Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2025
Об авторе:
Михаил Петрович Петров (род. в 1935 г.) — доктор физико-математических наук, профессор. Дважды лауреат Государственной премии, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А. Ф. Иоффе. Прозаик, публиковался в журналах «Звезда», «Огонек». Автор книги прозы «Огонь небесный» (СПб., 2021). Живет в С.-Петербурге.
В сторону ангела
В ряду старых домов, выстроившихся вдоль Таврической улицы, выделяется один, облицованный белым и зеленым кафелем. Этот дом в стиле северного модерна обращен своими венецианскими окнами к Таврическому саду, прямо против пруда, виднеющегося между стволами столетних лиственниц и лип. На его фронтоне красуется большой барельеф летящего ангела с протянутой вперед рукой, сжимающей то ли венок, то ли букет, детали этого предмета неразличимы из-за осыпавшейся штукатурки. Ангел облачен в эффектно развевающуюся тунику. Население называет это здание «домом с ангелом». Неподалеку находится известный в округе большой гастрономический магазин, и местные жители, собираясь прогуляться, спрашивают друг друга: «Пойдем в сторону ангела или в сторону гастронома?»
В этот дом меня, вполне домашнего мальчика, в пятидесятые годы забросил ранний студенческий брак, из-за которого возник серьезный конфликт в моей семье. В суть этого конфликта не буду здесь вдаваться. В результате я проявил верность первой любви и мужскую решимость, покинув наш семейный очаг, где был окружен заботами мамы, бабушки и дедушки. С Машей, моей юной женой, мы сняли комнату в коммунальной квартире «дома с ангелом» и прожили там целый год, до того как наш конфликт с моей родней уладился. Но это время одарило меня бесценным опытом житья-бытья в ленинградской большой коммуналке. Таких — в прошлом барских — квартир, переделанных в коммуналки, было в ту пору множество.
Два арочных въезда в «дом с ангелом» вели в темный двор, полный сараев, гаражей и решетчатых лестниц. Между въездами со стороны улицы располагался маленький сквер с низкой решеткой, увитой чугунными лилиями. Если войти в один из двух подъездов со стеклянными козырьками, выходящих в сквер, то становится понятным, что дом был по-настоящему роскошным: белые с голубым кафельные стены, два огромных зеркала по обеим сторонам лестницы, мраморный камин, у которого дворники складывали деревянные лопаты и метлы, лифт в позолоченной клетке с белыми, под слоновую кость, кнопками на полированной доске. Вся эта роскошь каким-то образом пережила войну, бомбежки, блокаду. Из расспросов старых жильцов, наших тогдашних соседей, таких как доктор Плужников, мы узнали, что дом построен в 1908 году и принадлежал инженеру-строителю Янкину пополам с его братом-юристом. Почти все квартиры они сдавали членам Государственной думы, она помещалась рядом, в Таврическом дворце.
С фасада десять окон нашей новой квартиры занимали весь третий этаж. Лестничная площадка перед ней представляла собой маленький зал с мраморным полом, в который было вделано окно из толстого зеленого стекла, и с двумя хрустальными фонарями. Это была огромная коммуналка: в одиннадцати комнатах проживало двадцать жильцов, в том числе четверо детей. Примечательным был генерал в отставке Лев Иванович Островский. Он бродил по этой шумной квартире в брюках с малиновыми лампасами и в домашних туфлях на босу ногу. При этом он громко пел волжские песни (родом он был с Волги, из города Юрьевец) или нараспев читал стихи Овидия на латыни. Говорили, что раньше вся эта квартира была его, хотя он и не был членом Думы. По просьбе его покойной жены, истеричной и суеверной женщины, владелец дома Янкин переменил номер квартиры с тринадцатого на сороковой. С тех пор номера квартир идут в таком порядке: 11, 12, 40, 14, 15 и т. д. Теперь генерал занимал лишь две большие комнаты. Но никто из соседей не замечал, что он недоволен этим. Наоборот, генерал был так называемым ответственным съемщиком. Квартплата его усилиями всегда вносилась вовремя. По инициативе генерала в квартире был общий электрический счетчик, а в коридоре под висящим на стене дамским велосипедом, принадлежавшим доктору Плужникову, на тумбе из карельской березы с инкрустациями стоял общественный телевизор, купленный на генеральские деньги. По утрам, когда генерал вставал в очередь в ванную, он часто повторял фразу римского сенатора Катона: «Цетерум цензео, Картагенум деленда эссе», что по-русски означает: «Еще раз повторяю, Карфаген должен быть разрушен». При этом генерал оглядывал всех, стоящих в очереди, своими круглыми навыкате глазами весело и с любопытством, как будто видел соседей впервые. Саша Копылов, у которого мать работала в вагоне-ресторане и который почти все время жил один, спросил однажды:
— Ах, Карфаген должен быть разрушен? Это что имеется в виду?
