Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2025
Об авторе:
Елена Васильевна Елагина — поэт, автор восьми книг стихов, в том числе «Островитяне» (СПб., 2007), «В поле зрения» (СПб., 2009), «Зимнее окно» (СПб., 2017). Лауреат премии журнала «Звезда» за 1998. Живет в С.-Петербурге.
* * *
Незаметно становишься старой,
Растворяясь в сиротстве вселенском,
Незаметно становишься тарой
Для души — не мужской и не женской.
И глядишь на чужие деянья
Не со скепсисом, не с сожаленьем,
Просто зная: все эти дерзанья
До поры, что зовется стареньем.
* * *
Над пушкинской строкой — а что еще читать? —
Над пушкинской строкой, упругой и летящей,
Как прежде ощутишь восторг и благодать,
Бессмертие вдохнешь… Что, гений настоящий,
Что, каково тебе, изученному вдоль
И поперек — гляди, томов библиотека!
Что, хороша была тернистая юдоль,
Насытила с лихвой познаньем человека?
И с музой дружен был, и головы кружил,
И увлекался сам до слез самозабвенья,
И с легкостью своей язык нам подарил,
Который до сих пор до головокруженья
Поэтам впрок идет! Вот самый лучший друг!
Ни разу не предаст, подмога и опора.
А гений места вновь как творчества недуг
Терзает и зовет… Как глас живой из хора.
* * *
Как на крыше береза с осиной
Прижились, да еще ужились?
И растут себе, вытянув спину,
И трепещут, и тянутся ввысь.
Чем питаются, кто их там знает, —
Только пыль городская да мох.
Солнце греет да дождь поливает —
Вот и все. Но никто не засох.
Черное и белое
Памяти художника-графика А. А. Ушина
Брел мальчик — пальцы обморожены,
И пианистом, знать, не быть,
Он брел блокадною порошею
На свой Васильевский — дожить.
Он видел смерть такой обычною:
На лестнице на каждой — морг,
Он брел дорогою привычною,
Не понимая, что продрог.
Он видел город весь истерзанный,
Изголодавший, но живой,
Заледеневший, неповерженный,
С седою скорбной головой.
Он все запоминал, чтоб далее,
Когда вернется прежний мир,
Все рассказать — не для медали и
Не для того, чтоб молкнул пир.
Все эти крошки хлеба черного,
Весь это погребальный снег,
Два мира, цвета два, два ворога,
Два полюса — покой и бег.
Два цвета навсегда в сознание
Вошли и сделались судьбой,
Гармонией, родством, желанием,
И истиною, и борьбой.
Гравюры эти черно-белые,
Офорты эти — горше нет,
От всех погибших весть горелая,
Бадаевский земной привет!
Артикль
Ржавый маятник, вдруг сам собой закачавшийся в сломанных старых часах,
Без какой-либо силы извне, по тупой многолетней привычке.
Сколь бессмыслен твой ход! Ведь со временем ты не в ладах
Так давно… Самозванец и выскочка, где тебе, дурень, отмычки
Подбирать к этой тайне, которую дал нам Господь
В назиданье умам, закосневшим в нелепой гордыне.
«Что есть время?» — спросил иностранец у лондонца вежливо. Хоть
Анекдот этот стар, но вакантен ответ и поныне.
В ожидании чуда, в том долгом терпенье, когда
Лик придуман Годо, проработан до мелких деталей,
Вдруг сорвался, задумавшись, маятник и заспешил в никуда,
Позабыв о погнутых осях и отживших, как догмы, спиралях…
Хуго Симберг. «Раненый ангел»
Гонец, посланник, не достигший цели,
Сраженный влет отравленной стрелой,
Сидящий на носилках еле-еле,
Что скажешь нам о силе крыл былой?
Поникший, уцелевший, виноватый,
В руке цветочки, перевязан лоб,
И крылья мощные висят клоками ваты,
Где их размах небесный, реять чтоб?
Кто ты? Гонец? А может быть, хранитель?
Не подопечного — себя не уберег.
Другого мира достославный житель,
Вернешься ли в безгрешный свой чертог?
Два финских мальчика несут тебя куда-то,
Печальные твоей печалью и еще
Своею, человеческой, объяты…
И хрупко подростковое плечо.
И лица сумрачны, и нету в них покоя —
Не каждый день нам чудо шлет Господь,
Равняя тварь небесную с земною
И уязвимой ангельскую плоть
Вдруг демонстрируя… Художник, на картину
Столетье смотрим, закусив губу.
Что ангел? Сохранил ли принадлежность к чину?
А мальчики? А им что дали за судьбу?
На велосипеде
Бабочка вдруг привязалась. Вокруг колеса
Так и порхает. Вот символ души у поэтов
Наших сегодняшних. Есть и пчела и оса,
Но прозаичны они для летейских приветов.
Эта ж с пыльцою, с узором движенья, с такой
Маловесомостью — и лоскуток для сравненья
Слишком тяжел и структурен. Ах, боже ты мой,
Что за воздушность в порханье, нырянье, круженье!
О, Баттерфляй, эти арии и кимоно,
Шпильки твои в волосах — у быков бандерильи
Так же в загривках… Какое цветное кино!
Лишь бы на руль ты не села в бездумном усильи.
Все же по нраву мне больше та образность, где
Птичкой стремительною с обтекаемой статью,
Фетовской ласточкой, вдруг проводя по воде
Быстрым крылом, нам явится душа и некстати
Там зачерпнет, где не нужно. И тяжко дышать,
Жить невозможно с тем знанием, но почему-то
Эта повадка милей, чем твоя благодать
Глаз любовать, переменчивостью обольщать,
Чудо, прелестница, дивно уменье порхать,
Но не трудись быть желанной чуть больше минуты!
* * *
Стать орнитологом, не выходя из дома, —
Вот чайки на гнезде, вот пара воробьев,
Их жизнь таинственна и вместе с тем знакома:
Всё на виду, коль наблюдать готов.
Бои с воронами и гогот без притворства —
Гогочут чайки, вовсе не кричат.
И вся их жизнь в заботах о потомстве:
Вновь пестуют на крыше новых чад.
И стаи голубей — вспорхнули и несутся,
Ну а к зиме, даст бог, увидишь снегирей:
Рябину облепят, да так, что ветви гнутся —
Такая красота! — Беги, снимай скорей!
Что говорил нам Брем? Что жизнь у птиц полнее,
Чем у всех прочих божьих тварей на земле.
И рвется к ним душа, волнуясь и немея,
Завидуя их крыльям, небесам… Алле!
* * *
Врата забвения, сквозь них проходит каждый,
Но вспомнит ли прошедшее однажды:
Все жизни прошлые, все сущности свои?
Все времена, в которых жил? Иначе
В чем смысл в младенческом запойном плаче?
Какие он оплакивает дни?
Какие радости, победы, пораженья,
Каких любовей и досад круженья,
Каких личин ушедший карнавал?
А может быть, прозрения поэта
Всего лишь память, что уносит Лета,
Но мозг уставший что-то удержал?