Содержание Журнальный зал

Саулюс Томас Кондротас

 

Жили мы вслепую, как только что выпавшие из гнезд пташки, и непорочная жизнь наша была однообразна и скучна, если не считать двух сезонов, набухших ожиданием чего-то. Каждой весной, эдак в марте, талый снег превращал высохшее русло реки в мощный бурлящий поток. В его бурых струях проносились мимо нас ветви, стволы деревьев, выкорчеванные пни, кусты, пучки травы. Мужчины баграми вытаскивали бревна на берег, оставляли их сушиться, потом рубили на дрова и везли на телегах домой. Огромные ветви, облипшие грязной травой, и корни, все в глине, таили диковинные закуты, полные неожиданностей: то труп какого-нибудь животного, то настоящего утопленника. Мертвецов мы хоронили сразу, пока они не начали разлагаться и распространять заразу, но сперва тщательно обыскивали их, выворачивали карманы: вдруг попадется монета или другая ценная вещица. Чаще всего мы ничего не находили, но порой у утопленника в карманах обнаруживалась глиняная трубка, складной ножик, медный портсигар или даже серебряные часы-луковица. От женщин обычно не было никакой пользы. Там, в горах, живут настоящие голодранцы, не тратящие денег на украшения своим женщинам — у тех даже обручальных колец нету. Единственным подарком судьбы могли быть те случаи, когда женщина утонула недавно, была молодой и на вид пригожей. Тогда ее было жалко, а жалость со страданием, конечно, очищают душу. Всего однажды в истории нашей общины утопленница пригодилась нашедшему ее мужику. Женщина очнулась, и, будучи зарыта неглубоко, взломала гроб и выбралась на поверхность земли. Бледная, как привидение, голая, дрожащая, она навела ужас на весь приход, бродя от одной двери к другой и моля о помощи. Никто не откликнулся на ее причитания, никто не отворил ей двери, кроме того мужика, что вытащил ее из реки. Он узнал ее и впустил к себе в дом. Семьи у него своей не было, и он вскоре женился на ней. Она была женщина работящая, и подарила ему пятерых — все пятеро тоже были очень трудолюбивы. Они построили себе большой дом и жили не тужили, не ведая ни голода, ни горя. Так что этот человек был вознагражден за свое доброе дело, но в глазах общины ни женщина, ни ее дети никогда окончательно не избавились от презрения: во-первых, она так никогда и не научилась правильно выговаривать по-нашему, во-вторых, она нам так всегда и казалась ходячим трупом. Чтобы это больше не повторилось, гробы мы теперь делаем очень крепкие и могилы роем глубокие.

Каждой осенью, эдак в сентябре, навьюченные товарами и новостями, к нам прибывают чужеземцы. Они бывают двух видов. Цыгане приезжают в кибитках, скупая все, что мы производим за лето: овечью шерсть и козьи сыры, дубленую кожу и мед диких пчел. Они стараются заплатить как можно меньше, но, кроме них, некому пополнить наши кошельки, потому мы не слишком сердимся. Кроме того, хоть они и обманывают нас, но сами не кажутся богачами. И впрямь, выглядят они неказисто, грязнее и бедней даже нас, ей-Богу. И это приятно.

Торговцы другого рода, хотя не такие уж и другие, — это евреи. Они приезжали к нам на доверху груженных товаром телегах: ткани, нитки, пуговицы, иглы, топоры, камфара, конфеты для деток, чего только душеньке угодно. Вещи, без которых мы не можем обойтись, и вещи, без которых можем, но не хотим. Деньги, выуженные у цыган, долго в наших кошельках не задерживались и перекочевывали к евреям.