— Ничего, — серьезно ответил генерал Саше. — Мне просто нравится эта фраза. Я с гимназических лет люблю латынь.
У генерала была домработница Марфа, двадцатилетняя девушка с белыми, как лен, волосами. Она ухаживала за генералом и всюду ходила с ним: гулять, к врачу, в академию улаживать дела, связанные с переизданием его книг по фортификационному делу. Кроме того, Марфа следила, чтобы генерал не ел лишнего, так как он был болен какой-то желудочной болезнью. В Марфу был влюблен живший в этой же квартире художник, сутулый косоглазый человек с изуродованным левым ухом. Он рисовал цирковые афиши. Каждое утро в десять часов художник торопливо, как будто ему было куда спешить, спускался вниз по лестнице и заводил свою бежевую «Волгу». Он садился, и она оседала под его тяжестью. При этом он задерживал в дверце ногу, чтобы все видели его замечательные бельгийские носки. Затем, задрав нос, его машина резко брала с места и уносилась, распугав бродячих собак, которых в то время много было на Таврической улице. Жильцы квартиры № 40 напряженно следили за отношениями художника и Марфы. Вот он подвез ее до гастронома. Вот он починил ей сумку. Всем казалось, что художник не пользуется у Марфы взаимностью и не имеет на это никаких шансов. Только очень немногие старые и опытные люди, такие как доктор Плужников, понимали, что этот неприятный, на первый взгляд, человек обладает каким-то качеством, которое привлекает женщин.
Каждое утро доктор Плужников выходил гулять с рослым английским бульдогом. Доктор знал всех жильцов на лестнице и приветливо здоровался с каждым. Бульдог же всегда шел боком со ступеньки на ступеньку, никого не узнавая, и, если доктор останавливался с кем-нибудь поговорить, он спускался на площадку ниже и, отвернувшись, ждал там. Все знали, что бульдог и доктор не любят друг друга, но расстаться не решаются, ведь они лет десять прожили вместе. Однажды утром, выйдя на площадку под хрустальными фонарями, генерал сердечно поздоровался с доктором и протянул свою большую белую руку с голубыми венами к бульдогу. Бульдог высокомерно отвернулся и отошел в сторону, но доктор схватил его за ошейник и подтащил к генералу. Бульдог посмотрел на генерала враждебным взглядом и зарычал. Доктор был очень этим уязвлен.
— Нельзя! — пронзительно закричал он и пнул бульдога ногой. Все знали и раньше, что доктор частенько бьет бульдога и иногда даже забывает его кормить, но генералу неприятно было это видеть.
— Когда-нибудь я тебя убью, — тихо сказал доктор, — ты так мне противен…
Еще раньше Саша Копылов говорил доктору: «Если вы хотите от него избавиться, убейте его, и всё. Усыпите его уколом». Это он говорил в шутку, конечно. Я заметил, что Саше иногда хотелось казаться жестоким, на самом деле он был не такой. Может быть, доктор Плужников не понял, что это шутка, а может быть, и понял, но он сказал: «Это нелегко, ведь он английский бульдог, а они очень сильные».
— А вы подстерегите его, когда он спит, — сказал Саша.
— Не хватало еще мне его подстерегать, — ответил доктор. — Кроме того, он теперь почти не спит, у него бессонница.
Генерал любил слушать детский духовой оркестр, который играл той осенью в Таврическом саду. Ранней осенью вечера` были безветренные и по-летнему теплые. Каждый вечер генерал и Марфа выходили из дома и шли по аллеям сада мимо пруда с множеством голубых с красным лодок (тогда в саду была лодочная станция) и с восьмиугольным островом напротив дворца. Шли по мостикам через мелкие зацветшие каналы, где проносились стаи маленьких рыб, и дальше, мимо оранжерей и спортивного павильона на холме — туда, откуда слышалась музыка. Там, на краю обширной выкошенной поляны, в белой освещенной заходящим солнцем раковине играл детский духовой оркестр. Генерал и Марфа садились на заднюю скамью. Слева у оранжерей жгли мусор, огонь костра горел неподвижно, как свеча, быстро темнело, дым висел слоями над скошенной травой. Пятнадцать мальчиков разного возраста изо всех сил дули в трубы. Дирижировал лысый мужчина в длинном коверкотовом плаще, маленький, как мальчик. Эта нестройная и тоскливая музыка расслабляла генерала. Резкие фальшивые ноты отзывались в его душе со сладкой тревогой и весельем, и он блаженствовал, закрыв глаза и развалившись на скамье. Рядом за кустами сирени поблескивал пруд, над ним, смешиваясь с дымом, поднимался пар, восьмиугольный остров висел над паром, как корабль, на нем что-то смутно белело в сумерках — не то статуя, не то ваза на пьедестале. Последние лодки, серые во мгле, причаливали к пристани, зажигались фонари, оркестр умолкал, и усталые мальчики, блестя трубами, уходили в спортивный павильон, чтобы запереть там на ночь свои инструменты. Со всех сторон издалека начинали свистеть сторожа, ночной ветер шелестел в вершинах деревьев. Генерал и Марфа поднимались со скамьи и шли к воротам в толпе молодых парочек и стариков со старушками. Сначала генерал казался печальным и был молчалив. Марфа жалела его и брала под руку, но, чем ближе к воротам, тем он шел все быстрее и быстрее, размахивал локтями все чаще и чаще, улыбался, что-что бормотал себе под нос, и, когда они выходили за ворота на Таврическую, он запевал песню, в которой были такие слова: «А вот город Балахна стоит, полы распахня…» И пел так громко, что Марфе было неловко идти рядом с ним.
