных капель — это был конденсат, накапавший с пивной бутылки. Это два примера. Они, эти женщины-мужчины, могут фантазировать только в одном направлении, и я иду в этом направлении… а потом назад, в предрассветные сумерки. Я позволяю с собой заговорить, рано или поздно такое случается. Я стою на улице. Я избегаю голубых полицейских, потому что в свободное время они иногда тоже рыскают вокруг, ищут себе кого-нибудь. Нельзя быть таким тупым, чтобы верить в их любовь. Или — в их обещания покровительства. Они обещают африканцу постоянный статус. Один из той вонючей собачьей шайки поверил. Один, два, три раза полицейский его оттрахал — и не заплатил. “Тебя, африканчоночек, я сделаю игроком нашей команды”, — сказал он. Но не сдержал слова. Я не знаю, где сейчас этот парень. Одним меньше — меньше давления конкуренции. Со мной всегда заговаривает один, я остаюсь немым, руки в карманах куртки, куртку я ношу также и летом. На вино он меня не приглашает, приглашает на шаурму. Полоски мяса, красный перечный соус, от семи до одинна-дцати картофелин фри, еда на бумажной тарелке. Если я ем с ним у стойки, это отличная сделка: он платит, с набитым ртом не разговаривают, итак, мы не разговариваем. Арабы за стойкой видят во мне извращенного европейца. Они обязаны принимать у себя голубых, но в общем-то это оскорбляет их честь. Голубые заскакивают внутрь, еда им нравится, и когда молодой араб, накладывая мясо в хлеб, поворачивается, свиноподобный может уставиться на его задницу. График-рекламист как-то сказал мне: “Зад должен быть таким тонким, чтобы его можно было натянуть на член”. У каждого свои тараканы… Ладно, я ем, он ест, он платит, мы покидаем араба, который не смотрит на наши задницы, мы уже на улице и проходим мимо кабака. Он устроен как пляжный бар. Там сидят африканцы моложе двадцати, они тоже приглашены — толстыми женщинами. Негр любит вес, это правда. Толстые муже-женщины держат африканцев в кулаке. Я знаю двух мужчин, которые там занимаются бизнесом. На рынке рабов нужно иметь длинный и толстый бурав, это условие. Иногда один африканец идет с муже-женщиной в туалет. Они заходят в кабину и закрываются. Женщина стоит, мужчина опускается на колени и лижет. Лижет до боли в мускулах. Это вступительный экзамен: кто выдерживает, тому повезло. Кому повезло, имеет надежду. Там столько насекомых, что без факельного шествия не разгонишь. Крики жаждущих спасения я слышу по многу раз на дню. Но вопрос вот в чем: кто мне брат? Это свиноподобные. Они — за безнаказанность. Есть там одна толстая муже-женщина, мы ее называем Элегантной Гусыней. Почему? Потому что она всегда говорит: “Если уж элегантно, то до конца!” Она святая, и она сумасшедшая, и она — гусыня. Она видит меня на стороне свиноподобных, она подбегает и кричит: “Негр, твой Цамма-Цынга окрещен?” Она имеет в виду мой бурав. И она кричит: “Мяснику даже мощи сгодятся!” Если она подстерегает меня по пути от свиноподобных домой, она кричит: “Твой козырь побил, негр?” Фрау Элегантная Гусыня — муже-женщина, у которой на содержании четыре или пять африканцев. Со мной ее негритянское племя было бы укомплектовано, но я на такое не соглашаюсь. За это дают мало денег. Дома, у того клиента: все предметы обстановки имеют острые края. Он обнес свою территорию кольями. У него дома тоже нет вина для меня, в основном я пью воду из-под крана. Дорогую воду в холодильнике я не трогаю. Я знаю, его это радует. Что включает в себя цена? Диванную подушку под моим задом: сиденье жесткое, а я хочу сидеть мягко. Он терпит это. Молчать плохо. Иногда свиноподобный встает, идет в туалет, спускает воду. Чтобы все выглядело натурально. Чтобы я ему верил, что у него слабый мочевой пузырь. Об этом он рассказал мне еще при первой встрече. Хитрая свинья знает народную мудрость. Лгун должен помнить о своей лжи, иначе его уловка будет раскрыта. Итак, он держит все свои маленькие очковтирательства в голове. Я, значит, слышу шум спускаемой воды, слышу, как он потом моет руки. Наверняка на самом деле он смотрится в зеркало. В аптечное зеркало. Он раскрывает боковые створки, чтобы увидеть свой профиль и справа, и слева. Может быть, он возбужден. Может быть, доволен. Он думает: “Негр должен это сделать. Он для этого приспособлен”. Он думает: “Я люблю его руки”. Что я делаю между тем? Молчать плохо. Я напеваю. Что-нибудь. Негромкую песню. Я напеваю шлягер. Непременно немецкий. Это порождает доверие. Я сразу замолкаю, когда он заходит в комнату. Его вину не смоет никакой дождь. Но на коже его черепа — капли воды. Свиньи бреются везде: там, где торчит их бурав, вокруг заднего прохода, выбривают себе грудь и ноги. Я — нет. Женщина любит мужчин, почему? Потому, что у женщины тело безволосо, и она любит свою противоположность. Мой клиент садится рядом со мной и рассказывает о мyке, своей мyке, — держать вес. Он нарезает сырые овощи кубиками и кружками и ест столько, чтобы чувство голода пропало — на час. Никакого шоколада. Никакого жира. Никакого мяса. Или — только раз в месяц. Все остальное было бы виной и нарушением правил. Толстые мужчины кончают в садистских подвалах. Они хлещут мальчиков-рабов, пока кровь не начнет капать на сапоги. Я не толстый, и у свиноподобного со мной нет проблем. Мы сидим рядом на диване, и я слушаю о его больших проблемах. Если он говорит о других женщинах, кривит лицо. Они создают конкуренцию. Лучше всего мир без женщин, говорит он, они делают из мухи слона. Лучше всего квартал, где живут только мужчины, молодые мужчины с пушком на лице. Лучше всего город, где свиньи носят кожаные брюки, брюки с разрезами спереди и сзади. Город мальчиков любви. На этом его голос срывается, и я тянусь к нему, вытаскиваю его бурав наружу, наружу из узкого пространства. Делаю из своей ладони пещерку. Мы соединяемся: он должен перед этим подать сигнал. Перед этим он вскрикивает: СЕЙЧАС! И моя пещерка ухватывает его бурав крепче и крепче, я дергаю его бурав быстрее и быстрее, и когда он извергается, пещерка распрямляется и снова становится моей правой рукой. Я оставляю его пыхтеть, бегу в туалет и мою правую руку. Никогда больше. Никогда — хуже. Свиноподобный предложил мне денег за мою шоколадную дырку. Но нет! Что подумает моя жена о муже, который разрешает себя буравить. Эту вину не смоет никакое добро. Каждая африканка в постели оторвет яйца мужчине, который захочет трахать ее, сам будучи оттраханным. Лучше я умру, чем такое. Нет! Это продолжается недолго. Может быть, десять минут. Он закрывает глаза, я закрываю глаза. После этого все, как прежде. Я всего лишь механик, пару движений рукой, больше ничего. Свиноподобный дает мне несколько купюр, он понимает мою тяжелую ситуацию. Я не в том положении, чтобы быть на виду у всех и каждого. “Ты вдвойне обосран, — говорит он, — ты вдвойне черный: черна, во-первых, твоя кожа и, во-вторых, — сама жизнь”. Но это всего лишь разговор для снятия напряжения — после того, как он облегчился. Он мог бы теперь попросить меня остаться на ночь. Он мог бы наутро принести мне кофе и бутерброды в постель. Он мог бы попробовать перевернуть меня на живот и засунуть свой бурав в мою шоколадную дырку. За это дал бы побольше денег, чем пара купюр. Но нет! Перед нашей маленькой игрой я подробно объяснил ему свою идею. Нет темной зоны, не нужна и интерпретация. Мальчики любви — тем такое нравится, они охотно остаются на ночь и получают добавку. У меня же дома жена, и она тоже имеет свои права. График-рекламист подыскивает себе постоянного друга, у него нейродермит, растрескавшиеся губы. Не тот мужчина, на которого обратит внимание другой свиноподобный. Желанны мальчики любви, собаки из своры, потому что они получают удовольствие от удовольствия, а не от сострадания. Им не придет в голову говорить об остатках непогоды на ветвях, о муках голода, о больших деньгах, которые зарабатывают старые свиноподобные. У них — молодые, еще не изношенные шоколадные дыры, до остального им дела нет: даже до собственного страха, что угодишь в ловушку. После, как и во все прошлые разы, я быстро смываюсь. Втягиваю голову в плечи, смотрю только вперед, иду все дальше и дальше, пока не оказываюсь за пределами квартала. Почти всегда там меня перехватывает Элегантная Гусыня. Рядом с ней какой-нибудь африканец. “Мой трахальщик”, — говорит она, и всем, кто рядом, стыдно, только не мне. “Вы, негры, хотите, поменяться местами?” Спрашивает она. Мой ответ таков: “Это уже чересчур”. Она смеется, я исчезаю. Негр рядом с ней, ее мальчик любви, тоже смеется, после это принесет ему проценты за любовную службу. Моя жена никогда не смеется, когда я прихожу с работы.
Я даю ей одну купюру, и, поскольку она ведет хозяйство, — еще одну. Она сразу прячет их между грудями, там ее сейф. Позже она припрячет деньги, я не знаю, где ее заначка, хотя долго искал. Мы едим. Одновременно смотрим телевизор. Бывают дни, когда мы почти не обмениваемся словами. Она говорит только о своих родственниках и немного обо мне. Для нее я все равно что воздух. Я же обращаюсь с ней, как с дамой. Она нюхает меня и довольна, что не чувствует запаха другой женщины. Женских волос на мне тоже нет. А что еще происходит в моей семье, никого не касается.
Два
Я чищу кастрюли, я чищу сковородки, и я могу, если захочу, поцарапать тефлоновое покрытие проволочной щеткой, но они всегда догадываются, кто это сделал, и я получаю минус-пункты, они меня уже называют Минус-Марок, я заткну им глотки, когда-нибудь, но тогда, дорогуша, им уже мало не покажется. Мои руки почти целый день в мыльной пене, я смотрю вниз и вижу мутную воду, она доходит мне до локтей, а вся эта подгоревшая ерунда — объедки — плавает сверху, и я совершаю круговые движения щеткой сперва по часовой стрелке, потом — против, прячу испорченную кастрюлю и окидываю взглядом пол — нет ли на нем мусора. Безукоризненно чисто, безукоризненно аккуратно должно тут все быть, я тут, помимо прочего, исполняю роль проверяющего: уж если я пропускаю через свой контрольно-пропускной пункт какого-то члена кастрюльно-сковородочного общества, человек этот приобретает статус достойного члена; и мавр справа от меня тоже проверяет, одновременно в быстром темпе вытирая посуду.
Дежурный Мавр и я, дежурный Минус-Марок, — сердце и почка всего кухонного производства, хотя, разумеется, на самой нижней ступени, тут я не строю себе никаких иллюзий, не воображаю, например, что шеф похлопает меня по плечу и скажет: “Парень, не будь тебя, нас бы всех давно вышвырнули”. Собственно, такая возможность вполне реальна, тут не больно-то поболеешь, и я от работы не уклоняюсь, но шеф и его адъютанты знают, где мое больное место: я же призрак, меня вообще как бы нет, если я буду создавать им проблемы, шеф просто придет и скажет: “Ты уволен”. Семь дней в неделю я занят, мои руки выглядят так, как будто принадлежат утопленнику. Мне передают большую кастрюлю, я ее принимаю, опускаю в мыльную воду и именем Господа нарекаю Джессикой, потом появляется следующая кастрюля, все кастрюли — женщины, в своем воображении я играю с их крышками, под водой я тискаю их сиськи и между делом широко ухмыляюсь. Поэтому среди кухонного персонала я известен как Помешанный Минус-Марок, это моя полная боевая кличка здесь, в обществе многих поваров, которые радуются, что могут смотреть на нас, негров-монголов, сверху вниз. Е… я ваши белые фартуки! Мы — ничто, пердеж для людей там наверху, в ресторане. Видел бы ты, какие там классные телки, они выглядят супер, и я уверен, пахнут они тоже хорошо. Но верхний этаж для нас табу, мне-то, в общем, плевать, а вот Дежурный Мавр за годы, что здесь работает, совсем сбрендил и впадает в дикую ярость, стоит только кому-то затронуть эту тему. Думаю, когда-нибудь эта ярость перейдет в буйное помешательство, он схватит кухонный секач, взлетит вверх по лестнице, по пути, возможно, пырнет парочку младших поваров, тех, которым хватит глупости, чтобы встать у него на пути. А наверху Мавр превратит в хладный труп первого попавшегося мужчину, провинившегося лишь в том, что сидел за одним столом с классной бабой. Я пытался взывать к его совести, говорил: “Ты и я, мы работаем здесь и получаем деньги, не разрушай этого только из-за того, что у тебя давление в мошонке, иди в бордель и трахай проститутку”. Но негры слушают демонов, они не принимают советов от белых, Дежурный Мавр каждый раз мне объяснял, что его тошнит от трансвеститов-фиджийцев в борделе, а другие проститутки не хотят трахаться с негром, что остается, это фиджийцы, которые зажимают свои члены, чтобы выглядеть как женщины. Я понимаю его проблемы, но толку-то что, он мне все уши прожужжал жалобами вроде: “Я бедный черный мужчина, никто не хочет осушить мои слезы”. Ну и?! Никто его сюда не приглашал, пусть возвращается обратно к маме в Африку, толстогубые головорезы мумба организуют для него встречу на высшем уровне и непременно споют песни о любимой родине и любимых слонах, которые хоботами достают бананы. Этот мужчина — труп, он отольет не в тех кустах, и тогда головорезы мумба отрежут ему голову и поссут в горло. Я бешусь на таких экзотов, здесь родной язык немецкий, здесь немецкое культурное достояние, здесь имеет хождение немецкая марка, называемая сейчас евро, но дело-то в том, что Германия держит Европу в кулаке. Я так вжился, что прихожу в согласие с действительностью, действительность меня не кусает. Я араб, Минус-Марок, феллах со слегка смуглым цветом кожи, что никак не делает меня мумба-юмбой. Шефа зовут Фриц, это не настоящее его имя, он обсирает нас всех, может весь день напролет не делать ничего другого, как только врать, и врать, и врать. По мне, так и пусть себе. Он хочет заставить нас поверить, будто по бедности не может купить себе новую одежду, при этом он зарабатывает раза в три или четыре больше, чем я, — и все равно бродит вокруг понуро, как больной зверь, в отрепьях, и хочет, чтобы мы ему сочувствовали, клянчит у нас сигареты. В перерывах мы, мойщики посуды, выходим на задний двор и едва успеваем сделать пару затяжек, как Фриц уже здесь и просительно заглядывает мне в глаза: я, значит, должен протянуть ему пачку, он вытаскивает сразу две сигареты, одну закуривает, а вторую закладывает за ухо. Он — шантажист, эта свинья, он знает, что может нас, нелегальных мумба-юмба, пнуть коленкой под зад; а начальница отдела кадров, стерва, милостиво треплет его по щеке, и свинья-Фриц чуть ли не хрюкает от удовольствия, гордо поглядывая вокруг: мол, полюбуйтесь, черномазые, я ей симпатичен, а вот к вам она поворачивается спиной, и вы таращитесь на ее сладкий задик, вам очень хочется, да только нельзя… У нас свободный рынок тел, что мне мешает подойти к кадровичке и прямо сказать: “Женщина, я единственный в своем роде, смотри не промахнись!” Но я не совсем безмозглый, я внизу, она наверху, такого не потерпит ни одна женщина, ни одна не захочет продать себя ниже своей цены, не влюбится ниже своего уровня, не пожелает себе свинского будущего, никакой женщине не нужно, чтобы мумба-юмба дарил ей розы — тем более что классическая модель ухаживания так и так уже в заднице.
Араб — это не просто араб, это враг, с которым каждая п…а здесь ведет войну, при встрече с любой женщиной я должен сперва пройти проверку на благонадежность, а это длится и длится, потому что скепсис, который имеют здесь женщины, выглядит так, как будто у них за спиной мировая война с мужчинами. Кадровичка думает: “Минус-Марок? Это всего лишь крепление для пениса”. Что я хочу сказать? Я хочу сказать, что она видит во мне только пенис, а остальные части тела воспринимает как что-то вроде держателя для мобильника — но вот именно, что не для мобильника, а для пениса. Пока я могу здесь мыть посуду, все остальное дерьмо мне по барабану, человеческие отношения я получу в другом месте.
