Новелла. Перевод Егора Фетисова. Консультант Санна Семёнова Хедегор
Опубликовано в журнале Новый берег, номер 82, 2023
ДАТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА В РУССКИХ ПЕРЕВОДАХ
Стен Стенсен Блихер (1782–1848) — датский поэт, писатель и священнослужитель, первый крупный представитель датского реализма. Он модернизировал датскую прозу, введя в нее рассказчика, повествующего от первого лица. Родился Блихер близ Виборга в Ютландии в семье лютеранского пастора. Начинал как поэт и переводчик, но первый настоящий успех принесла ему новелла «Разрозненные фрагменты дневника сельского церковного старосты», вышедшая в 1824 г. Некоторые рассказы, а также небольшие сборники стихотворений написаны им на ютландском наречии. Стен Стенсен Блихер скончался 26 марта 1848 г в Спентрупе, где служил лютеранским пастором. Он считается одним из важнейших основоположников современной датской прозы. Мы предлагаем вниманию читателя новеллу «Ах, как все изменилось!» (1828), мотив которой — угасание жизни — прослеживается во всем творчестве автора, начиная с упомянутых выше «Разрозненных фрагментов дневника сельского церковного старосты», главный герой которых Мортен Винге встречает Софию спустя долгие годы.
* * *
Поскольку я представляю собой ни на что не годного бездельника, которого терпят лишь потому, что он никому не причиняет вреда (скажем так: непосредственного вреда; ибо опосредованно, — а именно так будут всё же утверждать всякие рассудительные люди, — от моей поэтической трескотни разного вреда и ущерба предостаточно), и вследствие своей неустойчивой натуры никогда не был способен добиться сколько бы то ни было постоянной должности (хотя однажды я надеялся стать начальником пожарной части, в другой раз вознамерился сделаться звонарем, а в третий — открыть бюро похоронных услуг и копать могилы; однако ничего из этого так и не вышло); так вот поскольку в данный момент я так и не занят ничем определенным, у меня довольно времени на то, чтобы осмотреться в мире, чем я и пользуюсь по мере сил.
Визит
Не успел я весной вернуться из поездки в Копенгаген (смотри июньский номер «Северного сияния» за 1828 год), где я возобновил дружбу со счастливчиком С., советником юстиции, с коим я дружил когда-то в юности, как мне пришло в голову навестить другого моего старинного приятеля, жившего в укромном уединении на севере Ютландии. Я был свидетелем семейного счастья в столице, и теперь мне не терпелось обнаружить его в провинциальном уголке. Уже больше двадцати лет не видался я с ныне глубоко почитаемым в обществе пастором Руриколусом; однако некогда мы с ним и с советником юстиции С. были не разлей вода. Все трое весельчаки и повесы, мы наслаждались жизнью всеми способами, допустимыми приличиями и моралью; Руриколус же был самым изысканным в нашей компании, как в облачении, так и по своей натуре. Я бы не сказал, что он был таким уж щеголем (молодцеватости в нем было и того меньше); но он всегда был одет по последней моде, и моя драгоценная матушка любила говорить о нем: «Он всегда выглядит как очищенное яйцо». Руриколус на самом деле, как никто другой, умел повязать шейный платок и завязать у колен банты на своих черных шелковых кюлотах, и во всех элементах его одежды царила полнейшая симметрия. Когда мы воскресным летним днем отправлялись на прогулку в сад Фредериксберга, большинство дамских взоров были обращены на него, хотя С. тоже был пригожим парнем, а я почти на полфута выше их обоих.
Но скажу, не кривя душой: я был движим не только желанием увидеть друга юности; в тех краях, где он теперь обитал, девятнадцать лет тому назад я пережил своё двадцатое по счету любовное увлечение; именно там я узрел Марен Вторую[1], прекрасную, ангелоподобную Марен Ламместруп, настоящую жемчужину среди вендсюссельских девушек. Именно там я в двадцатый раз преподнес в дар свое томящееся от любви сердце и там же в двадцатый раз получил его обратно в целостности и сохранности. Позвольте же мне, о прекрасная читательница, рассказать об этом невинном приключении.