Зимой же они часто ходили на концерты в филармонию. Марфа сидела рядом с генералом в море яркого света и смотрела, как он засыпает под музыку Брамса или Рахманинова. Ей самой было скучно. И поэтому она любила внимательно следить, как его розовые щечки медленно наползают на воротник и похожая на одуванчик голова опускается на грудь. Марфа трогала его за колено, он резко поднимал голову и шепотом объяснял ей, что не спит, а думает, глубоко задумывается о жизни. Потом он засыпал снова, арфа вздыхала с нежными стонами, скрипач прижимался к скрипке пухлой щекой, дирижер замирал, объятый негой, потом судорожно поднимал руки, и в оркестре грохотали барабаны и звонили колокола. А Марфа, не отрываясь, смотрела на розовые щечки генерала и на его маленькие уши, прозрачные на ярком свету, и он казался ей таким милым, что ей хотелось поцеловать его. Наступал антракт, генерал просыпался от аплодисментов, блаженно улыбаясь, оглядывался вокруг, потом они вставали и медленно прохаживались кругами по фойе. При этом генерал всегда прихрамывал, потому что отсиживал левую ногу.
В начале марта генерал чуть не умер. Это случилось ночью после дня его рождения, когда ему исполнилось семьдесят пять лет. В этот день с самого утра он сильно нервничал и всем был недоволен. После завтрака он вытащил из буфета тетрадь, куда Марфа записывала хозяйственные расходы. Увидев, что за вчерашний день записей нет, генерал бросился в кухню, где Марфа гладила белье, и приказал ей немедленно вписать в тетрадь продуктовые расходы красным, а хозяйственные синим карандашом. Но Марфа продолжала гладить простыню, сказав, что кончит одно дело и тогда начнет другое. Это было для генерала последней каплей.
— Недобросовестная девчонка! — закричал он. — Молчать! Дармоедка!.. — И, хлопнув дверью, ушел в свою комнату. Он подошел к окну и уперся ладонями в цельное зеркальное стекло. Был солнечный мартовский день. Внизу, в Таврическом саду, одинокий школьник в черном коротком пальто, похожий на жука, вползал прямо по льду на пандус детской горки. Пирамидальная стеклянная крыша Таврического дворца казалась прозрачней, чем обычно, за ней, освещенная солнцем, возвышалась мрачная водонапорная башня. Школьник съехал с горы и остался лежать на укатанном льду, запрокинув голову и глядя в весеннее небо. Солнце било генералу в левую щеку и нагревало ее. Но генерал ничего не замечал. В его мозгу звучало одно слово: «Дармоедка, дармоедка!» Он был потрясен оскорбительностью и несправедливостью этого слова и не понимал, как он мог произнести его. Он заметил, что плачет, отошел от окна, высморкался и взял газету, но читать не смог, так как слезы застилали ему глаза.
Вечером в честь дня рождения генерала в столовой академии был устроен банкет. Было много гостей — в основном преподаватели из академии и три генерала в отставке. Кроме того, приглашены были все соседи по квартире, в том числе и мы с Машей. Марфа к тому времени все еще не помирилась с генералом и вечером уехала к своему дяде в Автово. Генерал за столом громко говорил о юрьевецких местах, о своей молодости, об особенностях фортификации Красной армии. Рядом с ним сидел доктор Плужников, он много пил и перед каждой рюмкой выкрикивал: «Ура, фельдмаршал!» Скоро он опьянел, вышел в коридор и уснул там, сгорбившись на стуле. А генерал возбуждался все больше и больше. Он пил и ел все, что было на столе, никто его не останавливал. Теперь рядом с ним сидел его старый друг — старик в штатском, генерал называл его Митя, обнимался с ним, целовал его и говорил ему на ухо: «Вар, Вар, отдай мне мои легионы!.. Редде миги легионес!»
