Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2025
Андрею Никитину-Перенскому
Первая в мире железная дорога Манчестер—Ливерпуль была открыта 15 сентября 1830 года. Уже в самом скором времени не только в Великобритании, но и в других странах никто не мог обойтись без этого великого технического новшества. Оно сразу изменило все былые представления о пространстве и времени его преодоления, а также буквально на всех парах ворвалось в искусство.
Среди откликов на, как писали в те времена, «величайшее изобретение века» — открытие в конце 1837 года первой в России железной дороги из Петербурга в Царское Село и Павловск («Царская ветка») — была музыкальная композиция М. И. Глинки, для которой, восхитившись ее изобразительностью и замечательными переходами от дробной скороговорки до напевной лирики, Нестор Кукольник в 1840 году написал слова. Так появилась широко известная впоследствии «Попутная песня».
Французский художник Клод Моне в 1877 году представил на третьей выставке импрессионистов в Париже серию из 12 полотен, посвященных вокзалу Сен-Лазар, который он писал в разное время, с разных точек, при разных погодных условиях.
Самые противоречивые отклики вызвала картина художника Н. А. Ярошенко «Всюду жизнь», представленная в 1888 году на 16-й выставке передвижников в Петербурге и Москве: часть грязного зеленого вагона с зарешеченным окном, из которого ребенок на руках матери вместе с другими арестантами любуется на голубей, что клюют брошенные им на деревянную платформу крошки.
Невероятный успех у публики, сочетающийся со страхом от надвигающегося поезда, имел короткий кинофильм, снятый в 1895 году Луи Люмьером, — «Прибытие поезда на вокзал Ла-Сиота».
Кто из авторов куда только не отправлял своих героев, кого с кем не сталкивал на вокзалах, на перронах, в общем вагоне или в купе первого класса!
В поездах совершались и распутывались преступления; завязывались и разрывались любовные связи; выслушивались исповеди случайных попутчиков; выпивалось бесчисленное количество стаканов чаю; тысячи провинциалов отправлялись завоевывать столицы; от столичной суматохи и чопорности уезжали отдохнуть в тихую провинцию или на модные курорты; в глухие холодные места тянулись вагоны с осужденными на каторгу и поселение; при отбытии военных эшелонов солдаты кричали «ура»; санитарные поезда увозили раненых в тыл; из пункта А в пункт В отправлялись поезда в арифметических задачниках.
Рассказчик в некрасовской «Железной дороге» дает подробный ответ на вопрос маленького Вани, заданный отцу-генералу: «Папаша! кто строил эту дорогу?»; Достоевский начинает роман «Идиот» с описания двух пассажиров вагона третьего класса поезда Петербургско-Варшавской железной дороги, что «на всех парах подходил к Петербургу»; в произведениях Чехова, среди описаний его многочисленных кондукторов, телеграфистов, пассажиров, инженеров и рабочих железных дорог, особо выделяется автобиографический рассказ о чувстве, овладевшем героем при виде молодой девушки, лет 17—18, настоящей красавицы, на «одной из станций, кажется, между Белгородом и Харьковом», на платформе около вагона второго класса; Катюша Маслова «в грязи, в темноте, под дождем и ветром» бежит по станционной платформе за ярко освещенным вагоном первого класса, где Нехлюдов «на бархатном кресле сидит, шутит, пьет…»; «На железной дороге» Александра Блока в 3-й книге его Собрания стихотворений (1911) сопровождает комментарий: «Бессознательное подражание эпизоду из „Воскресения“ Толстого»[1] — на тот же «бархат алый» облокотился и блоковский «гусар, рукой небрежною», и так же «в даль умчало» его поезд.
Беременную Катюшу Маслову от мгновенного решения броситься под поезд спас шевельнувшийся в ней ребенок, а «красивая и молодая» героиня Блока погибла: «Любовью, грязью иль колесами / Она раздавлена — всё больно».
Когда 14-летняя Марина Цветаева впервые читала «Анну Каренину», железная дорога была ей уже хорошо известна — она и сама не раз слышала, стоя на платформе, «свист паровика на дальних рельсах и передвижение чего-то тяжелого».[2]
С раннего детства на все лето до поздней осени детей Цветаевых увозили из Москвы на дачу. Ехали «с Курского вокзала до Ивановской станции (Тарусской) и оттуда семнадцать верст по невероятной <…> дороге…».[3] Но вдруг «грянула весть: мама, слегшая, казалось, в инфлюэнце, — больна чахоткой!», врачи советуют отправить ее на лечение в Италию, и осенью 1902 года, когда Марине исполнилось 10 лет, а Асе — 8, профессор И. В. Цветаев везет вместе с больной женой за границу и девочек. Младшая сестра за себя и за старшую подробно описала их ощущения: «Как уютно засыпать на поднятых вагонных полосатых, красных с белым, диванах купе второго класса, под мягкое покачивание поезда, друг напротив друга, Марусе и мне (мама и папа тихо говорят внизу). Уже выпит чай с молоком и печеньем, поданным нам снизу папой, и опущен полукруглый синий колпачок на потолочном фонаре. Темноватый свет, таинственный. Он делает родным наше купе, точно мы уже давно живем, едем в нем не первую ночь. Усталые от пережитых прощальных дней, мы лежим, смотря во мглу и друг на друга, не желая еще уснуть, наслаждаясь наставшей новизной дорожного уюта. Волнение предстоящего, только теперь осознанное, качает нас вместе с ритмом поезда».
Короткая остановка в Варшаве, встреча на перроне с семьей брата отца, более длительная остановка в Вене — с гостиницей и осмотром города, снова поезд с уже тирольскими пейзажами в окне: «…леса, водопады, городки у подножий, бурные речки, мостики, летящие назад селенья с готической колокольней, купы деревьев, вновь и вновь перерезаемые мгновенным мраком туннеля, пожирающим пейзаж и вновь его дарящим, выбрасывая из себя наш поезд, словно игрушку <…>. Мама нам улыбается. Голос Муси: „Мама, как похоже на наш тарусский Тироль!“».
Путешествие, главной целью которого было выздоровление матери, а для Марины, зачарованной пушкинским «К морю», еще и страстной мечтой о встрече со «свободной стихией», оказалось долгим и утомительным. Позже, в очерке «Мой Пушкин», Цветаева вспоминала, что когда они «наконец после всех этих гостиниц, перронов, вагонов <…> со всеми <…> сундуками и тюками ввалились в нервийский „Pension Russe“ — была ночь». Эта ночь, во время которой она по инерции ощущала себя в еще движущемся поезде, запомнилась навсегда: «Море было здесь, и я была здесь, и между нами — все блаженство оттяжки. О, как я в эту ночь к морю — ехала! (К кому потом так — когда?) Но не только я к нему, и оно ко мне в эту ночь — через всю черноту ночи — ехало: ко мне одной — всем собой».[4]
Но вот для девочек закончился полный приключениями и знакомствами с новыми людьми нервийский период — их отдают учиться в пансион в швейцарской Лозанне. «Суета отъезда позади. <…> …багаж, носильщики. Мы в вагоне. <…> Перрон дрогнул — плывет. Фонари, свисток поезда… Дым! Слезы. Последние отзвуки голосов… Стук колес, все быстрее, быстрее. Ночь. Только отъехав, Муся написала стихи (помню из них начало): „Нерви мое дорогое, / Тебя покидая в слезах, / Я уехала ранней весною, / И то в жизни был первый мой шаг…“».
Из Лозанны, спустя год, на другом поезде вместе с родителями Марина и Ася едут в Германию, во Фрейбурге они должны учиться в немецком пансионе Бринк. Прошла и германская полоса жизни, спустя три года после отъезда из Москвы, осенью 1905 года, семейство Цветаевых с неизлечимо больной матерью едет в Ялту.
Поезд летит, граница: «Австрия — чистота нарядных уличек, домики, блеск витринок, сытые кони, коляски. Россия — пыльные колеи, булыжники, домишки, тощие лошаденки, старые, как мир, извозчичьи пролетки… Первая плакучая березка, первый звук русской речи! И вот мы у входа в русскую гостиницу! Бегут, снимают вещи, мы спрыгиваем на русскую землю!»
В Ялте, увы, Марии Александровне делалось все хуже и хуже, крымский период закончился поздней весной 1906 года. «Всю дорогу из Ялты в Тарусу мать переносили. („Села пассажирским, а доеду товарным“, — шутила она.)», — так передает Цветаева слова матери в автобиографическом очерке «Мать и музыка». В Тарусе Мария Александровна прожила совсем недолго — 5 июля она умерла.
Осенью, когда Марине исполнилось 14 лет, она поступила в 4-й класс интерната гимназии фон Дервиз. Гимназистки, оставившие короткие воспоминания о Цветаевой, дружно пишут о том, что их несговорчивая и странная соученица никогда не расставалась с книгой. Тогда в круг ее чтения вошла и «Анна Каренина». Как вспоминала одна из одноклассниц Марины Цветаевой, «программа по литературе официально кончалась изучением произведений Н. В. Гоголя», правда, их молодой учитель по литературе «ставил на обсуждение образы Рудина и Базарова, упоминал даже героев романа „Кто виноват?“ Герцена».[5]
Свое главное впечатление ранних лет от этого романа Толстого Марина Цветаева сохранила надолго, и если у нее впоследствии заходила речь об «Анне Карениной», то она, по крайней мере дважды, педантично указывала и свой тогдашний возраст. «Я 14<-ти> лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу „Сережу“. Любить Вронского и остаться с „Сережей“. Ибо не-любить — нельзя, и я это тоже[6] знала, особенно о себе»[7], — писала она В. Н. Буниной в ноябре 1934 года.
А лет через пять, в феврале 1939 года, Юрию Иваску: «И опять — мое вечное (как когда 14-ти лет в первый раз прочла Анну Каренину): — Я бы так — не поступила. — Но в каком человеческом случае я` бы „так поступила“, и когда (люди) поступали — как я?»
В разные периоды своей жизни Цветаева неоднократно возвращалась к этому роману. В юмористическом духе, например, она рисует портрет Луначарского, описывая встречу с ним в июле 1919 года: «Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но „легкой полнотой“ (как Анна Каренина). Весь налегке». Или в прозе «Дом у Старого Пимена» она размышляет об А. А. Иловайской: «А можно ли, я только ставлю вопрос, а неизбежно ли, а так ли уж непреложно — любить ребенка от нелюбимого, может быть — невыносимого? Анна Каренина смогла, но то был сын, сын — в нее, сын — ее, само-сын, сын ее души».