А именно, в танцкафе. С вечера субботы до обеда воскресенья я свободен и для начала встаю под душ — стоять полчаса под горячей струей и думать о чувствительном проникновении… Ну хорошо, признаюсь: я cтою в душевой кабине и представляю себе кадровичку голой, я уже немного в нее втрескался. Длинные светлые волосы, которые она закалывает наверх, маленький классный носик, как у пекинеса, голубые глаза и ноги — бог мой, какие у нее ноги! — если я начну лизать снизу, это будет длиться вечность, пока я не окажусь между ее ног… Итак, сверху меня мочит горячая вода, а я тем временем представляю себе духи кадровички. Я схожу с ума! Каждый раз я становлюсь почти ненормальным. Но это все — профилактические меры, ты ведь не можешь заявиться в танцкафе как мумба, чтобы все сразу увидели, какое у тебя содержание гормонов. Женщины тогда попрячутся в тени, они боятся, они и так очень боятся южан, которые врываются как буйволы. Я, напротив, — само спокойствие. Я прихожу в трахбар и знаю, как ведется игра: в нишах сидят женщины от-после тридцати, настоящие женщины, не девчонки, болтающие о женском движении, хотя должны были бы говорить только о девчачьем движении; итак, в нишах сидят хищные кошки, и они мурлычат, мурлычат, сам же я должен делать вид, будто призывный рев хищника в дикой чаще — нечто совершенно нормальное. Я пока что стою, заказываю дешевое-дорогое шампанское, а они, разумеется, тем временем меня рассматривают, и вот что им сразу бросается в глаза: этот мужчина не немец, но и не латино, что же остается? Албанец. Югослав. Грек. О черт, араб. В этот момент тебе лучше всего прикинуться дурачком и принять позу распятого, тогда киски в нишах опять начнут молоть языком и от тебя отвлекутся. Самое важное в танц-трах-кафе “Сахайм”, что женщины тебе звонят по телефону со своего столика, у каждого столика есть телефонный номер, каждый номер это дорога к счастью или несчастью, ты садишься и ждешь, пока не зазвонит, а после звонка, как правило, мумба-юмба допускают грубейшую ошибку: они с диким видом начинают озираться по сторонам, потому что сразу хотят понять, какая женщина и из какой ниши держит сейчас в руках трубку. Если после этого мумба-юмба снимает трубку и говорит “Халло”, никто не отвечает или он слышит женщину, которая бормочет: “Ах, нет…” Я, когда раздается звонок, смотрю только на телефон, поднимаю трубку и вежливо говорю: “Да, слушаю!” Уже хорошее начало. Немного баса в голосе — именно что немного, иначе женщина разоблачит в тебе актера и огонь в печи погаснет. Поддерживай огонь печи! Я говорю: “Да, слушаю!” Она: “Как тебя зовут?” Это секунда ужаса. Если я назову свое имя, то тут же вылечу из игры, если придумаю другое, буду лгуном, а каждая женщина — в самом деле, каждая — имеет на неправду собачий нюх. Поэтому я говорю: “Сегодня вечером у нас маскарад. Ты, красавица, получишь имя… Жаннетта”. И тут лед тает. А знаешь, почему? Потому что я ей дал имя, которое носят почти исключительно девушки. Я имею в виду, что имя Жанетта — это на вес золота. Печь горит, то есть, между нами говоря, ее печь горит, и я чувствую запах ее печи, хотя от женщины меня отделяют четыре, или пять, или пусть даже всего две ниши. Я кладу трубку, это главный закон, должно оставаться напряжение, никаких лишних комплиментов, никакого скрытого свинства — я идеален в роли деликатного кавалера, открывшего для Жанетты ворота в рай. И тогда передо мной уже стоит женщина, с секундной скоростью я должен решить: хочу я ее или не хочу? Но я хочу, ясное дело, так как то, что я вижу — это русалка из ниши, а не ведьма из пещеры, поэтому я вскакиваю и жду, пока она сядет. Мы оба сливаемся с темнотой, снова возвращаемся в темноту сладостной ниши, я — наполовину тень, и она — наполовину тень; тут-то и начинаются танец, поединок, война, изысканность… Посудомойщик и Жанетта… Иногда я называю ее Русалкой Жаклин, или Дженнифер, или Джессикой, или Яниной, или Юлией. Свежие имена. Кирстен и Улла — это смерть, Сильке и Хайдрун — это смерть, а вот Кларисса — тоже красивое имя. Я накапливал имена в моей голове, но посудомойщик и
Ева-Роза — это вершина. Я влюбился в одну женщину, сильно влюбился, и инстинктивно назвал ее Евой-Розой, верное решение пришло сразу, как только я ее увидел, верное решение пришло, когда судьба привела ее в мою нишу, все в ней было Евой-Розой, от светлых волос до маленьких ног, ее тело было Евой-Розой, и я не мог отвести глаз. Я не крутая свинья, я всего лишь не остолоп, иначе не смог бы вынести все это дерьмо, но когда я увидел Еву-Розу первый раз, в нише, я влюбился в нее тотчас же, как дурак, а она сказала следующее: “Жизнь не сахар”. Сказала она лениво и отхлебнула глоток дорогого-дешевого шампанского. Мне пришлось овладеть собой — нет, неправда, я вовсе не овладел собой, я смеялся, смеялся до слез, мне было весело, так ужасно весело, то есть мне все казалось очень смешным, и ей это не понравилось. Ева-Роза была серьезной женщиной. Вообще-то женщинам нравится, когда мужчины их заставляют смеяться, но именно эта женщина не любила смеющихся мужчин. Я все-таки взял себя в руки. Она расспрашивала меня обо мне и моей профессии, о моей сраной биографии, и я с ходу выболтал все: марокканец, не агрессивен, как и большинство моих соотечественников, сюда приехал, чтобы получить образование, легко выучил язык, но учился потом спустя рукава, пока меня не вычеркнули из списков студентов, а раз ты уже не учишься — вон из общежития, вон из страны. В моем паспорте значится: разрешение на проживание — только на срок учебы в университете. Что ж, я ушел на дно… Вообрази: я рассказываю абсолютно незнакомой Еве-Розе мою историю — и срать хотел на последствия, ни на секунду не задумался, что доверяю ей свою тайну и она запросто может меня выдать. Но ей было все равно… Проклятье, я отклонился куда-то в сторону — от своей линии, хочу я сказать. Но оставим общие рассуждения, частности куда важнее. В танцевально-трахательном кафе каждый более или менее порядочный мужчина находит себе более или менее красивую женщину, таков закон, а у кого это не выходит, в чьих планах намечается трещина, тому лучше обратиться к врачу. Итак, вернемся к Еве-Розе. Я, значит, исповедуюсь перед ней, а она сидит безучастно, курит, пьет и не смотрит мне в лицо, показывает свой профиль — и я вдруг ловлю себя на том, что пересчитываю ее веснушки. Эти веснушки надо было видеть: на носу, на щеках… Будь моя воля, я бы отшвырнул стол, чтобы ничто нас больше не разделяло. Не меньше получаса делал я свой доклад, а потом наконец заткнул пасть. Тут надо заметить, что в этой игре имеется еще одно правило: никогда не расспрашивай женщину о ее личных делах, жди, пока она сама проговорится о каких-то подробностях, а до тех пор довольствуйся маленькими красивыми выдумками, которыми она с тобой делится. Ева-Роза сказала мне, что она в разводе и что я не должен комплексовать из-за того, что работаю посудомойкой, она сказала: “Я вообще не люблю людей”. Она сказала: “Я здесь в первый раз, странное место, я хочу напиться, ты хочешь переспать с женщиной, но я не знаю, сойдемся ли мы сегодня”. И все же в конечном итоге она оказалась в моей комнате; у меня нет квартиры, у меня только комната с душевой кабиной посередине, и все сгруппировано вокруг этой душевой, все, в чем я нуждаюсь и что имею: матрас, лампа, шкаф, маленькая кухонная ниша… Не важно… Роман наш продлился месяц, потом она выкинула меня из своей игры, так как на самом деле не была разведена, а просто устала от мужа, я же был для нее вроде мальчика по вызову, с которым она провела в общей сложности семь ночей. Игра окончена, ее нет, я по-прежнему влюблен… Я сгорал от любви, но ничего поделать не мог, в танц-трах-кафе она больше не приходила, и через пару недель я подумал: хватит любовного хныканья, жизнь не сахар. Итак, я начал засматриваться и на других женщин, что тут поделаешь, я не воздвигаю домашних алтарей для строптивых красавиц и не преклоняю колена перед кумиром, такое не для меня. Все женщины были милы со мной, они со мной действительно хорошо обращались, а маленькие красивые выдумки не ранят Минус-Марока, с этим я могу жить, я с этим хорошо живу. Вообще, немецкие женщины: они наши лучшие союзницы, они протягивают нам руку и помогают перелезть через стену, они сами встают перед нами стеной, защищая, когда небо темнеет от кружащихся хищных птиц. Ладно, насрать на поэзию, я просто хочу сказать вот что: тут есть и такие, и такие женщины, одни считают нас, иностранцев, свиньями и предпочли бы пригвоздить к дубу; другие готовы баловать и даже — сколько-то времени — любить. Это звучит как теория, но у меня нет теорий, по мне, так все должно проходить проверку практикой, и что в итоге останется — то и есть нормальные будни.
Сначала я был настоящим зубрилой, я думал: головастый мумба пробьется, он должен учиться и получить диплом; я читал уйму книг, а потом просто бросил все это: чтение, умные мысли, которые ни на что не годятся, занятия, вообще учебу. Я нигде не видел столько тошниловки и духовного онанизма — в одном флаконе, — как в университете. Е..л я это дерьмо. Они все тупые, но задирают нос так, будто у них на груди орденские планки, они выглядят как пидоры-орденоносцы, я от одного взгляда на них впадаю в уныние. Ни тебе Джессики, ни Жаклин, ни Дженнифер. А только какая-нибудь заурядная Хайке, или Дагмар, или Фрауке, или Ханна. Это не подлинно человеческое сообщество, скорее — скопленье животных, наслаждающихся четвертинкой свободы; и ни одна свинья не была свободна по-настоящему, и я тоже хрюкал с этими свиньями… Ветчина делается из ягодиц свиньи, ты знал это? Я тогда с удовольствием жрал ветчину, а потом какой-то полуиндус, хотя я его ни о чем не спрашивал, показал на мою тарелку и заявил: “Ты трескаешь ягодицы свиньи!” Я ему чуть не врезал: я не нуждался в том, чтобы меня просвещали, но этот тип корчил из себя великого просветителя. Он ошивался в университетской столовой, а я как раз послал к черту мою учебу и убивал время в той же столовке. Полуиндус сделал ставку на высшее образование и все читал какие-то таврические книги, тайком поглядывая на женские задницы, он вообще был маньяком задниц, задница тут, задница там, он называл себя Доморощенным Фу-Рейдистом, так он представился, я тогда ему сразу сказал, чтобы он заткнул свою глупую пасть. Сначала — та история про свиные ягодицы, потом — целая философия по поводу женских задниц из марципана, крошки которого он бы с удовольствием подлизывал… Я ему сказал: “Ты больной, парень. Лечись”. Полуиндус был по матери наполовину немец, а по отцу наполовину албанец; уже плохо: что касается генов, ему достались неправильные порции. Неудивительно, что он стал фетишистом задниц. Благодаря ему я получал разную временную
работу — сраную, разумеется; работу для албанцев, за пару центов в час, где ты пашешь с пяти утра до пяти вечера, а за каждый перерыв у тебя отчисляют из зарплаты. И постоянно я должен был выслушивать от этого ненормального его жопную теорию: “Забудь про щель Венеры, — говорил он, — наслаждайся щелью задницы!” Этот тип не понимал шуток: всякий раз, когда я предлагал ему заглянуть к его братьям по духу и пожелать им хорошего дня, он грозил, что перережет мне кухонным ножом перемычку между ноздрями — скверная угроза; я думаю, полуиндус отнюдь не шутил. Пусть люди думают, что хотят, меня это не колышет, пока они не наступают мне на яйца; я со всем согласен, пока они не втягивают меня в какое-нибудь дерьмо. Но в том-то и заключалась проблема: задофетишист предложил мне работу посудомойщика в отеле, тогда он сам там работал; итак, в одной компании оказались Дежурный Мавр, сумасшедший анальный албанец и я, мы просто из озорства рычали песню о веселых ремесленниках, хором втроем, а немецкая рота с Фрицем во главе смотрела на нас исподлобья: как же, какие-то мумба-юмба орут святейшую немецкую песню, в то время как сами немцы отскабливают гарь от кастрюль или оттирают забрызганный жиром кафель; мумба-юмба знай себе распевают хиты, пока немцы чистят засорившиеся раковины. По сути, подспудно велась психологическая война, и каждый это знал, но албанец все-таки переусердствовал. Как-то к нам заглянула кадровичка, и каждый из нас затаил дыхание и уставился на нее; боже, она была нашим секс-символом, мы видели ее в наших снах, мы трахали ее призрак каждую чертову ночь, а она была комендантшей концлагеря, нацистская форма подошла бы ей классно, в своих мечтах я одевал ее только в нацистскую форму и потом набрасывался на нее. Короче, она как-то в очередной раз заглянула к нам, что и привело к роковым для албанца последствиям: она пролаяла пару приказов и снова ушла, а этот сумасшедший через пару минут сказал, что сделает перерыв, — и исчез. Через сколько-то времени начинается суматоха, все немцы выбегают из кухни, Дежурный Мавр и я — вслед за ними, и тут мы видим лежащего на полу албанца с разбитой в кровь мордой, хотим помочь ему. Но Фриц говорит: “Парень попытался изнасиловать начальницу отдела кадров. Если хотите, то, конечно, можете ему помочь…” Мы застыли на месте, словно окаменели, потому что, как бы это сказать, согласно неписаному закону всех мужчин детей не трахают, и женщин тоже не трахают, когда они этого не хотят; если бы мы помогли полуиндусу, мы бы нарушили этот неписаный закон, поэтому мы просто смотрели на бесчестную свинью и не шевелились, даже когда Фриц дал ему пару пинков и лицо албанца превратилось в пюре. Дежурный Мавр и я тогда просто ушли с места происшествия, а позже, когда немцы вернулись, не стали интересоваться, чем можно загладить такого рода позор. Я, помимо прочего, и из-за того злился, что теперь Мавр и я находились под подозрением, будто и мы тоже можем затащить кадровичку в кусты, — потому что всех мумба-юмба считают одного поля ягодами. Фриц, свинья, так и сказал мне в лицо: “Ты ничем не отличаешься от албанца”. Но я другой, чем анальный фетишист: да, я хотел бы пригвоздить кадровичку к матрацу, в своем воображении я ее раздеваю по нескольку раз на дню, но против ее воли ничего не случится, совсем ничего. Что у нас на повестке дня? Мытье посуды. А когда я выхожу в город, я беру паспорт приятеля, полицейские не могут отличить нас, ориенталов, друг от друга, так же как и мы не замечаем различий между маврами. И меня тоже часто проверяли полицейские, они сравнивали фотокарточку в паспорте с моей оригинальной рожей — и отпускали меня.
Со мной все в порядке. Когда-нибудь — может, скоро — я женюсь на немке и стану полностью легальным — легальнее была бы разве что счастливая любовь с такой женщиной, как Ева-Роза.
Три
Тут совсем не так, как я представлял себе Германию.
Долгое время я был в Италии. Точнее сказать, в Риме. Там я жил в районе на окраине города. Квартал назывался Браветта.
Эта территория не для богатых людей. Те, у кого есть деньги, давно переехали.
Там есть участок с шестью гигантскими блочными домами. Думаю, в каждом живет больше тысячи человек. Эти десятиэтажки раньше были социальным жильем. В любом случае они принадлежат городу. Большинство квартиросъемщиков съехало, уж не знаю когда, и каждая освободившаяся квартира тотчас захватывалась нами. Квартплату никто не платит.
Город снабжает эти дома электричеством и водой. Никто не оплачивает счета. Люди, которые живут здесь давно, говорят, что раньше между домами были просторные газоны. Сегодня там в грязи скапливается мусор. Город постоянно предоставляет в наше распоряжение голубые мешки для отбросов. Каждый складывает свой мусор в мешок. Когда мешки наполняются, люди выкидывают их из окон. В итоге мешки громоздятся между домами. Если один из них падает на дорогу, кто-нибудь подбирает его и отбрасывает туда, где он не будет мешать. Через пару дней дорожки между домами превращаются в лабиринты. Мешки громоздятся так высоко, что за эту стену и не заглянешь. За две недели первые кучи достигают четырех-пяти метров в высоту. Зимой пахнет неприятно, летом вонь просто невыносима. По три недели мусор бродит на солнце. В нем заводятся черви, появляются стада крыс, а из окон летит все больше мешков.
Раз в три недели приезжают мусорщики и все собирают. Они наведываются сюда в количестве ротного состава, с целой флотилией мусороуборочных машин. Пока они работают, невдалеке ждут карабинеры. Они следят, чтобы не возникло проблем. Проблем не возникает.
Мусоросборщики нас не любят. Они ненавидят грязь, которую мы создаем. Им это в лом — каждые три недели копаться в нашем дерьме. Но куда же девать мусор? Здесь живет несколько тысяч человек, мусорных контейнеров нет. Да от них и не было бы никакого проку. Сколько контейнеров нужно выставить, чтобы уместить мусор такого количества людей? И где их выставлять? Участок окружен высоким забором. Внутри забора свободных мест больше нет.
Наши люди тоже не любят мусоросборщиков. Для них мусорщики — это представители города, который не признает их прав. Но при чем тут мусорщики? Перестань они вдруг приезжать, и здешние жители от силы через два месяца задохнулись бы в собственных отбросах.
За домами — гигантская автостоянка, солидный кусок земли, превышающий по размеру футбольное поле. Раньше, когда здесь еще жили итальянцы, места для машин жильцов вполне хватало. Сегодня вся площадка загромождена вагончиками для жилья — их несколько сотен — и старыми прицепами. На стоянке живут цыгане. Машины, в своем большинстве, никогда уже ездить не будут. Они по многу лет не трогались с места. Многие люди соорудили себе пристройки из картона, дерева, пластиковых материалов. Это напоминает маленькие садовые участки, но только без зелени. Повсюду натянуты бельевые веревки. Мужчины целыми днями сидят перед вагончиками, а матери с детьми тем временем попрошайничают на городских перекрестках. Пока водители ждут сигнала светофора, они суют им под нос своих детей и требуют денег. Другие вымогают деньги в трамваях — у стариков и туристов. В вагон, скажем, заходят три женщины с десятком детей, и сразу начинается галдеж. Дети кричат, возятся на полу со своими игрушками, матери ругаются, дети начинают носиться вокруг, раздается рев, пассажиры в панике пытаются уйти с их пути, много движения — и через пару остановок вся группа снова выходит. Тогда обнаруживается, что у кого-то пропал кошелек. Так обстоит дело с цыганами, живущими на автостоянке. Молодые цыганки выходят на работу по вечерам. До поздней ночи они стоят под козырьками автобусных остановок, на выездах из города, и поджидают клиентов.
По краю стоянки тянется забор. За ним ничего больше нет. Только лужайки и пустыри. И еще — неглубокая лощина посреди маленького заповедника. На другой ее стороне, примерно через километр, на пологом возвышении стоят виллы богатых. От нас видны их сады, их маленькие парки. Они живут на окраине настоящего города. По ту сторону гряды начинается Нуово Монтеверде, красивый жилой район для римского среднего класса. Дома там не превышают пяти этажей, внизу сидит портье, садовники ухаживают за зелеными насаждениями. Между домами приличное расстояние, что в этом городе считается настоящей роскошью. Там я работал.
Все, живущие в блочных домах, что-то делают. Мы не цыгане. Мы не попрошайничаем. И не обворовываем людей. Мы хотим работать.