Еще не рассвело, когда Марфа вернулась из Автово, а генерал так и не заснул. Ему было плохо от выпитого и съеденного накануне. Марфа слышала, как он вставал, шел в кухню и зажигал там свет. Когда уже начало светать, она снова услышала его шаги. На этот раз он шел особенно медленно, потом шаги прекратились, и Марфа услышала звук падения тяжелого тела на пол. Она соскочила с постели и бросилась в кухню. Там было темно, за окном сумеречно светился пруд в Таврическом саду. Генерал в трикотажном ночном белье лежал на полу белой горой. Марфа включила свет, и в это время генерал зашевелился, начал подниматься и встал на колени. Марфа схватила генерала под мышки, но не смогла удержать его и стала будить соседей.
Генерала увезли на скорой помощи в больницу. Три дня он был при смерти, и врачи говорили, что если не поможет препарат Граффо, присланный из медицинской академии, то генерал умрет — сердце плохо работает; кроме того, обнаружилось довольно сильное сотрясение мозга. Узнав все это, Марфа послала телеграмму племяннице генерала Людмиле в Саратов, купила на рынке апельсины и ананас и пошла в больницу ждать, поможет препарат или нет. По ночам ей не позволяли оставаться в больнице, и она уходила домой, но утром снова приходила. Через три дня вечером выяснилось, что препарат помог и генерал не умрет. Дома в дверях Марфу встретила высокая худая женщина в красном с черными полосами халате. Ее каштановые волосы были собраны на голове в большой узел, а во рту блестели несколько золотых зубов. Это был Людмила.
— Так, — сказала она, плавно, как танцовщица, отступая назад, — я всё знаю. Ничего мне не говорите. Дядя жив, его спас этот чудесный препарат. Вашей единственной обязанностью было следить за его здоровьем. — Она подняла руку ладонью кверху и поднесла ее к плечу. Рукав красного халата взметнулся, как крыло. — Из-за вас он чуть не умер, — прошептала она, подняв брови. — Но теперь здесь будем жить я и мой сын. А вы можете быть свободны. Однако уже поздно, — сказала она и посмотрела на огромные часы, пристегнутые к худой руке. Часы отставали на двадцать минут. — Давайте спать, а завтра можете быть свободны.
Генерал проболел долго. Только через три месяца его привезли домой, и к концу лета он начал выходить на улицу. Теперь каждый день после обеда и до вечера генерал сидел у подъезда под стеклянным козырьком между двух витых чугунных колонн. Он сидел на ящике из-под апельсинов с красными и желтыми надписями по-арабски. Перед ним были кусты бузины и сирени, за кустами виднелся асфальт Таврической улицы. Днем он обжигал ноги прохожих сквозь подошвы туфель, а вечером, когда генералу становилось легче дышать, улица долго исходила теплом, как печь.
Генерал все время улыбался. Он улыбался самому себе, от этого казалось, что им овладевают какие-то приятные воспоминания. Его круглые выпуклые глаза стали сильно слезиться, и он часто вытирал их кружевным женским платком. Он опирался руками на палку, к нему часто подбегали знакомые собаки, он им беззлобно грозил ею. Так он обычно сидел до вечера, пока Людмила, высунувшись из окна по пояс, не звала его ужинать. Тогда генерал вставал, ставил ящик между дверей подъезда и уходил домой.
О Марфе целое лето ничего не было слышно. Говорили, что она работает где-то на Петроградской стороне то ли в молочном магазине, то ли в молочном кафе. И вот однажды вечером в субботу мы с Машей, выйдя на улицу подышать воздухом, стали свидетелями следующей сцены: генерал сидел на своем месте, рядом в сквере, сдвинув две скамьи, Саша и доктор Плужников поджидали партнеров для игры в домино, и вдруг из подъезда вышли художник и Марфа. На Марфе был бледно-голубой с красными розами сарафан, в руках она несла тонкую шерстяную кофту. Ее белые волосы светились в сумерках, а лицо и плечи, покрытые загаром, казались очень темными. На ногтях ее загорелых стройных ног, обутых в желтые босоножки, блестел лиловый лак. Она поздоровалась с генералом, художник прошел за ней, ссутулившись и ни на кого не глядя. Генерал улыбнулся Марфе и протянул ей руку. Марфа сделала вид, что не замечает его движения, и прошла мимо. Начал накрапывать дождь, капли громко захлопали по листьям бузины и сирени, а по сухому асфальту покатились серые шарики. Художник и Марфа сели в рядом стоявшую «Волгу». На ее стеклах и лаке заблестели первые капли дождя. Ее мотор заработал, и сзади зажглись рубиновые фонари.
— Ничего, а? — задумчиво сказал Саша, глядя на это. — Ты рисуешь цирковые афиши, ездишь на «Волге», у твоей женщины белые волосы и маникюр на ногах, что еще надо человеку?
— Этого даже слишком много, — сказал Плужников. — Я согласился бы и на меньшее, как вы считаете, Лев Иванович?