В один из летних дней мы с Руриколусом выбрались из обнесенной городским валом столицы, дабы немного осветить своим лучезарным присутствием североютландский полуостров. (Наше путешествие по морю до Ольборга заслуживает отдельного описания, до которого, да помогут мне музы, тоже дойдет дело, когда я, прочитав наших великих мэтров, пишущих об этом предмете, немного набью руку в жанре странствий). Мы, двое копенгагенцев — я урожденный, он натурализованный — произвели фурор в Вильмосене: наши широкополые шляпы, короткие жилеты и длинные брюки заслуженно приковывали к себе удивленные взгляды. И только господин Мадс Ламместруп, владелец имения Тюрехольм, — суровая, необразованная и неотесанная личность — позволял себе отпускать колкости в адрес нашей одежды. Вендсюссельцы никогда прежде не видали таких длинных желтых нанковых брюк с такими же гамашами, доходившими спереди почти до носка ботинок: а этот невежа заявлял, что в них мы похожи на петухов с оперением на ногах. Его дочь Марен, прелестная голубка, придумала сравнение более изящное, уподобив нашу речь воркованию двух влюбленных, томных голубков; так что я приписывал — и, видимо, не без оснований — этим желтым гамашам значительную долю того успеха, который мы, два кавалера, имели у самой Марен и у прочих вендсюссельских девушек.
Сердце у меня словно трут — хотя нет, данное сравнение не годится, ведь мое сердце быстро вспыхивает, но не сгорает до конца; и потом, трут пылает лишь однажды, а мое сердце — сколь потребуется. — Тогда скажем, мое сердце всё из пороха — нет же, совсем не то, оно хоть и вспыхивает мгновенно, но не взрывается; никаких тебе дыма и грохота. — Ну тогда: сердце мое, видимо, из асбеста — хм… сравнение не лучше предыдущих, асбест ведь и вовсе не горит. Лучше вот так! Скажу без сравнений и каких-либо фигур речи: с первого взгляда я без памяти влюбился в Марен Ламместруп, красотку, прельстительную, как бутон розы.
В тот день, когда мы прибыли в дом пастора в Крингельборге, где жил отец моего Руриколуса, в имении Тюрехольм как раз готовились к празднику сенокоса. Его Преподобие встретил нас чрезвычайно приветливо. «Добро пожаловать, Ханс Миккель! — воскликнул он, приветствуя сына. — Что это с тобой за юноша?» Ханс Миккель объяснил. Добряк пастор потряс мою руку и произнес: «Добро пожаловать, господин копенгагенец! Чего пожелаете для начала? Шнапсу? — Эй, Барбара, неси хлеб и шнапс! — Вы как раз вовремя, дети мои! Ведь сегодня вечером в Тюрехольме увеселения — хе, господин копенгагенец, как бы нам вас приспособить к веселью? В «польский паспорт» играете?» — «Да». — «Преотлично! А зайца подстрелить можете?» — «Не думаю». — «Вот незадача! Скверно. Табак курите?» — «Опять же нет, господин пастор!» — «Вот это всем незадачам незадача! Совсем худо. Ну да ладно, научитесь. А как насчет поправить здоровье, тут вы мастак?» — «Поправить здоровье? Но я ничем не болен». — «Ха-ха, вам даже сам terminus technicus незнаком. Ну а горячительный чаек? С ним не оплошаете?» — «Хм… ну если не слишком горячий — чтобы только не обжечься» (я все еще не понимал, что он имеет в виду). Добряк расхохотался так, что бусинки пота выступили на его круглом, багрово-коричневом лице. «Ну да погодите чутка! — продолжал он оживленно. — Когда юноша прибудет в Тюрехольм, барышня Марен познакомит его с местным чаем, она мастерица его заваривать!» В этот момент в комнату вбежал большой охотничий пес. Пастор повернулся от меня к нему, подбоченился и воскликнул: «Разрази меня гром! Тебя-то откуда нелегкая принесла? Ты тут один, Шпион? Или с хозяином? Ходили на Гусиное Болото? А?» Он все еще допытывал собаку, когда появился хозяин пса — один из местных землевладельцев — и представился: он-де пришел сопроводить пастора на праздник. Оба достопочтенных господина немедленно погрузились в глубокомысленное обсуждение охоты; и помнится мне, они весьма долго комментировали так и эдак точку зрения, согласно которой смекалка не могущего летать после линьки селезня почти не уступает лисьей, и приводили разнообразные примеры, проливающие свет на данный вопрос. Тем временем подали экипаж, и мы все впятером — включая Шпиона — покатили в сторону Тюрехольма.