Летом 1908 года Соня Юркевич, соученица по гимназии, пригласила Цветаеву провести несколько дней в Орловке — имении Юркевичей в Тульской губернии. В доме было много музыки, игр, веселья, и Марине очень не хотелось уезжать. Едва вернувшись в Тарусу, она пишет большое письмо одному из двух братьев Сони, Пете Юркевичу, в начале которого касается момента прощания: «Я к Вам приручилась за эти несколько дней и чувствую к Вам доверие, не знаю почему. Когда вчера тронулся поезд, я страшно удивилась — мне до последней минуты казалось, что это все „так“, и вдруг к моему ужасу колеса двигаются и я одна. Вы наверное назовете это сентиментальностью, — зовите как хотите. Я почти всю ночь простояла у окна. Звезды, темнота, кое-где чуть мерцающие огоньки деревень, — мне стало так грустно».
В 1909 году две сестры Цветаевы учились в разных классах одной гимназии — для Марины уже третьей по счету, — но в организованной для учениц поездке на пасхальные каникулы в Крым младшей сестры не было. От этого времени осталось стихотворение «Вокзальный силуэт», вошедшее в первую книгу стихов «Вечерний альбом» и помеченное: «Севастополь. Пасха, 1909», заканчивающееся словами:
Слегка за шарф держась рукой,
Там, где свистки гудят с тревогой,
Стояли вы загадкой строгой.
Я буду помнить вас — такой.
Одной из гимназисток запомнилась дорога домой: она описывает, как Цветаева, узнав, что у этой девочки есть старший брат, решила позабавиться: «„Сейчас я напишу ему открытку с дороги“. И она тут же, поглядывая временами в окно, написала моему брату письмо в духе наивной, восторженной гимназистки. „Милый Боря!“ — начала она, а дальше было что-то о необъятном просторе, о селах и деревушках <…>. А то один раз я подбежала в вагоне к своей скамейке и вижу: на моем месте, свернувшись калачиком, спит маленькая девочка из 5-го класса. Сидевшая рядом Цветаева остановила меня: „Не будите ее, смотрите, как хорошо она спит“. В ее голосе и глазах было много ласки. Ехали мы двое суток. <…> Вечерами она любила стоять в тамбуре в вагоне. Однажды мы <…> последовали за ней. Проносились полосы света, мелькали причудливые тени, грохотало и лязгало железо. В полумраке дрожало бледное пятно ее лица. Вот она меняет его выражение, поднимает руки, шевелит пальцами, что-то говорит, стращая нас. Нам и жутко и весело».
Чуть позже, той же весной 1909 года, на перроне московского вокзала сестры провожали за границу отца — Иван Владимирович отбывал в Каир на конгресс археологов, — а спустя время там же его встречали. Уже дома, наслушавшись рассказов о поездке и получив подарки, «Марина с вдруг забившимся сердцем:
— Папа, а я поеду в Париж?
— Поедешь, поедешь…».
Впечатления от этого путешествия в Париж отразились в нескольких ранних стихах из первой книги Марины Цветаевой «Вечерний альбом», например в стихотворении «Привет из вагона» со строками:
Под шум вагона сладко верить чуду
И к дальним дням, еще туманным, плыть.
Мир так широк! Тебя в нем позабуду
Я может быть?
Холодным ноябрьским вечером 1910 года две сестры Цветаевы тайно от отца срываются из дома и, присоединившись к толпам взволнованной молодежи, пытаются попасть на последний поезд, который «отходил на станцию Козлову Засеку под Тулой (туда ждали гроб с телом Льва Николаевича)». На похороны Толстого, скорее всего, единственный раз в жизни, Марина Цветаева (с Асей и несколькими случайными знакомыми) ехала, как Анна Каренина: «на красных плюшевых сиденьях первого класса» — все билеты второго и третьего классов были раскуплены. Дрожащие от волнения и холода, юные сестры долго стояли среди других на станции: «Но вот по толпе бежит трепет, шепот, голоса передают друг другу весть, что поезд идет! Цепи дрогнули, студенты из всех сил стараются сдержать толпу, издали слышен, растет шум, и у перрона станции Засека, светлея, с огнями в серости утра, останавливается, тяжело пыхтя, поезд. Мужчины обнажают головы». Пройдя с толпой до яснополянского дома, войдя в него и поклонившись покойному Льву Николаевичу, сестры смогли вернуться в Москву, трясясь в вагоне третьего класса, взяв деньги взаймы на обратный путь у кого-то из знакомых.
Хотя еще не раз у сестер были совместные поездки, жизнь начала их разводить, а поезда развозить в разные стороны по разным направлениям.
Покончено (пусть и не доучившись до самого конца!) с последней гимназией, издана книжка стихов «Вечерний альбом», которой от всей души — и в статье, и при личной встрече, и в стихах — восхитился Максимилиан Волошин. От него же последовало заманчивое приглашение приехать к нему в Коктебель. Жизнь решительно набирала скорость.
Весной 1911 года в поезде южного направления 18-летняя Марина Цветаева выехала из Москвы навстречу своему счастью. Она сама составила себе маршрут: сначала — Гурзуф «пушкинских милых времен», затем — Коктебель.
Примерно в это же время, в середине апреля 1911 года, больной туберкулезом 17-летний гимназист Сережа Эфрон пишет из финляндского Есбо своей сестре Лиле в Москву, что чувствует себя плохо и потому возлагает «большие надежды на Крым»[8]. Как только он вернулся из Финляндии, вместе с сестрой они выезжают из Москвы в Коктебель к Волошину.
День, когда судьба их свела, Марина Цветаева впоследствии отмечала каждый год, как, например, в 1921 году в письме мужу, не зная, а только надеясь, что он жив: «Ведь было же 5-ое мая 1911 г. — солнечный день — когда я впервые на скамейке у моря увидела Вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: „— Ну, можно ли быть таким прекрасным? Когда взглянешь на такого — стыдно ходить по земле!“».
Это отпечатавшееся навсегда видение отчасти совпадает с описанием Толстым фотографической карточки Сережи — сына Анны Карениной, которая ей нравилась больше других: «Он в белой рубашке сидел верхом на стуле, хмурился глазами и улыбался ртом. Это было самое особенное, лучшее его выражение».
Сбылось то, о чем в последнем стихотворении своей первой книги юный поэт Марина Цветаева молила:
И опять пред Тобой я склоняю колени,
В отдаленье завидев Твой звездный венец.
Дай понять мне, Христос, что не всё только тени
Дай не тень мне обнять, наконец!
Итак, их пути сошлись, и, приехав в Крым в разных поездах, обратно в Москву они возвращались в одном. Сестра Ася, которая, выехав из Москвы позже Марины, тоже гостила у Макса, провожала отъезжающую пару вместе со своим другом Борисом Трухачевым на феодосийском вокзале: «Вот они у окна, две головы рядом, выше — Сережина, ниже — Маринина, — и оба они что-то говорят нам, вперебивку, усиливая голос и ускоряя слова, а мы — уже от них отделенные — только что были вместе! одно целое! кем-то расколотое — стоим и на них смотрим, — они уже недосягаемы для нас…» Марина Цветаева описала это прощание в стихотворении, которое вошло в ее вторую книгу стихов «Волшебный фонарь»:
Стоишь у двери с саквояжем.
Какая грусть в лице твоем!
Пока не поздно, хочешь, скажем
В последний раз стихи вдвоем.
Пусть повторяет общий голос
Доныне общие слова,
Но сердце на два раскололось,
И общий путь — на разных два.
<…>
Пора! завязаны картонки,
В ремни давно затянут плед…
Храни Господь твой голос звонкий
И мудрый ум в шестнадцать лет!
Когда над лесом и над полем
Все небеса замрут в звездах,
Две неразлучных к разным долям
Помчатся в разных поездах.
Со станций, где останавливался поезд — Мелитополь, Лозовая, Тула, — в только что покинутый счастливый Коктебель полетели совместно написанные в поезде письма и открытки.
Короткая остановка в Москве и — снова поезд. Марина Цветаева, взявшая на себя все заботы о ставшем любимым Сереже (впоследствии она нашла этому определение: «…я всю жизнь — водила ребенка за руку»), сопровождала его в Башкирию и устраивала там на кумысолечение. Из Самары они продолжают отправлять в Коктебель открытки, где Сергей среди прочего пишет сестрам, что он «страшно счастлив», а спустя небольшое время, уже из Петербурга, где жила одна из его сестер, предполагает в письме к другой, живущей в Москве: «Марина вероятно рассказала тебе о наших планах». Но никто из родственников с обеих сторон, кроме сестры Аси, не приветствует их планов грядущей совместной жизни и не верит в ее длительность. Не беда, как пишет Марина Цветаева Волошину: «Со многим, что мне раньше казалось слишком трудным, невозможным для меня, я справилась и со многим еще буду справляться! Мне надо быть очень сильной и верить в себя, иначе совсем невозможно жить!»
На венчании, состоявшемся в Москве 27 января 1912 года, Макса Волошина не было, хотя ему отводилась почетная роль шафера. Не присутствовала на свадьбе старшей сестры и Ася — ее проводили за границу еще вечером 3 декабря. За ее отходящим с Брестского вокзала поездом после третьего звонка бежали: «Марина — впереди всех. Сережа, подруги, друзья…» А спустя час в другом поезде в том же направлении для скорой встречи в Варшаве отправился Борис, юный отец будущего ребенка 17-летней Аси Цветаевой. Стихотворение «На вокзале» одним из последних вошло во вторую книгу Марины Цветаевой «Волшебный фонарь», которую она тогда готовила к печати:
Два звонка уже и скоро третий,
Скоро взмах прощального платка…
Кто поймет, но кто забудет эти
Пять минут до третьего звонка?
29 февраля 19-летняя Марина Цветаева и 18-летний Сергей Эфрон отправились по железной дороге в заграничное путешествие по Франции, Италии и Германии. «Я, право, — писала Цветаева незадолго до этого, — считаю себя слишком достойной всей красоты мира…»
Они вдвоем осваивают Париж, в котором каждый из них уже был раньше. Встречаются с добравшейся до Парижа (после Берлина, Женевы, Рима, Флоренции, Венеции, Генуи и Нерви) одинокой Асей — у нее вышла очередная размолвка с непредсказуемым Борисом, и, прервав их совместное путешествие и предоставив ее самой себе, он поспешил вернуться в Москву.