Порой чужеземцы привозили с собой частички загадочной цивилизации, начинавшейся там, где оканчивался наш мирок. То были неимоверно дорогие, большинству из нас недоступные товары: швейные машины, выделывающие такие швы, что мы диву давались; ружья, которые можно было зарядить не одним патроном, а несколькими; устройства, благодаря которым с сыроварением справился бы и младенец; магниты, с которыми так удобно искать потерянные иглы; увеличительные стекла, позволяющие разжечь огонь, направив луч солнца на сухой лишайник, — словом, всякие чудеса. Порой пришельцы привозили деревянные ящики, которые они называли фотографическими аппаратами и нас снимали, а мы покупали у них эти снимки для украшения своих жилищ. Иногда у них были с собой фотографии, на которых позировали голые курвы с бритыми лобками: сиськи, как сырные мешки, а кожа такая белая, что видны жилки. Этих уж совсем невозможно было не купить, каждый мужчина в нашей деревне где-то прятал одну-две фотографии; ты мог часами разглядывать их, воображая умопомрачительные вещи. Даже у священника было несколько таких снимков, он их прятал среди страниц Библии. Во время мессы, когда он надолго умолкал, мы знали, что он раскрыл не ту страницу.

Немалый спрос имели и фотографии простых людей, которых эти скитальцы посетили в своих странствиях. Эти стоили гроши. Вы можете спросить, почему мы их покупали? Да потому, что люди на этих фотографиях были не такие, как мы. Ничего даже отдаленно похожего. То были приятные, чисто выбритые мужчины и красивые женщины в шляпках, все улыбались: никаких тебе пожелтевших зубов, волосы тщательно пострижены и причесаны, а одежда такая легкая, что в ней ни поле не вспашешь, ни овцу не зарежешь, — она сразу превратилась бы в лохмотья. Руки, в которых они держат бокалы вина или мундштуки с сигаретой, не созданы для труда. Такими длинными, тонкими пальцами невозможно поднять вилы с навозом. Кто их кормит? Это было для нас загадкой. По одной из гипотез, они так отличались от нас, что вообще не ели, потому им и работать было не нужно. Хотя это еще бабушка надвое сказала: глядя на них, ты не мог представить, что эти женщины когда-нибудь ходят на горшок или что у них вообще есть задний проход. Когда мы спрашивали об этом наших гостей, те отвечали: “О, нет сомнения, что они это делают. Разве что потом дочиста подтирают зад специальной бумагой”. Хочешь верь, хочешь проверь: то ли врут, то ли сами не знают.

Хотя солнца здесь вдоволь, осень у нас в горах холодная. Вечерами мы сидели, прижавшись друг к дружке, и пили мутную сливовицу, от которой темнеет рассудок, но согревается душа. Именно тогда у пришельцев развязывались языки. Поначалу они кидали какую-нибудь новость — а для нас все новость, — кидали ее на стол осторожно, как игральные кости, но вскоре теряли бдительность и, чувствуя себя в безопасности, сыпали новости, как горох.

Начинали они с невиннейших историй, своих личных дорожных впечатлений. Но к концу вечера души все больше распахивались, рассказы становились всё забористей, все подробнее — и понемногу мы узнали много такого, что навсегда изменило нашу жизнь.

Пожалуй, одной из самых странных вещей, которую поведали нам пришельцы, было то, что где-то есть море и что наши птицы прилетают с берегов этого моря; что оно не так далеко от нас, около ста километров, вряд ли больше.

Тут я должен отступить на шаг в сторону, нужно сказать пару неотложных и важных вещей. Первая — про чувство расстояния. Я хорошо помню ту ночь, когда они рассказали нам про море, потому что вечер перерос в страшную драку. Цыгане говорили, что море от нас в ста километрах, евреи утверждали, что оно ближе, а мы совсем потеряли головы — что это за напасть такая, километр? Евреи обозвали нас тупицами, и нам это не понравилось. Известное дело, мы не слишком речисты, но и замшелыми шпалами нас тоже не назовешь. Одно то, как ты измеряешь расстояние, еще не делает тебя ни светочем разума, ни ослом. Хотя кто его знает? Мы поспорили, и пришельцы проиграли. Хотя это не так уж важно.