Генерал ничего не ответил. Видно было, что встреча с Марфой произвела на него сильное впечатление. Дождь пошел ощутимее. Плужников встал со скамьи.
— Саша, игра сегодня не состоится, — сказал он, — пойдем по домам.
Но Саша не слушал его.
— Когда я буду взрослым, у меня будет все, — сказал он, глядя в сторону Тверской улицы, туда, где скрылась «Волга». Они зашли в подъезд, стало совсем темно. Генерал задвинул свой ящик глубже под стеклянный козырек и стал ждать ужина.
Мы с Машей тоже пошли домой. Эта сцена оказалась для нас последней из жизни обитателей «дома с ангелом». Через несколько дней мы, подобно птенцам, случайно выпавшим из гнезда, возвращались в него обратно. Дело в том, что Маша этим летом забеременела, и мои домашние настояли на нашем возвращении к домашнему очагу.
А через несколько лет мы втроем — Маша, я и наша дочь Сонечка, выйдя погулять по Таврической улице, спрашивали друг друга: «Куда пойдем, в сторону ангела или в сторону гастронома?»
Несколько дней из жизни Марии Карловны
Как многие старики, Мария Карловна Густавсберг спала мало и плохо. Ей казалось, что этот недостаток преследует ее с рождения, что это настоящий бич ее жизни и что из-за него все беды. У старых людей так и должно быть — убеждали ее знакомые. Но она-то знала — добрые люди просто успокаивают ее; они не хотят, чтобы ее постоянно угнетал этот ужасный недостаток. Мария Карловна не поддавалась уговорам, и, как только наступал вечер, она сразу же вспоминала о своем странном свойстве. Лежа в постели, она внимательно изучала себя, свои мысли, свое тело, его многообразные сигналы и внутренние голоса. Она прислушивалась к ним с любовью и со страхом, потому что была уже очень стара и считала, что каждую ночь может умереть. Мария Карловна давно поняла, что любит свое тело и дорожит им не меньше, а может быть, даже и больше, чем в молодости.
Потом она засыпала, и ей снились умершие родственники, эвакуация из блокадного Ленинграда, какие-то незнакомые маленькие дети и разные странные события, которые никогда не происходили в действительности. Ей часто снился незнакомый черноусый мужчина, угрожавший раскрыть ужасное преступление, которое она якобы совершила. Мария Карловна просыпалась в страхе. Она задыхалась, у нее немели ноги. Проснувшись, она понимала, что никакого преступления не совершала, что этот страшный усач уже много раз снился ей и, в сущности, очень ей надоел. Но все же она долго не могла успокоиться и, открыв глаза, думала о том, как странно она устроена, как отличается от других людей, и с беспокойством прислушивалась к своему телу. Ночью несколько раз шел сильный дождь. Его шум не давал Марии Карловне уснуть, и, как только рассвело, она встала и подошла к окну. Дождь уже кончился. Она увидела за окном почти голые деревья, листья, налипшие на асфальт, и низкие тучи, лежащие на мокрых крышах домов. С ревом, в облаке брызг, приближался тяжелый грузовик. По противоположной стороне улицы быстро шла женщина, ведя за руку маленького мальчика в теплом красном комбинезоне. Мария Карловна внимательно смотрела на них. Она почувствовала, что ей очень хотелось бы спешить куда-нибудь так рано по холодным мокрым улицам и вести за руку сонного упирающегося маленького мальчика. Это ее желание отозвалось душевной болью, после первых неудачных родов у нее не было детей. Грузовик пронесся мимо и отвлек ее от этих мыслей. Кто-то прошел по коридору. Послышался шум воды в ванной. Наступило утро. Улица за окном была пуста, только на автобусной остановке собралась группа промокших людей. Мария Карловна поправила халат на груди. Она представила себе, что на ней лиловое шелковое платье, кружевное жабо и аметистовая брошь, которые она надела в первый раз в 1911 году на банкет в честь ее мужа, барона Петра Федоровича Густавсберга — он получил первый чин штаб-офицера Российского императорского военно-морского флота. Мария Карловна выпрямилась, откинула голову, сжала руки на груди и медленно пошла в гостиную. Платье тревожно и торжественно шуршало на ней, и брошь холодила грудь. Подойдя к трюмо, стоявшему между окон, она поправила волосы — не седые, а русые и густые. Руки ее обтягивали белые лайковые перчатки по локоть. Она теперь была баронессой Густавсберг. Открыла дверь в коридор и вышла в кухню.
В квартире все уже встали. Соседская домработница Нина, ухаживавшая и за Марией Карловной, что-то жарила на плите. Студент Политехнического института Юра с хмурым видом пил кофе и ел бутерброд.
— Здравствуйте, милая, — сказала Мария Карловна Нине, — я позавтракаю позже. Доброе утро, мой друг (это относилось к Юре).
— Доброе утро, — сказал Юра, счищая что-то с брюк.