В гостиничном номере младшая сестра рассказала старшей, которая слушала этот рассказ с неотрывным вниманием, о невероятном приключении в поезде по пути в Венецию. Это была кратчайшая история взаимной, внезапно вспыхнувшей и тут же погашенной любви, уложившейся по времени в несколько часов. Случайный попутчик Аси, молодой пассажир, едущий из Оксфорда, где он окончил курс, в родной Милан (во всяком случае, он так ей представился и она до самой старости в этом не усомнилась), сказал, когда поезд уже приближался к его станции:
«— Вы та, которую я ждал и должен был встретить. Я никого не любил так, как вас! Я не знаю, почему вы одна. Куда, зачем едете. Но я не могу жить без вас. Всем существом моим прошу вас: вверьтесь мне! Мы поедем в Милан к моим родителям, я представлю им вас как мою невесту…»
Стремительность душевных переживаний Аси соответствовала в ее рассказе скорости поезда и сочеталась со сменой пейзажа за окном: «Поезд летел. <…> Поезд мечется по шпалам и рельсам, как мое существо. <…> Поезд летит по вечерним полям Италии. <…> Поезд стоит. Мы вдвоем на площадке вагона. <…> Первый звонок. Он смотрит на меня неотрывно. <…> Второй звонок! Он хватает мои руки. <…> Третий звонок… Я в испуге! Но он что-то прочел на моем лице — он вскакивает с подножки — назад, в вагон, взмахнув саквояжем… — Сходите же, поезд трогается! <…> Он спрыгивает с подножки — на ходу. Ночь сметает его, как призрак. В руках визитная карточка: „Luigi Levi Via Nirone, 21“. Я стою одна на площадке вагона, закрыв глаза. В них медленно проступают слезы».
Но вот парижские дни, наполненные разговорами, посещениями и впечатлениями, позади. Марина и Сережа, проводив грустную Асю в Москву, садятся в другой поезд, чтобы ехать в Палермо. Впечатления молодого Эфрона не слишком радужные: «Я в ужасе от Франции. Более мерзкой страны я в жизни не видел. Всё в прошлом и ничего в настоящем (!!!) <…> В вагоне из десяти пар девять целовались. И это у них центр всей жизни! <…> Во всех городах Италии — мы только от поезда до поезда». Открытки летят в Россию из Неаполя, Генуи, Палермо, Рима, Кирхгартена.
В одном из последних писем они заранее сообщают родным о дне и часе прибытия их поезда на вокзал: в майской Москве непременно надо присутствовать на торжествах по случаю открытия музея — осуществления мечты и многолетних трудов профессора И. В. Цветаева.
В соответствии с ожиданием и рождением в сентябре 1912 года Али последовала и значительная по времени остановка в Москве, но весной 1913 года по накатанным рельсам молодая семья вновь едет в Коктебель. Уже там отмечается в тетради дата: «Коктебель, 5 мая 1913 г., воскресенье (два года с нашей встречи с Сережей, Коктебель, 5 мая 1911 г.)».
Еще много, много раз Марина Цветаева то по-семейному в полном составе, то только с дочкой, то с дочкой и подругой, то совершенно одна с незнакомыми попутчиками — в горе и в радости — будет совершать поездки туда и обратно по этой дороге.
Так, в августе 1913 года, проведя бóльшую часть лета в Коктебеле и решив остаться на зиму в Феодосии для поправки здоровья Сергея, она одна едет в Москву. Сама того не ведая, она спешила попрощаться с отцом — Иван Владимирович Цветаев скончался 30 августа.
Позже, в письме от 8 апреля 1914 года, подробно рассказывая В. В. Розанову о последних днях жизни и о смерти отца, Цветаева удивляется невероятному совпадению: «Как странно! <…> Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия> случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты».
После похорон отца, покончив с неотложными делами в Москве, Цветаева привычным маршрутом возвращается на юг — к маленькой дочке и Сереже в Феодосию, из которой к лету 1914 года они перебираются в Коктебель. Здесь, простившись с женой и дочкой, Сергей едет в Москву поступать в университет. Вскоре той же дорогой возвращаются в Москву и Марина с Алей.
В конце июля 1914 года Россия вступает в войну. Одна из сестер Сергея, Вера, обучившись на медсестру, начала работать в санитарном поезде, курсирующем между Белостоком и Москвой. В марте 1915 года студент университета Сергей Эфрон тоже устраивается в санитарный поезд братом милосердия. Сопровождая раненых и отравленных газами, он пишет письма близким во время остановок: «За окном бесконечные ряды запасных путей <…>. Все время раздаются свистки паровозов, мимо летят санитарные поезда, воинские эшелоны — война близко», просит не удивляться «паралитическому почерку — вагон неимоверно качает». Не только пример сестры, патриотический энтузиазм и веление времени толкнули его в эту сторону.
Осенью 1914 года на полном ходу их совместной семейной жизни Марина, взяв с собой Алю, присоединяется к Софье Яковлевне Парнок — «виновнице» и героине стихотворного цикла «Ошибка», переименованного впоследствии в цикл «Подруга», яркого и неоднозначного, как весь их роман.
Весной 1915 года, испытывая «мучительный страх за Алю», боясь, «что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом», Сергей просит сестру Лилю оказать им помощь. При этом предостерегает: «Только будь с Мариной поосторожней — она совсем больна сейчас». Болезнь (для Цветаевой любовь — боль, любить — болеть) прошла и закончилась разрывом с подругой после их совместного путешествия из Москвы в Петербург. «Начало января 1916 года, начало последнего года старого мира. Разгар войны. Темные силы. Сидели и читали стихи. Последние стихи на последних шкурах у последних каминов», — такими словами Цветаева подводит итог тому далекому времени двадцать лет спустя, в 1936 году, заканчивая очерк «Нездешний вечер».
В декабрьской Москве 1940 года Марина Ивановна записала: «…видела во сне С. Я. П<арно>к, о к<ото>рой не думаю никогда и о смерти к<ото>рой не пожалела ни секунды, — просто — тогда все чисто выгорело — словом, ее, с глупой подругой и очень наивными стихами, от к<отор>ых — подруги и стихов — я ушла в какой-то вагон III кл<асса> и даже — четвертого».
В середине мая 1916 года студента Сергея Эфрона признали годным к военной службе. Получив отсрочку, он небольшое время проводит с Мариной и Алей в Коктебеле, снова Москва и снова проволочки у воинских начальников, снова Коктебель и снова Москва, бросок в Ессентуки к сестре и возвращение в Москву, отбытие в Нижний Новгород в связи с получением назначения в 1-й учебный подготовительный батальон, затем — школа прапорщиков в Петергофе.
Во время побывок в Москве летом 1916 года он успевает посетить и город Александров, что километрах в ста от Москвы. Марина с Алей подолгу гостят у Аси, которая там обосновалась со своим сыном Андрюшей и новым спутником жизни — Маврикием Александровичем Минцем. «Город Александров Владимирской губернии. Домок на закраине, лицом, крыльцом в овраг». Идет война — ее приметы находят отражение в стихах и в прозе Марины Цветаевой: «Перед домом, за лохмами сада, площадка. На ней солдаты учатся — стрельбе. Вот стихи того лета: Белое солнце и низкие, низкие тучи…», заканчивающиеся неумолимой и неизбежной отправкой на фронт:
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь…
Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
О чернобровых красавицах. — Ох, и поют же
Нынче солдаты! О Господи Боже ты мой![9]
3 июля 1916 года
«Махали, мы — платками, нам — фуражками. Песенный вой с дымом паровоза ударяли в лицо, когда последний вагон давно уже скрылся из глаз».
Спустя годы в «Истории одного посвящения» Цветаева с мягким юмором воскрешает и внезапный отъезд Осипа Мандельштама, который тоже небольшое время[10] гостил в Александрове:
«…в одно — именно прекрасное! — утро к чаю вышел — готовый.
Ломая баранку, барственно:
— А когда у нас поезд?
— Поезд? У нас? Куда?
— В Крым. Необходимо сегодня же.
— Почему?
— Я-я-я здесь больше не могу. И вообще пора все это прекратить.
Зная отъезжающего, уговаривать не стала. Помогла собраться: бритва и пустая тетрадка, кажется.
— Осип Емельич! Как же вы поедете? Белье сырое!
С великолепной беспечностью отъезжающего:
— Высохнет на крымском солнце! — Мне: — Вы, конечно, проводите меня на вокзал?
Вокзал. <…> Андрюша из рук Нади рвется под паровоз — „колесики“. Лирическая Аля, видя, что уезжают, терпеливо катит слезы.
— Он вернется? Он не насовсем уезжает? Он только так? — Нянька Надя, блеща слезами и зубами, причитает:
— Сказали бы с вечера, Осип Емельич, я бы вам на дорогу носки выштопала… пирог спекла…
Звонок. Первый. Второй. Третий. Нога на подножке. Оборот.
— Марина Ивановна! Я, может быть, глупость делаю, что уезжаю?
— Конечно (спохватившись)… конечно — нет! Подумайте: Макс, Карадаг, Пра… И вы всегда же можете вернуться…
— Марина Ивановна! (паровоз уже трогается) — я, наверное, глупость делаю! Мне здесь (иду вдоль движущихся колес), мне у вас было так, так… (вагон прибавляет ходу, прибавляю и я) — мне никогда ни с…
Бросив Мандельштама, бегу, опережая ход поезда и фразы. Конец платформы. Столб. Столбенею и я. Мимовые вагоны: не он, не он, — он. Машу — как вчера еще с ним солдатам. Машет. Не одной — двумя. Отмахивается! С паровозной гривой относимый крик:
— Мне так не хочется в Крым!
На другом конце платформы сиротливая кучка: плачущая Аля: „Я знала, что он не вернется!“ — плачущая сквозь улыбку Надя — так и не выштопала ему носков! — ревущий Андрюша — уехали его колесики!»
Сестры порознь курсируют этим летом между Москвой и Александровом, поскольку в отсутствие одной — другой надо «пасти» Алю и Андрюшу. В конце июня у Аси родился второй сын — Алеша, а Марине к концу лета стало известно, что у нее весной грядущего 1917 года тоже будет второй ребенок.
«Это вздор, что люди боятся иметь детей из-за войны», — тогда она еще так думала и говорила, но все вокруг стремительно менялось. «Жизнь делалась трудна. В лавках пропадали продукты. Все дорожало. Пришлось отпустить прислугу, обходиться няней», — вспоминала Анастасия Цветаева. Ей запомнился их совместный приезд в Москву в начале марта 1917 года: «Марина, Аля и я пробираемся пешком с Ярославского вокзала в Борисоглебский, к Марине. Устали. Трамваи не ходят. Улицы запружены толпами. Красные флаги и красные полотнища с лозунгами над толпами, как хоругви над крестным ходом. Песни, крики. Ничего не слышно. Грузовые автомобили, переполненные людьми, <…> то несутся, то, остановленные скоплением народа, медленно продвигаются вперед».