Важно другое — море и птицы. Каждой осенью южный ветер приносил в наши края истощенных чаек; люди глядели на них — и создалось впечатление, что мир не кончается на наших горах, что он стелется вдаль, словно сон. Помнится, еще в школе мы, облепив окна, глазели на странных, усталых птиц, дремлющих на площади. Мы кормили их кукурузной кашей, но чаще всего у них даже не хватало сил ее проглотить. Они ничего у нас не брали, ни воды, ни корма, просто сидели, копя силы, а ночью исчезали. Улетали своей дорогой.

Правда, не все. Самые слабые оставались, и тогда мы могли с ними делать все, что взбредет в голову. Исподволь это вошло у нас в привычку. Мы ждали, пока птицы не околеют, тогда учителя вспарывали им животы и показывали, что внутри. Там была уйма интересных вещей: останки рыб, малюсенькие моллюски, какие-то рачки, водоросли, то да се. “Это водные птицы, — говорила учительница. — Им пришлось проделать долгий путь, прежде чем они попали к нам”. И хотя после третьего закона термодинамики учительница сошла с ума и повесилась и это автоматически опровергло многое из того, чему она нас учила, нам всегда казалось: быть может, море где-то и есть, только чтоб до него добраться, нужны крылья, а возможно, в пути и погибнешь, как чайка. Поэтому мы не забивали себе голову и никогда это не обсуждали. Мы просто ползли по жизни, будто на четвереньках: понимали, что некоторые вещи есть, ничего не попишешь, но никогда не пытались их себе представить или приручить сердцем. Как вдруг являются какие-то цыгане с жидами и пытаются вывести нас из равновесия…

Но они своего достигли. Зернышки, рассыпанные пришельцами, проросли в наших сердцах тоской, и вскоре не было и дня, когда бы мы не думали, что море так близко, всего сто километров, что бы это ни значило. Мы доили своих коз и стригли овец, как вдруг нас охватывало чувство, что оно достижимо. Всего сто километров, что бы это ни значило… Это же, черт возьми, измеримо, а если измеримо, то и достижимо.

Однажды мы не выдержали, собрались все вместе, около тридцати мужиков, и спустились с гор. Четыре часа в битком набитом автобусе с немытой деревенщиной, землистые лица которой навевали мысль о кладбище, воняющей сигаретным дымом, с кудахтающими курицами в корзинках. Люди в принципе хорошие, все христиане, распоясывающиеся только, когда начинают желтеть их гнилые зубы; они выспрашивали у нас самые разные вещи и делились бурдюками с вином. Когда путешествие уже близилось к завершению, мы, знатно нарезавшись, дрыхли как хорьки или суслики…

Что же мы увидели, вытряхнувшись из тарахтящего автобуса с похмельными головами, — мы увидели край, или страну, пока еще безымянную, меланхоличную и таинственно нежную страну, освещенную солнцем. Мы сидели на пыльном придорожном лугу и просто глядели по сторонам. Деревьям, казалось, тесно в своей шкуре — они метались в послеполуденном ветре. Перезрелые фрукты, головокружительный запах эвкалиптов, мгновения, до смешного похожие одно на другое, так что все вместе казались какой-то длиннотой. Голоса, чересчур грубые для такой нежной сиесты, усыпляющее жужжание мух, едва ощутимый запах дерьма.

Мысли — неважные, бесцельные, краткие, никуда, ритмичными волнами. Глупые. Тоже.

Спустя какое-то время, когда первые впечатления немного улеглись, мы поднялись и пошли к морю. Мы ни у кого не спрашивали, где оно. Шли по запаху, по сырой вони, липнущей к ноздрям, хорошо нам знакомой, — ровно так же воняли птицы, залетавшие в наши края.