— Вы неважно выглядите.
— Еще бы, — согласился Юра. — Я уже давно болен, но никто мне не верит.
— Чем же вы больны? — спросила Мария Карловна.
— У меня баротравма легких, — сказал Юра, подняв палец, — катаракта, нимфомания и болезнь Паркинсона.
Мария Карловна еще выше подняла голову. Лиловое платье и брошь все еще были на ней.
— Не шутите этим, — сказала она и протянула руку ладонью вниз, пытаясь дотронуться до потного лба Юры. Юра отклонил голову и ничего не ответил. Он ел бутерброд с колбасой, крошки сыпались ему на брюки. Мария Карловна плавным движением опустила руку.
Между тем кухня жила своей жизнью. На газовой плите цвели четыре синие хризантемы. Желток яичницы покрылся тонкой живой пеночкой. На поверхности манной каши рождались и исчезали маленькие злобные вулканы. Нина выключила газ, отчего синие хризантемы сразу увяли, и вышла из кухни. Юра встал, вытер губы и быстро сказал:
— Я хочу отдать вам долг. Извините, что задержал.
— Нет, нет… — сказала Мария Карловна, прижав руки к тому месту, где должна была быть брошь. — Ради бога…
— Берите, — грубо от удивления и смущения сказал Юра и протянул ей две сторублевые бумажки. Она машинально взяла их, положила в карман халата и медленно опустилась на табуретку.
— Ну я пошел, всего хорошего, — произнес над ее ухом Юрин голос.
— Прощайте, Юрочка, — сказала, вздохнув, Мария Карловна. Потом она встала и ушла в свои комнаты. Там она снова внимательно посмотрела на себя в трюмо, тщательно расчесала седые волосы и надела теплую жилетку. Потом села в кресло у окна и, не глядя, протянув руку к книжной полке, уверенно нащупала любимую книжку. Это был Марсель Пруст, «Du côté de chez Swann» («По направлению к Свану») на французском языке. Она углубилась в чтение, но скоро книжка выпала из ее рук, и она уснула. Из квартиры все ушли, стало совсем тихо. Слышны были только какие-то шумы и постукивание в трубах отопления, тиканье настенных часов и нежный храп Марии Карловны.
Мария Карловна проснулась оттого, что Нина тронула ее за плечо. Погода переменилась, и в комнату светило низкое осеннее солнце. Стен комнаты почти не было видно из-за столбов солнечного света с плавающими в них пылинками. Граненые стекла буфета отсвечивали радугой. Причудливые тени голых деревьев лежали на желтом ковре. Настенные тарелки сияли счастливым светом — каждая отражала солнце.
— Мария Карловна, а Мария Карловна, — сказала Нина, — вам письмо!
И среди всего этого света Мария Карловна увидела на коленях письмо. На красном халате белый конверт с голубой маркой. В письме было написано:
«15 октября 1965 г.
Глубокоуважаемая Мария Карловна!
В связи с проведением Всемирного Географического года Академия Наук СССР и Всесоюзное географическое общество решили отметить пятидесятилетие со дня гибели Вашего мужа, известного русского полярного исследователя Петра Федоровича Густавсберга.
Президиум Академии Наук СССР и Правление Всесоюзного географического общества приглашают Вас прибыть в Москву для участия в торжествах.
Представитель ВГО свяжется с Вами и в случае Вашего согласия возьмет на себя все хлопоты по Вашему визиту в Москву».
Поездка в Москву показалась Марии Карловне совершенно немыслимым делом. Она уже много лет никуда не выезжала из Ленинграда, а в последние годы почти не выходила на улицу. Только иногда летом Нина усаживала ее на балконе, и она равнодушно глядела на пыльные листья лип, слушала крики детей внизу и лай выведенных на прогулку собак.
Юбилеи Петра Федоровича праздновались и раньше. К ней приходили люди, приносили поздравительные адреса, сервизы, айсберги из стекла с надписями. Но все это уже мало трогало Марию Карловну. Она давно смирилась с тем, что Петр Федорович бесследно исчез, умер. Ей было очень много лет, и за эти годы она успела прожить несколько жизней — две или, может быть, три. В последней, самой длинной, жизни Петра Федоровича не было. Она уже не помнила его характер и привычки, и немногие воспоминания о нем в последнее время стали казаться ей собственными фантазиями. Только одно воспоминание — проводы его в последнюю роковую экспедицию — оставалось четким и ярким. Пароход русского добровольческого флота отбывал на Архангельск от Николаевской набережной в ветреный дождливый день. Федор Петрович стоял на палубе в английском резиновом реглане, старой фетровой шляпе и неотрывно смотрел на нее, стоявшую на набережной в толпе провожавших. Она была в длинном, узком по последней моде пальто и в большой шляпе со страусовыми перьями. Ветер с залива сдувал шляпу, ее пришлось обмотать сверху шарфом и завязать его под подбородком. Она была стройна и элегантна, мужчины на набережной заглядывались на нее. Федор Петрович смотрел на нее, не отрываясь, точно предчувствовал, что видит ее в последний раз.