Большинство из нас днем находится в городе и что-то продает. На каждом большом перекрестке в Риме что-нибудь да продается. Многие люди занимаются тем, что протирают стекла автомобилей. Где-то неподалеку всегда стоит старая машина, в которой имеется все необходимое. Мыло, принадлежности для мытья, а иногда даже туалет, если поблизости нет доброжелательного хозяина бара, разрешающего пользоваться его туалетом.
Другие предлагают водителям зажигалки, освежители воздуха или бумажные носовые платки. Носовые платки идут нарасхват. Воздух в Риме плохой, в нос набивается пыль. Поэтому носовой платок нужен каждому.
В Риме имеется даже такой мост через Тибр, где туристы могут купить любую фальшивку. Начиная с часов фирмы “Ролекс” и кончая дамскими сумочками от “Гуччи” — тут есть абсолютно все. Как только туристы сходят с моста, служащие финансовой инспекции тут же хватают несведущих, и им приходится платить штраф. Продавцов фининспекторы не трогают, на мост они не заходят. Это традиция.
Я стою перед маленьким супермаркетом, разложив на подстилке CD и DVD. Люди в округе знают меня, и иногда кто-нибудь что-нибудь покупает. Хозяин супермаркета не возражает. За это я ему помогаю. Когда приходит новый товар, я распаковываю ящики на улице. Потом заношу коробки с товаром внутрь. Разрываю картон на кусочки и выкидываю их в контейнер для бумаги. Пластиковые упаковки попадают в контейнер рядом. Если срок годности продуктов истекает, я их забираю домой.
И плюс к тому каждый день мне суют купюру.
Это семейное предприятие, и я считаюсь чуть ли не членом семьи. Все члены семьи работают здесь. Многие клиенты — старики. Они приходят закупаться, а донести сумки до дому не могут. Поэтому мы им помогаем и тащим сумки с продуктами до квартиры. Иногда покупок бывает так много, что при всем желании не дотащишь. Тогда мы везем сумки в старом “фиате-панда” до дверей дома и потом заносим их наверх. Время от времени мы делаем перерыв. Отправляемся в ближайший бар и выпиваем по чашечке эспрессо. Это хорошая жизнь.
Бывает, что весь наш квартал окутывается серой пеленой и пахнет горелым пластиком. Причина всегда одна. Люди из блочных домов в раздражении подожгли одну из мусорных свалок, заполняющих промежутки между домами. Тогда эта гора мусора тлеет часами. Потом появляются пожарники и тушат ее. Если ветер дует из Браветты в сторону Монтеверде, он гонит туда облака чада и в половине нашего квартала пахнет пожаром.
Со своей подругой я познакомился в таком блочном доме. Она приехала из Германии, где играла в театре. Но ее настоящей специальностью был уход за стариками. Проработав несколько лет по профессии, она открыла в себе артистический талант и поступила на актерские курсы. В Германии хороших ролей ей не предлагали. Ее мать была итальянкой, и она всегда мечтала жить в Риме. В итоге она переехала в Рим, чтобы там реализовать себя. Но в Риме ее никто не ждал. Ролей было очень мало, а если у нее и появлялась возможность играть, она, как правило, ничего за это не получала. У нее была маленькая квартирка в старой части Монтеверде, и, чтобы заработать на квартплату, приходилось браться за все. Три дня в неделю она работала в социальной службе по уходу за стариками. У нее был маленький мопед — служебное транспортное средство, — и она навещала одну пожилую итальянку, мою соседку по этажу. Эта женщина жила здесь еще в ту пору, когда наши блочные дома были совершенно нормальным кварталом с так называемыми социальными квартирами. Когда другие съехали, она осталась. Теперь она была старой и передвигалась с трудом. Она не выходила из дому, так как боялась, что, вернувшись, найдет свою квартиру взломанной и занятой черными.
Скорее всего, она была права. Если кто-то исчезал и не появлялся пару дней, бездомные вламывались в его квартиру и обустраивались. В блочных домах всегда не хватает места и всегда очень шумно. Некоторые люди просто уходили и оставляли двери открытыми. Тогда мы знали, что появилась новая жилая площадь. Иногда кто-то умирал. Тогда приезжали городские и забирали труп. Все прочее они оставляли как есть, и никому не было до этого дела. С итальянцами, еще живущими в блочных домах, все понятно: у них нет семьи, которая бы о них заботилась.
Мою подругу зовут Соня. Мы с ней познакомились в подъезде. Она тогда очень боялась, что, пока будет обслуживать женщину, ее мопед на стоянке разберут по частям, но ее машину никто не тронул. Мы сразу понравились друг другу, и она пригласила меня на обед в свою маленькую квартирку. Потом мы прожили вместе почти два года.
В один прекрасный день она мне сказала, что собирается вернуться в Германию. Она спросила, не хочу ли я поехать с ней. Я спросил ее, хочет ли она за меня замуж. Она этого не хотела. Я не мог в Германию. Я, в общем-то, не имел права находиться и в Италии, но все же: к Риму я привык и неплохо там устроился. Она разобралась со своей квартирой и через пару недель уехала.
Иногда мы разговаривали по телефону. Недолго, ведь международные звонки дороги. Месяца через два я собрал свои вещи и поехал к ней. Я хотел сделать сюрприз.
Она не особенно мне обрадовалась. У нее появился новый друг, и она получила ангажемент в театре. Она знала пару полезных людей, а те знали еще пару полезных людей, и в конце концов меня устроили в общежитие. Мне здесь не нравится. Шестеро мужчин живут в одной комнате на десяти квадратных метрах. У нас три двухъярусные кровати, мы спим по двое, друг над другом. Это старые армейские койки, совершенно продавленные. Если я лежу наверху, то боюсь упасть. Сплю я плохо. В комнате слишком жарко, и теплый воздух скапливается под потолком. Если я сплю внизу, это еще хуже. Я боюсь, что верхняя койка обрушится и я буду погребен под ней. Если тип сверху отсутствует, я лежу на спине и смотрю наверх. Через стальные пружины я смотрю на старый матрас, и мой взгляд скользит по контурам пятен. Судя по тому, что на матрасе образовались корки, он уже насквозь пропитался изливающимися из мужиков жидкостями. Соседи мои без конца меняются. Я не хочу спать под ссыкуном. Многие мужчины перед сном дрочат. Делать это в сортире они не могут, так как там все время толпится народ. Никому не позволят занимать туалет так долго. У нас один туалет на восемь комнат. То есть на пятьдесят мужчин.
Квартплата маленькая, Соня уже все уплатила. Но я не могу выходить в город и не знаю, где мне работать. Здесь все по-другому, чем в Италии, люди не любят нас, черных. Я устроился уборщиком в своем же общежитии.
В Германии чище, чем на юге, но это чистота — холод. Воздух холодный, люди холодные, и улицы тоже холодные. Итальянцы не любят иностранцев, тем более — если ты черный и внедрился в их страну нелегально. А что дело обстоит именно так, они понимают с первого взгляда. Сразу. Но если они узнают тебя поближе и ты им понравишься, все это уже не имеет значения. Тогда ты становишься частью их семьи или, во всяком случае, — почти частью. Ты ешь то же самое, что едят они, пьешь то же, что и они, и работаешь наравне с ними. Пока — вечером — не отправляешься к себе домой.
Для Сони я не часть семьи. Я даже не имею статуса бывшего друга. Она платит за мое общежитие и иногда сует мне пару купюр, но лишь для того, чтобы я не действовал ей на нервы, чтобы держался от нее подальше. Она не хочет представлять друзьям негра как своего бывшего друга.
Я часть Рима, а для нее Рим отнюдь не стал моделью успеха. Всякая немецкая женщина, попадая в Рим, мечтает когда-нибудь познакомиться с богатым итальянцем — таким, который ей скажет, что работает в мире моды, таким, который будет многозначительно смотреть ей в глаза, как это показывают в старых фильмах.
В Риме прекрасно, в Риме тепло, солнечно, но если у тебя нет денег, это не модель успеха. Это тяжкая работа: ты должен постоянно бороться, чтобы наскрести на квартплату и иметь хоть чуточку личной жизни. Абсолютно не модель успеха. Если моя подруга вернулась домой, потому что ее большие мечты не осуществились, то Рим для нее это новый жизненный опыт, классно проведенное время, что-то наподобие отпуска — но с красивой жизнью в bella Italia1 как раз получился облом.
1 Прекрасная Италия (итал.).
Я — лишь часть этого ее опыта, отпускной приятель; но отпускному приятелю ничего не светит дoма у немцев. Особенно — если он черный и у него нет требуемых документов.
Я не люблю эту страну. Тут дело не в личных отношениях, я не люблю и другие страны. Сначала я жил в Испании, но я не знаю испанского языка. Я говорю по-французски, итальянски, немного по-английски, немного по-немецки, а вот по-испански — нет. Из Испании я уехал и поселился во Франции.
Французы слишком много о себе мнят. Ладно, там я не бросался в глаза. Многие молодые французы выглядят так же, как я, но между ними и полицией идет непрерывная война. Постоянно нужно убегать, потому что кто-то что-то натворил, и тогда копы хватают кого попало, лишь бы он выглядел как я. Белые французы не отличают черных друг от друга. Поэтому они задерживают первого встречного негра. Темнокожим французам это по барабану: кто может выслать их из страны и куда? Они такие же французы, как и белые. Но я-то приехал в Европу не затем, чтобы поджигать автомобили. Я хочу работать, я хочу есть, я хочу наслаждаться жизнью.
В следующем месяце меня обещали захватить с собой люди, которые едут на машине в Турин. Они выбрали путь через Бреннер1. Чтобы избежать таможенного контроля на швейцарской границе. Для меня это оптимальный вариант. Они сделают небольшой крюк и высадят меня в Болонье. Оттуда я поездом доберусь до Рима.
И снова буду дома.
1 Пограничный перевал в Восточных Альпах, между Австрией и Италией.
Четыре
Это именно что постель и только. Зато мне свойственно нечто особенное. Не нужно показывать на постель и говорить мне: “Это только выглядит как деревянная кровать, застеленная свежим бельем, а на самом деле есть не что иное, как рабочее место”. Такая женщина, как я, имеет свое мировоззрение: уж если я родилась на свет, то почему бы мне не быть разборчивой. Я всегда ношу приличный макияж, это удивляет мужчин из моего окружения. Что мешает им сделать мне комплимент?
Я такая, какая есть, и такой женщине мужчины охотно рассказывают маленькие красивые истории, кончающиеся фразой: “Ты великолепно выглядишь, Нора”. Такой псевдоним показывает, что я знаю себе цену, он как бы окрашивает меня в пастельные тона. Я оказываю особого рода услуги, за деньги. Я дружу с женщинами, которых можно назвать экспертами по мужчинам, иногда нахожу время посидеть с ними в каком-нибудь уютном уголке. Мы болтаем: о нашем “рабочем инвентаре”. Каждая из нас, проявив усердие, может заработать себе на вполне приличную жизнь. И мы, девочки, охотно показываем друг другу свои вещи, свои новые дорогие вещи. Золотой браслет, например, или шелковые колготки. Одна девочка купила себе люстру с настоящими гранеными хрустальными каплями, хотя повесить эту люстру ей негде. Свет преломляется в хрустале, девочке это кажется трогательным. Я больше всего радуюсь тем подаркам, которые делаю себе сама. Я подолгу коплю деньги на дорогой подарок, а потом иду и покупаю его, не торгуясь. Тот, кто пытается сбить цену, показывает свою вульгарность. Я ведь тоже не говорю красивому сильному мужчине в моей постели: “Я получила удовольствие, и потому возьму только половину обычного гонорара”. Я никогда не сбавляю наполовину секс — и, соответственно, не сбавляю цену. Мы не бессмертны, поэтому я просто возделываю свою ниву. Я болтаю почти с каждым мужчиной: в основном о его жене. Мужчины спрашивают: “Как уговорить жену, чтобы она позволяла делать с собой все то, что я только что проделал с тобой?” Я отвечаю: “Припугни ее немного. Но ни в коем случае не бей, не заламывай ей руки за спину, не причиняй боли и не кусай. Женщина поймет тебя, если ты будешь забираться на нее, улыбаясь”.
Ведь достичь взаимопонимания нетрудно, я для того и существую, чтобы помогать мужчинам. Они меня слушаются. В следующий раз с гордостью объявляют, что уже приучили жену к использованию смазки. Видишь, говорю я, между делом я занимаюсь и устроением семейного счастья. Может, я прирожденный преподаватель, может, я могла бы отдаваться как женщина высшей ценовой категории. Но тогда, боюсь, поток клиентов сильно уменьшился бы. Я могу себе все это представить и по-другому. Совсем по-другому, гораздо колоритнее. Мой бизнес? Суперпостель. То есть плоскость. Я лежу на плоскости, я сама есть плоскость, и мужчина, который лежит на мне, — тоже плоскость. Это трехмерное пространство постепенно сводит меня с ума, и с другими девушками происходит то же. Но я нахожусь здесь по своей воле. Меня никто не принуждает к работе, которой я занимаюсь. Мои наихудшие враги — женщины снаружи. Быть порядочной еще не значит быть честной. Никто не упрекнет меня в том, что я на стороне мужчин. Я их прекрасно знаю: знаю, как они потеют и пыхтят и как им хочется поцеловать меня в губы. Им говорили: ни одна проститутка не позволяет целовать себя в губы. Меня может целовать каждый мужчина. Но я сама решаю, приму ли его язык в свой рот, или нет. Щетина колется, но я нахожу это возбуждающим. Бывает, что я перехватываю инициативу. Вдруг начинаю целовать своего партнера. Один мужчина меня спросил: “За это придется доплачивать?”
Как-то я посмотрела из окна вверх и увидела чайку, перелетающую с одной крыши на другую; я хорошо видела ее брюхо и большой кусок размокшего хлеба в ее клюве. Ее преследовала другая чайка, но первой удалось оторваться от завистницы. Все только вопрос смекалки. Я — смекалистая во всех отношениях. Бордель сегодня это не бордель вчера. Заведений с субтильными девушками во фраках больше нет, теперь в моде темпераментные стервы в сапогах с отворотами. Они кричат хрипло, как чайки, если клиенты проходят мимо, — будто готовы раздолбить весь тротуар.
Я не встаю в общий ряд и не позволяю оценщикам глазеть на меня. Когда сексуальная потребность становится непреодолимой, настроение у мужчин портится. Они уже не могут сделать самого простого движения рукой, хотят что-то взять и промахиваются, предметы падают на пол, или такие мужчины начинают натыкаться на углы мебели. Тогда они понимают, что должны найти подружку на время. Я — подружка на время. Меня не заманивали обманом в страну чудес Германию. Один мужчина тайно встретился со мной в моем городишке, и он мне сказал: “В нашей стране они все воняют из жопы!” Он носил сапоги с рисунком как шкура далматинцев. И пестрые шмотки. Он курил длинные сигареты, и он выжидающе смотрел на меня. Я сказала: “Оставим ненужные околичности. Каковы условия работы?” — “Хорошие”, — сказал он. Не прошло и нескольких недель, как я была здесь; необходимые документы оформляли какие-то агенты в Германии, подробностей я не знаю, но я бы в любом случае никого не выдала. Когда девушку завербовывают, с ней заключают контракт на работу в каком-нибудь большом отеле, но показываться в этом отеле ей потом не придется. Знаешь, как мы сами себя называем? Мы называем себя “объединенные евро-пудреницы”. Для порядочных дам мы — угроза. У нас ноги длинней, чем у них, и их мужья раздевают нас глазами, а жены тащат своих благоверных прочь, пока им не взбрели на ум всякие глупости. Но мы крадем у этих мужчин покой. Рано или поздно они заявляются к нам или заказывают нас по телефону. Я работаю не только в этом городе, я могу выехать на пару недель и в Цюрих, Антверпен, Амстердам. А вот французов я ненавижу, они грязные между ногами. Они, не помывшись под душем, приходят сюда и хотят засунуть свой острый конец мне в рот. Сначала я соглашалась. Но потом пришла к своему патрону и заговорила с ним об этом. Он знал, что я не хочу доставлять ему неприятности. С того времени мне официально разрешено не вступать в деловые контакты с французами. Патроны очень веселились по этому поводу. Надо же, именно французы! Культура, свобода, Шанель… Один патрон рассказал, что французский король и придворные подхалимы отливали просто в темных закоулках дворца. Я ничего не имею против моих патронов, они знают, что я хорошо понимаю, во что я впуталась. Суперпостель. Плоскость. Иногда пудреницы впадают в тоску по родине, и тогда они могут согласиться на недостойное предложение со стороны государственных органов: дача показаний, право свидетелей на защиту, разрешение на проживание в стране. В таких случаях вряд ли можно говорить о всамделишной тоске по родине, так как девушка действует во вред своей оставшейся на родине семье — ведь патроны за ее семьей наблюдают. Если предательница там объявится, ее сразу же схватят. Она тут рассказывает детские сказки, она клевещет на постоянных клиентов. Они попадают в тюрьму, их репутация рушится, они считаются осквернителями женщин. Патроны — это табу для предательницы, они могут найти на родине ее семью и отомстить. Иногда я читаю газеты. Мы, старательные красивые девочки, иногда выныриваем в репортажах как бедные, бедные Лизы. Знаешь ты, чего не понимают респектабельные женщины? Я куртизанка высокого класса, я поднялась из низов наверх, но я остаюсь шлюхой. Я, одетая или голая, — шлюха. Я, бодрствующая или спящая, — шлюха. Я — мечтающая, или делающая покупки, или моющаяся под душем, или трахаемая клиентом, или простуженная… шлюха. При этом я остаюсь женщиной. Одной иллюзией меньше — одной купюрой больше. Рано или поздно, но все получится — это наш девиз, девиз проституток, которые знают, что делают. Легко заработанные деньги, тяжело заработанные деньги, приятные клиенты, плохие люди… — милость будет дарована тем, кто лучше других ориентируется в грехе.
