Эпизоды из жизни
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2025
Об авторе:
Вера Григорьевна Резник — писатель, переводчик, литературовед. Автор книг «Дагерротипы и фотки» (СПб., 2013), «Персонажи альбома» (Киев, 2017), «Петровская дюжина» (СПб., 2021), а также курса «Пояснения к тексту. Лекции по зарубежной литературе» (СПб., 2006). Печаталась в «Звезде» (2022, № 8; 2023, № 2, 8; 2024, № 4, 9). Живет в Санкт-Петербурге.
У зубного врача
Курочкин, человек среднего роста, непримечательной внешности, холерического темперамента и непредсказуемого поведения — следствия бессвязных душевных порывов — сидел в приемной у зубного врача. На прием к врачу его привела не зубная боль, это было бы естественно, а особая причина, которая состояла в том, что с некоторых пор Курочкину начали сниться страшные сны, какие прежде ему никогда не снились. Само собой, направляясь к стоматологу, Курочкин хорошо понимал, что обращается не по адресу, но на дворе стояли времена, когда травмированное население сосредоточилось на приеме снотворных и очередь за рецептами к психиатрам и неврологам была нескончаемой. Между тем кабинет зубного врача располагался на первом этаже дома, в котором проживал Курочкин, — это упрощало решение вопроса. А с учетом того, что решение любых вопросов у Курочкина всегда бралось ниоткуда, никто давно ничему не удивлялся. Тем не менее в данном конкретном случае Курочкин не без оснований полагал, что какие-то главные вещи из курса общей медицины зубодер должен знать, и, стало быть, ему можно пожаловаться. Кроме того, яснее ясного, что спасителен не совет, спасительна исповедь. Трудность, однако, составлял не только поиск исповедника — сложнее было другое: на облегчение души, как и на экстракцию зуба, административный регламент кабинета отводил не более двадцати минут; спрашивается, как при таких нормативах успеть рассказать обо всем, что, являясь уму, лежит на сердце? И, кстати говоря, в очереди за Курочкиным сидел мужик с опухшей щекой, державшийся за нее лапой, как у медведя, и Курочкин прекрасно понимал, что в схватке за пребывание в кабинете дантиста ему несдобровать: мужик ввалится в кабинет на самом интересном месте, когда он будет рассказывать про то, как в серой предрассветной мгле ровно в четыре утра его окружают…
Сидевшая в очереди перед Курочкиным тетка в джинсах громко сказала кому-то по телефону: «Мне этого никогда не понять!»
Курочкин вздохнул и взглянул на простершийся на противостоящей стене большой телевизионный экран, по которому чередой проплывали пейзажи заоблачной красоты, имеющие целью успокоить пациента перед входом в кабинет стоматолога.
Средневековые замки, окаймленные рвами с подъемными железными мостиками, и готические соборы наезжали на мирные стада овец, пасущиеся на бескрайних зеленых лугах; темно-синие моря обрамлялись остроконечными фиолетовыми скалами, гирлянды многоцветной бугенвиллеи увивали лачуги; Страсбургский собор покачивался на волне первой части Лунной сонаты, хотя при этом, вопреки всему, затянутый палой листвой, заброшенный осенний пруд с черной водой и одиноким лебедем исподволь возвещал неизбежность всеобщего удела.
Но Курочкин не нуждался в поддержке, которую были призваны оказывать страждущим визуальные склейки, продукция парижского и замоскворецкого рынков, возведенная техническими достижениями в ранг эстетического идеала, — ему в крайнем случае предстоял всего лишь профилактический осмотр. В воздухе стоял аромат валерьяновых капель, но печальная нота, вкравшаяся в благолепие пейзажного сериала, не произвела на Курочкина впечатления — он в этот миг сосредоточенно собирал и компактно распределял в уме одолевающие его сновидения, одновременно продумывая адекватную и убедительную лексику для описания предрассветного фантома.
Тетка в джинсах громко сказала кому-то по телефону:
— А она как закричит мне: «Вот пройдет время, и ты поймешь, что тебе уже никогда от меня не отвязаться!»
На экране в этот миг навстречу городу и миру распахивался непритязательный уют кантона Во.