Местная красотка
Никак нельзя было сказать, что упомянутое выше старое имение процветало; от прежней аристократической роскоши и величавости не осталось ничего, кроме голых стен, а нынешний владелец своим обликом и манерой держаться не тянул даже на камердинера. Дело было не в том, что ему недоставало высокомерия или самолюбования — отнюдь нет! Но это была не та благородная гордость, что берет свое начало в древних пергаментах, родовых древах, орденских лентах и звездах. Гордость господина Ламместрупа сводилась исключительно к деньгам; он всех и вся мерил серебром, остальное было неважно; какой-нибудь презренный мещанин стоял в его иерархии на той же ступени, что и благородный аристократ. Хороший человек в его лексиконе и лексиконе местных жителей означало человек богатый; слово «бедняк» значило то же, что «бродяга». В моей памяти все еще живо всплывают его объемные, тучные телеса, помню, как он встречал нас, стоя на пороге дома — заложив руки за фалды фрака. На его мясистом, блестящем лице была видна обращенная к нам самодовольная и лукавая гримаса. Однако же он не двинулся с места, пока мы все не вышли из экипажа: только тогда он медленно протянул для пожатия руку: сперва широкую ладонь целиком — камер-советнику Свируму (приятелю Шпиона по охоте), а затем — два пальца господину Руриколусу. Оставшимся двоим, в числе коих был и я, достался кивок. «Вы уже видели моих волов?» — это были первые слова, которые я от него услышал; и когда в ответ прозвучало «нет», он продолжил с еще более лучезарной улыбкой: «Тогда вы непременно должны увидеть это качество, черт меня дери![2] Это вам не какие-нибудь недомерки — да идемте же! Они тут прямо за домом». Сказав это, он снова засунул руки в карманы и, переваливаясь, двинулся к волам. Советник и пастор последовали за ним в почтительном ожидании; однако мы с юным Руриколусом в нерешительности замерли на месте. Дойдя до середины внутреннего двора своего замка господин Ламместруп полуобернулся в нашу сторону и прокричал: «Юноши, кажется, не очень разбираются в подобных вещах; они пока могут пройти в дом к женщинам».
Так мы и сделали. — Беда была в том, что одной из девушек предстояло настолько всецело завладеть моим вниманием, что из-за нее я забыл обо всех прочих; однако же девушка эта была non plus ultra местной женской красоты: я с первого взгляда заметил, что она была само совершенство. Такой прелестной, румяной, с округлыми и, однако же при том, обворожительнейшими формами девушки мне еще видеть не доводилось. Только ради Бога не вообразите себе эдакую пухленькую, сдобную скотницу с пышным бюстом! Эдакую мисс Фламборо![3] Эдакую Бетти Баунсер[4], из которой при желании без труда можно получить двух барышень! Отнюдь нет! Фрёкен Ламместруп поистине была образцом изящества и гармонии во всем, что касалось частей и линий тела. А что до души — поверь мне, дорогой читатель, я говорю без малейшей иронии: этой ютландской Марен был присущ совершенно особый склад, который я обнаружил в ней после нескольких непродолжительных бесед. Она прочла от корки до корки и прочувствовала Лафонтена, и стоило мне только упомянуть имена «Лотта»[5] и «Мариана»[6], как слезы наворачивались на ее ясные, как небо, глаза. К тому же она танцевала, как фея, пела, как ангел, и играла — со вкусом и довольно искусно — на своем хаммерклавире, вероятно, единственном подобного рода инструменте во всем Вендсюсселе. В какой оранжерее этот удивительно прекрасный полевой цветок удалось столь облагородить, сказать не берусь, но господин и мадам Ламместруп явно не прикладывали к этому рук.