Сплетни — злые истории о нас, которые распространяют порядочные дамы или закабаленные ими мужья и друзья. Эти дамы воюют с нами. Мы, женщины, — против них, женщин. Мужчины же мечутся между нами. Почему я должна удивляться, что они сбиты с толку? На жердь забора была надета детская варежка, прошлой зимой я пошла гулять и увидела ее — и удивилась. Я удивляюсь облачным разводам в далеком небе. Я удивляюсь шуршанию моих шелковых колготок, и мой теперешний клиент тоже этому удивляется, от чего его сексуальная потребность становится непреодолимой. В Цюрихе я была представлена влиятельным богатым мужчинам. Увидев мою красоту, они чуть не слетели с катушек. По здешним законам я вне закона — но тем не менее вращаюсь в высших кругах. Представь! И я должна ненавидеть свою жизнь? Такого удовольствия порядочным дамам я не доставлю. Но один раз, один-единственный раз за все время, меня подставили — предложили одному подонку. Патрон потом заверял меня, что он ничего об этом не знал. Я ему не верю. Подонок повел меня на ужин, и я сразу обратила внимание, что он постоянно кусает нижнюю губу. Когда принесли счет, он вытащил свою ручку “Монблан” и долго проверял цифры, прямо-таки их изучал. При этом он изгрыз две зубочистки. Я сразу распознала в нем человека, который дорожит своими зубами. Позже в отеле он хотел извращений… ну ладно, я назову вещи своими именами: он чуть не откусил мне соски грудей, он в кровь искусал мне губы. Он хотел… хотел, чтобы я засунула в него свой указательный палец, очень глубоко. Я его предупредила, что длинный женский ноготь вызовет боль. Но он этого хотел. В итоге я вошла в него, и он плакал, он плакал от счастья и от боли.
Патрон заехал за мной и, увидев мое плохое настроение и кровоточащие губы, начал расспрашивать. Я сказала: “Я сделала свою работу, я ни на кого не сержусь, просто бывает иногда, что даже такой дорогой девочке, как я, попадется подонок”. Он заставил меня коротко рассказать, что случилось, потом отправился разыскивать подонка, вернулся обратно и сунул мне в руку пару купюр. Он сказал: “Существует наценка, если моей девочке причиняют боль”.
У нас с ним прекрасные отношения. Иногда я должна его обслуживать, у меня это не вызывает затруднений. Он любит, чтобы было немного жестче, чем в классической постельной истории, после секса с ним я чувствую себя усталой, но и освеженной — парадокс. Мои патроны любят меня, потому что — я люкс для других мужчин, но ничего из себя не строю. Одну пудреницу пришлось приводить в чувство, она вдруг начала вести себя как порядочная дама, случайно оказавшаяся в борделе. Так нельзя, иначе у тебя разобьется сердце, иначе ты заболеешь. Та девушка расцарапала себе вены на запястье, так как слишком часто стояла у окна и смотрела наружу. Тоска проникала ей в голову, и в тело, и во внутренние органы: она словно преобразилась, но это преображение не пошло ей на пользу. Она вдруг ни с того ни с сего захотела освободиться от зависимости. Главный патрон для начала привел ее к одному подонку. Вернувшись, она утверждала, будто была изнасилована, — а проститутку, мол, нельзя насиловать, и она не хочет больше всем этим заниматься.
Я отвела ее в сторонку и сказала: “Что ты имеешь в виду под “всем этим”? Зачем ты сюда приехала? Для чего в тебя вкладывали деньги?” Она впала в безумие, которое влечет за собой беду. Внезапно… пудреница оказалась без защиты. Без защиты. Без документов. Вот что значит по-настоящему “нелегально”! Она пыталась протестовать, и патроны объявили ее вне закона. Неприятный сюрприз — причем касающийся всех нас! Патроны куда-то ее увезли и для острастки отрубили ей кончик мизинца. Это было первое взыскание. Такое происходит чаще, чем мы думаем. Происходит с женщинами, настаивающими на том, чтобы их желания исполнялись немедленно. Преобразившаяся девочка теперь часто пугалась и царапалась, отказывалась обслуживать клиентов. Она кричала, что ее порядочность ставят под сомнение, она орала, как посаженная на кол. Нужно было что-то предпринимать. Один из патронов сказал, что она подрывает корпоративный дух: так рассуждают наши хозяева, для которых бизнес есть своего рода война, а женщины в этой войне — лишь средство. Преображенная вынырнула снова, на сей раз после жесткой обработки, и выглядела так, будто упала с крутой горы. От нее избавились. Кто не хочет по-хорошему…
Я не привыкла экономить, я почти все трачу. Я не добрая девочка из сказки, которая все деньги посылает домой. Мой отец может жить со своих контрактов, моя мать собирает купюры и монеты в маленькие и большие банки. Иногда я посылаю им неожиданную посылку с не очень дорогими подарками. Они ведь не знают, что я работаю… проституткой. Моя красота — мое богатство. Когда-нибудь моя авантюрная жизнь закончится, я превращусь в развалину, и к тому времени мне обязательно надо скопить какие-то сбережения. Иначе я закончу подзаборной шлюхой, игрушкой скверных мужчин. Пока есть такая возможность, нужно извлекать прибыль из своей превосходной физической формы. Время от времени вдруг приходит известие, что нашему заведению угрожает опасность, это значит: нужно мгновенно собрать самое необходимое, а “балласт” бросить на произвол судьбы. Длится такая акция не более получаса, после чего девушки и патроны смываются, а незваные гости, ворвавшись в дом, обнаружат лишь пустые апартаменты “модели”. Редко такими гостями бывают полицейские чиновники, почти всегда оказывается, что нас спугнули конкуренты из другой фирмы, тоже занимающейся торговлей женщинами, — из зависти к нашим стабильным доходам. Наши патроны прошли огонь и воду, их на мякине не проведешь. Есть только один пирог, и патроны сражаются, чтобы отхватить себе кусок побольше.
Только профаны выставляют своих женщин на улицу. Один или два дня все идет нормально, но потом копы загребают всех девочек — “ласточек асфальта”. Старомодное выражение, но оно в точности соответствует положению этих легко одетых дурочек. Они попали к сутенеру, который на длинных дистанциях неизбежно проигрывает. В один прекрасный день какому-нибудь громиле с тюремной татуировкой приходит в голову идея продавать проституток. У него нет никаких полезных связей, он просто цепляется за навязчивую идею, которая обещает ему легкую наживу. На улицах стоят героиновые девочки, они готовы на все, лишь бы поддерживать пожар в своей крови, — готовы обслуживать любых подонков. Они не чистые и не ухоженные, у них красные пятна и прыщи на видимых частях тела. С ними и обращаются, как с дешевым товаром. Они беззащитны перед вымогательствами и проверками. Я — профессионалка; мой главный патрон и другие, подчиненные ему патроны тоже работают высокопрофессионально. Они впадают в гнев и прибегают к ножу, только если у них нет другого выхода, то есть в экстремальных ситуациях. Как правило же, предпочитают держаться в тени. “Модели” и постоянные клиенты. Контакты только по мобильному, никогда — по городскому телефону. Никаких постоянных адресов.
И никаких налогов. Это профессионально. Я — Pretty Woman1 . Само собой, я смотрела этот фильм, и, само собой, никакой богатый красивый мужчина не возьмет в жены проститутку. Но достаточно одной мечты. Если хочешь знать, мы, девочки, все охочи до той материи, из которой созданы наши грезы, а грезим мы в те мгновения, когда нас трахают. У меня три дыры, на которые падки мужчины, и если это не подонки, они могут использовать меня как хотят. Есть прейскурант, есть неписаный закон, согласно которому клиент не имеет права затрахать девочку до смерти. Клиенты, как правило, бывают вежливыми. Я раздеваюсь почти догола, сижу с мужчиной за столом в номере отеля, и он свободно и безнаказанно смотрит мне между ног. На то место, которое, как он полагает, всегда чешется. Этот клиент заплатил много денег, чтобы пялиться на меня, и я несу ответственность за ублажение его пениса. Вежливому мужчине я редко отказываю в его не очень извращенной просьбе — ведь, в конце концов, я хочу произвести на него впечатление. Да, правильно. Это похоже на собеседование с работодателем, и я каждый раз волнуюсь, независимо от того, знаю ли уже пенис данного клиента: я чувствую себя актрисой, которая представляется режиссеру, чтобы получить новую роль. В душе я осталась девочкой, и у меня девчачьи мечты. Один мужчина уходит, другой приходит, и я ничем не связана. Понимает ли это порядочная женщина? Я думаю, нет. Точнее, она понимает, но это внушает ей отвращение. А вот мужчины такого отвращения не испытывают. Один клиент сказал мне:
“Я не верю своему счастью — что вижу тебя голой”. Мне, чтобы быть счастливой, друг вообще не нужен. Почему? Трахать меня и так трахают, подарки и деньги я тоже получаю. Я не профанка — сейчас это называют “любительница”? Любительницы накручивают на палец волосы и предаются мечтам. Мечты опустошают их — опустошают вплоть до вагины, функционирующей даже тогда, когда мысли женщины далеко. Но ведь мужчина платит тебе, чтобы ты сосредоточила все внимание на нем, и он сразу замечает, если женщина только играет проститутку, а на самом деле таковой не является. Дело доходит до жалоб, но, собственно, уже после второй жалобы ты можешь считать, что пропала, ибо с каждой ситуацией, вызвавшей недовольство клиента, патрон разбирается самолично. Я борюсь, чтобы выстоять.
1 “Красотка” — американский фильм 1990 г., режиссер Гарри Маршалл.
Я все думаю о комплименте того мужчины: “Я не верю своему счастью, что вижу тебя голой”. Он сказал эти слова, как будто хотел произнести тост. Это мне польстило. Так сильно, что я теперь иногда становлюсь перед зеркалом и смотрю на свое отражение. Этим телом я делаю карьеру, от этого тела мужчины дуреют. Они заказывают меня, они наслаждаются мною час или несколько часов. Могут ли порядочные, легально живущие женщины понять такое? Я думаю, нет. Они слишком заняты тем, что рожают детей и меряются с мужьями силами. Как они меня ненавидят, так же и я ненавижу их. Я люблю трахаться. Теперь это сказано. Да, я это люблю. Я трахаюсь за деньги. Я трахаюсь с каждым мужчиной, который умеет себя вести и не причиняет мне боли. Я трахаюсь, потому что люблю разнообразие. Я люблю любовь к траханью. Это неприлично? Я думаю, да. Во всяком случае, то, что я люблю любовь к траханью — куда чудовищнее, чем мой сомнительный общественный статус. Ведь, как бы то ни было, я существую здесь, не важно, с документами или без. Я нелегалка скорее из-за своей морали, которая никакая не мораль, и из-за своего сладострастия, которое откровенно является таковым. Я боюсь темноты. Ну и что? Я оставляю на ночь включенную лампу. Я боюсь подонков. Ну и что? Я поговорила об этом с торговцем девочками, который никогда не признaется, что понимает женщин, — и тем не менее он меня понял, так как мы с ним говорим на одном языке. Вообще-то я хотела бы сниматься в порнофильмах, но это я себе запретила. Фильм нарушает все границы, он переходит из рук в руки, и когда-нибудь мои родители удивятся, что мужчины на них косо смотрят. Тайну нужно оберегать, пока это возможно, а моего настоящего лица не знаю даже я сама.
Главное, что у меня есть работа.
Пять
6 февраля 1996 года я приехала во Франкфурт-на-Майне. Мужчина лет сорока встретил меня в аэропорту и привез в маленькое местечко под Висбаденом. Я заключила с его семьей договор на полгода, нанявшись к ним на работу в качестве Au-pair1 .
1 Помощница по хозяйству (франц.).
Оказалось, что у мужчины есть молодая жена и две дочери. Старшей — десять, младшей — три года. Они жили в большом доме, стоящем на склоне одной из гор Таунуса, с прекрасным видом на долину. Гараж был рассчитан на две машины. Каждое утро мужчина на своем БМВ отправлялся на работу во Франкфурт, а жена на внедорожнике отвозила старшую дочь в школу в Висбаден. В доме было много комнат, каждая из девочек имела собственную, но еще оставалось достаточно места. Мне выделили комнату в подвале, рядом с мастерской и прачечной. У меня было окно, но если я выглядывала из него, то видела только кусочек газона во впадине перед окном. Я сразу спросила, не могла бы я переехать повыше, но хозяева ответили, что комнаты им нужны для приема гостей и они не видят смысла в том, чтобы каждый раз, когда приезжают их друзья, я меняла бы комнату. Так что моя часть красивой панорамы ограничилась куском дерна перед подвальным окном. Мы договорились, что я буду получать деньги на карманные расходы — 90 марок — раз в две недели, задним числом. Я истратила все деньги на дорогу, и хозяева дали мне аванс 50 марок, но собирались потом вычитать эти деньги из первых выплат, по 10 марок. Они еще пообещали показать мне в ближайшие дни окрестности. После чего я пошла в мою подвальную комнату и стала разбирать вещи. Перед сном я открыла окно, высунулась из него, насколько это было возможно, и закурила сигарету, так как в доме царил строжайший запрет на курение, а ключ от входной двери я еще не получила. И вот я висела так, посматривала на доступный для меня кусочек звездного неба, выдувала облачка табачного дыма в холодный ночной воздух и думала о том, не зря ли вообще я сюда приехала. Хоть я радовалась, что наконец вырвалась из дому, но в этом месте чувствовала себя невыразимо чужой и сейчас с удовольствием вернулась бы в киевскую квартиру моей матери. К тому времени, как я закончила курить и думать, комната совершенно выхолодилась. Я не поняла, как включается отопление, а поскольку в доме уже все спали, я просто поплотнее закуталась в одеяло. Проснулась я с ужасной простудой. Я была так простужена, что целую неделю провалялась в постели и все это время ничего делать не могла. Женщина приносила мне горячий чай и таблетки. Кушать я поднималась наверх и ела вместе со всеми, а так лежала в постели, только по ночам высовывалась из открытого окна и искуривала свой запас сигарет. Один блок я захватила с собой из дома, зная, что в Германии сигареты очень дорогие. Каждую ночь я выкуривала пачку и думала о доме. Я помнила, что обычно делают по вечерам мои друзья, и представляла себе, что я сейчас тоже с ними. Соскучились ли они уже по мне? Я думала о Петре и Олеге, и стоило мне подумать о них обоих, как я опять понимала: хорошо, что я тут, а не дома.
Через неделю худшее осталось позади. Температуры у меня больше не было, чувствовала я себя значительно лучше. Я теперь помогала женщине готовить и мыть посуду, утром играла с ее младшей дочерью в саду, и после обеда — тоже. Женщина чуть ли не каждый день возила старшую дочь на какие-то курсы или спортивные соревнования, мы с ней почти не виделись. Через сколько-то дней мои сигареты закончились, и мы с младшей девочкой пошли в деревню, чтобы купить новые.
Я нашла небольшую лавочку, но она уже была закрыта, так как работала только до полудня. Я нашла деревенский ресторан, но и он был закрыт, потому что еще не наступил вечер. На наружной его стене висел сигаретный автомат, но толку-то что — в кармане у меня была только купюра, полученная в качестве аванса, и ни одной монеты. Я хотела найти кого-то, кто разменял бы мне деньги, но тут девочка начала хныкать, она хотела домой. Пришлось возвращаться — и бoльшую часть пути тащить ее на руках. Когда мы уже почти дошли, нас догнала мать на своем внедорожнике. Она остановилась и спросила, почему мы не в саду возле дома. Я объяснила, в чем дело, а она сказала, что ей не нравится, когда ее дочь слоняется по окрестностям только для того, чтобы купить мне сигареты. Мы, значит, вернулись в сад, и я стала, как всегда, играть с младшей девочкой. Но все время думала о сигаретном автомате и планировала вечернюю вылазку в деревенский ресторан. Я хотела чего-нибудь выпить, разменять деньги и, может быть, с кем-нибудь познакомиться. Но я все еще не получила собственный ключ от дома. Я заговорила об этом с женщиной. Она сказала, что пока не успела заказать для меня новый ключ, но займется этим в ближайшие дни. Она определенно еще сердилась, что я ходила с ее дочерью в деревню за сигаретами. Поэтому я воздержалась от вопроса, не могу ли я воспользоваться одним из их ключей, чтобы вечером сходить в кабак. Я подумала, что ей такое вряд ли понравится.
Вместо этого вечером состоялся серьезный разговор: хозяева сообщили мне, какую работу я должна выполнять в доме. Они, мол, пригласили и приютили меня не для того, чтобы я играла с ребенком в саду и больше ничего не делала. У них уже есть двое детей и они нуждаются в помощнице, а не в третьей дочери, за которой тоже нужно ухаживать. По-ихнему выходило, что я должна целый день убирать, стирать, готовить и присматривать за детьми. Жена хотела снова выйти на работу, она раньше занимала хорошее место в бутике, принадлежащем одной крупной фирме, и это место для нее сохранили. Я, дескать, должна взять на себя все ее домашние обязанности, чтобы у нее снова появилось время для работы.
Я была в шоке. Я совсем не так представляла себе свою жизнь в качестве Au-pair. Вернее, я вообще не задумывалась, как все это будет выглядеть, но уж точно я мечтала не о том, чтобы попасть в богом проклятую провинциальную дыру и проводить свои дни так: стирать грязное белье, развешивать его на веревках, позже снимать, складывать и убирать в шкаф, перестилать постели, заполнять и разгружать посудомоечную машину, накрывать на стол и убирать со стола, раз в день пылесосить все комнаты и чистить ванную.
Когда я заключала контракт, я думала: о’кей, я буду жить в пригороде Франкфурта, интересного города, с которым смогу познакомиться поближе; и мне действительно этого хотелось. А получилось, что я до сих пор не выбралась даже в сраную деревенскую пивную, чтобы купить сигарет. Я злилась, но я сказала себе: “Постарайся как-нибудь все наладить”. Несколько дней я работала очень старательно. Казалось, женщина мною довольна, и я попросила ее одолжить мне на пару часов машину, чтобы я могла осмотреть окрестности. Я получила отказ.
Она не поверила, что у меня есть водительские права. Прочитать документ она не могла, но сказала, что даже если это в самом деле права, то вряд ли их признают действительными в Германии. Дерьмо! За кого она меня принимает, эта женщина? Мне двадцать четыре года, у меня есть не только права, но и аттестат зрелости, а кроме того, я закончила техникум по специальности, которая здесь называется “наука о питании”. Я маленького роста и в то время, о котором рассказываю, была очень худой. Поэтому выглядела моложе своих лет. Но ведь это еще не повод, чтобы обращаться со мной как с маленькой девочкой. В общем, со мной случилась истерика.