Необъятной шири корыто! Сияющее на солнце огромное зеркало, отражающее жидкие белые облачка и чаек на голубом дне — и впрямь величественное, но не совсем то, чего мы ожидали. Ни малейшего признака драмы. Оно разлеглось там, оцепенелое, сонное, слишком апатичное на наш вкус. В отличие от трепетного напряжения наших гор, море было равнодушным, словно ничто ему не было важно. Нас с отчаянья охватила злость. Столько надежд, упований, столько волнения — и ни капельки радости…

С другой стороны, нас раздражило не только отсутствие развлечений, была задета наша гордость. Нас не предупреждали, что горизонт здесь будет так широк: мир оказался огромен, куда больше, чем мы осмеливались представить. На фоне этого бескрайнего равнодушия мы чувствовали себя мелкими и незначительными. Неважно, где мы были, там или здесь — ничто не имело смысла, мы могли сгнить заживо у себя в горных селах, и никто бы этого не заметил. Наши горы были живыми и тотчас же откликались на зов. Достаточно было громко сказать что-то, и все слово в слово возвращалось нам эхом или даже вызывало обвал. Тут не было эха. Совсем. Как будто мы вдруг оглохли. Весьма прискорбно.

Так вот, мы все это обсудили, пока шли пляжем к маяку вдалеке. Не удавалось только договориться, возвращаться ли домой, раз море мы уже видели, или еще покрутиться тут часок-другой. Уже казалось, что наш отряд расколется, как вдруг кое-что произошло — и заставило нас заново сплотиться.

До маяка оставалась половина пути, когда мы подошли к променаду. Едва поднявшись по лестнице, мы увидели нечто такое, от чего у нас перехватило дыхание, а вскоре принесло еще одно разочарование. Нас окружила густая толпа, и эта толпа поразила нас, ибо в ней были все те люди с фотографий, годами глядевшие на нас со стен. Люди в белых одеждах, беседуя, прогуливались под каштанами. Женщины с зонтиками, мужчины с тросточками, некоторые с собачонками на поводках, семьи с детишками, выглядевшими уменьшенными копиями своих родителей. Ошарашенные, мы стояли не в силах оторвать от них взгляда, думая, что этого не может быть, что весь этот сияющий, улыбчивый род живет в двух часах пути от нашего мира, а мы об этом даже не подозревали. Мы почти сразу забыли море и простили ему то настроение, что оно в нас вызвало. С другой стороны, эти люди тоже не обращали на нас ни малейшего внимания, будто мы были для них слишком мелки или прятались за какой-то стеной.

Но их презрение к нам на этом еще не кончилось, потому что через часок мы услышали где-то за деревьями музыку оркестра. Но какую! Простую, земную, странную, обольстительную и бесстыдную, у нас прямо крыша съехала: мы краснели, потели, словно подростки, когда они трахались с овцой.

Жаль, никто не видел, как энергично мы вбежали в парк с дощатым помостом для танцев и оркестра, игравшего такие жаркие и пряные мелодии, что сразу пересыхало горло, а у новичков, наверное, обострялась язва желудка. Толпа, хоть и радовалась музыке, держалась вежливо, и либо прикинулась глухой, либо и впрямь за отсутствием музыкального слуха ее не слышала. Пары весело прыгали кто как, но было видно, что музыка их не заводит.

Для нас эти звуки были словно струя керосина на гаснувшие угли. Мы вспрыгнули на помост, схватили по девке и пустились в безбашенный пляс, как то велела музыка. Ошибка выяснилась тут же, потому что девушек хватил столбняк и танцевать с ними было то же, что перекидывать мешки с картофелем. Мало того, их родители оправились от удивления и в ярости орали что-то на языке, на котором мы не понимали ни слова, махали костылями, потом забрались на танцплощадку и силой вытаскивали своих дочек из наших объятий. Убедившись, что с нами не осталось ни одной, они прогнали нас сперва с танцев, а потом и из парка.