Я уже упомянул — и теперь, надо думать, это никому не покажется удивительным — что мое сердце было немедленно отдано замечательной девушке. Добавлю еще, что не имею обыкновения отдавать кому-то яблоко своих чувств, если меня не ожидает груша взаимности, и в сложившейся ситуации мне, как всегда, приходилось иметь в виду, что таковой обмен, который чем-то сродни обмену недвижимостью, явно грядет. Ведь, помимо благосклонности, что при первом же взгляде на мою персону загорелась в прекрасных очах этой девушки, в ней постепенно стали обнаруживаться все более многочисленные и очевидные признаки зарождающейся страсти, из коих я приведу три следующих в качестве наиболее бросающихся в глаза: во-первых, я заметил, что когда я принимал свою излюбленную позу (колени слегка согнуты, левое сильно выдвинуто вперед, правая рука на бедре, левый кулак упирается в бок, локоть при этом выставлен вперед, плечи опять же подаются вперед и чуть вверх, голова наклонена, глаза широко распахнуты, а верхняя губа вздернута почти до кончика носа — в этой позе было что-то горделивое — французы сказали бы dédaigneux[7] — и напоминавшее бегущего в штыковую атаку солдата), так вот, когда я принимал эту позу, Марен что-то тихонько шептала той или иной юной девице, бросала на меня искоса быстрый взгляд и улыбалась. Во-вторых: когда мы отправились на уборку сена и, дабы отработать свою долю в общем празднестве, вознамерились сложить стог, а посему принялись на чем свет стоит швыряться сеном друг в друга, я почти совсем не пострадал; другу же моему Хансу Миккелю, напротив, изрядно досталось. Моя душка Марен первой бросила ему в лицо горсть сена, и все прочие девицы последовали ее примеру. Он попытался защищаться, и я по-дружески бросился ему на подмогу — но где там! Разошедшиеся воительницы накинулись на него всем скопом — он потерял равновесие и через мгновение уже лежал, погребенный под горой сена, сражение было нами проиграно. Я испытывал к нему искреннее сочувствие, глядя, как проигравший бедолага поднимается на ноги, стряхивает и снимает соломинки и клочки мха со своей элегантной одежды, а семь амазонок, окружив его, вовсю хохочут; однако ни одна из них не смеялась так заливисто, как моя шалунья Марен. — Третье и самое очевидное свидетельство любви ко мне этого юного создания я заприметил позже во время танцев. В то время в моде были так называемые «скачки», и мое мастерство в них на самом деле можно было считать отточенным. Неподражаемая прелесть этого танца состояла в длинных прыжках с энергичным выбрасыванием ног, голову при этом следовало наклонить набок, глядя через плечо; и в этой позе бодливого бычка танцор должен был пробиваться через плотный водоворот людей. Тут мне не было равных: я совершал скачки по четыре-шесть футов, и прочие танцоры несколько сторонились меня. Оно и понятно: таковое движение было очень энергичным и влекло за собой некоторое испарение влаги. Сия испарина не ускользнула от внимания моей дражайшей фрёкен, когда мы закончили наш первый танец и я откланялся. Когда я пригласил ее на следующий — каковым должен был быть вальс — она попросила ее извинить, однако же в наивежливейших и тактичнейших выражениях — а все почему? Исключительно из тонкого по отношению ко мне сочувствия; к Хансу Миккелю однако она такового сострадания не проявила, тут же приняв его приглашение. Со скрытой радостью я наблюдал, как проказница кружилась с ним до тех пор, пока все прочие пары не выбились из сил, единственно для того, чтобы вымотать его и — ежели удастся — одержать над ним вторую победу за день (см. битву на сенокосе). Однако, кажется, довольно доказательств; всем уже ясно, как обстояло дело с невинным сердечком Марен Ламместруп. Я по праву считал его своей собственностью, но намеренно откладывал сладкий час взаимных признаний; так приятно бывает потомиться немного в ожидании.