В середине апреля из клиники Московского воспитательного дома Цветаева пишет четырехлетней Але: «Твою сестру Ирину мне принес аист — знаешь, такая большая белая птица с красным клювом на длинных ногах», а сестре мужа тоже из клиники: «Главное — это родиться, дальше всё устроится». Но не только ничего не устраивалось, а все — наоборот — расстраивалось.
15 мая Маврикий Александрович Минц отправил Асю с детьми — Андрюшей и почти годовалым Алешей — в Крым, к Максу, — поправиться после кормления и работы по дому. «С невероятным трудом он достал билеты в купе первого класса: все поезда были забиты солдатами, возвращавшимися домой с фронтов, — вагоны брали с бою. Анастасия уезжала нехотя, с дурными предчувствиями и неспокойной душой, оставляя совсем больного Минца».[11]
24 мая она, получив тревожную телеграмму от Марины и оставив детей на попечение друзей, «выехала из Феодосии в Москву к опасно заболевшему Маврикию — гнойный аппендицит. Но на московском вокзале узнала от Марины, что его накануне похоронили». И через много лет в своих «Воспоминаниях» Анастасия Ивановна вновь переживает то, что пережить невозможно: «Мне трудно писать о том тяжелом для меня времени. <…> От могилы его я поехала назад в Феодосию, к оставленным <…> детям, и перебралась в Коктебель. Там у Пра и Макса 18 июля 1917 года умер в пять дней от дизентерии Алеша».
Марина рвется к безутешной сестре, но, связанная заботами о своих детях, нарастающим неблагополучием в Москве, волнениями за военную судьбу вернувшегося из Петергофа в Москву Сергея, она уезжает только в конце сентября. Едет одна. Из предотъездных писем того времени: «Я страшно устала. Просыпаюсь с душевной тошнотой, день, как гора»; «Я больше так жить не могу, кончится плохо».
Возле Аси в Феодосии Марина прожила октябрь, отсылая частые письма в Москву. Ситуация в стране все тревожнее и тревожнее — прервалась почтовая связь, до Крыма не доходят ни письма, ни газеты. Цветаева торопится сесть в поезд, чтобы добраться до Москвы. Подробности этой поездки отражены в очерке «Октябрь в вагоне» — одной из самых ярких глав дневниковой прозы, созданной на основе записей (во многом без изменений), которые Цветаева, находясь в состоянии «страшного сна», вела непосредственно в вагоне поезда. Рассказ так и начинается: «(Записи тех дней) Двое с половиной суток ни куска, ни глотка. (Горло сжато.) Солдаты приносят газеты — на розовой бумаге. Кремль и все памятники взорваны. 56-ой полк. Взорваны здания с юнкерами и офицерами, отказавшимися сдаться. 16 000 убитых. На следующей станции — уже 25 000. Молчу. Курю. Спутники, один за другим, садятся в обратные поезда».
Тут же следом она воспроизводит в очерке «Письмо в тетрадку» — мужу, прапорщику именно 56-го запасного полка: «Когда я Вам пишу, Вы — есть, раз я Вам пишу!»
После бурной и счастливой встречи в Москве: «Сереженька, Вы живы — и… В вечер того же дня уезжаем: С<ережа>, его друг Г<оль>цев и я, в Крым».
Эта незабываемая судьбоносная поездка значительно позже отразилась в «Повести о Сонечке», которая создавалась двадцать лет спустя, в 1937 году: «Был октябрь 1917 года. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи». От этих стихов путь ведет к знакомству с их автором — Павлом Антокольским, которого Цветаева разыскала, вернувшись в Москву из Крыма. Благодаря Павлику «в советской — якобинской — Маратовой Москве!» она вступает в магический театральный круг, увлекается его героями-актерами, пишет стихи, пьесы, отдавая себе отчет, что находится «в самом сердце фальши: театре».
Однако чудо встречи с Сонечкой Голлидэй было настоящим: «…она была снаружи меня, а не внутри, не проекцией моей мечты и тоски, а самостоятельной вещью, вне моего вымысла, вне моего домысла, что я ее не намечтала, не напела, что она не в моем сердце, а в моей комнате — была. Что раз в жизни я не только ничего не добавила, а — еле совладала, то есть получила в полную меру — всего охвата и отдачи».
Но Сонечка должна была уехать «на все лето» 1919 года на гастроли и только один-единственный раз, когда проездом, всего на один час, оказалась в Москве, смогла зайти к Марине. Встреча эта оказалась последней.
«— Марина! Не провожайте меня! Даже на лестницу! Пусть будет так, как в первый раз, когда я к вам пришла: я — по ту сторону порога, вы — по эту, и ваше любимое лицо — во тьме коридора.
Я ведь еду с „второй партией“ (смеясь сквозь слезы) — как каторжанка! Сонька-каторжанка и есть. Я не могу после вас — остаться с ними! Я их убью или сама из окна выброшусь! (Тихо, почти шепотом:)
От лихой любовной думки
Как поеду по чугунке,
Распыхтится паровоз,
И под гул его угрюмый
Буду думать, буду думать,
Что сам черт меня унес…
Марина! Как ужасно сбывается! Потому что это сам черт меня уносит от вас…»
Осенью голодного 1918 года, получив через знакомых пропуск на проезд в Тамбовскую губернию якобы «для изучения кустарных вышивок», а на самом деле за пшеном и другим возможным пропитанием, Цветаева едет на станцию Усмань. С первого раза сесть в поезд не удалось, переночевав у знакомых, ранним утром она пишет Але: «На вокзале к нам то и дело подходили голодные люди, — умоляли дать кусочек хлеба или денег. <…> (Мой отъезд напоминает мне сказку про козу и козленят, — „ушла коза в лес за кормом…“.)». «Вольный проезд» — очередная глава дневниковой прозы — тоже создан на основе записей «с места событий» со множеством достоверных подробностей.
«Посадка в Москве. В последнюю минуту — точно ад разверзся: лязг, визг. Я: „Что это?“ Мужик, грубо: „Молчите! Молчите! Видно, еще не ездили!“ Баба: „Помилуй нас, Господи!“ Страх, как перед опричниками, весь вагон — как гроб. И, действительно, минуту спустя нас всех, несмотря на билеты и разрешения, выбрасывают. Оказывается, вагон понадобился красноармейцам. В последнюю секунду N, его друг, теща и я, благодаря моей командировке, все-таки попадаем обратно».
Цветаева сразу нашла точную аналогию реквизиционному отряду: опричники. Вот они нагрянули ночью с обыском в чайную, где она ночевала на полу: «Крики, плач, звон золота, простоволосые старухи, вспоротые перины, штыки… Рыщут всюду», вот отбывают на разбой, затем — возвращение с грабежа и «дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.) Купцы, попы, деревенские кулаки… У того столько-то холста… У того кадушка топленого… У того царскими тысячу… А иной раз — просто петуха…»
Наяву оказавшись в страшной сказке, Цветаева распознает ее героев и распределяет роли: «Разбойник, разбойникова жена — и я, разбойниковой жены — служанка. Конечно, может статься — выхвачу топор…»; «Сколько перемытой посуды и уже дважды вымытый пол! Чувство, что я определенно обращена в рабство».
Заключительные страницы этого короткого рассказа, способного поведать куда больше, чем иные исторические романы или учебники истории, посвящены отъезду. Автор дает названия каждой короткой части текста: «Дорога», «Станция», «Посадка». Смесь ужаса и юмора: «Поняла, что села и едем. (Все ли? Озирнуться нельзя.) Постепенное осознание: стою, одна нога есть. А другая, „очевидно“, тоже есть, но где — не знаю. Потом найду».
Холодным ноябрьским днем 1919 года из Москвы в Кунцевский приют, поверив обещанию об «усиленном детском питании», Цветаева везет Алю и Ирину в санях. Оставив детей, переночевав у знакомой, ранним утром она идет на станцию.
«Тридцать раз спрашивала дорогу, но все-таки дошла. Идя была уверена, что не дойду, дойдя, что не сяду. Но дошла и села. Ходя в ожидании поезда по перрону, я думала о том, что у всех есть друзья, родные, знакомые, все подходят, здороваются, о чем-то расспрашивают, — какие-то имена — планы дня — а я одна, и всем все равно, если я не сяду. <…>
И вспомнился мне другой перрон — 9 лет назад! — только это было в поздний час — и далёко — в Уфимской губ<ернии>. Мы с С<ережей> ожидали поезда. — Была глубокая осень. — Помню страшную тоску от нашей двойной заброшенности — точно на краю света! — позднего часа, гудков, пустынного перрона. — А теперь мне этот час кажется счастьем. — Как знать, может быть через 9 лет, мне и этот час моего одиночества на платформе в Кунцеве покажется счастьем?!»
В мае 1921 года усилиями старшей сестры, передавшей с оказией пропуск в Москву и пуд муки для продажи, младшая с сыном смогла добраться из Крыма до столицы. Ехали, вспоминала Анастасия Ивановна, девять суток: «…в теплушке вместе с другими, кому посчастливилось достать пропуск. Но мой пропуск был дан прямо до Москвы, а по пути, в Мелитополе, как сообщили слухи, требовали добавочного. Нас могли высадить — и куда бы мы делись, сорвавшись с места и не доехав до своего? Миг был страшен. Зажав в руке бумагу с магическим, на худой конец, словом „Москва“, я пригнулась за ворохом багажа, прижав к себе сына, фонарный луч, шаривший по головам, скользнул мимо нас, мы облегченно вздохнули: беда миновала».
После почти четырехлетней разлуки сестрам невозможно было за одну ночь рассказать о пережитом. У каждой из двоих детей осталось по одному. Среди взаимного перечисления примеров человеческого участия и измен, бескорыстной помощи и предательств, очарований и разочарований, ужасов войны, голода, болезней в их длинном ночном разговоре старшая не сразу заговаривает о главном:
«…Марина спросила меня о Сереже. Коротко, отведя глаза — слишком страшен ей ответ, — она все-таки вопрос выговорила:
— Сережа в твоих краях был?
— Был.
— Ты его видела?
— Видела. Но — давно.
И тогда то единственное, что довлело:
— Что слыхала о нем? Жив? Только правду говори…
— Говорю правду: не знаю. Достоверного — ничего».