— Ну, бывай! — сказала тетка в джинсах, положила телефон в сумочку и, пробормотав «Толку от вас от всех!», — заторопилась в распахнутую медсестрой дверь кабинета.
«Теперь она там навек», — вздохнул про себя Курочкин и взглянул на Шильонский за`мок.
Зáмок Курочкину не понравился, он нервно передернул плечами, закрыл глаза и сразу умственным взором увидел, как справа налево по газону мимо серых осенних кустов печально прошел дворовый кот Василий. «Прорва ненасытная! — подумал Курочкин, непонятно по чьему адресу. — Опять эти вороны всё сожрали! От такой жизни хоть куда попрешься… Не поехать ли на самом деле в Европу? Она такая, два часа в поезде — и уже на другом краю в каком-нибудь беспримерно историческом месте, а потом еще час по какой-нибудь ветке — и нá тебе, новые красоты на загляденье…
Однако мысль о пересечении границы, поначалу показавшаяся Курочкину привлекательной, его все же немного озадачила. «А что я там делать-то буду, всё поезда менять да ездить?» — подумал Курочкин, привыкший зимой проживать в однокомнатной квартире и смотреть телевизор, в котором все всегда было понятно: весной на майские вскапывать на участке в шесть соток грядки и латать крышу, а к осени по выходным то в одном, то в другом месте проживания сушить белые грибы и жарить кабачки.
Из кабинета стоматолога послышался женский смех. Курочкин нахмурился, но потом сообразил, что, скорее всего, смех исходит из уже прошедшей санацию ротовой полости тетки в джинсах и может означать завершение визита. Поэтому Курочкин поспешно возвратился к собранному материалу — больше всего ему хотелось, чтобы врач воочию представил повторяющееся предрассветное сновидение: обступают Курочкина на грязной лестничной площадке второго этажа в разные времена упокоившиеся родственники во главе с отчимом в начищенных сапогах и смотрят на него в упор так, словно Курочкин задолжал им денег и не отдает, выглядят они при этом, как обычно при жизни, мерзко, а дед почему-то всегда является с перекинутым через плечо, источающим запах свежей сосновой доски могильным венком, на котором лента с надписью «От внука», и прямо ломится в дверь квартиры, так что приходится спиной ее заслонять. И главное, что он, Курочкин, не понимает, что им нужно, они ведь смотрят на него и молчат. Как такое вообще может быть? Поневоле призадумаешься, не лучше ли в Европу поехать, а вдруг тогда отстанут… Ведь туристы, например, едут и едут, не останавливаются, не иначе тоже от своих назойливых жмуриков сбегают, которые являются невесть откуда и вот так смотрят. Зато в вагоне сидишь, в окно любопытствуешь, а там в поле зрения совсем другая картина, приятно неузнаваемая — дышать легче становится. Дед его вообще удивляет, при жизни за ним таких выступлений не водилось, сдерживался, наверное, до поры до времени, пока оно не кончилось… Кстати, со временем не совсем ясно, есть ли оно там… А вот дяди Феди не видно, но он, Курочкин, его, даже невидимого, как себя узнаёт. Кстати, самая таинственная вещь во сне — это неочевидность местопребывания и ощущение чьего-то присутствия; не видно никого, а ты чувствуешь животом и нюхом чуешь: здесь кто-то есть. А вот кого нет, так это тебя, потому что, когда есть оно, ты сам просто ноль без палочки. С этими состояниями он не первый раз сталкивается. Как-то, давно уже, они с Люськой у окна стояли — у него все задолго рассчитано и продумано было, как Люську за руку схватить ну и все такое, — и вдруг все планы исчезли, и он сам тоже отменился, раз — и нет никакого Курочкина, а есть жуткий страх, потому что чувствуешь — сила необъятная из другого мира на тебя глазеет темным оком, всем тобой, лишенным зрения и слуха, беспомощным, распоряжается… Какие там руки-ноги, когда тебя, как щепку, уносит огромная океанская волна, то ли от Люськи исходящая, то ли еще от чего неведомого. Сколько это длилось, он, Курочкин, без понятия, но, когда опамятовался, Люська странно так на него посмотрела и ушла. А он там в углу сел и час, наверное, сидел, в одну точку смотрел — себя сознавал. Это много позже до него дошло, что ему маленький краешек приоткрыли, показали, какая это вещь на самом деле, а не все эти ваши свадьбы-женитьбы.