Но Мария Карловна всегда ощущала, что и в этой жизни Федор Петрович сопровождает ее. Не настоящий, а другой, чужой франтоватый морской офицер на большом парном фотопортрете в ее спальне. Он в белом парадном кителе сидит, положив ногу на ногу, а она стоит рядом в том самом лиловом платье с брошью, положив руку на его погон с золотым якорем. Именно из-за этого офицера она получает теперь большую пенсию, о нем говорят все вокруг, отмечают дни его рождения и гибели. Вот и теперь он снова дал знать о себе. Это обеспокоило Марию Карловну, но всего лишь на минуту. Сидя у сияющего окна в толстой нагретой солнцем жилетке, она с радостью подумала, что может отказаться и никуда не ехать.
Но получилось иначе. Вечером письмо было прочитано вслух в кухне. Все соседи согласились, что о поездке в Москву нечего и думать. Только Юра сказал: «Легко. Туда на „Красной стреле“, обратно — на Ту-сто четыре» — и, не объяснив сказанных им слов, ушел. Мария Карловна сидела на табуретке и смотрела, как соседи берут ее письмо в руки, рассматривают его на просвет, мнут пальцами, улыбаются и качают головами. Потом они аккуратно сложили письмо, положили его на стол и пошли смотреть общий телевизор, стоявший в большой прихожей. Посидев немного одна, Мария Карловна встала, откинула голову назад и сложила руки на груди. Она твердо решила ехать в Москву.
В вагоне «Красной стрелы» постелены голубые ковры. Поезд плавно набирал ход, за чисто вымытыми окнами проплывали какие-то огни. На Марии Карловне был наспех сшитый костюм из темно-зеленой шерсти. Черноусый проводник в фуражке с кантами и в белых перчатках напомнил ей кого-то, но кого именно, она не могла вспомнить. Ночью она спала хорошо и, когда проснулась, сразу же поняла, где находится. Утром у нее было хорошее настроение, и сопровождающий ее молодой человек (имя и фамилию его она не запомнила, а спросить не решалась) казался ей необычайно милым и воспитанным. Она чувствовала, что вступает в совершенно новый, неизвестный этап жизни. В окнах появились дома большого незнакомого города. Вскоре поезд замедлил ход и плавно остановился. Они прибыли в Москву.
Весь день в большом автомобиле они ездили по Москве — Мария Карловна, ее провожатый, которого, как она теперь выяснила, звали Станиславом, и еще двое каких-то мужчин. Машина ехала по просторным проспектам окраин. В удалении, за облетевшими деревьями, стояли огромные здания. Они нечетко виднелись в пасмурной дымке; казалось, что мимо проплывают фантастические виде´ния будущего. Потом машина въехала в узкие кривые улочки с маленькими старыми домами и, оставив их позади, привезла Марию Карловну прямо в центр Москвы.
Два раза Мария Карловна выходила из автомобиля. В первый раз, когда они пересекли горб Красной площади и остановились у храма Василия Блаженного. Погода окончательно испортилась. По небу быстро шли низкие маленькие тучи. Они обволакивали кресты собора и уходили за купола. Казалось, что движутся не тучи, а что эта нелепая и прекрасная громадина наклоняется и вот-вот рухнет на площадь со своего цоколя. Ее купола совсем скрылись в низких тучах. Пошел частый мелкий дождь. Пришлось сесть в машину. Только тут Мария Карловна вспомнила, что верит в Бога, и перекрестилась.
Второй раз она вышла из машины на Ленинских горах. Дождь кончился. Сильный ветер свистел в деревьях. Далеко внизу извивалась река. Двухэтажный мост перекидывался через нее одним прыжком. За рекой виднелись Новодевичий монастырь, стадионы и море домов. Сзади сверкал шпилем университет. Эта величественная картина тронула Марию Карловну. Налетевший порыв ветра чуть не сбил ее с ног. Она сказала, что помнит это место, но не узнаёт его и что пора ехать домой отдохнуть.
Вечером Марию Карловну привезли в Большой театр. Давали «Травиату», которую она знала наизусть. В антрактах к ней подходили незнакомые люди и целовали ей руку. В последнем акте она заплакала, и ее стали утешать. Ей приятно было вспоминать, как ей целовали руку, приятно было, что ее утешают, она перестала плакать и стала улыбаться, но из глаз всё текли и текли слезы.