Праздник сенокоса
Я уже говорил, что умею исполнять сложные прыжки в танце; тут никто не вправе мне возразить; но вот скакать во времени, рассказывая историю — такое, возможно, пришлось бы не по вкусу обстоятельному читателю. Поэтому хочу теперь, — принеся свои извинения за чересчур длинный скачок, ибо сердце увлекло за собой мое перо, — вернуться назад, чтобы чинно и основательно описать праздник урожая в имении Тюрехольм.
И первое, на что нам следует обратить взор, это «горячительный чай». (Поскольку данный напиток, пользующийся всеобщей любовью, всем в наши дни прекрасно знаком, я не стану задерживаться на его описании.) Итак: перед здоровым чаном, от которого поднимался пар, сидела королева праздника Марен Ламместруп, которая варила пунш и непрерывно наполняла кружки хозяина, камер-советника, пастора и шести прочих господ, пока они сами не превратились в чаны, от которых не только валил пар, но и столбом поднимался табачный дым. Мне пришлось присоединиться к общей компании. Но стоило мне пропустить кружечку пунша, как я поспешил отойти в сторонку. Дело в том, что мне сделалось дурно: пунш, дым самого простого и дешевого табака «Вирджиния» вкупе с ведшейся беседой — каковая была совершенно скотской и дикой, поскольку вращалась исключительно вокруг скотины и дичи: волов, лошадей, собак, селезней и прочего, — все это оказало на меня столь невыносимое действие, что я вынужден был искать уединения и прильнуть лбом к стене — к старым, достопочтенным тюрехольмским камням.
Хотя мне было прекрасно известно: насколько возвышает человека в чужих глазах умение изрядно выпить, настолько же роняет неумение переносить выпивку, и я, вернувшись в клубы пара и дыма, постарался держаться бодро; но удавалось мне это лишь отчасти; поскольку хозяин, коему моя внезапная отлучка показалось подозрительной, вперил в меня свои мутно-голубые глазищи, извлек изо рта трубку — которая уже фактически стала частью его лица — и, широко улыбнувшись, произнес с местным выговором: «Мне кажется, мой добрый друг выглядит очень бледным, боюсь, Марен переусердствовала, и чаек чересчур крепок». Это замечание вызвало обычный в таких случаях смех — сперва у самого сострившего, а затем и у всей честной компании; я состроил соответствующую мину и поддержал общее веселье, а потом, когда хохот смолк, заверил, что мне стало дурно вследствие поездки, а не от крепости пунша. Появление новых гостей положило конец этой забавной для всех остальных сцене.