В жизни вообще много непонятного, то же с дядей Федей… Его, Курочкина, тепло обволакивает, похожее на дрему, когда дядя Федя ему на память приходит, а почему — сказать невозможно. Он в детстве ангиной болел, тот его жалел — по голове гладил. Ну и что? Другие тоже иногда гладили, у него волосы быстро росли, каждый месяц большими ножницами стричь приходилось, кудрявый был. Они тогда в город переехали, здесь еды больше, потому что прежде у бабули ему поутру на шею сумку холщовую приспосабливали и на деревню отсылали. По-разному получалось: кто подаст еще теплую горбушечку из печи, а кто взашей прогонит. С малолетства страху натерпелся, потом наперечет всех знал: были дома — стороной обходил, зато в других бабы протягивали: «На, Курочка, яичко».
А отчима, сверкающего на лестничной грязной площадке сапогами, вот кого забоялся, когда услышал, как он в кухне ей говорит: «Я, — говорит, — кое-что с собой оттуда прихватил, я, — говорит, — застрелюсь, если ты мою честь опорочишь». И тон у него очень странный. Он тогда ничего не понял, от этих слов у него живот схватило, канализация в доме не работала, отхожая будка на дворе стояла, и он во двор побежал. Он в те годы плохое от хорошего животом отличал, а умом только позже сообразил, что там кто-то, жизнь и смерть на весах взвешивавший, незримо присутствовал. И сейчас он так думает, а живот как болел, так и болит, с ним — он это уже знает — никто не поможет, все врачи говорят: «Это не ко мне». А дядя Федя приходил редко, а потом совсем уехал, поэтому на лестнице у квартиры, когда его фигура среди всех этих, ненужных, один раз проступила, он выглядел его, Курочкина, по нынешним временам сверстником. Он и не уехал бы, если б не прокля`тые сапоги, которые отчим до зеркального блеска ваксил, и вечером как-то раз спросонья, на дежурство собираясь, сапог натянул и котy ненароком на лапу наступил — разозлился и горшок с молоком о стену грохнул вдребезги; молоко по стене потекло, брызги на сапоги попали — отчим еще больше разозлился. Он тогда злющий все время ходил. Кот отдавленную лапу поджал и поскакал на трех с пола молоко подлизывать — жрать хотел. А тут дядя Федя вдруг зашел — тихо стало. Дядя Федя на отчима посмотрел, веник взял, осколки глиняного горшка собрал в помойное ведро, стену и пол подтер, коту лапу пощупал и сказал, что два билета в кино купил, на улице меня ждать будет. Два сеанса подряд с одним и тем же журналом отсидели, а кино, кстати, оказалось не детское, мало что понял, но сидел — не ерзал, в тепле и полусне хорошо было. Тогда после кино дядя Федя сказал, что уедет скоро.
Курочкин смотрел перед собой остановившимся взглядом — он думал о том, чего только в жизни не бывает и как все люди себя хорошими считают, а если кто какую гадость сделает, то это мелочь и не главное, потому как в главном — считает такой человек — он все равно прекрасен, и еще о том, какие и`здали все одинаковые, а поближе разберешься — так двух похожих не сыскать, хотя и говорят, что родственные души встречаются, но ему, Курочкину, они не попадались.
В дверях кабинета стояли медсестра и стоматолог и смотрели на окаменевшего Курочкина.
— Вас приглашают в кабинет, пройдите! — воззвал мужик, держащийся за опухшую щеку лапой, как у медведя. — Дома насмотритесь телевизора!