О, мы пришли в ярость, советовались, отойдя в сторонку, что делать, вооружиться ли и отлупить их сразу или прийти попозже. Пока мы решали, подошли две улыбающиеся барышни. В черных сетчатых перчатках, с белыми зонтиками в руках, они обнюхали воздух вокруг нас и что-то сказали на своем языке. Увидев наше замешательство, они сменили наречие на другое, не наше, но настолько похожее, что мы почти все поняли. Им понравился наш запах — баранина с луком, он будил в них воспоминания о дачах в горах, не в наших горах, но в похожих горах где-то еще. Они, дескать, видели нас пляшущими и, если нам и правда хочется потанцевать, им известно одно местечко, куда лучше этого помоста в парке с надутыми ничтожествами, которые только прикидываются, что танцуют. Барышни проводили нас в дом на той же улице, где нам обрадовались: стадо женщин в ночных рубашках, куцых шелковых юбочках или вообще голых, в одних чулках, встретило нас очень весело. Увы, и тут нас подстерегало разочарование, потому что все улыбки исчезли, едва выяснилось, что у нас нет денег. Мгновенье спустя нас не слишком вежливо выпроводили вон. Мы стояли, унылые, обманутые, помятые ихней охраной.

Мы уже успели порядком проголодаться, так что нашли дешевую забегаловку, в которой нам дали хлеба с рыбой, да вот беда, мы к ней не привыкли. Все закончилось довольно весело, насколько я помню, потому что повара забыли вынуть у рыб глаза, и те глядели на нас с такой неприкрытой злобой, что есть их было все равно как биться насмерть. Надо сказать, что рыбы победили: почти всех нас вырвало чем-то зеленым. Половые совсем растерялись, и это увеличило общее недовольство нами. Мы это чувствовали.

Уже смеркалось, когда мы прошли всю дорогу назад — еще разок взглянуть на море перед возвращением домой. Тогда-то и случилось самое важное.

Был отлив, и море отступило, обнажая тьму всяческих вещей. Зрелище голого морского дна, где совсем нет никакой воды, разозлило нас даже сильнее тех выпучивших глаза рыб. Видеть такое дно моря было стыдно. Постыднее чем в борделе, потому что там было так задумано, а тут — лишь неприличие природы. На променаде никому — ни матронам с зонтиками, ни усатым кавалерам, ни танцорам из парка, ни полуголым курвам и их сутенерам — даже мысль о таком неприличии не приходила в голову…

Утомленные событиями дня, мы уехали на скрипучем автобусе домой, вышли на знакомом перепутье и взобрались на крутой косогор сквозь заросли горькой полыни под широким, унизанным звездами небом. Не произнося ни слова, мы пили свежий воздух своих гор без этой соленой вони.

Мы вернулись иными. Теми же, но и нет. Пропала невинность. Мир может быть таким большим, что в него вместится и море, но нам в нем места немного. Мы — путники, непрошеные гости, засранные пришельцы, с которых лучше не спускать глаз. И это нам не понравилось. С другой стороны, мы радовались хорошим, трезвым чувством — наш ум прояснился, в душе зарождался лад. Никогда прежде мы не были так едины.

На следующий день все, что мы годами подбирали за цыганами и евреями, вылетело в трубу — все доказательства, что где-то там, за нашим мирком, простирается таинственная цивилизация. Мы сожгли снимки этих курв, ну так что ж, если сиськи у них, как сырные мешки, ничем они не лучше наших овечек. Смеясь, мы обратили в прах и пепел приятных, чисто выбритых мужчин и их красавиц жен в шляпках, все эти улыбки без единого гнилого зуба во рту. Нам теперь было наплевать, едят ли и срут ли они…

Мясо чаек, особенно жареное, не так уж дурно, разве что жуется с трудом. Но мы это делали не с голодухи, не потому что нам нечего было есть. Нам больше не были нужны ни пришельцы, ни проходимцы, ни чужеземцы, будь они людьми или птицами. Вот отчего…

Теперь мы ждем весны…

Встали в круг, взялись за руки, смеемся по-македонски.