Большей части того, что я тогда кричала, женщина не поняла. Когда я в ярости, я пользуюсь только родным языком. Потом я отправилась в деревенскую лавку и наконец купила себе сигарет. Выкурила несколько штук, поостыла и вернулась. Хозяин тоже приехал раньше обычного — жена конечно же ему позвонила, и они вместе приняли решение. Я, дескать, должна покинуть их дом. Они во мне как в помощнице больше не нуждаются.
Я собрала свои вещи, мужчина спросил, должен ли он заказать для меня билет на самолет. Я сказала, что хочу попасть на главный вокзал Франкфурта. Оттуда отходят автобусы за границу. Я хотела наконец оказаться во Франкфурте. Я хотела увидеть большой город. Я хотела всего, чего мне так не хватало в деревне.
Хозяин довез меня на машине до вокзала, сунул мне 150 марок и пожелал удачи. Это было мило с его стороны. Может, он и хотел со мной переспать, но я не спрашивала, а сам он ничего не сказал. Не прошло и часа, как у меня появилась куча новых знакомых. Пару недель я кантовалась на вокзале, пока моя ярость не улеглась. Потом встретила одного мужчину. Он приехал из Берлина во Франкфурт на одну выставку. По вечерам он брал меня на выставочные вечеринки, а когда все закончилось, спросил, не хочу ли я поехать с ним в Берлин. У него была там квартира, он обещал выделить мне комнату — и так я оказалась в Берлине. Я его не любила, но он был нормальный мужик и все у нас шло хорошо, пока через пару месяцев он не предложил мне выйти за него замуж. Тут, конечно, у него получился облом. Я ведь ехала в Германию не затем, чтобы выйти замуж за немца, а наоборот — потому что не захотела выходить замуж дома.
Дома у меня был друг, и мы собирались пожениться.
Мы ходили в одну школу и все последние годы были вместе. После школы я пошла учиться на диетолога, а мой друг учился на пианиста. Он был очень талантлив. Он мне нравился, но чего-то в нем, на мой вкус, не хватало. Я знала, что мы поженимся, когда он закончит консерваторию, но в последние два года он часто отсутствовал, а я шаталась по ночному городу и выискивала злачные места, которые меня всегда привлекали. В то время у нас вошли в моду наркотики. Я знала, что они собой представляют с точки зрения химии, мы это проходили в техникуме, но когда я сама попробовала наркотики, доступные у нас, их воздействие меня восхитило. Настоящей наркоманкой я так и не стала, но пробовать каждый раз что-то новое люблю до сих пор. В этой среде я познакомилась с одним мужчиной, который сразу же захотел со мной переспать. Он был полной противоположностью моего друга — какой-то блатной с татуировкой по всему телу. Мне, собственно, ничего в нем не нравилось, но животная сила его сексуального желания меня подкупала. Он любил меня, называл своей принцессой, он делал для меня все, но меня пугала уже одна мысль о том, что он сделает, если узнает, что я фактически уже замужем. Отвязаться от него я не могла, а срок, когда мой друг собирался жениться на мне, подступал все ближе. Мне пришел в голову только один способ выпутаться из патовой ситуации: я должна уехать, причем поскорее и как можно дальше. Я не знала, что меня ожидает, если я соглашусь работать как Au-pair. Для меня это был просто способ бегства. В школе я учила немецкий, поэтому и поехала в Германию. Кроме приемной матери, у которой я жила до самого отъезда, я ни с кем своими планами не делилась. В один прекрасный день я просто села в самолет — и до свидания.
Ни одного из этих двух мужчин я больше не видела, но всегда обходными путями старалась узнать, как у них дела, — хотела увериться в том, что они не будут меня преследовать. Пианист в конце концов женился на музыкантше, а второй своими темными сделками, видимо, навлек на себя крупные неприятности. Уже много лет о нем никто не слыхал.
Я осталась в Берлине. Одно время хотела учиться на фармацевта, но немцы не признали ни моего аттестата зрелости, ни свидетельства об окончании киевского техникума — и не допустили меня в университет. Вдвойне жаль, потому что как студентка я получила бы разрешение на долгосрочное пребывание в стране и имела бы право на дешевые проездные билеты. Но хорошо уже то, что я не привлекаю к себе внимания. Я очень хорошо говорю по-немецки, только с легким французским акцентом, потому что в школе французский был у меня основным языком, и немецкий я воспринимала как бы через фильтр французского. Большинство людей, знакомясь со мной, принимают меня за француженку. Я не спешу их разубеждать.
Я часто бывала в университете. Я познакомилась там с несколькими студентками с моей родины, и вскоре мы организовали своего рода землячество. Одна девушка одолжила мне на время свои документы и помогла получить доступ к студенческой бирже труда.
Студенческая биржа оказалась странным заведением: человек рано утром приходит в приемную, где стоит кофейный автомат, и вместе с тридцатью или пятьюдесятью такими же, как он, неприкаянными тусуется там, ожидая, что ему предложат работу. Половину таких тусовщиков составляют иностранцы, другую половину — немцы, которым студенческий билет нужен лишь для того, чтобы найти какую-нибудь случайную работу и сэкономить на социальных взносах.
Некоторые из этих “вечных студентов” явно слишком долго курили травку. Они довели себя до такого состояния, что для большинства работ не годились. Другие были настоящими психами. Они разговаривали сами с собой, от них неприятно пахло, и время от времени кто-то из них произносил пламенную тираду о чем-то, понятном только ему одному. Мне казалось, что нормальный человек просто получит шок, если заглянет сюда, ожидая увидеть обычных студентов, и наткнется на таких образин. Как бы то ни было, работу предлагали редко, часто мы целыми днями торчали в кафетерии неподалеку и ждали, не подвернется ли хоть что-нибудь. Там я и познакомилась со своим теперешним другом.
Он тоже родом из Киева, а учился на физическом факультете. Сейчас он пишет докторскую. В следующем году, когда защитится, он вернется домой, и я, наверное, тоже поеду с ним. Мы вместе уже три года, все это время я живу у него, и у нас все в порядке. Я бы не назвала наши отношения великой любовью, но у меня больше нет желания менять мужчин. Кроме того, здешняя жизнь уже не доставляет мне такого удовольствия, как прежде.
Ни о какой солидарности между восточными европейцами теперь и речи нет. Раньше мы все сидели в одной лодке, у нас были одни и те же проблемы, и мы помогали друг другу. Поляки, болгары, чехи, словаки, литовцы… Сейчас они вступили в ЕС и пользуются соответствующими правами. Мы же, так сказать, остались за бортом. Раньше я здесь почти не встречала легальных поляков, а сейчас все они имеют легальную работу и нормальные жилищные условия. Может, это связано с тем, что прежние мои друзья вышли из студенческого возраста, но с большинством из них все связи у меня прервались.
Иногда я думаю, что со времени своего приезда в Германию я ничего не делала, кроме как убивала время. Это похоже на долгую вечеринку, но рано или поздно наступает момент, когда тебе уже не хочется веселиться. Тогда ты радуешься, если не ты приглашал гостей и, значит, ничто не мешает тебе уйти… Я хочу наконец снова заняться чем-то полезным. Я хочу работать по специальности и одновременно учиться на фармацевта. Я знаю, что я это потяну. Здесь я скучаю и чувствую, что не имею шанса себя проявить. Пришло время попробовать что-то новое. Я с надеждой жду будущего года, когда вместе со своим другом вернусь домой и смогу наконец пользоваться всеми легальными возможностями.
Шесть
Мой муж мог починить все. Особенно старые вещи. С новыми техническими аппаратами у него порой возникали проблемы, пока он не находил причину, почему что-то не функционирует, но со старыми — никогда. Он любил механику: внутреннюю жизнь часов и пылесосов, электродрелей и автомобилей. Мы, русские, ни от чего не отказываемся. Ни от шариковой ручки, ни от пришедшего в упадок старого дома. Если что-то сломается, будет починено.
В основном муж мой работал в садах. В этом городке у каждого есть собственный дом. Участки приобретались еще в то время, когда немцы не строили дома так тесно один к другому, как это происходит сегодня — из-за того, что цены на недвижимость возросли. Сады большие, люди могут вложить немного денег в уход за ними, и у моего мужа всегда было полно дел. Он подстригал живые изгороди и кусты, следил за фруктовыми деревьями, разбивал цветочные клумбы и выкапывал однолетние растения, когда они отцветали. Садовые пруды периодически нуждаются в чистке, садовые беседки — в новой покраске, да и в самом доме тоже постоянно надо что-то чинить. Кровельный лоток забился, и вода попадает на пандус, чего не должно быть, или одна черепичная чешуйка отвалилась и должна быть водворена на место… Краска на фасадах многих здешних домов тоже уже очень стара. Маленькие облупившиеся места мой муж обычно заделывал сам, чтобы хозяину не пришлось обращаться в дорогую малярную фирму. Люди, для которых он работал, любили его. Он не мог пройти мимо хороших кусков дерева, оставшихся после весенней обрезки деревьев. Отпиленные березовые ветки и прочее в таком роде он уносил к себе и после мастерил из этого декоративные ящики для цветов. В каждом саду, за которым ухаживал, он поставил как минимум один такой ящик. Цветы для ящика он подбирал по своему усмотрению. Мой муж всегда точно исполнял пожелания хозяина дома, но что касается этих цветов, тут он никому не позволял вмешиваться. Цветочные ящики были его подарками, а подарки не делаются под заказ. Ни один ящик не походил на другой, и цветы в них тоже выглядели по-разному. Сейчас, когда муж мой больше не работает, люди сами сажают цветы в ящики. Бывает, что ящики остаются пустыми, однако никто до сих пор свой ящик не выбросил.
Сестра моего мужа вышла замуж за человека из нашей деревни, который переселился в Германию лет двадцать назад, и, поскольку его предки были немцами, никаких проблем с гражданством у него не возникло. Вскоре после его переезда сестра мужа приехала к нему, а через несколько лет после свадьбы тоже стала немецкой гражданкой. У них трое детей, старший уже не живет с родителями. Он служит в армии и, по его словам, ему там нравится. Мы с мужем приехали сюда восемь лет назад и поселились в доме моей золовки. Тут хватает места для всех. Мы тоже хотели стать гражданами Германии, но жизнь здесь тем временем сделалась более трудной, и немцы теперь не хотят принимать русских эмигрантов. Нам посоветовали вообще не подавать заявления на получение гражданства, чтобы не пускать в ход громоздкую бюрократическую машину. Мол, пока мы не проявим себя с негативной стороны, никто нами интересоваться не будет. Немецкий мы выучили еще
дома… — в общем, мы остались здесь.
Но мы снова и снова задумывались, не вернуться ли нам назад. Нам хотелось еще успеть завести детей, неплохо бы троих, но то, что годилось для нас, для детей бы не подошло. Как бы все это происходило в Германии — школа, прививки детям? Что будет, если дети начнут болеть, а у нас нет ни больничной страховки, ни свидетельства о рождении — вообще ничего? Сейчас, конечно, думать о таких вещах слишком поздно, но я очень жалею, что у меня нет детей. Я не хочу другого мужа, а если б даже нашла его, в моем возрасте женщине уже не стоит рожать.
Каждый год летом мы ездили домой и два месяца проводили с родными. Адский номер — с нашим старым “комби”, до крыши забитым подарками и всякой полезной всячиной для родственников. Такая поездка длилось несколько дней и ночей, остановки на отдых не предусматривались. Однажды муж от усталости съехал с дороги, машина перевернулась и осталась лежать на пашне. Он умер раньше, чем подоспела помощь. Мы похоронили его на родине, потом я вернулась в Германию, одна.
Тут я могу заниматься полезными делами; тут место, к которому мы с мужем уже давно привыкли. Работа помогает забыть боль. Я делаю то же, что делала до того, как умер мой муж. Я помогаю некоторым пожилым дамам по хозяйству. Работа всегда одинаковая: убирать, пылесосить, стирать, развешивать белье и снова снимать его, когда оно высохнет, перестилать кровати и все в таком роде. На родине я выучилась парикмахерскому делу, поэтому многим женщинам, которых обслуживаю, я еще и стригу волосы. Старые дамы по-своему тщеславны, но мне это приятно. Они радуются, когда волосы у них красиво подстрижены. Они смотрят на себя в зеркало, на их лицах светится блеск молодости, и я вижу, что они счастливы.
Мои клиентки — в основном пожилые женщины, сейчас одиноко живущие в доме, который раньше был очагом для всей семьи. Дети разъехались: они работают и поселились со своими семьями там, где могут заработать деньги. Если они и приезжают, то только на Рождество, на Пасху или ко дню рождения — и вовсе не для того, чтобы помочь по хозяйству. В Германии молодые не особо заботятся о своих пожилых родственниках. В городах стариков отправляют в дома престарелых, где они ведут растительное существование и в жизни практически не участвуют.
Здесь, в этом маленьком городке, до такого еще не дошло. Не все традиции разрушены, и молодые люди, живущие тут, обычно держат старых родственников в своем доме. Но и они не особенно стремятся взваливать на себя связанные с этим обязанности. Если у них есть возможность за деньги перепоручить кому-нибудь неприятную часть работы по уходу за стариками, они этим пользуются. К одной семье я прихожу каждые два дня на несколько часов и ухаживаю за старой дамой, которая очень слаба и еле может передвигаться. Я убираю комнату, навожу порядок, и, если женщине этого хочется, везу ее — в инвалидном кресле — на прогулку. Через несколько минут мы оказываемся на дороге, ведущей к лесу.
Женщина родом не отсюда. Она выросла в деревне, которая сейчас находится на территории Польши, вышла там замуж и родила двух дочерей. Ее муж ушел на войну и не вернулся. Возможно, он погиб на русском фронте. В последние месяцы войны она бежала вместе с детьми и оказалась в этой общине. Одна дочь не пережила бегства, с другой она поселилась здесь. Ее дочь потом вышла замуж за местного. Старая дама не любит рассказывать о том времени: все, что я знаю, я слышала от членов ее семьи. Когда мы в лесу, она рассказывает о собственном детстве. Кажется, что все воспоминания старых людей ограничиваются временем их детства, будто ничто другое, что у них еще было в жизни, в этом возрасте значения не имеет. Старая дама рассказывает о голубике, которую она с сестрой и подружками когда-то собирала в лесу, чтобы потом продать на рынке. Она рассказывает об озере, в котором купалась летом, и в ее рассказах столько подробностей, что мне порой кажется, будто я сама вижу те места, о которых она говорит. Озеро Вобланзер — я даже не знаю, где в современной Польше такое искать, но если закрою глаза, то иногда вижу его: окаймленное с одной стороны лесом, с другой — полями, и с песчаным пляжем вдоль берега.
Нагулявшись в лесу, мы делаем небольшой крюк и оказываемся на центральной площади общины. Там есть итальянское кафе-мороженное, и старая дама приглашает меня на чашечку капучино. С первыми лучами весеннего солнца итальянцы возвращаются из Италии, и мы сидим у них на террасе. Старая дама откровенно наслаждается, и когда я привожу ее обратно домой, я знаю, что она заранее радуется нашей следующей прогулке.
Местечко, где мы живем, имеет налаженную инфраструктуру. Доходы почти всех жителей так или иначе связаны с расположенным неподалеку военным аэропортом, пока что не пострадавшим от программы экономии. Многие находятся на военной службе, другие работают на базе как гражданские. Тут есть четыре супермаркета, один винный магазин и десятка два частных лавочек. Еще имеются ратуша, и общинный центр, и туристическое бюро, которое организует автобусные экскурсии в близлежащие города. Когда здесь проводятся учения, самолеты постоянно кружат над головой, и иногда бывает очень шумно, так шумно, что приходится зажимать уши. Но никто не жалуется всерьез на этот шум, каждый понимает: гул моторов — условие благосостояния здешней общины. Если военную базу закроют, всем, кто живет благодаря ей, придется уехать куда-нибудь еще, и тогда местечко просто вымрет. Всякий раз перед очередным правительственным обсуждением мер по сокращению военного бюджета здешние жители очень нервничают, но до сих пор, слава богу, нас эти меры не затронули.
Еще одна пожилая дама, которую я обслуживаю, живет в доме на другом конце нашего местечка. Я езжу туда на велосипеде, когда хочу ее навестить. Две маленькие улочки через тот квартал, где живу я, потом — мимо супермаркета, вокруг церкви и еще немного, по Деревенской улице наверх. В конце Деревенской улицы я сворачиваю, снова проезжаю две маленькие улочки. Дом стоит в конце тупикового переулка, на развороте.
Я занимаюсь обычными делами: стираю, убираю, меняю постельное белье. Здесь я работаю два раза в неделю по три часа. Из гостиной, через ведущую на террасу дверь, я вижу сад. Там стоит цветочный ящик, сделанный моим мужем еще в то время, когда он ухаживал за садом этой дамы. Ящик пуст. Новый садовник цветов не сажает. Когда мой муж умер, муж его сестры иногда наведывался сюда, чтобы косить газон, пока хозяйка не нашла себе нового помощника, но новый помощник не может заниматься садом регулярно, так как он работает в местной мастерской по ремонту сельскохозяйственных машин. Там у него большая нагрузка, и взвалить себе на шею еще больше работы он не в силах. Кроме того, у него есть семья, о которой нужно заботиться.
Старая женщина переехала сюда лет пятнадцать назад. Раньше она жила в городке неподалеку от Гамбурга. Ее муж там работал, но окрестности им не нравились. Как только муж вышел на пенсию, они начали подыскивать себе красивое место, где хотели бы вместе встретить старость, — и купили дом в нашей общине. Муж разбил красивый сад с прудом, цветами, кустарником и фруктовыми деревьями. Восемь лет назад он умер, после чего за их садом некоторое время ухаживал мой муж.
В доме мало что изменилось. Почти все вещи умершего остались здесь. Иногда женщина что-то отдает, пальто или куртку, если видит, что кто-нибудь сможет этим пользоваться, но она не старается избавиться от вещей. Она часто путешествует, принимает участие в культурной жизни общины, однако нового спутника жизни не ищет. Я ее понимаю. Я думаю, если женщина действительно решила прожить всю жизнь с одним человеком, после его смерти она не будет искать себе нового мужа. Это не значит, что моя подопечная превратила свой дом в мавзолей: она живет и радуется жизни, но в гараже на садовом стуле висит шерстяная куртка ее мужа, как будто он ненадолго ее снял, потому что ему стало жарко от работы, как будто он может в любой момент вернуться и снова надеть куртку.