Еще до приезда Аси, в феврале 1921 года, Цветаева послала, «как бутылку в волны», письмо мужу и стихи с Эренбургом — он временно отправлялся за границу и пообещал навести справки о Сергее Эфроне. Но сведений все нет и нет. Письмо долго колесило по Европе: «…уехав из Москвы, Эренбург надолго застрял в Риге. Затем — через Копенгаген и Англию — приехал в Париж, оттуда был внезапно выслан, перебрался в Бельгию…»
Но свершилось «чудо, в чудном, чудесном порядке чуда» — в июле Марина Цветаева держала в руках и читала ответное письмо Сергея Эфрона из Константинополя. Как принято говорить о бесповоротно принятом решении — «жребий брошен»: раз бывшему белому офицеру нельзя вернуться в красную Москву, значит, надо ехать к нему.
Но, прежде чем выбраться, необходимо было обзавестись пропуском, добыть деньги, разобрать архив, успеть издать книжки в Москве, подготовить рукописи для заграницы, проститься с друзьями, с местами. Грядущая смена всей жизненной колеи осмысливается в прощальных стихах. Одно из них, помеченное датой «10 февраля 1922», — всего 24 строчки — о странном звуке, определение сути которого дает поэту широкий простор для множества ассоциаций, кровно пережитых лирической героиней:
Слезы — на лисе моей облезлой!
Глыбой — чересплечные ремни!
Громче паровозного железа,
Громче левогрудой стукотни —
Дребезг подымается над щебнем,
Скрежетом по рощам, по лесам.
Точно кто вгрызающимся гребнем
Разом — по семи моим сердцам!
Родины моей широкоскулой
Матерный, бурлацкий перегар,
Или же — вдоль насыпи сутулой
Шепоты и топоты татар.
Или мужичонка, на́ круг должный,
За́ косу красу — да о косяк?
(Может, людоедица с Поволжья
Склабом — о ребяческий костяк?)
Аль Степан всплясал, Руси кормилец?
Или же за кровь мою, за труд —
Сорок звонарей моих взбесились —
И болярыню свою поют…
Сокол-перерезанные путы!
Шибче от кровавой колеи!
— То над родиной моею лютой
Исстрадавшиеся соловьи.
День отъезда наступил в мае 1922 года. Его хорошо запомнила девятилетняя Аля и позже со всеми подробностями описала в своих воспоминаниях.[13]
С Виндавского (теперь Рижского) вокзала мать и дочь добрались до Риги, потом берлинский поезд привез их 15 мая 1922 года в столицу Германии на вокзал Шарлоттенбург.
По еще не остывшим следам свое «Открытое письмо» Алексею Николаевичу Толстому, давнему знакомому Цветаевой по Коктебелю и Москве, опубликованное уже 7 июня 1922 (берлинская газета «Голос Родины»), она заканчивает выразительно: «За 5 минут до моего отъезда из России (11-го мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно-знакомый, знавший меня только по стихам. — „С вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего“. Жму руку ему и не жму руки Вам». Это был ее отклик на обнародование Алексеем Толстым сугубо личного письма к нему Корнея Чуковского из России («Литературное приложение» № 6 к берлинской газете «Накануне», 4 июня 1922).
В ожидании приезда из Праги в Берлин Сергея Яковлевича Марина Ивановна встречается и обсуждает литературно-издательские дела с уже известными ей писателями, благодаря которым возникают новые знакомства. «Я тогда дружила с Геликоном, влюбленным (пожимаю плечами) в мои стихи. Это было черное бархатное ничтожество, умилительное, сплошь на Ш…» — так спустя полгода она каялась в письме Борису Пастернаку, что не ему посвятила свою книжку «Ремесло» (Берлин: Геликон, 1923).
Ночные шепота: шелка
Разбрасывающая рука.
Ночные шепота: шелка
Разглаживающие уста.
Впрочем, продолжает она, «Геликон — не в счет, но „Ремесло“ уже вчерашний день».
В книгу «После России» (Париж, 1928) вошло два десятка стихотворений, написанных во время берлинской пересадки, продлившейся два с половиной месяца. Еще не до конца прогорели в «ее огне» и не превратились в золу «земные приметы» послереволюционных голодных лет: «Земной любови недовесок / Слезой солить — доколь?» В стихах сквозь многие «темноты» умолчаний и внезапные восклицания настойчиво проступает и на разные лады звучит слово «жизнь»: с надеждой, с упоением, с укором, с обидой, с болью, с желанием расстаться, с вопросом:
Когда же, Господин,
На жизнь мою сойдет
Спокойствие седин,
Спокойствие высот.
Из воспоминаний дочери известно, что на вокзал, куда прибыл из Праги поезд Сергея Яковлевича, Марина Ивановна с Алей безнадежно опоздали, «что весть, со дня на день ожидавшаяся, застигла Марину врасплох, и мы с ней не просто поехали, а кинулись сломя голову встречать Сережу, торопясь, теряясь, путая направления».
Аля описала, как метались они по уже опустевшему вокзалу: «Сережин поезд ушел — и ушел давно; и духу не осталось от пассажиров и встречающих. <…> …Марина в новом синем платье, я в новой матроске…» Еще в 1919 году Цветаева в записной книжке выразила одну из своих особых примет: «Ах, как мне всегда совестно за новое платье! Куда совестнее, чем за новую любовь!»
Поезд Сергея Яковлевича прибыл раньше, чем прибежали на вокзал жена и дочь, и все же опоздавшим был он: «Когда я приехал встретить М<арину> в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине> я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время».
Таким образом, долгожданная встреча была омрачена, но необходимость принятия дальнейших решений сплотила вновь. После краткой берлинской побывки Сергея Яковлевича проводили обратно в Прагу, потом туда же отправляются и Марина Ивановна с Алей.
К началу осени семейство обосновалось в деревне под Прагой, «у высокого железнодорожного моста; тихая, мирная вода угрожающе гудела под его пролетами» —вспоминала А. С. Эфрон. На четыре дня в неделю ее молодой отец (осенью ему исполнилось 29 лет), теперь студент-стипендиат Карлова университета, уезжал в Прагу. После выходных жена и дочь провожали его на вокзал села Вшеноры: «…папа уезжает с поездом 7.20. <…> Вот мост, вот и вокзал. Сережа берет билет, и мы садимся на скамейку. Вдруг: у-у-фью! — мимо нас мчится рыхлик в четыре вагона: Прага — Париж. Рыхлик — по-чешски скорый поезд. Грохот. Это он въезжает на мост. Потом: дон-дон-дон… это Сережин».
Насыпь, сваи, рельсы, шпалы, телеграфные столбы находились, таким образом, в постоянном поле зрения. Свои мысли и чувства, навеянные железнодорожным полотном, вдоль которого надо было идти на маленькую станцию в осенние утренние часы, Цветаева воплотила в стихотворении «Рассвет на рельсах», датированном «12 октября 1922»:
Покамест день не встал
С его страстями стравленными,
Из сырости и шпал
Россию восстанавливаю.
В первой строфе слышится приглушенно-свистящий шум ожидаемого, приближающегося к платформе поезда, сбавляющего скорость к остановке. Заданный в первой строфе ритм меняется во второй — там слышится уже укороченный равномерный стук колес набирающего скорость поезда:
Из сырости — и свай,
Из сырости — и серости.
Покамест день не встал
И не вмешался стрелочник.
В такой смене ритма чередуются все десять строф этого стихотворения, посвященного оставленной совсем недавно родине, которую автор восстанавливает зрительно и по слуху:
Без низости, без лжи:
Даль — да две рельсы синие… —
и заканчивает протяжными звукоподражательными «э», «а» и слогом «жи», соответствующим резкому короткому звуку гудка паровоза тех времен
Эй, вот она! — Держи!
По линиям, по линиям…
Этим стихотворением в книге «После России» Цветаева завершает 1922 год, дальше ее поэтический дневник датируется уже февралем 1923 года. Стихи цикла «Провода» вдохновлены интенсивной перепиской с Борисом Пастернаком, усилиями «высказать» ему свою «душу живу». В февральском письме Цветаева объясняет Пастернаку предопределивший эти стихи способ ее связи с ним: «Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс.) Ходила взад и вперед по темной платформе — далёко! И было одно место, фонарный столб — без света — это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бóк о бок беседы — бродячие. <…> Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите, никогда, нигде, вне этой асфальтовой дороги. Уходя со станции, я просто расставалась: зрело и трезво. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились (необходимые) поездки в Прагу, кончились и Вы».[14]
В двух стихотворениях весны 1923 года — апрельском «Поэт — издалека заводит речь» и майском «Хвала времени» — метафорическому поезду уделено всего по строчке: в первом — одно из определений поэта — «Тот поезд, на который все / Опаздывают…», во втором, сводя счеты с вечно опережающим временем, поэт заявляет об их несопоставимости: «— Поезда с тобой иного / Следования!..» — и заканчивает, найдя единственный способ его преодоления: «Время! Я тебя миную». Подобно тому как «чужими тяжестями (взвáленными)» Цветаева, по ее собственным словам, «играла, как атлет гирями», она с такой же силой и свободой «играла» понятиями времени и пространства, покоя и скоростного движения, предшествования и одновременности, зависимости результата от систем отсчета. Таков был ее великий поэтический вклад в теорию относительности. Сюда же примыкает (по глубоко интересующей ее теме «притяжений и отталкиваний») стихотворение «Прокрасться…»:
А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем —
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах…
Цветаева не стала объединять в отдельный цикл близкие по теме стихи «Рассвет на рельсах», «Рельсы», «Крик станций», «Поезд жизни»[15], «Побег», сделав каждое из них самостоятельным. Перекличка стихотворения «Рельсы» с блоковским «На железной дороге», вдохновленном, в свою очередь, эпизодом из «Воскресения» Толстого — очевидна. Но, выбрав множественное число в предпоследней строке стихотворения, Цветаева, несомненно, причисляет сюда и другую героиню Толстого, «у которой, — как писала она много позже в прозе „Мой Пушкин“, — от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы».
Растекись напрасною зарею
Красное напрасное пятно!
…Молодые женщины порою
Льстятся на такое полотно.
К началу осени, в связи с определением 11-летней Али в русскую гимназию в Моравской Тршебове[16], было намечено переселение в Прагу. Но накануне переезда Цветаева провожала поздним августовским вечером на ту же станцию Вшеноры заехавшего по какому-то делу знакомого — Константина Родзевича. Марина Цветаева «прожила до тридцати лет», и по назначенному ей свыше расписанию жизни, как в набирающем скорость поезде, ее «что-то кинуло» и «толкнуло» к спутнику, про чувство к которому она и годы спустя писала: «Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь». Может быть, уже тогда, едва проводив «(тропинка летела под ногами, луна летела за плечом)», родились строки:
От нас? Нет — по нас
Колеса любимых увозят!