На экране телевизора тоже стояла осень — о, совпадение! — совсем как во дворе дома, в котором жил Курочкин и располагался кабинет зубного врача. Экранная осень была ослепительно желто-багряной и праздничной, с нетронутыми гнилью правильной формы опадающими листьями и расчерченными, усыпанными красноватым гравием дорожками, по которым — это было очевидно — никогда не ступала нога человека. Не было в этой осени ни серых чахлых кустов, ни тощего кота Василия, и была она Курочкину, эта экранная осень, неинтересна. Тем более он только с виду смотрел в телевизор, а на самом деле вообще ничего не видел и не слышал, потому что его озарило: «А зачем мне ехать в Европу, если дяди Феди там нет? — думал Курочкин. — Никакого смысла. Придется терпеть родственников: являются как снег на голову, смотрят и безмолвно просят: пойми меня хотя бы сейчас, со мной в жизни понимания не случилось. А дяде Феде это зачем, он и так всё понимал… Но что без понимания плохо и там и здесь — это правда, — думал Курочкин. — Пойду-ка я домой, цветы полить нужно…»
А дальше с ним произошло то, что случалось всегда: позабыв о стоматологе и выйдя из приемной с намерением повернуть направо к себе в подъезд, Курочкин в очередной раз пал жертвой внезапных соображений и повернул отчего-то не направо, а налево, после чего исчез сначала из непосредственной видимости, а потом из воображения автора… на некоторое время.
О том, как Курочкин постарел
К тому времени, когда Курочкин прожил половину отпущенных ему лет, жизненный опыт наделил его кроме уже имевшихся природных качеств — своенравия и непредсказуемости поступков — еще одним особым свойством: Курочкин обрел определенность лица, в котором общее для всех в молодости выражение недалекого простодушия заместилось рельефно прочерченной недоверчивостью. Например, прежде Курочкин с любопытством близорукого человека приглядывался к событиям и людям, а теперь он наблюдал их издали, избегая сближения с объектом. Так в процессе работы отходит на определенное расстояние от холста художник, чтобы, откинув голову, воззриться на полотно намеренно отчужденным и цепким взглядом. Нынешний Курочкин смотрел на окружающую его действительность как в трубку калейдоскопа, бесстрастно отслеживая внезапно перестраивающиеся под влиянием потрясений конфигурации, не сочувствуя ни одной явленной ему картине и повсеместно подозревая злокозненный умысел. Доходило до больших странностей. Например, говорят Курочкину на собрании жилищного кооператива, чтобы он взял стул в соседней комнате, потому что народу много, долго стоять на ногах тяжело, можно устать, а Курочкин сразу думает, а есть ли в той комнате стул и что, скорее всего, его там нет, а есть в лучшем случае кресло, которое без пользы, потому что в дверь не проходит, и не значит ли это, что его специально отсылают, чтобы… Ну и так далее… С опечаленными жизнью немолодыми людьми такие вещи случаются. Необычно было то, что описанная в предшествующем сюжете природная безалаберность с возрастом Курочкина не только не покинула, но, совместившись с непреходящим сомнением в качестве собственного основания, расцвела еще пышнее. Курочкин старался не привлекать к себе внимания, его непредвиденные поступки отвечали внезапным побуждениям души, с ним буквально на каждом шагу продолжали случаться капризные произволения, о подоплеке которых он не задумывался. Вот и сейчас Курочкин сидел у себя дома в кухне за столом, пил кофе, привычно прикидывая, хватит ли ему денег до конца месяца, и хорошо бы и дальше так было, но вдруг серые мысли о деньгах у него в голове растворились — Курочкин внезапно страшно продрог, его зазнобило, и это притом что пил он свежесваренный горячий кофе, от которого организм оживает, а не вчерашний остывший чай, который, как всем сделалось известно еще в начале прошлого века, замедляя обмен веществ, непременно пробуждает тягостные воспоминания… А воспоминания — дело такое, они, как набухшие влагой облака, проплывают в небе одно за другим, и каждое обрушивает на тебя свой особенно холодный дождь. Вот такой холодный дождь неожиданно пролился на пьющего горячий кофе Курочкина; ему припомнилось, как некогда на углу Малой Спасской он разогнал возле школы двух мальчишек, по возрасту учеников начальных классов, с азартом пинавших носками башмаков вместо футбольного мяча мертвую ворону. Когда Курочкин пригляделся к мальчишеской забаве, у него во рту возник вкус того ломтя ржаного хлеба, которым он давеча заедал кислые щи. Более того, кроме изжоги и спазма пищевода у него сразу случилась привычная спастическая зрительная аберрация: сцена с мальчишками и вороной убежала на расстояние нескольких десятков метров. Курочкин попытался, как уже было сказано выше, посмотреть на детское футбольное развлечение издали, но потом, какие усилия он ни прилагал, зрелище вновь стало к нему угрожающе приближаться. Слов своих Курочкин не запомнил, мальчишки исчезли, тельце вороны Курочкин запихнул оказавшейся у него в руке палкой в ямку под растущим в глубине газона кустом и немного присыпал землей — какая была. Оставшиеся до дома двести метров Курочкин прошел, взором ни на что не отвлекаясь, сосредоточенно глядя прямо перед собой, — он хотел остаться неузнанным. Ему казалось, что если он никого не видит, то и его никто видеть не должен. «Хорошо призракам, — думал Курочкин, — можно ни во что не вмешиваться. Просто замечательно ни во что не вмешиваться, дольше жить будешь. Наверное, вороны долго живут, потому что рассудительные. Хорошо быть рассудительным, только не у всех получается. И вообще, — некстати возмутился Курочкин, — я не хочу состоять из воспоминаний». С этой ни к селу ни к городу возникшей в голове мыслью он достиг входной двери, сунул руку в карман, чтобы достать ключ, и…
В этот миг, отменяя радужные надежды, на Курочкина пролился дождь из второго, набухшего и переполнившегося водой облака, причудливо сплетая сохраненные памятью эпизоды минувших дней.