Трудно сказать, что меня ждет в будущем. Сейчас мне тридцать девять, и я живу в местечке, которое мне нравится. Я знаю здесь многих людей, и многие знают меня. Люди, для которых я работаю, любят меня и нуждаются в моей работе. По правде говоря, у меня нет необходимых документов, чтобы находится и работать здесь. Мой муж умер, но я живу в семье его сестры, и у меня здесь два племянника и племянница. Я, с точки зрения закона, — нелегальная эмигрантка, и, если задумываюсь об этом, мне иногда кажется, что я сплю; но, к счастью, все это не имеет ничего общего с моей повседневной жизнью, и я даже сомневаюсь, в самом ли деле это так важно.
Семь
Курд
Обо мне никто не должен беспокоиться, моя история — это моя история, она никого не касается. Я ушел в подполье из-за убийства во имя чести. Это значит, что я застрелил на рыночной площади мужчину, который плохо говорил о моей младшей сестре. Он относился к клану, который требует кровь за кровь. И око за око. Убийство во имя чести влечет за собой кровную месть. Это моя история. А история колумбийца такова:
Колумбиец
Ты когда-нибудь задумывался, почему бананы в супермаркете всегда выглядят такими свежими, желто-зелеными? Если бананы пролежат долго, их кожура становится коричневой. Поэтому все бананы, сгружаемые с корабля, уже должны были бы быть темно-коричневыми. Но это не так. На время плавания содержание кислорода в трюме намеренно понижают, бананы транспортируются в азотной атмосфере. Кислород делает кожуру коричневой. Не хватает кислорода, бананы остаются внешне абсолютно свежими, хотя они пролежали столько же, что и те, которые полностью побурели.
Это мне объяснил колумбиец.
Дома у него были долги, ну и кто-то предложил ему работу. Он должен был сопровождать до Антверпена контейнер с бананами, в котором спрятали пару килограммов кокса, и там проследить, чтобы кокс этот благополучно забрали. Тогда, дескать, долги его будут прощены, а сверх того ему обещали, что, когда дело будет сделано, он получит обратный билет на самолет и деньги на карманные расходы.
В общем, он берет еду на дорогу, незаметно проскальзывает на пароход, находит маркированный контейнер, который взялся охранять, и устраивается поудобнее. Но едва судно покинуло порт, как его обнаруживает один из матросов и говорит: “Можешь считать, что ты уже мертвец”. Дескать, из-за нехватки кислорода он бы не добрался живым до пункта назначения, какой-нибудь портовый рабочий нашел бы при разгрузке его труп, и все. И еще матрос сказал, что если на судне обнаруживают нелегального пассажира, его сразу выкидывают за борт. На самом деле такого уже давно не делают, но колумбиец-то этого не знал. Он сдуру выбалтывает матросу, что должен охранять груз кокса и потом получить за это деньги. Матрос говорит: “Я знаю место, где тебя никто не найдет. Я обеспечу тебя едой и даже дам пару одеял, чтобы ты мог нормально спать. Когда мы придем в порт, ты провернешь свою сделку, а деньги мы поделим пополам”. Колумбиец соглашается. Что ему еще остается?
Время пролетает незаметно. Наконец они в порту. Они перерывают содержимое того контейнера. Ничего. Никакого кокса. Только чертовы желто-зеленые бананы. Они обыскивают еще два контейнера. Везде бананы.
Моряк зол. Он думает, что колумбиец его надул. Колумбийца трясет. Он знает: его обвели вокруг пальца. Но он без понятия, что тут на самом деле произошло. Кто-то пометил не тот контейнер? Или украл кокс? Или кокса вообще не было, и все это только отвлекающий маневр, чтобы копы занимались его трупом, пока в другом месте другой человек спокойно сгрузит товар? Или просто кто-то желает его смерти?
В итоге колумбиец сбегает. Позвонить своим работодателям он не смеет. Домой — тем более. На самолет у него денег нет, а если б даже и были, он боится, что дома его уже ждут и предъявят счет за исчезнувший груз.
Он сбегает, он улепетывает из порта и находит убежище в городе. Он завис у одной южноамериканской семейной пары, он до сих пор боится, что в один прекрасный день кто-нибудь к нему заявится и спросит, куда девалась такая уйма кокса.
Нас с колумбийцем сближает то, что оба мы должны прятаться. За цент спасения не купишь. Какой-нибудь молодой засранец может нас узнать. Тогда он наберет телефонный номер или пойдет в чайную и шепнет кое-что на ухо старому засранцу. Не пройдет и часа, как мы будем трупами. Арабы считают собак вредителями, а вредителей они уничтожают так: вставляют дуло винтовки в собачью задницу и нажимают на курок. То же самое может произойти и с нами. “Экстравагантная экзекуция”, так это называет колумбиец, но мне не до смеха, мне это действует на нервы. Я не общаюсь с другими курдами, это моя стратегия выживания. Зачем мне заводить дружбу с человеком моей национальности? Кто знает, как он себя поведет, если ему засунут в жопу дуло дробовика и попросят назвать мой адрес? Он меня выдаст. С тем колумбийцем я познакомился в борделе, он трахал одну полячку, потом вышел из комнаты, а я зашел — и тоже трахнул полячку. Когда я вышел, он ждал в коридоре. Это меня встревожило.
Он ухмыльнулся и спросил: “Ну как она тебе понравилась?” Я ответил:
“А тебе?” — “Классная”, — сказал он. И я тоже сказал: “Да, классная”. Так мы с ним стали друзьями. Так один человек находит другого. При качке надо держаться крепко. За дверной косяк. За край стола. На худой конец, за собственные колени.
Мы наблюдали друг за другом — как мы держимся, — так и познакомились. Все стулья уже заняты. Все меняется. Ничто не осталось таким, каким было при нас.
В этом я с колумбийцем согласен. Здесь многие молодые парни ходят в спортивных куртках, мужчины постарше — тоже; поэтому и я ношу спортивную куртку. Я привлекаю внимание тем же, чем привлекают внимание другие. Это делает меня невидимым. Так как здесь все держат рот на замке, я и этим не отличаюсь от прочих. Маленькие одолжения здесь, маленькие преимущества там. И уже можно как-то существовать. С криминальными типами я не общаюсь. Я ухожу с их пути. Люди находят работу и в других частях мира, но я не дурак, чтобы следовать их примеру. Они действуют, я бездействую. Моя жизненная история завершилась. Дальше — история вьетнамца:
Вьетнамец
Время от времени я встречаю одного вьетнамца. Раньше он торговал сигаретами. В ГДР он был гастарбайтером, потом Восток развалился, и Запад хотел отправить его домой, в его социалистическую народную республику. Но вьетнамец решил, что при капитализме жить интереснее, и стал продавцом сигарет.
Вьетнамцы всегда казались мне такими бедными и оборванными, я их почти жалел и думал: как он может с этого жить? Но, похоже, вьетнамцы совсем не слабаки. Капитализм теперь и до них добрался, но расслабляться они себе в любом случае не позволяют.
Сейчас мой знакомый вьетнамец занимается чем-то другим. Я иногда его встречаю и спрашиваю, как дела, но он ничего не рассказывает. У него, дескать, все хорошо, есть кое-какой доход — но что конкретно он делает, он не говорит.
Он не обижается, что я называю его вьетконговцем. Сперва я думал: эти узкоглазые невесть что о себе мнят. Но теперь я склоняюсь к тому, что им просто плевать на белых, белый для них — как булыжник, о который можно споткнуться. Никогда еще ни один вьетконговец не ругался и не дрался с белым, этого не допускает их философия. Они делают дружелюбное лицо и бормочут что-то невнятное. А на самом деле, может, проклинают меня, когда я прохожу мимо. У меня к ним очень романтическое отношение: они победили американцев, и с тех пор американская киноиндустрия пытается выиграть войну на киноэкране. Мой романтизм зашел так далеко, что я даже влюбился в одну их красавицу. Я, конечно, прежде узнал, что она не замужем: боевые искусства вьетконговцев вошли в легенду, и портить отношения с желтолицыми мне ни к чему. Я заговорил с девушкой — мы с ней говорили по-немецки, в темном подъезде. Она не хотела, чтобы ее видели с чужим белым мужчиной, я это понимаю.
Она могла бы уйти. Но она стояла и смотрела мне в глаза, колени у меня подгибались, я держался за стенку. Я сказал: “Ты чудо как прекрасна, ты изумительно красивая женщина”. Она сказала: “Ты мне льстишь… Так мило и старомодно”.
Я сказал: “Нет, я правда так думаю”. Мы говорили какие-то слова, чтобы преодолеть смущение, потом я спросил, могу ли ее поцеловать, а она отрицательно качнула головой и протянула мне руку. Я держал ее руку в темном подъезде. Нелегальная любовь… Эта девушка — часть народа, имеющего героическую историю, а такой народ наверняка способен на большую любовь. Девушка любовалась мною, я любовался ею. Все могло бы закончиться этой одной встречей, но… не закончилось, а развивалось дальше, и дальше, и дальше. Она поцелуев не хотела, или же во Вьетнаме поцелуи это что-то запретное, и женщина целует мужчину лишь тогда, когда готова ему отдаться. Я только держал ее за руку и иногда целовал руку, она это позволяла. Нас одолевало смущение, при каждой тайной встрече. Я подарил ей дорогие настоящие розы, и у роз был цвет ее щек, и я не считал это китчем. Это слово я выучил в Германии. Китч значит “чересчур”. Наверное, китчем для нее оказался я сам, потому что она больше не приходила на свидания. Она исчезла. И я тогда пошел к вьетконговцу и стал расспрашивать его о вьетнамских женщинах и об их культуре. “Какая еще культура?– сказал он. — Для нас важнее обычаи”. — “Для меня тоже, — воскликнул я, — для меня тоже!” — “Нет, — сказал он, — вы хлопаете в ладоши, вы топаете ногами, тут и не пахнет культурой”. Но я пришел к нему не за этим. Он ругал меня, насмехался надо мной, и я это все допустил. Переждал. Проявил терпение. В конце концов он сказал: “Она неприкосновенна. Выкинь из головы идею, что можешь найти с ней свое счастье. Она для тебя недосягаема. Ваши уловки открылись. Ее семья не хочет белого в своем доме. Их дом неприкосновенен”… Говорят, будто здесь свободная страна, будто Германия свободная страна, но тут можно встретить не-немцев, мужчин и женщин, для которых важны обычаи, культура и пунктуальность. Угрозу вьетнамца мне пришлось принять всерьез: они не угрожают просто так. А ведь я уверен, что у нас с той девушкой могла бы получиться большая любовь…
Мы, малоазийцы или ориенталы, — дьяволы. Стыд и позор: нам стыдно за позор, которым нас покрыли другие. Я стою на этой традиционной позиции. С холодной головой и ледяным сердцем я когда-то принял решение, и я расправился с тем, кто опозорил наше честное имя. Это была экзекуция в соответствии с неизменным законом. А экстравагантность мне ни к чему. Тому парню было суждено попасть в ад, и он принял смерть от моей руки. Я привык быть свободным. Законы меня сковывают, законы на меня давят. Что хорошего, если бы я сделал ему предупреждение? Тогда бы он насторожился. Он бы подготовился и нанес удар первым. В тот день я встал рано и сел завтракать с матерью, отцом и моими незамужними сестрами. Пришло время спросить их в последний раз. Я спросил: “Вы этого хотите?” Моя младшая сестра ответила первой: “Его голова должна разлететься, его голова должна расколоться”. Моя мать сказала: “Его смерть — наше избавление”. Мой отец сказал: “Ты уверен, что оружие не взорвется в твоих руках?” Я был уверен. Я также знал, что того подлеца теперь ничто не спасет. Я сказал: “Я сделаю это для своей младшей сестры. Ничей змеиный язык больше не будет ее бесчестить”. Она разрыдалась. Я поцеловал руки матери и отцу и вышел из комнаты. Прощание не было долгим. Я его застрелил. Кто-то из его клана застрелил моего отца. Моя семья уехала из деревни. Мне потом сообщили, что моя младшая сестра вышла замуж. Все должно оставаться в тайне.
Я порой ловлю себя на том, что стою перед зеркалом и подношу указательный палец к губам. Ни звука! У стен есть уши, у моих преследователей есть уши… Невозможную жизнь я веду: будто сам не верю, что она закончится хорошо. В необходимость оберегать свою честь я тоже больше не верю. Полячка в борделе, она для каждого раздвигает ноги, лишь бы заплатил… она и меня принимает; полячка бесчестна, с точки зрения традиции, но она красивая женщина — по моему разумению. Конечно, я бы поостерегся на ней жениться, о реабилитированных проститутках говорят, что они подвержены рецидиву. Я не могу стряхнуть с себя все обычаи и связанные с моим кланом мысли. Но я могу решиться жить независимо от понятия чести. Прошло много времени, прежде чем полячка стала мне доверять. Сейчас я чувствую, что она меня действительно обнимает, а не просто пассивно впускает в себя. Она не испытывает стыда, потому что я не покрываю ее позором. Все у нас складывается хорошо. Она нелегально работает, я нелегально живу: такими бывают встречи в наше время. Свет не освещает наши пути, но мы идем этими путями, пытаемся не возмущаться, пытаемся вести себя правильно. Я бываю пьян только в своей комнате. Я никогда не напиваюсь снаружи. Иначе может случится, что я потеряю контроль над собой. Может случиться, что кто-то позвонит в полицию из-за пьяного курда, и тогда у меня потребуют документы. Один промах, и тебе конец. По необходимости я стал порядочным человеком. Я ставлю на стол перед собой стакан анисового шнапса, стакан воды стоит рядом, и я, макая белый хлеб в фелафель1 , произношу тосты: за того парня, который запятнал имя моей сестры. За мою мать, чей лоб избороздили морщины. За руки моего отца, скрюченные подагрой. На мою деревню и мою родину мне плевать. Кто оглядывается назад, для того уже все кончено. Я не смотрю назад, худшее время осталось позади. Я знаю одного китайца. Его история такова:
1 Гороховая паста. (Прим. пер.)
Китаец
Сын друга одного из друзей этого китайца несколько лет назад утонул. Он собирал раковины-сердцевидки вместе с другими мужчинами, потом начался прилив, и он вдруг пропал. Китаец говорит: “Так случилось…” Я спрашиваю о подробностях, он молчит и в упор смотрит на меня, пока я не отвожу глаза. Он боится, что я полицейская ищейка? Но что я мог бы рассказать о нем полицейским? Подозреваю, что речь идет не о сыне друга одного из его друзей, а скорее о его собственном сыне. По лицу этого китайца ничего не прочтешь. Его глаза, его лоб, щеки, рот — кирпичи одной стены. Я говорю ему, что китайцы поставляют самых крепких в мире солдат, кто станет на пути такой волны, захлебнется и утонет. Китаец на это отвечает: “Я был солдатом. Ты прав”. С вьетконговцем он еще не обменялся ни словом, а я-то раньше думал, что народы Дальнего Востока ищут взаимопонимания. Китаец и я как-то сидели за чашкой чая в задней комнате у знакомого владельца лавки, и тут вдруг китаец заговорил о Тибете. Тибет, дескать, это часть Китая, и тех мятежных свиней нужно было примерно наказать, чтобы тупой меч империалистов не отрезал Тибет от Родины… Китаец — пропагандист старой школы, я видел таких партизан, они умеют привлекать маленьких людей громкими словами. Китаец при мне снимает носки и шевелит пальцами ног, ему все равно, что я смотрю, для него это обычное дело. Он живет без документов, но никому и в голову не придет потребовать у него паспорт. Когда я спрашиваю, что он думает о здешних людях и об этой стране, китаец медлит с ответом. Потом наконец говорит: “При легком бризе не нужно сопротивляться воздуху. Тогда ветер тебя не опрокинет. Сила — в голове. Если голова перегревается, человек совершает ошибки и вводит в заблуждение других. Я с самого начала не предпринимал никаких обманных маневров. Ты и немцы, вы думаете, что я темная лошадка, потому что я не выворачиваю свое внутреннее наружу. Но кто же так поступает? Разве что дети. Или сумасшедшие. Я просто дышу, вдох-выдох, вдох-выдох… Это не какая-то мудрая философия. Это обычная человеческая печаль. Вы же делаете из меня Конфуция”.
Он прав. Из меня тоже делают Саладина, вождя сарацинов и победителя крестоносцев. Я над этим смеюсь. Лицо китайца — как камень. Китайцу нет нужды устанавливать предупредительные знаки, никакой посторонний не проникнет на его частную территорию, его душа несет вахту на внешней границе. Может быть, этот человек изменился после смерти юного собирателя ракушек, может, раньше он был другим — кусачей собакой. Но свои застольные привычки он сохраняет. Китайцы, когда едят, чавкают и удовлетворенно кряхтят, они прижимают край пиалы к нижней губе и быстро-быстро выхлебывают содержимое ложкой. Салфеткой они пользуются только в самом конце, когда ставят пиалу с ложкой на стол и откидываются назад. После еды у китайца бывает такое лицо, как будто перед ним только что открылись ворота в рай.
Восемь
“Африка Это Тупая Свинья”, Afrika Ist Dumme Sau: обрати внимание на начальные буквы, получается AIDS. Вирусу AIDS противостоят AIMS1 , то есть ЦЕЛИ черного мужчины.
1 AIMS — Ассоциация международных миссионерских организаций, основанная в 1985 г. в США, с 1993 г. существует как самостоятельная организация, ее немецкий вариант — AIMS Deutschland. AIMS расшифровывается так же, как “обмен”, “информация”, “мобилизация”, “стратегия”. Слово aims (англ.) означает “цели”.