Когда подошедшие также получили свою долю вендсюссельского нектара, все общество отправилось на луг. И вот там как раз и разыгралась сенная баталия, которую я, забежав вперед, уже описал. Посему перехожу непосредственно к танцу. Аккомпанемент был небогатый — одна скрипка; скрипач наш, помнится мне, отличался больше тем, что энергично орудовал смычком, нежели изящностью исполнения, а нехватку прочих инструментов он восполнял чем-то вроде двойных звуков, ничего подобного мне ранее не приходилось слышать ни от одного виртуоза. Кроме того, у него была несколько странная манера играть, которая — едва я ее заметил — завладела половиной моего внимания, всецело до этого принадлежавшего Марен, моей Терпсихоре: он беспрестанно отбивал такт ногой, встряхивая при этом всякий раз головой, и сопровождал свою игру некими звуками, вылетавшими из его носа — будто приглушенно гнусавила тоскующая о чем-то труба. Однако все довольно живо танцевали под эту музыку до самого рассвета, пока некоторые из присутствовавших не предложили для разнообразия поиграть в рождественские игры, которые, как им и положено, изобиловали всяческими поцелуями, нам приходилось подвергаться разного рода шуточным наказаниям: «исповедоваться в грехах», «попрошайничать с женушкой»[8], «стоять у алтаря»[9], молоть горчичные зерна, «висеть в дверном проеме»[10], сталкивать друг друга в «колодец»[11] — до тех пор, пока экипажи не подали к дому и я, с сердцем, размягченным, словно воск, не попрощался с усадьбой Тюрехольм и ее феей-чаровницей, прелестной Марен Ламместруп.
Если кому-то интересно знать, как ее отец, господин Ламместруп, а также камер-советник, пастор и прочие немолодые господа, провели эту ночь, могу единственно сообщить, что я время от времени слышал, как от двух карточных столов, стоявших в углах бальной залы, доносились загадочные для непосвященных фразы: «трефы, бубны, пики, черви, пас, бет. Продолжаю, выходи, трефовый валет, этот мой»[12] и прочее; то и дело раздавались удар по столу, крепкое словцо, похожий на рык смех, а то и повисала совершенная тишина, вызванная каким-либо важным моментом, дважды или трижды пастор Руриколус восклицал, перекрывая прочие голоса: «Париклятье!», из чего я заключал, что Его Преподобию в очередной раз приходится ставить большой и несправедливый бет[13].
Прощаясь, камер-советник пригласил всех присутствовавших кавалеров на утиную охоту на озере в окрестностях усадьбы Свирумгор.
Я не могу взять и преспокойно закончить эту главу, не поделившись с читателем наблюдением, каковое я почти всегда делал при подобных обстоятельствах. В нем, право слово, нет ничего ни красивого, ни светлого; но оно естественно и созвучно настроению, в котором пребывает душа на следующий день после ночи, проведенной без сна, но отнюдь не без выпивки. Какая перемена — подумалось мне — происходит под влиянием всего каких-то нескольких часов! Мы никогда не замечаем скоротечности времени и его стремительного воздействия на нас самих. Последнее обычно кажется нам нескорым, поэтапным, размеренным и практически неуловимым, но утро после бала — другое дело: куда подевались оживленная бодрость, детская радость, сладкое предвкушение, сопровождавшие появление на балу, официальная благопристойность, с которой все приветствовали друг друга и вместе выходили на первый танец? Какими элегантными и нарядными были дамы и кавалеры! Все ленточки до одной, все до одного цветки, все до одной булавки были на своих местах; ни пылинки не было ни на белых, ни на черных платьях; ни одной лишней складки или сборки; все жабо, все воланы выглядели, как им подобало; все шейные платки без исключения были белоснежными и изящно прилегали к подбородку; все «гребешки»[14] без исключения сохраняли должную форму; все до одного локоны, гладкие и блестящие, спускались волной на предназначенное им место — приманка для всякого мужского сердца, оказавшегося недостаточно бдительным. — С сияющими глазами, с легким румянцем на щеках выстраивались в ряд миловидные барышни, с нетерпением ожидая сигнала к первому танцу. Кавалеры, выглядевшие почти церемониально, не отрывали взгляда от распорядителя, демонстрировавшего предстоящие танцорам фигуры — все руки облачены в перчатки — распорядитель отступает назад — смотрит в направлении оркестра — кланяется своей даме — хлопок в ладоши и — вот уже звучит музыка, и бал начинается. — Однако же взгляните на это же общество под конец бала! На дворе день, солнце бросает свои блики на запотевшие окна; свечи в зале горят сонно, они почти потухли, как и глаза многих танцующих, еще недавно блестевшие задорным огнем. Куда подевались изящество, лоск и безукоризненные манеры вчерашнего вечера? Одежда мужчин запылилась, волосы растрепались, жабо смялось; шейный платок сполз из-под подбородка, бант сбился набок. А дамы! Еще недавно столь праздничные и столь элегантные дамы! От белизны платья не осталось и следа, равно как и от румянца на щеках. Роскошные локоны утратили упругость и в беспорядке падают на грудь, которая еще вчера была словно мрамор и алебастр, а сегодня напоминает давно не штукатуренную стену. Тут порвалась оборка, здесь рюшечка, тут недостает банта, а там булавки. А выражение на милых личиках! Ах! Блеск исчез из глаз, как и улыбка с губ, и чудесный румянец со щечек; бледные, потухшие, вялые (если мне будет позволено так выразиться) — вид у них такой, будто они досыта вкусили мимолетных прелестей молодости и за одну ночь стали искушенными, степенными, чуть ли не апатичными женщинами.