С такой и такою-то скоростью в час.
Обычная скорость поезда, на котором уехал Родзевич, несравнима со стремительностью набиравшего силу чувства — при таких тяге и разгоне, особенно на поворотах, поезда сходят с рельсов: «У меня к Вам за этот вечер — огромная нежность и благодарность навек. <…> Это не пафос, это просто мои чувства, которые всегда БОЛЬШЕ моих слов» и т. п.
Из Тршебовы, где родители устраивали Алю, Родзевичу идут письма, в которых среди прочего сообщение о дне и часе приезда и просьба, повторенная дважды: «Если можете — встретьте меня». Вслед за состоявшейся на вокзале — другие встречи, письма — «все о себе, все о любви» и уже гипотетические мечты о будущем: «А путешествия, дружочек! Вокзалы, вагоны, перроны (багажей бы не было!) лихорадка касс и глаз, чувство, что отрываешься! Лбы вдавленные в оконную синь! Первые тяжелые повороты колес. Свист вырывающегося пара. — Дорога! —Как я все люблю — из окна! Мост, откос насыпи, чахлую травку сквозь шпалы (милая трава!) задымленные деревья, белье, треплющееся на заборах… <…> И все это — в глаза, в уши, в ноздри: свет, звук, запах, вся Жизнь — разом!»
В ее стихах и письмах этого периода по-прежнему много размышлений о времени: «У всего в человеке — свой час, у всякого часа — свой закон. <…> Любовь: единственное perpetuum mobile!» В пятой, «заграничной» части романа «Анна Каренина» героиня Толстого «чувствовала себя непростительно счастливою и полною радости жизни». В письме Марины Цветаевой от 22 сентября 1923 года, может быть, самом любовном из всех любовных писем, звучит та же нота: «Господи, прости меня за это счастье!»
Но, как следует из строки одного из написанных в это время стихотворений — «Любить — блажь и беда!», совмещать два разных пути невозможно — начинаются нарушения расписаний, путаница, столкновения, тупики. Поездки за город, где можно видеться, не спасают положения: «Приезжать — это уезжать. („Как приходить — уходить!“) Да, но — в том же городе, без уводящей тропинки, без крика поездов, без всей этой трагической инсценировки разлуки!»
Крик станций: останься!
Вокзалов: о жалость!
И крик полустанков:
Не Дантов ли
Возглас:
«Надежду оставь!»
И крик паровозов.
Еще в 14 лет было принято заведомое решение: «Любить Вронского и остаться с „Сережей“». Именно с Сережей, потому что никакого Каренина — если пытаться накладывать сложившуюся ситуацию на подобную в романе Толстого — не было. «С<ережа> — и Аля, они, семья, — как без меня?!»
12 декабря 1923 года для решительного разговора «в канун разлуки» краткой, полной внутреннего напряжения, запиской назначается свидание в неизменной декорации: «Дорогой Радзевич, Жду Вас завтра в четверг в 4 ч. на Смиховском вокзале, там, где кофе. Если мое письмо не успеет дойти, буду ждать Вас там же в пятницу в тот же час. М.
P. S. Буду ждать до 5ти ч.».
«Поэма конца», по словам автора, — «уже разразившееся женское горе». В длинном диалоге на предложение героя уехать героиня отвечает однозначно: «— А я: умрем, / Надеялась. Это проще! / Достаточно дешевизн: / Рифм, рельс, номеров, вокзалов…» На заданный во второй раз вопрос: «— Так едемте?» — ответ неизменен: «Яд, рельсы, свинец — на выбор!» Во время прощального прохода по туманной набережной, мосту, знакомым улицам в голове героини лишь на мгновение проносятся несбыточные мечты:
Скажи, что сон!
Что ночь, а за ночью — утро,
Эк-спресс и Рим!
Гренада? Сама не знаю,
Смахнув перин
Монбланы и Гималаи.
В отличие от знатных и богатых героев Толстого, которые «путешествовали вместе по Европе», этим «птицам безвестным» ехать было совершенно не на что.
Работа над «Поэмой конца» была начата еще в Праге в феврале 1924 года, а закончена в июне уже в пригородных Иловищах. Из этой деревни — переселение в другую, потом — в село Вшеноры. Та же знакомая станция, вернее полустанок, «мимо которого, поднимая вороха бумажек и тучи пыли, ровно в пять часов вечера стремительно проносился скорый поезд Париж—Прага», как вспоминала Вера Андреева[17], младшая современница Цветаевой. «Настал день, <…> и вот мы проносимся в этом самом скором поезде Прага—Париж мимо знакомого полустанка, обдавая бумажками и пылью стоящих на платформе людей, наугад машущих нам руками… С нами уехала и Марина Цветаева, крепко подружившаяся с моей матерью…»
Таким образом, 31 октября 1925 года с 13-летней Алей и 9-месячным Муром, уроженцем чешского села Вшеноры, Марина Ивановна — на свой страх и риск — уехала из Чехии в столицу Франции.
После триумфально прошедшего в Париже 6 февраля 1926 года литературного вечера Цветаева получила приглашение для подобного выступления в Лондоне. Переправа через Ла-Манш для Марины Ивановны была трудной: «…ужасный переезд. (Лежала, не поднимая головы.)».
Но в целом поездка сложилась удачно, о чем Цветаева сообщает в письмах знакомым и прежде всего Борису Пастернаку, переписка с которым «полно и цельно, <…> на всех парах и на всех парусах» продолжалась. В одном из писем он просит ее заполнить анкету для предполагаемого биобиблиографического словаря писателей XX века. Цветаева ответила подробно на каждый пункт и в самом конце добавила, прежде чем подписать: «Жизнь — вокзал, скоро уеду, куда не скажу».
Заработок с двух вечеров позволил осуществить поездку в Вандею: «Океан на полгода — для сына, для Али, для С<ергея> Я<ковлевича> — мой подарок…» Но заработанные деньги быстро кончаются, чешское пособие задерживается, заставляя нервничать и предполагать, что его вообще отменили. Необходимо принимать решение, где и на что жить дальше. Вернуться в Чехию, оставаться во Франции? Марина Ивановна советуется с доброй знакомой по Праге Анной Антоновной Тесковой: «Моя Вандея уже кончилась. Вижу уже вечер укладки, утро отъезда. Передышка в Париже — рачьте дале![18] (Безумно люблю этот крик кондукторов, жестокий и творческий, как сама жизнь. Это она кричит — кондукторами!) Рачьте дале — но куда? <…> Вильсонов вокзал — куда? Боюсь, что просто сяду с Алей и Муром под фонарь — ждать судьбы (дождусь полицейского)».
Прага навсегда осталась в мечтах и воспоминаниях, а осенью, вернувшись из Вандеи, семейство устраивается под Парижем в Мёдоне, куда ходят поезда с вокзала Монпарнас до станции Bellevue. Позже, с апреля 1927 года, в тех же местах другая станция — Meudon Val-Fleury и новый адрес: 2, Avenue Jeanne d՚Arc.
Отсюда продолжают отправляться письма Пастернаку, в одном из которых (лето 1927), сожалея, что он не знает многого из ею написанного, Марина Ивановна размышляет о безнадежности посланий через «Рас-стояние: версты, мили…»: «…надо собраться с духом и переписать, но переписка — тебе — безвозвратнее подписания к печати, то же, что в детстве — неожиданное выбрасыванье какого-нибудь предмета из окна курьерского поезда. Пустота детской руки, только что выбросившей в окно курьерского поезда — чтό? Ну, материнскую сумку, что-нибудь роковое…»
В начале сентября после пяти лет разлуки приехала повидаться с Мариной и ее семьей сестра Ася. Она добралась в Мёдон из Италии, где гостила по приглашению Горького. В своих «Воспоминаниях» Анастасия Ивановна подробно описала встречу, осложненную внезапной скарлатиной у детей и сестры, длинные разговоры с выздоравливающей Мариной, запомнила одну из ее фраз: «— Последнее, что я приняла из техники, — это поезд. Он мне вошел в пейзаж. С детства». Похожие слова и в письме к А. А. Тесковой, написанном Цветаевой уже в апреле 1935 года: «Должно быть Вы, как я, любите только свое детство: то, что было тогда. Ничего, пришедшего после, я не полюбила. Так, моя „техника“ кончается часами и поездами».
Свой роман с Родзевичем, сделав его «героем поэм» и адресатом «Попытки ревности», Цветаева в основном пережила, как и свой «железнодорожный роман», посвятив этой теме стихи, страницы прозы, яркие строки в письмах.
В пригородном Мёдоне железная дорога — постоянный верный способ передвижения, Родзевич и его жена Муна Булгакова — близкие, дружественно настроенные соседи. Так, Родзевичу, например, было поручено доставить на вокзал письмо уезжающей Асе. Она приводит этот эпизод в своих «Воспоминаниях»: «Запах железнодорожной гари, крик поездов. Дорожная лихорадка. Узкое лицо Сережи, его поднятая над головой шляпа, свет его огромных добрых глаз. Улыбка. Высокий его силуэт. Рядом, ниже, — Р. Он в последнюю минуту поспел к поезду, привез мне от Марины — письмо! Пожелания прощанья».
Написать письмо в дорогу, чтобы уехавший читал его в вагоне, — старая традиция детских лет, как и написать письмо в дороге и послать со станции.
Вслед за маленьким мёдонским вокзалом лет через пять для поездок в Париж стал служить соседний кламарский, а после переселения в Ванв в 1934 году сделалась доступной конечная станция 12-й линии парижского метро «Мэри-д’Исси».
Совсем на короткий срок Цветаевой удалось трижды (1929, 1932, 1936) съездить в Брюссель для проведения литературных вечеров — куда более скромных, чем первые два в Париже и в Лондоне, и по количеству публики, и по заработку. Сергей Яковлевич вносил свою лепту в семейный бюджет, когда случалось подработать, например статистом в кино. В частности, он принял участие в 1928 году во французском немом фильме «Мадонна спальных вагонов»[19] по одноименному роману Мориса Декобра[20] (1926).
Если в течение 14 лет во Франции иногда удавалось собрать деньги на летний отдых и на дорогу, то осуществлялись поездки на океан в 1926, 1928, 1937, 1938 годах; в 1930 и 1936 годах — в Альпы; в 1934-м — поблизости от Парижа в небольшой городок Эланкур; в 1935-м — единственный раз на Средиземное море. К этому времени Марина Ивановна уже не так легка на подъем: «…я перед отъездом уже сейчас! — в непрестанной тревоге: дроби дрожи: этого не забыть, то захватить, чтó захватить? <…> стиральная доска — но как везти?? — большой чан — брать? — м<ожет> б<ыть> примус — в ведро — а ведро — в чан??.» К 1937 году, оглядываясь назад, Цветаева печально констатирует: «Для путешествия нужна духовная и физическая свобода от, тогда, м<ожет> б<ыть>, оно — наслаждение. А я столько лет — 20, кажется — вместо паровоза везла на себе все свои мешки и тюки — что первое чувство от путешествия у меня — беда».