Aids и Aims — они как зло и добро, черное и белое, ночь и день, никто не может изменить цвет собственной кожи, никто не обманет закон природы, заложенный в нем самом, любая философия признает мою правоту, все ведь ясно: Aids против Aims, а это значит, мы фехтуем нашими членами; белые, своими “мучными червяками”, которых они считают оружием, — против нас, африканцев, с нашими длинными штуковинами; их болезнь, которую они вырастили в лабораториях, мы получаем как бонус за то, что уже заразились чумой христианства. Подумай сам, зачем священники заставляют нас, африканцев, жрать эти круглые белые вафельки?! Мы ведь по их милости не лекарства глотаем, мы глотаем по-настоящему омерзительную дрянь, которая просачивается сквозь диафрагму и стенки внутренних органов, и тогда эта дрянь у цели, на нашей длинной штуковине, и тогда эта вафля начинает жрать нас: из вафли выходят солдаты дряни, они вонзают свои штыки в нашу длинную штуковину. Или — как вы думаете, почему священник, который служит чуме, заставляет нас целовать крест и нам говорят: вы, мол, можете целовать эти два перекрещенных члена, но целовать друг друга вы не должны, слюна смешивается, болезнь “Африка Это Тупая Свинья” переходит от одного рта к другому, и в конечном итоге вы все вымрете. Что у нас, африканцев, лучше всего получается? Закон природы в том, что вы, белые, мертвы, а мы, африканцы, живы, и у нас, африканцев, нет проблем, потому что мы трахаемся и не подыхаем от этого, тысячи лет мы так жили, пока вы не пришли и не стали рассказывать сказки: чума, мол, приходит не от креста, не из лаборатории, а от взбесившихся обезьян, которые кусают людей, — и вы, африканцы, если не будете защищаться, умрете. Тут-то и возникает болезнь “Африка Это Тупая Свинья”, тут-то и расцветает торговля презервативами, в которых тоже запрятана противная дрянь, и я этой дрянью будто бы должен губить свой длинный член… Нет уж, я слишком умен, чтобы стать жертвой заговора белых, заставляющих нас, черные народы, говорить “Да” и “Аминь”. А если кто-то вдруг скажет: “Не целовать крест! Не одевать презерватив!” — тогда ярость белых народов обрушивается на нас, как тысяча чумных эпидемий. Мне потребовалось много времени, чтобы разобраться вот в чем: на каждом корне сидит разрушитель, разрушающий и меня самого, хотя я живу в вашей климатической зоне, сперва жил в демократической Германии, потом — в единой. Мне все пути к нормальной работе перекрыли, я теперь продаю наркоту — любому, кто платит; плохая — здешняя погода, а в том, что я продаю наркоту человеческим отбросам, ничего плохого нет; мы здесь основали Африку: здесь на перекрестке, здесь возле станции городской электрички, здесь на площади, где мы контролируем маленький участок земли, царят свои законы, свои маленькие правила, ибо тот, кто приходит к власти с помощью денег, не может не вводить дисциплину — это не вызывает вопросов у меня, у всех нас. Губим мы кого-то или не губим, нас вообще не колышит; что-то уходит, приходит что-то новое, я даю, я беру, а местные леваки, хоть они и белые, говорят: “Руки прочь от наркодилеров”, и еще они говорят: “Мы отсечем руки государственному террору”; у левых дисциплина толерантности, зато нас ненавидят турецкие матери, так как думают, что их сыновья учатся у нас, африканцев, торговать, тут они ошибаются, но в другом — нет: мы в самом деле не прочь засунуть наши длинные штуковины в их дочерей, которым нравится наша кожа, которым нравится наш стиль; мне сорок пять, и тем не менее в меня влюбилась турецкая девушка, все влюбляются во всех, и я никогда не крал девичьей чести, я просто стою то там, то тут, и со мной иногда заговаривают, и вдруг передо мной стоит девушка и говорит, что я должен выпить с ней кофе, и когда она произносит “кофе”, она думает, что у меня кожа кофейного цвета. Я не против, только я сейчас на работе, я не принуждал ее со мной заговаривать, но турецкие парни снова ее отвлекли, прежде чем я придумал, что ей ответить; может, я и послал бы ее куда подальше, но это было бы мое свободное решение, а эти парни украли его у меня, хотя сам я не крал девичьей чести; соблазнительное часто превращается в уродливое, и я больше никогда не слыхал о той девушке, но я абсолютно уверен, что она была переполнена любовью ко мне, она даже несколько раз мне снилась, обычно мне ничего не снится, абсолютный нуль, и только когда у меня оживают чувства, я вижу во сне женщину; я совершенно уверен, что с ней у нас сразу возник бы любовный контакт, я не меняю безопасную сторону на опасную. Заледеневший, вплоть до своего корня, и все поступающие снаружи сигналы фальшивые, и моя позиция шаткая, кое-что, правда, еще сохраняется в голове, и кое-что — этого больше — в теле: таким я иногда бываю, и тогда я отчетливо вижу поставленный мне предел, порог, вижу ножные кандалы и наручники, которыми скован, я дергаюсь, а кандалы и наручники впиваются в мою плоть, поэтому через порог я переступить не могу. Я всегда ношу спортивную обувь, чтобы успешно убегать от полицейских, мне нужна резиновая подошва, каучуковая подошва нужна, один большой прыжок — и ты спасен. До нас тут были другие африканцы, мы были армией, и чужакам пришлось отступить, двое сделали большой прыжок в наш лагерь и тем спаслись; двести африканцев здесь, если мы поднимем их по тревоге, кто сможет нам противостоять, две сотни африканцев, смешанного состава — женщины, дети, старики, — и они прибегут по тревоге и станут щитом, который нам нужен, чтобы исчезнуть, слившись с задним планом; я нахожусь между этим щитом и задним планом, потому что мне за сорок, — и я связываю обе стороны; пока мне не исполнилось пятьдесят, я своего добьюсь, я должен добиться, потом мне уже не выдержать конкуренции молодых; те, что называют себя нашими братьями, на самом деле никакие не братья, я, правда, не беженец, но и беженцы не сделали ничего плохого, а с точки зрения политики мы, африканцы, всегда выступаем только как племя против другого племени. Врагом становится тот, кто открыто заявляет, что он твой враг, а такого со мной в демократической Германии не случалось, поэтому я не кричал, что я их враг, зато они кричали, чтобы я проваливал — чтобы перемахнул через Стену и был таков; в Восточной Германии меня не любили, и вьетнамцев, желтых недомерков, — тоже; вас, мол, позвали сюда партийные бонзы, мы вас не звали — так кричали “мучные мешки” вокруг нас. Только с женщинами все складывалось иначе, для женщин мы, африканцы, были приключением в мешке, дюжиной приключений, вот они и покупали нас мешками да дюжинами; траханье считалось тогда личным, не политическим делом, и трахаться с африканцами было модно, а поскольку я тоже люблю приключения, я обрюхатил одну здешнюю женщину, я, правда, не очень уверен, что сделал это именно я, но цвет ребенка, по крайней мере, совпал с моим. Я другой, чем большинство африканцев, женщина с моим ребенком во чреве за год увеличила свой вес вдвое: раз за ней не доглядишь — и она уже потолстела, раз ослабишь поводья — и она дочиста выжрала холодильник, а все никак не наестся досыта, не наестся — и все ругается со мной, все ругается.
В общем, я смылся, а что сейчас делает она? Наверняка похудела, но с другим африканцем она снова удвоит свой вес и родит от него ребенка, каждый мужчина будет получать ее в двойной упаковке: худая-толстая, худая-толстая — и так до тех пор, пока она не подхватит болезнь “Африка Это Тупая Свинья” и не умрет. И опять-таки мое оружие против этого — AIMS, цели черного мужчины, который живет и любит, не теряя собственных убеждений, а на то, что “мучные мешки” вытворяют со своими мучными червяками, мне глубоко плевать, поскольку я знаю, что “Африка Это Тупая Свинья” враждебна ЦЕЛЯМ черного мужчины. Если меня кто и бесит, так только желтые недомерки, в демократической Германии они имели валюту, у них был свободный доступ к интершопу, и они могли заполучить множество толстых-тонких женщин, но их программа такова: никаких смешений, деловые контакты — это пожалуйста, но в остальном четкие границы, желтые недомерки не сходят с ума от работы, у них один день похож на другой, а другой — на третий; я как-то зашел к ним в лавку, но мог находиться там лишь до ее закрытия, ни на секунду дольше. Иначе они скисают, подозревают тебя в дурных намерениях, я хотел просто поговорить, но для них это пустая трата времени, они говорят как птицы, очень громко, они родом не из другой страны, они родом из потустороннего мира, они — чирикающие мертвецы. Бизнес для них на первом месте, бизнес для них — это все. Теперь здесь кишат леваки, они — антикапиталисты, для них все люди легальны; мне хватает времени, чтобы думать, пока я передаю пакетики из рук в руки, и вот я думаю: я, как африканец, наживаюсь на капиталистах, что у всех этих типов вызывает одобрение, но сами-то они антикапиталисты, а соседство того и другого производит комичное впечатление; не культура соседствует с культурой — в одном квартале соседствуют капитализм и антикапитализм. Что, если я таки стану большим боссом? Я сделаюсь в их глазах плохим из-за своих высоких заработков, но одновременно останусь хорошим из-за цвета кожи? После проблемы AIDS и AIMS это вторая проблема, которая работает в моей голове, пока я работаю, и один из братии наркоманов вдруг спрашивает меня: “Ты, случаем, не раздваиваешься?” Он заметил, что единство тела и головы у меня ни к черту, потому и задает свой вопрос, я что-то говорю, рассказываю анекдот. Но напрямую не отвечаю. Я раздваиваюсь? Кто знает. Мне доводилось наблюдать, как люди раздваиваются или разрываются между одним и другим; приятного мало, скажу я вам, после такого голова разбухает, а тело сморщивается, и такой человек уже не может спокойно стоять у светофора или толкать перед собой тележку с покупками: эти раздвоившиеся типы видят помидор, а думают о нападении. Они уверены, что на них напали солдаты, красный цвет сводит их с ума, они вспоминают вещи, которые никогда не происходили, им достаточно бросить в супермаркете взгляд на помидоры, и они начинают безумно орать или вообще слетают с катушек. Один внезапно атаковал меня в супермаркете, он подошел сзади и заорал, я чуть не отдал концы, а этот тип колотил меня, он орал, и я бросился бежать. Такие, как он, — ненормальные, у них ежедневно бывает по два взрыва в голове, в их поведении нет логики, сбежать от них — лучший метод, с этими типами я сталкиваюсь по работе; ужас — женщины с пенисом: это мужчины, которым нужен мой товар, но денег у них нет, они предлагают свои задницы, всегда, и всегда-всегда-всегда у меня в голове возникает сигнал; “Африка Это Тупая Свинья”, думаю я, эти типы приходят прямиком из лаборатории, они нашпигованы всякой дрянью. Я прогоняю их прочь. Я сам ухожу прочь, я удаляюсь от дряни, иначе дерьмо покроет меня. Желтые недомерки — чирикающие мертвецы, эти дрянные типы — воющие мертвецы, только я один еще жив. Женщина с пенисом — это ужас. Ужас, если кто-то больше недели думает: “Все сигналы — неправда”. Фильтруй сигналы, распознай главный сигнал — и тогда все у тебя будет хорошо.
Я африканец, и я не принимаю дряни, это сигнал. Пока мне не исполнится пятьдесят, я должен стать большим боссом, это сигнал. С юными африканцами у меня хороший контакт, я не нарушаю их покой, я веду себя скромно, я предупреждаю их об опасности, они мне доверяют, и поэтому они, в свою очередь, предупреждают меня и сильнее привязываются ко мне — это сигнал. Прыжок — и ты спасен. Однажды я пропустил сигнал: Стена рухнула, и я оказался в жопе, потому что никто теперь не нуждался в моей работе, а у женщин из демократической Германии было множество приключений за рубежом, и я вдруг стал как обесценившаяся бумажная купюра; этого важного сигнала я не заметил — мы, африканцы, все его не заметили. Новая организация общества. Новая жизнь. Один африканец не добьется ничего, но две сотни африканцев — это сила в капитализме, она течет как вода, но вверх — вопреки законам природы; она течет снизу вверх. У кого жажда, должен подставить горсть, должен сам немножко вскарабкаться вверх, должен… Ничего он не должен, но может многое. “Ты, белый, — моя тюрьма”, — сказал мне один белый; он сказал, чтобы я запомнил это предложение и при каждом стрессе говорил первому встречному белому: “Ты, белый, — моя тюрьма”. Смешно. Что же тогда, белый должен говорить первому встречному черному: “Ты, черный, — моя свобода”?! Мне здесь не хватает логики; белый, который меня поучал, неплохой человек, но мне в нем не хватает логики, я не могу сделать прыжок, это как-то связано с чистой и нечистой совестью, а тот белый считал, что логики не хватает именно мне. Как-то раз он приглашает меня в гости, я прихожу к нему, и пью его воду, и ем его пирог, и он говорит: “Вы обладаете силой, у нас она тоже была, но мы ее потеряли… Куда она девалась?”
Он — левый, дочери у него нет, потому ему и волноваться не о чем и он может спокойно пригласить меня в гости, не боясь, что я хочу просто его использовать, чтобы подобраться к девушке; такие мысли порой посещают вас, белых, думаю я, работая, — но я еще не раздвоился, пока еще нет. Белый говорит: “Вы хороши в музыке и спорте, зачем же ты продаешь наркоту? Верь в свою силу!..” Я-то в свою силу верю, я ему так прямо и говорю, а потом добавляю: “Мы, африканцы, просто любим бывать на свежем воздухе, наркота здесь ни при чем”. А он? Он не может не понимать, что я шучу, потому что я подмигнул, но он вдруг корчит из себя учителя и говорит: “Человек в своей жизни не должен быть лжецом…” Он берется объяснять мне смысл жизни, он объясняет, что быть негром — нелегкая задача, а потом начинает перечислять имена африканских знаменитостей, он знает их всех, и он уговаривает меня тоже стать знаменитым. А я ему объясняю, что стану большим боссом еще прежде, чем мне исполнится пятьдесят, — и называю имена белых знаменитостей, я знаю их всех. Он понимает, что я опять подшучиваю над ним, и после этого случая больше меня к себе в дом не приглашает, только иногда останавливается на противоположной стороне улицы и все смотрит, смотрит на меня, покачивая головой, — потому что он разочарован тем, что я не суперспортсмен и не супермузыкант, а всего лишь супердилер. Люди, у них, как правило, нет под ногами твердой почвы реальности, брат может оказаться совсем не братом, а вон тот африканец свихнулся на солдатских легендах, он мне говорит: “Солдат ест в любой момент, когда для него находится пища, и солдат спит всегда, когда представляется такая возможность, потому что не знает, когда ему снова удастся поесть и поспать, приказы — его жизнь…” Этот африканец толстеет, он спит в свободное время — где же тут солдатская мораль? Я не солдат. Солдаты убивают, солдаты принимают наркоту, но солдаты не стоят на станции городской электрички и не продают всякую дрянь. Я тебе привел два примера чудаков, которые страдают, так как они видят в своих грезах то, что видят, и при этом живут тем, чем живут: они мечтают о суперспортсменах, они мечтают о солдатах, но это все только сраный сон без настоящих людей, зато с героями, которые становятся рекордсменами, которые натренированы для войны, и люди аплодируют их рекордам; а вот я стою под дождем, снаружи, я пока не большой босс, и мне приходится разговаривать с женщинами-при-пенисе, с антикапиталистами, с воющими мертвецами — и ни одна знаменитость не спешит протянуть мне руку, чтобы поздравить с победой. У фаната солдатской жизни есть друзья среди белых, которые его поздравляют, потому что, как они говорят, он супермузыкант, только без микрофона, и, дескать, все новые крутые музыканты когда-то были гангстерами. Я ненавижу это слово. Где мы живем? В Америке? Нет, в объединенной Германии, а это большая разница! Тот солдат-африканец стоит не на американской улице, он продает не крэк, и никакая голливудская камера его не снимает — тем не менее он носит камуфляжные штаны, заправленные в сапоги, живет лживой легендой, и “мучные мешки” поздравляют его, а молодые женщины щупают мускулы на его предплечье и тоже поздравляют. Я в бешенстве, отчасти — из-за его сексапильности, это он сам так говорит: “Я сексапильный”. Он — покупатель дряни, и у него почти все друзья — белые, они обеспечивают ему защиту, потому что он нелегал, как и я, он тоже порвал и выкинул свои документы; друзья кладут руку на его мускулы и называют его Dealerking1, это американское слово, так что ему следовало бы поменять свое имя и называться впредь Джонни или Джо; я знаю, я ему немного завидую, он уже сейчас знаменитость, хотя не поет и никакой музыки пока что не сочинил. Его белые друзья, которые все носят бейсбольные кепки, говорят: “Важно твое мироощущение, выраженное в тексте, а не гармония или мелодия — это все вчерашний день. Ты должен просто быть супердилером…” Солдат-африканец верит, что он звезда, звезда латиноамериканских герильо, он теперь носит не только камуфляжные брюки, заправленные в сапоги, но и камуфляжную куртку и камуфляжное кепи; он мне недавно сказал: “Я продаю дрянь понарошку, в фильме; то, что я делаю, — просто сцена из фильма”. Я ответил ему: “Покажи мне камеру…” Он только усмехнулся: мне сорок пять, ему двадцать пять, это большая разница, у него есть будущее, он
думает — мое будущее истекло. Но я смеюсь над ними всеми. Скоро я буду супербоссом. А они все умрут.
1 Король дилеров (искаж. англ.).