А что моя милая Марен? Подверглась ли и она этой метаморфозе, этому охлаждению сердечного пыла? О да, о да! Метаморфоза затронула ее, как и любого человека, но это не было охлаждением сердечного пыла: именно эта бросающаяся в глаза блеклость и легкий беспорядок в одежде еще больше добавляли ей притягательности, и мне остается сказать одно: по такому поводу и в то же самое утро я в невероятном упоении написал одно из прекраснейших своих стихотворений — «К Марен. На утро после свадьбы».
Окончание в следующем номере.
Примечания
[1] Не путать с Марен Первой, дочерью столичного музыканта, смотри февральский номер «Северного сияния» за 1827 г., с. 233. Примеч. автора.
[2] На тот случай, если вдруг кого-то покоробит южно-ютландское словцо в устах человека из северной Ютландии, должен сразу сказать в оправдание нас обоих: что господин Ламместруп, старавшийся во всем походить на южно-ютландских — или сказать вернее: голштинских — дельцов, перенял от них многие красивые и меткие словечки и выражения. Примеч. автора.
[3] Крестьянская девушка из романа «Векфильдский священник» английского писателя Оливера Голдсмита (1730–1774). Примеч. переводчика.
[4] Крестьянская девушка из пьесы Голдсмита «Она наклоняется, чтобы победить» (1773). Примеч. переводчика.
[5] Героиня романа И. В. Гёте «Страдания юного Вертера» (1774). Примеч. переводчика.
[6] Героиня известного в то время сентиментального романа И. М. Миллера «Зигварт. Монастырская история» (1776). Примеч. переводчика.
[7] Презрительное, снисходительное. Примеч. переводчика.
[8] Тот, кому выпала роль «попрошайки», должен был выбрать себе «жену» и обходить с ней других участников игры, «отдавая» ей все, что ему достанется: тычки, пинки, подзатыльники и проч. Примеч. переводчика.
[9] Шуточное венчание: парень или девушка отправлялись к «алтарю», и спасти их оттуда можно было только поцеловав. Примеч. переводчика.
[10] Игрок вставал в дверях, разводил руки в стороны и объявлял, что он «висит». Его спрашивали, кто может его спасти, и он называл имя одного из присутствовавших, который должен был поцеловать (девушка — парня и наоборот) и спасти от этого наказания. Примеч. переводчика.
[11] Игроки становились в круг, взявшись за руки, и нужно было втянуть или втолкнуть друг друга в «колодец» — центр круга. Примеч. переводчика.
[12] Фразы из карточной игры ломбер. Примеч. переводчика.
[13] Поставить бет — расплатиться за проигранную партию. Примеч. переводчика.
[14]Укладка локонов в высокий пучок. Прическа, распространенная в XIX в. Примеч. переводчика.