Что-то необъяснимое удержало тогда руку Курочкина с ключом возле замочной скважины. Склонившийся над ней, повторяем, с ключом в руке Курочкин вдруг выпрямился и, откинув голову назад, уставился на дверь именно тем взглядом, каким взирает на собственное творение на полотне художник, как было сказано выше — «намеренно отчужденным и цепким». А дело было в том, что Курочкина снова озарило. Бывает же, идешь по улице, ни о чем не думаешь, как говорил философ, и вдруг… понимаешь. Вот и Курочкин ни о чем не думал, но вдруг понял нечто основополагающее для его жизни, хотя и не совсем ясно, что именно. Такое состояние иногда случается, впавший в него Курочкин повернулся спиной к двери в квартиру и, все еще с ключом в руке, машинально спустился вниз со второго этажа, а выйдя из дверей дома в палисадник, по которому имел некогда привычку гулять кот Василий, пока его не долбанула ворона, положил наконец ключ от квартиры обратно в карман и глубоко вздохнул. Кислород оказал на Курочкина свое освежающее воздействие, хотя, чтобы свыкнуться с внезапно посетившим его у двери в квартиру откровением, Курочкину пришлось сделать еще несколько вдохов — картина нуждалась в большей определенности и, так сказать, в подводящем итог осмыслении. Спрашивается, однако, что можно увидеть на обитой дерматином двери, кроме почтового ящика и в исключительных случаях потускневшей таблички с указанием уже не существующего в реальности настоящего времени имени. Кстати, то же самое: если склоняешься к замочной скважине, ну что можно в ней или за ней увидать?! Как и следовало ожидать, при большом выборе возможностей поведения Курочкин не выбрал ни одного из обычных в такого рода ситуациях вариантов, поступив совершенно несходно с тем, что сделал бы любой на его месте. Курочкин подумал: «Давно я не был в Эрмитаже», — и направился к остановке автобуса. В автобусе Курочкин просто бессмысленно смотрел, как всякий пассажир, в окно, а войдя в Эрмитаж и поднявшись по Иорданской лестнице, сразу понял, что живопись с ее мадоннами и младенцами ему ненавистна, поэтому, не останавливаясь, прошел мимо Рафаэля и вступил в Рыцарский зал. В светлом и просторном Рыцарском зале Курочкину полегчало, он принялся обходить и разглядывать залатанных с ног до головы рыцарей. Они произвели на Курочкина большое впечатление. Стоя то возле рыцаря на коне, то рядом с пешим рыцарем, Курочкин всякий раз закрывал на несколько минут глаза и воображал сопровождаемые оглушительным звоном копий страшные низвержения с коней и падения оземь закованных тел. Когда кто-то из материально ощутимых рыцарей в призрачной ожесточенной схватке терпел поражение и обрушивался с коня, Курочкин испытывал глубокое внутреннее удовлетворение. Эти гремучие бои, повсеместно восстанавливая справедливость и всеобщее равенство, странным образом его успокаивали и урежали сердечную тахикардию. Что ни говори, но, когда справедливость торжествует, сердце умиротворяется! А потом Курочкин долго разглядывал в одной из витрин щит какого-то французского Генриха с увитым цветами и фруктами ликом горгоны Медузы в центре круглой железяки. «Интересная женщина… Каков взгляд! — подумал Курочкин. — Никогда мне их не понять, все время твердят это слово, при этом сами не понимают, что оно значит, а когда у них спрашиваешь, не могут объяснить, что они в конце концов конкретно имеют в виду, то ли эту странную физкультуру, то ли что-то другое». И все же горгона Медуза показалась Курочкину очень несчастной женщиной, наказанной с неслыханной жестокостью; он решил, что в те заповедные времена милосердие было не в чести, притом что с наказаниями дело вообще обстоит сложно… Короче, это ему не понравилось.