Однако, когда предоставлялся повод и возможность отрешиться от бесконечных хозяйственных хлопот, то, верная своему отношению к «жизни как таковой», которая, по ее словам, «начинает значить, т. е. обретать смысл и вес — только преображенная, т. е. — в искусстве», Цветаева откликалась творчески на собственные или других людей отъезды-приезды, переживая их и преобразовывая.
Так случилось летом 1928 года, когда Марина Ивановна с семьей уехала на летний отдых в Понтайак[21] и перед ней распахнулся поистине океанский эпистолярный простор. Об этом свидетельствует ее переписка с молодым поэтом Николаем Гронским, которая велась на всевозрастающей волне прилива взаимных дружественных чувств: «Родной мой! Мы за последние те дни так сроднились, не знаю как. Заметили, кстати, на вокзале воздух отъединения, которым нас — м<ожет> б<ыть> сами не думая — окружали все? Другие просто отступали, Вы все время оказывались рядом со мной, Вам молча уступали место, чтя в Вас — любимого? любящего?» Как это свойственно ей, она зараз и мать, и наставник, и любящая, и любимая. Когда-то в Москве она пережила свой «час ученичества», которому посвятила цикл «Ученик» (1921), теперь настало время Гронскому предстать «в плаще ученика» — она раскрывает ему тайны ремесла, не скупится на обсуждение книг, людей, на советы, подарки. Любя и часто повторяя строки Ахматовой «Столько просьб у любимой всегда!..», она забрасывает его разными поручениями, которые он стремится выполнить.
Увы, запланированный приезд Гронского, от которого ожидалось многое, сорвался, и это обстоятельство в ее глазах — роковое: «Наша невстреча, разминовение, несбывание сейчас — только внешне идет от тебя. Мой закон — чтобы не сбывалось. Так было всю мою жизнь, и, клянусь, если бы я глазами увидела тебя на ройянском вокзале — я бы глазам не поверила! <…> Я понадеялась на тебя, порядок твоей жизни, твою удачу, и — пересилила. Ты не приехал, п<отому> ч<то> это была я, а не другая». Позже, когда осенью 1934 года Гронский погиб, потрясенная Цветаева в одном из первых писем об этом несчастном случае в парижском метро на станции «Пастёр» отливает в формулу их былые отношения: «Он любил меня первую, а я его — последним». И — о дальнейшем: «Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: нáглухо». Николаю Гронскому она посвятила цикл стихов «Надгробье», очерк «Поэт-альпинист».
Среди друзей и знакомых, оставивших о Цветаевой свои воспоминания, была близкая приятельница Марины Ивановны Е. А. Извольская. Она красочно описала, как перед ее отъездом в Японию в 1931 году Цветаева прощалась с ней: «Марина превратила мой отъезд в настоящую драму. Это не значит, что она особенно горевала обо мне. Нет, в ее глазах, в моей жизни кончались „будни“, наступило время тревоги, неуверенности, полета в неизвестность. <…> Мое приближающееся путешествие превратилось в миф. Разлука действительно сделалась трагедией. Помню Марину на вокзале, когда я села в вагон. Она стояла на перроне, бледная, безмолвная, неподвижная, как статуя. Эти проводы напоминали скорее похороны.
Волею судеб я вернулась во Францию через несколько месяцев. Марина не выказала особой радости. Мы продолжали дружить, но прежний пафос, пафос разлуки навсегда исчез. Я перестала быть героиней мифа!»
Еще весной 1920 года в Москве, после того как жена Бальмонта[22] зашла сообщить: «Достали паспорта! В течение этой недели уедем!», Марина Ивановна сделала грустную запись: «О, жестокость — божественное равнодушие! — отъезжающих! — Уже — там. Мне с отъезжающим чуждо — неловко — далёко! — как с умирающим. (Не нужна.)».
Когда летом 1933 года Цветаева начала писать «Дом у Старого Пимена», между ней и Верой Буниной установилась частая переписка — Марина Ивановна нуждалась в конкретных датах и фактах, которыми располагала
и делилась с ней Вера Николаевна. Спешно дописывая очерк, Цветаева в письме Буниной (5. 10. 1933) сравнивает свою напряженную работу с передвижением в скором поезде: «Иловайского кончаю совсем. <…> Сейчас пишу как на курьерских (тоже анахронизм!) — сама обмирая — и больше всего от жути картины».
Этим же летом она дважды съездила в Sainte-Geneviève-des-Bois в «Русский дом»[23] «к своей польской женской родне». Ей очень понравился пейзаж за окном вагона поезда — «еду чудной местностью (серебристые тополя, ивы, река, деревня)» и пейзаж на месте — «старый, даже древний замок, в чудном парке, дальше луга, поля… И такое огромное небо, которого я не видела уже три года (три лета никуда не уезжала). Русское небо и даже — курское. На горизонте — ряд серебристых тополей…».
В 1935 году, узнав, что Борис Пастернак после парижского антифашистского Международного конгресса писателей в защиту культуры не остановился в Германии, где жили его близкие, Марина Ивановна выразила ему в письме свое изумление: «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет — не жди. Здесь предел моего понимания, нашего понимания, человеческого понимания. Я, в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, м<ожет> б<ыть>, так же этого боюсь и так же мало радуюсь)».
Отъезд своей дочери Али в Москву в марте 1937 года Цветаева описала А. А. Тесковой со многими подробностями и подвела черту: «Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все».
После тайного бегства из Франции осенью 1937 года Сергея Яковлевича, оказавшегося замешанным в политическом преступлении, Марина Ивановна приняла решение ехать вслед за мужем: «…выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась…»
Когда подошло время ее отъезда с 14-летним Муром, то и свое последнее парижское утро 12 июня 1939 года Цветаева встретила с пером в руке. В письме, адресованном Ариадне Берг, она благодарит «за всё» и просит: «Прочтите в моем Перекопе <…> главку — Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…
„Осколки жития
Солдатского“…
— Так и я. —».
Заняв свое место в вагоне, она начинает писать «в еще стоящем поезде» письмо А. А. Тесковой в Прагу: «Громадный вокзал[24] с зелеными стеклами: страшный зеленый сад — и чего в нем не растет! — На прощание посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 г. — нý, когда-нибудь со всем расстанешься: совсем! А это — урок, чтобы потом — не страшно — и даже не странно — было…). Кончается жизнь 17-ти лет. Какая я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни — это — запомните! — Мокропсы и Вшеноры, и еще — та моя родная гора. <…> (Сейчас слышу, гулко и грозно: Express de Vienne[25]… и вспомнила башни и мосты к<отор>ых никогда не увижу.) Кричат: — En voiture, Madame![26] — точно мне, снимая меня со всех прежних мест моей жизни. Нечего кричать — сама знаю». Продолжая писать Тесковой при подъезде к Руану, она не может не отметить, что здесь «когда-то людская благодарность сожгла Иоанну д’Арк», и заканчивает, прежде чем поставить свои инициал «М.»: «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба». Письмо в Прагу из Франции требовало указания страны. Подчиняясь неприемлемой для нее реальности, Цветаевой пришлось написать: «Allemagne Prague»[27]. Адрес отправителя отсутствует — его у нее не было. Простая почтовая карточка, на которой уместилось письмо, была отправлена на вокзале портового Гавра.
Короткое стихотворение «Douce France», написанное за семь дней до отъезда, заканчивается двумя строчками: «Дано мне отплытье / Марии Стюарт».
«Отплытье» из Гавра в Ленинград свершилось на пароходе «Мария Ульянова». Пока ее еще не укачало, Цветаева записала: «— Занося ногу на сходни я ясно сознавала: последняя пядь французской земли».
В каюту Марина Ивановна взяла четыре чемодана, корзинку, граммофон, пластинки. В трюм сдала более объемное: сундук, корзину, мешки, радиоприемник.
Уже подъезжая к Москве в понедельник утром 19 июня, Цветаева записывает то, что было накануне: «Таможня была бесконечная. Вытряс<ли> до дна весь багаж, перетрагив<ая> каждую мелочь, уложенную, как пробка штопором. 13 мест, из к<отор>ых 1 очень б<ольшая> кор<зина>, 2 огромных мешка, 1 корзина с книг<ами> — уплотненная». После досмотра вещи перетащили в поезд, который, пишет дальше Цветаева, «отъехав 4 кил<илометра> ждал до 11 1/2 веч<ера> <…>. Мур с испанц<ами> уехал в автокаре осматр<ивать> Ленинград, я цел<ый> день просидела в вагоне, сторожа „мелочи“ и читая, до одурения…».
На перроне Ленинградского вокзала в Москве Аля была счастлива представить матери и брату своего друга Самуила Гуревича.
Сергей Яковлевич не мог приехать на вокзал, потому что хворал, а сестра Ася — потому что отбывала срок в лагере.
С Ленинградского, наняв, очевидно, носильщика, они вчетвером перешли на Северный вокзал, чтобы добраться до дачного поселка Болшево.
После арестов там Ариадны в конце лета и осенью Сергея Яковлевича, перебравшись в Москву и прожив короткое время у его сестры Лили, мать с сыном в декабре устраиваются в подмосковном Голицыне. Цветаева, по ее словам, «как вол впряглась в переводную работу», которую в определенные сроки должна была отвозить в московские редакции. «Но <…>, — как пишет М. И. Белкина, — в Москву ей приходится ездить, и не только по издательским делам, и притом еще ночными поездами… <…> Во дворе от мороза у нее перехватывает дыхание, конечно же, перехватывает… Ведь в ту зиму по ночам бывало и более 45 градусов. <…> …ей кажется, что кто-то ее нагоняет. Ей это теперь всегда кажется, и потом, в Москве, тоже будет казаться, что кто-то идет следом за ней… Наконец где-то там, впереди, где проходят железнодорожные рельсы, — желтое пятно фонаря.
Потом ледяной ад вагона. От промерзшей скамейки стынет спина, немеют от холода пальцы. Тепла уже не удержать. Марина Ивановна начинает стынуть. Вагон пуст, его не согревает дыхание людей. И когда на остановке вваливается какой-нибудь парень или несколько парней, Марина Ивановна пугается, боясь, что у нее могут отнять деньги и паспорт. И так, в полубреду-полудреме, проходит время. Наконец Москва, Белорусский вокзал»[28].