Девять
Традиция — это большой валун, закрывающий вход в пещеру, а дьявол пинает и пинает его копытами, пинает много раз, но не попадает внутрь, мое место там внутри защищено, рог дьявола не колет меня, не ломает меня. Что за счастье. С детьми дьявола бороться нелегко, они прослеживают твои пути, пути, ведущие в никуда, потому что ты уже обнаружил слежку; они с радостью запрыгивают тебе на спину, чтобы ты повалился навзничь, поломав себе какую-нибудь косточку, — тогда у детей дьявола будет перед тобой преимущество. Мое первое правило: обращай внимание на то, что нарушает порядок, и кто что затевает против простого народа. Приспешники дьявола не имеют рогов, но все равно они продувные бестии, эти вульгарные мальчишки ловко запускают грешную руку в твой теплый карман. С ними также и девчонки, много девчонок, которые вытягивают из носа козюли или размазывают сопли по губам, чтобы простой человек почувствовал к ним жалость. Чтобы он замедлил шаги — тогда они его окружают, шумят, попрошайничают, свистят, поют, потом вдруг весь выводок исчезает, словно сам черт смахнул их своей поганой метлой, простой человек идет дальше, входит в какой-нибудь магазин, выбирает для себя, скажем, красивый кухонный агрегат, хочет заплатить… И тут оказывается, что деньги у него пропали. Все-все. Большая печаль! Это — цыганская традиция?! Нет, это позор. Я хочу сказать то, что думаю: мать-попрошайка, препоручающая воспитание своих детей дьяволу, обычно дрессирует собственного мужа, приучая его вылизывать ее сковороду. Ты ведь понял, что я имею в виду: лицо мужчины исчезает в промежности женщины, и он выделывает губами и носом всякие акробатические номера; такое в жизни случается, мы все не ханжи, я навидалась мужчин, которые приплясывали и трепыхались передо мной, потому что они хотели в меня войти; но я впускала в себя только самых лучших, Господь выдолбил в женщине один-единственный вход, и я просила простых здоровых мужчин входить в меня через этот вход, а ничего прочего не дозволяла. Мою сковороду никто не вылизывал. Никто не переворачивал меня на живот и не пробовал со мной извращения. Правильное слово я сейчас вспомнила: именно, извращения. Эти чертовы дети — отбросы воспитания, так как у себя дома они учатся извращениям, и жрут извращения, и видят извращения во сне, и их матери им говорят: “Мы все должны как-то жить, но другие — нелюди, нецыгане — живут лучше нас, поэтому выметайтесь сейчас из дому, а в конце дня принесите мне красивые-красивые подарки…” Такая мать умножает извращения, и извращения становятся правилом. Это низко! Вонь идет до самого неба, до моего неба, на которое я смотрю каждое утро, и я думаю: Бог Вседержитель, благ ли Ты, если не искореняешь извращения, творимые перед моими гневными глазами, если не развеиваешь вонь Твоим ветром, если позволяешь детям проявлять их коварство? Мы ведь живем в свободной стране, в Германии? Да, это так. И у детей, о которых я говорю, есть немецкие документы? Да. И большая семья, выгоняющая свой выводок на улицу, находится под защитой немецкого закона? Да, так есть, так будет, и Господь Вседержитель не ополчается против них. Каждое утро в своей молитве я говорю: “Неужто это правильно, Господи? Хочешь ли ты мне что-то сообщить через посредство извращений, творящихся вокруг меня, — чтобы я по ночам больше не скидывала во сне одеяло? Нужен ли мне переводчик с Твоего языка, который меня успокоит и объяснит, что оседлые цыгане, живущие по немецкому закону, творят неправое дело? Доживу ли я до их поражения? Кому же дожить, как не мне? Господь Вседержитель, Ты могуществен в небе, я могущественна во главе моей семьи, которой я преподала чистые правила. Чтобы они не крали из карманов мелочь. Чтобы их направлял Ты, а не дьявол, у которого из пасти воняет, как от десяти дохлых крыс.
В моем доме господствует дух добра. Люди же снаружи выстраиваются в очередь, как будто бывает бесплатное масло, они одурманены грехом, Бог Вседержитель, а Ты все же строишь для них гешефт, еще и подставляешь руки, чтобы им легче было карабкаться вверх…” Таковы мои утренние молитвы, вопросы и вопросы, а Он до сих пор не подарил мне ни одной красивой купюры, ни золотого амулета, ни кровати с оздоровительным матрасом, в котором я нуждаюсь из-за больной спины. Я — цыганская мать; дети сами по себе совершают плохие поступки, они должны мне кланяться, потому что я могу дать им то, за что, собственно, отвечает Бог Вседержитель: научить их, как правильно жить, и как держаться на людях, и как можно, а как нельзя зарабатывать деньги. Я сравниваю себя с другими матерями, и как же они себя называют? Стая. Боже, помоги мне, что это — стая? Они давно здесь, и их копилка полна. Их копилка звенит, моя — нет. Кто я? Я не из стаи. Большая разница. Матери из стаи посылают своих дьяволят на улицу и на прощание крепко дают им по шее, это наставление, которое означает: не приходите домой без добычи, иначе я перегрызу вам горло! Парни и несколько девчонок выходят на охоту, на вокзалы, на торговые улицы, во все те места, где простой человек занимается своими делами, — и простого человека обкрадывают, а Господь Вседержитель не перегрызает ворам горло. Если моих детей схватят, перед ними разверзнется ад, но детей матерей из стаи никто к ответу не привлечет, потому что хоть они и засранцы, но их матери имеют немецкие документы. Традиция! Традиция — в моем золотом сердце, извращение — в их латунных сердцах. Эти чертовы дети сперва дерутся в школе, потом замечают, чтo им светит из будущего, начинают учиться и учиться, обгоняют турецких и арабских детей — а потом, глядишь, они уже владельцы страховой конторы или частной врачебной практики, и если я, цыганская мать, приду к такому врачу на прием, он даже не станет со мной разговаривать на истинном, нашем языке. На самом верху оказываются эти чертовы дети, а в самом низу стою я. Что прикажете делать? Я должна платить, как и все. Правильно ли это? Хороший товар — сам себе похвала, хороший человек не должен себя рекламировать, хорошее и так замечают. Почему я должна платить? Я слышу, как хрустит лед в их сердцах, они же знают, каковы мои дела, они дают мне скидку на лечение зубов или на массаж спины, но, несмотря на скидку, мне приходится основательно раскошелиться. Хотят ли порядочные люди быть обобранными? Я могла бы наслать на них шайку грабителей. Я говорю своим детям: “Нет, это слишком. Нет, мы простим этому человеку, что его сердце заледенело. Нет, вы не должны его бить, ведь врачебные осмотры дороги, а меня все-таки всегда обслуживают со скидкой. Кто не признает свой народ, а только делает скидку, тот когда-нибудь будет стоять перед Господом Вседержителем совсем голый, и его грешная кожа в адском пламени покроется волдырями…” Я удерживаю свою семью от мести, я говорю: “Мы тоже сделаем для них скидку”, — но иногда мне приходится успокаивать своих кулаками. Мои дети панированы в сухарях любви, их поджаривали — готовили к жизни — с любовью. Они чисты, но мне пришлось объяснить им, что люди лгут. Сами они поняли бы это слишком поздно, их бы успели обворовать. Ты должен знать, как ломают волю простого человека, — чтобы самому быть простым человеком, но… хорошо защищенным от таких приемов. Лучшие слуги — бывшие убийцы. Посмотри на мои руки: это руки, которые знают, как гасить человеческую жизнь. Никогда я этого не делала. Никогда не подавалась туда, где дьявол рычит: “Сделай это!” Я такого не делаю. Поэтому моя семья — не шайка убийц, ведь я их кое-чему научила, и они должны были бы передо мной кланяться и давать мне на руку больше, чем дают сейчас. Больше денег — больше счастья. Мои дети уходят из дому, а вечером приходят назад и складывают передо мной хорошие вещи. Больше золота, больше денег — больше счастья. Я потела животом и ногами, восседая на маленьком троне, как красивая пластиковая кукла, которая сидит рядом со мной в уголке дивана, я так расставила ее ноги и руки, что она сидит, прислонившись спиной к вышитой подушке, и каждый посетитель думает, он должен взять ее в руки, а ее платьице я сшила сама; итак, я, как эта милая куколка, сижу на троне, это моя сила и мое достижение, благодарить за это мне некого. Господь Вседержитель забрал к себе моего мужа, забрал своевременно, потому что мой муж не был сильным человеком и не сопротивлялся детям дьявола; мне приходилось его спасать, чаще, чем я бы хотела, в конце концов они его погубили, они выцедили из него всю кровь, провести так, как он, свои последние годы не захочет ни один мужчина. В битвах он себя плохо проявил. Я ему говорила: “Муж мой, ты мог бы укрепить свое господство над этим сбродом, если бы вел себя жестче…” Но нет, он не хотел, и я взяла на себя эту грязную работу, а вся слава досталась ему одному: я вышла из дому с моими детьми, мы с ними спрятались во тьме, мы затащили на нашу сторону тьмы двух из тех чертовых детей и сотворили с ними очень страшные вещи. Ни слова об этом! Это была необходимая дрессировка, после они много дней не могли нормально ходить. Потом они затащили одного моего ребенка на свою сторону тьмы и причинили ему большие страдания, с тех пор он вообще не отваживается выйти на улицу, он сидит в соседней комнате, и хорошо еще, что терпит меня и других детей, но мы должны стучать в его дверь и входить поодиночке, прикрывая дверь за собой. Так что мне мою жертву пришлось мучительно выхаркать, а муж мой не был на такое способен, он очень, очень много пил, и ночами… ну да, ночами он лежал на мне, своей бабе, в чем ничего худого нет. Но однажды я заломила ему руку за спину и избила его, поскольку до меня дошел слух, что он облизывал сковороду проститутки, а это нарушает мою традицию, я ему так и сказала: “Я предлагаю тебе себя каждую ночь, а тебе стало скучно? Ты в своей крысиной пасти приносишь ко мне домой возбудитель болезни и целуешь этой крысиной пастью мои губы, ты капаешь слюной в мой рот, а я глотаю ее. Что у меня в желудке?..” Поэтому я и избила его, и если бы мои дети не вмешались, я бы тогда проломила ему череп. Я долго размышляю, я выискиваю знаки и доказательства, но потом я мщу. Господь Вседержитель не одинок, у него есть я. Иногда нужно вызывать дьявола и вступать с ним в борьбу, его тело покрыто золотым блеском, я соскребаю с него кончиком пальца немного золота и втираю в свой лоб. Золотая метка — с этим я могу жить дальше, золотая метка на лбу придает мне силу. Озорники из стаи кричат мне вслед: “Золотая метка, золотая проститутка!” Они избегают моей близости, они боятся меня. Я везде рассказывала, что меня навещал дьявол и что я украла у дьявола немного золота. Моя злость с тех пор сильнее их мелочной злобы.
Они хотят потягаться со мной силой? Что ж, я готова.
В этом городе не хватает злой бесплодной женщины, способной одним своим взглядом разрывать цепи, скоро такая женщина появится, бабам из стаи и их высокопоставленным сынкам лучше поостеречься. Меня на мякине не проведешь! Их жилища — стыд и срам для цыган, это норы слепых, но мне достаточно выбить посох у них из рук, чтобы вместо стыда и срама воцарилась цыганская гордость. Злая бесплодная женщина, такая как я, берет лист бумаги, подносит его ко рту, наговаривает старые слова и молниеносно его разрывает — тогда в дома и в крысиные пасти веет несчастьем, тогда тело становится мерзким, а промежность горит огнем, из материнского чрева с кровью выходят куски нерожденного ребенка. Проклятье вам, бабы из стаи! Кто вы такие, чтобы так мало ценить меня?! Мы стали тем, что мы есть, ибо мы — госпожи проклятья, мы набираем в легкие воздух и тушим своим дыханием любой домашний очаг. Потому что стоит нам потереть руки, как поднимается ураган, срывающий трубы с крыш и опрокидывающий детские коляски, а если мы оттопыриваем нижнюю губу и протыкаем ее иголкой, только быстро, только легко, чтобы покарать кровную вину, тогда пол начинает сотрясаться и по ковру пробегает рябь. От одного нашего слова вы теряете душевное равновесие, вас тошнит, вы выблевываете желчь своих грехов, соки своей алчности. Я — сила и ночь традиции, я омрачаю дневную сторону древней мудрости, потому что я должна выстоять против нашептываний баб из стаи. Женщина, сильная и полная соков, может погубить любого мужчину, я смеюсь над мужчинами, которые размахивают руками и ругаются и пытаются меряться силами со мной, так как думают, что они хорошо вооружены. Это я — госпожа — хорошо вооружена, мое копье проникает внутрь, копье же мужчины висит снаружи, я избила своего мужа, и он сказал: “Женщина, ты побеждаешь, я понял!” Он задохнулся под моим весом, он хотел дышать, потому и признался в своем поражении. Другие семьи тоже признают свое поражение в борьбе со мной. Их мелкие делишки! Другое дело я! Уже скоро, очень скоро я выпущу на волю свой дьявольский выводок, у каждого из моих детей на лбу золотая метка, она не сделает их бесплодными, она сделает их злыми. Я скажу им: “Возвращайтесь к истокам, вернитесь в страну, где молодые девушки мечтают о том, чтобы мужчина облизывал их сковороду. Поймайте нескольких таких девушек, приведите их ко мне, а остальное пусть вас не заботит. Я сама позабочусь о том, чтобы эти девушки стали моими злыми детьми: одна ночь, две или три ночи — и они будут послушны. Они будут послушны мне, то есть будут принаряжаться и выходить на улицу. Они будут послушны мужчине, способному заплатить, то есть будут показывать ему свои сковороды, на которых скворчит масло. Дайте мне пять или десять таких сковородочек, сказала я своим детям, и мы положим начало новой красивой истории, в которой будем не теми, кто прислуживают, а теми, кто приказывает. Это только начало. А что случится потом? Нам нужны жестокие мужчины, нам нужны мужчины, которые бьют своих жен, которые после двух стаканов шнапса затевают драку. Таких мужчин хочу я иметь, они должны выстроиться передо мной в шеренгу, и каждому я прошепчу на ухо страшную угрозу, и с этого момента они будут меня бояться и будут мне послушны. Я награжу их деньгами, золотом и сковородочным счастьем. Они станут творить зло от моего имени, ради этого будут жить и умирать, в этом находить свою гордость. Тогда в этом городе разверзнется ад. Моя злость одержит победу над матерями из стаи и над их детьми-дьяволятами, потому что у меня более сильная поддержка дьявола и я могу превзойти их всех. Осталось лишь несколько минут до большого удара, все начнется вот-вот. Я даже лисе могу завязать хвост узлом. Я говорю моим детям: “Мы первыми закрутили барабан, так можем ли мы допустить, чтобы маленькие убогие стаи собирали плату? Или на наших лицах написано, что нас можно обводить вокруг пальца, столько лет безнаказанно присваивая себе звонкую монету? Начнем с этого города, наберитесь терпения!”
У меня нет немецких документов, но на моей стороне — право злой бесплодной бабы, и против моей традиции их травяные амулеты не имеют никакой силы. Сначала потихоньку просочиться сюда, сначала медленно собирать тонкие бумажники, складывать их в одну кучу, пересчитывать мелкие купюры, сначала затаиться в этом городе за живыми изгородями и постепенно выведать его тайны. Я знаю, чем они живут. Они предлагают защиту. Они обворовывают простого человека на улице. Они продают пьянящую травку и опьяняющий порошок. Они получают детские деньги. Я не смогу добиться благосостояния, пока существует их благосостояние. Я управляю многими детьми и мужчинами, они ждут, моя бедность вызывает у них сожаление, но я им говорю: “Начинайте отсчитывать дни по пальцам, ждать уже недолго”. Обманут мной всякий, кто утверждает: “У этой женщины нет денег, чтобы прожить хотя бы два дня, у нее рваная юбка, она бормочет безумные речи, дети и мужчины ее клана просто суют ей что-нибудь, чтобы она не умерла с голоду. Все прочее, о чем она болтает, — цыганские сказки…” Они ждут, пока я пройду мимо них, и думая, что теперь я не могу их услышать, шепчут свои извращенные слова обо мне. Но скоро я буду матерью состоятельного клана, а головы этих шептунов разорвутся. Разве я хожу по улицам с чашей для подаяний? Разве я сижу на земле перед входом в какую-нибудь церковь? Разве я шарлатанка-целительница? Разве я раскладываю карты простому человеку, чтобы его обмануть? Время от времени я запихиваю маленькие подушечки под свою одежду, обматываю ноги под толстыми чулками полотенцами и так расхаживаю по улицам; тогда я вижу, как они радуются, слышу, как они говорят: “О Боже, у нее водянка, и плоть ее комками выпячивается наружу, это раковые опухоли, скоро она будет лежать в могиле…” Я люблю их обманывать, пусть они верят, что меня пожирает рак, и что моя кожа шелушится, и что у меня на спине растут волосы, ибо дьявол любит шутки и дразнит меня, злую бесплодную женщину. Господь Вседержитель тоже дразнит меня, ежечасно и каждодневно, я к этому привыкла и не жалуюсь. Я обрезаю кончики своих волос, приклеиваю их на верхнюю губу, а потом выхожу из дому и прогуливаюсь перед ними. Они шепчут: “Эта баба становится мужчиной, в ней происходит дьявольское превращение”. Охотней всего я бы показала им свою сковороду и крикнула: “Тут вам нечего вылизывать, как вы любите, меня вам нечего стыдиться, я старая женщина, стыдитесь лучше себя самих!” Мои дети хотят мне добра, они уводят меня домой, подальше от детей дьявола, которые глазеют мне вслед и чувствуют полную растерянность. Они боятся меня, а многие даже ненавидят. Их ненависть идет мне на пользу, их ненависть возвращает мне силы, я ем и пью их ненависть, каждый укол их ненависти продлевает еще на один день мою жизнь.
Я не умею ни читать, ни писать, буквы и слова — картинки перед моими глазами; человеческому уму, конечно, нужна пища, но моя пища — не книги, а планы на будущее. Время у меня еще есть, оно не убегает от меня, я могу ждать, пока ненависть баб из стаи и их детей-дьяволят усилится, я могу сидеть здесь на софе и прокручивать в голове грядущие дни, проверяя их на ошибки. Мои враги снаружи прижимают свои лица к оконным стеклам и закатывают глаза, они хотят меня подразнить, но дразнить меня не имеет права никто, кроме Господа Вседержителя и дьявола-озолотителя; мальчишек из других семей родители нарочно посылают сюда, чтобы они кидали в меня прищепками, они спускают штаны, они дудят через нос и засовывают себе в уши горящие спички. Они кривляются, передразнивая меня, эти шимпанзе-тролли! Ничего, моя злость уже нанесла им ущерб, и, поскольку они
ущербны, вся их сила уходит только на игры.
Я быстро двигаюсь, я могу дышать через рот и нос, не храпя, другие бабы в моем возрасте уже имеют проблемы, они чистят свои сковороды и распыляют духи против вони своего тела. У меня же дома не сыскать ни пылинки, я заставляю своих девочек вытирать пыль и подметать полы, ведь никогда не знаешь, когда нагрянут гости. Не знаешь, в какой момент к тебе явится смерть или богатство. Я говорю своим детям: “Прислушивайтесь! Не ходят ли под нашей дверью, на цыпочках, враги, чтобы шпионить за нами — поскольку предчувствуют, что скоро грянет удар?..” Они тоже отсчитывают дни по пальцам. Они запаслись оружием, но их оружие, как и их золотые амулеты, расплавится от одного моего взгляда. Деньги — золото — счастье… Счастье — золото — деньги… Золото — деньги — счастье… Я буду чистить их сковороды.