Когда Курочкин добрался до дома и, поднявшись по лестнице, открыл ключом дверь, в помещении было тихо. Курочкин зажег свет; стандартная обстановка его запущенной квартиры вдруг произвела на него впечатление новизны и чужеземности. Напрягшийся Курочкин обошел комнату и кухню, заглянул в помещения, жилой площадью не считающиеся, после чего резко распахнул дверцу платяного шкафа, в котором от толчка закачались пустые вешалки, — Люськиных вещей на вешалках не было. Курочкин оглянулся и понял, почему квартира показалась ему незнакомой: в ней царил необыкновенный порядок. Столик под круглым зеркалом был протерт тряпкой и блестел. Покрывало на диване казалось только что выглаженным. Курочкина окружало нежилое пространство. Курочкин не стал снимать уличную куртку, хотя батареи были горячими; найдя в шкафчике банку с кофе, он сразу стал его варить.
Он снова озяб. Поскольку стояло безветрие, дождь все еще лил из неподвижного облака.
Пока кофе варился и вскипал, Курочкин, уставившись в наполненную темной бурдой турку, думал о том, что окружен непрестанно уплотняющимся кольцом враждебно настроенных людей, причем не только мужчин, но и женщин, потому что кое у кого, когда они на него смотрят, взгляд — чисто горгона Медуза, поэтому не иначе Люська с кем-то из таких типов познакомилась, и вот они, результаты, налицо. Но, сняв с огня вскипевший кофе, налив его в чашку и жадно отхлебнув два горячих глотка, он вспомнил рыцарей в их удивительных железных облачениях, бои не на жизнь, а на смерть, звон клинков и копий, гром ударов, оглушительные падения и… радостно улыбнулся. Ни горгону Медузу, ни Люську он больше не вспоминал.
Таков был Курочкин. Напоследок скажем еще вот что: когда в самом начале зашла речь о пресловутой недоверчивости нашего героя и в качестве примера приводился случай с отсутствием свободных мест на собрании жилищного кооператива, брошенный тогда на полпути рассказ вовсе не был выдумкой; тогда Курочкину посоветовали не утомлять понапрасну ног и обратиться в соседнюю комнату, в которой полно стульев и всякой мебели. Курочкин принял к сведению доброжелательное предложение, поступив, однако, по-своему. Его подозрения оправдались: в соседней комнате не было стульев, зато в полном согласии с догадкой Курочкина в ней красовалось причудливое изделие незапамятных времен — громоздкое кресло в стиле чиппендейл, доставшееся жилищному кооперативу по наследству. Тесьма, окаймляющая выцветший гобелен, оборванная в нескольких местах, свисала из прорех, на жирном пятне просиженного сиденья, чьей обивкой успели полакомиться мелкие грызуны, торчали замусоленные комки ваты, при этом увесистые резные ножки местами еще сохраняли следы лака. Из-за большой величины пронести кресло в дверной проем действительно не представлялось возможным. Курочкин подтащил кресло спинкой к двери в помещение, в котором заседало собрание, притворив дверь так плотно, что изнутри не доносилось ни слова. Удостоверившись в полной звуковой непроницаемости, Курочкин опустился в кресло, положил руки на подлокотники, увенчанные ощерившимися львиными мордами, откинул голову на спинку, закрыл глаза и спустя минуту в воцарившейся тишине почувствовал себя… счастливым человеком!
Оставим, добрый читатель, Курочкина в этом состоянии навсегда.