Эти слезы и все события прошедшего дня привели ее в превосходное настроение. Она почувствовала это перед сном в гостинице. Ее номер был по-настоящему роскошным: с голубыми гардинами, бронзовым канделябром и изразцовой печью. Несмотря на усталость, она разделась сама и погасила свет. На белом потолке сразу же обозначились какие-то незнакомые тени и блики. За окном проезжали машины, и канделябр тихо позвякивал в углу. Он как бы посмеивался короткими смешками. Мария Карловна еще раз вспомнила весь прошедший день и, повернувшись набок, закрыла глаза. Ей казалось, что она тотчас же уснет, но спала она плохо, в течение ночи много раз просыпалась и зажигала свет.
Весь следующий день Марию Карловну возили в музеи и на выставки. Вечером в ярко освещенном зале с колоннами было торжественное заседание, в конце которого она прочла несколько слов по бумажке, написанных Станиславом. Она читала их очень тихо, потому что сильно волновалась. Это были проникновенные слова о том, что Петр Федорович всегда будет жить в ее сердце и что она благодарит всех за светлую память о нем. Растрогавшись, Мария Карловна в конце едва разбирала буквы.
Ей показали альбом фотодокументов с последней экспедиции Густавсберга, фотокопию его не отправленного письма: «Маша, передайте Вагинову, что его консервы никуда не годятся — у всех нас расстройство желудка… Сегодня опять видел во сне Вас и покойного Якова…»
Мария Карловна очень устала и чувствовала себя плохо, но осталась на банкет. К ней обратился сам министр. Среди шума она не услышала, что он сказал. Позднее Станислав объяснил ей, что министр произнес тост в ее честь.
Какие-то люди, то ли рабочие, то ли студенты, преподнесли ей в подарок что-то большое в перевязанной красной лентой синей коробке. Официанты принесли и положили в блюде на стол огромную метровую рыбу из северных морей. Первый кусок дали Марии Карловне.
Она выпила полфужера вина.
Через два человека от нее сидел иностранный адмирал в эполетах.
Ночью в гостинице Марии Карловне стало плохо. Вызвали врача, он сделал ей укол и велел три дня не вставать с постели. Весь первый день она лежала и читала принесенную Станиславом книгу Тургенева «Записки охотника». Но на второй день она вышла на улицу одна, промочила ноги и начала кашлять.
Несмотря на это, она попросила Станислава отправить ее домой на Ту-104. Станислав сначала отказывался, потом сказал, что ему надо с кем-то посоветоваться. Уходя, он сказал, что не уверен, знает ли она, что такое Ту-104. Она ответила, что это аэроплан.
Когда они приехали в аэропорт, шел проливной дождь. Там Станислав подвел к Марии Карловне худенькую остроносую девушку. По его словам, это была аспирантка Ленинградского университета, возвращающаяся из отпуска.
— Вот вам, кстати, и попутчица, чтобы не скучно было, — сказал он.
Дождь с силой бил по бетонному полю. У Марии Карловны кружилась голова, и женщина все время кашляла. Под двумя зонтиками ее подвели к чему-то огромному, серебристому и пугающему.
У Марии Карловны было кресло № 32 у круглого иллюминатора. Со своего кресла Мария Карловна видела похожий на опасную бритву конец крыла этого чудовища. По крылу на землю стекали потоки воды. Вдруг огромная машина тронулась и покатилась по полю, постукивая на стыках бетонных плит, как поезд. Потом она остановилась, и раздался оглушительный, леденящий душу свист. Все затряслось крупной и сильной дрожью. Марию Карловну охватил ужас. Она попыталась встать, но обнаружила, что пристегнута к креслу. Свист утих, машина плавно побежала по бетону все быстрей и быстрей, капли на окне превратились в прозрачные горизонтальные стрелы, и вдруг земля стала быстро уходить назад и вниз. Потом сделалось темно, и конец крыла пропал в серой мгле. Под потолком зажглись яркие плафоны. От этого в пассажирском салоне стало просто и обыденно, как в троллейбусе. Мария Карловна понемногу успокаивалась, но ее утренняя вялость не проходила, ее знобило и клонило в сон. За окном стало еще темнее, несколько раз пол, кресло и все вокруг начинало вдруг медленно и неудержимо уходить вниз. Плафоны на потолке сбивались в один быстро тускнеющий круг. Становилось нечем дышать. Во время одного из таких падений, которое было особенно долгим и томительным, Мария Карловна успела подумать: «Господи, это моя жизнь уходит вниз, я сейчас умру, какой скандал, как неудобно…» — и, зажмурившись, ждала смерти. Последнее, что она увидела перед собой, были стюардессы и испуганная аспирантка, склонившиеся над ней.
Самолет больше не качало, в окна светило солнце. Огромная серебристая птица продолжала свой мощный полет на север между сиреневым небом и белоснежными облаками, не заметив, что одна из ста двадцати жизней, которые она несла под своими крыльями, покинула ее. Осталось в кресле № 32 лишь тело Марии Карловны, бывшей баронессы Густавсберг, аккуратной старушки в новом зеленом костюме.