Из Голицына Цветаева с Муром в начале июня 1940 года перебираются в Москву, на улицу Герцена — в очередное временное жилище. Так как следующее найти никак не удавалось, пришлось снова переселяться в комнатку к сестре Сергея Яковлевича, которая была в это время на даче. Цветаева послала ей письмо со словами: «Я больше не живу. Не пишу, не читаю», а в самом конце: «До свидания! Издыхаю М.». Доведенная до крайности безрезультатными поисками, она решилась послать телеграмму в Кремль: «Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева». В конце сентября «по объявлению Литфонда: „Писательница с сыном“ — и т. д.» предложение появилось, и, заняв деньги на годовую (по условию хозяев) оплату, Марина Ивановна переехала с Муром в одну из комнат квартиры в доме № 14/5 по Покровскому бульвару. Описывая устройство в этой комнате, которую она «разобрала одна, своими руками, работала с утра до половины девятого вечера, подымая на себя (колено, плечо, все острия) шкафы и сундуки», передает в письме Е. Я. Эфрон свое чувство: «…и входящего (NB! никто еще не входил) охватывает… „тоска дорожная, железная“ (блоковские строки, к<отор>ые чувствую своими)».
В конце января 1941 года Цветаева, придя в Бутырскую тюрьму с передачей для мужа и дочери, узнала, что Аля сослана на север. Как везли туда Ариадну и ее многочисленных попутчиц по этапу, рассказала Марии Белкиной одна из них, тоже осужденная на восемь лет лагерей: «Столыпинский вагон разбит на узкие купе. В купе две полки одна над другой, третья — багажная. Окон нет. Вместо двери решетка, ее запирают из коридора конвоиры. В коридоре — зарешеченные окна. Вот в такое купе и были втиснуты Аля и ее спутница Тамара Сланская, и всего их было в купе четырнадцать женщин!
— Нам повезло, — говорила мне Сланская, — мы с Алей сидели у самой решетки, и из коридора шел воздух, а то можно было бы совсем задохнуться…
Два раза в день водили в уборную. Раз в день давали кружку воды, конвоиры топили в ведре снег. Кормили, как и на всех этапах, соленой воблой, и вагон стонал от возгласов — пи-ить!
— Нам с Алей было терпимо, мы не ели соленую воблу… Аля всю дорогу пересказывала уголовницам романы, придумывала смешные истории… <…>
Так ехали двадцать два дня и двадцать две ночи до Княжего Погоста — это за Котласом по железной дороге на Воркуту. Ехали сидя, не смея размяться, никуда не выходя, кроме как два раза в день по коридору туда и обратно! А за решеткой окон коридора „насыпи узкие, столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то все косточки русские… Сколько их!.. знаешь ли ты?“ <…> 16 февраля Аля и Тамара наконец доехали до Княжего Погоста. С эшелона их сняли двоих.
Мела пурга, пронизывал ветер, лаяли собаки конвоиров, серенькие станционные здания, деревянные домишки, заваленные сугробами, вышки за забором, за колючей проволокой, на вышках часовые в тулупах, а кругом лес, лес, лес… и это на целых восемь лет…
В Княжем Погосте находилось Центральное управление Севжелдорлага, отсюда распределяли по лагерям, отсюда должны были отправить дальше».
Марина Ивановна отсылала сначала открытки в Княжий Погост, потом, получив точный адрес, часто писала его на открытках, конвертах писем, посылках: «Коми АССР, Железнодорожный р-н, Железнодорожный поселок, почтовый ящик 219/Г». В послании от 16 мая среди сообщений о делах и событиях есть две строчки «из самых недр»: «Аля, если бы ты знала, как я скучаю по тебе и папе. Мне очень надоело жить, но хочется дожить до конца мировой войны, чтобы понять: чтó — к чему». А через две недели, заканчивая подробное письмо, где говорится и о погоде, и о приближающемся лете, мать пишет дочери, которая — одна из всех — ее поймет: «Мне все советуют съездить в Коктебель, ни за что не поеду — никогда — и никто не хочет понять — и расхваливают: красоты природы, веселье жизни».
Сообщение о начале войны 22 июня 1941 года Цветаева услышала на улице. Сразу рухнула относительная стабильность: куда деваться, как обезопасить сына?
12 июля она просто бежит из Москвы к знакомым на дачу в Пески под Коломной. Оттуда посылает открытку Е. Я. Эфрон в Москву: «Был очень сложный и жаркий переезд, половину необходимых вещей забыли». Через 12 дней «Марина Ивановна вернулась в Москву. Видимо, не выдержала, как не выдерживали и другие. Надо было что-то делать, что-то предпринимать. Надо было быть в курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как…».
Эта поездка с Муром туда и обратно по железной дороге Рязанского направления стала последней в жизни Цветаевой.
8 августа она и Мур вместе с группой писателей, эвакуировавшихся в Чистополь и Елабугу, погрузились на пароход и отчалили из Москвы. Оказавшись 18 августа в Елабуге, ища и не находя в течение нескольких дней никакого заработка и не видя перспектив для учебы Мура, они решают попытаться перебраться в Чистополь. 24 августа она отправилась туда на пароходе.
26 августа датирована записка: «В Совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. М. Цветаева». В этот день с ней познакомилась Лидия Чуковская, на следующий день, 27 августа, провела с Мариной Ивановной некоторое время и утром 28 августа узнала, что Цветаева уплыла обратно в Елабугу к сыну.
Еще через несколько дней на почте Лидия Корнеевна услышала страшную новость: Цветаева покончила с собой. Свою запись о единственной встрече с Мариной Ивановной Чуковская сделала уже 4 сентября 1941 года, и, когда четыре десятилетия спустя она писала свои воспоминания, которые назвала «Предсмертие», ей пригодилась ее старая тетрадь: «Очень запомнила я мешочек у нее на руке. Я только потом поняла — он был каренинский. Из „Анны Карениной“. Анна Аркадьевна, когда шли и шли мимо нее вагоны, сняла со своей руки красный мешочек. У Цветаевой он был не красный, бесцветный, потертый, поношенный, но похожий. Чем-то — не знаю чем — похожий. В чистопольской моей тетради, после известия о самоубийстве, так и написано: „Я увидела женщину с каренинским мешочком в руках“».
Площадка. — И шпалы. — И крайний куст
В руке. — Отпускаю. — Поздно
Держаться. — Шпалы. — От стольких уст
Устала. — Гляжу на звезды.
Так через радугу всех планет
Пропавших — считал-то кто их? —
Гляжу и вижу одно: конец.
Раскаиваться не стоит.
Свой «Поезд жизни» Марина Цветаева остановила в Елабуге 31 августа 1941 года.
1. Здесь и далее цит. по: Блок А. Стихотворения. Л., 1955. (Библиотека поэта).
2. Выдержки из романа цит. по: Толстой Л. Н. Анна Каренина. М., 1960.
3. Здесь и далее цит. по: Цветаева А. И. Воспоминания. М., 2008.
4. Здесь и далее отрывки из стихотворений и прозы цит. по: Цветаева М. Собрание сочинений. В 7 т. / Сост., подгот. текста и коммент. А. А. Саакянц и Л. А. Мнухина. М., 1994—1995. Отрывки из записных книжек, не вошедшие в Собрание сочинений, цит. по: Цветаева М. Неизданное: Записные книжки. В 2 т. / Сост., подгот. текста Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М., 2000—2001.
5. Здесь и далее выдержки из высказываний современников цит. по: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Т. 1—3. М., 2002.
6. Здесь и далее курсив в тексте и ударения в отдельных словах — из цитируемых источников.
7. Здесь и далее выдержки из писем цит. по: Цветаева М. Письма. Т. 1—5. М., 2012—2016.
8. Отрывки из писем С. Я. Эфрона цит. по: Цветаева М. Неизданное. Семья: история в письмах. М., 2012.
9. Заключительная строка стихотворения приводится по беловой тетради стихов, переписанных М. И. Цветаевой весной 1939 года при подготовке к отъезду из Франции (http://125.shpak.pro/home). Этот же вариант строки приводится в первой публикации по беловой рукописи в: История одного посвящения // Oxford Slavonic Papers. Oxford. 1964. XI.
10. По сведениям комментаторов, «Мандельштам был в Александрове лишь один день — затем он уехал и больше в Александров не приезжал».
11. Здесь и далее отрывки из книги И. В. Кудровой цит. по: Кудрова И. Жизнь Марины Цветаевой до эмиграции. СПб., 2002.
12. Текст стихотворения приводится по варианту, помещенному в «Повести о Сонечке».
13. Отрывки из воспоминаний А. С. Эфрон цит. по: Эфрон А. О Марине Цветаевой: воспоминания дочери. М., 1989.
14. Текст письма цит. по одному из трех вариантов, помещенных в: Цветаева М. Письма. Т. 1. М., 2012.
15. При подготовке книги М. Цветаевой «Избранные произведения» (М.—Л., 1965. (Библиотека поэта)) это стихотворение составители А. Эфрон и А. Саакянц озаглавили «Поезд». В одной из беловых тетрадей стихов (см. примеч. 9) после заглавия «Поезд жизни» добавлено: «(Аллегория)».
16. В своих письмах М. И. Цветаева записывала название этого города «Моравска Тшебова» или «Тшебово».
17. Вера Леонидовна Андреева (1910—1986) — прозаик, дочь писателя Леонида Андреева и Анны Ильиничны Андреевой (урожд. Денисевич, в первом браке Карницкая; 1883—1948).
18. От чеш. Račte dále — Проходите, пожалуйста!
19. Оригинальное название: «La madone des sleepings» (фр.).
20.Ernest-Maurice Tessier (псевд. Maurice Dekobra; 1885—1973) — французский писатель и журналист.
21. Pontaillac (фр.) — часть города Royan (фр.), департамент Приморская Шаранта, регион Новая Аквитания.
22. Елена Константиновна Цветковская (1880—1943).
23. Дом престарелых в 30 километрах к югу от Парижа.
24. Цветаева уезжала с вокзала Сен-Лазар.
25. Экспресс из Вены (фр.).
26. В вагон, мадам! (фр.)
27. Германия Прага (фр.). Факсимиле почтовой карточки помещено в: Цветаева М. Спасибо за долгую память любви… Письма к Анне Тесковой 1922—1939. М., 2009.
28. Здесь и далее цит. по: Белкина М. И. Скрещение судеб. М., 2008.